— Она знает турецкую, армянскую, караимскую, греческую и другие кухни тех, кто когда-либо жил на нашей земле, — шепнула Аннушке мать, подходя к прилавку. — Нам пирожков, — обратилась она к старухе.
— Караимских? — старуха с готовностью полезла в корзинку. — Съешь мой пирожок, — сказала она Аннушке, — и ночью тебе приснится кареглазый юноша. Он поцелует тебя, посадит на коня и увезет в свое царство из камней-самоцветов.
— Правда? — простодушно спросила Аннушка. Мать улыбнулась, отвела девочку от прилавка и сказала: — Запомни эту старуху. — И Аннушка услышала жуткую и чудесную историю о том, как по ночам Феодосия набрасывает на плечи черный плащ с алыми маками, выходит на крыльцо, свистит три раза, и ее хромой пес превращается в дивного златогривого скакуна. Старуха садится на коня и несется по улицам спящего города. Конь мчит ее в горы, к морю и за ночь успевает обскакать весь полуостров. Там же, где останавливается на минутный отдых, утром люди вспоминают забытые легенды о своем крае.
— Да-да, та самая Феодосия, — кивнул парень, увидев в глазах Табачковой вопрос. — Странная она, наша бабка. Если спрашивают, сколько ей лет, называет четырехзначную цифру. А ее и впрямь никто не знает молодой, даже самые древние старухи. Когда в хорошем настроении, собирает к себе весь дом и такие небылицы рассказывает, что все потом ржут целую неделю. Уверяет, будто была свидетелем, как Митридат закололся, и что город Феодосия назван в честь ее имени. Подробно описывает внешность скифского царя Скилура и плетет, будто в русско-турецкой войне рядом с Дашей Севастопольской солдат из огня выносила, а в минувшую Отечественную на горных тропах тайные знаки оставляла, чтобы партизаны немцев за нос водили. Ясное дело, чокнутая. Кто у нее только не бывал на старой квартире. Клянется, что сам Горький когда-то заглядывал — уж очень много легенд она знает. Да таких, что ни в одной книжке не записаны. Говорит, они в крымском воздухе летают, а как пройдет дождик, опускаются на травы и цветы, ну, а она ходит и собирает. И при этих словах лезет на чердак, показывает гостям собранные травы.
— Старость, мой мальчик, как болезнь, — неуверенно сказала Табачкова. Рассказ парня привел ее в замешательство. Неужели та самая Феодосия?.. И спохватилась: — Ей плохо, она не встает. Надо бы выломать дверь.
Парень еще раз пристально взглянул на нее, швырнул окурок через перила, вынес из дому кухонный топорик-секач и подладил его под дверь. Та без труда поддалась. Навстречу, прихрамывая, выбежала дворняжка без задней лапы и незло облаяла их. Парень цыкнул на нее.
Они вошли в узкую прихожую. Анна Матвеевна ожидала, что в нос ударит запахом затхлого старческого жилья, но ее обдало духом мяты и полыни. Будто не в дом распахнулась дверь, а в полевой простор.
— Баба Феодосия, — позвал парень.
— Кто там? — гулко, как в скалах, отозвался голос.
— Я, Виктор, — парень нашарил на стене выключатель и зажег свет.
Чистая комнатушка с выскобленными некрашеными полами здесь, на пятом этаже, в большом городском доме, выглядела странно. Однако ничем не напоминала жилье ворожеи. Аккуратно застеленная белоснежным покрывалом кровать с горой подушек, стол, покрытый свежей скатертью, старенький буфет. И неясно, откуда этот травяной запах, как после дождя в поле. В старом кресле у окна сидела Феодосия. Анна Матвеевна сразу узнала ее. Старуха почти не изменилась и, казалось, пришла сюда прямо из того дня, в котором протянула пирожок Аннушке Зориной. На ней было все то же темное платье с красной вышивкой по подолу и вороту, а копну волос обматывал пестрый шарф. Тело старухи не высохло, было таким же могучим, крепким, и только взбухшие вены на ногах проглядывали сквозь чулки, намекая на то, что время разрушает и ее.
— Худо, — выдохнула Феодосия, прикладывая к груди ладонь.
— Сердечное есть? — Табачкова не без боязни подошла к старухе, нащупала пульс на запястье.
Парень выбежал за валерьянкой.
Коричневые, в провалах морщин щеки Феодосии неожиданно дрогнули улыбкой. Не по-стариковски яркие глаза смотрели на Анну Матвеевну с нежным узнаванием.
— Ну вот и пришла, — вздохнула она. — Я знала, что ты придешь. Теперь не нужно никакого лекарства. — Старуха схватила Анну Матвеевну за рукав и притянула к себе. Табачкова испуганно отпрянула. Но Феодосия крепко держала ее. — Посмотри на меня, и все поймешь.
И точно гипнозом приковала к себе взгляд Анны Матвеевны. Она смотрела в старухино лицо, как в волшебное зеркало или телеэкран, и чем глубже погружалась в него, тем с большей отчетливостью видела не изрытые морщинами щеки, не горбатый нос и сухие губы, а горные массивы, курганную степь, морскую гладь и пучину. Как перед археологом, перед ней открывались временные наслоения, и вот уже неслись конные лучники, плыли легкие ладьи под парусами, горели костры в ночах, летели пушечные ядра и трассирующие пули. Памятью древней земли светились глаза Феодосии, и трудно было оторваться от них.
— Можешь теперь представить, каково было мне под стрелами и пулями вырастить в горах эдельвейсы, — услышала Табачкова горячечный бред. — А они с рюкзаками, идут и с корнями вырывают эдельвейсы. Они льют в море помои, поджигают лес и перекрашивают скалы. Думаешь, отчего мне нынче так худо? Да оттого, что сегодня днем в двенадцать часов в Большом каньоне кто-то ударил ножом в сердце старого дуба. Я посадила его там пятьсот лет назад, и пятьсот лет его никто не трогал. А сегодня у кого-то зачесались руки.
В коридоре залаял пес, послышались голоса. Влетел Виктор с уже ненужной валерьянкой.
— Ты придешь, я буду ждать тебя завтра, — кивнула старуха Табачковой и отпустила ее руку. В глазах мелькнула заговорщицкая улыбка.
Утром следующего дня Анна Матвеевна привезла Феодосии бутылку молока, два батона, докторской колбасы и пару сырков. Старуха все так же сидела в кресле. При дневном свете Табачкова увидела перед собой обыкновенную очень старую женщину и тайно усмехнулась своей вчерашней растерянности. Да и вислоухий безлапый Степка ничем не намекал на свое умение превращаться в златогривого коня.
Старуха благодарно кивнула и принялась за еду. Полбатона бросила собаке.
— Отвези меня в Большой каньон, — сказала она, вонзая в колбасу кремовые искрошенные зубы. — Я слыхала, ты приехала на машине.
— Но сейчас там холодно и сыро, — ответила Анна Матвеевна, подумав, уж не затеяла ли старуха принять в каньоне «ванну молодости».
Феодосия подслушала ее мысли и утвердительно кивнула.
— Да, я давно не была там, не купалась в Коккозке, и потому силы мои уходят в землю, ноги уже не держат меня, глаза обманывать стали. Пока не задули холодные ветры, искупаться бы мне в Коккозке.
— Надо подождать до весны, — сказала Анна Матвеевна.
— До весны могу помереть.
— Но моя машина не надежна, — нашла она отговорку.
— Тогда привези мне из Коккозки воды, — сказала старуха. — И прихвати пучок камнеломки с папоротником. Мне умирать нельзя.
— Хорошо, — кивнула Анна Матвеевна, жалея старуху, чей рассудок так ослаб. Вечером привезла ей в бидоне чистой воды из артезианского колодца на окраине. Феодосия сделала глоток и обиженно отвернулась.
— Не из Коккозки, меня не обманешь. — Руки ее опустились вдоль тела. — Помру я, коль не напьюсь на этой неделе из Коккозки.
Табачкова подивилась старухиным причудам. Веселая тревога охватила ее: уж и впрямь, не сотня ли веков этой Феодосии?
На другой день съездила в Большой каньон, привезла оттуда воды в трехлитровом бидончике, несколько стебельков папоротника и камнеломки.
— Эта из Коккозки, — приподнялась в кресле Феодосия, едва Анна Матвеевна переступила порог. — По запаху чую, с гор. — И сухими губами жадно припала к бидону, отстранив поднесенную ей чашку. — Хороша, прошептала, на миг отрываясь от воды. Бросила в бидон пару листочков папоротника, стебелек камнеломки и опять прильнула к бидону. Опустошила его чуть ли не наполовину и лишь тогда поставила на пол. Глаза ее засветились от удовольствия. — Ну, вот, теперь не помру, — и медленно встала. Анна Матвеевна подскочила к ней, обхватила, чтобы поддержать, но старуха мягко отстранила ее: — Сама. — Осторожно вышла на лестничную площадку. Каждое движение сопровождала выразительным взглядом в сторону Табачковой — мол, спасибо, но твои услуги не требуются уже. По приставной лестнице полезла на чердак. Вернулась с пучком трав в подоле. Из старой, облепленной ракушками шкатулки достала две длинные шпильки и опять уселась в кресло, с травами на коленях. Анна Матвеевна села на скамеечке рядом.
— Как там мой дуб? — Феодосия поддела шпилькой стебелек какого-то растения, пальцы ее засновали в быстрой пляске. Табачкова не ответила, завороженная движениями ее рук. Они подхватывали стебелек за стебельком, и странная пряжа обретала на шпильках форму причудливой ткани. — Коврик на пол плету, — объяснила старуха, поймав ее взгляд. — Так что мой дуб?
