Самым веселым человеком в Веселых Ключах был дед Тарас.
Когда у него спрашивали: «Как жизнь?» — он прищуривал левый глаз, будто целился из ружья, и, весело причмокивая языком, отвечал: «Систематически». Он вообще любил говорить загадками, чем частенько ставил в тупик все население Веселых Ключей, которое сплошь было моложе его, потому что шел деду Тарасу восемьдесят девятый год.
И хата у него стояла тоже на самом веселом месте. Вокруг — березовая роща, пообочь хаты два ключа. Из них-то и брала начало речка Ключовка, а деревня поэтому называлась Веселые Ключи.
Рассказывают, что раньше были в Веселых Ключах и самые веселые ребята, озорники да плясуны. До войны из самой Москвы приезжали представители набирать из Веселых Ключей артистов для ансамбля песни и пляски. Вот и повыбрали всех. А тех, что не сгодились в плясуны, война подобрала. Поэтому и жил дед Тарас долго — за себя и за всех. Жил, любил жизнь, а еще любил рассветы. За все свои годы он не пропустил ни одного, они будто сил ему прибавляли.
Вот и сегодня дед Тарас встал раненько, вышел на крыльцо, прислушался. Тихо на деревне, еще все спят, а он не спит, бодрствует — значит, жив-здоров и еще проживет столько же.
От реки тянулся низиной туман, подползал прямо к крыльцу, но даже в тумане дед Тарас различил валяющуюся на земле бадейку: забыли убрать с вечера. Кряхтя и постанывая, он сошел с крыльца, прибрал бадейку, а когда взошел опять на крыльцо, вспомнил, хлопнул себя по лбу:
— Батюшки! День-то сегодня какой! Внучка замуж выходит!
Он вернулся в хату, но будить никого не стал, сам прошел в спальню, открыл гардероб и достал чистую рубаху. На рубахе по воротнику и по поясу шли дорожкой красные крестики — внучка в прошлом году вышила.
«Хорошая она у меня, послухмяная», — подумал дед Тарас.
В новой рубахе, причесанный, умытый, он снова вышел на крыльцо, всем своим видом показывая, что работать в этот день не намерен. Пусть другие, кто помоложе, стараются. Он свое отработал, а сегодня поглядит на них, порадуется.
Но больше всех он радовался за себя: дожил все» таки до светлого денька, до праздничка. Это ж не в шутку сказать: за последние годы в Веселых Ключах, считай, первая свадебка. «Ах ты, Дианка, ах ты, внучка! Не гляди, что глазенки вкось, а стрельнула: самого видного парня в округе заарканила!»
Внучка-то у него одна — от всего корня осталась. Пятерых сынов унесла война, лишь дочку младшенькую не затронула. Думал, понянчит внучат, но пришлось только одну выпестовать, да и то безбатьковщина.
«Это ничего, — решил дед Тарас, — выросла не хуже других».
Он прошелся раз-другой по двору, подобрал и сложил в поленницу дрова, глянул в небо. Солнце еще не всходило, хотя края облаков на востоке уже занялись густым синеватым огнем. Одно облако было похоже на быка, и кольцо в ноздре светилось. Дед Тарас загляделся на него, и глядел долго, пока не заслезились глаза и ноги не стали подкашиваться. Тогда он подошел к плетню и сел на то место, куда раньше всех заглядывало солнце. Заглянет — и сразу уйдет, но и этой минутки хватало деду Тарасу, чтоб зарядиться лаской на целый день. Лаской и радостью, потому что кто еще дает такую радость жизни, как не солнышко.
Замычала корова в хлеву, живую душу рядом почуяла.
— Рано, Лысуня, поспи еще, — сказал ей дед Тарас и увидел бригадира. Тот куда-то спешил. Но как ни торопился он, поравнявшись с дедом Тарасом, все ж таки спросил, поинтересовался:
— Как жизнь, дед Тарас?
— Систематически, — по привычке ответил дед — да и помер.
Взошло солнце, в деревне все задвигалось, зашевелилось, а дед Тарас продолжал все так же праздно сидеть у плетня, никем, кроме солнца, не замеченный.
Вскоре вышла на крыльцо и Дианка, заметалась, засуетилась, готовя все к празднику. Сама не своя, она бегала то в погреб за картошкой, то к колодцу за водой, покрикивала на попадавшихся под ноги кур: «Кыш вы, суматошные!» И вдруг будто споткнулась на бегу, вспомнила: «А где ж это дед Тарас? Что это его давно не видно?»
Она одна знала заветное дедово место, где он солнце по утрам встречал, и решила заглянуть туда: наверное, кости греет. Подошла тихохонько и соломиной через плетень пощекотала деду ухо:
— Ку-ку!
А дед и не слышит.
Так и пришлось свадьбу отложить, а вместо свадьбы справлять поминки.
Дианка ходила заплаканная. Уж кого-кого, а ее дед Тарас любил больше всех. Потому что судьба у нее такая горькая. Считай, без отца, без матери выросла. Отца — того давненько леший из дома унес, мать на ферме с утра до вечера. Так дед Тарас ее и вынянчил. Но и Дианка в долгу не оставалась, такая ласковая. Бывало, ни одной конфетки сама не съест — половинку деду Тарасу.
Похоронили деда Тараса с почестями: играла музыка, и безбородый батюшка в брюках дудочкой кадилом чадил, потом, как и полагается, вынесли деда из хаты ногами вперед и понесли на кладбище. В общем, все прошло честь по чести, как сказал бы сам дед — систематически.
Только Дианка после похорон заупрямилась: не пойду замуж — и все тут. Мать и так и эдак ее уговаривала: перед людьми теперь совестно, ведь уже зарегистрировались. Но Дианка стояла на своем: «Не пойду. Может, я только из-за деда и выходила замуж, потому что он просил. Теперь — не хочу. Да и за кого идти?» Андрея ведь она и не знала совсем. Ну, учились когда-то вместе, в лапту играли — и все. Однажды, когда Андрей уже вернулся из армии, встретились на узкой тропе, у речки. Он руки расставил, загородил дорогу:
— Угадай, чего я хочу?
— Блинов, — сказала Дианка, — блинов со сметаной.
— Дурочка! — Андрей схватил ее за руку и не отпускал, хотя она и вырывалась. — Жениться на тебе хочу — вот что!
Дианка расхохоталась ему прямо в лицо — не поверила. Она считала себя очень некрасивой, и чтоб такой видный парень, как Андрей… Шутит он, смеется над ней… Андрей вдруг притянул ее к себе, прижал и, краснея и задыхаясь, пообещал:
— Вот пришлю сватов, тогда похохочешь!
И вправду — прислал. Как в старину, честное слово. Дед Тарас заохал, засуетился:
— Порода у них добрая, выходи, внучка, не пожалеешь.
Согласилась тогда Дианка, чтоб только деду Тарасу не перечить. Да и мать присоветовала: не курит, смирный и лицом пригожий. К тому ж, куда ни верти, жизнь на клин сходится: не в вековухах сидеть, двадцатый год пошел.
Правда, не этого хотела мать для Дианки, для единственной своей. Как окончила та десять классов, то последние гроши собрала да в город в институт поступать отправила.
Не прошла Дианка по конкурсу, одного с половиной балла не хватило. Погоревала она тогда, когда из города ни с чем вернулась, а назавтра еще затемно с постели поднялась и пошла на ферму помогать матери. Та, как увидела ее с подойником в руках, чуть в голос не заголосила:
— Дочушка моя, зачем же я тебя учила-приглядывала? Неуж для того, чтоб с десятилеткой коровам хвосты заносить?
— Ладно тебе, мам, — только и сказала в ответ Дианка, — может, еще, как ты, орден себе заработаю.
Не сразу, но улеглось и материнское сердце, а тут еще и свадьба подтрапилась, — вроде бы и все хорошо, ан нет: горе идет, за собой другое ведет. Заупрямилась Дианка — не пойду замуж.
— Ну что ж, — сказала мать, — никто тебя не неволит. Только потом спохватишься.
— Может, и спохвачусь, а сейчас не хочу!
Обняла она мать, прильнула к ней, ласково заглядывая в глаза, и вдруг спросила:
— Мам, почему меня так зовут?
Она стеснялась своего имени и часто спрашивала у матери, откуда оно такое, недеревенское, но мать только плечами пожимала, отговаривалась: «А вот деда твоего Тарасом зовут. Лучше, чтоб тебя Тарасом звали?»
Но сегодня Дианка не отстала от нее, потребовала.
— Отец у тебя такой был — выдумщик. Наградил имечком да и скрылся с глаз долой.
Только теперь Дианка задумалась: ведь правда, должен же и у нее быть отец, хоть она его никогда и не видела, не вспоминала даже.
«Такой выдумщик», «наградил имечком»… Может, и хороший был человек. Чудак только. Как дождь среди зимы.
— Сказал: поеду учиться, — продолжала мать, — а уехал — как в воду канул. Говорят, выучился, художником стал.
— И даже писем не писал? — спросила Дианка.
— Почему не писал? Года два писал, да я не отвечала.
— Почему?
— Не знаю. Гордая была. Да и глупая, вроде тебя. Только что толку об этом теперь вспоминать? Давай забудем про него, ладно?
— Ладно, — сказала Дианка, но сердце все равно ныло: какой он был, ее отец? Она ведь на мать нисколечко не похожа. Значит, на отца? Может, и он такой же был: непутевый и некрасивый.
Мать, как услышала, даже руками всплеснула:
— Ты что это на себя наговариваешь? Да за такую девку…
— А глаза? — в упор спросила Дианка.
Глаза у нее и в самом деле были чудаковатые: косые не косые, а невидящие. Будто глядела она на человека, а видела что-то совсем-совсем другое — нездешнее.
Впрочем, такие же глаза были и у деда Тараса, только он всегда щурил их, не показывал. И только Дианка знала, что веселым был дед Тарас не от веселья, а от горя. Только прятал его от людей, не выказывал.
— Дочушка ты, дочушка, — потрепала ее по волосам мать, — не об том ты сегодня думаешь. Скоро жених с дружками заявится, что ты им ответишь? Что?
— Отвечу, что раздумала.
Но, когда к хате подкатил свадебный поезд, Дианка вышла навстречу ему в фате. Только лицо белое-белое, не отличить от фаты. На белом лице черным огнем — глаза.
Андрей даже отшатнулся, встретившись с ней взглядом, но тут дружка подскочил, подхватил обоих под руки:
— Совет да любовь! Совет да любовь!
А гости прямо из сеней запели:
Как у нашего свата,
Как у нашего свата
С лозы, с вербы хата,
С лозы, с вербы хата…
И загремела в Веселых Ключах свадьба — веселая, бесшабашная!
Лишь невеста сидела за столом, ко всему безучастная. Что пели, что пили, ничего она не слышала и не видела. Очнулась лишь, когда с другого конца стола пьяно и заливисто крикнули:
— Горька-а-ааа!
Не поднимаясь из-за стола, она глянула снизу вверх на ждущие, пьяные глаза Андрея и заплакала.
— Ты что меня перед людьми позоришь? — шепнул ей на ухо Андрей и поцеловал куда-то в нос.
— Да это я так, — всхлипнула Дианка, — деда Тараса вспомнила.
Потом она с отчаянья выпила вина и захмелела. Все расплылось у нее перед глазами, как в тумане. Где жених, где подженишники — ничего не разобрать. Зато на душе так тепло стало, бездумно. И все же сквозь туман, сквозь бездумье, сквозь дым, поднявшийся над столом, она увидела, как мать вдруг зевнула, положила на стол голову и заснула. Средь гама и шума заснула как в воду нырнула — умаялась. Дианка глядела на нее и видела каждую морщинку на ее лице, даже ямочка на щеке и та как морщинка.
Гости между тем вышли из-за стола и тянули Дианку на круг: поглядеть, не хрома ли невеста. Это ее вконец расстроило. «Что они, меня не знают, что ли? Глупый обычай!» Она хотела попросить защиты у Андрея, но тот тоже потребовал:
— Выходи, товар лицом показывай!
Дианка — делать нечего — прошлась разок-другой по кругу, потом сняла фату, накинула пальто и вышла на улицу.
Под крыльцом шевелилась лужа — капало со стрехи.
«Значит, скоро весна, — подумала Дианка. — Зашумят по оврагам ручьи, скворцы прилетят. Весело будет. Не так, как сегодня».
На дороге загудела машина, резко затормозила против крыльца.
— Эй, сумасшедшая! Ты что в белых туфлях по лужам шлепаешь?
Шофер был маловат ростом и еле виднелся из-за баранки. Но Дианка тотчас узнала его. Это был Коля Сизов из соседней деревни Мансурово, дружили они еще с третьего класса.
— Нравится и шлепаю, — сказала Дианка, не давая себе признаться в том, что несказанно рада встрече с Колей. — Тебе что — завидно?
— Конечно!
Коля подошел к крыльцу и носком сапога попробовал, крепок ли лед вокруг лужи. Лед был еще крепок.
— А что это у вас? — спросил он.
— Как что? Свадьба.
— Чья? — удивился он. Моя. Чья ж еще?
— Надеюсь, шутишь?
— В том-то и дело, что не шучу.
— Но ты вроде и не рада?
— А чему тут радоваться? — вздохнула Дианка. Надо выходить, вот и выхожу.
— Как это надо? — не понял Коля.
— А вдруг больше никто не возьмет?
Теперь Коля вздохнул:
— Мудруешь ты все, Дианка. Как в школе.
— А что в школе?
— Разве забыла, как физкабинет на сосне устроила?
— Да ладно тебе! — отмахнулась от него Дианка. — Заходи — выпей!
— Не могу, — сказал Коля, — телят на бойню везу.
— Завтра свезешь.
— К завтрему они подохнут, боюсь.
Дианка встала на подножку, заглянула в кузов:
— Какие хорошенькие… И на бойню?
Она гладила мягкие, теплые морды телят, они тыкались ей в ладонь, сосали пальцы.
— Ну ладно, — вдруг решила она, — не хочешь заходить ко мне на свадьбу, тогда возьми меня с собой в город.
Коля в это время затягивался папироской, а как услышал, чуть не задохнулся дымом:
— Ты что?
— Ништо! И не спрашивай ни о чем. Возьми — и все.
Он и в самом деле не стал спрашивать, распахнул дверцу кабины.
— Ну садись!
Деревню проехали молча. Когда стали сворачивать на шоссе, ветер донес от реки нестройные звуки песен.
— Может, вернешься? — спросил Коля.
— Нет!
По обочинам дороги еще лежал снег, синий, ноздреватый, хотя тянуло уже с полей запахом прошлогодней травы.
Коля, закрывая стекло, будто невзначай положил руку на Дианкино плечо.
— Ты что это? — вскинулась она. — Я ведь замужем!
— Хорошо замужество: в первый же день свадьбы от мужа сиганула!
— Ну и сиганула! Подумаешь! Тебе-то какое дело?
— Был бы я на его месте, от меня б не сиганула.
— Это еще почему?
— А потому! Залюбил бы до смерти!
Дианка удивленно поглядела на него, будто в первый раз увидела.
— Вот ты какой…
— Да не бойсь, не бойсь, — Коля убрал с ее плеча руку. — Я свое место знаю.
Оттепель наделала беды, колеса машины то и дело пробуксовывали, и Коля, чертыхаясь и кляня на чем свет стоит зоотехника, который послал его в город, дергал машину то взад, то вперед, пока на небольшом повороте она не застряла совсем. Тогда Коля заглушил мотор, положил голову на баранку и стал молча глядеть на Дианку.
— Ты чего? — спросила она.
— Ничего. Можно ж мне хоть поглядеть на тебя?
— Поглядеть можно, — сказала Дианка и вздохнула. — Только знаешь что? Внешность в человеке не самое главное? Правда?
— Правда.
— Вот, к примеру, я. Я ж не виновата, что у меня глаза вкось глядят. Я ж все равно ими вижу. Как все нормальные люди.
Коля усмехнулся. У него глаза были красивые, синие и ласковые. Но он отвел их.
— Так ты еще красивее, — отвернувшись, сказал он.
— Врешь!
— А чего мне врать? Меня ж ты все равно не полюбишь?
— Почему? — удивилась Дианка.
— Потому что я гожусь лишь для друга. Помнишь, как на переменках ты все свои тайны мне рассказывала?
— Помню.
Из грязи в конце концов они все-таки выбрались, и дальше дорога пошла веселей. Дианка открыла окно, и плотный, пахучий полевой ветер ударил в лицо. Дианка засмеялась. Впереди была дорога, неизвестность, приключения, и это настраивало на веселый лад. А Коля, наоборот, встревожился:
— Так куда ты все-таки в город?
— Не знаю, — сказала Дианка, — может, к Юльке пойду. К Собачкиной. Помнишь? Только она теперь не Собачкина, а Волкова.
— Замуж вышла?
— С такой фамилией, говорит, разве выйдешь? Просто поменяла — и все.
— А разве можно менять?
— Говорят, можно. Десятку заплатишь и — становись хоть Царицыной.
— А как же родичи? Стало быть, ты от всех отказываешься?
— Выходит, так.
Ветер дул, дул и выдувал из головы все горькие мысли.
— Слушай, — сказала Дианка, — а что, если б мы попали с тобой сейчас на Марс? Только мы одни и никого больше?
— Хорошо бы! — мечтательно улыбнулся Коля.
— Нет, что ты! Страшно! Как это без людей?
— Почему без людей? — засмеялся Коля. — Знаешь, сколько бы мы с тобой детей народили!
— Иди ты! — Дианка отмахнулась от него. — Я серьезно, а ты…
Коля снова молча уставился на Дианку, и от его взгляда, пристального, тревожного, ей стало не по себе.
— Ну ладно, Коля, спасибо тебе. Я отсюда на трамвае доеду. Только вот…
— Что?
Он остановил машину и с надеждой и ожиданием глядел на нее.
— Может, денег мне дашь? Я ведь без копейки уехала.
Коля порылся в бумажнике и подал ей двадцать пять рублей, и когда подавал, схватил Дианкину руку, прижал к сердцу.
— Эх ты, сумасшедшая…
Дианка руку не вырвала. Она стояла и ладонью ощущала быстрые, глубокие толчки его сердца, будто оно билось не там где-то внутри, а в ее руке.
Коля сам отпустил руку.
— Ну что ж? До встречи на Марсе.
— Идет! — сказала Дианка.
Теперь к подруге. Хотя какая она подруга? Просто учились вместе. Вместе в пединститут поступали. Вместе не прошли по конкурсу. Но Юлька домой не вернулась, устроилась в городе на трикотажную фабрику. В деревню на выходные приезжала, расписывала реки молочные, берега из сыра голландского.
— Не веришь? Темнота потому что. А я восемьдесят пять рубчиков каждый месяц отхвачу — и наши дома, ваших нет. В общежитии через день кино. Танцы три раза в неделю. А уж ребят на танцах — как пуговиц на прилавке: выбирай, какого хошь, вплоть до сына директора фабрики. Ага. Интересный такой, усы под Буденного. Честное слово! Один раз я с ним танцевала, так он мне ручку на прощанье чмокнул. Не веришь? В городе не то что в наших Грустных Ключах: девки нарасхват. Так что в лепешку разобьюсь, а замуж в этом году выйду. Вот посмотришь!
Сейчас Дианка шла к Юльке Собачкиной, и, хоть не знала, как та ее встретит, в душе у нее все пело от радости. Вырвалась она все-таки на свободу! Хлебнула глоточек Счастья!
«А Андрей! — упрекнула она себя. — Ведь он мне теперь муж! — И тут же утешилась: — Мой муж объелся груш. Правду Коля сказал: любил бы, так удержал!»
На нее снова нахлынуло глупое беспричинное веселье, будто выбежала она поутру на росистый луг и мчит босиком что есть духу туда, за речку, за пасеку, в лес, только пятки в траве сверкают. И чем жгуче роса, чем холоднее ногам, тем сладостней и невозможней сжимается сердце.
Больших трудов стоило ей унять свой восторг и войти к Юльке в комнату строгой и серьезной. А Юлька, наоборот, как увидела Дианку, так и залилась смехом:
— Ты откуда такая?
— Какая? — не поняла Дианка.
— Пыльным мешком стукнутая. Возле мельницы шла?
— Ага, — сказала Дианка. — Я со свадьбы сбежала.
— Да ну?
Юлька сразу перестала смеяться и переглянулась с девушками, которые были в комнате. Только тут Дианка сообразила, что про свадьбу говорить не стоило. Юлька тоже, видать, сообразила, поэтому и поспешила Дианке на помощь.
— Разыгрываешь? — спросила она и незаметно подмигнула ей.
— А что, и пошутить нельзя?
Потом Юлька зажгла свечку и пригласила пить чай.
— Как в интеллигентных домах, — сказала она и вдруг предложила: — А не закатиться ли нам с тобой в ресторанчик, а? По случаю твоего приезда! Деньжата есть?
Дианке ничего не оставалось делать, как протянуть Юльке Колины двадцать пять рублей.
— Порядочек! — воскликнула Юлька и стала собираться.
Ресторан был неподалеку, но свободных столиков в нем не оказалось, поэтому их даже не пустили в зал.
— Не трусь! — сказала Юлька. — Сейчас кто-нибудь пригласит!
— Как это? — не поняла Дианка.
— А так! — И добавила: — Учись, деревня!
Она скинула с головы шарф и тряхнула волосами. Дианка чуть не вскрикнула от удивления: недавно Юлька приезжала домой с короткой стрижкой, а сейчас волосы полились по плечам длинными волнами, а из-под этих волн, как челны в бурю, выныривали клипсы: каждая клипса больше уха.
Так, с непокрытой головой, тряся кудрями, Юлька прошлась туда-сюда под окнами ресторана. Маневр ее оказался точен: в дверях показался черненький толстенький человечек и позвал Юльку.
— Я не одна, — сказала она, — с подругой.
— Давай и подруга.
Вслед за толстеньким человечком они прошли в самый дальний угол зала. Навстречу им из-за столика поднялся еще один человек. Этот был худощав и высок, но весь зарос волосами. Волосы росли даже на пальцах. Юлька сразу же вступила с волосатым в какой-то малопонятный Дианке разговор, хотя говорили они по-русски. А Дианка стала потихоньку оглядываться. За всю свою жизнь она еще ни разу не была в ресторане и теперь глазела по сторонам.
«А хорошо тут, — думала она, — пальмы в кадушках, как на тропическом острове, дым над головой — это облака».
Не успели они расположиться за столиком, как грянул оркестр: гитара, две трубы и огромный барабан. Юльку тотчас же пригласили танцевать, и прямо от столика, еще не войдя в круг, она стала выделывать такие кренделя, что Дианке стало страшно: а вдруг и ее пригласят, а она так не умеет.
«Спрятаться бы куда-нибудь», — подумала она, но спрятаться было некуда, и Дианка делала отчаянные знаки Юльке Собачкиной: дескать, давай уйдем отсюда, но та самозабвенно отплясывала и не замечала Дианкиных взглядов.
«Боже мой, боже! — корила себя Дианка. — Зачем я сюда пришла, зачем? Неужели нужно было удирать от одного застолья, чтоб попасть в другое?»
Оркестр снова заиграл, и волосатый человек пригласил ее на танец. Хорошо еще, что это оказался вальс, и Дианка не ударила лицом в грязь. Но когда танец кончился и она вернулась к столику, то увидела, что Юльки нет. Где же она? Не было ее и на кругу. А волосатый стал приставать: — Не выпьете ли со мной рюмашечку?
— Да отвяжитесь вы от меня! — отрезала ему в сердцах Дианка и бочком, бочком между столиками вышла из ресторана.
А теперь куда?
«К Юльке я больше не пойду, — решила она. — Подруга еще называется!»
Ей было не так жаль денег, как белых свадебных туфель, которые она оставила в общежитии. А с другой стороны: как бы она в белых туфлях по снегу топала? Спасибо Юльке, что хоть сапожки дала. Старенькие, а все-таки теплые.
Дианка шла по улице и слушала, как скрипел снег под Юлькиными сапогами, будто выговаривал: «Собачкина, Собачкина, Собачкина…»
От нечего делать она прошлась по центральной улице города — Ленинской. Здесь снега уже не было и свежо пахло набухающими тополиными почками. Так свежо, что Дианка, проходя по улице, несколько раз чихнула. Милиционер, стоявший у аптеки, крикнул ей вдогонку:
— Будьте здоровы!
Дианке стало смешно, она хотела сказать спасибо, но застеснялась, пошла дальше. Вскоре показалась старинная крепостная стена, а перед стеной горел Вечный огонь, освещая доски с фамилиями погибших воинов; Дианка прошла вдоль стены, читая фамилии погибших. Одна фамилия ее поразила. «Мария Октябрьская, водитель танка, Герой Советского Союза».
— Это ж надо: женщина и — водитель танка! — вслух удивилась Дианка. — А я еще на свою судьбу жалуюсь.
В парке на горбатом мостике она долго глядела вниз, на гладкий блестящий лед катка. В нем струились-переливались огни рекламы.
Она ходила и ходила по городу как неприкаянная. Ноги уже не слушались ее, и сознание временами куда-то проваливалось.
«Неужели это я на ходу сплю? — думала она. — А раньше не верила. Читала в книжках и смеялась: выдумки! Разве можно спать, когда идешь? Оказывается, можно. И даже сон можно увидеть. Например, маму. Она тянет руки, зовет: «Дочушка, что ты наделала? Вернись?»
Дианка и рада бы вернуться, но как? В кармане ни копейки, и сапоги на ногах чужие.
Так, бродя бесцельно по городу, она снова вышла на Ленинскую улицу. На углу чей-то знакомый голос окликнул ее.
— Все чихаешь?
Дианка оглянулась, но никого не увидела, а милиционер сидел высоко в круглой будке и оттуда, с высоты, строго и пристально глядел на нее.
— Тут я, тут, — сказал он, поняв, что Дианка его не видит, и спустился наземь. — Ты чего это по ночам бродишь?
— А что — нельзя? — гордо вскинула голову Дианка. — Кажется, в своем государстве…
— А ежели хулиганы?
Милиционер был пожилой, лет под пятьдесят, и чем-то удивительно напоминал деда Тараса. Может быть, тихим голосом?
— А вы на что? — сказала Дианка. — Я вот иду, а милиция даже все мои чохи считает.
Милиционер нахмурился.
— Мне твои чохи ни к чему, — сказал он. — А шляться ночью по городу не положено. Я ведь давно за тобой наблюдаю.
Дианка не стала спорить, повернулась и пошла прочь, хотя ей все время хотелось оглянуться: не идет ли милиционер следом, не наблюдает ли? Снова сквозь деревья проглянул Вечный огонь, и она подошла к нему. Откуда ни возьмись — налетел ветер, загнал пламя внутрь. Дианка даже испугалась: неужто погаснет огонь? Но он снова вырвался, большой, языкастый, только не ввысь, а вкось, чуть не обжег ей руки. Отпрянув от огня, Дианка снова чуть не налетела на милиционера.
— Слушай, — сказал он ей, — а ты ведь нездешняя.
И так он хорошо это сказал и улыбнулся, как дед Тарас, что Дианка не выдержала и призналась:
— Ага. Из Веселых Ключей я. Деревня так называется.
— А что в городе делаешь?
— Приехала на работу устраиваться.
— Устроилась?
— Не-а.
Милиционер сел на скамейку, пригласил и ее сесть рядом.
— Да не бойсь, не бойсь, не съем. У меня свой такой оболтус растет. Заладил одно: не хочу учиться — хочу работать. А того не поймет, дурья башка, что еще за свой век наработается, чуру запросит. Мне бы сейчас поучиться! — мечтательно произнес он и поглядел в небо. Потом не спеша вытащил из кармана газету, развернул ее к огню. — Вот гляди: комсомольский призыв «Все на тракторы!». Призывают. А в наше время не брали. Тракторов не хватало на всех желающих. Я пошел на комиссию, а мне говорят: силенкой слаб. И не взяли. А теперь тракторов больше, чем людей, развелось, иначе б зачем призывали?
В колеблющемся свете Вечного огня Дианка увидела на первой полосе газеты улыбчивого парня. Лицо у парня было веселое, чуть нагловатое: вот я какой!
— А девушек туда берут? — спросила и сама удивилась своему интересу. Разве она собиралась быть трактористкой? Агрономом — другое дело. Но ведь в городе нет сельскохозяйственного института. А работать на тракторе разве не интересно? Но она ведь не справится! А как же Мария Октябрьская — водитель танка?
Милиционер что-то ей говорил-говорил, она не слышала. Что, если и в самом деле попробовать? Вернется в деревню, в свои Веселые Ключи механизатором. Вот-то все удивятся! А девчонки — с ума сойдут. Вот так Дианка! Вот так учудила.
В эту ночь они о многом переговорили с Василием Макаровичем — так звали милиционера.
Под утро, когда далеко от города стал заниматься рассвет, а сюда, в затененный сад у крепостной стены, пробивались лишь робкие, неясные отблески его, Василий Макарович достал из кармана пакет, развернул его на скамейке, церемонно предложил:
— Прошу к столу!
Дианка ела сухой хлеб с такими же сухими кусочками колбасы, в глазах у нее были слезы. Не подруга, не Юлька Собачкина, совсем чужой человек накормил ее, пригрел, приласкал. И она была так благодарна ему за это.
Расстались они утром, когда пришла смена.
— Салют! — крикнул на прощанье Василий Макарович и приподнял пальцем свой собственный нос, дескать, держись, не унывай, все образуется.
Дианка не унывала. Это ночью было страшно остаться в городе одной, а днем ничуть и не страшно. Захочет — на курсы трактористов пойдет, захочет — на фабрику. Вот только как же без денег? И она решила сходить к Юльке и взять свои деньги.
Юлька торопилась на работу, поэтому про ресторан даже не вспомнила. Буркнула на ходу:
— В отдел кадров пойдешь?
