Фэнтези-2005

ТЕНЬ ЧУДОВИЩА

Ирина Скидневская СНЫ В НАЧАЛЕ ТУМАНА

Посвящается замечательному советскому писателю Юрию Рытхэу и его незабываемому роману

1

В самый темный и ответственный день зимы шаман племени айнов по имени Токо откинул меховой полог и вышел из яранги, чтобы прочесть на небе его письмена.

От морозного воздуха перехватило горло. Шепча заклинания, старик по ломающемуся насту обошел ярангу и только тогда поднял голову. Вся северная сторона неба озарялась двумя колышущимися дугами, багровой, как кровь, и зеленой, как трава в оттаявшей по весне тундре. Токо обомлел — слишком безжалостными были знаки.

— Зима выдалась тихая, о Солнце! Охотники набили вдосталь моржей и даже кита загарпунили. В ярангах жарко пылают костры, люди сыты и поют песни. От радости. Потому что мясные ямы заполнены доверху и всем хватает чаю и табака. И весна будет теплой… Льды отойдут, вода очистится, и тогда можно бить нерпу. Не придется айнам глодать полусгнившие ремни и выскабливать из бочек протухшие остатки жира и мяса. Вот все, чего просят айны у жизни, у тебя, о Солнце!

Багровые занавеси колыхались, переливаясь всеми оттенками красного. И ни проблеска зелени!

Шаману стало жарко. Он откинул капюшон с опушкой из неиндевеющего меха росомахи, извлек из-под полы обтянутый кожей желудка моржа бубен-ярар и несильно встряхнул. Потом тихо запел. Нельзя так громко разговаривать с небом, он, Токо, виноват, но пусть Солнце простит его, глупого, и даст знак, что за беда ожидает айнов…

Жалобно звучит ярар, аккомпанируя смиренному бормотанию. Молит старый Токо простить племя трудолюбивых морских охотников — за грехи, за недостойные мысли, за гордыню, неизвестно за что, просто так, за все, что не понравилось Великому Солнцу!

Звуки далеко разносятся по тундре, отражаются от пустынных скал на берегу залива, где темными пятнами виднеются яранги. Но в ответ еще ниже свешивается с небес переливающаяся рдяная бахрома.


Песец был беленьким и шустрым. Веселым очень. Он подпрыгивал и вертелся, как в танце, уводя от яранги в темноту, и у Иби сил не было отвести взгляд от светящегося огненно-золотистого ореола вокруг его пушистой шубки. Наконец зверек присел на задние лапки и подпустил девушку к себе. Как ручной, смиренно вытерпел, когда погладила она его аккуратную головку со смышлеными черными глазками. Потом Иби вернулась в родную ярангу, легла в спальном уголке на пол, застеленный мягкими оленьими шкурами, — айны выменивали их у оленных племен на нерпичий жир, — и больше уже не встала.

Погоревав, совершили айны немудрящий похоронный обряд. Несколько заклинаний, произнесенных шаманом, короткая дорога к вершине горы, и вот уже тело заложено камнями, чтоб не добрались до него волки или песцы.

Когда на следующий день не проснулась Пату, дочка охотника Куари, мрачный Токо обстоятельно поговорил с духами жилищ и в каждой яранге нашептал на моржовую печенку, предназначенную к ужину.

Утром опять горе: в стойбище недосчитались еще одной души, певуньи и озорницы Нанайны. Убитые горем родители не знали, что и думать, ведь накануне в их доме не происходило ничего необычного. Молчали и домашние деревянные идолы, чьи лики по обычаю были смазаны нерпичьим жиром и довольно лоснились.

Ночью собрались все в просторной яранге Койта, отца Нанайны. Стенаний не было слышно, у айнов не принято громко выражать скорбь. Токо в своем балахоне из дымчатого меха росомахи, украшенном множеством монет, колокольчиков и звенящих пластинок, с тихим бормотанием обошел простертое посреди яранги мертвое тело, присел на корточки и подсунул под голову умершей палку. Лицо его, блестевшее от пота, напоминало кусок отполированного дерева.

— Слышит ли нас Нанайна? — произнес Токо и осторожно надавил на конец палки — голова девушки легко приподнялась, что означало «да».

— Не рассердит ли старый Токо духов этого дома своими расспросами?

Шаман с трудом поднял голову девушки — «нет».

— Хорошо ли жилось Нанайне с ее родителями?

«Да».

— Кто-то обидел Нанайну?

«Нет».

— А может быть, Нанайна заболела?

«Нет».

— Зачем тогда Нанайна переселилась к духам? Неужто кто-то заставил Нанайну это сделать?

«Да».

По яранге пронесся общий вздох.

— Беда живет в этом доме? — продолжал Токо. По лицу его градом катился пот, руки дрожали.

«Нет», — в последний раз ответила мертвая, и Токо почувствовал, что больше спрашивать нельзя.

Беда пришла снаружи — это старый Токо и сам знал. Он велел, и вечером все пришли в его большую ярангу. Старик построил ее из плавника, что каждое лето прибивает к скалам, — из обломков досок и частей корабельной обшивки со следами медных заклепок. Снаружи визжала пурга, и жались к опустевшим жилищам собаки. Внутри было тепло, чадили плошки с жиром — жирники, за неспешными разговорами опустошались котлы с чаем, подвешенные над огнем. Женщины, бесшумно сновавшие в полутьме, подавали на плоских деревянных блюдах дымящееся мясо с почками и печенью тюленя.

Неспешна мужская беседа. Да, правда, лучше всего бить песца в море, когда он ходит вслед за белым медведем и подбирает его объедки… И не стоит начинать охоту раньше времени, пока не подует сухой студеный ветер — он отбелит и распушит хорошо выделанный мех. А иначе вся работа насмарку…

Токо замечал каждую мелочь, каждый быстрый взгляд, которым обменивались девушки и парни, обостренным слухом улавливал любой шорох и вздох. Вот, пригнувшись, встала со своего места Майя, симпатичная девчонка лет четырнадцати. В прошлом году Токо лечил ей сломанную руку. Следом скользнул к выходу молодой охотник Коти. Осенью парень впервые с отцом вышел на вельботе в море.

Токо ухватил его за рукав:

— Куда?!

Коти смутился:

— Поговорить…

— Останься, — негромко приказал старик и вышел сам.

Пурга злобно набрасывалась на ярангу. Отчаялся Токо разглядеть девчонку через завесу из пляшущих белых вихрей. И звать ее — напрасный труд: ветер, словно в бубен, колотит в крышу, обтянутую моржовой кожей. Громкий у ветра голос, грозный. К яранге Майи побежал Токо.

…Слабо теплился жирник, отбрасывая причудливую тень на стены, затянутые шкурами. Майя вошла в родную ярангу так тихо, что, если бы не собаки, испуганно заворчавшие в холодном чоттагине у входа, Токо вполне мог прозевать миг ее появления. Шла она спотыкаясь, будто в незнакомое место попала. Не разделась и даже капюшон из красной лисы не откинула, сразу побрела к расстеленной на полу оленьей шкуре. Спать, видно, захотела.

Токо тихо окликнул — она не отозвалась. Метнулся наперерез — не заметила. Тогда он встряхнул бубен перед ее затененным лицом и ловким движением сорвал капюшон. Мертвые и белые, как у вываренной рыбы, глаза уставились на отпрянувшего в ужасе старика. Потом Майя упала и завалилась на бок в позу спящей…

2

С этого дня все девушки селения, начиная с десятилетнего возраста, находились под неусыпным женским надзором. Но через месяц погибла еще одна — не помогли, стало быть, просьбы Токо, обращенные к духам. Чтобы удвоить силу молений, старик пошел на крайние меры: раньше срока посвятил в шаманы своего приемного сына Орво. Безбородое лицо юного шамана украсила священная татуировка, и сам он добровольно дал обет безбрачия.

Уже начали синеть снега, и все чаще на небе появлялись звезды. В одну из таких звездных ночей в ярангу Токо прибежала вдова Ну: ее дочь Пыльмау порывается выйти из яранги, да так настойчиво, что не удержать…

Токо с Орво застали девушку в состоянии, близком к обмороку. Шаман похлопал ее по щекам, велел напоить горячим чаем и прочел несколько заклинаний, без которых в селении теперь шагу нельзя было ступить. Очнувшись, Пыльмау рассказала дрожащим голосом: зовет чей-то ласковый голос, и идти нужно непременно.

— И сейчас зовет? — спросил Орво.

Пыльмау заплакала:

— Я не хочу идти! Не хочу…

Словно напавшая на след собака, старик хищно раздул ноздри и взглянул на сына. Тот понял его с полуслова.


Чудесный зверек плясал и крутился, заманивая ее. Девушка охотно принимала эту странную игру и тихонько смеялась, прикрывая лицо большим капюшоном, стянутым на подбородке. Старый Токо следил за ними издалека, скользил по пригоркам легко и бесшумно, как умеет ходить по снегу даже самый маленький айн, — пригнувшись так низко, что белая меховая камлейка почти неразличима на белой земле.

Наконец песец присел на задние лапки. Ореол вокруг него освещал ночь, как сияние костра. Вот девушка сняла рукавицу, протянула руку — зверек ждал, когда она прикоснется к его голове, — и откинула капюшон. Песец в испуге зашипел: лицо было мужским и татуированным.

— Нет! — крикнул Токо, выныривая из темноты, но Орво уже схватил растерявшегося зверька за горло.

Песец тут же вывернулся из вспыхнувшей огнем шубки, черным вихрем крутанулся на месте, обернулся старухой и исчез в ночи.

— Кэлена! — грозил и кричал ей вслед Токо.

Орво плакал от боли — рукав его мехового балахона пылал.


Ожог был несильным, но правая рука Орво, коснувшаяся Кэлены, начала гнить. Токо видел: еще немного, и у сына начнется горячка, от которой не спасти. Ночь он провел в молитвах, а утром ввел Орво в транс и по локоть отпилил его почерневшую, как головешка, руку. В снегах за стойбищем он сжег ее на костре и выплакал свое горе. Как теперь сыну жить, безрукому с семнадцати лет? Как шаманить одной рукой? С духами должен разговаривать сильный…

Странные мысли вызвал у старика вид отрезанной руки. Видения прошлого назойливо возвращались к нему, хотя он гнал их от себя, как надоедливую собаку.

В начале этой зимы ледяные поля, идущие с севера, пригнали в узкий залив вмерзшую во льды китобойную шхуну. Не без внутреннего трепета поднялся тогда Токо по неубранному трапу. Корабль скрипел тремя бесполезными мачтами, обледеневшими снастями вызванивал нестройную мелодию. Токо передвигался мелкими шажками, непрестанно читал молитвы и вдруг увидел мертвеца. Подперев спиной открытую дверь и вытянув ноги, сидел на палубе великан с заиндевевшей бородой. Вокруг валялись части человеческих тел, жуткие признаки людоедства. Как водится, команда начала умирать от голода, а холод довершил начатое. Широко раскрытыми глазами мертвый смотрел на гарпунную пушку, установленную на носу корабля.

Пятясь, чтобы не выпускать из виду страшного человека с застывшей на белых губах улыбкой, Токо спустился с корабля и запретил айнам приближаться к этому месту.

При воспоминании о том тягостном посещении у Токо всегда кололо сердце, но сейчас какое-то внутреннее побуждение снова погнало его к накренившемуся трехмачтовому силуэту на краю мыса. Быстрее с холмов на пустынный берег, окутанный промозглым туманом, еще быстрее — по скользкому льду лагуны, на который пурга намела косые снежные полосы, и вот он уже на борту мертвого судна.

Палуба была чистой от тел — волки поработали, — но выпавший ночью снежок покрывал отчетливые беспорядочные следы, словно кто-то безумный плясал по кругу на этом пустом и ужасающе печальном корабле…

Отпечатки босых человеческих ног вели к борту. Токо двинулся было туда, и тут корабль сильно тряхнуло, точно что-то ударило в днище. Морозный воздух подхватил длинный гулкий стон, бросил его на прибрежные скалы и вернул пугающим эхом. Токо беззвучно забормотал заклинания и сбежал по трапу. Стыдясь своей робости, он заторопился к столбикам дыма над ярангами — туда, где в сгущавшейся тьме встревоженно залаяли собаки.


Звезды мерцают на небе. Просит их старик рассказать про самое важное для племени, перечисляет по порядку: солнце, небо, вода, ночь, день, тюлень, морж, песец, рука, нога, голова, ветер, буря, туман. Едва произносит последнее слово, гаснут звезды — задергивает Солнце свой полог.

Глядит старый Токо на небо — яркие сполохи говорят: туман.

Оленья лопатка крутится, слетают с нее отполированные круглые кости и складываются в рисунок, означающий «до тумана».

«Туман», — без устали повторяет Токо. Беда придет из тумана? Айнов спасет туман? Начало тумана — пыль-мау. Пыльмау?! Токо приглядывается к ней. Пылающие глаза, черные косы ниже пояса, пальцы ловкие и быстрые. Все в ней кипит и играет, много жизни, много сил, но — слишком красива, слишком умна, слишком хороша… У таких жизнь обычно не ладится. Ни днем ни ночью не оставлять ее в одиночестве! Приставить двух женщин, нет, даже трех. Пусть глядят на нее во все глаза, а спят по очереди. Тяготит ее это внимание, да и ладно, времена-то трудные. Не до песен стало в стойбище, не до веселых посиделок — началась охота на песца и тюленя. Совсем быстро укорачиваются тени от береговых скал — солнце встает рано. Еще немного, и сильный южный ветер погонит льды от берега и вмерзшую в них шхуну — пристанище неуспокоенных душ. Скорей бы.

Токо ждет счастливого знака, освобождения от злого заклятия, наложенного на племя Кэленой, и с надеждой поглядывает на девушку, о которой ему говорят звезды.

…Пыльмау удавилась ремнем, когда ее на минуту оставили без присмотра. С мрачной решимостью Токо ощупал еще теплое тело и выгнал из яранги плачущих женщин. Как мертвый рядом с мертвой, он полежал без движения, потом, не отнимая головы от пола, судорожными рывками начал подниматься. Колокольчики на балахоне зазвякали в такт его резким движениям.

Убыстряя шаг, Токо обходит неподвижное тело девушки… и уже не бежит, а летит — не касаясь шкур, устилающих пол! Уговаривает старик душу Пыльмау: вернись, ты нужна здесь! Пожалуйста…

Опускается ниже, ноги его касаются пола, и вот он снова лежит рядом с Пыльмау. От страшного напряжения сердце выпрыгивает из груди, но краем своего ускользающего сознания старик улавливает ее неровное тихое дыхание…

3

Охотник с сыном-подростком, затаившиеся среди обломков льда у большой полыньи, не спешили. Один неверный выстрел может лишить их добычи, которую пришлось караулить несколько предрассветных часов. Чтобы подышать, тюлень легко найдет другую полынью, а им придется возвращаться домой — слишком продрогли на студеном ветру.

Выстрел оказался метким, убитый тюлень заколыхался в ледяном крошеве. Пробуя посохом крепость льда, охотники подобрались к кромке полыньи. Сегодня отец впервые доверил сыну метнуть деревянную грушу-акын, утыканную крючьями, чтобы достать убитого зверя. Мальчику посчастливилось зацепить с первого раза, но черная лоснящаяся тушка неожиданно ушла под воду, кожаная бечева натянулась и задергалась. Встревоженный охотник быстро перехватил акын из рук сына, прочно обмотал вокруг кисти и потянул на себя. Что-то цепко держало тюленя под водой. Может, балует хозяин льдов — белый медведь?

Айн подкрался к самой воде. Небо уже достаточно посветлело, чтобы он мог разглядеть громадную волосатую руку, ухватившую в воде бечеву. У животных не бывает таких длинных пальцев, но сила, с какой рука сдернула человека под воду, была не человеческой, а звериной…

— Беги! — успел крикнуть сыну охотник.


Когда приходит беда, собаки в стойбище замолкают, словно несчастье вмиг лишает их мужества. Совсем тихо стало у айнов: погибли еще два охотника, отправившихся на промысел. Все, что осталось от них, — капли крови да обрывки меховой одежды во льдах. Забившись в яранги, женщины стерегли девушек, дети перестали играть в свои обычные игры. Ни смеха, ни веселых разговоров. Страшно. К тому же впереди отчетливо замаячил голод.

Орво дни напролет слушал тихие речи Токо, твердил длинные и странные заклинания, учился разговаривать с потусторонним миром. Однажды он спросил:

— Отец, почему же наши духи не могут защитить нас? Разве у них нет силы?