— Какой? — не поняла Анна Матвеевна.
— Тот, пятисотлетний. В его дупле туристы записочки оставляют. А в середине мая в нем можно найти Тайкины письма.
И она рассказала не то быль, не то легенду о Тайке, единственной на весь город девушке с толстой косой до пят. Когда пошел Тайке восемнадцатый годок, полюбила она несвободного человека с женой и детьми. Грустная это была любовь. Но Тайке довольно было хоть издали видеть любимого, а если он долго не появлялся, писать ему письма-стихи. Как-то жена того человека перехватила Тайкины письма. Разразилась буря, чернее самого черного суховея. Нашла жена Тайку, схватила за русую косу и с маху обрезала острым ножом. А поодаль стоял ее любимый, опустив голову, и пальцем не шевельнул, чтобы вступиться за девушку. Взяла жена его под руку и, гордая своей победой, увела домой. Долго плакала Тайка горькими слезами. Не косы обрезанной было жаль ей, а униженной, порушенной любви. И от чужой злобы родилась в сердце девушки тоже злоба. Все лето напролет сидела Тайка и одно за другим строчила письма-стихи, похожие на любовные. А вечерами бродила по городу, забрасывала письма в почтовые ящики и хохотала, слушая, как взрываются семейные идиллии, как разъяренные жены ломают о головы бедных, ни в чем не повинных мужей стулья и бьют посуду. Но вот пришли холода. Тайкина злоба подернулась ледком, а потом вовсе пропала, вымерзла до дна. И когда земля очнулась от спячки, оделась зеленым ковром, девушка с радостью и тревогой услышала, как в ней опять расцвела алым цветом любовь. Смеяться и плакать хотелось ей от того, что снова рождались прекрасные письма-стихи. Но как ни искала, не могла найти в своем сердце того, кому могла бы посылать их, потому что не было теперь у ее любви ни лица, ни адреса. Тогда стала Тайка отвозить свои письма в Большой каньон и складывать в дупло старого дуба. И теперь каждую весну, в середине мая, те, кому не хватает добрых, нежных слов, приходят к дубу и читают Тайкины письма.
— Что будет с бедной Тайкой, если срубят дуб? Что будет с бедными влюбленными, если они лишатся Тайкиных писем? — закончила Феодосия свой рассказ.
— Стоит тот дуб, — утешила старуху Анна Матвеевна. — Пока стоит.
В моем доме за столом вчера сидел чужой, некрасивый мужчина. Он морщился от пересоленной яичницы, ворчал, что я плохо выгладила рубашку, ругал соседей за то, что громыхают стульями.
Когда ты не в духе, я начинаю замечать твой возраст.
Съезди со мной хоть раз на экскурсию. Говорят, я неплохо рассказываю.
Хочу на день рождения пригласить гостей. Не возражаешь? Обещаю, мы не будем очень громко крутить магнитофон.
Я соскучилась по людям в нашем доме.
Илья Лимонников был еще мальчишкой, когда услыхал от своей бабки такие слова: «Каждый, если захочет, может стать выше своего роста».
Фраза показалась загадочной и навсегда запала ему в душу, так как рос он хилым, слабым ребенком, на голову ниже сверстников.
Секрет же бабкиных слов открылся, когда он был уже студентом и набрел на брошюру под названием «Человек, умеющий вырастать». Некий английской доктор Стейн писал о цирковом актере, который так натренировал мышцы спины и шейные позвонки, что за несколько минут мог стать выше на двадцать сантиметров. Хоть на пять минут вырасти: не стесняться своего роста, зная, что в любой миг можешь увеличить его! И он занялся тренировкой.
Бабка, к которой его подбросили на воспитание вечно занятые родители-актеры, после смерти оставила ему трехкомнатную квартиру, и он быстро нашел место для турника и колец.
Каждое утро Лимонников ложился на пол, расслаблял мышцы всего тела и фокусировал внимание на спине, мысленно распрямляя каждый позвонок. Потом долго занимался на кольцах и турнике.
Упорство, с каким он проделывал эти упражнения, было достойно самой высокой похвалы. Ни раньше, ни позже он ни к чему не прилагал столько волевых усилий. Со временем его новая способность вылилась почти в цирковой трюк, который он очень любил демонстрировать своему друговрагу Славкину. Тот откровенно восхищался его умением вырастать и, как думалось Лимонникову, втайне завидовал ему.
Хвастал он своим номером и перед подружками — их теперь у него было много. Обычно они визжали, хлопали в ладоши, наблюдая за его превращением, а одна так даже упала в обморок. Только Ольга ничего не знала. Боялся, не покажется ли ей смешной и уродливой его по-жирафьи вытянутая шея. Правда, порой намекал, что ему ничего не стоит догнать ее в росте. Но она подобные разговорчики принимала в шутку.
Ольга была его последней, самой крепкой привязанностью. Богатырского роста — метр восемьдесят два, по-спортивному гибкая и сильная, она вскружила ему голову именно этой, ни у кого не заимствованной естественностью. Даже волосы не красила, не говоря уже о нелюбви к парикам. Там, где другие охали, рассматривая экспонаты его домашнего музея, она сдержанно кивала. И этот кивок был высшим знаком ее одобрения.
А гордиться Лимонникову было чем. Его дом украшали несколько подлинников Богаевского и Барсамова, две картины итальянских живописцев конца XVIII века, множество миниатюрных скульптур, бюстов, статуэток именитых и безвестных мастеров. В спальне висели два немецких гобелена, гордость покойной бабки. На одном из них красовался силуэт обнаженной женщины в изящной позе. Подруги Лимонникова, присаживаясь на диван, невольно перенимали позу гобеленовой женщины. Все, кроме Ольги.
Особенно долго простаивали его посетительницы у тумб-витрин, сделанных по особому заказу. Там лежали удивительные для домашней обстановки предметы. В первой витрине, на полочках, обтянутых красным сатином, разместились морские раковины всевозможных форм и расцветок — от скромных евпаторийских мидий до крупной, величиной с арбуз, нежно-розовой ракушки со дна Карибского моря. Были здесь миниатюрные перламутровые ракушечки с побережья Индийского океана — у какого-то племени они заменяли деньги, — и две рябых паукообразных раковины с жутковатыми отростками. Нижнюю полку занимали белые и оранжевые кораллы, высушенная рыба-еж, морские коньки и акулий зуб. Во второй витрине красовалась разноцветная крымская галька, коктебельские ферлампиксы и другие самоцветы. Предметом особой гордости был кусок пейзажной яшмы с природным изображением гор и моря. Разномастные экспонаты третьей витрины должны были дать начало новым коллекциям: две африканские маски, страусиное яйцо величиной с голову ребенка, кожаный тамтам, ископаемый краб возрастом в пятьдесят миллионов лет. Склоняясь над крабом, Лимонников любил рассуждать о вечности и причудах жизни: вот ведь неизвестно, в чью коллекцию попадешь через энное количество лет.
У каждого из экспонатов была своя история, но все они приобретались под влиянием одного импульса, и Лимонников смутно догадывался об этом. Причиной служил не интерес к предмету, а страсть иметь то, чего нет у других.
Отдельный шкаф служил для винотеки. Здесь стояли исключительно крымские крепленые вина с выдержкой в 10–17 лет, в основном массандровские. Среди них самое почетное место занимали нестандартные пузатые бутылочки короля не только местных, но и мировых вин — муската белого Красного камня. Одну бутылку намечалось распечатать в день свадьбы, которая непредвиденно рухнула.
Через пару месяцев после знакомства с Ольгой Лимонников на двадцать девятом году впервые решился на законный брак. До сих пор он считал себя особью, которая всегда в цене. И вот эта верста коломенская Ольга на его милостивое предложение ответила ему отказом. Ему, чьи уши еще ни разу не слышали слова «нет».
На вопрос, в чем дело, Ольга объявила, что ей известен его незадачливый роман с некой Ларой, которая родила от него дочку. Лимонников весело вздохнул. Выходит, ревность? Отлично. Однако вздох оказался преждевременным.
— Ты должен разменять квартиру, — заявила Ольга. — Лара с матерью и дочкой ютятся на двенадцати метрах со входом через общую кухню, а ты юродствуешь в трех комнатах. Не будь таких, как у тебя, излишков, уже бы давно всех обеспечили нормальной площадью.
Лимонников подскочил к ней, сжал ее розовое лицо в ладонях и повернул к торшеру.
— Удивительно, — сказал он после некоторой паузы. — Нет никакого нимба. Может, увидим в темноте? — выключил свет и сильным рывком притянул Ольгу к себе. Но она в тот вечер не была расположена к нежностям, оттолкнула его, зажгла свет и твердо пошла к выходу.
— Ты серьезно? — оторопел он.
— Вполне.
— Это что же, твое условие? Иначе и замуж не пойдешь? — растерялся он, преграждая ей путь. — Но это же по-детски. Я всегда знал, что ты добрая, чуткая девочка, — он потянулся к ней с поцелуями, но она увернулась. — Это уж слишком. — Он помрачнел. — Ты и в самом деле не шутишь?
— Нет.
— Но помилуй, с какой стати я должен дарить чужой женщине законную площадь?
— У нее твой ребенок.
— Да у нас с тобой, может, их будет пятеро!
— У нас не будет пятеро.