— Никуда я с тобой больше не пойду! — отрезала Дианка. — Отдавай мои деньги — ив расчете.
— Подумаешь! — обиделась Юлька. — Я ей добра, а она… Ну и катись со своими деньгами! У меня и своих достаточно!
Она сунула Дианке двадцать пять рублей и как ни в чем не бывало умчалась на фабрику.
— Дверь не забудь закрыть, как уходить-то будешь!
И Дианка снова отправилась бродить по городу. Курсы трактористов, курсы трактористов, но где они? Может, в газете был указан адрес? А за какое число газета? Жаль, что она не спросила у Василия Макаровича. Теперь ищи ветра в поле.
Под ногами еще мела поземка, но солнце грело уже по-весеннему и на улицах звенела капель. Наверное, она и в Веселых Ключах звенит? Мама с утренней дойки пришла, сидит под окном, слушает капель и плачет.
«Ничего, мам, не плачь, я скоро вернусь, — пообещала ей Дианка. — Вернусь с дипломом механизатора. Вот все будут завидовать: глядите, глядите, наша Дианка на тракторе? Чудеса, да и только!»
Но пока никаких чудес не было, а просто хотелось есть. По дороге подвернулась «Блинная», хоть и пахло из нее вовсе не блинами, а подгоревшей капустой. Ничего, капуста тоже овощ, и Дианка зашла. Она купила себе блинов и кофе и, когда доедала уже последний блин, нечаянно подняла от стола глаза и чуть не подавилась: перед ней сидел и тоже ел блины тот самый парень с портрета в газете.
— Это вы? — спросила она и застыла с поднятым блином в руке.
— Конечно! — ответил парень. — А кто ж еще?
Он ел блины и краешком глаза наблюдал за Дианкой, что она еще спросит. Но та ничего больше не спросила, а когда парень встал, тоже встала и пошла за ним.
— Девушка, а вам куда? — обернулся к ней парень.
— Туда, куда и вам.
— Вот как? А может, мне в баню? — Он по-газетному улыбнулся: дерзко и чуть насмешливо.
— Знаешь что? — сказала Дианка. — Хватит придуриваться. Я ведь тебя узнала.
— Ну и что?
— А то, что ты мне должен показать, где находятся курсы трактористов.
— Колоссально! — присвистнул парень. — Обожаю оригинальные способы знакомства. И давно ты меня преследуешь?
— С прошлого века! — засмеялась Дианка. — Так покажешь ты мне курсы или нет?
Парень остановился и оглядел ее с головы до ног.
— А где ты была раньше? — спросил он ее.
— В Веселых Ключах.
— Да я не про то. Объявилась бы ты раньше, может быть, и тебя бы в газете пропечатали.
— А мне это ни к чему, — отрезала Дианка, — легкой славы не ищем!
— А что же мы ищем?
— Развлечений!
— Вот это уже разговор! — улыбнулся парень. — А то у нас во всей группе ни одной девчонки. Ну что ж, пошли!
По дороге он хотел взять ее под руку, но Дианка ожгла его таким взглядом, что парень засмущался.
— Да это я просто так… Ведь теперь мы с тобой вроде коллеги?
— Вот и заруби себе на носу, чтоб коллега не стал случайно калекой. А то рука у меня знаешь какая тяжелая!
На курсах оказалось, что для поступления нужно направление колхоза.
— Но ведь у меня тоже направления не было, — возразил парень.
— Ты — совсем другое дело. Ты из города, почин.
— А у нее почин из деревни? — упорствовал парень. Он отвел ее в сторону: — Да съезди ты в колхоз и возьми это несчастное направление.
— Не могу, — сказала Дианка, — я хочу, чтоб это был сюрприз.
— Так у нее сюрприз! — обрадовался парень, снова налетая на секретаря. — Можете вы понять — сюрприз!
— А кто будет отвечать, если она после курсов не вернется в колхоз — тоже сюрприз? — попробовал пошутить секретарь. Но Дианка не приняла шутки.
— Зачем же я тогда на курсы прошусь? — спросила она.
— Кто вас знает? — усмехнулся секретарь. — Женщины — народ загадочный.
Дианка уж хотела было уйти, но тут в приемную вошла высокая полная женщина, и по тому, как привстал перед ней секретарь, она поняла — начальство. Парень ринулся ей навстречу:
— Товарищ директор, товарищ директор!
Он что-то говорил женщине, доказывал. Дианка не слышала. Она стояла и терпеливо ждала. И тут женщина обратилась к ней:
— Так ты хочешь стать трактористкой?
— Не хотела б — не пришла.
Ей уже было все равно: примут ее на курсы или не примут. Эта волокита с приемом отбила у нее всякую охоту.
— Но ведь трактор, — предупредила женщина, — даже для мужиков трудная штука, а для нас… Ты крепко решила?
По правде сказать, Дианка и сама не знала, крепко или не крепко. А увидела доску на крепостной стене: «Мария Октябрьская, водитель танка» — и вдруг подумала: «А я бы смогла?» Она хотела все это рассказать женщине, но ей не понравилось, что та ее называет на «ты», и Дианка, как дразнили ее еще в школе, «задернула шторочку»: мои чувства вас не караются!
Так и не дождавшись ответа, женщина оглядела ее со всех сторон, словно прикинула на весах, хватит ли у нее силенки, потом кивнула через плечо секретарю:
— Принять!
Домой Дианка отправилась счастливая и, только выйдя на улицу, вспомнила, что дома-то у нее здесь нет.
— Пойдем в общежитие! — напомнил парень, который неотступно следовал за ней.
— А ты хороший, — сказала ему Дианка. — Давай познакомимся, что ли?
Его звали Геннадием, и это имя удивительно шло к нему, к его худой, долговязой фигуре.
По дороге Геннадий вдруг вспомнил, что коменданта общежития в это время не бывает на месте — перерыв, — и предложил:
— Сходим в кино, а?
— А может, на выставку?
Они как раз проходили мимо выставочного зала.
— Куда, куда? — удивленно переспросил Геннадий.
— На художественную выставку. Знаешь, художники. Они рисуют.
— Ты считаешь, я совсем уж темный?
— Но ты так удивился…
Геннадий не обиделся, он лишь усмехнулся криво и вдруг признался:
— Знаешь, я еще никогда не был на выставке.
— Я тоже, — сказала Дианка.
Когда-то здесь, в теперешнем выставочном зале, была монастырская церковь, и Дианка, проходя по залам, не могла отделаться от ощущения, что за ней кто-то подглядывает. Чей-то зоркий и недобрый глаз, прикрытый черной монашеской косынкой. И. оттого что она чувствовала этот взгляд у себя за спиной, ее не радовали и картины, хотя много было хороших. Особенно понравилась ей одна — «Скворечники». Кругом снега, синие апрельские сугробы, а два скворечника на длинных шестах устремились ввысь, как часовые в ожидании смены. И березка тоже выбежала навстречу весне, ждет не дождется теплых деньков, говорливых ручьев, синих подснежников…
Рядом остановился Геннадий и тоже стал глядеть на березку. Он как-то притих, и не было уже в его лице того нагловатого выражения, по которому она, собственно, и признала его за столиком в «Блинной».
Потом они прошли в зал, где висели одни натюрморты. Желтый репчатый лук, ядовито-красный перец, клюква в деревянной миске и снова перец… Просто слюнки текли от такого буйства цветов и красок.
Но Геннадию натюрморты не понравились:
— Художник какой-то проперченный.
А Дианку поклонило в сон. Она так откровенно зевала, что Геннадий тихонько ей пропел на ухо:
— Поздно ноченькой гуляла…
— Не гуляла, — сказала Дианка, — с милиционером на лавочке просидела.
— Тоже неплохо, — согласился Геннадий и повел ее в общежитие.
Комендантом общежития оказалась маленькая полная женщина тетя Маруся. Несмотря на годы и полноту, она колобочком носилась по лестницам да еще приговаривала: «Наше дело молодое…» И Дианку она встретила, как родную, сама ей постель расстелила, бутылку молока выставила:
— Ешь, ешь, потом разочтемся, наше дело молодое.
Засыпая, Дианка думала, что жизнь все-таки интересная штука, хотя есть в ней и Юльки Собачкины. Зато есть и Геннадии, и Василии Макаровичи, и тети Маруси.
Назавтра Дианка пошла на занятия, и начались ежедневные будни учебы. Вначале она ничего не понимала. Сидя в классной комнате и озираясь по сторонам, она видела то сосредоточенные, то равнодушные лица. Девушки, те откровенно скучали на лекциях. К тому же их набралось много. Дианка стала присматриваться к ним. Были красивые, очень красивые и такие, как она, — незаметные. В самом дальнем углу класса сидела девчушка, маленькая и курносая. Во время перерыва Дианка подошла к ней:
— Ты откуда?
— Из Бегунов.
— Так мы, считай, соседи. Я из Веселых Ключей.
Они познакомились и сели вместе. Дианку забавляло, что ее новая знакомая была даже меньше ее росточком и такая смешливая: палец покажи, она и зальется, как колокольчик.
— Ты по направлению? — спросила ее Дианка.
— А как же! Семейная традиция. У меня батя знатный механизатор. Васильчиков Иван, не слышала?
— Слышала. А вот как ты будешь работать на тракторе, не представляю. Тебя же из-за руля не будет видно!
— А тебя?
И Катя заливисто расхохоталась.
— Меня и в деревне так дразнят, — отхохотавшись, призналась она, — коротышкой. А мама мне такую подушечку сшила, ну, сидеть на ней, я и гоняю. Иногда даже за отцом управляюсь.
— Так ты уже работала на тракторе? А зачем тебе курсы?
— Как зачем? — улыбнулась Катя, — Диплом нужен, вот зачем. Кто меня без диплома нынче замуж возьмет?
С этой минуты Дианка прямо-таки влюбилась в Катю, хотя влюбляться-то, собственно, было и не во что: маленькие глазки, как буравчики, нос пуговкой и огромная шапка иссиня-черных волос.
— Это я их перекрасила, — тут же сообщила Катя, — а так я рыжая.
— Но ведь сейчас рыжие как раз в моде.
— Вот мне и стало обидно, что все под меня красятся, будто и я тоже крашеная.
С Катей было легко и весело, и Дианка на время забыла о своих горестях. Матери она написала письмо и попросила прощения. Правда, то, что она поступила на курсы трактористов, не сообщила. Написала, что поступила на фабрику, где и Юлька Собачкина. Попросила прислать денег. Мать денег прислала и приказала явиться домой в самый ближайший выходной. Но Дианка, может быть, в первый раз в своей жизни ослушалась матери и в Веселые Ключи не поехала, а осталась на воскресенье в городе.
День прошел еще туда-сюда. Дианка сходила в магазин и купила зажим для косы, а то все расплетается. Все дразнили ее этой косой, говорили: обрежь, обрежь, сейчас косы не носят. Она и сама видела, что не носят, но поднять руку на косу не могла. Столько лет растила ее, приглядывала, привыкла, как к чему-то живому.
Вернувшись в общежитие, она долго вертелась перед зеркалом, делала себе прическу, чтоб убрать косу. Прическа не выходила. Тогда она плюнула и снова заплела волосы в длинную тугую косу. Перекинула ее через плечо и села на подоконник.
В окно между домами был виден кусочек парка, только макушки деревьев, но даже сюда долетал шум их листвы. А Дианке казалось, что это шумит лес у них за деревней. Она закрыла глаза и пошла по этому лесу, как раньше ходила: сперва дорогой мимо дуплистой ивы, затем тропинкой через березовый глушняк, потом свернула с тропинки вправо и очутилась под тремя дубами. Эти дубы были не просто дубы, а давние ее знакомые. Под ними она отдыхала всякий раз, когда собирала грибы или просто так бродила по лесу. Когда-то давно, еще в детстве, она придумала им свои прозвища. Самый большой и корявый дуб звался Дон-Кихотом, рядом с ним маленький, коренастенький — Санчо Пансой, средний — Разбойником. Дон-Кихот и Санчо Панса стояли рядом, так что кроны их сплетались меж собой, а Разбойник чуть поодаль и всегда шумел листвой, даже тогда, когда вокруг было безветренно и тихо. Просто характер у него был такой шумливый.
Здесь, у трех дубов, Дианка любила посидеть, помечтать. И мечтала она тогда о светлом городе, о высоких домах, о нарядных витринах, о море огней и о том, кто живет в этом городе. Не о всех людях, нет, об одном, одном-единственном, который и не знает о ней, и, может быть, так никогда и не узнает.
«Вот странно, — думала она сейчас, — под дубами я мечтала о городе, в городе мечтаю о своих дубах. Где вы, мои Дон-Кихот и Санчо Панса? Охраняет ли вас дуб Разбойник?»
Она так ясно представила себе их, что услышала тревожный говор листвы над головой. Открыла глаза, а это машина прошла под окнами, прошуршала шинами и обдала воздух гарью бензина. Тогда Дианка встала и пошла, будто ее кто позвал. Встретилась на лестнице комендантша тетя Маруся, спросила:
— Ты куда?
— Туда! — махнула неопределенно рукой и вышла на улицу.
На тротуаре у гастронома продавали газированную воду, и, хоть было еще довольно холодно, люди стояли в очереди и пили. Постояла в очереди и Дианка. От ледяной воды резко заломило зубы, но в теле будто прибавилось бодрости, и она уже решительнее двинулась дальше.
У нее было такое чувство, словно она знала, куда ей надо идти. И' она шла. Вот центральная площадь с памятником Ленину, чистая, подметенная, с полосками пробивающейся сквозь квадраты бетона травы, вот вход в парк с огромной чашей громкоговорителя, вот памятник героям войны 1812 года — в вечерних лучах солнца крест на его верху так и золотится, вот пруд с плавающими на воде лебедиными домиками.
Раньше ведь их тут не было, вспомнила Дианка, а пришла весна, пригрело солнышко, и выплыли лебеди на радость людям, словно из волшебной сказки.
Рядом с прудом высилась старинная крепостная стена, и в воде она отражалась еще ярче, чем наяву. И по ней, прямо по крепостной стене, плыли лебеди. Лебедей было немного, но среди ослепительно-белых, как загадочный принц, плыл один черный, важный и неприступный.
Люди шли, останавливались на минуту, глядели на лебедей и проходили мимо, лишь один человек стоял долго-долго, словно что-то высматривая. Дианка обошла пруд и остановилась напротив человека, чтоб поглядеть, что он там высматривает. А человек ничего не высматривал, он рисовал. Наверное, черного принца.
Темнело, и от воды поднимался прозрачный, чуть заметный для глаза туман. Человек, наверное, тоже видел это, туман ему мешал, и он нервничал. А может быть, он нервничал потому, что кто-то за ним наблюдал?
Дианка не стала мешать человеку и отвернулась. Она глядела на воду пруда и думала, что в Веселых Ключах туманы совсем-совсем не такие, а густые и тягучие, как молоко. Хаты в таких туманах плавают, как в океане. Не мудрено и заблудиться. Однажды она шла в клуб на танцы, а попала в сельсовет.
Сегодня воскресенье, и девчонки тоже отправятся вечером на танцы. Усядутся вокруг гармониста Василия Степановича и будут сидеть. Ведь Василий Степанович новых танцев не знает, а девчонки старые танцы танцевать не хотят. Так посидят, посидят и разойдутся. Разве если только кто захватит с собой транзистор? Тогда уж Василию Степановичу ничего другого не останется, как уйти со своей гармонью куда-нибудь под липки. Там у него своя компания — постарше. А в клуб они не ходят принципиально из-за этих «голоколенных». Разве в платьях дело? На Дианкин взгляд, лучше было, если б люди ходили, кто в чем хочет, зато говорили бы друг другу одну только правду. Тогда б и жизнь наладилась. Систематически. Она вспомнила деда Тараса, как он, уже мертвый, сидел и грелся на солнышке, и вдруг почувствовала, что в этом воспоминании не было горечи и боли, как раньше, лишь тихая благодарность за то, что он жил на земле, такой добрый, отзывчивый, веселый.
«Ты, внучка, лучше самою себя обидь, чем другого какого человека. Потому, что рана от обиды на всю жизнь не затягивается».
«Его, наверное, самого в жизни не раз обижали, — думала Дианка, — раз он так глубоко чувствовал чужую боль». А еще она думала, что хорошо бы и ей так жизнь прожить, как прожил дед Тарас: достойно и систематически.
Стало совсем темно. Тот человек, что рисовал, сложил свой мольберт и ушел. Чуть погодя Дианка тоже отправилась домой, и, хоть ничего-то, собственно, не случилось, ей казалось, что произошло с ней что-то хорошее. Будто побывала дома, в Веселых Ключах.
Теперь, когда выдавалась свободная минута, она часто бегала к пруду у крепостной стены. Здесь все напоминало ей родную деревню: и эта тихая, словно зачарованная вода, и ракиты над водой, и особенно тишина — чуткая, умиротворяющая.
Два раза она видела того художника. Он стоял на своем обычном месте и рисовал. Дианка все-таки выбрала момент и, проходя мимо, будто невзначай взглянула на эскиз. Нет, на нем не было черного лебедя, а билась о берег старая деревянная лодка. За лодкой виднелся горбатый мостик, а по мостику бежала коза. Дианка удивилась: горбатый мостик был, и была лодка, но где художник нашел козу? А та бежала себе, задрав вверх голову, и будто дразнилась: бе-э-эээ!
Дианка не удержалась и прыснула. Художник обернулся.
— Это смешно? — спросил он, нахмурясь.
— Ну, конечно.
— А мне казалось — грустно.
Дианка покраснела.
— Может быть, и грустно, но коза… Разве козы бывают грустными?
У художника был крутой лоб с нависшими бровями, но из-под этих мрачных нависших бровей глядели молодые синие, удивительно доверчивые глаза.
— Ах, коза…
Он отставил мольберт и присел на борт покачнувшейся лодки.
— Коза — это мое прощание с детством.
Было похоже, что это он не ей объяснял, а разговаривал сам с собой:
— Это ведь сейчас здесь все позастроили, а совсем недавно вот здесь, за крепостной стеной, я пас козу. Правда, правда…
Он рассказывал, а Дианка глядела на него, и ей казалось, что где-то она его уже видела. Но где? Вдруг вспомнила: когда она бродила ночью по городу и грела руки над Вечным огнем, он тоже грел руки. Да, да, именно руки она и запомнила тогда, еще подумала: какие тонкие пальцы, как соломинки.
— А в первый раз мы встретились с вами у Вечного огня. Помните?
Он задумчиво поглядел на нее.
— Когда?
— Давно. Зимой.
— Нет, не помню.
Вода сонно шевелилась у его ног, будто убаюкивала.
— Ну, ладно, мне пора.
Он встал и ушел, даже не попрощался. Забыл он про нее, что ли? А может, не забыл, просто не видел. Сидел, разговаривал, а думал о чем-то своем.
Глядя ему вслед, Дианка чуть не заплакала. Вот и еще один человек прошел мимо. Остановился лишь на минутку, приоткрыл дверцу в душе и ушел со своей бедой, со своим счастьем. Сам по себе. И она сама по себе. И все люди сами по себе. Так неужели же прав Андрей? Неужели? Когда они шли в сельсовет расписываться и Дианка все приставала к нему: «Скажи, любишь? Любишь?», Андрей остановился, поглядел ей в глаза и ответил, спокойно так, деловито: «Конечно, люблю. Иначе зачем бы женился? Но в душу ты мне не лезь. Человек один приходит в этот мир и один уходит. Другого человека ему ни в жизнь не понять».
Она засмеялась тогда, не поверила. Потому что не могла поверить. Зачем же человеку тогда и жить — одному? Для чего? Но люди встречались и проходили мимо, и в душу Дианки стало закрадываться сомнение: неужели же прав Андрей? Неужели?
Этими своими сомнениями она поделилась однажды с Катей. Та поглядела на нее в упор, будто в первый раз увидела и вздохнула: «Пойдем-ка лучше в кино. Французская кинокомедия. Лучше вволю похохотать, чем философией заниматься».
Да, и Катя оказалась совсем не такой, какой бы хотелось Дианке: ни поговорить по душам, ни посоветоваться. Хотя во всем остальном она была чудесной подругой: делилась последним куском, помогала Дианке на занятиях.
После изучения теории начались практические занятия. И вот тут знания Кати подчас оказывались даже ценнее знаний преподавателей. Преподаватели просто показывали детали трактора и объясняли, для чего каждая из них предназначена, а Катя говорила:
— Обрати внимание, это форсунка. Она часто выходит из строя.
Или:
— Это прокладка блока. Как пробьет ее во время работы, хоть ложись на землю и плачь.
— И ты плакала?
— Я-то не плакала. Мне отец помогал. А вот тебе кто поможет?
«Муж!»- чуть не сорвалось однажды у Дианки с языка, но она вовремя спохватилась: зачем и Кате голову задуривать, она не поймет, она еще маленькая.
А маленькая Катя взяла и удивила всех. Под выходной день, когда девчонки в общежитии собирались кто в кино, а кто домой, в деревню, шумно распахнулась дверь, и в комнату ввалился огромный парень. Не парень — богатырь с картины Васнецова. Вслед за ним проскользнула и Катя.
— Знакомьтесь, — сказала она тоненько, — это Федя.
— Федя — жених, — добавил богатырь
И Катя подтвердила:
— Мой жених, девочки.
Дианка так и села.
— А сколько же вы дней знакомый
— Сколько? — засмеялась Катя и стала отсчитывать на пальцах. — Если считать с сегодняшним, то девять, а что?
Дианка ничего больше спрашивать не стала, а поставила на плитку чайник: хоть угостить жениха с невестой. Но Федя чаю ждать не стал, а с ходу ударил по песням: «Брошено в пургу сердце на снегу…» Причем он так широко жестикулировал, будто и в самом деле разрывал себе грудь и вырывал оттуда сердце.
Как ни была Катя занята своим женихом, все же она заметила, что Федя девчонкам не понравился, и отослала его в кинотеатр за билетами. Сама подошла к Дианке и обняла ее сзади за плечи:
— Осуждаешь?
— Да кто он? — взорвалась Дианка. — Ты хоть фамилию у него спросила?
— И фамилию, и имя, и даже отчество. Он мне все как есть рассказал. И что женат был два раза, да все жены неподходящие попадались.
— А ты подходящая?
— А я подходящая! Потому что щи умею варить. Он мне так и сказал: «Вари мне каждый день щи, и я буду счастлив». Вот!
— Ну, не знаю, — пожала плечами Дианка, — если только в этом счастье…
— А еще у него комната есть! — постаралась закрепить свои позиции Катя. — В городе жить буду!
— А как же с работой? Ведь тебе колхоз направление на курсы дал!
— Ну и что, что колхоз? Хватит того, что у меня мать с отцом всю свою жизнь в колхозе проработали! И знаешь, хватит меня учить, я не маленькая!
С этого дня Катю будто подменили. Она и думать ни о чем больше не могла, как только о своем женихе: Федя сказал, Федя велел, Федя потребовал.
Дианка молчала. Глядя на подругу и осуждая ее, она думала: «Чем я лучше? Надо материальную часть изучать, а я гляжу на трактор, а вижу пруд у крепостной стены и плывущего по воде черного лебедя. Нет, нельзя так, нельзя, — корила она себя, — надо всерьез взяться за учебу. Завалю экзамены, вот позо-ру-то будет. Хоть домой не являйся».
Теперь Мать уже знала о курсах механизаторов — Дианка сама ей рассказала, когда приезжала в Веселые Ключи. Матери рассказала да еще Коле. Мать ничего не ответила, лишь заплакала, а Коля, наоборот, одобрил:
— Ты ведь агрономом хочешь стать, а агроном должен сам испытать, каково нашему брату, механизатору, приходится.
— А ты откуда знаешь, кем я хочу стать? — вспылила Дианка.
— Я все про тебя знаю.
Дианка и вправду еще в школе мечтала стать агрономом, но ведь в городе не было такого института, ехать куда-нибудь далеко побоялась. Да и не хотелось мать одну оставлять. Хорошо, что курсы под руку подвернулись: и работа будет приличная, и все-таки дома, под родной крышей. Но это когда еще будет, сейчас надо забыть обо всем на свете и заниматься, заниматься.
Дианка так и делала. Целыми днями она возилась с деталями трактора, собирала и вновь разбирала коробку скоростей, изучала задний мост, два раза выезжала уже сама за ворота училища.
Геннадий подсмеивался над ней:
— Ты так заучилась, что не заметила, как всех своих подружек порастеряла.
— Как это растеряла?
— А где они? Где?
— В самом деле, — удивлялась Дианка, как это она не увидела, что все девчонки куда-то поисчезали: то выходили замуж, то возвращались домой в деревню, а то в городе на заводы устраивались. И остались они с Катей вдвоем. Правда, та тоже стала появляться на занятиях все реже и реже. Наверное, не успевала своему Феде щи готовить. И только Дианка не сдавалась. Конечно, она уже на практике убедилась: не женское это дело — трактор, а бросить курсы не могла, не позволяла себе, упорствовала.
— Подумаешь, — отвечала Геннадию, — осталась одна, ну и что из этого? Может, я и не девчонка вовсе? Может, меня мама по ошибке такой родила?
— Правильно, — соглашался Геннадий, — ты парень что надо.
Он хоть и издевался над Дианкой, но в глубине души восхищался ее упорством. Ребята, кто послабей, и те не выдерживали, а она все еще держалась. Ходила, вся вымазанная в мазуте, пальцы в кровь посбивала.
Преподаватели на курсах даже ребятам ставили ее в пример, а Дианка вдруг загрустила. Подходило время экзаменов, она так хотела, чтоб на них присутствовал кто-нибудь из близких и поглядел, чему она тут научилась. Хотя бы мама, но ведь той все некогда, хотя бы Юлька на худой конец, хотя бы художник…
Несмотря на занятость, все-таки она выбрала свободный часок и вновь отправилась к пруду у крепостной стены. Подошла поближе к воде и не узнала своего любимого места. Когда-то яркая зелень деревьев, что так радовала глаз, теперь пожухла, потемнела, вода уже не была прозрачно-чистой, черный лебедь, плывущий по ней, не походил на сказочного принца, скорее был похож на пьяницу с красным носом. Лишь по-прежнему билась о берег полузатонувшая лодка.
Дианка посидела на берегу, откуда был виден горбатый мостик, вспомнила козу, бежавшую через этот мостик, вспомнила художника… У него еще были такие синие доверчивые глаза.
Налетел ветер, качнул лодку, и прямо в лодку посыпались листья клена.
«Вот и осень идет… — подумала Дианка. — Как скоро! Кажется, только вчера была весна и была свадьба, а лето прошло — и не заметила. Вот так и жизнь пройдет, потом спохватишься…»
Выходя из парка, она замешкалась, глядя на веселые карусели, и тут ее кто-то окликнул:
— Эй!
Она обернулась и увидела его, того художника, хотя узнать его сейчас было довольно трудно. В яркой рубашке, с гитарой, и глаза почему-то совсем не синие…
Дианка стояла, а он медленно подходил к ней, и на нее вдруг неизвестно отчего вдруг нахлынуло такое чувство, что, подойди он сейчас и скажи: пойдем со мной, она, не раздумывая, согласится.
Он и сказал:
Пойдемте, я познакомлю вас со своими друзьями.
Друзья были немного навеселе, это она еще издали увидела, но отказаться не посмела, хотя и заметила, что парни откровенно и нагло разглядывают ее. А один, маленький и бородатый, даже языком прищелкнул:
— Ну, Юрка, откопал натуру. Уступи на денек, будь другом.
Парни захохотали, а Дианка чуть не расплакалась: торгуют ее среди бела дня, как на базаре вещь какую-нибудь. Сгорая от стыда, она оглянулась на Юрия, словно ища у него защиты, но тот тоже смеялся, гордый, довольный.
И тогда Дианка рванулась от них. Прочь, прочь, лишь бы не видеть этих пронзительных, оценивающих взглядов, не слышать этого издевательского смеха! Сзади до нее донеслось:
— Что с тобой? Куда ты?
Чтобы не слышать его голоса, гулких догоняющих шагов, она шмыгнула в какую-то подворотню, забежала в подъезд дома. Ребятишки, стоявшие на лестнице, шарахнулись от нее как от чумной. Она прислонилась к перилам лестницы и только теперь дала волю слезам.
Эх, Юрий, Юрий! Про козу рассказал, про детство, а она и поверила. Хотела и ему все рассказать: и про Веселые Ключи, и про дубы. Когда нравится человек, всегда хочется поделиться с ним хоть мечтами, хоть воспоминаниями. Нет, нет, нет, нет, с этой минуты она и думать о нем не будет, не то что ждать новой встречи и надеяться.
Дианка и вправду не думала. Целую неделю. Запретила себе строго-настрого. А тут и экзамены подоспели.
Геннадий примчался в девичью половину общежития ни свет ни заря.
— Подъем!
— Какой подъем? — устало улыбнулась ему Дианка. — Я совсем и не ложилась. Всю ночь зубрила.
— А вот это напрасно! — сказал Геннадий. — Ослабеешь — руль в руках не удержишь.
— Не волнуйся, как-нибудь удержу! Мне бы по теории не срезаться!
Пока собиралась приемная комиссия, пока распределяли порядок групп, Дианка без дела слонялась по двору. На дворе в ожидании своей очереди стояло несколько тракторов «Беларусь». С одним из них Дианка уже была знакома. Она подошла к нему и похлопала ладонью по блестящему капоту:
«Эх ты, горемыка: тебе бы сейчас в поле, зябь поднимать, а ты тут маешься».
На втором этаже открылось окно, и Геннадий позвал ее в класс — начинались экзамены.
Как она отвечала по теории, Дианка не помнила. Просто говорила заученные фразы, не вникая в их смысл, а сама думала: «Хоть бы уж скорей сесть за трактор, все-таки живая душа».