— Не говори так! — испугался Токо и быстро-быстро отбил поклоны деревянным фигуркам, которыми в изобилии было уставлено их жилище. — Это мы с тобой виноваты — до сих пор не знаем, что за напасть пришла. Ленивые мы, как сытые волки, трусливые, как лемминги. Но сегодня, Орво, этому придет конец. Сегодня старый Токо узнает всю правду и спросит у духов: «Поможете?»

— Я пойду с тобой!

— Нет, — покачал головой старик, — не пойдешь. Если мы оба погибнем, кто будет слушать речи богов?


— Ешь, Снег, досыта. Ах, какая вкусная и нежная моржовая печенка! Она дает силу и храбрость моржа, и — ты чувствуешь? — у тебя словно вырастают его клыки, а шкура становится крепкой, как камень. Да-да, это всем известно, ты вожак всех псов в стойбище. Это всегда так было, ведь ты родился самым крупным и красивым щенком в помете, и я кормил тебя за троих. Умница, Снег… хорошая собака, храбрая… Ты покажешь его мне, выманишь из моря, правда? Трусливого, вонючего тэрыкы…

Снег насторожился и взглянул Токо в глаза.

— Жалкого тэрыкы-людоеда! — Шаман презрительно сплюнул. — Что он против тебя? Ты удачливый охотник, Снежок. Ох, какой же ты умный и ловкий… Ведь никто лучше тебя не выследит песца… не почует пугливого тюленя, всплывшего подышать и отдохнуть на льду. А вспомни, как ты один тянешь груженые нарты, будто они не весят ничего, и все вокруг восхищенно кричат: «Посмотрите, какой сильный этот Снег!»

Пес довольно заворчал.

— Ешь, Снежок, набирайся сил, и пойдем, пожалуй. Никто, кроме тебя, не сможет этого сделать. Оглянись — остальные псы забились в чотгагины, трусливо прикрыли носы хвостами. Разве они помощники старому Токо?

Снег доел печенку, облизнулся и, тяжело раскачиваясь, побежал к нагромождениям торосов на краю лагуны — здоровенная белоснежная лайка с огромными лапами.

— Хорошая собака, храбрая… — горделиво бормотал Токо, поспевая за ним.


Черная яма полыньи к весне еще больше увеличилась, им долго пришлось ее обходить. Пес принюхивался, временами глухо ворчал, торчком поставив уши. Самые древние, самые грозные заклинания вспомнил Токо, щурясь на темную воду. Вдруг Снег взъерошился и злобно залаял, змейкой забегал по льду лагуны — кого-то почуял под ледяным панцирем.

— Выходи, тэрыкы! — издалека наблюдая за псом, прошептал Токо. Сердце у него тоскливо заныло — до слез было жалко собаку.

Захлебнувшись отчаянным лаем, Снег ушел под лед, с грохотом взломанный чудовищем, что поднялось из моря. Громадная лапа в воздухе играючи перебила ему хребет; мохнатое и рыжее, как у земляного слона-мамонта, тело с ревом рухнуло в воду, увлекая пса за собой.

Случается, ветер уносит человека в море и долго держит в ледяном плену. Если он выживет, то совершенно дичает и больше не может жить среди людей. Злой становится, опасный. Тогда, объединившись, охотники убивают тэрыкы.

Этот же, весь заросший, огромный, как гора, с горящими пронзительными глазами, был похож не просто на коричневого медведя, который водится где-то далеко за тундрой — на страшного духа, возвращенного Кэленой в мир живых. Этот мертвец с китобойной шхуны не успокоится, пока не истребит всех айнов, как когда-то злобный непобедимый демон извел до последнего младенца одно из племен кереков…

— За что, о Солнце?! Ничем не заслужили айны такой жестокой доли, — горько твердил старик Токо, пробираясь среди прибрежных торосов.


Двенадцать самых сильных охотников, устроивших у полыньи облаву на тэрыкы, были растерзаны в клочья — их винчестеры не причинили ему ни малейшего вреда. Выстрелы, крики умирающих и злобный нечеловеческий рев разносились далеко над заливом. Следующей ночью айны сожгли корабль, замерзший во льдах, жилище тэрыкы. Тогда дух вышел из моря и погромил яранги, убив еще нескольких человек.

Токо принял нелегкое решение: женщины и дети до пятнадцати лет уйдут, а мужчины и старики останутся, чтобы спасти племя от полного вырождения.

Не медля, айны опрокинули нарты полозьями вверх и мокрыми шкурами принялись наводить на них лед, достали для дальней дороги одежду мехом наружу, двойные штаны, огромные оленьи рукавицы и малахаи с густой меховой опушкой.

В день прощания они веселились. В ярангах жарко горели костры, готовилась еда, звучал бубен Токо, и даже собаки оживленно бегали по стойбищу.

— Ты слышишь, тэрыкы? — громко говорил шаман, расхаживая по селению и наблюдая, как айны укладывают в кожаные мешки еду, топоры, пилы, котлы, иглы, ружья, лыжи-снегоступы, торбаса. — Мы здесь, с тобой! Вот, никуда не уходим, ждем, когда ты сожрешь нас. Мы все с тобой, о тэрыкы, все до одного! Ты только сиди в море — мы сами будем приходить к тебе, по одному каждый день, раз уж так случилось… Ты сильный, ты сильный! Мы кланяемся тебе, тэрыкы! — И старик бил поклоны, поворотившись к морю.

Когда тронулся в путь длинный обоз из нарт, еще ярче запылали костры в ярангах, разожженные мужчинами, громче, веселее заговорили они на разные голоса, будто каждая семья собралась вокруг праздничного стола, — чтобы не услышал подлый дух скрипа полозьев, не увидел молчаливых, скупых слез на помертвевших перед вечной разлукой лицах женщин.

Веселились айны перед смертью — чего ее бояться, страшную старуху Кэлену?!

Орво уходил последним и часто оборачивался, чтобы навсегда запечатлеть в памяти эти курящиеся яранги под холодными крутыми берегами, эти беззаботные возгласы и смех — когда хочется кричать и плакать…

Старик Токо смотрел ему вслед. Скорее, сынок, и подальше отсюда — чтобы тэрыкы не отправился вслед за вами, не выследил, не догнал! Мы задержим его здесь, отвлечем. Береги Пыльмау и сделай все, как я просил. Вы вернетесь через десять и еще пять лет и отомстите. Только это придает силы остающимся здесь мужчинам — со смелой улыбкой ожидающим, когда наступит ночь…

4

Шалашик из оленьих шкур на нартах оберегает от мороза и ветра ее лицо. Медвежья — самая толстая — шкура брошена в ноги, самая теплая одежда из песца защищает от непогоды, самые выносливые собаки волокут ее нарты, которыми управляет Орво. Замерзнув, молодой шаман соскакивает на снег. Когда от быстрого бега становится жарко, он скидывает капюшон и бежит с непокрытой головой, и его черные волосы покрываются инеем.

Тяжел путь от отвесных берегов залива до пологих холмов материка. Три дня и три ночи бежали айны от побережья к перевалу и наконец перешли горный хребет, преодолев самую трудную часть пути.

Силы их тают с каждым часом. Внизу, в долинах, кочуют нищие кривоногие каарамкыт — оленеводы, что ездят на оленях верхом. Яранги у них холодные, и корма не допросишься, но если не помогут они, совсем пропадут айны. На сильном ветру да без глубокого снега не разжечь костер, а скудные припасы на исходе.

Наконец впереди показались холмы, поросшие низким кустарником, и несколько яранг. От Орво по цепочке передали приказ остановиться, притормозили нарты остолами — палками с железными наконечниками — и прочно вбили остолы в лед.

В отдалении бродило небольшое стадо заморенных бескормицей оленей. Над жильем не вился дымок — похоже, каарамкыт уже спали, благо ночь была поздняя. Похлопывая рукавицами и деликатно покашливая, Орво вышел к самой большой яранге.

— Входи! — раздался оттуда надтреснутый старческий голос.

Слабо тлели два жирника. Перед потухшим очагом на длинном бревне, покрытом оленьей шкурой, сидел древний старик. Орво поклонился.

Старик выслушал его с непроницаемым лицом.

— Где она?

Шаман привел закутанную с головы до ног девушку, которую вез на своих нартах. Она скинула капюшон — из-под короткой челки ярко сверкнули черные глаза.

— Красивая, — сказал старик, с кряхтеньем поднимаясь. — Как зовут?

Под его пристальным взглядом девушка засмущалась и прикрыла лицо рукавом. За нее ответил Орво:

— Пыльмау.

Старик захихикал, и от этого смеха у юноши внутри все помертвело.

— Пыльмау! — громко и радостно вскричал старик и, прежде чем Орво успел опомниться, длинным когтем, как ножом, полоснул девушке по шее, крутанулся и пропал. Вместе с ним растаяли стены яранги и пасущиеся олени. Вокруг были все те же унылые холмы, обледеневшая дорога между ними и — ночь…

— Прости, Тала, прости… — горестно прошептал Орво.

Он отдал окровавленное тело плачущим женщинам и быстро пошел по обозу, выискивая глазами нарты, на которых сидела другая девушка. Когда он нашел и склонился к ней, Пыльмау хмуро отвернулась.

— Мау, смирись, — твердо сказал шаман. — Подмена удалась. Мы должны были так сделать, ты знаешь это. Старуха не могла не появиться. — Орво погрозил темным холмам. — Мы обманули тебя, Кэлена!

…Каарамкыт встретились айнам через два часа пути. Они побоялись принять помеченное Кэленой племя и, откупившись десятью тощими оленями, направили его дальше, в глубь материка, где кочевали кереки. У них стада тучные, яранги теплые, а сами они не такие пугливые. Глядишь, и отважатся бросить вызов судьбе…


— Ай-я-яй! Ай-я-яй! — Шаманка слушала рассказ Орво и сильными руками ощупывала его культю. — Значит, Токо уже нет? Или скоро не будет… Так болит? — Ильма сдавила железными пальцами обрубок руки. Орво без сознания повалился лицом вниз ей на колени. — Горит огнем… Это дурная кровь воспалилась. Ну, ничего, Ильма вылечит тебя.

Она вышла наружу и приказала племени разобрать айнов по ярангам. Кереки всегда рады гостям. А Кэлена… В глазах соплеменников шаманка видела этот немой вопрос.

— Все там будем! — строго крикнула она. — Чего надулись? Разжигайте костры побыстрее, подвешивайте котлы!


Весна пришла в тундру, вновь наполнив ее жизнью и расцветив красками. К заливу Энмын съехались со всего побережья охотники, поднялись из долин оленеводы. И перемешалась на многолюдной ярмарке разноязычная речь, началась оживленная торговля и обмен. Топленый нерпичий жир, слитый в кожаные мешки, меняли на оленьи шкуры, связки песцовых и лисьих шкурок — на новые винчестеры и патроны, капканы, домашнюю утварь; резные амулеты из моржового клыка — на расшитые торбаса и одежду из оленьих шкур; копченую оленину — на тюленьи тушки, с которых сняты шкуры и отрублены ласты; острые ножи, иглы, нитки из жил оленя и длинные полосы мягкой и чистой оленьей замши, что используют как бинты, — на китовый ус и морские деликатесы: почки и печень моржа или нерпы.

Но для Орво важнее соревнования, где тешат охотники и оленьи пастухи силу и самолюбие: кулачные бои, стрельба по мишеням, гонки на собачьих и оленьих упряжках. Здесь и высматривает молодой шаман самых удачливых. Следом за ним женщины всюду водят Пыльмау. Глаза у нее прикрыты кожаными полосками-очками с прорезями — от снежной слепоты; косы спрятаны под капюшон, отороченный мехом лисы. Лицо затенено — чтобы никто раньше времени не разглядел ее удивительную красоту, чтобы внезапно, вдруг поразила она в самое сердце единственного, судьбой ей предназначенного, которого так ждут айны.

…Танцуют девушки по кругу под звуки ярара. Плавно покачиваются тонкие фигурки, порхают руки в такт незамысловатой музыке, древним умиротворяющим ритмам. Как завороженные, следят за танцем неженатые охотники-победители. Обычай разрешает им выбрать невест из самых красивых девушек побережья.

Пыльмау танцует легко, как пушинка из крыла гаги, страстно, словно жаркий язык пламени. В длинный замшевый балахон, увешанный множеством кисточек из белой оленьей шерсти, нарядили ее кереки. Тонко звенят серебряные колокольчики и монеты на ее одеянии, вьется по спине меж толстых кос снежно-белый горностай. Не могут охотники распознать, к какому племени принадлежит красавица, но все ярче разгораются у них глаза на это чудо.

Не укрылись от Орво взволнованные взгляды, которыми обменялись Пыльмау и один из женихов по имени Комой. Очень был хорош этот высокий крепкий парень, недаром все красавицы смотрели только на него, первого из первых. А он не сводил глаз с Пыльмау.


Они долго едут на собачьей упряжке. Комой немного смущен тем, что ему завязали глаза, но готов на все, лишь бы увидеть ее. Потянуло запахом дыма, и нарты встали. Его куда-то повели, а когда сняли повязку, Комой увидел, что очутился в жилище оленных айнов-кереков. Крыша была сшита из множества оленьих шкур и переходила в стены, снаружи прижатые к земле камнями. Молодого охотника усадили у огня. Теплый дым от него кругами поднимался под купол и выходил через отверстие в ночное небо.

Женщины с распущенными космами черных волос и обнаженными покатыми плечами подали на плоском деревянном блюде дымящееся мясо, и Орво проследил, чтобы гость съел много. Комою почему-то становилось не по себе, когда однорукий юноша-шаман бросал на него оценивающие взгляды. Наконец с едой было покончено, и яранга опустела.

— Ты не будешь выходить отсюда три дня, — коротко приказал Орво. — Иначе больше ее не увидишь.

…Комой лежал на боку. Руки у него были заведены за спину и крепко связаны кожаными ремешками, как и щиколотки ног. В полной тишине пленник смотрел на яркие звезды через задымленное отверстие в крыше, и они были похожи на глаза Пыльмау. Он мгновенно почувствовал ее присутствие, хотя она появилась бесшумно, как осторожный зверек. В ее улыбке, в тонкой фигурке было что-то детское, и эта трогательная беззащитность навылет пронзила его сердце…

Пыльмау присела на корточки и тихо заговорила — о том, как метко он стреляет, как ловко управляется с упряжью и какие сильные у него руки. Он настоящий мужчина, надежный, смелый. Любая женщина может только мечтать о таком муже…

Он хотел что-то сказать, но она быстро приложила пальчики к его губам, и он только поцеловал их — вместо того, чтобы говорить. Он смотрел, как она умело колет прозрачный речной лед и бросает его в котел, чтобы вскипятить чай, как легко, словно в танце, ходит по яранге, и глаза ее, ласковые, зовущие, то и дело меркнут — ее непонятная печаль сильнее беспечности юных…

Пыльмау налила в деревянную кружку чаю, помогла ему сесть, подогнув под себя ноги, и напоила пахучим напитком из горьковатых листьев и ягод. Мягко уложив Комоя на спину, она прилегла рядом, прижалась щекой к груди и до утра слушала, как стучит его сердце.


Тусклый утренний свет падал сквозь отверстие в крыше. Молодой керек, разрезав ремни на руках и ногах добровольного пленника, удалился. Чтобы размять затекшие ноги, Комой прошелся по яранге, прильнул к щелке между шкурами на стене — вдруг Пыльмау пройдет мимо? За его спиной раздался возмущенный возглас:

— Ты смотришь на других женщин?! — Орво подскочил к Комою и замахнулся на него единственной рукой. — Хочешь нам все испортить?! — Он чуть не плакал.

Комой пораженно смотрел в его расстроенное лицо.

— Я никого не видел, шаман…

— Обещай, что больше не станешь выглядывать! — угрюмо потребовал Орво и добавил вовсе уже непонятное: — Твоя страсть принадлежит племени. Семя должно вызреть…

Весь долгий день Комой снова спал, будто его опоили. Сон был бесконечным и тягостным — он искал ее, а когда находил, она печально улыбалась и ускользала. Тяжелый был сон, из тех, что могут присниться только на рассвете, в начале густого тумана. Не помнишь, проснувшись, этих сновидений, не думаешь и не хочешь знать, но после них вдруг больно кольнет в сердце непонятная острая печаль — сожаление о когда-то желанном, но не сбывшемся, или уже ушедшем, невозможном… Скажи только айну: мне приснился сон в начале тумана — любой, вздохнув, поймет тебя.