— Все равно эту квартиру я не крал, не покупал, она досталась мне честным путем от бабки. На моей стороне закон. Чего же тебе надо? Ты подумала, как я размещу в двух комнатах свои книги, картины, коллекции? А спортивный уголок? Он один требует комнаты. Да если хочешь знать, для семейного человека моя квартира даже тесновата. В ней не хватает детской и рабочего кабинета.
Ольга ничего не ответила. Повернулась и ушла.
Бедствия постоянно терзали Лимонникова. Он принадлежал к несчастной и редкой породе людей, которым физически больно не столько от собственных неурядиц, сколько от чужих удач и успехов. Когда сосед купил автомобиль, Лимонникова целую неделю мучила зубная боль. Досталась коллеге по работе интересная турпутевка, и он испугался — такую вдруг слабость ощутил во всех членах.
Новые переживания были связаны с защитой Славкиным диссертации. В тот день, когда это случилось, по телу Лимонникова высыпала аллергическая сыпь и заныла печень. Он поставил диван поперек комнаты, вдоль магнитных силовых линий, но это не спасло. Пришлось взять больничный.
Две страсти одолевали его теперь: любовь к Ольге и ненависть к диссертации Славкина. Он стал жалеть, что поскромничал и не показал Ольге свой фокус. Возможно, она оценила бы его и смирилась с трехкомнатной квартирой, враждебное отношение к которой он принимал за капризное оригинальничанье. Впрочем, по его мнению, оно вытекало из характера девушки — несколько прямолинейного, по-юношески максималистского. Стоило вспомнить хотя бы такой факт из ее биографии. После десятилетки Ольга-великанша работала водителем такси, не теряя, однако, своего природного изящества. Работа были чистой, опрятной, как вдруг дернуло ее на грузовик, и по комсомольской путевке она прямехонько покатила на БАМ. Если бы не тяжко заболевшая мать, за которой был нужен уход, Ольга до сих пор гоняла бы грузовик по великой стройке, и судьба не столкнула бы ее с Лимонниковым.
Сейчас она водила троллейбус, и Лимонников то и дело вздрагивал от шороха по асфальту троллейбусных шин. Однако чувство к Ольге нисколько не изменило его отношения к чужим успехам. Диссертация Славкина уложила его в постель с небывалым еще приступом холецистита. Отныне день начинался и кончался сплетнями на друговрага. Он всегда считал, что везет Славкину незаслуженно. Доказательством этого невыстраданного везения были ряд выигрышей Славкина по лотерее, его красивая жена и два сына-близнеца. Но ничто: ни семейные радости, ни выигрыши — не задело его так больно, как диссертация.
— Ты ж понимаешь, гений выискался, — облегчал он душу перед коллегами. — В школе троечником был, в институте звезд с неба не хватал, сидел без стипендии. И вот на тебе. Тут корпишь с утра до ночи, света белого не видишь, семью не заводишь, и все попусту. А он, ты ж понимаешь, раз — и на носу диссертация. Еще и детей успевает плодить. За один присест раз — и ты ж понимаешь, два сына-близнеца. Мастак!
Была бы хоть диссертация нормальной, а то с вывертом, претензией на сенсацию! «Прогноз землетрясений по изменениям состава местных минеральных вод».
Когда в марте позапрошлого года по всей Европе и на полтерритории Союза в домах заскрипели двери, задребезжала посуда, закачались люстры, Лимонников, зная о теме диссертации Славкина, с ехидным торжеством позвонил ему домой и задал всего один вопрос из одного слова:
— Ну?
Тот миг был звездным часом Лимонникова. Никогда не забыть, как стушевался Славкин, смутился, что не предсказал катастрофу. Правда, на следующий день выяснилось, что эпицентр был в Карпатах и крымские минеральные источники никак не могли среагировать на столь далекую подземную аварию, но душа Лимонникова все равно получила облегчение.
Сильные переживания не проходят даром. Организм Лимонникова как бы зарядился отрицательными частицами. Стоило ему войти в троллейбус или в лаборатории НИИ, где он работал, как у всех портилось настроение. По цепочке плохое настроение передавалось от одного к другому, и трудно было подсчитать, сколько человек в городе оказывалось затронутым им. Обо всем этом Лимончиков, конечно, не подозревал и совсем не мог знать, что его вредное влияние на окружающих кого-то очень тревожит.
Между тем не было никакого просвета. Ольга по-прежнему не приходила, и нерасположение к друговрагу не покидало его.
Он катался по дивану с очередным приступом холецистита, проклинал жизнь и Славкина, когда над ним вдруг склонилась женщина.
— Вы к кому? — дернулся, чтобы встать, но охнул от боли и замер.
— Лежи, я сейчас, — женщина прошла на кухню, покрутилась там и вернулась с теплой грелкой.
Он приложил грелку к животу, вопросительно посматривая на незнакомку.
— Ты не закрыл дверь, и я вошла, — сказала она.
— Что вам?..
— Лежи спокойно, ты тяжело болен.
— Мерси за информацию, — скривился он.
И Анна Матвеевна — а это была она — подумала о том, что табличка с золотым тиснением на двери «И.Л.Лимонников» в полной мере выражает его раздутое тщеславие.
— А знаешь ли, чем ты болен?
— Неужто откроете?
Она взяла прихваченный с собой этюдник и стала быстро рисовать синим фломастером по ватману.
— Пожалуйста, наберись терпения.
В глазах Лимонникова мелькнуло любопытство.
Через пару минут набросок был готов, и она протянула его хозяину квартиры. Слева — толстая, будто надутая резиновая игрушка, фигура. Справа — нормальный человек, с симпатичными чертами подающего надежды аспиранта. Между ними знак вопроса в виде змеи с высунутым жалом.
— У тебя вовсе не печень больна. Ты умираешь от зависти. Взгляни на рисунок справа. Таким, мне представляется, ты был когда-то и еще можешь быть. И вот какой ты сегодня. Ты завидуешь всем: своему коллеге Славкину, приятелю, едущему в отпуск за границу, соседу, купившему автомобиль. Злоба и зависть распирают тебя, меняют цвет лица и вот-вот могут тебя разорвать. Но все бы ничего, если б это не вредило другим: я видела однажды, как своим настроением ты заразил полгорода.
Лимонников вскочил, выбил рисунок из ее рук.
— Откуда вы взяли эту чертовщину? — он облизнул пересохшие губы.
— Попробуй стать выше, — мягко сказала она. — Ты ведь умеешь вырастать. Так вырасти!
— Ах, тебе и это известно! — его прорвало. — Старая бестия! Склочница! Кто тебя подослал? Мой друговраг? Так вот тебе! — он схватил со стола увесистый том из серии «БВЛ» и швырнул в Табачкову.
— Попробуй вырасти! — повторила она, отшатываясь от двери.
В два прыжка он нагнал ее, с силой вытолкнул за порог. Она споткнулась и больно ушибла плечо о лестничные перила. С трудом поднялась, поглубже нахлобучила шлем и спустилась к мотоциклу, который ждал ее у подъезда.
Все чаще и чаще к нам заглядывает соседский малыш, трехлетний Вадик. У него капризы наследного принца и нежность девочки. Мы усаживаем его на стол и ходим вокруг этого цареныша, исполняя любые его прихоти. Ты катаешь мальчишку на своих плечах, я читаю ему Андерсена или гоняю из угла в угол шикарный луноход с автоматическим управлением — ты купил его, чтобы чаще заманивать Вадика в наш дом.
Я знаю, ты хочешь, чтобы в общении с мальчишкой я хоть частично утолила свой материнский инстинкт. Детский плач, пеленки, ночные бдения — не для твоей усталой души…
Я все понимаю, милый, и молчу.
Иди, приляг, у тебя утомленный вид.
Вадька, смешной человечек, выдавил тюбик берлинской лазури на прозрачный колпак лунохода и заявил: «Этот синий червячок — марсианин».
Нерезкое сетчатое солнце качалось у ее лица, угрожая сорваться и опалить. Затем оно сфокусировалось в янтарный кулачок, из которого развернулись восковые лепестки, и Анна Матвеевна увидела обыкновенную желтую розу, воткнутую в кефирную бутылку. Женщина в белом елозила шваброй по полу, цепляясь за тумбу, и бутылка с розой подрагивали.
Где она? Что с ней? Голову распирает изнутри обручами, и гудят, звенят, бурлят скрытые в ней стихии.
По другую сторону тумбочки тоже койка, там кто-то лежит и все время вздыхает.
— Очнулась, милая? — широкое лицо няни разлило над ней улыбку. — Вот и хорошо, вот и умница. Будешь знать, как на мотоцикл садиться. Нашему возрасту диван и грелку подавай, а не машину. Надо же такую напасть себе придумать! Ой, пойду сестру позову! Люся, Люсенька!
— Что у меня? — Табачкова с трудом разомкнула губы, хотела сесть, но закружилась голова.
— Лежи, лежи, — испугалась няня. — Вставать нельзя. Сотрясение у тебя. Небольшое, не пугайся. Могло быть и хуже. Где там Люся? — она выскочила в коридор и вернулась с молоденькой сестричкой в фасонистом халатике.
— Мотоцикл разбился?
— Не волнуйтесь, — сестра нащупала ее пульс. — Мотоцикл в ГАИ, нарушитель оштрафован.
— То есть как? — Анна Матвеевна приподнялась на локтях. Голове опять закружилась, и она упала в подушки. Лоб покрыла испарина. — Его не штрафовать, его арестовать нужно, — сказала она, усиленно стараясь вспомнить, о ком речь, но точно зная, что человек, сбивший ее, преступник.