Но выпускников было много, экзамены затягивались, и к тому времени, когда подошла очередь Дианки, у нее уже не было ни сил, ни желания. Да и трактор тоже, видать, умаялся: от его разгоряченного тела шел пар и окутывал кабину, как дымом. Дианка нырнула в этот дым, словно спряталась от посторонних глаз, включила зажигание, развернулась на все сто восемьдесят и выехала за ворота.
Неподалеку от зданий училища начиналось поле, но оно уже было все вспахано-перепахано.
«Только горючее зря жечь», — пожалела Дианка.
Но все-таки она спрыгнула с трактора и, как ее учили накануне, легко и справно прицепила плуги, отрегулировала их на нужную глубину и лишь тогда оглянулась на комиссию: дескать, можно?
Директор махнула рукой: начинай!
А потом уже Дианка ни о чем не думала и ничего не хотела кроме того, чтоб трактор ее слушался. И он слушался. Как будто знал, что от этого его послушания зависит многое. Например, дадут или не да- дут Дианке диплом. И может ли она со спокойной совестью вернуться в Веселые Ключи.
Экзамен заключался в том, что нужно было не. только вспахать поле, но и проделать на тракторе все то, что предлагала комиссия. А она предложила несколько раз развернуться то вправо, то влево. Дианка проделала все это.
Наконец ей разрешили остановиться. К Дианке подошла директор:
— Молодец, Хотулева! Не посрамила нашей женской чести!
И другие члены комиссии тоже поспешили заверить, что уж кто-кто, а Хотулева Диана Михайловна достойна диплома механизатора.
Смешно было слышать ей: Диана Михайловна, и она чуть не расхохоталась, получая в руки диплом, но все же сдержалась.
— Спасибо за доверие.
Тут же подскочил Геннадий и, недолго думая, предложил как можно быстрее отпраздновать это дело.
— А то как сядешь на трактор, так он и рассыплется под тобой. Без смазки.
Быстренько собралась компания, ребята подхватили Дианку под руки, но тут, запыхавшаяся, взволнованная, в класс влетела Катя:
— Дианка, там тебя какой-то молодой человек спрашивает!
— Какой молодой человек?
— Симпатичный!
«Наверное, Коля, — подумала Дианка, она ведь ему говорила, когда заканчиваются курсы, вот он и прикатил. — Молодец, Коля!»
Она быстро сбежала по лестнице, на ходу заплетая растрепавшуюся косу, выбежала во двор: возле старой липы, притулившейся у забора, стоял Юрий.
— Здравствуйте, — растерялась Дианка.
Вместо ответа он протянул ей две красные гвоздички:
— Поздравляю!
Дианка перебирала в руке гвоздики и не поднимала глаз.
— А как вы узнали?
— Тетя Маруся сказала. Комендантша.
— Значит, вы меня искали? А зачем?
Юрий немного помолчал.
— Чтоб попросить прощения. За тот случай в парке. Это такой народ, художники. Для них мать родная — натура.
Мимо них, стуча сапогами, прошествовала вся компания.
— Так мы тебя ждем! — напомнил Геннадий. Дианка не слышала.
— У меня тоже есть друзья, — сказала она Юрию, — три дуба в лесу. Дон-Кихот, Санчо Панса и Разбойник.
Сказала и ждала, что он ответит, ведь она никому до сих пор не рассказывала про свои дубы, ему вот рассказала, потому что поверила: уж он-то не будет смеяться, поймет, что и деревья тоже могут быть друзьями. И он понял это, улыбнулся и тихо пожал руку, словно еще раз прощения попросил. И глаза у него снова стали доверчивыми и синими.
Они вышли на улицу, еще не зная, куда и зачем они идут, но толпа тотчас же окружила их, поволокла куда-то. Люди шли, толкались, обгоняли их, ругались, но Дианка словно не слышала, не чувствовала ничего. Она видела лишь красные гвоздички в своей руке. Ветер шевелил лепестки, и гвоздики были похожи на два маленьких огонька. И она загораживала их ладошкой, чтоб не погасли.
Скоро они подошли к Днепру и, не сговариваясь, остановились на мосту. Далеко-далеко, куда уходила река, садилось солнце, и, хоть его не было уже видно, вода в реке тоже горела, как солнце. И в этой яркой горячей воде плыла лодка.
— Хочешь покататься?
Дианка не успела даже ответить, как Юрий уже сбежал по ступенькам к пристани и оттуда, снизу, позвал ее:
— Садись!
Они сели в лодку и поплыли навстречу закату, будто хотели догнать его, а рядом с ними по воде бежали прибрежные ивы, догоняли лодку.
Дианка нагнулась с лодки и зачерпнула в пригоршню воды.
— Дома я каждый день купалась. Вода на закате теплая.
Юрий не ответил: может, не услышал, может, о чем-то своем думал. И тихо было на реке, лишь вода чуть плескалась, стекая с весел. В воде отражалось небо, высокое, бездонное. И так захотелось Дианке нырнуть в эту благодать, что она не стала больше раздумывать. Быстро стянула с себя платье, бросила его на борт лодки:
— Гляди, я ныряю прямо в небо!
Вода шумно всплеснулась, но тотчас же и сомкнулась над ней, и долго-долго не было Дианки, будто и в самом деле она нырнула не в реку, а в небо.
Потом она вынырнула как раз посередине и, подняв в руке косу, помахала этой косой Юрию.
«Как хорошо! — думала она, плывя и нежась в теплой вечерней воде. — И звезды вместе со мной купаются. Вон их сколько высыпало на небе! Одна, две, три, четыре… Звезды ведь тоже, как и люди: им скучно по одной появляться. Звезды, звезды, что, если мне загадать на вас? Упадет хоть одна?»
Юрий догнал ее чуть не у самого моста, поплыл в лодке рядом.
— А ты чего? — крикнула ему Дианка. — Вода знаешь какая теплая! Как парное молоко!
— Я плавать не умею.
— Ой, горе, а еще художник!
Над водой очень быстро темнело, и Юрий сказал:
— Ладно, массы признали твой героизм: лезь в лодку.
Это в воде было тепло, а как вылезла Дианка из воды, зуб на зуб не попадет.
— Ой, холодно!
Юрий, ни слова не говоря, повернул лодку к берегу.
— Здесь неподалеку моя мастерская. Можно обсушиться.
Дианка было запротестовала, но Юрий прервал ее: — А ну, без разговоров! Шагом марш!
Мастерская и в самом деле оказалась близко, к тому же она была на самой верхотуре, и Дианка, пока взбиралась по крутой лестнице, успела почти согреться.
На последней ступеньке она остановилась:
— А может, неудобно, а?
Тогда Юрий взял ее за руку и почти силой втолкнул в дверь. Включил электрическую плитку:
— Сушись!
— А ты куда?
— Отогнать лодку.
Дианка подождала, пока затихнут на лестнице его шаги, и хотела снять платье, но что-то остановило ее, какое-то чувство, будто в комнате она была не одна. Она огляделась. И в самом деле: со стен мастерской, с серых огромных полотен глядели на нее люди, десятки, сотни людей. Им было тесно в этой комнате, и они куда-то шли, торопились, звали с собой.
— Здравствуйте, — сказала им Дианка. — Вот, например, тебя как зовут?
Это был молодой высокий парень, и чем-то он напомнил ей Колю, хотя Коля был гораздо меньше его ростом.
— Ну, если не отвечаешь, я буду звать тебя Колей. Ладно?
К тому времени, когда возвратился Юрий, она почти со всеми познакомилась, но все-таки спросила:
— Что это?
— Мое человечество, — ответил он и стал объяснять: — Вот это человечество спешит на работу, вот это купает детей, а это человечество идет на демонстрацию.
— И у каждого свой характер.
— Должен быть, — ответил Юрий, — но этого нет,
— Есть! — поспешила заверить его Дианка. — Пока ты отгонял лодку, я тут со всеми перезнакомилась. Вот видишь, у этого человека в душе какая-то боль, эта женщина счастливая, наверное, у нее родился сын, а вот этот старик вспомнил свою молодость и улыбается, ему хорошо.
— Да, но это еще далеко не характеры, — вздохнул Юрий.
Дианка не унималась:
— А вот этот парень забыл дома кепку. Но он и так хорош. Гляди, как ветер взлохматил его волосы. Ветер его любит.
Она обернулась к Юрию и внимательно поглядела на него.
— А я и не подозревала, что ты художник. Настоящий. Без козы.
— Без какой козы?
— Ну, которая по мостику бежала. Ты любишь людей, а, по-моему, это главное. И как хорошо ты их называешь: «человечество торопится на работу», «человечество отдыхает». Завидую человечеству.
— Ну, раз тебе понравилось, — сказал Юрий, — я тебе еще кое-что покажу.
Он порылся в дальнем углу и вынес небольшое полотно, приставил осторожно к стене.
— Ну как?
У стены стояла девочка, длинноногая и худенькая, и держала в руке пион. Пион был огромный, красный, как кровавый шар, а глаза у девочки были синие. Они открыто и доверчиво глядели на мир из-под крутого, нависшего лба.
— Кто это? — выдохнула Дианка, хотя и без ответа поняла кто.
— Моя дочь.
Он хотел убрать полотно, но Дианка не дала.
— Расскажи мне про нее.
— А что рассказывать? Живет в Москве, у бабушки, но каждое лето приезжает ко мне в гости. Вот только нынче не приехала. Мать забрала ее к себе. В Воронеж.
«Почему, почему, почему?!» — хотелось крикнуть Дианке. Но она молчала, не в силах произнести ни слова. А девочка глядела на нее своими синими доверчивыми глазами и тоже будто спрашивала: почему?
Юрий приготовил чай и пригласил Дианку.
— Не хочу, — сказала она и поднялась. — Я лучшее пойду.
— Куда, ведь ночь уже?
— Ничего. Я привычная.
И улыбнулась: вспомнила первую ночь, проведенную в городе.
— Спасибо за «человечество». И за дочку спасибо.
Она бежала по лестнице вниз, спотыкалась, чуть не упала, зацепившись за что-то в темноте, а он стоял на верхней площадке и глядел ей вслед. Он не крикнул, не позвал и не пошел за ней, просто стоял и молча глядел, как она убегала.
На улице уже светлело, хотя звезды еще мерцали в небе ярко и призывно.
До общежития Дианке пришлось добираться пешком, потому что трамваи еще не ходили.
От пережитых ли волнений или от того, что и прошедшую ночь она почти не спала, Дианка скоро устала и решила отдохнуть в маленьком сквере перед собором. Села на скамейку, откинула назад голову и чуть не задремала. Вздрогнула от шума мотора. Это подошла поливальная машина и стала мыть памятник Кутузову. Струи воды сбегали по его лицу, стекали за воротник, а Кутузов стоял себе с саблей на боку и даже чуть-чуть улыбался. Ему, наверное, нравилось, когда его мыли. А потом стали мыть Дианку. Она захлебывалась, кричала, хотела проснуться, но вода лилась и лилась, и в конце концов Дианка смирилась…
Разбудил ее дворник с метлой:
— Это тебе, гражданочка, не вокзал. Сюда туристы скоро заявятся. Так что топай отсюдова подобру-поздорову!
Дианка не стала перечить: поднялась со скамейки и пошла в общежитие.
Здесь уже почти никого не было — разъехались по домам. Она собрала чемодан, простилась с тетей Марусей и отправилась на автобусную станцию. Как раз успела: на Веселые Ключи отходил первый автобус.
Дианка сидела у окна и, словно завороженная, глядела на проплывающие поля и перелески — соскучилась за целое лето. Вон рябинка уже вся зарделась, так и манит к себе красными ягодами, а вот среди темной зелени сосен, как вспыхнувший факел, вдруг промелькнет клен. Скирды соломы на полях — как сказочные терема.
Рядом с ней в автобусе сидел какой-то парнишка, всю дорогу маялся, хотел закурить, а не разрешалось. Оказалось, инженер, едет в колхоз на работу устраиваться.
— А что, разве инженерам места в городе уже не хватает? — с вызовом спросила Дианка.
— Нет, почему же? Но у меня специальность — сельхозмашины, — пояснил парнишка.
Над верхней губой у него смешно и наивно курчавились рыжие усики.
— И когда это вы успели? — спросила Дианка.
— Что успел?
— Институт закончить.
— Академию.
— И прямо из академии в колхоз?
— А что тут удивительного? Академия-то сельскохозяйственная!
— Значит, там и на агрономов учат?
— Конечно!
Узнав, что Дианка из Веселых Ключей, обрадовался: ведь он тоже туда. Поинтересовался, как в колхозе с жильем.
— А то, понимаешь ли, жена у меня. И теща. Сто восемнадцать килограммов.
— Как же она в колхоз соглашается?
— С радостью! «Вези, — говорит, — меня на природу, чтоб я могла физически закаляться».
Дианка засмеялась:
— Не волнуйтесь, уж кому-кому, а инженеру из академии жилье дадут. Да еще с трудоспособной тещей.
О том, что им придется теперь работать вместе, Дианка не сказала: зачем хвастаться? Ведь еще неизвестно, как у нее все сложится. Может, в первый же день запорет трактор. Хотя и инженер, несмотря на академию, тоже, видать, был силен лишь в теории. Увидел на поле силосорезку и спросил:
— А это что за агрегат?
— «Кир-полтора», — пояснила Дианка. — Ну, косилка-измельчитель роторный. Только поломанный…
Больше она ничего не стала объяснять, потому что показались Веселые Ключи. Сердце забилось часто-часто, как пойманная в силок птица.
Вот и речка из двух рукавов, поблескивающая в темной зелени ракит, вот и расщепленная молнией сосна посреди села, вот колодец с журавлем. Воду, правда, из него не берут, рядом колонка, а журавль все тянет голову в небо, будто вдогонку за живыми журавлями.
Автобус остановился возле школы, тут уж рукой подать до материнской хаты. Дианка даже про инженера забыла, так домой торопилась: «Как там мои зайчата?»
Зайчата были на месте. Это дед Тарас, когда еще в силах был, вырезал по фронтону крыльца двух зайцев, чтоб они раньше всех внучку по утрам встречали. Один заяц был смешной, с оторванным ухом, но она все равно любила его и, подойдя к крыльцу, подмигнула ему: «Привет, косенький. Небось соскучился?»
Как и следовало ожидать, матери дома не было. Лишь мяукал запертый в хлеву котенок.
Дианка выпустила котенка, села на крыльцо и заплакала. Правда, плакала она недолго, потому что сквозь слезы, сквозь нечаянную и непонятную боль в душе она чувствовала, как приходит к ней радость от того, что она все-таки дома, вернулась наконец, и что все ей здесь такое знакомое, близкое, родное. Стосковалась она за это время и по матери, и по зеленой траве, и по зайцам. По простым человеческим радостям, когда можно спрыгнуть с крыльца прямо в утреннюю стынь и, подоткнув подол, чтоб не замочить в росе, промчаться тропинкой к ключу. Вода там чистая, холодящая. И нет ничего на свете вкусней этой воды, когда пьешь ее прямо из ключа, окунув лицо в прохладную его нежность. Пьешь и ощущаешь на лице толчки струй, бьющих прямо из-под земли. А то убежать в луга, лечь на спину, раскинув руки, и плыть вместе с цветами, с облаками, с ветром. А лучше всего посидеть под заветными дубами, послушать шум леса, помечтать.
Ах, Дианка, Дианка, совсем ты, я вижу, разнюнилась, а надо хоть полы в доме помыть, обед приготовить матери.
К тому времени, когда мать вернулась с дойки, в хате уже было все прибрано, и помыты полы, и приготовлен обед. На столе в глиняном горшочке стояли гвоздики. Рядом с ними на белую скатерть Дианка положила диплом. Пусть мать увидит и порадуется. Или поругает. Но чтоб сразу.
Мать ни ругать, ни хвалить не стала, а пожаловалась:
— Руки у меня, дочуш, болеть стали. Так ноют по ночам, так ноют!.. Думала, ты мне на смену придешь.
— А помнишь, ругалась: с десятилеткой хвосты коровам заносить.
— Помню. А все ж коровенки — живые души. Не то что твой трактор.
— Зато в тракторе пятьсот лошадиных сил! — упорствовала Дианка.
В конце концов решили: что толку воду в ступе толочь, все равно вода будет, а идти лучше завтра к председателю и просить, чтоб хоть хороший трактор дал, а не развалюху какую-нибудь.
Назавтра, чуть только встало солнце, мать разбудила Дианку:
— Вставай, горюшко ты мое тракторное. Да молочка попей, прямо из-под Лысуни, парное.
Они вышли из дому и пошли росистой улицей, не замечая, как из окон следят за ними любопытные глаза: сбежавшая невеста пожаловала. Вчера да и сегодня утром они с матерью об Андрее даже словом не обмолвились, словно и не было его вовсе, но он-то был и сейчас, увидев Дианку, идущую по улице, так и замер у своего окна. Думал, к нему она идет прощения просить, но Дианка с матерью прошагали мимо. Лишь видел Андрей, как она подняла голову, чтоб поглядеть на аистов. Аисты каждый год прилетали в Веселые Ключи и селились на огромной, с отпиленной макушкой липе. А липа эта как раз и стояла возле Андреевой хаты. Вот Дианка и поглядела на гнездо аистов. Поглядела и порадовалась: раз аисты на месте, значит, все будет хорошо.
Несмотря на ранний час, председатель Федор Иванович был уже в конторе и азартно ругался с кем-то по телефону:
— А я тебе говорю: сто тонн удобрений — это капля в Черном море. И за спину агронома ты не прячься! С тебя спрос!
Увидев вошедших, он ладонью прикрыл трубку:
— Что у вас?
Дианка молча положила перед председателем диплом механизатора.
— Вот так птаха! — удивился Федор Иванович. — Да не ты птаха, не ты, — пояснил он в трубку, — ты — коршун. А тут ко мне такая птаха прилетела, что разговор я должен с тобой прервать. Адью.
Председатель взял в руки диплом, повертел в руках.
— Так вот, Мария Тарасовна, куда твоя дочь со свадьбы-то сиганула. Прямо на курсы механизаторов! А мы-то думали… Ну, молодец, девка! Такие люди нам позарез нужны. Вот только, что делать с ней, не знаю…
— Дайте трактор, тогда узнаете, — сказала Дианка.
— Трактор? Трактор дадим. Это не штука. А вот кто тебя в свою бригаду возьмет? Механизаторы, сама знаешь, народ суровый, а тут девчонка сопливая. Да не обижайся, не обижайся, это я так — любя.
Бригадир тракторной бригады Ульян Михайлович или просто Михалыч, как все его звали в деревне, стоял у двери, а как услышал разговор с Дианкой, так вперед выдвинулся.
— Я возьму, — сказал он. — Может, мои огольцы выпивать не будут. Стыдно им будет перед женщиной.
Сам Михалыч был непьющим и некурящим.
Председатель обрадовался:
— Ты ей, главное, фронт работ обеспечь! Да помоги на первых порах! А тебя, — обратился он к матери, — будем ко второму ордену представлять. Снова первенство по молоку взяла.
Мать только губами шевельнула, а выговорить ничего не могла — застеснялась.
Когда вышли из конторы, Дианка упрекнула мать:
— А сама не похвасталась!
— Эх, дочушка, — вздохнула та, — разве ж я за орден работаю?
Хотя Михалыч сказал Дианке выходить на работу завтра, она проводила до фермы мать и от нечего делать отправилась берегом реки к тракторному двору: поглядеть только…
Тропка виляла меж кустов, то спускаясь к воде, то поднимаясь на косогор. Дианка еще подумала: вот на этой тропке они и встретились однажды с Андреем. Господи, хоть бы сейчас не встретиться!
Подумала и тотчас же услышала за спиной быстрые догоняющие шаги. Не оборачиваясь, почувствовала: он.
«Сейчас ударит», — пронеслось в голове, и она резко повернулась к нему лицом. Андрей отшатнулся.
— Ну что стоишь? Бей! Ты ж за этим бежал? И право у тебя есть. Бей!
Глаза у Андрея были мутными, с похмелья, и бормотал он что-то несуразное:
— Аисты и те вместе… А я один. Систематически…
Дианка рассердилась:
— Не смей слова деда Тараса говорить! Свои придумай!
— И придумаю!
Андрей схватил ее за руку и тянул к себе, стараясь заглянуть в лицо.
— Ты что это наделала, а? И совести у тебя нету. Я, можно сказать, сколько уж ночей не сплю, все шарю рукой, ищу тебя рядом. А проснусь — никого. Добро б обидел чем. А то ведь ни одного худого слова. А ты? Эх ты! Ну ладно, что было, забудем. Пой-дем домой! Все прощу, словом не упрекну.
— Домой? — переспросила Дианка. Ей вдруг стало жаль Андрея. Значит, он все это время ждал, надеялся. — Не могу, — тихо сказала она, — не могу я, Андрюша. Ты прости меня, если можешь.
Андрей будто враз протрезвел, отпустил ее руку.
— Значит, другого любишь?
Дианка молчала.
— Любишь или нет?
— Люблю.
— Ну ладно, — вдруг смягчился Андрей, — давай сядем, разберемся как следует.
Сели. В кустах, над рекой, без умолку трещала сорока, словно беду накликала.
— Если б можно было в себе разобраться, - вздохнув, сказала Дианка, — а то живешь, будто в потемках. Вот сердце, например. Разобрал бы его, как мотор, скажем, и посмотрел бы, в чем там загвоздка. А разобрать нельзя. Вот и вытворяет оно с нами, что только хочет.
Она старалась говорить как можно мягче, чтоб ненароком не обидеть Андрея.
— Значит, это сердце тебе приказало со свадьбы удрать?
— Конечно. Я сначала и не думала. А потом, когда пьяный ты полез целоваться, тут оно и взбунтовалось.
— Ну, а дальше, дальше-то что оно тебе приказывает?
— Не знаю. Может быть, сходить в сельсовет и взять развод? — Она придвинулась к нему совсем близко, просила, умоляла его: — Андрюша, милый, ну что ты во мне нашел? Другую возьмешь, красивую, умную…
— Придется. Мне хозяйка в дом нужна, а не какая-нибудь вертихвостка.
— Вот видишь! — обрадовалась Дианка. — А не уехала б я…
Андрей достал из кармана пачку папирос, закурил. «Он и курить начал, — подумала Дианка. И вдруг будто острой иглой кольнуло в сердце: — А ведь в этом я виновата. Одна я…»
Она встала и пошла берегом реки, но не по тропке, а так, напрямик, по густой отаве. Роса жгла ей ноги, каблуки утопали в земле, она словно и не замечала этого. Не замечала и слез, бегущих по щекам, потому что слезы эти были легкие, как роса. Хорошо, что Андрей простил ее, и хорошо, что она сказала ему про Юрия. Семь бед — один ответ, но главное — без обмана.
Андрей догнал ее у самых кладок. Дианка хотела перейти реку, нагнулась к воде, Андрей прыгнул из-за куста прямо в воду, все платье ей забрызгал.
— Это твое последнее слово? — спросил с угрозой.
— Последнее, Андрюша.
Но он все равно не уходил. Стоял в воде и снизу вверх глядел на Дианку, словно хотел увидеть в ней не то, что видел, а что-то другое, желанное. Ничего не увидел: Дианка «задернула шторочку».
— Ну ладно, — тихо произнес он, отступая, — живи! Только попомни мое слово: несдобровать тебе с таким характером! Несдобровать!
Дианка не обиделась.
— Я и сама это знаю, — сказала она, — а тебе спасибо за все. Не поминай лихом.
Когда Андрей ушел, Дианка вымыла лицо в реке, посидела, обсыхая, на кладках. Идти на тракторный двор после такой встречи ей расхотелось. И тогда она повернула к лесу.
«Я ведь еще к своим дубам не наведалась, как они там без меня?»
По дороге за ней увязались две девчонки: она их даже и не знала. Одна была рыжая, как подсолнух, а другая черненькая, хоть на поверку они и оказались сестрами.
— Вы чьи? — спросила их Дианка, потому что не могла допустить, чтоб она в Веселых Ключах да кого-то не знала.
— Мамины, — в один голос ответили девчонки.
— А кто ваша мама?
— Агроном. Мы с Украины приехали.
— Давно?
— Недавночко, — ответила рыжая девчонка.
Оказалось, девчонки шли в лес по орехи, потому что орешник рос с краю, а вглубь они заходить боялись — еще заблудятся.
— Со мной не заблудитесь, — заверила их Дианка, — меня тут каждый куст знает.
Пока шли по солнышку, девчонки трещали без умолку, радовались, а как вошли под тень сосен, так и запищали: холодно.
— Сейчас грибы начнут попадаться, — пообещала им Дианка, — сразу нагреетесь.
Скоро сосняк кончился и начался березнячок с редкими осинками, тут уж грибов хоть косой коси.
Правда, девчонки бегали, суетились, а грибов не находили. Пришлось Дианке объяснять им, как надо искать грибы.
— Главное — не торопиться. Остановитесь под деревом и поглядите вокруг себя. Гриб сам вас найдет, ведь ему тоже небось неохота одному под кустом стоять.
После Дианкиных наставлений девчонки и в самом деле стали находить грибы и вскоре набрали чуть не корзинку.
— А теперь, — сказала Дианка, — айда, я вам своих друзей покажу.
Она вывела их на поляну, где росли дубы: два вместе, а один чуть поодаль.
— Вот они, мои друзья!
Девчонки так и прыснули в ладошки.
— Мы думали, правда — друзья, а это коряги старые.
Дианка не стала их разуверять, села под Дон-Кихотом, прижалась щекой к его шершавой коре, глянула вверх. Сквозь густую темную зелень пробивалось клочками небо, осеннее, белесое, но дуб и не думал ронять своей листвы, стоял твердо, крепко, как и раньше стоял, лишь желудей понасыпал вокруг себя, как отстрелянных гильз, гладких, блестящих.
Она собрала желуди в подол, сидела, пересыпала их меж пальцами, думала. О чем? Она и сама не знала. О том, что течет и течет времечко, лишь дубы стоят, будто и не тронутые временем. Вечные. Наверное, еще меня на свете не было, а они уже стояли, меня не будет, они все так же будут стоять. И придет сюда какая-нибудь другая девчонка и назовет их по-другому, по-своему…
Возвращались они из леса далеко за полдень.
— А завтра пойдем за грибами? — приставали девчонки.
— Нет, мне завтра к работе приступать надо. Хватит, нагулялась.
То же самое сказал ей и Михалыч, когда она назавтра пришла на тракторный двор.
— Хватит — нагулялась, пора и честь знать.
Он что-то еще хотел добавить, но тут подскочил Коля:
— С началом трудовой деятельности!
— Спасибо.
Дианку обступили механизаторы, поздравляли, кто искренне, кто в насмешку.
— Теперь-то у нас дела пойдут!
— Равноправие, вошь ядреная!
— А как в борозде застрянет, вспомнит тогда равноправие!
— Ладно, — сказал Михалыч, — довольно трепаться, иди принимай технику.
Он повел ее куда-то за мастерские, где, привалясь боком к глухой стене, как инвалид на одной ноге, стоял трактор «Беларусь».
— Вот получай, наладишь — можешь выезжать зябь поднимать.
— Но как же так? — чуть не заплакала Дианка и призналась: — Я не сумею наладить.
— А чему ж вас на курсах учили? Это и дурак за руль сядет. А ты вот разберись, в нутрях покопайся, тогда никакая поломка тебе не будет страшна.
Заслышав голоса, из-под «Беларуси» вылез парень: в одной руке разводной ключ, в другой яблоко.
— А это кто такой? — удивилась Дианка.
— Сменщиком у тебя будет, — ответил Михалыч и пояснил: — Десять классов закончил, а тут в армию скоро. Вот у нас и кантуется. Володя Красильников из Поддубок.
Михалыч ушел, а Дианка поглядела на сменщика и загрустила: что он, что она — как говорится, два лаптя пара. И если б не Коля…
Он налетел как огонь, закружил, затормошил Дианку:
— Не трусь, зазноба! А я на что? Помогу, чем могу!
Коля славился в округе, как малый — золотые руки. Он все мог: часы починить, кастрюлю запаять, телевизор направить, а уж трактор! И все это с шуточками, прибауточками.
— На то и щука в море, чтоб карась не дремал! — подмигнул он Дианке и полез под трактор.
Пришлось и Дианке волей-неволей заняться ремонтом.
К концу рабочего дня к ним наведался председатель.
— Молодец! — похвалил он Дианку и размазал ей под носом мазутные усы.
— Молодец против овец…
Она хотела пожаловаться председателю на Михалыча, но раздумала. Разве ж он сам не видит? Значит, и в самом деле нет свободной техники. Гусеничный, правда, один стоит, но с такой махиной она, пожалуй, не справится. Ладно, решила, будь, что будет, может, это и к лучшему.
Теперь каждый день, она уходила и приходила домой затемно. Болели плечи, болели руки, голова наливалась свинцом, не говоря уже о сбитых в кровь пальцах. Мать, глядя на нее, только головой покачивала!
— И что ты, дочушка, с собой делаешь?
— Ничего, мам, — утешала ее Дианка, — надо все в жизни испытать, а то под старость нечего вспоминать будет.
— Тебе все смешки…
Но если честно признаться: ни за что бы Дианке не справиться, если б не Коля. Он взял все выходные, причитающиеся за лето, и не вылезал из-под трактора. Дианка, как могла только, помогала ему. Зато за время ремонта она так изучила трактор, как не изучила его за три месяца, проведенные на курсах.
Однажды, уже под вечер, на тракторном дворе появился новый инженер.
— Ну как — привезли свою стовосемнадцатикилограммовую тещу? — спросила Дианка.
— Ах, это вы? — узнал ее инженер и подкрутил свои рыжеватые усы. — Привез, привез.