Разбудили Комоя мужские голоса. В яранге собрались кереки — ели обжигающую вареную оленину, запивали крепким чаем.

— Дружная весна, теплая…

— Какая все-таки красивая эта Пыльмау. Вы ее видели?

— Конечно, видели, да.

— Оленят народилось целое стадо. Всех до одного вчера перещупал — ни одного заморыша, все крепенькие, широколобые. Вот как.

— Глаза у этой Пыльмау — горячие угли от костра.

— Ягель оленям нынче легко добывать, не придется нам кочевать слишком далеко. Хорошо.

— У Ильмоча дочь родилась. Ха. Кто бы мог ожидать от старика таких подвигов?..

— А как она танцует, эта Мау!

— Это точно, плавно ходит красавица. Не идет, а плывет по воздуху.

Толкуют промеж собой кереки и исподтишка поглядывают на Комоя — не скрипит ли зубами от ревности молодой охотник? Нарочно распаляют они его и без того горячую кровь.

Из-за мехового полога снова появляется она. Темно в яранге ночью, мерцает единственный жирник, но Комой отчетливо различает каждый ее жест, и растет, поднимаясь со дна его души, незнакомая прежде нежность. Пыльмау встает на колени, убирает волосы с его лба, и у него прерывается дыхание от этих робких прикосновений. Сегодня она старается быть веселой, тихонько поет песню. Он почти не понимает слов, так громко стучит в висках кровь. Ее лицо низко склоняется над ним, связанным, лукаво блестят влажные черные глаза. Осторожное прикосновение губ к его щеке, ко лбу — и она снова грустит.

— Почему ты плачешь? — в тревоге спрашивает Комой.

— Потому что я люблю тебя…

Жестом она запрещает ему говорить. Как предыдущей ночью, ложится рядом и медленно поглаживает его обнаженную — по приказанию Орво — грудь и бугры мускулов на руках. Она скоро затихает, иногда горестно вздыхает во сне, и он знает, что ей снится, — сон в начале тумана, долгий грустный сон о несбывшемся.


— Я хочу жениться на Мау, — твердо говорит Комой.

— Ешь.

— Я словно мышь, которую выслеживает лиса в тундре! Почему ты не скажешь прямо, что тебе нужно, шаман?

— Говорят, ты убил хозяина? — вкрадчиво спрашивает Орво.

— И не одного! Я убил двух белых медведей!

— Давно?

— Этой зимой!

Орво восхищенно цокает языком:

— Сильный охотник, смелый охотник…

— Не уходи от ответа, хитрый лис! — в бешенстве кричит Комой.

— Вот сейчас я кликну кереков, и мы вернем тебя твоему племени. Собирайся, парень-который-слишком-много-хочет-знать!

— Нет, — сразу сникает охотник. — Нет…

Он не может жить без нее.


Подбросив в огонь дров, Пыльмау взяла в руки бубен, топнула ногой и закружилась на месте — словно волчок завертелся перед Комоем под звон монет и пластинок на одежде, под звуки ярара. Он боялся даже вздохнуть, чтобы не помешать. Танцуя, девушка горестно и одновременно блаженно что-то приговаривала. Заклинания?

Кружение постепенно замедлялось, и ноги ее уже не держали. Стиснув зубы и пошатываясь, она упала на колени и запрокинула голову, будто ее мучила сладкая боль. Яркий румянец окрасил ее щеки. Она стащила через голову свое одеяние из замши, и Комой застонал, увидев так близко ее обнаженное тело с ровным матовым цветом кожи, ее упругие смуглые груди. Присев на корточки у очага, Пыльмау принялась расплетать тяжелые косы. Словно выточенная из темного дерева, озаренная внутренним светом и нежностью, она смеялась тихим волнующим смехом. Потом она разрезала кожаные ремешки, стягивавшие руки и ноги ее суженого, и они отдались страсти.

…Огонь в очаге едва тлел. Вся яранга была завалена тюками с оленьими шкурами, мешками с припасами, искусно сделанной деревянной посудой. Комой переводил взгляд со свежеободранных оленьих ног, коптящихся под потолком, на связки шкурок черных и красных лис, росомахи, песца, и волна тревожных чувств вдруг поднялась в нем. Он быстро натянул кожаные штаны и меховую куртку и выбежал из жилища.

День клонился к вечеру. При виде Комоя с визгом вскочили на ноги пять ездовых собак, привязанных к шесту у одинокой яранги. Он остался один посреди пустынных холмистых полей, запорошенных снегом! Ранняя весна в тундре так же коварна, как и те, кто увез Пыльмау, — она скрыла следы нарт бежавших от Комоя айнов…

Он пошел в ярангу, острым ножом в ярости разодрал драгоценные шкурки, которыми они откупились от него, высыпал собакам на корм все припасы из кожаных мешков, долго, бессмысленно шел по тундре, потом, упав на снег, тяжело и мучительно плакал и все смотрел на небо с яркой россыпью звезд. Всю жизнь потом они напоминали ему ее сияющие, счастливые глаза…

5

Роды были тяжелыми. Ильма разрезала ножом огромный живот Пыльмау и извлекла младенца, который — слава богам! — оказался мальчиком. Он был вылитый Комой.

Орво долго и горячо благодарил богов за снисхождение к просьбам его племени, за щедрость и великодушие. Он обратил к идолам с блестящими от жира лицами новые молитвы: не дать умереть Пыльмау, послать ей свежих сил для выздоровления. Насмелившись, молодой шаман напомнил богам, что айнам не выжить в тундре, где кочуют оленеводы, ведь айны привыкли охотиться в море. Зов крови приведет их обратно в родные места, к могилам предков. А там их ждет тэрыкы. Проклятый тэрыкы!

Пыльмау поправилась, и радости айнов не было предела. В племени теперь остались только женщины и мальчики-подростки. Всех девушек с большим трудом выдали замуж в другие племена с условием, что первенцев вернут айнам. Понадобились все связи Ильмы, дорогие подарки кереков, авторитет старого Токо, чье имя хорошо знали на побережье, и природное красноречие Орво, чтобы уговорить чужаков принять в свои семьи девушек из племени, преследуемого Кэленой. Никто не горел желанием пострадать за чужие грехи.

Юноши же из племени айнов должны были еще подрасти и научиться охотничьему промыслу — только тогда они приведут в стойбище своих жен.


Медведица, за снежным логовом которой начали следить с самого начала зимы, еще до рождения Яко, наконец вышла покормиться. Это означало, что ее детеныши подросли. Она ушла далеко во льды, и, пока ныряла за рыбой, айны, рискуя жизнью, выкрали двух ее медвежат. Когда в кожаном мешке их внесли в ярангу, Пыльмау разъяренной росомахой кинулась на вошедших. Своим плачем она разбудила младенца, спящего в колыбели, но он не испугался, смотрел на взявшую его на руки Ильму спокойно и серьезно, только немного удивленно.

Пыльмау почтительно связали — кереки вместе с Орво приглушенно бормотали слова утешения — и напоили горьким напитком из трав, от которого молодая мать впала в тревожное забытье. Ильма, надев кожаные рукавицы, заколола медвежат и в их крови искупала маленького Яко.

— Больше крови, больше крови! — приговаривала она. — Пусть медвежья кровь вольет в тебя медвежью силу и выносливость!

Мальчик молчал.

Туго скрученными нитками из оленьих жил шаманка зашила его в шкурки медвежат таким образом, чтобы он свободно двигался в этом странном одеянии, а ручки и ножки его оставались свободными. И даже тогда Яко не испугался, не пискнул, не выразил недовольства. Его черные глазки внимательно изучали хлопочущую над ним женщину с татуировкой на морщинистом лице.

— Ах, хороший охотник, добрый айн, — восхищенно шептала Ильма.

Улучив момент, когда медведица, рыскавшая по окрестностям в поисках своих медвежат, снова ушла к полынье охотиться, айны вместе с Орво подложили ребенка к берлоге. Теперь оставалось только молиться, чтобы медведица не разорвала младенца и приняла его за своего детеныша. Люди отошли на расстояние, с которого еще можно было слышать рев зверя, и замерли в тревожном ожидании.

Вернувшись и обнюхав находку, медведица жадно схватила ее и потащила в свою снежную пещеру.

Пыльмау очнулась через час, вспомнила все, и глаза у нее снова закатились. Ильма похлопала ее по щекам и помогла сесть.

— Нет, девочка, пора приниматься за дело. Иначе чем ты будешь кормить своего богатыря, когда он вернется? — Сильными жилистыми пальцами она сцедила молоко из разбухших грудей Пыльмау. — И так четыре раза в день. Хорошо есть и много спать!

Пыльмау молча плакала.

— А что делать, доченька? — дрогнувшим голосом сказала Ильма. — Судьба у каждого из нас висит на шее…


Полтора года айны не смели наведываться в район берлоги и кочевали вместе с кереками по тундре. Полтора года Пыльмау сцеживала из груди молоко. Когда наступило короткое лето, оленеводы вернулись на побережье и вместе с опытными охотниками из другого племени убили медведицу, выкормившую Яко.

Пыльмау принесли глухо рычащее, странное, грязное, заросшее, остро пахнущее зверем существо. Когда она увидела на этом диком лице родные, любимые глаза Комоя, то закричала, и ребенок, которого положили ей под ноги, вскочил на четвереньки и больно укусил ее за лодыжку. Он был огромен не по возрасту. Остатки шкурок медвежат висели на его боках, сросшись с кожей, а руки и ноги с длинными загнутыми ногтями покрылись коротким белым пушком.

Выделанную шкуру расстелили на полу яранги, Яко припал к ней и три дня тоскливо скулил, отказываясь от пищи и призывая приемную мать-медведицу.

Лицо Пыльмау распухло от слез. Ильма не разрешала никому входить к ней, и по приказанию шаманки в стойбище кереков стояла мертвая тишина. Запах медведя сводил собак с ума, но тех из них, что осмеливались подбежать к яранге и залаять, нещадно хлестали упряжью. Айны во главе с Орво усердно молились своим богам, и на четвертые сутки Яко взял грудь Пыльмау, лежащей на шкуре медведицы.

Всю силу своей невысказанной нежности и горькой, неосуществившейся любви Пыльмау обратила на сына. На это и надеялись айны и сочувствовавшие их нелегкой судьбе кереки.

До четырех лет Пыльмау кормила Яко грудью. Баюкая на руках сына-медвежонка, она ласково пела ему нехитрые песни, и под эти звуки разглаживались резкие черты на грубоватом детском лице, смягчалось его звериное выражение. Она купала сына в нагретой воде, подстригала волосы и ногти, терла крепкое, сильное тельце, чтобы соскрести все следы меха. Настал день, когда Яко странно искаженным, низким голосом впервые произнес: «Мама…» — и сам протянул к ней руки. И она заплакала, напугав его.

Она научила сына ходить на двух ногах, и они долго гуляли по тундре, сопровождаемые стаей собак.


Айны простились с кереками и, пользуясь родственными связями выданных замуж девушек, стали кочевать по побережью. Охотничьи племена, чтобы не навлечь на себя гнев богов, были вынуждены принимать племя, бросившее вызов самой Кэлене.

Молодые охотники обзаводились семьями, рождались и пестовались дети, но главным ребенком в племени оставался Яко, а главной женщиной — Пыльмау. Все безропотно, охотно, трепетно признавали их главенство. Самый жирный кусок, самую нежную печенку, самую красивую одежду несли в ярангу Пыльмау.

На глазах взрослеющий Яко принимал эти знаки внимания как должное и не понимал тайных слез матери. Сильный и рослый, на две головы возвышающийся над сверстниками, он всегда чувствовал себя лидером, рано научился охотиться и приносить домой собственную добычу — тюленя, нерпу или моржа.

Орво зорко следил за ним. Когда шаман приходил к ним в ярангу, Пыльмау с застывшим лицом садилась в стороне. Орво, как со взрослым, беседовал с десятилетним Яко о приметах, о сроках и способах охоты, о прогнозах на грядущую зиму. Юноша, наделенный звериным чутьем, обнаруживал недюжинный человеческий ум и сметливость. Но почти всегда их беседы принимали странный оборот, и сердце матери болезненно сжималось.

— Говорят, души хитрых и злых шаманов вселяются в белых волков? — к примеру, ни с того ни с сего замечал Яко.

— Может быть, — хмыкнув, невозмутимо отвечал Орво.

— И они становятся вожаками волчьей стаи?

— Случается и такое.

— А я? Я тоже вожак?

Орво пыхтел трубкой и кивал с серьезным видом:

— Ты самый сильный, Яко, самый смелый. Айны могут жить спокойно, пока ты их защищаешь.

Часто, впрягшись в нарты вместо собак, Яко катал по десять ребятишек за раз. Завалившись в снег, они с радостным визгом осаждали его, висли, как собаки на медведе, а он осторожно раскидывал их, стряхивая в снег.

— Можно, я возьму у Пыльмау твой винчестер, когда ты умрешь, Яко? — в пылу такой веселой возни и в полном восхищении от его силы воскликнул один из мальчиков.

Все замолчали в испуге, а Яко громко рассмеялся и закинул мальчишку в сугроб.

Когда он уходил охотиться, Орво отправлялся за Пыльмау, и они вместе шли за ним во льды.

— Сынок! Яко! Вернись! — звала Пыльмау, хотя всей душой противилась требованию Орво учить сына беспрекословному послушанию. — Он не слышит, — обернувшись, в первый раз сказала она. — Пойдем домой…

— У него слух медведя, не забывай. Еще! — отрывисто приказал Орво, а потом поинтересовался, слышал ли Яко зов матери.

— Я думал, мне почудилось, — удивился тот.

— Когда в следующий раз почудится такое, сразу возвращайся.

— Зачем?

— А вдруг матери плохо и некому помочь?

С тех пор Яко всегда отзывался на далекий материнский голос.

Однажды Орво пришел в ярангу охотника Пачука. Хозяин заметался, но шаман с недовольным видом отказался от угощения, а усевшись, неприязненно сказал:

— Холодная у тебя яранга, Пачук, не пахнет жильем. Все потому, что один живешь. Почему не женишься?

Пачук угрюмо молчал, и это окончательно разъярило Орво.

— На Пыльмау все поглядываешь, никого не стесняясь, а? Будто больше нет женщин в стойбище? Не боишься, Пачук, гнева богов? Что глаза у тебя вытекут, что падучая разобьет? — в страшном гневе шипел Орво. — О себе только думаешь?!

Охотник забормотал, возражая, но Орво указал на оленью шкуру под ликами домашних божков.

— Поклянись, что и в мыслях не имел такого. Иначе пусть духи покарают тебя!

Пачук отбил поклоны, густо смазал лики богов нерпичьим жиром, ночью заболел сильной лихорадкой и через три дня угас.

«Прости меня, айн, — мысленно сказал Орво, вместе с другими проводив охотника к последнему пристанищу, — но страсть Пыльмау принадлежит только племени…»


Прошло еще четыре года. Среди зимы Яко нырял в ледяную прорубь и ловил руками рыбу. Завернувшись в длинный меховой балахон с капюшоном, он возвращался домой с целым мешком больших серебристых рыбин, и издалека было видно, как валит пар от его огромного горячего тела.

Орво без конца заставлял сына Пыльмау бороться со взрослыми охотниками. Юноша легко заваливал на лопатки любого, а однажды сломал сопернику руку и вовсе отказался от поединков, чем вызвал недовольство шамана. Стойбище в полной тишине слушало, как в своей яранге Орво впервые кричит на Яко.

Сын Пыльмау изумленно смотрел на шамана, которого охватило ужасное отчаяние… да просто горе! Оправдывался:

— Я не хочу делать им больно…

— Когда голодная волчья стая с белым волком во главе придет в стойбище и окружит дом твоей матери, мой дом, дом любого айна, ты выйдешь к волкам и скажешь: я не хочу причинить вам боль, ешьте нас всех! — презрительно сказал шаман.

— Я возьму вожака за загривок и за ноги, вот так, — Яко показал, — и разорву пополам!

— Слабого лемминга ты разорвешь, а не волка. На большее у тебя не хватит сил!

— А у тебя, однорукий?! — покраснев от злости, выпалил Яко.

— Я стал одноруким, потому что не побоялся схватить за шиворот Кэлену, которая хотела убить твою мать! — ответил Орво.

Яко смутился, а через день притащил из тундры трех задушенных волков, и племя потрясённо разглядывало его охотничьи трофеи.

— Чего молчите? — сердито сказал Орво. — Онемели?

Айны принялись наперебой восхищенно хвалить Яко, а он возвышался над ними — могучий, невозмутимый — и слушал их с редким достоинством.