— Зачем же арестовывать? Он просто легонько поддел вас крылом. Будь вы покрепче, встали бы, отряхнулись и поехали дальше. — В тоне сестры прозвучало легкое раздражение: вот, мол, ездят старушки на мотоциклах, а потом хлопот с ними не оберешься.
— Увернулась я, а то бы на том свете уже была. Где тут у вас телефон? Мне нужно срочно позвонить. По очень важному делу.
— Ради бога, лежите спокойно, — сестра досадливо подоткнула ей в ногах одеяло и вышла.
— Куда позвонить? — с готовностью откликнулась няня. Слова больной заинтересовали ее. Прикрыв за сестричкой дверь, она вернулась и, оглянувшись на соседнюю койку, с видом заговорщицы склонилась над Табачковой. — Говори, — сказала шепотом.
— В центральное отделение милиции, к лейтенанту Андрею Яичко. А номер забыла. Но это в справочном можно узнать. Пожалуйста. — И подольстилась: — А потом я вам все-все расскажу.
— Нечистое дело, да? — сверкнула няня глазами.
— Черное.
— Ну? Тогда позвоню, — и, вытерев руки о подол замызганного синего халата няня не вышла, а вылетела в коридор.
— Пусть лейтенант придет сюда, к Табачковой, — крикнула вслед Анна Матвеевна. Хотела рассмотреть, кто там, на соседней койке, но стены, потолок опять задернуло мелкой сеткой, и она провалилась во влажный, ватный туман. Сквозь забытье слышала, как в палату входили и выходили, что-то кололи ей в вену, и женский голос монотонно жаловался кому-то на иго невестки, жены сына, которая довела его до того, что он шьет ей платья и трусики.
Потом удалось вынырнуть из влажной туманности. Не открывая глаз, услышала шарканье ног по коридору, строгий голос: «Тихий час, по палатам!», скрип соседней койки и недовольное ворчанье. За четкостью звуков вернулась память о том, что случилось. Медленно восстанавливались события дня. Вот только какого? Ясно, что не сегодняшнего. Но и не вчерашнего. Сколько времени пролежала без памяти? Или во сне? Впрочем, это не важно. Важно, воспроизведет ли ее потревоженный мозг события того дня, чтобы помочь лейтенанту Яичко в его, быть может, самом главном детективном деле. Детективном? Почти. Она слабо улыбнулась, вспомнив слова Аленушкина: «Назревает детектив, а я обожаю детективы».
Так что же все-таки произошло? Нужно восстановить цепочку событий, иначе лейтенант примет ее рассказ за бред. Да и самой не мешает убедиться в том, что все было наяву, а не пригрезилось в часы болезни.
После встречи с Лимонниковым плечо болело три дня и три ночи. В первый день пришел Аленушкин и сразу разгадал причину ее недомогания.
— Может, хватит экспериментировать? Что вам еще надо? Убедились в своем феномене и ладно. Признайтесь, сколько раз летели с лестниц?
— Ах, не все ли равно. А знаете, оказывается, я недурно рисую. Пока не открываю этюдник, ко мне относятся с подозрением. Но потом… Боже, что творится потом!
— Заставляют считать ступеньки?
— Не только. Один человек комплимент сделал: у вас, говорит, волшебный фломастер. Хотя нарисовала я нелестную для него картину.
— И поспешил вытолкнуть за дверь?
— Я и не жду, чтобы в мою честь литавры гремели и накрывались столы. Но вот что еще со мной происходит, — она снизила голос до шепота и замолчала, как-то сразу уйдя в себя.
Трудно было передать то состояние, которое охватывало ее во время прогулок на мотоцикле, в те минуты, когда она мчалась пустынными улицами засыпающего города и вместо окон видела глаза — ждущие, тревожные, мечтательные, хитрые, угрюмые, наивные, лживые, печальные, нежные, преданные — великое множество глаз. Вдруг теряла представление о времени и пространстве чувствовала себя многоликим и многоруким существом без возраста и пола, как бы проникала сразу в десятки, сотни, тысячи домов и была одновременно женщиной, стариком, девушкой, ребенком, юношей. В ней перемешивались все добродетели и пороки, невежества и таланты. Мотоцикл мчался все быстрей и быстрей, и наступала минута, когда казалось, что она отрывается от земли и парит в воздухе, над городом, где одно за другим гаснут окна, засыпают ее глаза — ждущие, тревожные, мечтательные, хитрые, угрюмые, наивные, лживые, печальные, нежные, преданные. Но вот колеса вновь касались земли, и она возвращалась домой. Теперь можно было и отдохнуть. А перед сном подумать о Сашеньке.
Будь Вениамин Сергеевич повнимательней, заглянув в эту минуту ей в глаза, нашел бы на самом их дне силуэт немолодого красивого мужчины. Уже на краю сна она обычно видела Сашеньку так близко, что казалось, протяни руку — и притронешься к нему. Но почему в городской многоголосице ни разу не довелось уловить его голос? Не его ли бессознательно выискивала все то время, пока не увлекли, не втянули в свой водоворот голоса, терпящие крушение или бывшие причиной чужих драм? Выходит, окраска его голоса иная, чем те, которые воспринимаются ею на большом расстоянии. Было в этом нечто грустное и обидное, как бы лишний раз доказывающее их разность и невозможность закончить свой жизненный путь рядом.
И все же Аленушкин приметил ее затуманенный взгляд, но не стал ни о чем расспрашивать, а поинтересовался, не купить ли что поесть. Табачкова поблагодарила, сказала, что в холодильнике кое-что найдется, и Вениамин Сергеевич собрался уходить, но на пороге остановился с виноватым и каким-то пристыженным видом:
— И что мне с вами делать? Нагородил огород, а сам, выходит, в стороне.
Она успокоительно рассмеялась, ответила, что его волнения ни к чему он сделал все, что мог, а остальное за ней, и они расстались.
Вечером обмотала плечо красным шерстяным платком и разрешила себе праздное любопытство — послушать легкую болтовню кумушек, лепет влюбленных, детский смех, безжалостно отметая все, что могло огорчить. Оказалось, при желании счастливых голосов можно услышать не меньше, чем несчастных, — смотря как настроить ухо, точнее, приемник. Но по каким бы волнам ни гуляла стрелка, нет-нет да опять прорывался тот волнующий голосок:
«Чистого неба, дальних дорог, зеленого луга, быстрых ног!»
Каждый раз при этом она звонила Аленушкину, однако он не мог засечь, откуда песня.
Через день плечо болело уже меньше. Сходила в гастроном, купила сахар, вермишель, постояла немного за курицей и вернулась с полной авоськой и неплохим настроением.
Было два часа дня, когда, пообедав, села к приемнику и почти сразу наткнулась на голос Чубчика. Сколько раз пробовала узнать, где живет мальчишка, но никак не удавалось. Он беседовал с каким-то гундосым парнем. Разговор был недолгим, и она почти дословно запомнила его.
Чубчик. Куда ни повернись, только и слышишь: «Иди ты знаешь куда!» И училка в школе посылает, и отец с матерью, и дворовая мелюзга.
Гундосый. А ты возьми и на самом деле уйди.
Чубчик. Куда?
Гундосый. А хоть бы в то место, о котором я тебе рассказывал. Туда всех принимают. Только пароль нужно знать.
Чубчик. Скажи!
Гундосый. А что я буду иметь за это? За «так» и мама папу не целует.
Чубчик. Бери, что хочешь.
Гундосый. Голодранец несчастный. Что с тебя возьмешь? До сих пор вон с Карданом не рассчитался. Ладно, гони авторучку.
Чубчик. Пожалуйста!
Гундосый. Так вот, пароль такой. Берешь лист бумаги, складываешь вот таким макаром. В серединке рисуешь такую рожу. Здесь вот эти штучки. Завтра в восемь утра на мосту Салгирки тебя будет ждать человек в зеркальных очках, с папиросой в зубах. Сунешь ему эту бумагу и быстро проговоришь: «Сердце, два перца, папа римский и черт крымский». Человек посадит тебя в автомобиль, завяжет глаза темной повязкой и отвезет куда надо. Повтори пароль.
Чубчик. Сердце, два перца, папа римский и черт крымский. А не врешь? Как-то несерьезно все.
Гундосый. Видал миндал? Серьез ему подавай. Не веришь — валяй, пока не смазал по рылу!
Чубчик. Нет-нет, я приду. Так говоришь, на мосту в восемь?
Она долго звонила к Аленушкину, никто не брал трубку. Вспомнила, что он собирался к родственникам. Может, уехал?
Если гундосый не наврал, завтра состоится встреча с Чубчиком и тем, в очках. Собственно, очкастый ей не нужен, но, чтобы не отпугнуть Чубчика, она попробует пробраться в ловушку, которую ему готовят. Но что за странный пароль? В детстве не раз с дворовыми девчонками развлекалась подобной игрой-раскладушкой, так что заиметь и себе такой пароль не составит труда. Вот только как нынче малюют черта крымского? Может, совсем по-иному, чем пятьдесят-сорок лет назад? Хотя вряд ли. Черт он и есть черт. Уж рога, во всяком случае, те же — из стручков перца, которые секунду назад были сердцем. Мудрая, однако, игрушка.
Картинка получилась на славу — с таким художеством и в логово самого дьявола пропустят!