— И квартиру дали?
— Не квартиру — дом целый.
— Вот видите, — не утерпела, похвасталась она, — как мы встречаем молодых специалистов.
— Да, такого, признаться, я даже и не ожидал.
Узнав, что Дианка закончила курсы механизаторов, а ей дали такую развалюху, и теперь приходится всем миром ставить ее на ноги, инженер не выдержал и стал снимать свою куртку на молнии:
— Берите и меня тогда в помощники.
Глядя на копошащихся возле трактора людей, Дианка не раз вспомнила деда Тараса: «Артелью, внученька, всю землю перевернуть можно». Вот так, «ар-тельно» к концу недели и отремонтировали Дианкин трактор. В воскресенье она чуть припозднилась, пришла, а сменщик Володя уже гоняет на «Беларуси» по двору.
— Разве уже все сделано? — набросилась на него Дианка. — А покрасить?
Она сама сбегала к кладовщику и выпросила две банки краски. Краска оказалась ярко-малиновой.
— Ничего, будешь у меня, как ягодка, — засмеялась Дианка и принялась налаживать пульверизатор. Когда малиновая краска чуть подсохла, она провела по кабине еще и синюю каемочку.
Михалыч с прищуром оглядел трактор, ничего, остался доволен.
— Поглядим теперь, — сказал он, — как вы на таком красавце работать будете. И вот вам, сорочата мои, первое боевое задание. Видите вон ту бочку? Цепляйте ее к трактору, будете подвозить горючее.
Дианка так и вспыхнула:
— Вы же обещали!
— А ты конституцию в школе проходила? — отпарировал Михалыч, — Так вот: каждый труд у нас в почете! Все!
Делать нечего, погоревала Дианка, излила свою обиду дома матери, а назавтра встала раненько и выехала на своем красавце — малиновом тракторе с огромной бочкой-прицепом, сплошь заляпанной соляркой. Если б кто-нибудь со стороны поглядел, то увидел бы странное зрелище, но глядеть в этот ранний час было некому, разве только собакам. Они увязались за Дианкой и с лаем проводили до самой Околицы.
По графику, разработанному самим Михалычем, она должна была сначала подвезти горючее в Мышьяковскую бригаду, но там работал Андрей, и потому она самовольно повернула к Сенькиной лощине: там шла выкорчевка кустов. Спускаясь с горы, она увидела внизу два трактора-бульдозера, которые, как разъяренные быки, лезли друг на друга.
«Что они — с ума сошли?» — подумала о трактористах Дианка, но, подъехав поближе, все поняла. Бульдозеры с обеих сторон подцепляли огромный куст и волокли его на край лощины, оставляя за собой черную обнаженную яму. Потом эту яму засыпали, выравнивая почву. Одного тракториста Дианка сразу узнала. Это был Павел Иванович Кузнецов из Поддубок. Был он коренаст, большерук, с тяжелым взглядом бессонно-усталых глаз. Но увидел Дианку, заулыбался:
— Вовремя ты подоспела, дочка. Я уже сам хотел с работы срываться.
Дианка поздоровалась и спросила:
— Ну как ваш Костик?
С Костиком они вместе кончали десятилетку.
— Спасибо. На второй курс перешел.
— Он ведь в политехническом?
— Да, понесла нелегкая.
— Ну почему? — возразила Дианка. — Такой знаменитый институт.
— Знаменитый-то знаменитый, а как приезжал на каникулы, еле узнали: худой, бледный. Уговаривал я его, уговаривал дома остаться…
— Что вы, Павел Иванович? Выучится — инженером будет.
— Вот в том-то и дело, что инженеров больно много развелось — землю пахать некому.
— А мы с вами? — спросила Дианка.
Павел Иванович только взглядом ответил Дианке, а так — промолчал, занялся заправкой.
Чтоб не мешаться под ногами, Дианка немножко отошла, села на выкорчеванный пень. Над лощиной кружилась стая полевых скворцов, шпаков по-местному. Они собирались вместе, чтоб лететь к югу. И кричали, кричали, вожаков себе выбирали. Дианка загляделась на них и не заметила, как к ней подошел еще один тракторист, дядя Митяй.
— Что, девка, и тебя заарканили? — спросил он и засмеялся, наливаясь по лицу и по толстой кряжистой шее густо-малиновой краской. Она не ответила. Тогда дядя Митяй подмигнул ей и присел рядом на корточки.
— Слушай, а ты бы вместе с горючим и нам бы заправиться привезла. А? В другой раз не забудь. Ладно?
Он слазил куда-то под мышку, достал мятую, засаленную трешку и сунул ей в руку.
— Прихвати со вторым рейсом, а то душа горит, смазки требует.
— Еще чего! — вспыхнула Дианка. Она резко оттолкнула от себя руку. — Что я вам — Манька Распутница?
Манька торговала в Веселых Ключах в магазине, а Распутницей ее звали потому, что она ходила, распустив по плечам длинные непричесанные волосы.
Дядя Митяй прищурил один глаз, будто оценивал Дианку.
— А ты кто? — спросил он. — Подумаешь, трактор размалевала, фу-ты ну-ты. Да все равно никто на тебя не глянет. Беглая ты. Использованная.
Словно ушатом холодной воды окатили Дианку, она даже задохнулась от обиды. «За что? Что я ему сделала? Трешку его грязную не взяла? Бутылку привезти не захотела? Ну, обругал бы. А то «использованная». Слово-то какое выкопал».
Ничего не видя перед собой, с полными слез глазами, она влезла в кабину, рывком дернула трактор с места.
— Спасибо! — замахал ей вслед Павел Иванович. — Еще приезжай, раками угостим. Мы тут в реке ловушки на раков поставили!
Она не слышала, гнала и гнала свой трактор, чтоб только поскорей скрыться от позора, уйти с этого места.
Вскоре показалась и Мышьяковка.
Дианка остановилась у крайней хаты — попить попросить, но в хате никого не было, да и вообще деревня будто вся вымерла — люди были на картошке.
Картофельное поле начиналось сразу же за леском — огромное, полого спускающееся к реке, и по всему этому полю, насколько хватало глаз, ползали, шевелились люди. Работали сразу две картофелекопалки и один комбайн. Причем комбайн вел, Дианка знала это, Андрей. Она не стала объезжать по дороге и пошла к нему напрямки — где картошка была уже выкопана.
Трясясь сейчас по неровному полю, Дианка с тревогой думала: а вдруг и Андрей встретит ее так, как этот Митяй? Опозорит при всем честном народе? Но Андрей даже и вида не показал, что он ее знает. Молча заправил баки горючим, махнул рукой, дескать, трогай! Дианка благодарно улыбнулась ему: «Хороший у меня муж. Все понимает».
До самого поздненька моталась она в этот день по полям со своим прицепом, развозила горючее, пока бочка не стала гулко подпрыгивать на ухабах — пустая. Только тогда она вернулась на тракторный двор, поставила «Беларусь» под навес и, тихая, уставшая, побрела домой.
Переходя Ключовку, остановилась на кладках: глаза утонули в черной воде.
— Мне бы домой скорей, отдохнуть бы…
А сама все стояла и не трогалась с места. В воде отражались звезды, и были они все красные, лишь одна, маленькая, с голубинкой — потухающая. Дианка подняла голову к небу, нашла эту звездочку, стала ждать: скоро потухнет? Но звезда одиноко голубилась в небе и потухать, как видно, не собиралась.
«Может быть, пройдет еще миллион лет, пока она потухнет, а я жду…» И только она об этом подумала, как рядом с той, голубоватой звездой сорвалась с неба другая, на которую Дианка и не глядела. Полетела вниз, чертя за собой яркий след, как радугу.
«Эх, не успела даже желание загадать!»
Хотя какое теперь у нее желание? Чтоб трактор не сломался, чтоб Андрей скандалов не устраивал, чтоб Михалыч доверил зябь поднимать. Очень простые желания. И еще одно: спать, спать, спать…
Назавтра развозить горючее была очередь сменщика, и поэтому Дианка разрешила себе поспать подольше. Правда, проснулась она все равно рано, по привычке, но не вставала. Лежала, лениво нежась в постели, и вдруг услышала тяжелый стук сапог на ступеньках крыльца. Выглянула в окно — Михалыч. «Наверное, со сменщиком что-то случилось». Но Михалыч про Володю не упомянул, а передал просьбу председателя съездить в Сельхозтехнику за запчастями.
— Поедешь вместе с Колей, — уточнил он, — вдвоем все ж надежней.
Дианка обрадовалась: с Колей она любила ездить. И опять потянулась дорога из Веселых Ключей в город, как когда-то, ранней весной. Но на этот раз Коля был молчалив, неразговорчив. Лишь однажды, когда вспорхнула из-под колес какая-то птичка, он засмеялся и сказал многозначительно:
— Гляди, сорока, а то поймаю.
Дианка сделала вид, что не поняла, о чем это он, отвернулась, стала глядеть в окно.
«Была б я художником, — думала она, — уж я бы нарисовала и эту дорогу, и бабушку-сосну на обочине, и клин журавлей в небе. Как жалобно трубят журавли, будто навек с родной землей прощаются. Но ведь они вернутся. Придет весна, и снова затрубят в небе — горласто, призывно. Весной все бывает по-другому. Все, все…»
В Сельхозтехнике справились быстро. Их-то и оказалось, запчастей: два колеса к «Волге», а к тракторам — ничего. Стоило за этим ехать. «Волга» еще и так пробегает, а три колесника целое лето без запчастей стоят.
Не стала Дианка молчать, все это и выложила начистоту директору Сельхозтехники. Но тот только головой покачал:
— Сами с запчастями бедствуем.
На обратном пути Коля немного развеселился и запел:
А где мне взять такую песню
И о любви, и о судьбе,
И чтоб никто не догадался,
Что эта песня о тебе…
— Ну, догадалась, догадалась, — не вытерпела наконец Дианка. — Перестань!
Коля замолчал, и молчал долго, лишь изредка взглядывал на нее и тихо чему-то улыбался.
Дианку и это разозлило.
— Ну выкладывай, чего ты? — повернулась она к Коле.
— Нет, это ты выкладывай! — сказал Коля.
— А чего мне выкладывать? — Дианка силилась улыбнуться, а не получалось. — Все у меня хорошо. Лучше и не надобно.
Коля в зеркало наблюдал за ней.
— Задернула шторочку?
И тогда она не выдержала и рассказала ему все-все: и про пруд у крепостной стены, и про Юрия, и про его дочку.
— Значит, нашла свое счастье? — спросил Коля.
— Найти-то нашла, да тотчас же и потеряла. Ой, Коля! — Она припала к нему на плечо и, всхлипывая, размазывая по щекам слезы, спросила: — Что мне теперь делать, что?
Коля не ответил. Да и что он мог ответить? Невпопад стал рассказывать об Андрее, как тот гнездо аистов хотел разорить.
— Иду с работы, а он на липу карабкается. «Ты чего?» — спрашиваю. «Ишь, говорит, милуются тут на глазах, я вам сейчас покажу кузькину мать!» Асам уж до середины долез.
— Разорил? — с тревогой вскрикнула Дианка.
— Нет, с липы свалился.
Когда въехали в деревню, Коля предложил:
— Ты давай домой топай, а я сам сдам запчасти.
— Ладно.
Она открыла дверцу кабины, но медлила, не уходила.
— Знаешь, Коля, о том, что я тебе рассказала, забудь. Хорошо? Как и я забуду.
— Уже забыл, — сказал Коля.
— Спасибо. — И вдруг улыбнулась: — А я все-таки докажу, что не зря на курсах проучилась. Вот увидишь!
Она спрыгнула наземь и побежала через дорогу. Бежала и кричала:
— Увидишь! Увидишь!
— Нет, это ты увидишь! — встретила ее на пороге мать и замахнулась на нее косынкой. — Тут такой кавардак в доме, а ее где-то носит!
— Какой кавардак?
Оказалось — студенты. Они каждый год приезжали в колхоз — строительный отряд. Прошлым летом клуб построили, а нынче проводили в дома колхозников газ. Понатоптали на кухне, наследили.
— Ничего, ничего, хозяюшка, мы сами все и уберем.
Но Дианка не дала им прибираться.
— Еще чего? Вы свое дело сделали, и на том спасибо. Угощайтесь-ка лучше яблоками.
В благодарность за яблоки студенты пригласили Дианку в клуб на концерт.
— Не знаю, — замялась она, — завтра на работу чуть свет.
— А нам — нет?
Дианка вымыла все, убрала, в первый раз приготовила на газу ужин. Красота! И мать будет рада — такое облегчение.
Поджидая мать с работы, она вышла на крыльцо и тут увидела быстро семенившую по улице бабку Лукерью.
— Куда ты, бабушка? — крикнула она.
— Как куда? На концерт!
Она как раз поравнялась с Дианкой и остановилась, приглядываясь.
— Как приоденется, — сказала бабка Лукерья, — так и девка вроде б ничего, а как брюки свои натянет, глядеть тошненько.
— В брюках, бабушка, зато сподручней работать.
— И работа у тебя ненашенская, — упорствовала бабка. — Где это видано, чтоб девка на тракторе сидела? Вот я двадцать пять лет дояркой проработала…
— А по мне, — сказала Дианка, — уж лучше на тракторе ездить, чем под коровой сидеть.
— Да, — вздохнула бабка Лукерья, — с вами теперь не сговоришься. Грамотные. Ну, так пойдешь ты на концерт ай нет?
— Сейчас — причешусь только.
Над входом в клуб висел большой плакат, видный даже в сумерках: «Дорогие жители Веселых Ключей! Просим вас на наш концерт! Захватите с собой и ваших соседей!»
Уже этот плакат и особенно смеющаяся рожица, нарисованная чуть ниже, настраивали на веселый лад, а когда Дианка зашла в зал, то и совсем развеселилась: мест не было. Давненько такого не видели Веселые Ключи, чтобы в клубе в разгар осенних работ было полным-полно народу.
Дианка стояла в дверях и оглядывалась: где бы сесть? И тут увидела Юльку. Юльку Собачкину. Кивнула ей, дескать, я зла не помню. Юлька тоже, наверное, хотела кивнуть, но в это время ее кто-то дернул сзади за волосы. Откуда было знать дернувшему, что Юлькина красивая прическа накладная. Она так и поехала с голдвы. Юлька в испуге схватилась за голову, но было уже поздно. Старухи, сидевшие позади Юльки, так и покатились со смеху:
— Глянь-ка, бабоньки, какая крепость на голове сидела!
— Конский хвост нацепила и хвастается!
— Раз своего ума нету, чужой не приклеишь!
Юльку спасло только то, что в это время на сцену выскочил высокий длинноволосый парень и запел:
Кто тебя выдумал, звездная страна…
Песня была грустная. И Дианка, слушая ее, почему-то вспомнила, как Коля назначал ей свидание на Марсе.
Потом были сценки из студенческой жизни, пляски и снова песни. Зрители были в восторге. Особенно всем понравился длинноволосый. Он был мастер на все руки: пел, плясал, показывал фокусы. Под конец так разошелся, что упал со сцены. Сердобольные старухи с первого ряда подхватили его, поставили снова на сцену. И он снова запел. На этот раз Дианкину любимую «А я еду, а я еду за туманом».
Едва успел допеть песню, объявил:
— А теперь танцы. Под оркестр. Кто желает.
Желающих оказалось много. Мигом растащили кресла, расставили их вдоль стен, образовали круг, и оркестр заиграл шейк. Деревенские девчата сначала стеснялись. Правда, они выходили на круг: разве откажешь таким ребятам, но танцевали вяло, сонно, словно нехотя. Лишь Юлька Собачкина разошлась и выделывала на кругу бог знает что. Глядя на нее, осмелели и другие. Даже женщины и те не остались безучастными, и скоро на кругу все смешалось: кто танцевал шейк, а кто под ту же самую музыку — барыню.
Запыхавшись, к Дианке подлетела Юлька Собачкина:
— А тут у вас весело, в Веселых Ключах.
— Ты, помнится, их называла грустными.
— Когда это было! — засмеялась Юлька и тряхнула своей прической, а Дианка испугалась, что она опять у нее свалится.
— Ты, говорят, на тракторе рекорды ставишь?
— Рекордов не ставлю, а работаю.
— Интересно?
Дианка не ответила, потому что как раз в этот момент ее пригласил на танец длинноволосый.
— Меня Альфредом зовут, а вас?
— Меня Виолетта.
Длинноволосый сдержанно улыбнулся.
— Оказывается, вы разбираетесь в музыке. А что еще написал композитор Верди?
— Вам для кроссворда?
— Простите, — сказал он и за весь танец больше не произнес ни слова.
Длинноволосый был высок, и Дианка совсем замучилась, танцуя с ним, потому что танцевать ей приходилось на цыпочках. А тут еще как на грех увидела Колю. Глаза его молча корили: ты-то танцуешь…
Она извинилась перед длинноволосым и подошла к Коле:
— Как дела?
— Как сажа бела, — сказал Коля.
— Потанцуем?
— Ты же знаешь, я не умею.
— А хочешь, и я тоже не буду?
И Коля признался:
— Хочу.
Когда длинноволосый снова пригласил Дианку танцевать, она сказала, что устала и что ей пора уже домой. А сама не уходила. Уж очень веселые были танцы. Когда еще доведется потанцевать под оркестр? Длинноволосый снова ее пригласил, и снова она отказала. Откуда ни возьмись возникла Юлька.
— Не в службу, а в дружбу — познакомь!
— С кем это?
— Еще притворяется! — сказала Юлька. — Если и есть тут один стоящий парень, так это твой — длинноволосый.
— Какой же он мой? Пригласи — твой будет.
— А что? И приглашу!
Юлька выбрала момент и пригласила длинноволосого на дамский вальс. Закружились по залу плавно и слаженно, будто всю жизнь так кружились. Дианку даже завидки взяли: красивая эта Юлька, смелая. И парень тоже ничего — талантливый. Зря она отка-зала ему. А Коля? Чтоб не смущать его, она протиснулась между креслами и села в уголке. Глядела на танцующих, вспоминала.
Однажды они с дедом Тарасом попали на ярмарку. Увидел дед на прилавке гармонь, разволновался: куплю!
«Зачем она тебе, дедусь, ты же играть не умеешь?» «Научусь! Надоели мне ваши радиолы, спасу нет.
А в гармони душа человеческая играет».
Подвернулся какой-то гармонист, развел мехи, и запела гармонь у него, заговорила жалостливо. Дед Тарас даже всплакнул, слушавши, а как домой с ярмарки возвращались, он целую лекцию Дианке прочел:
«Это хорошо, что у вас теперь оркестры всякие, как за границей. А все-таки русских обычаев забывать не след. А то ведь так можно позабыть, что и сами-то мы русские».
На кругу между тем творилось невообразимое. Дианка стала медленно продвигаться к выходу.
А на улице луна в полный круг, звезды. Хорошо!
Когда в прошлом году студенты закончили клуб, то собрали комсомольцев колхоза и устроили субботник по озеленению. Насадили молоденьких липок. Теперь уже липки подросли, но тени все равно давали мало, и под ними серебрилась в лунном свете трава.
А из открытых дверей клуба все еще плыла музыка, и Дианка покружилась немного под липами. Так, кружась, она уходила все дальше и дальше от клуба, и музыка нежно стихала у нее за спиной.
У околицы ее неожиданно кто-то окликнул:
— Можно вас проводить? Оглянулась — длинноволосый.
— Нет, нельзя.
— Почему?
— Боюсь, за углом муж с хворостиной поджидает.
— Со мной не бойтесь. И кстати, можете называть меня Алик. Просто Алик. Так зовут меня мои друзья.
Они шли светлой деревенской улицей, и длинные тени от них доставали чуть не до самых труб.
— А я ведь тоже деревенский, — заговорил Алик. — С Тамбовщины. Там у меня мама и три сестренки. Люся, Галя и Зина. Зина еще под стол пешком ходит. Целый год их не видел. Думал: на каникулах, а тут ребята в строительный отряд завербовали. «Поедем, говорят, хоть землю поглядишь, а то все в небо смотришь». Я ведь по специальности астроном. Будущий, конечно.
— Ой как интересно! — воскликнула Дианка. — Я тоже в школе астрономию любила. Гляжу, бывало, на звезды и думаю: «А может, и там где-нибудь Дианка живет. Точь-в-точь, как я. И нос курносый».
— Точь-в-точь не бывает. Природа не терпит повторений.
— А близнецы? Нет, что бы вы, ученые, ни говорили, а я, например, верю, что на Марсе есть жизнь. И знаете, что там сейчас происходит?
— Что?
— Марсианка на марсианина кричит: «Опять где-то гулял?»
Алик засмеялся.
— Ну и фантазия у вас. С такой фантазией хорошо бы звездами заниматься. А что? Поступайте к нам в МГУ.
— А жить когда? — спросила Дианка.
— Жить? Не знаю, что вы понимаете под словом «жить»…
— Ну, хлеб сеять, детей растить. Все ведь остальное не так важно, правда?
Алик немного помолчал, словно обдумывая ее слова, потом заговорил горячо, убежденно:
— Раньше — может быть. В этом и был весь смысл жизни. А сейчас? Разве мы можем представить свою жизнь без спутников, без полетов в космос? История движется, и ее не остановить.
— Зачем же прямо так и останавливать? Я просто хотела сказать, что каждому свое: кому хлеб растить, кому лететь к звездам.
Дианка нагнулась и схватила в горсть пучок травы.
— Вот смотрите: трава-мурава, трипутник, дикий клевер, даже горькая лебеда — все живут, но по-разному. И разве можно сказать, что жизнь трипутника хуже или лучше жизни лебеды? А если б все только глядели в небо, скучно б стало и на земле.
Деревня уже спала, светилось лишь одно окно: в хате Андрея. И так захотелось Дианке заглянуть в это окно, узнать, что он там делает?
— Алик, — попросила она, — можете вы заглянуть вот в это окно?
— А почему бы и нет?
Он перелез через частокол, угодил в какую-то яму, попал в заросли репея, но до окна все же добрался. Приложив руки к стеклу, долго вглядывался туда, потом появился перед Дианкой, доложил:
— Мужик какой-то. Спит за столом.
— Вот это и есть мой муж.
Луна заливала все вокруг белым мертвенным светом, но даже в этом свете было видно, как Алик побледнел.
— Ну, тогда до свидания, — проговорил он и отступил в тень липы, на которой было гнездо с аистами. Аисты сонно клекотали, ворочаясь в гнезде, и это было похоже на шепот влюбленных.
Дианка послушала этот шепот и спросила:
— А вы разве не проводите меня до дому?
Она засмеялась и побежала по лунной дорожке к своей хате.
«Как хорошо, — думала она, укладываясь спать, — хорошо и спокойно. Не то, что после встречи там, у крепостной стены. Здесь все просто и понятно».
Во сне ей снилась красная марсианская равнина, и она вспахивала ее на своем малиновом тракторе. А за ней прямо по вспаханному полю бежал Алик и кричал:
«Постой, Диана! Я ведь люблю тебя!»
«Конечно, это лишь сон, — думала во сне Дианка, — а все-таки приятно, что тебя хоть кто-то любит».
И так не хотелось просыпаться. А будильник звонил, звонил… Дианка даже на работу опоздала. Михалыч, как ни относился к ней с лаской, а все же выговорил за опоздание:
— Если ты уже с первых дней начнешь лодырничать…
— Михалыч, миленький, не ругайся, я наверстаю.
— Наверстаю, наверстаю… — уже стихая, ворчал Михалыч. — Только я ей хотел доверить зябь поднимать…
Дианка подскочила к нему, обняла, прижалась щекой к масляной его телогрейке.
— Вот спасибочко. А где?
— На горе у Сенькиной лощины. Прилаживай плуги и дуй с богом. Правда, земля там трудная, но ты не горячись. За два дня осилишь — и ладно.
Михалыч помог ей нацепить плуги, сам отрегулировал их, махнул рукой:
— Трогай! Да плуги не забудь поднять, а то мне весь тракторный двор вспашешь!
Когда Дианка, миновав ферму и небольшой лесок, въехала на горку у Сенькиной лощины и глянула вниз, у нее прямо дух захватило. Перед ней лежало поле, большое, как море, и ровное-ровное, заросшее по стерне густой темно-зеленой отавой. И только в конце его белело несколько валунов.
«Как пароходы, — подумала Дианка. — Вот вспашу поле и уплыву на них, куда только захочу».
Она зашла с другого конца поля, откуда шел склон, и двинулась прямо на валуны: они будут ориентирами.
Почва здесь действительно оказалась трудной, и плуги снова пришлось регулировать. Она долго провозилась с ними, но зато, когда все наладила и прошла первую борозду, оглянулась назад и похвалила себя: «Молодец, Дианка, рука у тебя твердая».
Борозды тянулись за ней длинными прямыми змеями, и на них уже слетались грачи. Она пахала и пахала, делая по полю широкие круги, а сама удивлялась. Это ж надо! Сидит она, маленькая, слабая, в кабине, а трактор, такая махина, подчиняется каждому движению ее рук. Захочет она вправо повернуть — пожалуйста, вправо, захочет влево — влево, можно даже поперек поля проехаться, но поперек-то и нельзя, а вправо или влево тоже не рекомендуется. Борозду надо вести прямо и ровно, как по линеечке, так ее на курсах учили. К тому же это, может быть, не только первая рабочая ее борозда, а борозда всей жизни. Как проведет она ее, так и жизнь пойдет: прямо или же наперекосяк.
Поле было длинным, и, пока Дианка пересекала его из конца в конец, она о многом успевала подумать. О том, что жизнь у нее не такая уж сладкая, если вдуматься, и что во всем она сама виновата. Успевала подумать и о матери, и о Кате, и о Юрии.
Но, несмотря на то что думы ее были невеселыми, настроение радости не проходило. Наоборот, с каждой новой бороздой оно все росло и росло, как тесто на дрожжах. Дианка загадала: если не подведет ее трактор и к вечеру она вспашет все поле, то и в жизни у нее все' образуется и будет она снова счастливая. Загадка была смешная, несерьезная, а все равно сердце верило, и она теперь уже с надеждой делала один прогон за другим, грачи позади нее кричали весело и призывно, будто подзадоривали: а ну-ка еще!
Обедала она тут же, в поле. Хотя это был скорее полдник, потому что про обед она просто-напросто забыла. И только когда почувствовала: все, не может больше, остановила трактор, сошла с межи и упала, раскинув руки, прямо наземь. Полежала немного, чувствуя щекой, грудью, всем телом упругую холодящую плоть земли, потом села, развязала узелок с едой. И было у нее такое чувство, что это не она сидит на меже и не она развязывает узелок, а кто-то другой, она же, Дианка, все еще продолжает пахать.
«Гляди-ка, — подумала она, — раздвоилась я. А что? Это не плохо. Буду теперь за двоих жить и работать».
Она не спеша, с удовольствием поела, и, когда уже завязывала снова узелок, вдруг закружилась голова, в сон потянуло.
«Стыдись!» — упрекнула сама себя.
Только напрасно она упрекала себя, потому что упрекала уже во сне. Лишь руки еще шевелились, будто продолжали держать руль, и ноги нажимали на газ, а голова уже спала. Сквозь сон она еще слышала крики грачей, недовольные, тревожные, потом и грачи куда-то исчезли, и пришла на мир тишина.
Сколько она проспала, Дианка не знала, а когда проснулась, оказалось, только десять минут, но и этих десяти минут хватило, чтоб она снова почувствовала себя бодрой и отдохнувшей.
«Вот только бы дождь не ударил!» — подумала она, потому что увидела, как облака стали собираться в тучи, тяжелые, хмурые. Скоро потянуло от реки холодом, и это было как предупреждение о дожде, но Дианка не поверила, не хотела верить. А тут еще грачи раскричались как окаянные. Когда она на повороте оглядывалась назад, ей хотелось крикнуть на них: кыш вы, оглашенные! — потому что они мешали ей видеть пахоту. Зато с грачами было веселее, и время летело быстрее. И вдруг в какое-то мгновенье она почувствовала, что грачей позади нее нет. Оглянулась: правда. Только что были здесь, кричали, суетились, а то исчезли, как по чьей-то команде. Она взглянула на небо и сразу все поняла. Дождь уже шел к земле, двигался, хотя капель и не было. Лишь падала с неба лавина дождевого шума. Эта-то лавина и напугала грачей. Они взвились стаей и улетели, а Дианка тоже непроизвольно нажала на тормоза. Трактор дернулся два раза и остановился, будто только и ждал этого. А Дианка протянула из кабины руку — дождь шлепнулся в ладонь, потек между пальцами, холодный, резкий.
Раньше она не хотела, чтоб был дождь, а теперь обрадовалась ему и ловила, ловила дождевые капли, собирала в пригоршни и пила, как березовый сок по весне.
Дождь и вправду походил на березовый сок, пресный, лишь чуть сладковатый.
Скоро дождь стал засекать в кабину, и тогда она решила: «Все равно ведь мокнуть, дай-ка я попробую пахать и в дождь».
Сквозь бьющую навстречу ей блестящую завесу дождя она с трудом различала землю, вела трактор скорей наугад, но все равно вела, потому что где-то в глубине души поднималось в ней азартное желание: «А ну-ка давай, дождь, померяемся, кто из нас раньше устанет: ты или я?»
Устала раньше, конечно, Дианка. И даже не устала, а увидела, что колеса вот-вот увязнут в размокшей земле, и тогда уж придется ночевать здесь, посреди поля.
Не закончив даже борозды, она с трудом вывернула трактор и вывела его на дорогу.
— Победил ты меня, — сказала она дождю, а дождь взял и перестал. Лишь капало ещё с придорожных кустов да шумели по канавам ручьи вдоль дороги.
«Как весной», — подумала Дианка и, радостно вздохнув, погнала трактор в деревню.