С тех пор каждые две недели Яко уходил в тундру и всегда приволакивал связку убитых волков. Но однажды — это было в середине зимы — парень вернулся пустой. Орво в тревоге проследовал за ним в ярангу, но не успел ни о чем спросить — Яко сам ответил:

— Не смог утащить всех. Там бросил.

Пальцы единственной руки шамана затряслись, трубка, которую он поднес ко рту, упала на пол. Он торжествующе взглянул на вошедшую с мороза и застывшую у порога Пыльмау, и она горько заплакала, прочитав в его глазах, кроме гордости за Яко, неизбежное, страшное решение.

И шаман произнес самые ненавистные для нее слова:

— Мы возвращаемся домой, Мау.

6

Зима перевалила на вторую половину. Дни стояли темные, только всполохи полярного сияния освещали дорогу, но за горизонтом уже смутно угадывалось присутствие солнца. Оставив позади горный перевал, айны медленно продвигались к побережью. Ураганный ветер неутомимо разглаживал на плотном снегу следы от полозьев их нарт. Когда впереди показались черные скалы залива, сердца людей затрепетали от радости, смешанной с мучительной тревогой.

Орво выслал вперед пятерых охотников — поставить на берегу пару яранг и разжечь в них костры. Племя, укрывшееся за холмами, ждало их, но, выполнив работу, мужчины потихоньку ушли в другой конец залива. Так велел им Орво.

Под утро окрестности сотряс дикий рев и грохот опрокидываемых яранг. Потом тэрыкы пошел по следам охотников, и залив огласился выстрелами и криками. Погибая, айны сопротивлялись до последнего. В их сердцах не было страха — только бесконечная ненависть и желание отомстить.

Яко слушал отголоски битвы, пригнувшись и всматриваясь в темноту. Ноздри его раздувались, на лице появилось хищное, неприятное выражение — как у волка перед прыжком. Пыльмау крепко держала сына за руку и чувствовала, как сотрясается от возбужденной дрожи его тело.

Орво тоже стоял рядом, удерживал Яко взглядом.

— Утолив голод, тэрыкы исчезнет, — сказал он, — но через несколько дней, проголодавшись, вернется, и тогда Яко сможет показать свою мощь. Сын Пыльмау и Комоя… — Пыльмау вздрогнула, потому что прежде Орво запрещал говорить Яко об отце, — …докажет, что он самый смелый и сильный из айнов, и не позволит какому-то поганому тэрыкы пожирать его соплеменников!

Есть, есть справедливость на свете, — задыхаясь от ненависти, твердил Орво. — Айны вернулись, чтобы отомстить за страшную смерть своих мужчин, за нерожденных детей, за слезы женщин, за долгие годы унизительных скитаний. И еще, — сказал Орво, — за Комоя — отца Яко и мужа Пыльмау, которого убил тэрыкы. За счастье его родителей, которое убил тэрыкы!

Яко потрясенно взглянул матери в глаза.

— Это правда, мама?

Пыльмау отвела взгляд.

— Ты молчишь, Мау? — напористо спросил Орво. — Разве тэрыкы не загубил и твою жизнь? Не сделал ее горькой и несчастной? Почему ты не просишь сына расправиться с обидчиком?

Яркие глаза Пыльмау затуманились, но, еще сильнее проникаясь ненавистью к чудовищу, разрушившему ее жизнь, она вытерла набежавшие слезы.

— Да, это правда, сынок. Тэрыкы — причина всех наших несчастий.

— Яко отомстит, — тихо ответил сын Пыльмау, загораясь непомерным гневом.

Орво пытливо всматривался в его лицо.

— Что тебе дороже всего на свете?

— Мать.

— Скажи, Яко, ты ведь вернешься, когда она позовет тебя?

— Вернусь!

— Хороший охотник, добрый айн… — пробормотал Орво. — Все боги и само Солнце на нашей стороне. Посмотри, Яко!

На небе, соперничая друг с другом, красные всполохи сменялись зелеными.

— Я возьму тэрыкы за ноги и разорву пополам, — не обращая внимания на небо и его знаки, сказал Яко. И показал руками, как.


Полынья зияла черным оскалом. В ее глубине притаился демон, которого пришел убить Яко. В правую руку сын Пыльмау взял ритуальное копье, которое дал ему Орво, довольно легкое, но наделенное священной силой. А на левую руку намотал кожаную бечеву. За другой ее конец ухватились несколько охотников.

В воду бросили разрезанного убитого тюленя. Почти сразу Яко, видевший в темноте, как медведь, заметил темную мохнатую лапу с длинными пальцами, хватающую куски. Он подкрался и, когда лапа снова потянулась за мясом, изо всех сил метнул в нее копье.

С яростным ревом, полным боли, тэрыкы по пояс показался над водой — страшный полузверь-получеловек, ставший злым духом. Он пытался выдернуть попавшее в плечо копье, но хрупкое древко обломилось, и костяной наконечник остался в ране. Тэрыкы ушел под воду, а Яко, прислушиваясь к движению подо льдом, двинулся по краю полыньи.

Не успел он сделать и пяти шагов, как лед с грохотом проломился, и тэрыкы, словно гора, вырос перед ним. Он тяжеловесно и неуклюже бросился на Яко, но охотники, дружно потянув за бечеву, выдернули Яко из-под носа у чудовища. Сын Пыльмау на животе заскользил по гладкому льду, а тэрыкы разочарованно взревел и попробовал встать на лед. Тот крошился под его тяжестью, и демон снова ушел под воду.

Яко стало жарко. Он скинул с себя меховую одежду и обувь и остался только в кожаных штанах. Сильное мускулистое тело его блестело от жира, которым он натерся заранее. Охотники смотрели на него с немым восхищением: перед ними стоял не четырнадцатилетний юноша — настоящий богатырь, равных которому не было на всем побережье!

Яко взял в руки тяжелую металлическую цепь, подергал ее за концы, проверяя на прочность.

— А сейчас, тэрыкы, я оторву тебе башку! — злорадно засмеялся он, и по спинам айнов побежали мурашки…

Так он и пошел к теряющейся в темноте полынье, полуголый, ступая по снегу босыми ногами, с цепью в руках, — сын Пыльмау и Комоя, зачатый в любви, вскормленный белой медведицей и воспитанный Орво — надежда и спаситель айнов.

Злобный рык, короткий торжествующий вскрик Яко и тяжелый всплеск уходящих под воду в яростной схватке тел — вот все, что услышали охотники. Они ждали долго, потом вернулись к полынье и обнаружили на льду оторванную по локоть страшную волосатую руку…

Зацепив руку багром, охотники приволокли ее в стойбище, где молчаливая толпа ждала их возвращения. Со смесью страха и торжества айны по очереди рассмотрели руку, а потом каждый подошел к Пыльмау и с низким поклоном преподнес дары. Пыльмау поддерживали под руки — она ничего не видела из-за слез.

Орво не разрешал никому громко говорить, плакать или радоваться. Под ритуальные заклинания он спалил руку демона на костре — как когда-то сжег его собственную руку Токо…


Целый месяц айны с тревогой поглядывали в сторону моря. Целый месяц молчала Пыльмау — горе запечатало ее уста, и она сидела в своей яранге, как каменная, не замечая ухаживавших за ней женщин. Когда Орво наконец пришел и позвал ее, она направилась за ним послушно и с удивительной решимостью.

Ступив на скользкий лед залива, Пыльмау ласково позвала:

— Яко, сыночек, вернись!

Увидев, что она медленно побрела в сторону полыньи, Орво пытался ее остановить:

— Куда ты, Мау? Нельзя!

— Я хочу уйти со своим сыном.

— Не надо! Очень тебя прошу! — Орво едва не плакал. — Мау…

Она мягко высвободилась и пошла, до рези в глазах всматриваясь в ночь.

— Яко! Где ты? — все повторяла она.

Он бесшумно выступил из темноты, но она не испугалась и сразу узнала его, хотя сын погрузнел и изменился. Двигался он неуверенно, словно не доверял вернувшимся воспоминаниям, — огромный, наполовину заросший рыжим мехом и с диковатым лицом. Черный дух тэрыкы уже утвердился в его теле, но он все еще был уязвим, ведь человеческое пока жило в нем.

Пыльмау протянула к нему руки, и невыразимая нежность, любовь, отразившаяся на ее лице, как огнем, обожгла его. Он узнал, шагнул ей навстречу, и она горячо обняла его, целуя в родные, любимые глаза.

— Сыночек, дорогой мой мальчик, — шептала Пыльмау, обливаясь слезами.

— Мама… — искаженным глухим голосом выговорил Яко.

— Ты самый сильный, самый храбрый… Я так горжусь тобой, сынок… — Она крепко прижала его к себе, чтобы в последний раз защитить, укрыть от неизбежного.

Окружившие их охотники выстрелили одновременно и стреляли, пока не кончились патроны в ружьях.


Встав в круг, айны торжествовали и громко прославляли главного человека их племени, защитника, спасителя — Яко, сына Пыльмау и Комоя!

Орво сидел рядом с ушедшими — на белом снегу с красными разводами. Он не слышал радостных криков, только иногда смотрел на небо, где переливались чудесными красками дуги полярного сияния. Точно стрелы, пронизывали темное покрывало небес светлые лучи, и трепетали в воздухе изумрудные бахромчатые занавеси.

— Хороший охотник, добрый айн… — все повторял Орво, с величайшим почтением глядя на Яко.

Не утирая падающих слез, он смотрел в просветлевшее лицо Пыльмау, и ему казалось, что он видит ее освободившуюся от невыносимой тяжести душу.

Потом он закрыл ее глаза, в которых застыла беззвучная музыка радужных сияний, рожденных небом, — глаза, похожие на самые сильные, яркие звезды, что последними покидают небосвод под утро.

Людмила и Александр Белаш АЛЬБЕРТА СОКРОВЕННАЯ

Шел дождь. Лес потемнел и затих, лишь неумолчный шелест капель слышался в дремучей чаще. Тяжелая испарина земли стелилась над сырыми травами и мхами, и казалось, теплый пар, сгущаясь, заливает мшистые низины в вековечных дебрях. В низко стелящихся тучах, волокущих по земле дождевые пряди, сверкнула извилистая нить молнии, и вслед ей сердито прокатился по небу гром.

Лисенок, скрывшийся под корнями вывороченного давней бурей дерева, зажмурился и слабо тявкнул в испуге. Дождь смешал запахи, струящиеся в воздухе, шум заглушил звуки, а этот треск наверху — как страшен!

Мимолетный свет молнии исчез в предвечерних грозовых сумерках. Раскрыв глаза, лисенок осторожно выглянул из-под корней — вроде дождь слабеет? Не пуститься ли бегом к родной норе?..

И новый страх заставил его припасть брюхом к земле. Тень, очерченная резко, как силуэт коршуна, выплыла из-за крон деревьев. С нею в прогал бурелома вторгся гул, как отзвук далекого сильного ветра. В середине черной тени вспыхнул круглый яркий глаз и, вытянув вниз шевелящиеся тонкие лучи, по-паучьи ощупал открытое место. Над лисенком повеяло, словно вдохнул огромный зверь, — и лисенок, не помня себя от ужаса, вскочил и понесся прыжками. Лучи погнались за ним; по мху и по шерсти лисенка, как живые росинки, забегали светящиеся пятнышки.

Его приподняло — и отпустило. Тень, зависшая над прогалом, скользнула дальше; с нею исчез и гул бури.

* * *

Минула душная ночь. Окна в покое Альберты, как и во всех покоях Лансхольма, были выставлены и убраны на лето, но это не облегчило тяготу сна. Фрейлины Клара и Юстина, по обычаю делившие постель с Ее Сиятельством, измаялись и взмокли в давящей теплоте ночи, но Альберта блаженствовала, разметавшись и дыша свободно и просторно. Она обожала лето, и чем жарче сияло солнце, тем веселей была дочь герцога. Иногда она становилась просто неуемной в своей бодрости.

— Одеваться! Где завтрак?! Я велю выпороть кухаря!

Молилась и ела она второпях, а носилась неподобающе быстро, обгоняя шорох своих одежд. Пронзительный голос ее летел впереди:

— Я поеду верхом. Адриен! Скажи, чтоб оседлали моего Резвого.

Даже нянюшка Готлинда (а никого другого своенравная Альберта не слушалась) не могла убедить ее, что столь знатной девице отнюдь не пристало скакать по лугам и лесам, а тем паче владеть мечом и пускать на скаку стрелы в оленей.

В это утро Готлинда была особенно строга. Егерь, принесший спозаранку дичь, попавшую в силки, вновь заговорил о том, что в округе неладно. Смутный рассказ его достиг ушей недремлющей Готлинды, она обеспокоилась и, когда Альберта взметнулась без помощи стремянного в седло, сказала Ее Сиятельству:

— Вы бы побереглись и не ездили из Лансхольма. Что-то у нас нехорошо стало.

— Слышала, — отрезала Альберта. — Глупости. Не повторяй слова дворни.

Втянула Резвого — и в ворота. За ней поспешил Адриен, бросив с коня укоризненный взгляд на хмурую Готлинду.

— И матушка ваша волнуется! — крикнула та вслед, хотя за такие слова даже ей грозила долгая угрюмая немилость госпожи.

— Мать бы не трогала, — скрипнула челюстями Альберта, и никто ее не слышал, разве только Резвый. Но по ее посадке и тому, как руки держали поводья, Адриен понял, что хозяйка огорчена и рассержена. Не ускользнуло от него и то, как Альберта взглянула на Круглую башню Лансхольма. Кажется, сегодня оттуда ничего не слышалось, но Готлинде лучше знать: она дружна с женщинами, которые присматривают за бедной герцогиней. Бывшей герцогиней, если быть точным. Бертольф, добившись у папы римского развода с лишившейся рассудка супругой, поступил достойно и обеспечил несчастной Эрменгарде подобающий уход и содержание.

Столь же благородно обошелся Бертольф и с дочерью, выделив ей в кормление Лансхольм с окрестными угодьями.

Разумным, на взгляд Адриена, был и приказ герцога не выпускать дочь из пределов лансхольмского владения. Исключение делалось лишь для поездки на богомолье — в закрытых носилках, с закрытым лицом.

День выдался чудесный. Умытые леса светились свежей зеленью, ветер колыхал цветенье трав и доносил медвяный запах таволги. Адриен, скакавший за Альбертой, ощущал и другое — кисловатый муравьиный дух, означавший, что дочь Бертольфа злится и готова на расправу.

— А ты что слышал? — вопросила вдруг Альберта, придержав коня и поравнявшись с Адриеном.

— Ничего, Ваше Сиятельство.

— Не лги мне, Адриен дан Тейс. Я знаю, как пахнет ложь.

Адриен не удивился. Он привык, что Бертольфин чует лучше охотничьих псов. Страх, вожделение, обман — как оказалось, все имеет свой особый запах.

— Простите, Ваше Сиятельство. Кастелян запретил передавать вам те вздорные слухи, что…

— Кому ты давал клятву верности — герцогу или кастеляну?

Глаза Альберты чувств не выражали, но ее прислуга и телохранители поневоле выучились угадывать, что на душе у госпожи. Движение челюстей, словно грызущих что-то, и дрожь щетинистых пластинок, которыми она пробовала яства перед тем, как приступить к трапезе, намекали на близкий взрыв ярости. Щитки жестких губ оттянулись почти к скулам, собрались узкими ступенями над горловиной шейного кольца.

— Видели тень, госпожа. Тень в небе.

— Знаю! — лаем ударил короткий ответ. — Еще что?

— Тень глядела на монастырь Святого Агапия перед заутреней. Монах по имени Обен опаздывал на службу, и его…


— Помогите! На помощь!

Отчаянный крик женщины доносился сверху, и стража с обнаженными мечами металась, не понимая, что произошло. Наткнулись на служанку герцогини — она кончалась, выкатив глаза и вздрагивая. Сопровождавшие госпожу рыцари лежали лицом вниз, поодаль, оба мертвые. Вопль Эрменгарды оборвался в черной вышине. В стороне от смятенной стоянки обоза, в зарослях, вновь запел соловей, которого герцогиня решила послушать не из шатра, а под открытым небом.


— …и он лежит сейчас без памяти в обители. Расшибся. Братия за ним ухаживает, молится за его здравие.

Альберта хищно оглянулась, затем вскинула голову и осмотрела небо. Легкие белые облачка плыли по голубому небосводу, летали птицы да светило солнце. Больше ничего. Но размеренная жизнь замка и его земель была нарушена, тронутая ночной порчей.