До вечера слонялась по комнате, обдумывая завтрашнюю затею. Уж очень все походило на розыгрыш: и бутафорский человек в зеркальных очках, и пароль, и черная повязка на глазах. Хорошо, если все невинная игра, а если…
Так или иначе — это единственная возможность познакомиться с Чубчиком.
Ночью спала плохо, то и дело вставала, сосала валидол и подтрунивала над собой: что, приятельница, струхнула?
Утро выдалось солнечное, веселое, с легким морозцем, и вечерние страхи развеялись. Было бы хорошо сесть на мотоцикл — в случае чего и удрать легче. Но не спугнет ли это Чубчика? Еще лучше сразу привезти на мост Андрея Яичко. Но опять же — вдруг это детская игра, и она в глазах сразу трех человек будет выглядеть сумасшедшей?
Какими глупыми кажутся сейчас эти рассуждения. Конечно, надо было сообщить обо всем лейтенанту, а она растерялась, влипла в историю, за которую теперь расплачивается больничной койкой.
В половине восьмого она уже расхаживала по мосту. Гривастые ветлы над водой, как всегда, напоминали о тех временах, когда она прибегала сюда на свои первые свидания с Сашенькой. Они читали стихи, целовались и мечтали поехать в далекую Сибирь, на родину Сашеньки. Подумать только, как все перевернулось, как далека она от той девчонки, что свиданничала здесь и была уверена в своей будущности художника. Впрочем, так ли уж далека? А не ближе ли с каждым днем? И не уживаются ли в ней сейчас все ее возраста, такие разные, непохожие друг на друга и, однако, единые в своей первооснове?
На мосту появился худячок в куртке и вязаной кепке с козырьком. Прогулочным шагом подошел к перилам, облокотился на них. Уж не Чубчик ли? Голова на тонкой голой шее, зябко выглядывающей из-под воротника, вертится то вправо, то влево, присматривается к прохожим.
Минуту помедлила и решительно подошла к мальчишке. Стараясь не волноваться, с ходу огорошила вопросом:
— Чубчик?
— А вам откуда известно? — встрепенулся он.
— Мне все известно, — сказала серьезно, разглядывая мальчишку. Безвольные детские губы, пучок волнистых волос из-под кепи, голубые глаза. Лицо открытое, добродушное, жадное к впечатлениям. — Вот ты какой.
Забилась тревога — пропадет парнишка, ой, пропадет! Такие идут за любым, кто поманит. А что, если поманить ей? Нет, только испугается, вспорхнет воробышком и поминай, как звали.
Она вынула из шубки сложенную бумажку-пароль и показала Чубчику. Лицо его мгновенно просияло:
— И вы тоже? И вам, значит, говорят: «Иди ты знаешь куда!»?
Она кивнула.
— Вот и уйдем. — Мальчишка развеселился, расхорохорился и уже поглядывал по сторонам не с опаской, а нетерпеливо. — А то ведь осточертело одно и то же выслушивать. Возьмем и уйдем, да?
— А может, подумаем? — робко возразила она.
— Что, сдрейфили? — он презрительно сморщился. — Как хотите, а я пойду. — И вдруг как-то сразу сник, съежился и заметно побледнел. Она проследила за его взглядом и увидела чисто опереточного злодея. В их сторону шел верзила не по сезону в зеркальных очках, с папиросой во рту. Воротник его распахнутого пальто был поднят, на шее болталось полосатое кашне. Чубчик медленно двинулся ему навстречу, точно под гипнозом его зеркальных стекол. А ей стало смешно: не втянута ли она и впрямь в какой-нибудь фарс? Или, может, чего доброго, снимают скрытой камерой документальную комедию, что-нибудь для сатирического «Фитиля»?
В конце моста, у тротуара, стояли «жигули» дымчатого цвета. Верзила и Чубчик направились к машине.
— Эй-эй, постойте, — спохватилась она, и бросилась догонять их. Верзила обернулся. Запыхавшись, она подошла к нему и протянула бумажку-пароль. Незнакомец поймал ее в зеркало очков, внимательно оглядел, взял рисунок и опять выжидательно уставился на нее.
Она икнула от подкатившего к горлу смеха пополам с испугом и быстро проговорила: «Сердце, два перца, папа римский и черт крымский».
Незнакомец без тени улыбки кивнул, и все трое пошли к автомобилю.
— На заднее сиденье, — сказал он сквозь зубы, отворяя дверцу и задергивая шелковые занавески. Сел за руль и молча перебросил через плечо две черные сатиновые повязки.
«Что стоит неплотно завязать их? — подумала она. — И впрямь детская игра. Но зачем эта серьезность?»
Кажется, она фыркнула, потому что верзила обернулся.
— Надеюсь на вашу добросовестность, — сказал он, трогая машину с места.
Снежные звезды леденили ее лицо, и она никак не могла понять, откуда они — окна ведь закрыты. Звезды облепили лоб так, что она вскрикнула, опасаясь ожога.
— Тише, милая, тише! Сейчас полегчает. — У кровати сидела няня и держала на ее лбу грелку со льдом.
— Мне к лейтенанту Яичко, — сказала она, заморгала и не смогла сдержать слез, вспомнив, что лежит на больничной койке.
— Завтра придет, — успокоила няня.
И опять полуявь-полусон…
— Можно снять повязки, — сказал верзила.
Автомобиль въехал на территорию парка, старого, полузаброшенного. Асфальтовые аллеи еле угадывались под слоем припорошенных снежком угасших листьев. Деревья стояли тихие, будто пристыженные кем-то, беззащитные и жалкие в своей безлиственной ледяной наготе.
«Жигули» остановились у старинного здания, которое охраняли распластанные на парапетах львы. Здесь, в бывшем графском имении, долгое время была контора СМУ, потом сюда перебралась геологоразведка, а теперь его реставрировали под археологический музей. Фасад подпирали разбухшие от дождей леса. Холмики песка, кирпичей, железные кадки с гашеной известью все было присыпано листьями и скудным снежком, Видно, работы отложили до весны.
Они вышли из машины. Верзила дал им знак подождать, поднялся по сбитым мраморным ступеням и потянул на себя бронзовую ручку полупрозрачной двери. Она не поддавалась. Тогда он обошел здание вокруг, подергал еще одну дверь, но и та была заперта. Он вернулся к парадному входу и забарабанил в стекло.
Загремел засов, дверь распахнулась. На крыльцо вышла коротко стриженная девушка в джинсах и мальчишеской рубашке с закатанными рукавами.
— Маечка, салют. Принимай новичков, — верзила кивнул в их сторону.
— Проходите, — сказала девушка.
Верзила вернулся к машине, а она и Чубчик поднялись по скользким обшарпанным ступенькам. Приветливый вид девушки несколько успокоил. Дверь за ними закрылась, и опять загремел засов.
— Кто здесь, никого? — робко осведомилась она, разглядывая цветные витражи вестибюля.
— Почему же, — сказала Майя. — Здесь всегда кто-нибудь есть. — И повела их через вестибюль по коридору.
Холодно, тихо и затхло было в этом доме с закупоренными дверьми и окнами. Посреди большой квадратной комнаты, куда они вошли, за накрытым столом сидели человек десять и ели. Они сразу заметили их приход, как по команде оторвались от стола и повернули головы в их сторону.
— Перекусите, — пригласила Майя.
— Спасибо, я уже ел, — сказал Чубчик. По лицу было видно, что он растерян. Наверное, ожидал увидеть что-то любопытное. А тут, как в столовой, сидят, едят.
Она тоже отказалась от завтрака.
— Как хотите, — Майя пожала плечами, взяла со стола чашку кофе, булочку и стала есть. Все тут же потеряли интерес к вошедшим и опять занялись едой.
«Однако встречают не очень гостеприимно, — отметила она, — рассматривают даже с некоторым недоброжелательством, будто у них кусок хлеба отнимают или место под солнцем».
— Итак, нашего полку прибыло, — сказал кто-то вслух, и слова будто послужили сигналом к тому, чтобы завтрак кончился: все одновременно задвигали стульями, встали и начали расходиться.
— Предлагаю ознакомиться со вторым этажом. — Кивнула ей Майя. — А мальчик пойдет со мной. Не беспокойтесь, — видимо, Майя заметила ее волнение, — моя дверь слева у входа. Хотите, идемте сначала ко мне.
— Да-да, я лучше с вами, — поспешно сказала она.
Майина комната оказалась обыкновенной библиотекой, и Чубчик откровенно зевнул.
— Даю тебе слово, ничего более интересного ты не видел, — усмехнулась девушка, подвела его к полкам.
А ею вдруг овладело любопытство — что там, на втором этаже? Чубчику вроде бы ничего не угрожает с милой Майей, но что делают остальные жильцы этой странной обители?
Убедившись, что Чубчик не скучает, она тихонько вышла и поднялась наверх. По обе стороны небольшого коридора располагались пять комнат. Постучала в первую.
— Да-да, — ответил голос с легкой хрипотцой.
Вошла. Посреди пустой комнатушки стоял длинный стол, заваленный папками, рулонами ватмана, карандашами, бутылочками с тушью, за столом сидел человек средних лет в наброшенном на плечи пестром пледе и что-то чертил.
— Кхм, — кашлянула она. — Работаете, значит? Кто вы, чертежник?
— Что-то вроде, — буркнул человек, не поднимая головы.
— Что же вы чертите, если не секрет?
Человек оторвался от бумаг и взглянул на нее.