Доехать до мастерских, поставить трактор на место у нее сил еще хватило, а как спрыгнула наземь, так и подкосились ноги. Михалыч все понял, хоть и наблюдал издали.
— Я сейчас тоже домой еду, подожди, на мотоцикле подброшу.
Ехать в коляске мотоцикла было приятно, и ветер ласково тек в лицо, обвевал его густыми прохладными струями. Нагнувшись к Дианке, Михалыч прокричал:
— Завтра на работу выйдешь?
— А как же!
Он засмеялся:
— Отец твой тоже упорливый был.
— Вы и отца знали? — просияла Дианка.
— Как не знать? Вместе на вечерки не раз бегали.
Михалыч стал рассказывать, как однажды, идя с вечеринки, они свернули не на ту дорогу и чуть не заблудились в лесу. А тут гроза как ударит! Молния! Им бы дорогу искать, а Михаил, Дианкин отец, березками любуется. Как молния шарахнет, выхватит березку, обовьет ее светом, он глядит как заколдованный. «Вот бы, — говорит, — мне эту молнию да с собой в Москву захватить». Он уже тогда собирался ехать учиться.
Михалыч резко затормозил, потому что чуть не налетел на тополь у крыльца.
— Вылезай, красавица, приехали.
Но Дианка не хотела отпускать Михалыча.
— Расскажи еще что-нибудь про отца.
— Что тебе рассказать? Давненько это было. Забываться стало.
Михалыч приставил к тополю мотоцикл, сам присел на ступеньку крыльца.
— Помню, бегу я это в школу. А он меня в окно зазывает; «Гляди, я чудо открыл». Думаю, какое ж это чудо? А он окно притворил, и в стекле вся улица отражается.
«Красиво?» — спрашивает.
«Ничего».
«Нет, — говорит, — красиво. Через стекло весь мир иным кажется».
Талант у него такой был: все по-другому видеть, по-своему. Не каждому это дано, а кому дается, с того и спрос особый идет. Вот как с бати твоего. А ты небось его и не помнишь, птаха?
— Нет, не помню.
Михалыч попрощался и уехал, а Дианка еще долго сидела на ступеньках крыльца. Тополь уже стоял весь голый, зато много листьев натряс, накрыл корни, устлал земельку, к зиме приготовился.
Заснула Дианка в эту ночь быстро и спала без сновидений. Сны пришли лишь под самое утро. По горушке у Сенькиной лощины шли люди — все человечество. Они шли прямо по пахоте, не разбирая дороги, а над ними кружились грачи, кричали тревожно. Дианка спрыгнула с трактора и пошла навстречу людям, стараясь хоть кого-нибудь узнать в толпе. Узнала. Ну конечно же это он — Дианкин отец, высокий, красивый, с мягкой рыжеватой бородкой и глазами чуть вкось, как и у Дианки. Но отец не узнает ее, проходит мимо. «Я здесь! — кричит ему Дианка. — Здесь!» Смотрит, а вместо отца ходит по полю, собирая червяков, черный грач. Она бежит, хочет спросить у отца, в чем дело, почему он так долго домой не приходит, а грач ей человеческим голосом отвечает: «Глубоко корнями в землю ушел». И снова идут мимо нее люди, скрываются за речкой, в густом тумане, а Дианка бежит за ними вслед, кричит: «Возьмите меня с собой! Возьмите!» И тогда из толпы, из всего человечества отделяется Юрий и говорит: «Хорошая натура. Натура что надо».
Совсем измучилась Дианка во сне и, когда открыла глаза, несказанно обрадовалась: солнцу и тополю под окном, ясному небу и стакану холодного молока. Это мать поставила его рядом с кроватью, знала Дианкину привычку — как проснется, так: «Мам, пить хочу».
Дианка собиралась на работу, никак не могла найти сапоги. Вчера снарядилась в туфельках, все ноги промочила. А сапоги, да еще литые, — самая надежная обувка. В брюках, в сапогах, в куртке с молнией, ну чем не механизатор? А еще она думала, что с ней должно что-нибудь случиться. Непременно. Систематически. Ждала и верила.
Но дни проходили за днями, а ничего не случалось. И только в конце недели ее неожиданно вызвали к председателю.
— Вот тут разнарядка пришла, — сказал Федор Иванович, — выделить одного механизатора на районные соревнования пахарей. Так что придется, Дианка, тебе ехать.
— Мне? На соревнование?
— Ну не мне ж, — сказал Федор Иванович. — Там все по правилам надобно. А тебя, считай, три месяца этому как раз и учили. А чтоб тебе нескучно было, — усмехнулся председатель, — прихвати главного инженера. Ему тоже опыта надо набираться. Так, Анатолий Иваныч?
— Ну, раз в колхозе мы пока не нужны, — развел тот руками, — придется хоть на соревнованиях показать, что и нас не зря учили. Как — покажем? — обернулся он к Дианке.
— Боязно, — замялась та.
— Волков бояться — в лес не ходить!
Федор Иванович явно спешил, под окном уже дудела председательская «Волга».
— Ну, счастливенько!
В этот день Дианка вместе с главным инженером чистила, мыла свой малиновый трактор, готовилась к соревнованиям. На душе у нее было скверно: ведь что ни говори, а ехать она боялась. Но главный инженер, казалось, не унывал.
— Не трусь, подруга, — говорил он, — уж какое-нибудь место мы с тобой завоюем. Хоть последнее.
— Последнее — это я обещаю.
Соревнования должны были проводиться близ районного центра Березовка, а туда ни мало ни много, а набиралось километров тридцать. А тут еще дождь зарядил, осенний, мелкий. Жаль было Дианке гнать по грязи свой чистенький, весь сверкающий трактор, но не будут же отменять из-за дождя соревнования.
На прощанье ее все напутствовали:
— Главное — агротехнику соблюдай! — говорила агроном.
— Плуги не потеряй, — ворчал Михалыч.
— Горло не простуди! — просила мать.
— Да что вы меня как на войну отправляете: — сердилась Дианка. — Будем живы — не пропадем!
Дианка гнала трактор своим ходом, а позади нее на председательской «Волге» ехал Анатолий Иванович. Вскоре, правда, он обогнал трактор, приказав Дианке душа вон, а быть в Березовке не позднее шести часов вечера.
«Ну, к шести-то я справлюсь», — решила Дианка и завернула на механизированный ток: там в этот день работал Коля.
— Вот на соревнования пахарей послали, — пожаловалась она ему, — осрамиться перед всем честным людом.
— Ну, почему же осрамиться? — сказал Коля. — Я видел твою работу у Сенькиной лощины. Как на волне плыла.
— Ты-то хоть надо мной не издевайся! А еще друг называется.
Коля не ответил, открыл капот трактора, проверил уровень масла, зажигание, все обстучал, обнюхал, потом вытер белоснежным платком руку, подал Дианке:
— Надеюсь на победу!
— Иди ты! — обиделась Дианка.
— Вот увидишь, — сказал Коля, — не зря я сегодня хороший сон видел.
— Какой?
— Будто я в небе летаю.
— Я тоже часто такие сны вижу, — призналась Дианка, — и так хорошо на душе. Просторно.
— Значит, еще растешь.
— До каких же пор? Я уже выросла.
— Душа растет.
— Душа! — засмеялась Дианка. — Что это такое? Все говорят: душа, душа, а кто ее видел?
— Душу видеть нельзя. Ее надо чувствовать.
— А ты чувствуешь?
— Твою — да.
— Да ладно тебе! — она нетерпеливо вырвала руку. — Некогда мне балабоны с тобой разводить!
Сразу за деревней начинался лесок, весь просвеченный желтым светом — от осенних березок. А грибов, наверное, в этом березнячке!
«Как буду ехать обратно, — пообещала себе Дианка, — обязательно заверну. А сейчас некогда. Торопиться надо».
Торопилась она не торопилась, а приехала в Березовку только под вечер. Анатолий Иванович уже волновался, встречал на дороге.
— Гляди, какой нам тут прием устраивают! А ты опаздываешь!
Распорядитель соревнований с красной повязкой на рукаве показал Дианке место, где стать. А тут уже было полно тракторов, пригнанных, видать, со всего района. Голубые красавцы МТЗ, оранжевые козявки ДТ — они так и сверкали под мелким дождем, ждали своей очереди. Дианка поставила «Беларусь» в конце шеренги, ближе к речке, и порадовалась, что не на самом виду. Заглушила мотор, огляделась.
Над полем трепетали флаги — красные, розовые, голубые. И Дианке невольно подумалось, что это не просто соревнование, а праздник. Праздничным было все: и начищенные до блеска лемеха плугов, и ровное, заросшее клеверной отавой девственно-тихое поле, и особенно лица механизаторов. Правда, сколько ни озиралась Дианка, видела вокруг одних мужчин. Они с нескрываемым снисхождением поглядывали на нее: дескать, и ты туда же? И вдруг она увидела женщину, тоже в комбинезоне, с короткой стрижкой, но уж очень тоненькую. Когда объявили время на отрегулировку плугов, женщина подошла к ней. Из-под распахнувшегося на груди комбинезона блеснул орден. Она постояла, глядя, как безуспешно пытается Дианка закрепить болт лемеха, пожалела:
— И куда ты, детынька, приехала?
Дианка шмыгнула носом, но сдержалась, не заплакала.
— А вы на фронте были? — тихо спросила она.
— Нет, не была.
— А орден?
— За работу дали.
У женщины были светлые, выгоревшие на солнце волосы и серые улыбчивые глаза.
— А ну-ка пусти, — сказала она, — не с твоей тут силенкой…
Быстро и легко, словно играючи, она завернула болт, протянула Дианке ключ.
— Я ведь с сорок третьего на тракторе. Бывало, тоже, как ты, сижу и плачу в борозде. А что сделаешь?
Она по-хозяйски обошла вокруг «Беларуси», проверила сцепление плугов.
— Ну-ка попробуй, — предложила она.
Дианка развернула трактор к реке, проехала немного, все время оглядываясь назад.
— Ну как?
— Глубина в самый раз, только борозды вкось.
— Это потому, что я оглядывалась.
— А ты так набивай руку, чтоб с закрытыми глазами прямо вести. Ну, ничего, ничего, — она погладила Дианку по голове, — это дело наживное.
От ее теплых, материнских рук или от голоса, мягкого, доброго, Дианке стало так хорошо на душе, словно она уже закончила соревнование и возвращается домой. Но тут подошел Анатолий Иванович, напомнил:
— Будь готова завтра в десять.
— А ты, — набросилась на него женщина, — вместо того чтоб по магазинам шляться, помог бы девчонке! Ишь мужичье, не успели приехать, уже за бутылкой!
— Не за, бутылкой, — сказал Анатолий Иванович, — за подарком. Подарок ходил своей теще выбирать.
— Да ну? — удивилась женщина. — Теще — и подарок? Скажи ты, в первый раз такого зятя вижу. Откуда вы, голубчики?
— Из Веселых Ключей, — ответила Дианка.
— То-то, я гляжу, вы веселые.
Женщина ушла, а они еще до самого темна провозились с Анатолием Ивановичем над плугами. Заканчивали работу уже при свете фар.
— Ну, как настроение? — спросил инженер.
— На полном боевом! Буду драться за последнее место всеми силами своей души!
— Молодец!
Ночевали в местной школе: мужчины в физкультурном зале, а женщины в учительской. Здесь стояли две кровати и диван. На диване уже кто-то спал, укрывшись одеялом с головой.
Женщина долго ворочалась на кровати.
— Не спится? — спросила Дианка.
— Да я всегда так: с вечера передремлю чуток, а потом всю ночь маюсь. Старость не радость.
— А сколько ж вам лет?
— Угадай.
— Лет пятьдесят.
— Пятьдесят четвертый пошел. Скоро на пенсию, — вздохнула женщина.
— Но вы как будто и не радуетесь?
— А чему ж тут радоваться? Другие пенсию ждут, чтоб внучат понянчить, а я одна как перст.
Она присела на кровати, подперла кулаком щеку.
— Ты вот что, дочушка, не затягивай с этим делом, а как подвернется подходящий мужик, так и выходи. Да деток поболе нарожай, чтоб было под старость голову к кому приклонить. Без детей женщина все одно что пустошь выгоревшая. Ни травинки на ней, ни былинки. У тебя-то мать есть?
— Есть.
— Счастливая она. — И женщина заплакала.
Теперь пришлось Дианке ее утешать.
Проснулась та, что спала на диване.
— И тут спокойно не дадут поспать!
Она откинула одеяло и вдруг вскрикнула:
— Дианка!
— Катя! Какими судьбами?
Они обнялись, закружились по комнате, тиская друг дружку, похваливая:
— А ты вроде подросла даже!
— А ты пополнела!
— Красавицей стала!
— Куда мне до тебя!
Наконец, когда первые восторги встречи прошли, Дианка спросила:
— А Федя?
— Какой Федя? — удивилась Катя.
— Ты меня убиваешь! Ну, жених твой…
— Ах, жених? Так его в армию забрали!
— А ты где?
— Я на заводе работаю. Табельщицей. Работка, конечно, не пыльная. А как услышала, что отец на соревнование едет, тоже потянуло. Хоть поглядеть со стороны и то радостно. Ну а ты как живешь?
— Живу! — улыбнулась Дианка. — Не жалуюсь! А Геннадий не знаешь где?
— На птицефабрику направили. Я там однажды была.
Они посмеялись, повспоминали всех своих знакомых и заснули на одной кровати, радостные, счастливые.
Утром они позавтракали в столовой, причем Дианка от волнения почти ничего не ела, выпила лишь два стакана чаю и поднялась:
— Пора мне.
— Ни пуха и ни пера! — пожелала ей Катя и отвернулась, скрывая слезы.
— Ладно, не поминай лихом.
Решительным шагом Дианка подошла к своему трактору, влезла в кабину, но оказалось: надо тут же и вылезать. Всех участвовавших в соревнованиях выстроили в одну шеренгу, и начались напутственные речи. Дианка не слушала. Стоя рядом с высоким плечистым трактористом, она все время поглядывала в небо: не предвидится ли дождь? Небо хмурилось, но дождь пока медлил. «Хоть бы успеть, хоть бы успеть…»
Наконец объявили поднятие флага. Поднимали его Катин отец, она по фамилии это определила, и какой-то совсем молоденький механизатор из колхоза имени Ленина. Этот колхоз первым в районе закончил уборку зерновых.
— По местам! — прозвучала команда, и уже через минуту взревели моторы, как будто ураганный прибой обрушился разом на землю.
Сжимая в руках штурвал, Дианка мельком увидела букетик дикого клевера на капоте, успела еще подумать: «Наверное, Катя постаралась».
И тут взвилась в небо зеленая ракета — старт!
В первое мгновение Дианка замешкалась, не сообразила, что означает зеленая ракета, и, лишь увидев, как двинулись рядом с ней трактора, нажала на газ. Ее трактор дернулся раз-другой, и она будто почувствовала его тяжесть на своих плечах. Это впились в землю лемеха плугов. Она еще прибавила газу, и трактор пошел легче, ровнее.
«Теперь так держать! И не оглядываться!» — приказала она себе, лишь краешком глаза наблюдая за тем, как шли справа и слева еще два трактора. Вдруг тот, что шел справа, остановился. Маленький пожилой тракторист спокойно спрыгнул на землю и пошел проверять за собой пахоту.
«Может, и мне так можно?» — подумала Дианка, но удержала себя: зачем? Она и так знает, что глубина нормальная.
Перед глазами у нее тихо качалось поле, то светлея, то темнея чуть заметными неровностями почвы, но трактор подминал под себя эти неровности и упрямо полз вперед, как маленький трудолюбивый муравей с тяжелой ношей на спине.
«Молодец! — похвалила она его. — Не зря я тебе синюю каемочку сделала. Только ты не подведи меня сегодня».
Дианка уже заканчивала второй прогон, и все было хорошо, и трактор ее слушался, как вдруг она увидела, что впереди что-то забелелось. Это была березка, тоненький белый прутик посреди темного поля, Она увидела это, но не подумала, что сейчас запашет ее. А трактору что? Он лез прямо на березку, не сворачивая, не жалея. Лишь в последнюю минуту Дианке удалось вывернуть руль и обойти березку. И все-таки она не была уверена в том, что не задела ее, и поэтому оглянулась. Длинные черные борозды стлались за ней, прямые и ровные, и вдруг резкий зигзаг, будто трактор, как норовистый конь, испугался чего-то и прянул в сторону. Зато березка была жива, лишь согнулась немного, но постояла так минуту и выпрямилась.
«Штрафные очки, — мелькнуло в голове, но она отогнала от себя эту мысль. — Ну и пусть, все равно терять теперь нечего».
Несмотря на то что вчера был дождь, он не пропитал землю, и от идущих рядом тракторов поднималась легкая пыль, ветер сносил ее в сторону реки, а Дианке казалось, что это поднимается над водой туман. Из-за этого-то тумана она и не увидела конца поля, пока чуть не наехала на человека с красной повязкой.
— Стой! Куда разогналась? — крикнул человек и помахал флажком. — Приехала!
А Дианка только в охотку вошла. Подбежала Катя, стала поздравлять ее. Дианка глядела на нее бессмысленно, не понимала.
— Да ты очнись! — тормошила ее Катя. — Молодец! Все по правилам науки и техники!
— Да ладно тебе! — отмахнулась от нее Дианка.
Пока работала комиссия, делала тщательные обмеры, они с Катей спустились к речке, сели на бережку.
— Завидую я тебе, — сказала Катя, — все у тебя получается. Что ни задумаешь, того и добьешься. Какая-то целеустремленная ты.
— А ты нет?
— А я как вот эта веточка… — Она сорвала ветку ивы, бросила ее в речку. — Куда несет течением, туда и плыву.
Дианка молчала. Запрокинув голову, глядела в небо. Оно потихоньку прояснялось, выглядывая синими озерками из-под темных туч.
Катя вздохнула:
— Да, красота… Учиться тебе надо, — вдруг сказала она, — учиться.
— Я и сама мечтаю об этом.
— А раз мечтаешь, значит, добьешься. Я в тебя верю!
Снова взвилась над полем ракета, на этот раз не зеленая, а голубая. Механизаторы выстроились для подведения итогов соревнования.
Дианке было стыдно стоять в одном строю с известными механизаторами, и она все время порывалась спрятаться за чью-либо спину, а ее, Наоборот, выталкивали вперед: почет и уважение женщинам! И во взглядах рядом стоящих уже не было того снисходительно-насмешливого выражения, с которым они встретили ее вначале. Неважно, какое она место займет. Дианка выдержала экзамен, и они принимали теперь ее как равную.
Объявили победителей по группе гусеничных тракторов. Первое место — Кузякин Иван Васильевич. Это был грузный, широкоплечий мужчина, и когда повязывали ему через плечо голубую ленту с надписью: «Лучший пахарь района», то никак не могли завязать — лента не сходилась. Второе место занял победитель прошлогодних соревнований — Катин отец. Дианка нашла глазами в толпе, стоящей напротив, Катю и молча поздравила ее. Катя радостно помахала ей в ответ. А тем временем уже объявляли победителей на колесных тракторах. И тут Дианка услышала свою фамилию. Оглянулась, думала, что ее кто-нибудь позвал, но никого позади себя не увидела. Рядом стоявший пожилой механизатор толкнул ее локтем в бок:
— Чего зеваешь? Иди!
— Куда? — спросила Дианка.
Вокруг засмеялись:
— Ишь, козявка, еще ломается! Второго места ей мало, видать, первого хочется.
А Дианка все не верила, хотя сердце вдруг подпрыгнуло и зашлось тихой щемящей радостью. Но она все еще не двигалась с места, пока ее не выкликнули во второй раз. Только тогда она с трудом оторвалась от земли и пошла на чужих, негнущихся ногах прямо к трибуне.
«Эх я дурочка, — пожалела она, — не переоделась сразу после пахоты…»
И нарядную голубую ленту ей повязали прямо на грязный комбинезон.
Потом стали раздавать призы. Двум механизаторам, занявшим первые места, досталось по мотоциклу, а Дианке — транзистор. Она взяла его в руки — маленький, словно игрушечный, усомнилась: да будет ли он работать? И, чтоб проверить это, включила. — Транзистор грянул такой звонкой музыкой, что заглушил туш оркестра. Дианка смутилась и спрятала транзистор за спину.
Когда с наградами было покончено и оркестр в последний раз проиграл туш, к Дианке подскочил Анатолий Иванович:
— Ну, что я тебе говорил? Все-таки наша взяла! Пусть теперь Федор Иванович поймет — на молодежь надо ставку делать! — И он смешно, как заяц, подергал своими рыжими усиками.
— Устала я, — не приняв его восторгов, сказала Дианка, — и есть хочется.
— Ну, мне не до еды. Я, пожалуй, домой поеду. Надо ж обрадовать руководство!
— Поезжайте, я следом.
Они обедали с Катей в районной столовой, а рядом с ними на столе тихо, приглушенно пел транзистор.
Мешая ложкой в тарелке, Катя мечтательно произнесла:
— Запомни этот день, Дианка: 13 сентября 1970 года. В этот день к тебе пришла твоя слава.
— Слава? — расхохоталась Дианка. — А на что она мне? На хлеб, что ли, вместо масла намазывать?
— А Юрий? — напомнила Катя.
— При чем здесь Юрий?
— Как при чем? Завтра в газетах прочитает и сразу…
— Что сразу? — нахмурилась Дианка. — Ну, говори, говори!
— Сразу полюбит тебя, — сказала Катя.
Дианка покрутила транзистор, и музыка полилась громче, тревожнее.
— Он и так меня любит, — сказала она, — только не может любить.
— Как это не может? — не поняла Катя.
— А так. У него семья. Дочка.
— Ну и что? — удивилась Катя, — Подумаешь!
— Для тебя это «ну и что», а для него, может быть, не «ну и что». Его понять надо.
Катя и есть не стала, тарелку от себя отодвинула.
— Просто трудный у тебя характер. Невыносимый.
— А у тебя еще труднее. И если б ты выросла, как я, без отца, так бы не говорила!
Она встала из-за стола, взяла свой транзистор и вышла. Но Катя догнала ее:
— Ладно, Дианка, прости меня, не злись, я все понимаю. Просто жаль мне тебя.
— А мне тебя! — отрезала Дианка.
Возвращаясь домой, она корила себя: зачем так резко обошлась с Катей? Ведь та добра ей хотела. Но теперь уж было поздно каяться, так как ничего нельзя было изменить.
Дорога подсохла, и ее малиновый трактор бежал споро, будто радуясь тому, что все позади. И солнце выглянуло из-под туч, правда ненадолго, потому что время клонилось к закату.
«Подожди немного, — попросила его Дианка, — мне ведь домой надо успеть засветло».
А почему надо засветло, не призналась. Не солнцу — себе. Хотя где-то глубоко в душе ждала, надеялась.
И не напрасно. Сам председатель вышел ее встречать. Руку пожал и от имени правления вручил Почетную грамоту.
— А я и не догадывался, что ты у нас такая шустрая!
— Я учиться хочу, — сказала ему в ответ Дианка. — Отпустите меня учиться.
Федор Иванович глядел на нее не понимая.
— Ты ж только что выучилась.
— А теперь дальше. На агронома.
— На агронома? Ну, это дело хорошее. Значит, опять домой вернешься. А мы тебе… Знаешь что? Мы тебя зачислим колхозным стипендиатом. Согласна?
— А что это такое?
Федор Иванович засмеялся, обнял Дианку за плечи:
— Эх ты, птаха! Говоришь, что взрослая, а простых вещей не понимаешь. Будешь учиться, а стипендию от колхоза получать. Зато как закончишь курс наук, то обязательно домой возвращайся. Отрабатывать свою стипендию. Ну как, по рукам?
— По рукам! — радостно вздохнула Дианка…
…Перед отъездом она все-таки выбрала часок, чтобы сбегать к своим дубам — попрощаться. Сколько помнила себя Дианка, она всегда приходила сюда и с горем и с радостью. И всегда они утешали ее: Дон-Кихот, и Санчо Панса, и Разбойник. Кругом деревья уже стояли голыми, а дубы все еще зеленели, не хотели сдаваться злой зиме. Лишь у Дон-Кихота стала усыхать макушка и теперь грозно торчала в небе, как нацеленная на кого-то пика. А Разбойник продолжал шуметь…
«Вот уеду я, — думала Дианка, — и, может быть, никогда больше не увижу своих друзей. Но нет, вы ждите меня, мои дубы. Я вернусь. Я обязательно вернусь! Жди меня, лес, жди, поляна! Ждите меня, березы и осинки, ели и сосны! Ждите меня, Веселые Ключи!»
— Анд-юша!
Он еще ни о чем не знал и привычно дрался во дворе с Вовкой Каплиным, как вдруг прямо у них над головой раздался этот знакомый голос:
— Дети, вы не видели Анд-юшу Хохлова?
Вовку сразу будто ветром сдуло со двора, но Андрюша никогда не терялся. Вот и теперь первым делом он втянул голову в плечи, чтоб не так был виден вихор на макушке, стал на четвереньки и пополз к забору. Здесь была известная только ему лазейка. Осторожно, чтоб не скрипнуло, отодвинул одну дощечку и очутился в высокой, густой траве. Огляделся: никого — и блаженно растянулся на спине. Здесь его уже никто не найдет. Даже Мария Сидоровна.
— Анд-юша! Куда же он зап-опастился?
Даже не видя воспитательницу, Андрюша хорошо представлял, как она бегает сейчас по двору, взмахивает длинными руками и зовет его. Пусть зовет. Он лежит в высокой траве, заложив руки за голову, смотрит в небо и думает про отца. Сегодня воскресенье, и отец должен приехать.
Когда детский сад жил еще в городе, а не на даче и мама по вечерам забирала Андрюшу домой, то отец приходил каждую субботу. А иногда оставался и на воскресенье, если сын его не отпускал. Лягут с отцом на диван, Андрюша уцепится за его шею руками да так и уснет. Но даже и во сне чувствовал, что отец рядом, не ушел.
А наутро они отправляются в путешествие по городу: сходят в кино, на стадион, на крепостной вал влезут, а оттуда далеко-далеко видно. Посидят, помолчат, подумают.
Вот так сидели они однажды, и Андрюша вдруг спросил:
— Папа, а ты помнишь, когда ты был маленький, а я большой, я тебя защищал от фашистов? Помнишь?
Отец засмеялся, но спросил серьезно:
— И как же ты защищал меня?
— Я возьму гранату и как брошу! Только каски во все стороны! Ты что — не веришь?
Андрюша жмурит сросшиеся, как у отца, брови, и нос у него при этом собирается в гармошку.
— Не веришь, да?
— Ну почему? Верю, да что-то не могу припомнить, когда это было.
— А! — машет рукой Андрюша. — Ты у меня, папа, большой забывака…
А потом наступает вечер, и отец все-таки уходит. Андрюша мучительно соображает, куда это он уходит на целую неделю. Вовкин папа, так тот каждый вечер дома. А мама утешает Андрюшу:
— Папа уезжает в командировку, сынок.
Отец с досадой смотрит на маму. Потом берет сына за руку и выводит в другую комнату. Возвращаясь, он с раздражением говорит:
— Зачем ты обманываешь ребенка? Ни в какую командировку я не еду. У меня другая семья, и ему лучше знать об этом.
Андрюша давно уже знает. Только никак не может понять, что значит «другая семья»? В замочную скважину он видит, как мама надевает очки: она всегда ссорится с отцом почему-то в очках.
— Я не позволю издеваться над моим сыном!
— А кто издевается, кто?
— Ты! Мало того,' что бросил нас, ты еще ходишь к нам нервы трепать!
Отец опускается на детский складной стульчик и закрывает лицо руками.
— Что же мне делать? — тихо спрашивает он.
— Совсем нас забыть!
— Но Андрюша — мой сын!
— Надо было раньше думать об этом и не заводить другую семью!
«Другая семья, — думает Андрюша, — но при чем же я? Почему я должен один сидеть в комнате и ждать, пока они наругаются? Может, я спать хочу?»
Однажды, когда отец пришел, а мамы еще не было дома, Андрюша нерешительно попросил:
— Папа, расскажи мне про другую семью.
Отец немного растерялся, но все же рассказал, и тут оказалось, что никакой «другой семьи» у него нет, а есть только «моя Ника», как сказал отец.
— Она очень добрая и веселая. Приду домой усталый, злой, а она посмотрит в глаза вот так — куда и усталость девается! И никогда не ругается, не кричит. Вот она какая, моя Ника!
«Мояника, — думает Андрюша, — как клубника. Ой, и вкусна с молоком!»
— А она тебя любит? — спрашивает он строго.
— Мне кажется, да.
— А меня?
— Очень. Иначе разве бы присылала она тебе подарки?
Андрюша задумывается. Что правда, то правда. Мояника каждую субботу присылает ему с отцом подарки. И что всего удивительнее, каждый раз именно такой, какой хочется Андрюше больше всего. Как будто ей кто по телефону сообщает.
— А знаешь что, папа, — предлагает Андрюша, — если она такая хорошая, твоя Мояника, ты приведи ее, и будем жить вместе.
Отец смущенно улыбается и треплет сына по стриженой голове.
— Нельзя.
— Но почему?
— Ну, почему?… Во-первых, мама не захочет.
— Маму я уговорю, — радуется Андрюша.
— Вот что, сын, — говорит отец, — забудь-ка лучше об этом и пойдем в кино.
Андрюша вспоминает, как они идут в кино, а потом едят мороженое в «телевизоре». Это кафе такое, похоже на телевизор — все стеклянное.
— Ах, вот ты где!..