Ночью, непременно ночью. Ночью мир божий принадлежит мертвым и исчадиям тьмы. Бог даровал людям сон, чтобы они не видели, кто хозяйничает в ночи. «Язва, ходящая во мраке», — как сказано в девяностом псалме. Язва, летящая во мраке. Язва, глядящая, кого пожрать.

— И все? Не таи от меня.

— Пастушок из Молон-а-Ривена прибежал домой, бросив свиней с перепугу. Сказал — на него налетела большущая птица. Вроде бы он…

«Значит, и днем нападает?.. Что там умалчивает Адриен?»

— …помешался в уме. Хватался за голову и кричал, что в голове шумит и ползает.

Говорить этого не следовало. Но госпожа может наведаться в Молон-а-Ривен. Она не погнушается грязным мальчишкой-холопом, чтобы разузнать побольше. Лучше сразу выложить, что знаешь. Велит же она приводить к себе всех пилигримов, чтоб из-за занавески выслушать их россказни, когда они, сытно накормленные от ее щедрот, развяжут языки. Не говоря уже о списках с монастырских и епархиальных хроник, сделанных по ее распоряжению. И все об одном: о похищениях и странных пропажах людей. Адриен, сошедшись с Сильвианом, писцом и чтецом госпожи, тоже заглядывал в свитки и книги. Страшное и преувлекательное чтение. Настоящий кладезь для ученого монаха, что взялся бы составить благочестивый свод о кознях дьявола и его измывательствах над грешными людьми. Много истинных свидетельств из древности, от святых отцов, но немало и нынешних баснословных известий. Последние как раз и занимали Бертольфин больше всего.

И понятен ее всегдашний вопрос к паломникам: «Бывал ли ты в Аргимаре и давно ли туда ходишь?»

В Аргимар, поклониться чудотворным ризам Пресвятой Богородицы, направлялась некогда и герцогиня Эрменгарда. Там же, в одном переходе от святыни, рыскали люди герцога, отыскивая сгинувшую госпожу. Искали день, и два, и три, покуда на четвертый день не набрели в лесу на логово чумазых углежогов.


— Мы тута, монсьер рыцарь, с дозволения капитула. Не разбойники мы, упаси нас Христос. Истинный Бог, не ведаем, кто эта дама и откуда объявилась. Мы уже и осла запрягли, в Аргимар ее везть, и вдруг вы прискакали. Ни ниточки, ни золотинки мы на ней не тронули, святой Бенигн мне в том свидетель. Ведь ежели у нас окажется что золотое и серебряное, нас до кровавых соплей запытают, мол, откуда взяли, где украли да кого ограбили? Водицы ей дали и хлебушка, Христа ради, да хлебушка она не стала есть — знать, плох он на господский вкус. Где же нам белой просевной мучицы взять? И пальцем не касались, а синяки — не от нас, такую и нашли ее. Вот прошлой ночью и нашли, невдалеке здесь, у опушки. Сами чуть не рехнулись умом, такая страсть была. Загудело, как ветер по лесу прошел, а ничто не колыхнулось, тишь безветренная. И вон там темно стало, а посередь тьмы запылал огонь, как всевидящее око в храме — во все стороны лучи. И ввысь унеслось. Мы думали, знамение на клад, так клад себя являет. Помолясь, пошли взглянуть, а там она. Такая ж, как сейчас, не в себе. С ней было вроде копыта… вот, в тряпице у меня. Видите, ничего от вас не прячем, монсьер.


Ехали молча. Вдали игривым зеркалом сверкнул ручей. Адриен ждал, что Бертольфин свернет к Молон-а-Ривену, но она правила прямо, низко нагнув голову, так что шейные кольца взгорбились, подобно откинутому назад капюшону.

— Дорого бы я дала, чтоб оказаться рядом с тем свинарем, когда прилетала птица, — наконец вымолвила она скрипуче, сдавленно.

— Сдается мне, Ваше Сиятельство, — осторожно заметил Адриен, — что на такую дичь простые стрелы не годятся. Надобно освященные. И нелишне иметь при себе крест с частицей святых мощей.

— Не стрелы, — метнулся к нему потускневший взгляд Бертольфин, — а силок нужен. Или капкан. Эту добычу я хочу взять живьем. Ты-то как думаешь, Адриен?

Вопрос прозвучал почти жалобно и вызвал в Адриене сострадание. Чувствовалось, что Альберте стало одиноко, как нередко с ней бывало. Есть у нее родичи, есть вассалы, есть замок, слуги и служанки, но со своим невзгодьем она всегда оказывается одна, и некому разделить ту беду, что родилась с ней в один день. По крайности, Адриену это было не по силам.

— Пусть оно минует, Ваше Сиятельство, — искренне ответил он. — Оно всегда минует, стоит немного выждать. Ни в какой рукописи не сказано, что это наваждение надолго. Лучше предаться развлечениям, развеять печаль. Прикажите устроить охоту и сами увидите, насколько веселей вам станет.

Бертольфин обожала охоту со скачкой, с погоней за зверем. Адриен знал, что присоветовать хозяйке, чем отвлечь. Сокровенная, спрятанная в своих землях от досужих любопытных глаз, она ликовала открытой душой в неженских удалых потехах, позволявших вольно двигаться и играть своей силой. Ей ничего не стоило прыгнуть с седла на спину зверя, сбить его с ног своей тяжестью и разорвать челюстями жилы на шее. Она жадно пила горячую кровь, всеми руками сжимая бьющуюся жертву.

Других утех, пристойных благородным людям, она тоже не чуждалась. Трижды в год созывала вассалов в Лансхольм и давала им пир, устраивала празднество с турниром, с музыкантами и плясунами; сама, впрочем, к гостям не выходила, а смотрела на гульбу украдкой и тех, кто отличился, щедро одаривала. Никто не покидал Лансхольм без подарка. Немудрено, что Бертольфин любили, и ее вассалы готовы были окоротить любого, кто плохо о ней молвит.

— Я дочь герцога, — повторяла она, подчас даже настойчиво, как бы убеждая в том и себя, и слушающих, — мне надлежит дарить и награждать, дабы высоко стояла слава моего рода.

Сказывают, сам Бертольф, когда ему передавали эти речи, радостно улыбался и замечал приближенным: «Вот какова сила нашей крови. Она себя оказывает, невзирая ни на что». При вестях из Лансхольма герцог забывал, какие трудности он претерпел, женясь повторно.

Сколько ни скрывай, не скроешь, что за дочь родила Эрменгарда Безумная. Благо, удалось отговориться кознями злых духов, коим лестно извредить потомство знатного рода, чьи бранные деяния и семейные дела равно у всех на устах. И все же Герда Баллерская, вторая супруга Бертольфа, в дрожь тряслась, затяжелев; при ней неотлучно три монаха читали на изгнание бесов. Боялась даже взглянуть на ребенка, и только узнав, что сын без изъяна, разрыдалась с облегчением, взахлеб благодаря Матерь Божию.


— Пиши, — после долгого молчания заговорил граф Фредегар, перестав грызть ноготь. — Пиши: «Ваша Светлость, мой государь Бертольф! Супруга Ваша Эрменгарда минувшей ночью благополучно разрешилась от бремени…»

Боже всемогущий, что диктовать дальше? Фредегар вспомнил тельце, извивающееся в руках повитухи. Плоская голова, тараща глазки, с крысиным писком разевает гребни челюстей. И эти ножки… ручки… лапки… столько не бывает! Будто рак в садке шевелится. Кольчатое брюшко, отделенное перетяжкой от выпуклого тулова. Голова тянется из шейных обручей, вертится… Фредегара замутило.

«…ребенком, коего опытная повитуха опознала женским полом. Не скрою от Вас, государь, что ребенок сей мало схож с человечьим…»

Роды были тяжелыми, а повитухе казалось, что она видит дурной сон. Послед выглядел так непривычно, что она сочла его вторым, меньшим плодом, но быстро опомнилась. Продолговатое детское место было живым — оно само медленно втягивало толстые пуповины и съеживалось, твердело, будто смерзалось, выжимая из себя сукровицу, и под лоснящимся его покровом кишело желтое и черное. Она велела сжечь послед. Помощница божилась после, что оно кричало в огне и спеклось в костяной ком.

К изможденной Эрменгарде на время возвратился разум. Отдышавшись, она едва слышно попросила показать ей дитя, но, увидев, заголосила, сжав голову руками: «Отпустите! Я не хочу! Оставьте меня!»


Когда кастелян Лансхольма представил Адриена Ее Сиятельству и объявил, что герцог назначил этого молодого рыцаря стражем и телохранителем дочери, Адриен стоял ни жив ни мертв. Он сражался, убивал и бывал ранен. Он бился один против трех и всех троих сразил, хотя под конец с трудом держался на ногах. Он тонул на переправе и чудом выплыл. Но никогда его не охватывала оторопь, как перед лицом владелицы Лансхольма. Первым порывом было возмущенно сказать кастеляну: «Монсьер, что за нелепая шутка?! Вы станете уверять меня, что это…» Однако смолчал. Сам Бертольф предупреждал его о том, что Альберта необычна. Правда, никто не намекнул, до какой степени. Все слухи о Сокровенной померкли в сравнении с ее подлинным обличием. Волчья шерсть и пасть? Нет, все куда хуже.

И голос. Шершавый, неприятно острый, вовсе не девичий. Так говорил шут-карлик при дворе короля Готфрида, где Адриену довелось бывать.

— Почему ты решил просить покровительства моего отца?

— Ваше… Ваше Сиятельство, — Адриен скованно, принужденно поклонился, — я оказался в распре с родом графа Мидельбергского. Поссорившись, я смертельно ранил одного из них. Платить вергельд мне было нечем, да родичи умершего и не хотели брать выкуп за кровь, искали моей жизни. Я бежал. Меня настигли в землях, подвассальных Вендельскому герцогу. Я принужден был защищаться и… долг мой перед Мидельбергом возрос вчетверо. Герцог, ваш отец, оказал мне великую милость, взяв под свою защиту.

— Поистине, батюшка хочет собрать в Лансхольм всех изгоев и отверженных, — Бертольфин не встала, а неуловимо проворно стекла с резного стула, быстро передвигая похожими на сучья ногами. — Здесь, да будет тебе известно, полным-полно невест, изрытых оспой, и горбатых женихов. Клара, младшая дочь графа дан Рюдль, в малолетстве упала в очаг и сожгла половину лица. Другая моя фрейлина, Юстина, дочь барона Лотьерского, познакомилась с зубами пса, и с тех пор носит повязку, открывающую лишь глаза. Но рядом со мной они — красавицы. Ведь я уродлива, не правда ли? Что скажешь, удалец? Говори честно!

— Ваше Сиятельство, я не льстив и потому отвечу вам словами Иова Многострадального: «Неужели доброе мы будем принимать от Бога, а злого не будем принимать?»

Воцарилась тишина. Кастелян ожидал, что за молчанием последует вспышка негодования. Но Бертольфин, обойдя твердо стоявшего Адриена, свесила голову на грудь, и ее губы скрыли оскал челюстей.

— Зачем ты не прочел начало этого стиха — «Ты говоришь, как одна из безумных»?

— Затем, что его читать не следовало, Ваше Сиятельство.

— Ты учился в монастыре?

— Да, у святого Корнелия в Нордларе.

— Почему не принял постриг?

— Суетный мир позвал меня.

— Ты мог бы возглавлять посольства от государей к государям. Боюсь, сьер Адриен, ты станешь сожалеть, что оказался в Лансхольме. Ступай.

Менее чем за месяц Адриен услышал об Альберте все, что надо было знать. Год или около того всплывали из глубин умолчания подробности, знать которые не обязательно, но любопытно. Один вопрос остался без ответа, и Адриен не спешил задать его, разумно опасаясь, что его слова дойдут до Бертольфин, но однажды понял, что произносить этот вопрос имеют право единственные уста в Лансхольме — уста с челюстями, подобными створкам дверей.

Дело было зимой. Альберта, закутавшись в медвежье покрывало, сидела на тюфяке у самого камина, и из меховых складок высовывались только темные сухие пальцы и часть вытянутого вперед лица. Она походила на одну из каменных химер, что Адриен видел в марбургском соборе. На выпуклых чашках ее глаз отблескивало пламя очага, губы слегка шевелились, и порой Альберта издавала шипящие вздохи, тихо радуясь уюту и любимому ею теплу. Клара Полудикая, сидя рядом, вышивала, а Юстина Безликая грела в корце медовое питье для госпожи. Адриен (он был без доспехов и оружия) читал хозяйке «Сад примеров для проповедника» Руперта Сализианца. Хотя это была обязанность Сильвиана, сегодня госпожа пожелала, чтоб ее исполнял грамотный и для рыцаря довольно сведущий в Писании телохранитель.

Лились благочестивые строки. Изогнув губы и сложив челюсти, как горсти, госпожа отпивала мед с мятой. Она сместилась ближе к Адриену, заметив в книге лист миниатюр. Там были рядами изображены человеческие монстры — псоглавцы, люди с копытами, с лицом на животе, с головами медведей.

— Адриен, — негромко спросила она вдруг, — я человек или нет?

Вопрос был серьезней, чем тот, заданный при первой встрече. Искусство красноречия и мастерство уверток не могли тут помочь. Адриен обратил внимание, что игла в руке Клары дан Рюдль стала двигаться медленней, а Юстина дан Лотьер перестала помешивать питье в чаше. Бертольфин задала свой вопрос в их присутствии — значит, они знали правильный ответ и были связаны с Альбертой узами единодушного согласия. Теперь и его приглашают в их союз, и как при всяком посвящении его ждет испытание.

— Ваше Сиятельство, человек есть всякий, принявший Святое крещение и верный Господу Богу, своему роду и своим клятвам, соблюдающий свою честь. Поэтому, госпожа, вы — человек. Я готов повторить это перед любым собранием равных.

Уцелевшая половина лица Клары улыбнулась. Адриену показалось, что красивые глаза Юстины блеснули ласковей, чем обычно, и без опаски. Альберта втянула голову в меха и слабо чирикнула; телохранитель знал, что это — смех.

— Я рада, сьер Адриен, что мне есть на кого положиться. Велите подбросить дров в очаг.


Готлинда не была сдобной молодухой, какими обычно представляют кормилиц. Годы ее свежести миновали, она находилась в поре женской зрелости, манеры и черты ее лица были полны достоинства, и она знала себе цену. Герцогу она поклонилась почтительно и плавно.

— Для меня это великая честь, Ваша Светлость.

— Но ты еще не видела ребенка.

— Я видела многих детей, государь, и выкормила их.

Герцог Бертольф, венценосный владетель Гратена, чей престол в Ламонте, выглядел усталым и был болезненно бледен; странно было видеть таким громогласного, высокорослого и храброго воителя. Он дал знак слуге, и вскоре фрейлина с выражением крайне истощенного терпения внесла спеленатого младенца. Звуки, исходившие от свертка, удивили и насторожили Готлинду.

— Покажи ей.

Это было вовсе не детское личико. Из обрамления свивальника к Готлинде дернулась морда, складчатые губы обнажили два частокола зубчиков, и выпростались две лопаточки, обросшие кошачьими усами. Скрип, верещание и цокот. Готлинда удержалась от того, чтоб сотворить крестное знамение, а на губах замерло: «Спаси и помилуй!..»

— Ну что, возьмешься? — исподлобья, мрачно глядел герцог. — Две марки серебра в год ты получишь, женщина, три льняные рубахи, верхнее платье из шерсти, чулки и сапожки, а сверх того кров, дрова для очага и пищу. Когда окончишь службу, награжу тебя деньгами и скотом.

Готлинда безмолвствовала. Тварь в свивальнике тянулась к ней, шевеля губами и трепеща усатыми лопатками. Ворочаясь, она высвободила лапку… Господи, это рука! Трехпалая, когтистая, как пыточные клещи. Сухая, словно рука святых мощей Моллинга Нетленного, но живая.

— Все, кроме награды, ты получишь сразу, если откажешься — это будет плата за молчание. Но тогда берегись распускать язык, баба.

Голос твари, сперва громкий, ослаб до сипения. Из глубины рта показался… язык? плоский стручок. Голова свесилась набок.

— Его… ее кормили, государь?

— Ее тошнит. Она не может пить… или не умеет. Давали жвачку из хлеба — отрыгивает, — ответила фрейлина.

— К груди прикладывали? — уже спокойней спросила Готлинда. Она, пересилив испуг, поняла, что тварь голодна, до боли голодна. Видно было, как она… оно… это живое существо мучается.