— Воздушный замок. — Он улыбнулся, отчего на щеках его проступили детские ямочки. — Да-да, тот самый, над которым хихикали много столетий, быстро проговорил он. — Мой замок запросто висит в воздухе, и воздушные таксисты-вертолетчики могли бы залетать сюда попить горячего чайку или подремонтировать забарахливший мотор. Можно использовать его и для других целей. Скажем, поселять в нем молодоженов в дни свадебных путешествий.
— Выходит, вы изобретатель? Как это хорошо. — Она всегда испытывала почтение к творческим профессиям.
— Вы так думаете? А жена и коллеги, узнав о моем проекте, сказали: «Иди ты!» Но я-то сам уверен — это не бред! Проект вполне реален. Быть может, мой замок несколько дороговат, но как бы он украсил жизнь! Знаю, знаю, — замахал он руками. — Скажете: рановато еще строить замки, когда обычного жилья не хватает. Но ведь не отказываемся мы от картинных галерей, фонтанов, театров. В будущем таких воздушных дворцов, как мой, понастроят множество. Вот я и хочу, чтобы кусочек завтра увидели живущие нынче.
— Я вот что скажу вам, — заволновалась она. — Наберитесь терпения, мужества и непременно пробивайте свою идею. Она чудесна и возвышенна. Люди не так уж глупы, всегда найдется смелая голова и поддержит стоящую мысль.
Архитектор рассмеялся:
— Да я уже за шарады засел.
— Как? — не поверила Табачкова. Подбежала к столу, схватила один лист ватмана, другой, третий. Кроссворды, шарады, пентамино…
— А вот и вовсе детская игра, но так увлекает, так увлекает, — горячо заговорил он. — Называется «корабли». Помните? Или совсем уж простая «крестики-нолики», а день пролетает быстрее, чем за пасьянсом.
— Неужели совсем опустили лапки? — попятилась она.
— Вроде вы не такая, — усмехнулся архитектор. — Иначе не очутились бы здесь.
Она хотела было сказать, что попала сюда вовсе по другой причине, но только молча махнула рукой и вылетела из чертежной. Что же там дальше? гнала ее мысль. С размаху толкнулась в соседнюю дверь.
Вначале показалось, что здесь никого нет, но потом в углу, у окна, заметила на низенькой скамеечке старую женщину с лицом сморщенным и землисто бородавчатым, как картофельная кожура.
— Входи, входи, — закивала старушка. На полу у ее ног стоял эмалированный тазик, в котором крохотной серой мышкой ворочался шерстяной клубок.
— Не расспрашивай, сама объясню, — опередила ее старушка. — Деткам своим надоела, потому и ушла. А теперь вот усыхаю, точно виноградный усик, когда ему не за что уцепиться. Думаешь, что вяжу? Кофту? И так и не так. Оно, конечно, лучше б внучке платьице сготовить, да сердце уже ни к чему не лежит. Кофта же так велика, что я могу в нее, как в пальто завернуться. Вот это, — она показала связанные полочки и спинку, — это мое детство и юность: пока вязала, вся там была. Это, — ткнула она спицей в один и другой рукав, — мое замужество и детки, когда их выращивала. А здесь, — кивнула на узкий, как петля, воротник, его осталось довязать совсем немного, — здесь моя старость.
— Ну, повздорили, так что же? Нешто звери они какие? Вернетесь, без памяти рады будут.
— Может быть, — старушка почесала спицей реденький пушок на голове. — Да только засиделась я так, что ноги замлели.
Покачала она головой, низко поклонилась старушке и вышла. Очень не нравился ей и этот дом и его обитатели. Рядом со старушкой поселился и вовсе странный тип. Он сидел на подоконнике раздетый до пояса, упитанный, мосластый и рассматривал вытатуированные рисунки на своих руках, ногах, животе, груди. Увидев ее, тип приосанился и подмигнул:
— Хорош, а?
— Ничего на скажешь, — пробормотала она. — Картинная галерея, да и только.
Он визгливо хихикнул и хлопнул себя по животу:
— Сто пятьдесят экспонатов. А сто пятьдесят первый никто не отыщет. Вот он, — и вывернул веко левого глаза наизнанку. Там красовалась вытатуированная ромашка. — Интересуетесь, зачем? Душа вдруг заскулила, пищи попросила, а ее, — тут он хлопнул себя по расписанной груди, — пищи-то нет. Пустота! Вот и решил поразвлечь родимую. Кто как умеет наполняется.
Ее брезгливо передернуло, она захлопнула дверь и поспешила вниз, к Майе. Нужно немедленно уводить отсюда Чубчика.
Застала обоих углубленными в чтение. Майя сидела на верхней ступеньке стремянки, под самым потолком, Чубчик примостился внизу. Оба читали, слегка шевеля губами, и даже не взглянули на нее.
— Как вы тут? — громко сказала она.
Но Майя и Чубчик будто оглохли, одним движением перевернули страницы, на нее и не посмотрели.
— Я устала, у меня болят ноги, мне хочется пить, — скороговоркой проговорила она, чтобы хоть как-то привлечь к себе внимание. — Пить… Хочу пить!
— Приподними голову, милая, — няня приложила к ее рту стакан с кисло-сладкой жидкостью. Она сделала два глотка и опять нырнула в снежную завесу, пройдя сквозь которую, вновь очутилась в том странном доме.
Шагнула к Чубчику и выбила книгу из его рук. Полезла на стремянку к Майе.
— А, это вы, — медленно, словно возвращаясь издалека, девушка спустилась вниз. — Что-нибудь выбрали?
— Нет, и ничего не хочу, — сердито сказала она. — Зачем вы здесь, такая молодая, такая милая? Уверена, это необычная библиотека, мне здесь не по себе.
Губы девушки дрогнули. Казалось, она вот-вот расплачется.
— Меня предали, — сказала она.
— Как?
— А вот так. Как предают природу, когда жгут траву или срубают дерево. Потому и зарылась в книги.
— Ясно. Пылкая любовь, разочарование, обман. Ах, девонька, чепуха все это. Еще всякое будет, только послушай, уйдем отсюда.
— А вы почитайте что-нибудь, ну хоть вот это. — Майя сняла с полки книгу в кожаном переплете.
— Не хочу!
Но Майя насильно вложила книгу ей в руки, и она невольно присела на стул — таким тяжелым оказался фолиант.
О чем она читала? И вообще, что с ней было, как только взяла книгу в руки? Здесь связь обрывалась. Пришла в себя от того, что кто-то упорно теребил ее за плечо. Подняла от книги глаза и увидела Майю.
— Как по-вашему, сколько времени вы читали? — девушка улыбалась, вид у нее был очень довольный.
— Минут пять, не больше, — неуверенно ответила она.
— Ровно сутки.
— Не может быть! — она вскочила. — Чубчик! Где Чубчик?
— Тсс, он читает, — Майя приложила палец к губам.
Чубчик сидел за стеллажами, лицо его было неузнаваемо отрешенным. Она подскочила к нему и схватила за руку:
— Бежим!
— Куда? Куда же вы? — заметалась Майя.
— И тебе надо бежать, немедленно!
Она сорвала задвижку, вытолкнула Чубчика на крыльцо. Мальчик еще не пришел в себя и послушно подчинился ей.
Лихорадочно пошарила глазами по талому снегу, смешанному с землей. Вот. Битая черепица. Бесстыдно задрала подол, насобирала с него черепков. Обошла вокруг дома один раз, другой, потом прицелилась и бросила черепицу в окно. Она ходила и швыряла черепицу во все окна, а Чубчик послушно шел следом и повторял ее движения.
— Что вы делаете? Ах, что вы делаете! — металась выскочившая за ними Майя.
— Выходите, или я вас подожгу, забросаю черепками и известкой, открою, где вы прячетесь, и вас все равно найдут! — кричала она под звон бьющихся стекол. — Вам никогда не повезет, если будете отсиживаться в этой кротовой норе и не протянете руки к удаче! Пусть даже бьют по этим рукам!
Дом испуганно молчал. Но вот двери отворились, и его жильцы один за другим, как из осажденной крепости, стали выходить наружу. Впереди шла старушка со спицами, выставленными вперед, как рапиры. За ней следовал чертежник и все остальные. Шествие замыкал детина с татуировкой. Едва он последним сошел с крыльца, как к дому подкатили «жигули» и вышел верзила в зеркальных очках. Увидев его, она схватила за руку Чубчика и потянула за собой к мотоциклу. Стоп. Мотоцикл? Откуда он?
И все же отчетливо видит, как подбежала с Чубчиком к мотоциклу, но верзила схватил мальчишку за руку и потащил в машину.
Потом была погоня, она мчалась за «жигулями» по центру, но машина каким-то образом вскоре очутилась позади нее, и возле универмага ее мотоцикл был сбит.
Из всех виденных мною хобби твое — самое безжалостное. В каком, отчаянии, должно быть, замирают ветви можжевеловых деревьев, когда ты с пилкой приближаешься к ним. Рраз, рраз — и дерево ампутировано, зияет открытой раной. Ради чего? Чтобы праздно любоваться диковинным рисунком среза и вдыхать терпкий, очень стойкий можжевеловый аромат? Долго, с десяток лет длится умирание маленьких брусочков на твоем столе.
По кольцам на срезах ищу сорок пятый год — ученые говорят, что в ту минуту, когда на Хиросиму сбросили атомную бомбу, деревья всего мира отметили радиацию, изменив цвет колец. На твоих срезах все круги одинаковы, деревья послевоенные. Быть может, мои ровесники.
Не броди по лесу с пилой. Чего доброго, он зарегистрирует в своей родословной и этот факт.