Это Мария Сидоровна разыскала наконец Андрюшу и принялась его отчитывать. Андрюша не слушает. Он уже привык к этим отчитываньям и знает их наизусть. Но все слова произнесены, и Андрюшу уже молча ведут за руку. Единственное, что теперь надо угадать, куда: в столовую или в спальню? Но нет, Мария Сидоровна решила, как видно, нажаловаться и тащит его в директорскую. Он не идет, упирается, но тут происходит чудо. Вместо наказания директорша Агния Гавриловна протягивает ему коробку:
— Посылка тебе, Андрюша.
Сначала Андрюша не поверил, но, открыв коробку, так и ахнул. На дне ее, чуть наклонясь бортом набок, лежала лодка. Точь-в-точь, как у Вовки Каплина! Забыв обо всем на свете, он сейчас же помчался к реке. Скоро сюда же прибежал и Вовка со своей лодкой, но только презрительно усмехнулся, когда Андрюша показал ему свое сокровище.
— А ну, давай наперегонки! — крикнул в сердцах Андрюша.
— Чего-чего? — как будто не понял Вовка, глядя на него своим прищуренным левым глазом, который и так был у него меньше правого.
— Чья быстрей? Давай!
— Ну, давай, — равнодушно протянул Вовка.
Они пустили по воде лодки, а сами побежали за ними по берегу.
— Смотри, смотри, моя впереди!
— Нет, моя!
И правда: Вовкина лодка вырвалась вперед и поплыла, поплыла.
— Быстрей, быстрей! — стал подгонять Андрюша свою лодку, но она вдруг совсем остановилась и закружилась на месте. Вовкина тоже остановилась, зацепившись бортом за траву. Ребята недоуменно глядели друг на друга и не знали, что делать.
— Твоя взяла, — признался наконец Андрюша, но Вовка снова закричал:
— Пошла, пошла!
Это была Андрюшина лодка, Вовкина же продолжала стоять в траве. Андрюша бежал по берегу и радовался: вот какая хитрая у него лодочка, сначала остановилась, обманула Вовку, а теперь несется на всех парусах прямо к морю! А вдруг и в самом деле к морю? В море не догонишь. И, не долго думая, он прыгнул за ней в воду. Когда он снова выбрался на берег и стал выкручивать штаны, подбежал Вовка. Ветер взвихрил ему волосы, и он был страшен со своим прищуренным глазом.
— Ага! — кричал он. — Это не в счет! Давай еще раз!
Андрюша посмотрел на его взволнованное лицо и сказал:
— Я спать хочу.
От обиды Вовка чуть не заплакал, а Андрюше стало скучно. Ему всегда становилось скучно, когда кто-нибудь плакал. Не слушая больше Вовку, он лег на берегу, прижал к животу лодку и заснул. Правда, сначала он только притворился, что заснул, чтоб Вовка поскорей ушел. Закрыл глаза и стал думать об отце. Думал, думал, пока отец не подошел, и не поднял его, и не понес. И тут Андрюша увидел Моянику. Она стояла в лодке посреди большой реки и махала рукой, звала к себе. И отец понес его прямо по воде к этой лодке. Все втроем они сели в лодку и поплыли в море. Греб Андрюша, а отец и Мояника сидели на корме, смотрели на него и улыбались. У Мояники была большая коса, она упала за борт и плыла теперь по воде рядом с лодкой.
«Полный вперед!» — крикнул Андрюша и рванул весла, но не удержался и упал прямо на Моянику. Она обняла его, но целовать не стала, а только посмотрела в глаза глубоко-глубоко. Вот так же она, наверное, и отцу смотрела, когда он приходил усталый. И, неизвестно почему, Андрюше вдруг' так весело на душе стало, как будто ему пощекотали сонному пятки. Он засмеялся, но тут же перестал смеяться и спросил серьезно:
«Ты и меня любишь, Мояника?»
«Больше неба, больше солнца, больше, чем папу», — ответила она, и в глазах ее блеснули слезы, Но тут на берегу появился Вовка Каплин и закричал истошным голосом:
«Туча иде-ет!»
Андрюша в страхе прижался к Моянике, но грянула гроза — сверкнула молния и затрещал гром.
— Го-юшко ты мое! Сейчас же ма-ш обедать!
«Это не гром, — догадался Андрюша, — а Мария Сидоровна».
Она подхватила его на руки и понесла в столовую, а ему казалось, что он все еще плывет по реке. Только где же отец и Мояника? Ведь только что были рядом… Андрюша открыл один глаз и сразу вспомнил, что все это было только во сне.
— А моя лодка?! — крикнул он.
— Здесь она, твоя лодка.
Воспитательница положила ему лодку на живот, а из лодки вдруг выпала записка. Андрюша быстро схватил ее и зажал в кулаке.
За обедом мальчик развернул записку, там было что-то написано, но ведь он еще не умел читать, если не по-печатному.
«Попрошу Марию Сидоровну, — решил он, — вот обед кончится, и попрошу».
«По-про-шу-у, по-про-шу-у», — передразнила его муха с зеленым брюшком и огромными, навыкате, глазами. Она хотела вылететь на улицу, билась в оконное стекло и никак не могла догадаться взлететь к открытой форточке. «Глупая муха, а еще дразнится». Андрюша отодвинул гороховый суп, стал на стул и выпустил муху в форточку.
— Опять это Анд-юша Хохлов безоб-азничает! — услышал он за своей спиной и почувствовал, как у него мгновенно пропал всякий аппетит. Правда, гороховый суп все же пришлось доесть, а манную кашу он отдал Вовке Каплину.
После обеда, лежа в кровати, он все время думал про записку. Что там написано? И кто это написал? А наверное, Мояника. Это ж она ему всегда подарки присылает. А что она написала? И почему просто не сказала папе, ведь он сегодня приедет! И вдруг Андрюшу словно палкой по голове стукнули: значит, отец не приедет? Он вскочил с кровати и подбежал к окну: не идет ли отец? Или хотя бы мама. А мама в самом деле идет. Андрюша даже своим глазам не поверил. Но вот ее красная сумка, шляпа с большими полями. Мама! А в сумке, конечно, конфеты, хоть, признаться, он не очень-то любит их. Вот если б мама паровоз ему привезла! Но она никогда ему ничего не дарит, кроме конфет и мармелада. Однажды он даже объелся мармеладом и теперь смотреть на него не может, а мама все равно приносит, и он, чтобы не обидеть маму, ест.
Занятый думами о ненавистном мармеладе, он и не заметил, что вместе с мамой шел по дороге мужчина. Но это не был отец, Андрюша сразу узнал, и сердце у него куда-то упало.
После заправки кроватей и полдника ребят наконец-то выпустили к родителям. Андрюша бочком протиснулся в калитку и поискал глазами маму. Она сидела под смолистой сосной — с этой сосной у него еще были старые счеты — и неизвестно почему хмурилась. А мужчина стоял перед ней и что-то быстро-быстро говорил руками. На нем были темные очки и белый костюм, а больше Андрюша не успел разглядеть. Он подошел и солидно сказал:
— Здравствуйте!
Мама притянула сына к себе и стала целовать. Он как мог отбивался: ему было стыдно целоваться на виду у незнакомого человека, но мама, вздохнув, представила:
— А это, Андрей, твой новый папа.
«Как это «новый»?» — чуть было не спросил Андрюша, но, взглянув на мужчину, осекся. В самом деле, и белый костюм, и очки, и желтые туфли на толстой подошве, и даже зубы — все было новым, будто только что из магазина. Андрюша даже поискал глазами, нет ли где этикетки.
— Но у меня ведь есть папа…
Мать не дала ему говорить.
— А про того забудь! — закричала она. — Не стоит он того!
Стоит или не стоит и сколько стоит, об этом как-то Андрюша раньше не задумывался, но сейчас он посмотрел на «нового папу» и подумал, что он-то, наверное, дорого стоит, рублей сто, а то и больше.
Мама подтолкнула Андрюшу к мужчине, и тот ловко подбросил его высоко над головой. Андрюша сверху посмотрел на мужчину и увидел пятачок на его макушке. От этого пятачка ему вдруг так смешно стало, что он тут же решил: «Попрошу его прочитать записку». Он уже хотел отвести мужчину за сосну, но в это время мама раскрыла сумку и вынула ромовую бабу. Бабу Андрюша любил и принялся с удовольствием уписывать ее за обе щеки, а мать стала рассказывать, как однажды сын, когда еще был маленьким, придя в магазин, попросил: «Мама, купи мне, пожалуйста, мокрую тетку».
Мужчина весело расхохотался и вытер ладонью лоб, а Андрюша тем временем заметил, что пальцы у него с пухлыми подушечками, как у кошки.
«Вот хорошо ему мышей ловить!» — порадовался за мужчину Андрюша, но все же, прежде чем отдать прочитать записку, он решил еще раз проверить его. Так он всех проверял, с кем хотел подружиться.
— А знаете, — доверительно сказал он мужчине, — когда я был большим, а вы маленьким, я вас защищал от фашистов.
— Что ты мелешь, малыш? — усмехнулся «новый папа». — Большим ты никогда не был.
— Нет, был! Был!
Мать дернула сына за руку:
— Замолчи сейчас же!
— Нет, был, все равно был!
Мать еще больше рассердилась:
— Как ты разговариваешь с чужим человеком? Извинись сейчас же!
— Был, был, был! — кричал Андрюша, все больше и больше распаляясь. — И папа говорит…
Он вспомнил про отца и притих.
— А почему папа не приехал? — спросил он.
— Как же! Приедет! Эта цыпа теперь его никуда не пускает.
Андрюша с трудом сообразил, что «цыпа» — это Мояника, и, всхлипнув, нерешительно возразил:
— Неправда. Она бы пустила. Она меня любит.
— Любит? — задохнулась мама. — А кто тебя сиротой сделал? А? Ах она, тварь последняя! Любит! Да ты не смей и вспоминать о ней, поганец!
И мать заплакала. Андрюше стало жаль маму, как она плачет, будто маленькая, но чувство справедливости все же победило.
— Конечно, — сказал он тихо, так, чтобы даже мужчина не услышал. — А почему она мне лодку прислала? Потому, что любит.
Мать подняла голову и как-то странно посмотрела на Андрюшу, а слезы еще быстрее побежали по ее щекам. Она сняла шляпу, положила к себе на колени, и слезы закапали прямо в эту шляпу с большими полями. Вот этого-то и не мог больше вынести Андрюша. Он подошел и неловко обнял маму за шею.
— Не плачь, мам. Я больше никогда… никогда…
Чего он не будет никогда, Андрюша не знал, но упрямо и настойчиво шептал прямо в теплое материнское ухо:
— Слышишь, мам? Никогда…
Скоро они помирились и к тому времени, когда Мария Сидоровна прокричала: «Дети, на п-огулку!» — уже весело болтали под сосной. Но сейчас, услышав голос воспитательницы, Андрюша жалобно попросил:
— Мама, возьми меня домой.
— А разве тебе здесь не нравится? — спросил «новый папа».
— Нравится… Почему не нравится?… Вот только Мария Сидоровна…
— Что Мария Сидоровна? — это спросила уже мама.
— Она меня ругает. И нос у нее вот так шевелится. — И снова попросил: — Возьми, а?
— Я бы рада была, — сказала мама и повернулась к мужчине: — А ты как? Не возражаешь?
Тот на секунду замялся, но потом быстро справился и проговорил сквозь свои новые зубы:
— При чем я? Твой ребенок, ты и решай.
Мама не дослушала его и повернулась к Андрюше:
— Вот видишь, сынок, папа у нас научный сотрудник, и хоть ты и не будешь ему мешать… Ведь не будешь?
— Буду! — пообещал Андрюша и подумал, что, может быть, мама и права: он никогда не был маленьким, а так и родился научным сотрудником. Ну и пусть!
Он ловко сплюнул в сторону и пошел по направлению к столовой, хотя до ужина было еще далеко. Просто Андрюша схитрил, потому что ему стало скучно. А когда ему скучно, он всегда делает что-нибудь наоборот. Из окна столовой он проследил, как мама с научным сотрудником сели в автобус и уехали. Тогда он вынул из кармана записку и пошел разыскивать Марию Сидоровну. Но той нигде не было.
«Вот так всегда, — горько подумал он, — когда она нужна, никогда не найдешь, а когда совсем не нужна, является…»
Он сел под сосну и от нечего делать стал ковырять палочкой землю. Выполз из земли муравей, шмыг-шмыг усами, и побежал по траве. Муравей был весь желтый, будто заржавелый, но перебирал ногами быстро-быстро, хоть и тащил на спине большую соломину. На пути муравья встретилась небольшая канавка, и сначала он никак не мог перебраться через нее.
— Эх ты, дурачок! — посочувствовал ему Андрюша.
И муравей будто услышал его, перекинул соломинку через канавку и перебежал по ней.
Мальчик долго возился с муравьем и не заметил, как сзади подошла воспитательница. Она стояла и молча наблюдала за ним. Андрюша удивился и сказал:
— Мария Сидоровна, прочитайте мне записку, пожалуйста.
Мария Сидоровна нахмурилась, но записку прочла:
— «Анд-юша, папа болен и не сможет к тебе приехать. Будь мужчиной».
Андрюша всегда был мужчиной. Он даже родился им, и потому обиделся, что Мояника не подписалась, как будто и не она прислала ему лодку. Но он не подал виду перед Марией Сидоровной, а сказал: «Спасибо» — и спокойным шагом направился в спальню.
В спальню он, конечно, не пошел. А, улучив минуту, подбежал к забору, отыскал знакомую лазейку и — в лес. По лесу он бежал так быстро, что чуть не сбил с ног березку, что росла на повороте к большой дороге. По этой дороге все прямо и прямо и — в город. До вечера он как раз успеет. Правда, было б куда лучше на автобусе, но ведь у Андрюши ни копеечки. Так что не надо напрасно и время терять.
Мальчик шел легко и уже, наверное, прошел с полкилометра, как вдруг увидел на краю обочины такси.
Переднее колесо было снято и валялось в сторонке, а из-под машины торчали только ноги в растоптанных сапогах. Андрюша не стал беспокоить ноги, а, зайдя спереди, присел на корточки, заглянул под машину. Шофер, обернувшись, увидел мальчика и подмигнул ему. Тот тоже подмигнул и, помолчав для солидности, спросил:
— Что — передок лижет?
— А ты откуда знаешь? — засмеялся шофер.
— Знаю. Мой папа тоже шофер. На такси работает.
— В каком парке?
— В первом. Только там не парк, а одни машины стоят.
Шофер наконец-то вылез из-под машины, стал накачивать скат.
— А как фамилия?
— Хохлов моя фамилия.
— Хохлов, Хохлов… Не знаю. Я во втором. Тогда Андрюша вздохнул глубоко и поднялся.
— Ну ладно. Будьте здоровы.
— А ты куда? — спросил шофер.
— В город.
— Один?
— Я поднимал руку, а меня никто с собой не берет.
— Ты, значит, удрал?
— Ага. Из детского сада. Вон там, на горочке. Шофер нахмурил брови и по-милиционерски уставился на малыша.
— У меня папа заболел, — пришлось объяснить Андрюше.
Шофер гаечным ключом откинул назад кепку.
— Дела, брат. Ну ладно, садись в машину.
Андрюша не дал себя долго уговаривать, хотя и честно предупредил:
— А денег у меня, дядя, все равно нету.
— Разговорчики.
Они мигом докатили до города, и шофер спросил!
— Ну показывай, где живет твоя Мояника.
— А я не знаю, — признался Андрюша.
— Вот тебе и раз. А куда ж ты топал?
— Я забыл.
— Адрес забыл?
— Нет, забыл, что я не знаю адреса.
— Ну а фамилию ее хоть знаешь?
— Нет, Мояника, и все.
Шофер долго молчал, потом стал напевать себе под нос: «Ямайка, Ямайка…»
— Ну, может, где работает, знаешь?
— Забыл.
— Тогда придется назад возвращаться. В детский сад.
— Нет, — сказал Андрюша. — Она на радио работает. Я только говорить не хотел.
— Ну добро, — засмеялся шофер, — это уже координаты. Правда, сегодня воскресенье…
В коридоре студии была мертвая тишина. Вдруг из-за двери высунулось усатое лицо и громко прокричало:
— Тише, запись идет!
Потом оно оглядело шофера и осведомилось:
— На пробу, гражданин?
— Чего?
Громко говорить было нельзя, а шептать шофер, очевидно, не умел и поэтому хрипел, прикрывая рот кулаком:
— Мы вот с приятелем женщину одну ищем. Мояникой зовут.
— Мояникой?
— Да. И коса еще у нее вот такая.
Усы у человека опустились — он задумался.
— А, так это, наверно, наша Ника. Ника Кондратьевна. Только ее нет. Выходной сегодня.
— А это? — шофер кивнул на красный фонарь, который то гас, то снова загорался.
— Диктора ищем, — пояснил усатый, — вот народ и идет. Рабочих дней не хватает. Все свои голоса пробуют. Может, и вы попробуете?
— Не стоит. А адресок ее не знаете?
Усатый подозрительно оглядел шофера, потом скользнул сонными глазами по Андрюше.
— Коммунарская, четыре, квартира восемь.
До Коммунарской было рукой подать. Правда, на повороте их чуть не остановил милиционер. Он уже поднес ко рту свисток, но Андрюша, не долго думая, выхватил из кармана свой, игрушечный, и так оглушительно свистнул, что милиционер растерялся.
Вот и дом номер четыре, и машина мягко присела прямо перед самым подъездом.
— До свиданья. — Андрюша протянул руку.
— Бывай. А квартиру найдешь? Номер восемь.
— Это как ножницы?
Шофер сначала не понял.
— А, ну да. Два колечка.
Мальчик выпрыгнул из машины и огляделся: так вот где живет теперь его папа! Ничего. Дом как дом. И голуби под крышей. С большим трудом он все же отыскал квартиру с «ножницами». Осторожно постучал. Открыла ему молодая женщина, и Андрюша сразу же узнал ее — Мояника! Она была точь-в-точь такая же, как и во сне, только коса была не черная, а рыжая, но это было неважно. А важным было то, что и Мояника узнала его, хотя никогда его и не видела. Глаза ее сразу засмеялись, а потом заплакали, а руки тянулись к Андрюше и никак не могли дотянуться — дрожали.
— Андрей, неужели ты? Ну, не стой же на пороге. О господи!
Она провела его в комнату и посадила в кресло, а сама продолжала стоять, обрушивая на Андрюшу град ненужных, бессмысленных слов:
— Ты есть хочешь, Андрей? У меня сегодня пирог есть — с яблоками. Ты любишь с яблоками?
Ему понравилось, что она говорит ему, как взрослому, — Андрей, но при чем тут пирог, да еще с яблоками?
Он насупился и, глядя в пол, басом спросил:
— Отец где?
Теперь уж Мояника не выдержала и совсем расплакалась:
— В больницу увезли.
— Когда?
— Сегодня ночью.
У Андрюши зачесались глаза, но он вспомнил, как Мояника писала ему: «Будь мужчиной», — и потому только сказал:
— Пить хочется.
Мояника бросилась на кухню, а когда вернулась, то уже не плакала, только глаза были все еще мокрые, но все равно веселые, и не поймешь по ним: хотят ли они плакать или смеяться.
Андрюша напился, и, наверное от холодной воды, ему стало спокойно на душе.
«Ничего, полечится и домой придет, — подумал он об отце. — Я тоже лежал в больнице. В прошлом году еще. Зато сколько игрушек понадарили…»
— Спасибо, — сказал он Моянике и протянул кружку.
Мояника взяла кружку, но не уходила, а стояла и смотрела на Андрея, и ничего не говорила, просто смотрела, и все. Но была она такая маленькая и грустная, что ему захотелось ее успокоить. И вдруг он вспомнил:
— А знаешь, когда я был большим, а ты маленькая, я тебя защищал от фашистов. Тебя и папу. Помнишь?
— Помню.
Мальчик удивился:
— Правда, помнишь?
— Конечно. Гранатами.
Андрюша внимательно посмотрел на нее и добавил:
— Ты не бойся. Я тебя всегда буду защищать, Мояника.
Она нагнулась и заглянула ему в глаза:
— Как ты сказал?
— Мояника.
— Мояника, — повторила она и опустилась на стул. Прикрыла глаза рукой. И так сидела долго, так долго, что Андрюше стало скучно.
— Пойду голубей погоняю, — сказал он и направился к двери.
Голуби сидели на карнизе окна и, ни о чем не подозревая, спокойно чистили себе носы. Андрюша заложил в рот четыре пальца, как учил его отец, и свистнул. Свиста не получилось, послышалось одно шипенье, но голуби все равно взвились и полетели — маленькие-маленькие в таком большом синем небе…
Компания для охоты на лосей подобралась веселая: Андрей Иванович, его друг седеющий инженер-физик Петухов — добрый малый, заядлый анекдотчик, талия в два обхвата, и два молодых сотрудника института — Игорь и Володя. Всю дорогу они дурачились и пели песни.
Вез их на новенькой черной «Волге» шофер Петухова Федя, белобрысый, с румянцем во всю щеку.
Когда отъехали от Москвы километров пятьдесят, выяснилось, что на пятерых у них только два ружья, к тому же Петухов, хоть и имел ружье, стрелять боялся. А Игорь и Володя заявили, что они состоят членами Общества охраны природы и убивать оленей никому не позволят.
— Каких оленей? Вы что — в тундру, что ли, собрались?
Шофер Федя остановил машину и несколько секунд просидел, удивленно глядя на своих пассажиров.
— Ну ладно, — наконец изрек он, — хоть зимний лес вам покажу. Небось сроду не видели?
Свернули на проселочную дорогу. Песни тотчас же смолкли — в машине так трясло, что впору было думать о сохранении жизни. И все-таки, несмотря на худую дорогу, шофер дотянул до хаты знакомого лесника. Навстречу машине выскочили две огромные собаки и маленькая девочка в калошах на босу ногу.
— Дядь Федь! Дядь Федь! — запрыгала она на снегу. — Хорошо, что вы приехали, только папани нетушки!
— А где же он?
— В Москву уехавши!
— Вот тебе и раз. Мы из Москвы, он в Москву. А зачем он уехал?
— На совещание вызвали. И мамани тоже нетушки. В сельпо потопала. А Ленька дома, у него ухо отмороженное.
Так бы она и еще прыгала на снегу, сообщая все домашние новости, если бы шофер не подхватил ее под мышки и не внес в хату.
В хате лесника топилась печь и пахло подгоревшей картошкой. Это Ленька- отмороженное ухо поставил чугунок в печь, а воды в картошку налить забыл.
— Ну, Наташенька, — спросил у девчонки шофер, — чем угощать нас будешь?
Не отвечая, Наташа тотчас же слазила в подпол и выставила на стол все, что нашла: огурцы и сало, квашеную капусту и вишневую настойку.
Ждать лесника было бесполезно: кто знает, сколько продлится совещание, раз уж для этого в Москву вызвали.
И тогда Ленька, несмотря на отмороженное ухо, вызвался сам проводить охотников в лес.
Лес начинался тут же, за стожками сена, огороженными колючей проволокой, и весь был запорошен снегом. Он был разбит на квадраты, меж которых пролегали широкие просеки. Ленька подвел охотников к одному из квадратов и деловито, без лишних разговоров, расставил всех на номера. Сам с собаками пошел в загон. Правда, пройдя немного, он вдруг вернулся:
— Дядь Федь, а они знают, что самок бить не разрешается?
— Знаем, знаем, — заверил его Петухов, но, как только Ленька скрылся в лесу, принялся расспрашивать шофера: — А как же их различить, кто самец, а кто самка?
Впрочем, он не стал слушать разъяснений, а передал свое ружье Андрею Ивановичу:
— Ты ж все-таки на фронте был.
Шофер предупредил: стоять тихо, не кашлять, не чихать — в сухом морозном воздухе даже слабый звук слышен на километры. И Андрей Иванович молча стоял под сосной, вглядываясь в снежную пелену. Скосив глаза чуть в сторону, он видел, как замерли на своих номерах Игорь с Володей, как напрягся всем своим плотным телом Петухов.
Скоро ресницы Андрея Ивановича заиндевели, и сквозь них стало неловко глядеть, но он не решался даже смахнуть с ресниц иней. Была такая густая торжественная тишина, что он боялся пошевелиться.
Где-то вдали слышался лай собак, и с каждой минутой он все приближался.
Потом Ленька — отмороженное ухо затрубил в охотничий рог.
У Андрея Ивановича забилось сердце: вот сейчас, сейчас… Затрещали кусты, и он чуть было не нажал курок. А это выскочили на поляну собаки. Вслед за ними появился и Ленька. От его разгоряченного тела шел пар, Ленька бежал в нем, как в облаке.
— Упустили, ага! — закричал он. — Эх вы, охотники!
И заплакал. Все окружили его и наперебой стали объяснять, что лосей никаких не было, никто даже не видел их.
— Как же не было? — хныкал Ленька, — Мы их след в след гнали. Наверное, стороной шастнули!
Но так как ему все равно никто не поверил, Ленька утер слезы и повел показать след. След действительно был, и очень свежий, — еще не заиндевевший. Ленька со злости плюнул в этот свежий след, поправил на спине ружьишко и спокойно предложил:
— Прочешем другой квадрат?
Тут восстали Володя с Игорем и заявили, что им стоять на номерах скучно, тем более без ружей. К тому же они устали и хотят спать. Пришлось возвращаться.
Незаметно надвинулись сумерки, лес сразу помрачнел, закрыл все проходы, и даже просеки словно сузились, почернели, только звезды на синем небе светились ярко и выпукло.
По звездам определили дорогу, но, если б не собаки, могли бы и заблудиться. Усталые, голодные, шли по снегу, вязли в сугробах, пока, как спасение, не вспыхнули огоньки в окошках лесниковой хаты.
Встретила их сама хозяйка — невысокая круглая женщина с косой до самых колен.
— Ой, батюшки мои, сыскались! И ты, поганец, с ними! Вот я тебе второе ухо откручу — будешь знать. Проходите, проходите, гости дорогие. Сколько же вы лосей убили?
— Да мы, хозяюшка, ни одного даже и не видели.
— Ой ли! — всплеснула она руками, и коса заколыхалась и стала бить ее по коленям. — А мне-то от них, от окаянных, каждую ночь урон. Уж и проволокой стожки огораживаем, так они столбы повалят и скубут и скубут сенушко. Я утром выбегу на двор да прутиком их. А они меня, тунеядцы несчастные, рогами, рогами!
После ужина сели играть в домино. Андрей Иванович играть не стал, а привалился головой к дивану и мгновенно заснул. Сквозь сон он еще некоторое время слышал резкий стук костяшек, приглушенный говор, а потом все смолкло, как перед грозой. И вдруг загорелась деревня. Подожженная сразу со всех сторон, она пылала своими соломенными крышами, и треск от огня был, как пулемет на передовой. Схватив за руку сестренку, Андрей бежал горящей деревней, не зная, — куда спрятаться от бушующего огня.
На краю деревни была река, он это знал и повернул туда, а когда подбежал, то даже попятился: река тоже горела. Это было, как в кошмарном сне, он никогда еще не видел, чтоб горела вода. Целые снопы горящей соломы носились над речкой и, шипя, падали в реку, но не гасли, а продолжали гореть, плыли и горели, и языки пламени, отражаясь в воде, доставали, казалось, самого дна. Это было страшно, страшнее пуль и бомб, страшней самой смерти, и Андрей Иванович проснулся.
Прямо в окно светила луна, огромный огненный шар, как солнце, и он понял, что это был даже не сон, а воспоминание, но такое явственно-зримое, что он ощутил в воздухе запах горящей соломы. И от этого воспоминания захотелось лечь наземь и заплакать, как и тогда. Тогда он, помнится, проплакал всю ночь до рассвета, а на рассвете пришли наши, и он снова плакал, уже от счастья.
Жили они с сестрой Таней у бабы Фени, двое сирот, заброшенных войной в глухую смоленскую деревню. Отец на фронте, мать погибла во время бомбежки. Баба Феня подобрала их на станции, голодных, полузамерзших, посадила на саночки, привезла домой. Так и жили, переживали войну, пока не пришел немец и не поджег хату. Баба Феня была в этот день в поле, скотину пасла, а вернулась в деревню и не нашла своей хаты. Лишь густо дымились головешки да плакала обгоревшая Таня, звала: «Мама, мама!» На третий день она умерла. Андрей ушел тогда из деревни, как только сестру похоронили, так и ушел — на фронт. Долго странствовал от одной части к другой: из-за малолетства его нигде не принимали, пока один старшина не смилостивился, не поставил на довольствие.
После фронта Андрей вернулся на родину, в Минск, закончил институт, перебрался в Москву, а о деревне, где похоронил он сестренку и где осталась баба Феня, старался не вспоминать. Было больно. Потом привык к этому — не вспоминать, да и некогда было, захватила каждодневная суета, понесла, как челнок, по житейскому морю. И если б не этот сон… Память все же сохранила прошлое и дала о себе знать через долгие-долгие годы.
Наутро охотники уезжали. Шофер Федя разрядил свое ружье, дав прощальный салют лесу. Наташа, взобравшись на подоконник, махала ручонкой: «До свиданья, до свиданья». И вот тут Андрей Иванович вспомнил: деревня называлась Торжок.
Он вернулся в хату:
— Хозяюшка, вы не знаете деревню Торжок?
— Как не знать? Недалечко тут, верст десять будет. А вам зачем?
— Да в войну мы тут бедствовали.
Хозяйка вздохнула:
— Война не забывается. До сих пор у людей в душах отметина.
Всю обратную дорогу Андрей Иванович был молчалив. Стоило 6, конечно, заехать в деревню Торжок, навестить бабу Феню, да только жива ли она? Баба Феня, баба Феня… Ведь ей еще тогда, в войну, было под пятьдесят. Не только они с сестренкой — все в деревне называли ее бабой Феней. Махонькая, худенькая, сама над собой шутила: «Из двух щепок сложена, а все живу». Он вон и сам уже скоро станет дедушкой. А туда же, в прошлое, в воспоминания, в молодость. А если все-таки заехать? Попросить бы шофера. Тут недалеко. Но остальные — согласятся ли?