— Никто не решился. Зубы… она кусается.

«Ох уж мне эти знатные дамочки, — презрительно подумала Готлинда. — Ну, зубки. Наверняка еще мягонькие. И такую малость не стерпеть!..»

— Дайте-ка мне, монсьорэнн.

Тонкая, будто лакированная рука слепо заскребла по плечу Готлинды. Пасть стала тыкаться ей в шею, щекоча.

— Так ты согласна?

— Да.

«Но ведь это чудовище», — брезгливым взглядом сказала фрейлина.

«Это дитя», — взглядом же ответила Готлинда.

Впрочем, пока маленькая Альберта выучилась кормиться, покусы бывали. Так что вкус молока и крови она узнала одновременно.


Всадники въехали под сень леса. Альберта, продолжая мысль об охоте, рассуждала вслух, но речь шла не об оленях или кабанах.

— Агобар, архиепископ Лиона, писал в девятом веке от рождения Христа о людях, сошедших с воздушного судна. Он воспретил их побивать камнями. Я точно помню его слова: «Местные жители так темны, что верят в существование страны Магонии, откуда по облакам приплывают корабли и уносят с собой плоды земли в эту страну». Был этот пастырь недоверком, вот что я скажу! Не уберег его высокий сан от скудоумия. Толпа людей видела, как приплыл корабль с неба и сошли наземь магонцы, а Агобару вздумалось, что это сказки. Судить надо было пришельцев за кражи сеньориальным судом и казнить, а в другой раз прилетят — разбить их корабль и спалить огнем! Разве они лучше викингов тем, что летают, а не плавают? Викингов-то мы не милуем!.. Я думаю, Адриен, можно сбить их корабль на лету из камнемета или большого крепостного лука.

— Обслуге камнемета надо пристреляться, а между выстрелами корабль будет двигаться, — Адриен засомневался. — Вот если зарядить требюше, что мечет снаряды через стену, дюжиной булыжников, два-три из них могут попасть, поскольку полетят россыпью.

— Крепостной лук верней, — настаивала Альберта, — и чаще бьет стрелой. Наш мастер Ламбер — заправский наводчик, в поросенка за триста шагов стрелу всадит. А если корабль упадет, к нему надо подкатить мангонно и разрушить настильной стрельбой. Станут разбегаться — так ударить верхом в копья! сечь мечами!

— Если молва не врет, Ваше Сиятельство, они могут ослеплять лучистым светом, утягивать людей незримыми арканами и…

— …и затемнять рассудок, говори уж прямо. Да, согласна. Но заметь, сьер Адриен, они это делают на близком расстоянии, меньше, чем в полете камня из пращи. Поэтому вперед надо послать лучников и арбалетчиков, не давать врагам собраться с духом и пустить в ход их нечистые уловки. Хотела бы я взглянуть, как эти магонцы будут молить о пощаде!.. Убить, подкравшись ночью сверху по-совиному, подло захватить безоружного монаха или женщину, напасть на свинопаса — на это они способны, а что запоют, встретив бойцов?!

Углубляясь в чащу, они продолжали разговор. Неясным оставалось то, где и как подстеречь летающих по небу. Ночью нетрудно поднять по тревоге лансхольмских всадников и служилых людей, а вот мастеру Ламберу во тьме сложно будет целиться.

По мнению Альберты, все приметы совпадали — жаркое лето, ночные явления, налеты с целью утащить или обезумить людей. Она вполне резонно полагала, что летучие разбойники где-то отсиживаются днем, что у них есть логовище на земле. Где-нибудь радом с Лансхольмом?

— Егерям и вилланам надо объявить: кто увидит чужих людей или что-то незнакомое, укрытое в потаенном месте, пусть немедля сообщит в замок. Я богато награжу за весть. Мы окружим логово и подвезем на катках мангонно, а потом устроим незваным гостям достойную встречу. Кажется, днем и на твердой земле они не так сильны, как ночью в воздухе.

— Одного не пойму, — признался Адриен, — что их сюда привлекло, в ваши земли. Урожай не поспел, скот не откормлен — «плодов земли», как писал Агобар, взять можно мало. Серебро, золото, одежду они, согласно разным записям, не ищут. Чего же ради?

Альберта напрягла ум, стараясь представить себе страну Магонию. Голые скалы и мертвые пустоши, среди которых к небу поднимаются столбы дымов и слышен звон молотов в кузнях. Багровый щит солнца в пепельно-сером небе. Магонцы нарисовались ей тенями людей, говорящими на клекочущем, гортанном наречии. В глубоких кельях, в пещерах плетут их бесплотные руки колдовство. Вот раскаляется в горне железный глаз, что испускает лучи умоисступления. Вот из колеблющегося над огнем воздуха вьются арканы на людей. Они черпают радость в злодействе.

— Я читала о людях, породнившихся с древним миром. Тот мир жил до Христа и был проклят. Может, это народы Гога и Магога. Не от того ли и название — Магония? Они исторгнуты на бесплодный край земли, где все их волшебное могущество не в силах вырастить ни колоса, ни корня. Вот они и похищают снедь у нас, а зло, которое они творят, — от лютой зависти к нам, живущим с хлебом. Они прилетают, чтобы любоваться на причиненные нам несчастья. Как по Писанию: пес всегда возвращается на свою блевотину.


— Ваше Сиятельство! Альберта, слезьте с ковра! Вы его когтями в паклю издерете, или он со стены рухнет вместе с вами. Знаете, во сколько он обошелся монсьеру Бертольфу? Пять марок и шесть эйриров деньгами, три красно-бурые удойные коровы и восемь телег навоза. Вот расскажу матушке, какая вы негодница и баловница, матушка вас выбранит!

Скатившись на пол («Ах, ах, вы убьетесь!»), Альберта в четыре руки одернула на себе сбившуюся одежду. Замковый господский швец ум сломал, гадая, как сшить для быстро подросшей Бертольфин камизу и блио. Нижняя часть блио в итоге стала похожа на конскую попону, чтоб закрыть брюшко и все ноги. Рукава оказались длинны, и Альберта постоянно их закатывала.

Матушки Альберта не боялась, кроме тех случаев, когда Эрменгарду донимали звуки в голове. «Это она вспомнила свой горький день», — шептала Готлинда, торопливо уводя испуганную девочку из матушкиного покоя. Чаще Эрменгарда сидела, раскачиваясь и напевая, ходила вдоль стен, касаясь их ладонями, или слушала у окна доносящиеся снизу голоса. В таком состоянии она никого не замечала. Но порой на нее находило — она принималась метаться, часто дыша и издавая бессвязные крики, между которыми прорывались слова «Отпустите! Не троньте меня! Мне больно!», и пыталась биться головой о стену, но служанки оттаскивали Эрменгарду к постели и укладывали, отчего она еще громче кричала, пока не теряла силы.

— У нее в голове чужой голос, — объясняла Готлинда примолкшей Альберте, — голос и стук. Она страшится, что за ней придут те, кто испортил ей голову.

— А если они придут, кастелян их не впустит, — храбрилась Альберта. — У нас высокие, крепкие стены и лучники.

— Да, дитятко. Здесь мы в безопасности.

— Надо поймать их и повесить на дереве, — вслух рассуждала Бертольфин, донельзя обиженная тем, что мама даже слова ей не скажет. — А чьи они были вассалы? Или просто разбойники?

— Ох, если б знать. Они ни следа не оставили, только копыто. Его нашли вместе с вашей матушкой.

Белое копыто, сохранявшееся в ларце у капеллана, Альберта потребовала показать позднее. Оказалось, никакое это не копыто, а круглая пирамидка высотой и шириной в полпяди, с вырезанными по кругу у основания знаками. Был крупный знак, похожий на раздавленного паука, и на плоской вершине копыта. Капеллан не мог прочесть знаки.

— Должно быть, Ваше Сиятельство, эта вещь сделана из рогов зверя по имени слон. Слон живет в Африке, и во рту слона растут рога, а на носу — хвост.

Слон ужаснул Альберту, но копыто содержало некую загадку и, возможно, помогло бы найти обидчиков матери. И так и сяк она вертела копыто, царапала когтем и пыталась раскусить, но белая кость не поддавалась. Даже острый железный резец ее не повреждал! Значит, не кость.

Альберта велела скопировать надпись и послать мудрым людям, сведущим во всех искусствах и науках, в разные города — и в Марбург, и в Маэн, и в Дьенн, а также в Эрль и Бремен. Но никто те знаки не растолковал.


На лысой вершине пологого холма громоздились глыбы камней. Средний, самый большой, вздымался от травы к небу на семнадцать локтей; боковые, кряжистые, стоящие позади, — локтей в десять высоты, и на них непостижимым образом наложена была каменная поперечина. Вилланы, сохранившие изустные предания о прошлом, говорили, что их пращуры, тогда вольные люди со своим князем-язычником, выжили из этих мест племя мелкорослых и черноволосых, вскапывавших землю корягой, и тот дикий чернявый народ поклонялся камням на холме, называя их наследством старых великанов. И посейчас верили, что, пройдя в каменные врата с нужными словами, можно обрести второе зрение и знание того, что человеку не положено.

— Что, если пройти под поперечиной, читая «Отче наш» наоборот? — промолвила Альберта, спрыгивая с Резвого у подножия камней-столпов. — Грешно ли это будет?..

Из предосторожности, чтоб бес не внес ее слова на хартию грехов, она тут же перекрестилась правой верхней рукой, а правой нижней тронула навершие меча; нижняя левая ощупала рукоять охотничьего кинжала. Здесь, на возвышенном и открытом месте, она отчетливо ощущала, что их всего двое. Благо у таких мест никто засад не устраивает.

«Будь я вожаком магонцев, — думала Альберта, вскинув голову и изучая верхушку главного столпа, — я бы дневала с отрядом здесь, выставив туда, наверх, дозорного, а по опушкам у холма — сторожевых. Отсюда и кораблям лет свободный. В лесу, между стволов, не разлетаешься, мачты и весла поломаешь».

«Крылья теней, — размышляла она, обходя столп, — что это, весла или паруса?..»

Она вышла из-за камня, когда Адриен, тоже спешившись, дал своему Каурому овса в ладони, и конь бережно брал угощение, кося на седельную суму — нельзя ли еще горстку?

— Досадно. Я считала, в округе нет лучшего места для стоянки их судов, а похоже, они здесь и не бывали.

— Боятся старых великанов, — ответил Адриен.

— Дальше, лигах в пяти, — монастырские земли святого Агапия, — чертила рукой в воздухе план местности Альберта. — В лесу есть вырубки и заимки. Чтоб все осмотреть, надо не день и не два. Велю сбить и принести сюда лестницы, на большом камне поставить дозор, а внизу сложить четыре костра. С какой стороны тень покажется — столько дымов и пустят, из Лансхольма их будет хорошо видно… А ты сам, часом, не хотел пройти через врата? — голос Бертольфин стал тоньше. — Сказывают, пройдя задом наперед и твердя имя девицы, можно снискать ее любовь.

— Бродил тут коровий пастух, — постарался отшутиться Адриен, — пятился и звал пропавшую телушку, и так она к нему присохла сердцем, что проходу не давала…

— Знаю, что ты мастак слова плести; не уводи в сторону. Пожалуй, с девицей ты одними речами, без волшбы, дело сладишь. Видели тебя с… некоей особой, и очень уж ты ворковал.

«Называется — выбрала место попенять наедине, — Адриен оглаживал Каурого, стараясь не смотреть на госпожу. — Крутила, крутила о магонцах, а вон к чему вывела. Не иначе, Готлинда донесла, старая наушница. Бабам жизнь без сплетен — хлеб без соли».

— Молчишь — значит, правда. И с чего ты удумал девушку смущать? Она в монахини уйти просилась и вдруг перестала; не от тебя ли, сьер дан Тейс, та перемена? Смотри у меня. Что тебе — забава, для нее — счастье небывалое. Потешившись, бросишь — убьешь. Оставь эти игры, пока далеко не зашло.

«Тебе-то откуда про любовь знать? — Адриен замкнулся, сдерживая раздражение, но почувствовал и стыд. Верно сказала Бертольфин. У кого отнята краса, есть три надежды — Бог, высокий ранг и муж. Альберту хранит звание герцогской дочери; родись она, страшила, у вилланов — без корма бы оставили, пока дыхание не стихнет, или в лес бы унесли и зверям бросили, прямо по Второзаконию: «Руки наши не пролили крови сей, и глаза наши не видели».

Замуж таким и думать нечего — пригожих много, из кого жен выбрать. Один путь остается: в монастырь, в Христовы невесты. Душа сгорит, если обреченную на девство поманить любовью.

А может, Альберта свою игру ведет? Что, если хочет девушку оставить при себе, чтоб вместе с ней старилась и утешала хозяйку своим безобразием: «Вы не одна такая, Ваше Сиятельство»?

Бертольфин, с какой стороны ни глянь, брачный венец не грозит. Нет того мужа, чтоб ею прельстился. Разве в стране Магонии.


— А кто это в носилках? Перед кем я буду преклонять колено? Монсьер рыцарь, вы не слышали вопроса?

В Аргимар к ризам Богородицы стекалось много люда разных званий. Толчея и шум стояли, как на ярмарке. Воры сновали в толпе, срезая кошели. На площади Святого Креста слышался за гомоном и вскриками свист бича. Прохожие судачили о том, что нынче двум ворам отрубят руки. У портала собора, торговали четками и оловянными образками, нищие пели о Лазаре и клянчили милостыню. Госпожа из носилок велела раздать пригоршню медных грошей, чтобы убогие молились об Эрменгарде.

Тут-то, пиная нищих и расчищая путь ножнами, подошла компания дворян-молодчиков, по запаху судя, изрядно выпивших в корчмах Аргимара. Во главе их чванился, как первый петух в курятнике, развязный и надменный щеголь в крашеном платье и плаще, волочащемся по грязи.

— Адриен, распорядись, чтобы меня несли в правый трифорий, — давала тем временем указания Альберта. Она старалась, чтобы носилки не привлекали праздного внимания.

— Так я спросил вас, — настаивал щеголь, по всему видно, главарь удальцов. — Потрудитесь мне ответить, чтобы я не счел ваше молчание оскорбительным.

— Здесь Ее Сиятельство Альберта Бертольфин, — сдержанно молвил Адриен. — Сударь, вы премного меня обяжете, если не станете утомлять госпожу своими речами.

— О, Альберта Сокровенная! Какая встреча! Почту за честь засвидетельствовать монсьорэнн свое почтение. Позвольте мне…

— Госпожа не расположена к беседам. Прошу вас, сударь, не задерживайтесь здесь.

— Завидная невеста! — горланил щеголь, и приспешники его нестройно хохотнули, гримасничая. — Говорят, она трехгорбая, как тролль. Боже, за один ее поцелуй я отдал бы что угодно. Я знавал многих благородных дам, но такую…

— Сударь, — Адриен взялся за меч, и стража повторила его жест, — извольте принести даме извинения, чтобы вам не пришлось сожалеть о своих словах.

Хмельные дворянчики, сердито загалдев, тоже протянули каждый правую руку к левому бедру. Но из носилок послышался сиплый голосок:

— Сьер Адриен, не затевайте ссоры! Пусть монсьер, который говорил о поцелуе, подойдет.

Щеголь, горделиво смерив взглядом Адриена, приблизился и поклонился:

— Монсьорэнн, Ваше Сиятельство… Я уверен, что все нелепые слухи о вас — ложь от первого до последнего слова. Я буду совершенно счастлив облобыза…

Занавеси носилок взметнулись, из темноты портшеза выбросились тощие руки цвета торфа и рывком втянули щеголя внутрь до пояса; ноги его неистово задрыгались, он завопил, тщетно стараясь вырваться.

— Ну, целуй же меня, ублюдок! Целуй! — визг второго голоса перекрывал его вопли. Что-то смачно хрустнуло, и щеголь выпал из носилок, обливаясь кровью. Носа у него не было.

— А-а-а-а-а-а-а! — катался по земле бывший гордец и насмешник, разом утратив всю удаль и спесь. Заблистали мечи, но дружки изувеченного вожака в растерянности пятились, подхватив его, потому что из щели между занавесей манил заостренный коготь и резкий, скрежещущий голос звал:

— Кто еще?! Смелей!

Когда наглецы отступили, крича, что немедля обратятся в суд капитула Аргимара и предъявят откушенный нос, Альберта тихо, шипуче позвала Адриена:

— Возьми шкатулку с казной, иди в суд и заплати, что следует. И не забудь сказать судье, что этот человек оскорбил меня.