Какой странный ты написал пейзаж. Резко-синяя гладь моря, пальмы, кипарисы сменяются выжженной солнцем равниной с хаотичными нагромождениями скал на горизонте. Пышность Южнобережья и первозданность восточного Крыма, пушкинская «очей отрада» и волошинская суровая Киммерия.
Пейзаж притягивает и пугает. Если долго смотреть на него, кажется, будто там, среди пальм и кипарисов, маячит мой силуэт, а справа, в острых обломках скал, проглядывает неправильный профиль Ее. Что это?
Она долго пыталась вспомнить, когда же был Новый год? Вроде бы до происшествия с «жигулями». Но ведь тот большой снегопад шел как раз в праздник, а до этого не было ни мороза, ни снега. Неужто все пригрезилось?..
Новый год совпадал с ее днем рождения. И было хорошо от мысли, что ее незнакомцы, поднимая бокалы в честь праздника, сами того не ведая, отметят и ее торжество.
От Сашеньки давно не было вестей. Позвонил бы хоть, поинтересовался, как сыновья, внук. Может, заболел? Или не хочет выходить из своего нового молодого круга, где меньше печалей и потерь?
Как всегда, перед праздником оказалось много забот. Она села на мотоцикл.
Снежные звезды плавно опускались на деревья, дома, тротуары, сверкали на стеклах окон, крышах автомобилей, впархивали в открытые форточки. В этот южный город они прилетали не часто, поэтому им были рады. Их ловили в ладони, пробовали на язык.
На одной из главных улиц заметила в праздничной толпе красную «буратинку» с большим помпоном. Затормозила. Привыкла тормозить на красный свет. Нырнула в толпу и за руку вытащила из ее водоворота девочку лет шести. Девочка плакала. Крупные капли скатывались с ресниц на розовые от мороза щеки. Оказалось, у нее пропал кот. Камышовый, разновидность рыси. Огромный, теплый, коричневый. Самый красивый, самый умный, самый ласковый. Ни у кого в городе не было такого. Еще утром она угощала его свежей рыбой и журила за то, что разбил цветочную вазу. А пришла из детсада и увидела тюфячок Камыша пуст.
Сотни каблуков вдавливали снежные звезды в асфальт, но ей казалось, что если она будет внимательна, то разгадает на их искореженной поверхности следы толстых сильных лап.
Девочкино горе было так знакомо и близко, что она еле сдержала улыбку.
— От меня тоже сбежал кот, его звали Профессор, — сказала она. — Но ты не плачь. Твой должен вернуться. Он наверняка вернется, это лишь под конец жизни все уходит. А сейчас едем со мной.
Мотоциклистка в бордовом шлеме, видимо, спутала все ее планы, но потом девочка сообразила, что с ней можно быстрее отыскать беглеца, села впереди нее, уцепилась за руль, и они помчались так, как если бы их подхватило само время. Замелькали в витринах пластмассовые елки, разукрашенные цветными шарами, понеслись мимо продавщицы мороженого в белых халатах, осталась позади веселая кутерьма толпы с бутылками шампанского, матовым свечением лимонов в сетках, круглыми коробками тортов.
— Не нужно так быстро, — сказала девочка, — а то влетим в Новый год без Камыша.
Она сбавила скорость и в свою очередь попросила, чтобы девочка сидела спокойней, потому что едут они не на пони из детского парка.
— Впервые вижу девушку-мотоциклистку, — сказала девочка.
— Кого? — переспросила она и чуть было не врезалась в идущий впереди троллейбус.
— Девушку-мотоциклистку.
Табачкова остановилась.
— Впервые вижу девушку-мотоциклистку, — в третий раз повторила девочка.
— Ты хотела сказать бабушку-мотоциклистку, но постеснялась, не захотела обидеть меня? Глупышка, я уже привыкла. Представь, и в таком возрасте нет ничего страшного, если сама не будешь думать о нем плохо.
— Что ты! — девочка рассмеялась. — Какая же ты бабушка? Ты — девушка!
— Зачем так шутить? — Она нахмурилась и тронула мотоцикл с места. Впрочем, дети всегда путают годы.
— Нет, у меня есть бабушка, я знаю, какими бывают бабушки, — упрямо возразила малышка. — Зачем ты называешь себя бабушкой, когда ты девушка? Загляни в витрину и увидишь.
Она мельком взглянула направо и улыбнулась — витрина и впрямь отражала стройную девушку за рулем мотоцикла.
— Это все снег! — весело прокричала она. — Это он, проказник, заштукатурил мои морщины. А морозец помог ему, — разукрасил щеки.
Девочка недоверчиво посмотрела на нее.
Они проехали центр с его многолюдьем, когда маленькая пассажирка вдруг беспокойно заерзала:
— Стой!
— Надо спешить, приближается праздник! — крикнула мотоциклистка.
— Нет-нет, остановись!
— Ты здесь живешь?
— Там… Снегурочка! — девочка смотрела куда-то назад и вверх.
Развернула мотоцикл. Остановилась. На балконе третьего этажа вырисовывалась фигура женщины, припорошенной снегом. Женщина стояла и что-то кричала.
— Захлопнула дверь и не может войти, — расслышала девочка.
— Надо же. Посиди, я сейчас, — сказала Табачкова и пошла к телефонной будке, напротив которой остановилась. Приложила к уху трубку и задумалась. А куда, собственно, звонить! Набрала «01», но ей ответили, что пожарная такими делами не занимается. По «03» спросили: «Живая? Не замерзла?» «Нет еще», — успокоила она. «Так что же вы хотите?» — услышала в ответ. «09» объяснил, что нет такой службы, которая снимала бы с балконов растяп — вдруг завтра им вздумается кукарекать на крыше.
Нечастые прохожие на этой улице замедляли шаги, но, узнав, в чем дело, весело хмыкали и спешили к новогодним столам.
Женщина на балконе и впрямь выглядела комично, и эта комичность беспокоила. Смех смехом, а человек может если не замерзнуть, то простудиться и заболеть. Сломала бы она, поскользнувшись, руку или ногу, ей давно бы уже оказали помощь. А за такой вот кажущейся веселостью положения не сразу разглядишь опасность.
— У меня есть перочинный нож, — сказала девочка, смышлено оценив обстановку. Достала из коробки длинные серебристые нити. — Привяжем его, чтобы не затерялся в снегу, если упадет мимо. — И отметила: — Она в халате и тапочках на босу ногу.
Они связали несколько нитей в одну, прикрепили к ней нож и забросили на балкон. Женщина подхватила ножик, стала ковырять им в замочной скважине, но бесполезно — замок не поддавался.
— Нужно позвонить соседям, — опять смекнула девочка. Решение было таким простым и правильным, что она чмокнула ребенка в щеку. Надо же, в своей гордыне вообразила, что никто, кроме нее, не поможет человеку, попавшему в беду.
Вскоре на балкон посыпались связки ключей, один из которых оказался подходящим — из множества ключей всегда найдется нужный. «Снегурочка» махнула им рукой, стряхнула с халата снег и скрылась в дверях балкона.
— Темно, — сказала девочка. — Теперь мы уже ни за что не найдем Камыша.
— Наверное. Но согласись, мы не потратили время зря.
— Да, — кивнула девочка.
— Где твой дом?
Девочка назвала улицу, и минут через десять они были у ее дома.
— Не волнуйся, я скажу, что ты ездила со мной.
Едва ступили в коридор, как под ноги им выкатилось что-то мягкое и большое.
— Он пришел! — вскрикнула девочка. — Твой тоже вернется, ты не грусти!
— Нет, — мужественно призналась она. — Мой уже не придет.
Нужно было спешить. Подруги, наверное, уже приехали и волнуются, куда она запропастилась. Что ж, навестит своих знакомцев завтра, а сейчас домой. Домой!
Какое, однако, перед праздником сумасшедшее движение. Хотя бы добраться без происшествий.
Вот наконец и двор.
В подъезде встретила соседку, живущую этажом выше, над ее квартирой. Соседка шла и тихонько напевала песню, услышав которую, она остановилась как вкопанная.
«Чистого неба, дальних дорог, зеленого луга, быстрых ног!» — пела молодая женщина.
— Катюша, что это вы поете? Что за песня?
Спросила так взволнованно, что женщина смутилась.
— Да не песня это вовсе, а так, моя колыбельная. Для сынишки придумала.
— Твоя? — выдохнула она. — Так это ты пела, совсем рядышком?!
— Что с вами! — Катюша испуганно посмотрела на нее.
— Нет-нет, ничего. А ты куда? И где твой сынишка? Новый год где встречаешь?
— Какой там Новый год! — отмахнулась Катюша. — Бегу в аптеку за горчичниками. Василек опять простудился.
— Что же ты его самого оставила?
— Ничего, поплачет и успокоится.
— Иди-ка домой, а я съезжу.
— Зачем же, я сама.
— Иди-иди.
Она снова выкатила мотоцикл из подъезда и помчалась в аптеку.
Удивление и смутная вина овладели ею. Подумать только, по всему городу ищет этот голосок, такой жалобный, грустный, одинокий, а он живет над ее квартирой…
Ты распластал меня на холсте, и волосы мои превратились в травы, руки в деревья. Ты расчленил, разъял меня на части, и где-то среди банок гуаши, акварелей, эскизов, кисточек, тюбиков масляной краски затерялось главное моя свеча.