Андрей Иванович прислушался: Петухов, как всегда, «травил» анекдоты, Игорь с Володей смеялись. Вот так и надо жить, не задумываясь, не вдаваясь в воспоминания. Зачем ворошить старое? К тому же завтра у него важное совещание. Надо как следует подготовиться, сосредоточиться. Будет начальство…
А по бокам дороги белели сугробы и расстилалась даль — ни конца ни края.
— Слушай, Федя, — попросил Андрей Иванович шофера, — будь другом, заверни в Торжок, тут недалеко, а мне надо.
И так он сказал это «надо», что Федя поверил. По ухабистой, заметенной дороге до Торжка добрались за полчаса. И когда деревня уже показалась из-за пригорка, машина забуксовала.
Андрей Иванович вышел из машины, поглядел на деревню. Она была чуть не по самые крыши засыпана снегом.
«А если и жива, — подумал он о бабе Фене, — то помнит ли она меня? Конечно, уже забыла».
И Андрей Иванович махнул шоферу рукой:
— Давай назад!
Еще в ночи она почуяла, что на дворе завьюжило, заметелило, привычно, хоть давно уже в бога не верила, вскинула руку ко лбу:
— Господи, помоги всем, кто в пути-дороженьке.
И задремала снова. Но даже во сне ворочалась, постанывала — ныла к непогоде сломанная еще в молодости рука.
Скоро засветлелись в хате окна, куры слетели с насеста, закудахтали спозаранку, и корова протяжно замычала — просила есть.
Баба Феня, кряхтя, слезла с печки, натянула на плечи шубейку, засветила фонарь и прошла в хлев. Здесь было душно и сыро, словно в бане, и пахло теплым навозом. Прицепив фонарь на крюк, она дала корове сена, и та, прежде чем начать есть, ткнулась мордой ей в живот, лизнула шершавым языком руку.
— Ешь, ешь, лихоманка тебя дери, — баба Феня ласково оттолкнула от себя корову, но тут под ноги подвернулась курица, закричала, раскудахталась. — Ой, беда мне с вами, никудышные! — сказала она и насыпала из кармана курам зерна. А когда они налетели всем миром, присела на корточки — пересчитать, все ли собрались. Куры собрались все, семь штук, восьмой сам петух, но он не клевал, а ходил все кругами, ждал, пока наклюются куры.
Баба Феня смотрела на кур, слушала, как хрустит сеном корова, и усмехалась про себя. Глупые бабы, жалеют ее. Зачем тебе корова, зачем куры? А что б она без них делала? Знай лежи на печи, бока целый день отлеживай. Нет, коровы она ни за что не решится. Такая молочница. Бывает, что с телу по тридцать литров отваливает. Молоко девать некуда. Спасибо, каждый год студенты не забывают: то на сев, то на уборку. Чем же их кормить, как не молочком? Вот яичек, правда, не хватает. Может, ей наседку посадить да цыпляток к осени вывести, все ребятишкам подмога, денег-то у них копеечки.
Как уезжали в прошлом годе, в ноги кланялись» «Век тебя не забудем, бабушка Феня». А уехали — и пропали. Она не обижалась, нет, вот разве только на Ирушку… Как услышала, что домой отпускают, впопыхах часы на лавке забыла. Увидела их баба Феня, сердца чуть не лишилась: как же она без часов-то? Небось и на лекцию опаздывать будет. Собралась быстренько да бегом на Центральную, может, еще не уехали. Но и на Центральной никого уже не оказалось, пришлось ей податься на станцию. Умаялась, пока дотопала. А Ирушка еще и упрек сделала: «Охота вам было, баба Феня. Могли бы и по почте прислать…»
Смешная она была, эта Ирушка. Глаза карандашом подведет, будто они вкось смотрят, а волосы… Ой, люди добрые, ратуйте меня, грешную… Нарочно их раскулдычит и ходит так весь день, непричесанная. Говорит, мода. А какая ж такая мода, когда непричесанная?
Зато песни очень любила. На сенокосе или на молотьбе, бывало, так умается, спину разогнуть не может, а чуть отойдет и опять за свое:
Опустела без тебя земля,
Как мне несколько часов прожить…
«Да, времечко бежит, — думает баба Феня, — надо печку идти топить, в избе-то холодина». По ней бы и так ладно, да ведь бабы ввечеру придут — газетки читать.
В хлеву уже развиднело, она затушила фонарь и вышла на двор. Метель вроде бы чуть поутихла, лишь поземка ползла по сугробам да вихрилась над крышами.
«Чтой-то почтальонка сегодня не идет, она кажин день как раз в эти часы ходит».
Думая про почтальонку и ожидая ее, баба Феня внесла в хату дрова, хотела уж растапливать печку да вспомнила, что вчера заленилась сходить по воду. Достала из кладовушки ведра и, перехватив их коромыслом, пошла, закружилась меж сугробов, куда тропка вела.
Местами тропку завеяло, но ноги сами на ощупь отыскивали ее, пока не привели к колодцу, синему, заледенелому, с высоким журавлем, задравшим голову в небо. Баба Феня подтянула журавля рукой, и ведро радостно заскользило вниз, гулко ударилось там об лед. Видать, она раньше всех пришла за водой, все еще спят, это ей только, старой, не спится. И все из-за руки, будь она неладна.
Баба Феня несла воду, ступала осторожненько, чтоб не пролить и не замочить валенки, и вспоминала, как понес ее однажды жеребец в золотых яблоках. Отец запряг его, чтоб ехать на ярмарку, и дал ей подержать вожжи, пока сам отлучился в амбар. А тут заржала где-то кобыла, и жеребец рванул ей вслед. Феня не успела вскочить на дрожки, хотя вожжи не отпустила, и жеребец поволок ее по земле. Хрустнула, попав под колесо, рука, но боли она не почувствовала, потому что все время думала: теперь ее на ярмарку отец не возьмет. А ей так хотелось!
Когда баба Феня донесла до дому воду, она уже затянулась поверх чистой прозрачной пленкой, так что ведра пришлось поставить на припечек, чтоб оттаяли.
Намыла картошки, начистила, затопила печь, и опять делать нечего. Тогда она села к окну и стала думать о том, как чудно получается: чем старее она становится, тем яснее, до мельчайших подробностей, приходит к ней детство. Последние годы так не помнила, как те первые, ранние.
Хутор их стоял на берегу светлой речки Беглянки, а куда бежала она, никто не знал, и Фене казалось, что в небо. Вот оно какое синее, как вода в реке, а река такая ж, как небо. Далеко, за лесом, небо смыкалось с землей, вот там, наверное, и впадала Беглянка в небо. Бывало, Феня ляжет на спину и тихонько плывет по реке, а думает, что плывет в небе. Пролетают мимо облака, совсем рядышком, хоть губами коснись, такие мягкие и душистые, как сережки у вербы. А на вербе на самой макушке висел скворечник, и в него каждую весну прилетал скворец. Он просыпался всегда раньше всех, а может, даже раньше солнца. Феня хотела увидеть, как же он просыпается, но, в какую бы рань она ни открыла окна, скворец уже сидел на крылечке и пел.
Сколько лет-зим прошло с той поры, а она и сейчас помнит того скворца и то лето. Сшили ей тогда платье новое — синее, красными колечками, она и побежала в деревню похвастаться перед подружками. Дядька Игнат на коне ехал да и посадил ее на телегу, а как стала она слезать с телеги, так и вымазала дегтем свое платье. Уж так плакала, такие горькие слезы лила, как никогда уже больше в жизни. Разве только в войну, как «похоронка» на мужа пришла, — пришла и оставила ее одну-одинешеньку. Приблудилось, правда, к ней двое малышей, а она и обрадовалась им, всю войну растила, выхаживала да не уберегла. Девчонка на руках скончалась, а мальчишка — Андрюшенькой звали — тот на фронт убег, убег да там, видать, и сгинул.
Только не верило этому сердце, билось подранком в груди, а верить не хотело. И как закончилась война, все в розыски подавала. Но приходили все запросы без ответа, ведь фамилии она его и то не знала, помнила, что Андрюшенька, и все тут. А еще помнила, что шрам белел у него над левым глазом, как в тюзик с ребятами баловался, — вот и все приметы. А может, он сам найдет ее — верила.
«Андрюшенька, — плакала баба Феня ночами, — где ты, сыночек мой?»
Она уверила себя и вправду думала, что это ее сын, ведь своих детей у нее не было. Бывало, как увидит почтальонку, опрометью бежит ей навстречу. Но почтальонка ничего не приносила. Тогда баба Феня стала выписывать газеты, чтоб хоть не проходила почтальонка стороной ее хату. Газеты выписывала, а читать-то их было некому, пришлось самой на старости лет грамоте выучиться. А как прослышали про то бабы, так и стали приходить к ней на посиделки, чтоб баба Феня им все газетные новости рассказывала.
Она не отказывалась, рассказывала про войну во Вьетнаме, и про футбол, и какие платья сейчас носят — все расскажет в подробностях. Бабы спасибо ей говорили, а она и рада была: все ж живые души в хате.
Окошко, перед которым она сидела, уже начало прихватывать морозцем, а она почему-то вдруг ни с того ни с сего вспомнила, что Андрюшенька никак не мог привыкнуть засыпать без огня. Темноты, знать, боялся. «Ах ты, детка моя!» И она плотно занавешивала окна от бомбежки, зажигала лампу. Сама ложилась на печку, но не спала, сторожила, а как только Андрюшенька засыпал, вставала и тушила лампу: ке-росину-то не было.
А еще однажды ходили они с Андрюшенькой хлеб у немцев воровать. «Ох ты, родненький, страшно вспомнить?» Залезли сначала в пекарню, но там хлеба не оказалось, и тогда она уволокла, мешок с мукой. Приволокла в овраг, где ждал Андрюшенька, а это не мука оказалась, а что-то липкое и желтое, хоть и пахло вкусно. И Андрюшенька — они уже два дня голодали — стал запихивать это желтое себе в рот, обеими горстями, пока его не стало рвать, так что баба Феня испугалась — не отрава ли. Но это был яичный порошок, а рвало его потому, что объелся.
Она, помнится, всю ночь просидела у его постели и украдкой крестилась на темную икону: «Господи, сохрани мне сыночка».
В хате понемногу темнело, вечер не спеша подкрадывался со двора. Баба Феня хукнула несколько раз на стекло, чтоб растаяло, протерла небольшое оконце и снова выглянула на улицу: нет, сегодня уж, видно, никто к ней не придет — ни бабы, ни почтальонка, и надеяться нечего.
Весь белый свет заметелил февраль — кривые дороги.
ЛИНА ОТКРЫЛА ГЛАЗА: боже мой, третьи сутки в дороге. Сначала пассажирский поезд и стук колес в ночи: «до свиданья, Ленинград, до свиданья», затем пригородный: «куда я еду? куда я еду?» — и, наконец, машина: «все позади, все позади». Она устала и измучилась. А за окном медленно плыли поля, еще черные, не зазеленевшие травой, лежали серые сугробы снега в оврагах. Хотелось спать. Она провела рукой по лицу, как бы отгоняя сон, и повернулась к шоферу:
— У вас не найдется сигаретки?
Шофер улыбнулся, протянул ей пачку «Беломора».
— Спасибо, но папиросы я не курю.
У нее были короткие, но густые волосы, и они все время падали на глаза, но она их отмахивала быстрым, едва уловимым движением головы.
— До Лазоревки еще далеко?
— К вечеру будем.
— К вечеру?
— Я шучу. Километров десять осталось. — Шофер внимательно посмотрел на нее и добавил: — Так что возвращаться нет никакого смысла.
Лина тряхнула головой, отбрасывая волосы, отвернулась к окну.
— Мне возвращаться некуда. А впрочем… давайте хоть «беломорину».
Они закурили, и ехать стало вроде теплее, будто огоньки папирос сблизили их, согрели.
— А школа у нас хорошая, двухэтажная, — сказал, помолчав, шофер.
— А вы откуда знаете, что я в школу?
— Да мне вчера директор говорил: учителку ждем. Только чего она, дуреха, на лето едет. Каникулы ведь скоро. Гуляй до осени.
— Благодарю вас, — кивнула Лина.
— За что? — удивился тот.
— За дуреху.
— А… Так это не я, а директор. Зол, дьявол, и за словом в карман не лезет.
— А вы?
— Я тоже. — И вдруг улыбнулся: — Хотите березовику?
Лина не успела ответить, как шофер остановил машину и с шутливым поклоном распахнул перед ней дверку:
— Прошу!
Лина огляделась: по обеим сторонам дороги стояли березки, и на каждой из них висело по горлачу. Сок стекал в них капля за каплей.
— Слышите? — спросил шофер и поднял измазанный палец кверху.
— Что?
— Кто-то на балалайке играет. Звук капель действительно походил на то, будто кто-то тренькал по струнам.
Лина засмеялась:
— А кто это столько горлачей понавесил? Шофер засмущался:
— Да есть тут один чудак. На всю зарплату горлачей купил. Пусть, говорит, кто хочет в пути опохмеляется.
Он снял один горлач, сдунул плавающий сверху лист, протянул Лине:
— Попробуйте.
Сок был сладковатый, с тонким весенним запахом.
— Ну, вкусно?
— Холодный очень.
— Это с ночи, а за день нагреется, весь аромат пропадает. По утрам надо пить.
Лина прошлась по аллее, дошла до конца ее и повернула обратно.
— А скажите, березкам это не вредно?
— Березкам? Да нет, что вы! Наоборот. Это как у людей: излишек энергии на характер дурно влияет. Вот вам живой наглядный пример.
И он, приложив обе руки к груди, поклонился.
Потом они долго ехали молча, наслаждаясь тишиной полей, которую не мог заглушить даже шум мотора, пока, наконец, въехав на пригорок, шофер не произнес:
— А вот и наша Лазоревка.
Ей показалось, что он не сказал, а пропел это слово: Ла-зо-рев-ка. А Лазоревка была серой, грязной, с потемневшими мокрыми хатами, с единственным деревом посреди села. Правда, школа стояла чуть в стороне и была обсажена молоденькими соснами, а новая белая крыша ее блестела на солнце, как выставленный напоказ самовар.
Так вот где ей придется теперь жить и работать… Лина вздохнула и, поблагодарив шофера, направилась прямо в школу.
НЕ ТАК УЖ СТРАШЕН ЧЕРТ, КАК ЕГО МАЛЮЮТ, и директор принял ее очень ласково, правда, может, потому, что торопился. Он жил в городе, а в школу приезжал по понедельникам, домой же возвращался в субботу. Сегодня и была как раз суббота.
— О, пожалуйста, располагайтесь, будьте, как дома. Правда, жилья для учителей у нас нет, но мы зато подыскали вам хорошую квартиру. Разумеется, платит школа. Половину. Будете доплачивать, но зато на всем готовом. В понедельник приходите на занятия, а сегодня, как и положено, отдыхать.
Голос у него был тихий, услужливый, и только сапоги, не подчиняясь хозяину, скрипели в ходу: «приказываю», «приказываю».
— А работать будете в пятом, девятом и десятом классах. Ничего, ничего, справитесь. Вела ж до вас историю химичка. А вам, как говорится, и карты в руки.
Он очень торопился, чтоб успеть на молокозавод, откуда уходила в город машина, но все же уделил минуту, чтоб показать новенькой гордость школы — стоявший в физкультурном зале весь вызолоченный бюст Героя Советского Союза Соколова, их бывшего ученика. У Соколова было по-детски круглое, задорное лицо.
— Ну как, звучит? — спросил ее директор, и столько торжества было в его голосе, что Лина подтвердила:
— Звучит!
— ТЫ ЧТО, МИЛАЯ, АГРОНОМКУ ЖДЕШЬ? Так она в бане парится. Вон банька-то, на берегу. Шла бы и ты с дорожки попарилась.
Старуха в кедах и с набитым рюкзаком за плечами остановилась возле хаты и с откровенным любопытством разглядывала Лину.
— Никак, новая учителка? А туфельки-то на тебе не для наших дорог. Тут сапоги нужны. Ты сходи-ка завтра в кооперацию да попроси сапоги. Я знаю, у них под прилавком лежат. Спрятаны. А если давать не будут, скажи, что уполномоченная, — мигом отвалят.
Старуха ушла, а Лина с жалостью поглядела на свои красные туфли — один из них уже «попросил каши».
Да, о сапогах она не подумала. А зря. Ведь даже доктор Лидия Ивановна сказала на прощанье:
«Это хорошо, что вы уезжаете из Ленинграда. Климат для вас неподходящий. Но бойтесь промочить ноги. Даже легкая простуда может вам здорово повредить».
Милая Лидия Ивановна? Но теперь уж ничего не сделаешь, разве что действительно сходить в эту кооперацию?
Лина оставила на крыльце чемодан и пошла к реке. Банька стояла на берегу, маленькая, закопченная, и изо всех ее щелей бил пар. Казалось, банька не стоит, а плывет по реке, подняв над собой белые легкие паруса. Когда Лина приблизилась, то увидела — дверь в бане была распахнута, и оттуда слышался хлест веника и счастливый детский захлебывающийся крик:
— Ой, мам, больно!
— Ничего, ничего, до свадьбы заживет.
— Ой, щекотно!
— Терпи?
— Ой, жарко!
— Подлей холодной!
— Да нету ж холодной.
— Ну, так сбегай!
Голенькая, с ведром в руке, выскочила из баньки девчонка. Накинула в предбаннике платок на плечи, калоши на босу ногу и вприпрыжку к реке за водой.
— На лед не ходи! На кладку! — догнал ее сзади строгий голос матери.
— Ладнушки!
Через речку была перекинута кладка — две тонкие жердочки. Девчонка взбежала на них, покачалась немного, потом оглянулась на баньку — никто не видит? — и осторожно ступила босой ногой на лед. Лед оказался крепким, и она спрыгнула с кладки, двинулась по льду к полынье, скользя в калошах, как на лыжах.
Лина испугалась: ведь она сейчас утонет, и крикнула:
— Ты куда?
Девчонка оглянулась и, увидев Лину, показала ей язык, заскользила еще быстрее. И тут лед треснул, и она вместе с ведром окунулась в воду. Калоша свалилась у нее с ноги и поплыла по течению, а девчонка крикнула:
— Лови!
Лина кинулась к ней, но девочка уже сама выбралась из полыньи и поползла по хрустящему льду за калошей. Она ползла быстро-быстро, как лягушка ударяя по льду сразу обеими руками и подтягивая то одну, то другую ногу, и догнала все-таки калошу, схватила ее на бегу. Но тут-то на нее и налетела мать:
— Нанка! Ах, неслушенница! Я кому говорила: на лед не ходи?
Она принялась хлестать Нанку мокрым платком, но та ловко вывернулась, подхватила ведро и пустилась наутек к бане.
Женщина увидела Лину, стоящую по колено в воде, и упрекнула:
— А ты тоже удумала — в воду кидаться. Что б она, сама не выбралась? Тут-то река воробью по колено. Да и то, когда разольется. Эх ты, горюшко…
Потом они сидели в хате и пили чай с медом. Правда, Васильевна (так звали хозяйку) предложила выпить самогоночки для сугрева, но Лина отказалась:
— Не могу. Пахнет.
Васильевна налила себе на донышко стакана, выпила.
— Нанка, огурчиков, живо!
Нанка даже не пошевелилась. Она сидела на кровати, красная, распаренная, и не сводила с новой учительницы больших восхищенных глаз.
— Нанка, я кому говорю?
Васильевна опять принялась отчитывать Лину за то. что та кинулась в воду.
— Вода ледяная, враз простуду схватишь. Ты на Нанку не смотри, она привычная, а ты прямо из города. Нет, бить тебя некому, вот что я тебе скажу!
Лина тряхнула головой, откидывая непослушные волосы, призналась:
— И правда — некому.
— Что, ни отца, ни матери? — встревожилась Васильевна.
— Никого.
Нанка глянула на Лину, да так и замерла с куском хлеба во рту.
— А где же они?
— Умерли. Сразу после войны. Блокаду пережили, а после войны умерли. Я в детдоме воспитывалась. Там было весело. А теперь вот институт закончила и осталась одна. Совсем-совсем одна.
В окно было видно небо, только кусочек его, потому что окно загораживал толстый ствол тополя. Но даже в этот кусочек было видно, как неслись по небу тучи, большие, тревожные, готовые вот-вот пролиться на землю дождем.
Васильевна кончиком платка вытерла с лица пот, пододвинулась к Лине:
— Ну, ничего. Теперь ты не будешь одна. Будем вместе жить — веревочки вить. А ко мне ты привыкнешь, я — баба веселая! Вот только Нанка у меня с дурком растет…
Она поймала Нанку сзади за косу, притянула к себе, стала целовать, а та не давалась, кричала:
— Пусти, пусти!
— Эх, Нанка! Давай-ка лучше споем, а? Что споем, дочушка?
— «Лучинушку», — подсказала Нанка.
Васильевна не стала перечить, облокотилась на стол, подперла ладонями голову и запела:
То не ветер ветку клонит,
Не дубравушка шумит…
Она запела тихо, чуть слышно, так что Лине почудилось, будто песня родилась не здесь, а прилетела откуда-то издалека, с зеленых полей, из-за синих лесов. Она откинулась к стенке и закрыла глаза. И зашумела лесная дубравушка. Куда исчезли стол, кровать, чайник с отбитым носом? Зашелестели березы, закачались под ветром, низко клонясь к земле. А песня шла все дальше и дальше в глубь дубравы, где стояли, как солдаты на страже, уже не березы, а дубы. Что стерегли они здесь? Разве что тишину? И затихал потихоньку ветер, убаюканный этой небесной тишиной, и тогда становилось слышно, что это «сердце ноет, как осенний лист дрожит».
Усталая, разморенная, Лина опустила голову на подушку и сладко заснула.
— ТЕТЯ ЛИНА, ВСТАВАЙ!
Лина открыла глаза и сначала никак не могла понять, где она и что с ней. Какая-то девчонка трясла ее за плечо, кричала:
— Вставай солнце встречать!
И сама она была похожа на солнце, рыжая, конопатая, но с такой ошеломляющей улыбкой до самых ушей, что Лина тотчас вспомнила: и свой вчерашний приезд, и Васильевну, и даже калошу, которую Нанка все же спасла.
— Доброе утро, Нанка? А мама где?
— Хы, мама, — скривилась Нанка, — она чуть свет в третью бригаду побежала.
— Но сегодня же воскресенье.
Нанка безнадежно махнула рукой:
— У нее никогда воскресений не бывает. — И поторопила: — Ну, вставай же, а то опоздаем.
— Куда опоздаем? — удивилась Лина.
— Как куда? Сережка говорит, если встретишь солнце, весь день будет счастливый. Ты не хочешь, чтоб счастливый?
— Хочу, конечно. А кто этот Сережка?
— Не знаешь? Мой подруг. Ну, скорей же!
Когда наконец Лина оделась и они вышли на крыльцо, солнце уже поднялось над лесом. Было оно большое и красное, даже не красное, а какое-то рябиновое, а над ним золотилось небо и горел внизу лес, весь в отблесках неба и солнца. Такого неба и такого солнца Лина, казалось, никогда еще не видела и улыбнулась Нанке: может, и вправду будут и у нее еще счастливые дни?
— Эх, опоздали! — вздохнула Нанка. — А тогда знаешь что? Пойдем на пасеку, к деду Силычу. Может, медком угостит, а?
Лина усмехнулась:
— А дед Силыч тоже твой подруг? Да?
— А как же?!
Это Нанка произнесла как само собой разумеющееся.
— Ну что ж, тогда пойдем.
Пасека деда Силыча была на другом берегу, и им пришлось переходить реку по знакомым уже кладкам. За ночь река разлилась, и вода шла поверх кладок. Нанка села на берегу и стала разуваться.
— А может, через мост перейдем? — предложила Лина.
— Можно и через мост, — тут же согласилась Нанка, — только далечко, три версты киселя хлебать.
За мостом начиналась низина, вся в белом густом тумане. Нанка бежала по стежке впереди и иногда совсем исчезала из виду, будто проваливалась в туман, и кричала:
— Тетя Лина, ау-у!
И снова убегала вперед. Один раз она убежала так далеко, что Лина испугалась: в таком тумане нетрудно и заблудиться. Она заспешила и вдруг чуть не споткнулась о Нанку. Та сидела на корточках и что-то внимательно разглядывала на земле.
— Ты что здесь делаешь?
Нанка поднялась, отряхнула платье.
— Муравья чуть не раздавила. Вот чудак — в такой туман на прогулку собрался.
И тут же обратилась к муравью:
— Сидел бы ты дома, дурачок, а то ведь погибнешь. Ну ладно, до свиданья пока, а мы пошли.
Они взошли на пригорок, и пасека открылась как-то сразу, будто вынырнула из тумана: огромные старые липы, а под ними ровные ряды маленьких деревянных домиков. Под одной из лип стояла старенькая хатка-притулюшка.
— Дед Силыч! — позвала Нанка.
— Чего надобно? — послышался из хатки сиплый голос, а вслед за тем появился он сам — Нанкин подруг, у которого была деревянная нога и большая рыжая, скорее красная, борода. Дед был просто страшен, но Нанка со смехом кинулась к нему на шею.
— Дед Силыч, миленький, как я давно тебя не видела! — лепетала она, и обнимала его, и целовала прямо в эту красную бороду.
— Со вчерашнего дня, — подтвердил дед Силыч. — Ох и соскучился.
Он опустил Нанку на землю, щелкнул по носу:
— Знаю, знаю, отчего ластишься. Только какой теперь мед, Нанка? Пчелы чуть не вымерли за зиму. А председатель ругается — бумажку на тебя напишу. А того не понимает, дурья его башка, что мне его бумажка все равно, что нуль с крестиком. Мне не бумажка, а сахар нужен.
— Зачем тебе сахар? — спросила Нанка.
— Как зачем? Пчел подкормить. Видишь, ослабли, бедненькие, еле ползают. Сейчас бы им сахарцу вволю, чтоб они силу почуяли, а потом и на взяток.
— Да это я так, понарошку, — призналась Нанка. Дед легонько дернул Нанку за косицу.
— Знаю я твою «понарошку». А это кто же с тобой будет?
— Новая учительница, — сказала Нанка. — Тетей Линой зовут.
— А меня Тит Силыч, — дед церемонно поклонился. Потом подмигнул Нанке и сказал: — Ну ладно, угощу медком для знакомства.
Он пригласил их в хату, поставил на стол миску пахучего, начавшего уже засахариваться меда.
— А хлебушка? — напомнила Нанка.
— Нету. — Дед Силыч хлопнул ладонями по коленкам. — В магазин надо идти, а я, признаться, вчерась заленился. Может, ты сбегаешь, Нанка?
Нанка не дала себя долго уговаривать, подхватила кошелку и умчалась в магазин за хлебом.
Утро было весеннее, светлое, она бежала и на ходу срывала сережки у вербы, такие мягкие, шелковые, и совсем забыла про Лину. Дед Силыч тоже вроде забыл про нее, снял со стены дымовку, стал латать прохудившийся рукав.
Лина оглядела приземистую хатенку деда Силыча, увидела карту на стене.
— Дедушка, а почему ваша деревня зовется Лазоревка? Такая некрасивая, а Лазоревка…
Дед Силыч усмехнулся:
— Вот тебе и оно-то. Небось слыхала, когда просят милостыню, лазаря поют? От бедности все. А скорей от озера.
— От какого озера?
— Было здесь озеро, девонька. Огромадное, вон, почитай, до того леска. Красивое, как лазурь. Да спустили все к лешему.
— Зачем спустили?
— А кто ж его знает — зачем? И было это в семнадцатом году. Как пошли помещицу громить, так имение ее сожгли, а заодно и плотину долой. Мельницу тоже. А мешки, помню, плывут по воде и не тонут. Ну, мы и айда с хлопцами мешки ловить, думали, мука, а они с мякиной. Вот смеху-то было: из мякины лепешки печь.
— А дальше что? — заинтересовалась Лина.
— А дальше все честь по чести. Коммунию организовали. У нас, считай, первая на всю губернию коммуния была. Вот смотри. — Ручкой дымовки он постучал по своей деревяшке. — Думаешь, на фронте? Нет. Это мне кулаки ножку оттяпали. Поймали однажды в лесу, я как раз дрова рубил, да топором ножку-то и того. Чтоб не бегал, говорят, по хуторам да не раскулачивал добрых хозяев. «Добрые»! Их бы собрать да всех на осину…
Пока Нанка бегала в магазин за хлебом, дед Силыч успел рассказать Лине всю свою жизнь. Благо, что нашелся человек, который слушал его, не перебивал.
— Думаешь, я, когда был в силах, так, как сейчас, жил? Нет, гляди. Дом у меня был за всю Лазоревку. Обшитый тесом, пятистенка, огромный. Пятеро сыновей было. Не сыны, а дубы в роще, один под один. А теперь — вот он — один как перст. Всех сынов война проглотила и не подавилась, проклятая. Старуха, та с горя и померла. А я, как похоронил ее, заколотил хату да и пошел куда глаза глядят. Думал совсем от этих мест уйду, да сил не хватило. Взошел вот сюда, на пригорок, оглянулся на деревню… Нет, не могу. Правда, в дом не вернулся, страшно одному-то в таких хоромах. Построил себе хибарку вот эту да и остался тут. В моем доме потом колхозный клуб открыли. А я и не противился. Мне и тут хорошо. Пчелы скучать не дают. Как утречко, так они за работу скорей. Шныряют туда-сюда, никакого от них угомона. Вот и мне приходится за ними успевать, так что думать-гадать некогда.
— А сколько ж вам лет, дедушка? Почему вам пенсию не дают?