Трехпалая клешня сомкнулась на запястье Адриена, и он ощутил, что рука Бертольфин дрожит.

— Не беспокойтесь, госпожа моя, правда на нашей стороне. Я приведу свидетелей, которые подтвердят, что дело шло о защите чести…

— О, Адриен, — голос в носилках стал стонущим, — Адриен, разве в этом дело?..

Звуки, что послышались затем, не были знакомы Адриену. Не сразу он уразумел, что Бертольфин плачет.


«А если бы я прошла вспять сквозь врата великанов, — мелькнуло у Альберты, — чье бы имя назвала я?..»

Не успела она решить, кто ей мил, как до щелей на ее лице донеслось нечто необычное.

— Запах, — шепнула она. — Адриен, ты слышишь запах?

— Нет, — осмотрелся и он. — Вы что-то чувствуете?

— Это… похоже на…

Запах напоминал ее собственный, по которому она находила свой след в лесу, и потому не боялась заблудиться, когда пешая отрывалась от охоты. Мало уступая в быстроте коням, она порой сама гналась за зверем.

Заметив краем глаза движение у опушки, Адриен быстро обернулся туда и замер. Застыла и Альберта.

Из зарослей на склон холма вышли двое, похожие на Альберту, словно капли воды друг на друга. Столько же ног и рук, такое же телосложение кентавра, но одежд на них не было. Их тела блестели, как вода. Адриен различил на их спинах заплечные сумки с тем же блескучим отливом; головы их были полускрыты шлемами, похожими на чепцы, а в нижних руках они держали что-то, не поддающееся описанию.

Альберта, метнувшись к коню, достала лук и наложила стрелу. Двое ее близнецов, перебирая ногами как жуки, неуклонно приближались к столпам.

— Стойте! — сделав шаг вперед, Адриен вскинул руку. — Вы на земле Ее Сиятельства Альберты. Назовитесь и скажите, что вы делаете здесь и по какому праву.

Они водили головами и поскрипывали, видимо, совещаясь, но шли, не внимая его словам. Альберта натянула тетиву:

— Еще шаг — и один из вас умрет!

Бертольфин старалась держаться сурово, но облик пришельцев вызвал у нее сильнейшее смятение. Она не могла понять, что творится и наяву ли все это.

Двое блестящих остановились. Адриен почуял едва заметный мускусный дух — это был страх Альберты.

— Альберта, — неживым голосом заговорил блестящий. — Мы твои родичи.

В это можно было поверить, но то, что видели глаза, не помещалось в уме.

— Мы пришли за тобой. Ты должна вернуться домой.

— Кто вы такие?!

— Мы твой народ. Ты из нашего клана. Из нашего линьяжа. Мы оставили тебя и нашли.

— Я дочь Бертольфа и Эрменгарды! — Альберта твердо держалась своего.

— Ты не дочь тех, кого называешь.

— Вранье! Чем вы докажете?!

— Твоя внешность. Ты иная, чем все здесь.

— Такова Божья воля, — Бертольфин не ослабляла тетивы; Адриен был готов обнажить меч, но ждал приказа госпожи.

— Нет. Ты такая, какая есть. Всегда была такая, должна быть такой.

— Как же это получилось?

Блестящие переглянулись.

— Это бедствие. Здесь были наши… лазутчики. Разведывали животных, образ жизни. Произошло бедствие. Твой зародыш вынули из матери, которая погибла. Зародыш нельзя увезти по небу, слишком невыносимые тяготы для него. Зародыш не может жить долго снаружи от тела. Тебя поместили во взрослое тело, чтобы спасти.

— Ах вот что… — Альберта даже опустила лук. — Так это вы… вы напали на мою мать?!

— Не мать. Она только вынашивала зародыш. Твоя жизнь… любая наша жизнь очень дорога.

— Это были вы, я спрашиваю?!

— Не мы. Другой отряд. Мы посланы вывезти тебя.

— Моя мать сошла с ума от вашего насилия, — со скрежетом выговорила Альберта. — Она лишилась прав, которые имела в браке с герцогом, а я росла без матери. Это что, по-вашему, благодеяние?

— Вынашивающий заместитель не имеет значения. Важно только сохранение наших жизней.

— Да будьте вы прокляты! Вы что, не могли найти бабу среди вилланов?!

— Мы изучали общественную жизнь животных здесь. Заместитель должен иметь большое преимущество среди себе подобных, чтобы его потомство сохранялось при любых обстоятельствах.

— Тебе надо идти с нами, — произнес второй блестящий. — Ты вернешься домой.

— Убирайтесь, — прошипела Альберта, — чтоб и духа вашего не было. И если летучие тени еще раз вторгнутся в мои владения, я никого не помилую. А вы — проваливайте и благодарите Бога, что обычай не велит нам убивать послов. Выметайтесь в свою Магонию.

— Эзерикра, — сказал второй. — Имя твоей земли — Эзерикра. Мы возьмем тебя, хочешь ты или нет. Мы сильней.

Он поднял сросток сосулек, что держал нижними руками, и молния из тонкого острия с треском ударила в столп; Адриен увидел, что в камне появилась порядочная выбоина, даже, скорей, выжженная дыра.

— То же я могу проделать с твоим слугой и вашими животными. Чтобы этого не случилось, иди с нами.

— Ты не пожалеешь о возвращении, — заметил первый. — Там тебе будет гораздо лучше. Здесь глубокий холод половину года, плохая пища, опасности и нет правильной лекарской помощи. Тебя все чуждаются. Ты не можешь жить здесь, как должна.

— Через время, когда ты шесть раз вдохнешь воздух, я сделаю то, чем угрожал, — напомнил второй. — Не раздумывай долго.

— У тебя будут друзья, семья, — первый не уставал уговаривать. — У тебя будут дети. Здесь этого никогда не будет.

— Осталось три вдоха.

Острие серой вещи в лапах второго зарделось, потрескивая маленькими молниями. Адриену стало очень неуютно, но он сохранял выдержку.

Бертольфин испытала почти отчаяние от своего бессилия. Обменыш… вот кто она. Не человек, а тролль, зародыш, тайными чарами подмененный в утробе матери. А теперь тролли явились за ней.

Она положила лук к ногам.

— Но при одном условии, — Альберта показала на Адриена. — Вы не убьете его и коней.

— Договоренность достигнута.

— Адриен… — Бертольфин коснулась его рукава. — Ты видишь, меня принуждают. Я ничему не верю, но пойду, чтобы спасти тебя. Самой мне уже не спастись.

— Чем я могу помочь, Ваше Сиятельство? — с ненавистью поглядев на блестящих, Адриен осторожно накрыл костлявые пальцы госпожи ладонью. — Скажите, я в вашем распоряжении.

— Ничем, Адриен, ничем. Просто… когда я оглянусь, вспомни… как мы развлекались с сосновой колодой.

— Да, Ваше Сиятельство.

Попрощавшись, Бертольфин, как во сне, пошла к неподвижным блестящим.

— Как вы нашли меня?

— Сигнальный огонь. Его оставили рядом с носившей зародыш. Мы собирали мысли местных жителей. Улавливали запах.

— А-а, теперь ясно. — Альберта подергала головой и, стремительно выхватив нижней рукой охотничий кинжал, со всей силой ударила блестящего между шлемом и шейным кольцом, промолвив: — За Эрменгарду! — И, оглянувшись, выкрикнула: — Адриен, бей!!!

Он метнул свой кинжал от пояса, как метал прежде ножи в сосновую колоду вместе с госпожой, и кинулся вперед, вырывая меч из ножен. Он видел, как блестящий, обещавший ему, Резвому и Каурому расправу, падает на сгибы ног, закинув голову и выронив оружие, а первый, обольщавший Бертольфин, увернувшись от брошенного кинжала, верхними руками удерживает руку Альберты с клинком, а госпожа старается отнять у него арбалет, выбрасывающий молнии, и вот-вот оплетет врага ногами, будто кабана; челюсти ее лязгнули у самого лица блестящего.

* * *

Гуго, побочный сын некоего барона (так нынче величают байстрюков, поступающих в обитель с отцовским приданым в виде коров, свинок и курей), так заслушался, разинув в страхе и восторге рот, что пролил пиво мимо кружки.

— Что мимо рта — все Богу, — благочестиво, но слегка насмешливо заметил послушнику крепкий седобородый монах со страховидным грубым шрамом, пересекавшим лицо и нисходившим до жилистой шеи. Как следует причастившись пивком, инок стал напевать, не обращая внимания на жаждущего Гуго:

Голова моя седа,

Побелела борода,

Не вернутся никогда

Мои юные года.

Гуго смотрел на него с обожанием. Чем дольше он слушал брата Иону, к которому был назначен келейником, тем больней разрывалась его душа между стремлением к иночеству и бранными подвигами. Вот уж кто внес вклад в обитель, так это брат Иона! Недаром отец настоятель выделил ему лучшую отдельную келью. Говорят, дары везли на девяти возах, не считая скотины. И все это он добыл своим мечом, покуда жил в миру. Но и в священных книгах был силен, все Четвероевангелие знал на память и многое из Ветхого Завета. О чем бы он ни рассказывал — о боях ли и походах, о деяниях ли царя Давида и сына его премудрого Соломона, — это волновало и манило. Но самый занятный его рассказ звучал сегодня, осенним вечером.

— А что было дальше, брат Иона?

— А то, что не надо вступать на лысый холм, увенчанный древними камнями. Там живет сила Господ Обитателей Курганов, и трудно людям с ней тягаться. Едва замешкался я поразить мечом блистающего воина, что обхватил Альберту, как накрыла нас тень летучая, и над нами загорелся глаз. Молния ударила меня в лицо и левое плечо, и я лишился чувств.

Брат Иона заглянул в кружку, и Гуго поспешил ее наполнить. Вот, вроде монах, а по всем статям — удалой барон, коему и пиво не в хмель, а лишь бодрит и придает духу.

— Очнулся я в Лансхольме. Резвый прибежал туда без всадницы… умнейший конь был, сам сообразил, что надо звать подмогу. Долго я лежал на соломе; и не столько рана меня сил лишала, сколько шум и топот в голове. Иногда жуть прохватывала — неужели я так и останусь полоумным? Но затмение с меня сошло. Смог я внятно разъяснить и кастеляну, и герцогу, что случилось на холме. Вины мне никакой не вменили, а напротив, наградили за усердие, хотя и тщетное.

Монах со шрамом умолк, глядя куда-то за пределы стен; рука его, изборожденная морщинами, но еще сильная, поглаживала невысокий срезной конус белой кости, с пояском резьбы по низу и лапчатым знаком на верхушке.

— Вот что за история, Гуго, связана с этим копытом. Я попросил его себе в память о госпоже, ибо это знак ее связи с нездешним миром.

— И о ней ничего больше не слышали?

— Ни слова. Унесли ее родичи в заоблачную страну или увели в холм, о том ничего не ведомо.

— А ты, брат Иона, так и остался служилым рыцарем герцога?

— До поры до времени, Гуго. Я просил сюзерена быть моим великодушным ходатаем перед бароном дан Лотьер о руке его дочери и на другое лето обвенчался с драгоценной моей Юстиной. Отец ее был рад принять меня, ибо сынами его Бог не осчастливил. По смерти его я принял от монсьера Бертольфа баронию, а когда годы мои пришли к закату и супруга моя опочила, передал лен сыну и удалился в обитель.

Гуго видел сына Ионы, барона Аделарда. Красавец и силач, каких поискать. Про мать его шептали, что она была безобразна и всегда ходила с закрытым лицом, будто магометанка.

— Звонят, пойдем, — поднялся Иона. — Ох, негоже идти к молитве, выпив кружку-другую, ну да Бог милостив, простит малое прегрешение. Много я согрешил перед Господом, — сокрушался он, идя по монастырскому двору сквозь хлесткий сырой ветер и промозглые сумерки, — многих достойных людей и их наследников убил, и Бог с меня спросит за них на последнем суде. Но об одном скорблю горше всего — что не достал я мечом того блистающего, что схватил Бертольфин.

Перед сном, когда Иона задул лампу и келья погрузилась во мрак, Гуго робко попросил:

— Брат Иона, расскажи еще раз об Альберте Сокровенной, какая она была.

— Не след на ночь слушать о девицах, — строго сказал Иона.

— Все же расскажи. Ведь она была необыкновенная, да?

— Ну… будь по-твоему. Госпожа моя была истинной дочерью страны фей, такой красоты на земле больше нет. Осаниста, на диво сложена, телом белее майской яблони в цвету, лицом прелестна и тонка, глаза серые, взгляд быстрый, на устах всегда улыбка. Не было в мире благородной девицы прекрасней ее, и служить ей было подлинным счастьем и наслаждением.

Елена Клещенко МЛАДШИЙ

С новолуния до новолуния Джет не покидал своего места. Не охотился, не взлетал в небо. Время пришло, и он ожидал Младшего.

Люди говорили, что дракон обитает в урочище Старой Крепости на памяти пятнадцати поколений. И в самом деле, Джету было двести восемьдесят семь лет. Длина его составила бы не менее ста человеческих шагов — только навряд ли дракон будет смирно лежать, дожидаясь, пока человечишко измерит его шагами. Что до Джета, он взирал на двуногих более с усмешкой, нежели с гадливостью. Его забавляли их повадки: как они, голые, покрываются то панцирями, то мягкими синими и белыми оболочками; как — хитер Единый! — путешествуют, точно блохи, на спинах других тварей, более могучих и быстроногих. Мелких гадов не следует лишь подпускать близко, чтобы не ужалили, а иного вреда от них нет.

Чешуи Джета были подобны гладким листьям: округлые, заостренные на концах, они знаменовали его принадлежность к драконам пустыни, так же, как и нос, изогнутый подобно черепашьему. Серебряная от рождения, чешуя с годами покрылась радугой, будто побывала в огне. А в последние дни потемнела и потускнела, словно кольцо в сундуке скряги.

Младший не спешил. Джет постился и почти не двигался. Днем лежал в стороне от черной тени, что отбрасывали белые камни, обгрызенные временем, чувствовал, как солнечное пламя лижет спину и распростертые крылья. Ночью переползал, перекатывался к своему кладу, распластывался на нем. Золотые, серебряные, медные кружочки скользили под его тяжестью, согревали лапы и живот, отдавая дневной жар, помогали дотянуть до утренних лучей, не впасть от холода в беспамятство, не уснуть, как спит змея в осеннюю пору.

Верно, что драконы собирают клады. Но только глупцы уверяют, что драконы прячут сокровища в пещеры. Под землей солнце не накалит благородный металл, а холодное золото не согреет Змея ночью. Нет, солнце каждый день разглядывает лица вождей и знаки на монетках драконьего клада. Дождь, коли выпадет в кои-то веки, сочится сквозь золото, как сквозь россыпь камешков. Неприбранным лежит сокровище, бери, кто смелый…

Джет не терял власти над собой, и все же накатывало полузабытье: мерещилось давно прошедшее. Будто снова вскрывалась косая рана под крылом, и в ушах стоял омерзительный скрежет когтя по железу, вопль не то двуногого, не то его лошади — столь явный, что Джет приоткрывал левый глаз, дабы убедиться в их отсутствии. Долго смотреть было нельзя — левое плечо ломило нещадно, в глазах от боли плавали круги. А другой раз находило и самое давнее, вокруг него смыкалась тугая оболочка яйца, мягкая и неподатливая, выдавливала последние силы из ослабевшего тела.

Песни не велят спать, пока ждешь Младшего. Джет хотел верить, что не забылся ни на мгновение, просто внимание рассеялось, увлеченное видениями и жестокой болью. Пусть над ним насмехаются все сородичи, от Повелителя до тех, кто в длину не более локтя, — Джет не понял, как это случилось. Он просто вдохнул леденящий утренний воздух. Затем выдохнул его.

А потом его тело сделало новый вдох. Первый вдох, который принадлежал не ему.

Глаза распахнулись сами. Джет изогнул шею и увидел, что Младший здесь.

Юная серебряная головка покоилась на песке. Джет затаил дыхание — и Младший задышал в полную силу, так что взметнулись белые и черные песчинки у ноздри.

Джет смотрел и смотрел на него… Сверлящая боль в плече отступала, теперь оно всего лишь сладко ныло, как натруженное полетом. Да в некотором смысле Джет и совершил сейчас величайший перелет в своей жизни, превратясь из Одиночки в Старшего с Младшим. Не каждый, не каждый удостаивается подобной милости от Повелителя Драконов. Иные, многие так и умирают Одиночками, не изведав лучшей доли.