Ты любишь мои руки, глаза, губы, но так странно, что даже ночью, когда и светлячок выглядит лампой, тебе не видно моей свечи. А она мерцает сквозь сорочку, одеяло, пытаясь высветить всего тебя. Ты же, прикасаясь ко мне, ворчишь: «Какие холодные пальцы-лягушата! И когда согреешься?»
С минуты на минуту должны были прийти подруги. Но она так устала, что решила прилечь и немного отдохнуть. Лишь коснулась головой диванной подушки, как ее подхватила, понесла метель.
За ней мчался отряд мотоциклистов, шестнадцатилетних мальчишек. Впереди — Чубчик. Они пролетели через весь город и остановились у дома на Московском шоссе.
— Вот здесь, — сказала она.
Из дому вышла Феодосия с трехпалым псом.
— Ай, хороши ребята! — улыбнулась бабка, осмотрев мотоциклетный отряд. — От таких ни один браконьер-разбойник не уйдет.
Феодосия трижды свистнула, и хромой пес превратился в златогривого коня, а на плечах ее запестрел плащ в алых маках.
— За мной, в Большой каньон! — гаркнула бабка, и отряд помчался за скакуном.
А она поехала домой, где ее ждали подруги. И от того, что дома у нее кто-то был, сердце ее согревалось.
По пути заглянула в окно Орфея. Нарядный, в белой гипюровой сорочке, он сидел за пианино, а с дивана на него влюбленно смотрели ребятишки и жена. Музыка и покой поселились в этой семье, и она радостная поехала дальше. Нужно было навестить Лимонникова. Отыскала его с трудом. Он жил теперь в другом доме, подарив одну комнату Ларе с ребенком. Лицо Лимонникова было чистым и розовым, а рост увеличен на двадцать сантиметров.
Домой, скорей, пока не пробило двенадцать. Они вышли встречать ее. Но почему смотрят такими глазами? И зачем пришел Сашенька?
— Что-нибудь случилось? — екнуло сердце. — С Мишуком? Валериком?
— Вот уж и испугалась. Все в порядке, — подхватила ее под руку Смурая. — С этим мотоциклом и забыла о своем юбилее.
— Нет, правда? — не поверила она, все еще чувствуя противное еканье в груди.
— Невера, — улыбнулся Сашенька. — Поздравляю. — И протянул ей букетик фиалок.
Они вошли в подъезд.
— А тебе идет этот наряд, — усмехнулся он, осматривая ее спортивный костюм, шлем, и неожиданно осекся. Лицо его побледнело.
— Что с тобой? — всполошилась она.
— Ты?.. Это ты? — с трудом проговорил он.
Она непонимающе оглянулась на подруг, и увидела, что они тоже изменились в лице.
— Аня, — пролепетала Смурая. — Иди и загляни в зеркало.
Пожав плечами, она поднялась к себе, подошла к овальному зеркалу. Рассмеялась.
— Ну его, оно сегодня шутит веселее, чем всегда. — Подошла к другому, прямоугольному. — Я же говорила этой девчонке, меня здорово разукрасил морозец. И впрямь девушка.
Сняла шлем, стряхнула снег с бровей, щек. Опять посмотрела в зеркало, и глаза ее округлились: оттуда глядела двадцатилетняя Аннушка Зорина.
— Что за бес…
Зазвонил телефон. Она сняла трубку.
— С Новым годом, — сказал голос Аленушкина.
— С Новым годом, — ответила она.
— Что новенького?
— Много кое-чего, — сказала со значением.
— Голос у вас сегодня какой-то звонкий, молодой.
— И голос? — пробормотала она, и ее стал разбирать смех. — Это все потому, что мне сегодня шестьдесят.
— Ну? Поздравляю, голубушка. От всей души!
Поймала взгляд Сашеньки: давно не видела этот его взгляд — испуганный, влюбленный, ревнивый. И поспешила повесить трубку.
Все трое продолжали смотреть на нее. Тогда, не понимая, что же все-таки происходит, она собралась с духом и, отгоняя туманящие голову мысли, сказала, как можно равнодушней:
— Зеркала врут. И мое лицо тоже. Рассудите, как я могла оставить вас в своем возрасте, а сама перескочить назад, в другой? Это было бы предательством. Просто сегодня долго дышала свежим воздухом. — И увидела, как Черноморец стала медленно оседать в обмороке. Едва успели подхватить ее, отвели на диван, потерли виски ватой, смоченной в уксусе.
— А где Роща? — обернулась она к Сашеньке. — Почему ты без нее?
Он замялся.
Она посмотрела на него долгим взглядом и сказала:
— Поехали.
— Куда же ты? — бросилась к ней Смурая и расплакалась, недоверчиво касаясь ее щеки, узнавая и любя в ней свою молодость.
Она обняла подругу:
— Мы скоро вернемся. Привезем Рощу.
Нахлобучила шлем и дала Сашеньке знак следовать за ней.
Опять снежные звезды леденили ее лицо. Она летела на мотоцикле и думала — вот сейчас увидит Рощу и скажет:
— Ты Сашеньку не бросай. Завлекла, так теперь не бросай. Плохо ему будет самому. Он не вредный. Скучным бывает, нудным, капризным. Но ты, пожалуйста, терпи, раз уж связалась с ним. Не слушай подруг, не сбивай себя бабьими сплетнями. Помни: сплошных праздников не бывает. Только с тем и будешь счастлива, кто без тебя не может.
Они мчались по уже новогоднему городу — белому, чистому и светлому от снега. И чем быстрее летел мотоцикл, тем крепче обнимал ее Сашенька. Она знала, что это не ее обнимает он, а Аннушку Зорину, или может, Рощу, и улыбалась сомкнутыми губами. Было ей непривычно хорошо от этих объятий и от того состояния души, которое в последнее время все чаще и чаще приходило к ней.
Вот наконец встретились.
— Здравствуй, Роща! Едем ко мне домой, расскажу тебе все по порядку. Вот он, мой дом. На стене у счетчика висит ключ. Возьми его и спустись вниз. Мотоцикл обычно стоит в подвале. Вот ключ. Ну же, ну! Волнуешься, потому и не лезет в скважину. Спокойней и смелей! Удивляешься, как это я выволакивала его каждый раз по ступенькам вверх? Ничего удивительного — карабкаться вверх хоть и тяжело, но приятней, чем ползти вниз. Не пугайся, он вначале всегда так дерзко рычит, а потом укрощается. Слышишь, в каком нетерпении дрожит его теплое бордовое тело? Держись за мои плечи. Поехали! Нас ждут!
Полночь. Улицы пустынны, можно развить скорость и тогда опять почувствуешь ЭТО. Сейчас, еще немного, еще чуть-чуть. Хоть раз в жизни ЭТО надо испытать каждому: когда не поймешь — тебе ли шестьдесят или мне тридцать, тебе ли двадцать или мне восемьдесят и кто ты — Роща или Табачкова, а может, еще кто-то третий, четвертый: Завьялов, Лимонников, девочка с котом, бабка Феодосия, Черноморец, Смурая, Катюша. Ты прекрасна и уродлива, свежа и морщиниста, сильна и беспомощна. Тебя любят и покидают, жалеют и ненавидят. «Будь со мной навсегда» — шепчут тебе и тут же предательски отворачиваются. Кричат «Не уходи!» и выталкивают из памяти вон. И тебе нужно все это перестрадать, во все вжиться, ко всему притерпеться и выдержать. И однажды поймешь: ни дружба, ни любовь, ни удача не проходят, не исчезают, как это тебе казалось раньше. Все с тобой, навсегда, если хоть раз пережил ЭТО: когда у тебя множество глаз и рук, характеров и судеб, имен и лиц, а сердце одно — обыкновенное, маленькое, жалкое, отчаянно бьющееся птахой, готовое вот-вот разорваться. Но может, вовсе и не нужно никуда ехать, чтобы узнать все это, потому что он всегда рядом, зовет и грустит, поет и плачет, тот голосок:
«Чистого неба, дальних дорог, зеленого луга, быстрых ног!»
Весной, когда над городом кружил тополиный пух, на проспекте Кирова открылась выставка местных художников.
Среди портретов виноградарей и строителей, ласковых марин и строгих горных пейзажей висела работа Симферопольского художника Александра Табачкова под названием «Амазонка». Картина была написана в охристо-багряных тонах и притягивала фантастичностью сюжета: над крышами пустынного, еще не пробудившегося ото сна города парил силуэт женщины-мотоциклистки. В первых лучах рассветного солнца ее шлем пылал алым цветком, а мотоцикл отбрасывал на улицы города причудливую тень в виде летящего тонконогого коня.
Кто-то открыл, что в трех шагах от картины силуэт мотоциклистки неуловимо истончается, становится изящней, из-под шлема выбивается прядь густых волос, и уже на мотоцикле не женщина в летах, а юная, полная сил девушка. Фигура ее напряженно слита с машиной, которая, кажется, вот-вот слетит с полотна и ворвется в зал.
У картины вмиг собралась толпа. Всем хотелось поймать эту двойственность изображения. Многие стали узнавать в женщине ту, о которой последнее время рассказывали легенды.
Редко когда на выставках подобного рода говорили так много не столько о достоинствах кисти художника, сколько о том, кого она запечатлела.
— Эта женщина попала в аварию и теперь в больнице, — уверяли одни.
— Ерунда, — кипятились другие.
— Ее уже давно нет. А может, никогда и не было, — утверждали третьи.
Но ходил по залу высокий седой человек в берете, прислушивался к разговорам и сердито возражал:
— Не верьте глупым россказням! Она каждый вечер проносится через весь город на своем мотоцикле. Вы разве не слышите?