Он готов был отдать Младшему все дыхание, но пришла пора делить легкие. Джет подкараулил его выдох и меленько вздохнул сам. Младший, не просыпаясь, выбросил розовый язычок и задышал реже. Сон его струился в крови, будто теплое виноградное вино, туманил голову. Джет засыпал счастливым.

* * *

Мудрецы людей говорят, что многоглавые драконы редки якобы оттого, что две головы, венчающие одно тело, не могут жить в мире и даже вредят друг другу. Спросите их: как можно враждовать самому с собой, когда радость Старшего — это и радость Младшего, когда вдохи обоих входят в одну грудь? Когда первому «я» отроду сотни лет, второму же — один день? Спросите: ненавидят ли друг друга мать и новорожденный младенец, братья, похожие один на другого, как каждый — на самого себя?.. Случается, что и ненавидят, ответит человек — и вправду, низшее существо, мерзкий голый гад, неведомым попущением Единого обретший разум. Драконы не враждуют с собственной кровью и дыханием.

* * *

Прекраснейший в мире звук — нежное поскуливание Младшего, еще не владеющего речью и полетом. Приказ, которому не властен противиться ни единый из нас, от Первого до последнего из последних: «Корми меня сейчас же!»

Младший поднял голову и сердито толкал Джета горбатым носом. Джет, усмехаясь, подобрал под себя лапы и поднял крылья. Конец голоду.

Охота была легка: песчаные козы осмелели за месяц безнаказанности. Младший жадно разевал беззубый рот, но ему досталась только кровь козы, и так будет, покуда у него не вырастут клыки и резцы. За него ел Джет — и сам за себя тоже, если на то пошло.

Потекли блаженные дни. Джет передавал Младшему власть над телом — и смеялся как безумный, наступая сам себе на лапы. Ничего потешнее и ничего прекраснее не бывало с ним прежде. Но когда в его смех вливалась досада Младшего, он мягко направлял движение, стараясь, чтобы тот не заметил его помощи.

Потом пришло время Речи Драконов. Новым чудом было слышать подлинный голос Младшего, вместо бессмысленного мяуканья произносящий «небо» и «пламя». Наконец они поднялись в воздух, и Младший летел сам, а Джет обмирал от сладкой жути: ему казалось, что душа его покинула тело и парит вовне. Солнце на небосводе сделало не более двух малых дуг, а они уже взмахивали крыльями вместе, как два гребца в лодке, соизмеряя взмахи с ударами сердца.

Когда Преображение завершилось, Джет и Младший отправились в Урочище Повелителя, и Младшему было наречено имя: Тар.

* * *

Не только козы, людишки также изрядно обнаглели, вообразив, что могут уже и не отдавать дракону по быку в каждую луну. Стоило дважды не явиться за данью, и они возомнили себя свободными! Привязанного быка у сухого дерева не обнаружилось. Более того, на горизонте показались копья. Отряд явился узнать, как лежится в песках крепости драконьему золоту.

Хорошо лежится. Не хуже, чем будет вам, о мечтатели!

Джеттар потянулся, прогибая хребет, глубоко вздохнул и расправил крылья.

— Мы убьем их всех? — спросил Тар. Голос его уже начал ломаться, скоро на смену нежному писку придет подлинный звук, от которого подгибаются колени верблюдов.

(На самом деле он спросил: «Я убью их всех?» В Речи Драконов есть три слова, обозначающие «я»: «я» — дракон, его же употребляют Одиночки, говоря о себе; «я» — та голова, что говорит, и «я» — другая голова. В этот раз Младший подразумевал Джеттара.)

— Не всех, — отвечал Джет. — Кто-то должен убежать и поведать остальным, что дракон жив и обзавелся новой головой.

Тар не подхватил его смеха.

— Мне жалко их.

Действительно, он жалел их. Джеттар чувствовал, как хохот битвы мешается в нем с чем-то иным, сродни ключевой воде.

— Почему? — полюбопытствовал он. — Это гады, к тому же злые.

Тар глянул на Джета широко раскрытыми глазами, синими, как ночь.

— Их жизнь, верно, очень тяжела. Не хотел бы я вновь родиться одним из этих… Но ведь зачем-то они нужны Единому?

— Про то ведает Он. Если они нужны Ему, пусть повелит им расплодиться в ином месте и в иное время. Мне в моей пустыне они не нужны.

— Неправда, они нужны и мне тоже! Где я возьму быка, если не будет их?

— Гм…

— И откуда бы взялась сама пустыня, если бы они не срубили больших деревьев?

Теперь Джет ощутил торжество и смех своего Младшего. И рассмеялся сам. Но уже не тем смехом. «Поистине, Тару уроки пошли впрок. Месяца не прошло, а он кстати припоминает словцо из Песни Песка. И мыслит так ясно, что меня самого берет врасплох. Ну что за чудо!»

— Хорошо. Я оставлю в живых более половины. А ты отрешись, можешь и когтей не сжимать.

* * *

— Кто это? — спросил Тар.

— Ниа-на-Марх, — ответил Джет, следя сквозь прищур, как сосед поднимается ввысь и поворачивает против солнца.

— Что значит «на»?

— То, что его Младший погиб, — твердо, без колебаний ответил Джет. В самом деле, пора нам выйти из безмятежного возраста.

Тар молча облизал губы. Потом спросил:

— Его люди убили?

— Нет. — Джет замолчал, но все-таки решился договорить: — Его убил я. Когда тебя еще не было. Он ударил первым.

— Почему он напал на тебя?

— Из-за драконны.

— Как ты убил его?

— Упал сверху, ударил лапами по темени и переломил шею.

Тар выгнул спину и опустил голову, разглядывая правую и левую лапы. Джет усмехнулся. Завладел лапами, вытянул их вперед и поставил рядом, палец к пальцу:

— Вот так.

— А драконна?

— Осталась с ним. Он разорвал мне крыло вот здесь.

— А его Младший?

— Марх?.. Что же Марх — он умер. А Ниа отпраздновал свою свадьбу. Но все-таки я добавил «на» в его имя.

Тар снова нашел взглядом в небе крошечную черную фигурку Ниа-на-Марха — единственную букву, что извивалась и корчилась на бледно-голубом листе. Теперь, пятьдесят шесть лет спустя, тот походил на обыкновенного Одиночку — если не знать имени, и не догадаешься… Тар же глядел по-новому, ох по-новому… Через несколько мгновений Джет почувствовал это — давнее, прежнее, вкус и запах которого успел забыть.

Гнев и месть. И жар в груди.

— Что он делает? — спросил Тар.

Гнев был виной, что Джет сказал правду:

— Дает нам знать, что мы двугорлый паразит в кишках Небесного Быка.

Джеттар снова взглянул на одинокую черную букву. Затем два взгляда встретились, и две волны ярости смешались в одну. Ниа-на-Марх не в первый раз вызывал его на бой, однако сам не нападал и его брань оставляла равнодушным Джета.

Но не Джеттара.

Тар зажмурил глаза и судорожно кашлянул. Струя огня, бесцветного под ярким солнцем, ударила в золотую дюну, и лица королей исчезли с оплавленных монет.

Джет медлил. Его огонь не возгорался уже более полувека — с того самого боя. Что же, в мире есть много иного, прекраснейшего. А все-таки утратить дыхание пламени было досадно, и он избегал об этом думать. Но теперь собрался, по примеру своего Младшего, — и пламя наполнило гортань, и зубы оказались в огне. Прежнее в самом деле вернулось.

— Мы оторвем ему вторую голову! — воскликнул Тар. — Клянемся Именем Повелителя!

Это было безрассудством. Ниа-на-Марх, хоть и с одной головой, превосходил размерами Джеттара по меньшей мере в полтора раза, и ни песчинки лжи не было в том, что крылья его подобны парусам смерти. Кроме того, Тар до сего дня воевал лишь с козами да людьми, и отвага его проистекала из неведения. Это было безрассудством, но…

— Именем Повелителя клянемся, — повторил Джет, — да благословен во веки веков Тот, кто послал мне тебя. Теперь слушай. Ничего трудного здесь нет. Давай попробуем вместе…

* * *

Клятва была исполнена в точности. Джеттар заставил Ниа-на-Марха подняться повыше, а затем нырнул под него, перевернулся брюхом кверху и, сложив крылья, вцепился задними лапами в плечи врага, а передними — в ушные скважины. Идея маневра принадлежала Тару. Исполнение захвата и мелкие, но существенные добавления, вроде того, что начать следует с подъема, — Джету. На счастье Джеттара, падение заняло больше времени, чем отделение головы от туловища.

То, что было Ниа-на-Мархом, рухнуло на песок. Вот подивятся людишки, когда найдут останки дракона без каких-либо признаков вместилища разума… Джеттар с трофеем в лапах повторил переворот, набирая высоту и принимая подобающее положение в воздухе. Ветер сдувал с чешуи капли крови.

Воистину мудр Повелитель, сказавший в начале времен: "Одна голова — хорошо, а две — лучше".

* * *

Джеттар не стал возвращаться в свое урочище, а уснул там, где кончился бой, на бывшей земле Ниа-на-Марха. Облететь ее всю и назвать своей он не успел, а наутро его опередили.

— Это — та… ну, та… — Тар внезапно запутался в собственном языке.

— Нет, мы дрались из-за другой, — ответил Джет. — Эту прежде не видел.

Сколь бы велика и сильна ни была драконна, ее всегда можно отличить даже издали. Тело стройнее и голова меньше, крылья шире и так тонки, что сквозят на солнце, а хвост длиннее.

— Новая соседка, — Джет облизнулся.

— Она похожа на небесную реку. Как жемчужная река, что поднялась в небо и отразила его всей своей ширью и глубью…

— Что?! — Синие глаза Джета поднялись выше лба, уподобив его речному ящеру крокодилу. Восторг Младшего преломился в нем диким хохотом, когда несуразные слова достигли его слуха. Небесная река — ну и дела, клянусь Единым! О реках и драконнах Тар знал из песен, но никогда не видал реки шире собственной лапы. А драконну и вовсе видел впервые.

— Я хотел сказать… что цвет ее чешуи… ну, красив.

— Красив, — согласился Джет. Он уже понял, в какую ловушку заведет его неискушенность Младшего, понял и то, что едва ли сможет противостоять. Сердце Джеттара билось все сильней, и каждый удар впускал в жилы новую порцию сладкой отравы. — А каков ее хвост? Не толст и не тонок — хорошо, верно, перевивать с таким хвостом свой.

— Перевивать?.. — Эта дерзкая мысль поразила Тара в самую душу. А Джет понял, что утрачивает власть над телом. Со всей очевидностью оно более не подчинялось ни одной из голов. Впрочем, кто посмеет сказать, что в кои-то веки отказаться от власти не приятно?!

А что потом, после… Что бы ни было — не так уж велика плата за счастье последних дней и за победу над Ниа-на-Мархом. В конечном итоге, ведь нельзя приобрести опыт иначе, нежели приобретая его…

* * *

— Этого не может быть! — вскричал Тар. — Ты смеешься надо мной!

— Нам не до смеха, — тихо сказал Джет, катая лапой яйцо. Кожура была мягкой, перламутровый шар переваливался по монетам без звука. Всего яиц было три. — Так заведено. Половину кладки она оставила нам, половину отложит в своем логове. Если только не обманула и не решила оказаться свободной в ущерб нам… Но если обманула, ей же будет хуже. А нам должно теперь присматривать за этими.

— Но почему?! Зачем Единый все так нелепо устроил?

— Что именно?

— Ну как же — чтобы мы выводились из яиц, как люди и змеи?

— Если тебя это утешит, могу сказать, что люди выращивают детенышей в собственном чреве. — Джет глянул на искривившийся рот Тара и безжалостно добавил: — А как они появляются на свет, лучше совсем не знать.

Тар некоторое время молчал, видимо, нечто ужасное и мерзкое предстало его внутреннему взору. Потом снова начал:

— Но за что? За что Он нас так?

— Вот это более верный вопрос. Есть Песня Проклятия. В ней говорится, что Повелитель Драконов в начале времен был совершеннее всех, и Младшие выходили из его тела, как другие драконы, в точности подобные ему. Но совершенство Старшего навлекло на него зависть Ночи. А иные поют, что возгордился один из Младших и обратил свое пламя на Повелителя. И пало колдовство: Повелитель породил первую драконну. С тех пор Младшие не обретают собственных тел, и наш род давно бы перевелся, если бы не яйца. Трижды проклят будет и навеки исчезнет тот, кто оставит яйцо и потомство своей заботой. Но смешение черт дракона и драконны всякий раз нарушает предвечную гармонию, оттого дети бывают хуже родителей, как сами родители — хуже прародителей.

— Так что же, эти трое будут очень плохими? Хуже ее и нас?

Джет только вздохнул.

* * *

Через две луны Тар убедился в правоте Старшего. Лишенные чешуи драконята походили на маленьких человечков. Они много гадили и не желали учиться Речи. Слишком часто они хотели есть и слишком редко — спать. Точности ради добавим, что есть они хотели обычно тогда, когда Джеттар хотел спать. Зубки же у них выросли скоро и входили под чешую на лапах родителя, как железные шипы.

Чуть подросши, они начали драться между собой. Хоть они и научились наконец говорить, но понять их было нелегко. Один Повелитель ведает, почему разумное предостережение приводило их в бешенство, а справедливое замечание о невозможности того или другого вызывало визг. Почему сегодня они послушно заползали в укрытие, а завтра — неслись вперед, словно козы во время гона, как раз тогда, когда в небе появлялся беркут. Стократ легче было предугадывать намерения Ниа-на-Марха, да обоймет Единый его души. Это был вечный бой, месяц за месяцем.

— Долго ли это еще продлится? — спрашивал Тар.

— Я ведь говорил — пока они не войдут в возраст и не смогут драться с другими драконами, а не только со мной и друг с дружкой. Тогда улетят, как и я улетел некогда.

— Лет через десять?

— Не менее того. — Джет покинул родительницу в сорок лет, но сказать это Тару пока не решался.

— Я бы их потоптал, как сколопендр, — с тихой тоской выговорил Тар.

— Нельзя, — отозвался Джет, и в голосе его было понимание.

* * *

— «И в том было проклятие драконов южных земель, что любой из них ненавидит собственное потомство», — полушепотом читала девочка по имени Марианна. — Ма, но ведь у людей не так?

Элоиза, достопочтенная госпожа ведьма, сидела на широком подоконнике — в самом светлом месте комнаты — и толкла в ступке пестики крокусов.

Родить дочь в пятнадцать, чтобы к тридцати воспитать себе преемницу и раз и навсегда избавиться от тяжких забот, — подруги Элоизы неизменно называли это умным поступком, по крайней мере, в глаза. Только сама Элоиза знала, чего ей стоили эти тринадцать лет. Особенно первые три, когда колдовская сила иссякла и возвращалась по каплям. А теперь эта бестолочь — недаром ведь она и похожа-то на того простака, что был ее отцом! — взявшись учиться, не блистает легкостью и умом, но продвигается к вершинам Тайного столь же споро и весело, как свинья, застрявшая в дымоходе: трудов премного, визгу и скрежету дополна, а все, кажется, ни с места… Того и гляди, не выдержит Испытания и останется обычной девкой, каких полно в любой деревне. На что в таком случае она, Элоиза, потратила сладчайшие годы?..

— Что не так у людей? — монотонно спросила она, не взглянув на дочь.

— Я хотела сказать, люди не как драконы? Людям возможно любить детей?

— Возможно. Что там у тебя?

— Драконья Книга, — ответила девочка, уже осознавая свой промах.

Мать поставила ступку.

— Ты уже выучила двадцать вторую главу травника, — с обманчивым спокойствием произнесла она.

— П-почти. — Девочка втянула голову в плечи. Против ожидания, подзатыльника не последовало.

— Учи сейчас.

Марианна состроила страдальческую рожицу, придвинула к себе пухлый том и уставилась в него.

— Слушай, выпрями ты спину наконец! — произнес голос за ее спиной. — И утри нос. Ведьмой не станешь, так, может, хоть замуж тебя выдам.

Марианна не ответила. Вероятно, Элоиза услышала в тишине комнаты, как дочка судорожно вздохнула, пытаясь и не имея сил сдержать слезы. Вероятно. Только все равно ничего общего с жалостью или раскаянием не имело то, что сжало сердце ведьмы. Словно сердце у них было одно на двоих. Словно удар, нанесенный отражению, поранил ее саму.

Элоиза вбросила пестик в ступку и быстро подошла к дочери:

— Ну, перестань. Ничего трудного здесь нет. Давай попробуем вместе.

Загрузка...