— Как не дают? — обиделся дед Силыч. — Дают. Да без работы тоже несладко. Без работы даже конь дохнет.
Весь день провели они на пасеке у деда Силыча, Лина и Нанка, помогали рамки в домики вставлять, пчел окуривать, а когда уже к вечеру возвращались в деревню, Лина ни с того ни с сего спросила:
— Нанка, а ты знаешь сказку про «маленького принца»?
— Не-е.
— Хорошая сказка. Вот придем домой, я тебе почитаю.
Нанка не забыла обещанное и после ужина сразу же потребовала:
— А теперь про «маленького принца» давай. Лина открыла наугад книгу и прочла:
— «Пятая планета была очень занятная. Она оказалась меньше всех. На ней только и помещалось, что фонарь да фонарщик. Маленький принц никак не мог понять, для чего на крохотной, затерявшейся в небе планетке, где нет ни домов, ни жителей, нужны фонарь и фонарщик. Но он подумал: «Может быть, этот человек и нелеп. Но он не так нелеп, как король, честолюбец, делец и пьяница. В его работе все-таки есть смысл. Когда он зажигает свой фонарь — как будто рождается еще одна звезда или цветок. А когда он гасит фонарь — как будто звезда или цветок засыпают. Прекрасное занятие. Это по-настоящему полезно, потому что красиво». И, поравнявшись с этой планеткой, он почтительно поклонился фонарщику.
— Добрый день, — сказал он, — почему ты сейчас погасил свой фонарь?
— Такой уговор, — ответил фонарщик, — добрый день.
— А что это за уговор?
— Гасить фонарь. Добрый вечер…
И он снова засветил фонарь».
Лина перестала читать и задумалась: может, и правда, что у каждого должен быть свой фонарь и этот фонарь нужно зажигать вечером и гасить утром. И так всю жизнь.
Нанка тоже молчала. Конечно же она ничего не поняла в этой сказке и, обидевшись, вдруг сказала:
— А у деда Силыча тоже фонарь есть. Только стекло все закоптилося. Вот.
ВОТ И ВСЕ. Как просто. Она приехала сюда работать в школе, а работать в школе ей нельзя. И надо ж было ей все рассказать директору. Он все расспрашивал и про Ленинград, и про родных, и про здоровье. И она, как дура, как самая последняя дуреха, рассказала ему все. Что у нее слабые легкие и что доктор посоветовал ей переменить климат: «Вы ведь знаете, в Ленинграде постоянно сквозняки, еще с тех пор, как Петр Первый прорубил окно в Европу».
Директор смеялся:
— Вы еще и шутница.
А когда закончил расспросы, сказал:
— Ну вот, уважаемая Лина Сергеевна, подведем итоги. Вы приехали к нам работать, но допустить до работы я вас не могу. У вас туберкулез, а это…
— Но у меня ведь закрытая форма. Вот справка.
— Простите, но справкам я верить не привык. Можете жаловаться на меня куда угодно.
В тот же день Лина уехала в город, в облоно, там ее внимательно выслушали, повертели в руках справку и направили в тубдиспансер. В кабинет врача она не вошла, а влетела:
— Доктор, это беззаконие. Они просто надо мной издеваются. Ведь с закрытой формой можно работать. Для чего же я сюда приехала?
— Успокойтесь и присядьте. Ваша фамилия?
У доктора были большие руки, жизнерадостный голос и маленькая седая кудрявая голова.
— Успокоились? Вот и прекрасно. А теперь разденьтесь. Мы вас послушаем. Так. Прекрасно. Дыхание чистое. Легкие хрипы. Совсем легкие. Прекрасно. Теперь пройдемте в рентгенкабинет.
Когда со всеми процедурами было покончено, жизнерадостный доктор таким же жизнерадостным голосом объявил:
— Легкие у вас прекрасные. Правда, сейчас в них небольшая вспышка. Придется вам выдать бюллетень. Нет, нет, нет, не пугайтесь. Это скорей ради профилактики. Смена климата и все прочее. Организм вообще трудно приспосабливается ко всяким переменам. Ваш в особенности. Погуляйте, отдохните. Если все будет хорошо, к осени я, пожалуй, разрешу вам работать в школе. А сейчас — извините, не могу-с.
— Но что же мне делать, доктор, ведь я умру со скуки?
— Занимайтесь гимнастикой.
И, не обращая больше внимания на Лину, вызвал следующего больного.
Лина возвращалась со станции, шла пешком по размытой весенней дороге и, чтоб хоть как-то отвлечься от мрачных мыслей, мурлыкала себе под нос:
На тебе сошелся клином белый свет…
На тебе сошелся клином белый свет…
Нет, даже песня не помогала. А день, как нарочно, был теплый и синий, не то от неба, не то от луж. В лужах тоже было небо, опрокинутое куполом вниз, и в этом небе пели-заливались жаворонки. А что им еще оставалось делать? Сыты, довольны, счастливы. Лина вдруг почему-то вспомнила про картофелину. Мать рассказывала. Она выменяла ее на пальто. Картофелина была большая, с полкилограмма весом, а то, может, больше. Мать пришла домой и положила ее на стол. А для того чтобы отрезать кусочек и положить в кастрюлю, сил уже не хватило. И так она лежала на столе, большая белая картофелина с тремя синими глазками, а мать лежала рядом на кровати и только смотрела на нее. Смотрела, и все. Потом пришла соседка, и они шесть дней варили на этой картофелине суп, но, даже когда съели ее, картофелина продолжала им сниться, такая огромная на чистом пустом столе, такая вкусная…
«А я еще жалуюсь», — подумала Лина и услышала, как сзади мягко подкатила машина. Тот самый шофер, что вез ее в первый раз, распахнул дверцу кабины:
— Садитесь, подброшу.
— Спасибо, я лучше пройдусь.
— Тогда хоть помогите.
Лина заглянула в кабину: на сиденье, раскинув ноги и положив голову шоферу на колени, спала Нанка.
— Как в город ехала, все щебетала, а оттуда — сморило.
— А зачем вы ее брали? — спросила Лина.
Шофер сбоку и как-то странно поглядел на Лину.
— Действительно — зачем? Вот я всегда так: сперва сделаю, а потом спрашиваю себя — зачем?
— Да я не в обиду вам сказала.
— Я тоже не в обиду. Но если рассудить — мать в поле, девчонка бесприглядная, а так все-таки со мной. Да и разве от нее отвяжешься? Репей-девка.
Пока он это говорил, Лина села в кабину, взяла к себе Нанку. Шофер протянул пачку сигарет:
— Хотите?
— Спасибо. Не курю.
— Вот как? — он усмехнулся. — В таких случаях один мой знакомый говорит: черт те что и сбоку бантик.
Они ехали молча, пока не выехали на проселочную дорогу; тут машину тряхнуло, и Нанка проснулась.
— Тетя Линочка! — обрадовалась она. — А мы с Сережкой думали, что ты совсем не вернешься.
— Как видишь — вернулась.
Насовсем?
— Не знаю, Нанка.
Нанка приподнялась и покрутила перед носом шофера растопыренными пальцами:
— Ага, Сережка, а ты говорил: «москвичка, москвичка». Ничего и не москвичка, тетя Лина в Ленинграде жила.
Она посмотрела на Сережку, увидела, что тот покраснел, и тут же перевела разговор:
— Тетя Лина, а Ленинград большой?
— Очень большой.
— И все дома, дома?
— Одни дома, Нанка.
Та на минуту задумалась.
— А где же там хлеб сеют?
Ехать стало куда веселее. Нанка взобралась Сережке на колени и стала дудеть на каждую ворону, присевшую у дороги, на каждого воробья. А когда проезжали березовую аллею, напомнила:
— Сережка, а опохмеляться?
Сережка смутился:
— Некогда. В другой раз.
— Ага, ты обещал. Ты Обещалкин, да? Ну-ка, нажимай на тормоз!
Пришлось Сережке остановить машину. Это была знакомая уже Лине аллея с подвешенными на березах горлачами.
Нанка выскочила из кабины, схватила палку и побежала по аллее, легонько ударяя палкой по горлачам. Горлачи запели в ответ тонко и весело, а Нанка расхохоталась. Бежала и хохотала, словно дразнилась: а ну, кто веселей? Добежав до конца аллеи, она повернула назад и чуть не налетела на Сережку. Тот стоял, расставив широко ноги, и пил из горлача сок. Пил он жадно, большими глотками, а сок стекал по подбородку, лился за ворот синей рубашки.
— Смотри, — подождав, пока он напился, сказала ему Нанка и показала рукой на березку. — На тебя похож.
На самом краешке горлача сидел скворец и тоже пил березовик. На макушке у него смешно торчал хохолок, точь-в-точь такой, как у Сережки.
— Вот нахалюга! — засмеялся Сережка и замахнулся на скворца: — Ты что, забыл, что тебя дома дети ждут? Ишь гуляка!
А скворец взял и назло Сережке окунулся в горлач с головой. Вынырнул и отряхнулся, только брызги по сторонам. Нанке даже на нос попало. Она утерла нос ладошкой и показала скворцу язык. Только тогда тот обиделся и улетел.
— И часто вы здесь опохмеляетесь? — спросила Лина Сережку.
Он стоял у березки, прислонившись головой к стволу, и глядел в небо, и она только сейчас заметила, какие синие-синие у него глаза.
— Да, почитай, каждый день, — признался Сережка.
— Вот и неправдашки, — обиделась на него Нанка. — Сережка для всех горлачей купил. Кто хочет…
Сережка не дал Нанке договорить, схватил ее и подкинул высоко над головой. И когда поймал, то не опустил на землю, а подержал на руках. Держал и смеялся, видя, как она барахтается в небе.
И так как Нанке это тоже нравилось — болтать ногами в воздухе, он спросил:
— А правда хорошо, Нанка?
— Что хорошо?
— Ну так, вообще, жить хорошо. Скажи?
— Подбрось еще разок, тогда скажу.
Сережка еще подбросил и еще, но, когда наконец опустил ее наземь, нахмурился вдруг, погрустнел.
— Ты чего, Сережка? — глянув на него и угадав его состояние, чуть не заплакала Нанка.
— Да так. Жениться вот хочу, — сказал он и покосился на Лину, — да никто замуж не идет. Выходила бы ты за меня, что ли?
Нанка прищурила один глаз и внимательно поглядела на Сережку: шутит он или говорит правду? Сережка вроде не шутил, и тогда Нанка поставила условие:
— А велосипед мне починишь?
— Починю! Обязательно починю! — засмеялся Сережка и включил газ.
ВАСИЛЬЕВНА ТОЖЕ ВСТРЕТИЛА ЛИНУ, будто не на три дня они расставались, а на целую вечность.
— Это ж надо, укатила — и никому ни слова, — выговаривала она. — А мы тут жди, переживай за нее. Город незнакомый, чужой. А вдруг заблудилась? Нет, уж в следующий раз я тебя одну никуда не пущу. И не думай.
И столько тревоги и радости было в ее голосе, что Лина не выдержала и расплакалась. Она плакала и чувствовала, как вместе со слезами, будто растворяясь в них, уходило из сердца все горькое, обидное. «Зачем же тогда я плачу?» — спросила она себя, а слезы все равно текли и текли, не подчиняясь ей, горячие, жгучие слезы. Но сквозь слезы, сквозь всхлипы она все-таки услышала, что и Васильевна тоже плачет.
— А вы чего?
— Да так. Чтоб тебе веселей было. Вместе всегда веселей плакать.
Потом они перестали плакать, успокоились, и Васильевна потребовала:
— Ну а теперь выкладывай все, как на духу.
И неожиданно для самой себя Лина рассказала ей все: и про доктора, и про бюллетень. И самое страшное — что ей некуда отсюда ехать.
Васильевна притянула к себе голову Лины и чмокнула в макушку.
— Вот и хорошо, что некуда. А чем у нас не курорт? Не Гагры, конечно, зато молока сколько хочешь, куры начали нестись. Да я тут мигом тебя вылечу! Шишек сосновых натоплю, сало, говорят, помогает. Перетоплю со столетником. Какавы добавлю, будет, как шоколад.
— Но чем же я заниматься буду, ведь без работы… Васильевна всплеснула руками:
— А думаешь, в хозяйстве работы мало? Только начни, и пойдет и пойдет одна за другую цепляться.
— Но ведь я ничего не умею!
— Научишься! Это ж не детишек учить. — Она заглянула Лине в глаза: — А хочешь, телевизор куплю? Нам-то с Нанкой он ни к чему был.
Потом она будто вспомнила что, задумалась.
— Мам, ты чего это, а? — спросила Нанка.
— Да так, ничего, пойду проверю, что там с удобрениями.
Но, выйдя из хаты, еще долго стояла на крыльце и гладила рукой шершавый столб притолоки. Сзади тихо подошла к ней Нанка, молча заглянула в глаза и потерлась носом о теплую мамину руку. Такая была Нанкина ласка.
ЛИНЕ ВСЕ ВРЕМЯ ХОТЕЛОСЬ СПРОСИТЬ ВАСИЛЬЕВНУ, почему она одна и где отец Нанки, но все как-то стеснялась. К тому же Нанка все время вертелась рядом, а от нее — Лина это чувствовала — мать скрывала свое горе, держалась так, будто и в самом деле счастлива. Да и это ли не счастье — Нанка растет, такая забавница. Обо всем же остальном и думать нечего, да и некогда. Весной у агронома работы, хоть чуру проси. Только просить чуру не у кого, тяни до конца свою лямку, а осень придет, все разберет и по заслуга со всеми расплатится.
Пропахшая потом, землей, навозом, возвращалась Васильевна с полей затемно, успевала только поужинать да так частенько и засыпала за столом. Нанка осторожно будила ее и переводила на кровать.
— Спасибо, дочушка, я уж сама, — и опять засыпала на полуслове, а Лина зато еще долго ворочалась в своем уголке и никак не могла заснуть.
За свою жизнь она привыкла знать, что весенние ночи короткие, а вернее, их совсем не было в Ленинграде, а здесь они, как мутные воды, текут, и нет им ни конца и ни края. Плывут, плывут воспоминания, наплывают одно на другое, сталкиваются, как разбитые лодки на реке. Снова расходятся и уплывают все дальше и дальше в море. А там, в море, уже все неясно, в густом тумане, как будто уже и спишь, а все не забываешься. То встанет вдруг перед глазами Васильевская стрелка, то ухнет на Петропавловке полуночная пушка, а потом все закружится вместе и вдруг остановится. Теперь уж ни за что не заснуть. Лина встает и босиком, с растрепанными волосами, переходит к окну. Окно распахивается со скрипом, и Лина испуганно оглядывается. Но в хате тихо, и тихо все в деревне, лишь лягушки кричат-верещат на реке.
Лина сидит у окна бледная, озябшая, пока не начинают голосить по деревне первые петухи. Сперва раздается один, хриплый еще спросонья голос, будто пробует на слух тишину. Но деревня молчит, спит после сладких трудов, и петух, помолчав, снова возвещает: «Ку-ка-ре-ку-у». И тогда отзывается сразу несколько голосов, глухих и чистых, молодых и старых. Они текут со всех концов деревни и заполняют все, торжествуя и радуясь, а потом вдруг разом, как по команде, стихают. И снова тишина нависает над хатами, тугая и тягучая деревенская тишина, от которой не уйти никуда, не укрыться, и так до вторых петухов. И лишь после них приходит наконец рассвет, а вместе с ним и Нанка.
Нанка подбивается Лине под руку и таинственным шепотом спрашивает:
— Ты чего не спишь?
— Не знаю. Просто не спится.
— А хочешь, я тебе расскажу, как дети родятся?
Ее вопросы всегда неожиданны, поэтому трудно бывает сообразить, что ей ответить.
— А, не знаешь? — тут же ловит Нанка. — Ну, так слушай, что я тебе расскажу. Рыжие родятся утром, когда солнце встает, беленькие — днем, а черные, — она делает большие глаза, — те все вечером.
— Кто это тебе сказал? — смеется Лина и прижимает Нанку к себе.
— Сережка.
— Чудак твой Сережка.
— Ага, ничего он не мой, а твой.
— Мой? Почему мой?
— Потому что, потому что… — Нанка никак не может решиться сказать это, — потому что он тебя любит.
— Кто любит?
— Кто, кто? — Нанка кидается в хитрость: — Дед Силыч, вот кто. Медом он тебя угощал? Угощал. Значит, любит. — И, чтоб поскорей замять этот разговор, спрашивает: — Тетя Линочка, а ты умеешь на звезды загадывать?
— Нет, не умею.
— Хочешь, научу?
— Хочу, конечно.
— Ты выбери какую-нибудь звездочку и загадай. Что хочешь. Если упадет звездочка, значит, сбудется. А если нет… Ну, на нет и суда нет. Вон смотри, одна звездочка еще светится. Скорей загадывай.
— А ты?
— Я уже загадала.
— О чем?
— Ага, о чем? Не скажу. — И тут же выпаливает: — Чтоб Колька рыжий мне рогатку подарил. Думаешь, не подарит?
— Не знаю. Может, и подарит.
— Не, не подарит. Я уже сколько разов загадывала, — вздыхает Нанка и облизывает сухие губы.
— Ну и что — звезды не падают?
Теперь Нанка хитро улыбается.
— Так я — понарошке. У меня знаешь сколько желаннее? И звезд даже не хватит.
ОДНАЖДЫ, ГУЛЯЯ БЕРЕГОМ РЕКИ, Лина с Нанкой забрели в школу. Правда, на парадной двери висел замок — занятия уже закончились, но Нанка провела Лину через пристройку: там была потайная дыра, они в нее пролезли и очутились в школьном коридоре. Коридор был пуст и длинен, и каждый шаг гулко отдавался в пустоте, так что Нанка даже испугалась.
— А вдруг директор выйдет, да нас как схватит! Ой, я боюсь!
Но, пересилив страх, она все же зашла в класс, уселась за парту и сказала:
— Давай, тетя Лина, учи меня.
Лина растерялась. Она так долго ждала этого часа, этой минуты, когда в первый раз войдет в класс, и дети поднимутся навстречу ей, и десятки глаз устремятся на нее с вопросом и ожиданием. А сейчас перед ней сидела одна Нанка, но глаза ее смотрели строго и требовательно и тоже ждали. И Лина, подчиняясь какому-то внезапному чувству ответственности, прошла к учительскому столу и села на краешек стула.
— Дорогие дети, — сказал она, — сегодня мы начинаем с вами изучать историю древнего мира. Но сначала давайте познакомимся. Меня зовут Лина Сергеевна.
— А меня Нанка, — сказала Нанка и снова стала серьезной. — Давай, давай дальше, тетя Линочка.
Лина написала на доске тему урока, но когда обернулась, то увидела, что класс пуст — Нанки за партой не было. Она забралась в шкаф, где лежали гербарии, и Лине, может быть, долго бы пришлось ее искать, если б Нанка не начала там чихать.
— Ну, Нанка, — сказала Лина, извлекая ее из шкафа, — я с тобой больше никуда не пойду. Ты обманщица.
— Ага, тетя Линочка, я ж понарошку.
Потом они заглянули в физкультурный зал, здесь пахло сыростью и было темно: свет еле пробивался в щелки заставленных ставнями окон, и курносый Соколов глядел на них с высоты своего пьедестала.
— Эй, эй! — вдруг закричала Нанка и заспешила к выходу. — Эй, погоди!
Но, когда они выбрались наконец наружу, там никого уже не было.
— А кого ты видела, Нанка?
— Вроде Сережка в окне метнулся. — И строго добавила: — Ходит тут, шляется.
Наверное, Нанка обозналась, потому что Сережку они в этот день так и не увидели, зато встретили у конторы Васильевну.
— Мамочка! — обрадовалась Нанка и кинулась на шею матери, но та отмахнулась от нее, как от мухи, ей было сейчас не до Нанки.
— Ты что мне революцию устраиваешь? — кричала она на бригадира Петра Ивановича, который медленно, задом пятился от нее.
— Спокойней, баба, спокойней. Притормози чуток.
— Ага, притормози! — горячилась Васильевна и снова теснила бригадира к плетню. — Ты сколько сегодня тракторов на профилактику поставил?
— Сколько, сколько? У тебя не спросился. Ну три, а что?
— Так ведь земля же сохнет!
— Вся не высохнет, — невозмутимо заявил Петр Иванович. — А ты перестань на меня кричать, а то возьму да как… обниму!
— Я тебе обниму! Развлекатель нашелся! Я тебе так обниму, что собственная жена не узнает!
Васильевна разошлась уже вовсю, а бригадир посмотрел на нее жалостно-жалостно и сплюнул.
— Эх, Васильевна, смотрю я на тебя, из-за чего суетишься? Ну, была б ты взаправду агроном, а то так — одно название. Вот приедет из города с дипломом, тебе от ворот поворот. Сейчас все по-научному. А ты что? Знай кричишь да руками размахиваешь.
— Ты мои руки не трожь! — она совсем распалилась. — Ну и жди своего дипломника. А мне диплом ни к чему, мои руки и так землю чуют.
Петр Иванович воспользовался моментом и, перепрыгнув через плетень, побежал через огород к фермам. Васильевна ринулась вслед за ним.
Они уходили, привычно и зло переругиваясь, а Нанка посмотрела им вслед и вздохнула:
— Вот мамка, хлебом ее не корми — дай поругаться. А зачем? Лучше б мне новый портфель купила. В школу скоро пойду, и без портфеля. В чем я отметки домой приносить буду?
КАК-ТО СОВСЕМ НЕЗАМЕТНО ПОДОШЛА ЛЕТНЯЯ СТРАДА, будто кошка подползла на мягких лапах. Подул с полей ветер и принес запах свежего сена. Лина уже приметила: каждый ветер здесь имел свой запах. Тот, что дует с юга, пахнет горькой смолой — там лес, большой, сосновый; западный ветер нежит медом, с пасеки деда Силыча; восточный же несет с собой запахи лугов и трав, а северный — молока и навоза — там колхозная ферма. С наступлением же сенокоса восточный ветер прогнал все другие ветры и наполнил деревню сладким сенным духом, который будоражил кровь, звал куда-то.
С утра Лина убиралась, топила печь, готовила завтрак, а Нанка сидела у окна и слушала, как шлепаются в лужу капли. Дождя не было, он прошел, видно, ночью, и земля уже почти высохла, но со стрехи еще капало: плём-плём, плюм-плюм.
Нанка прислушалась: капли будто разговаривали меж собой. Но о чем? Ей так захотелось узнать это.
Она даже открыла рот, чтоб лучше слышать, и вдруг в самом деле услышала:
«Ой-ой-ой! — закричала одна капля, падая. — Держите меня, держите меня!»
«Цела будешь», — ответила ей другая, звонко шлепаясь следом за ней в лужу.
Но первая капля все не унималась:
«Ой-ой-ой! Я, кажись, ногу вывихнула».
«Ничего. До свадьбы заживет».
— Что ты там бормочешь, Нанка? — спросила Лина, и капли сразу замолчали.
Нанке стало скучно, и она вышла на улицу. На улице тоже никого не было видно, а тут тополь подвернулся под руку, она взяла и взобралась на него, уселась на суку, запела:
Куплю платок огняненький,
Приходи ко мне милой,
Окаяненький.
Внизу загудела машина, и Нанка увидела Сережку. Сережка тоже увидел ее и свистнул. Нанка обиделась: свистит, как собачонке, и отвернулась. Сережка опять свистнул.
— Ну, чего свистишь? — спросила Нанка. — Делать больше нечего, да?
— Позови учителку, — сказал Сережка.
— Ага, позови, — ответила Нанка. — Ее, может, наверно, дома нету.
Здесь, высоко в небе, она чувствовала себя в полной безопасности и ничуть не боялась Сережки.
— А где ж она? — спросил Сережка.
— В школу пошла.
— В школу? Зачем ей в школу? — начинал уже злиться Сережка. — Позови. Слышишь? Дома она, я знаю.
— И дома нет. Она еще спит.
— Нанка! — сказал Сережка, и голос его стал угрожающим. — А ну-ка слезай, я здесь с тобой поговорю.
— Не-е, не слезу.
И она еще удобнее устроилась на суку. Потом помолчала немного и, как бы между прочим, заявила:
— А тетя Линочка говорила, что она на одной дорожке с тобой и встречаться не хочет. Вот.
— Чего, чего? — сдвинул брови Сережка.
— Ничего. Ты вчера с Варькой Скворчихой за сараем стоял? Стоял, я видела. Вот тетя Линочка и не любит тебя. Она говорила…
Нанка сверху вниз глядела на Сережку и молчала, испытывая его терпение. Сережка тоже молчал.
— Ну, и что она говорила, твоя тетя Линочка? — наконец не выдержал Сережка.
— Она говорила, что ты, что ты… петух! Вот кто!
— Я — петух? А ну-ка скажи еще раз!
— И скажу! И скажу!
Нанка похлопала в ладоши, потом снова приняла независимый вид и отвернулась.
— Ну ладно, — миролюбиво сказал Сережка, — так матери и доложу, что ты не хочешь ехать.
— Куда не хочу? — встрепенулась Нанка.
— На луга.
— Ах, на луга? Чего ж ты мне раньше не сказал? Эх, Сережка, Сережка!
Она мигом сползла с тополя и кинулась в хату.
— Сереженька, миленький, мы сейчас.
Вскоре она появилась вместе с Линой и, не долго думая, забралась к Сережке в кабину. Лина села рядом с ней.
— Но, поехали!
Луга, знаменитые лазоревские луга начинались прямо за рекой. В хорошие годы трава здесь вставала по пояс. Нынешний год тоже выдался на славу, и травы стояли, как хлеба, ровные, стройные. Чуть подальше к лесу, сверкая на солнце ножами, шли в ряд три косилки, а ближе к реке уже стояли стога, с круглыми, словно подстриженными, макушками.
— Туда, туда! — закричала Нанка, и Сережка послушно повернул к стогам.
Лина опустила стекло и подставила лицо ветру. Над полями летел запах сена, и земля вся будто томилась в этом запахе, чуть сладковатом, настоянном на разнотравье, а звон кузнечиков в траве делал его, этот запах, еще и слышным, потому что все было неотделимо одно от другого: и запах сена, и кузнечики, и роса на траве, и дальние людские голоса, и свет неба, и жар солнца, и легкий холодящий дух земли. Лина протянула руку, ловя встречный ветер, и, когда он ударил ее в ладонь, потек между пальцами, она откинулась на спинку сиденья и закрыла глаза.
«А может, это и есть счастье — выйти ранним летним утром в поле и ощутить запах сена, и ни о чем больше не думать, не знать…»
Когда она открыла глаза, машина уже стояла, но стояла почему-то посредине реки.
— Вот паразитка, заглохла! — сказал Сережка и спрыгнул в воду. Вода была мелкая и не перелилась через голенища сапог. Он взял Нанку под мышку и перенес на берег, вернулся за Линой.
— Помочь вам?
— Спасибо, я сама.
Она сняла туфли и прыгнула, но Сережка уже на лету поймал ее и быстро и больно прижал к себе. Близко встретились лица, глаза в глаза.
— Так, значит, я — петух?
— Что? — не поняла Лина.
Глаза его в упор смотрели на нее.
— Вот вам за это!
Он наклонился и так же больно и быстро поцеловал ее в губы.
— А теперь можете говорить и думать обо мне все, что вам угодно!
И отпустил руки. Лина шлепнулась прямо в воду, выронив туфли.
Она ничего не понимала: спрашивал про какого-то петуха, но при чем тут она? Стояла в воде и недоуменно моргала глазами.
— Сережа, что с вами? -
Сережка даже опешил: неужели Нанка сама про петуха придумала? Он виновато помог Лине выбраться на берег и обернулся в надежде увидеть Нанку.
— Ну, погоди у меня! Я с тобой сейчас расправлюсь!
Но Нанка была уже далеко, у самого стога, на котором, упершись руками в бока, стояла Васильевна и дразнила Нанку:
— А ну-ка, залезь, залезь.
Нанка бегала вокруг стога и слезно просила:
— Мам, ну кинь веревку. Что тебе — жалко?
Васильевна смеялась и подзадоривала:
— Нет, нет, ты ж ловкая, залезь сама.
Вдоволь насмеявшись, она наконец сбросила вниз веревку, и Нанка, обвив ее ногами, быстро и цепко вскарабкалась на стог.
Вскоре подошла Лина, и Сережка помог ей тоже взобраться на стог.
— Будете мне помогать, — сказала Васильевна и крикнула вниз Сережке: — Эй, подавай!
Лина подошла к краю стога и глянула вниз. Отсюда, с высоты, земля показалась ей и в самом деле выпуклой, а далекий сосновый лес был совсем рядом — вот он, рукой достать, и только река уходила все дальше и дальше, чтобы там, вдали, слиться с небом.
К стогу подвезли сено и стали быстро подавать, Лина и Нанка едва успевали подхватывать его и оттаскивать на середину, Васильевна же ходила по самому краешку стога и ловко, споро укладывала сено.
— Эй, агроном, смотри не скособочь! — крикнул ей снизу Сережка. — Это тебе не в навозе копаться!
Было жарко. От солнца ли, которое палило голову, от сухого трескучего сена, что лезло в волосы, забиралось под платье, от толкотни Лина быстро устала и двигалась уже вяло. Васильевна подбодряла ее:
— С непривычки это. А ты пересиль себя. Знаешь, как у спортсменов — второе дыхание.
Кружилась голова, пот застилал глаза, но под ногами все время вертелась Нанка и кричала:
— Давай, давай, веселей!
Не могла же она отстать от Нанки?
Сколько времени прошло, Лина уже не соображала, одна мысль билась у нее в мозгу: только бы не упасть, только бы не упасть. И когда почувствовала, что вот уже падает, Васильевна подала ей фляжку с водой:
— Хлебни-ка.
Лина поднесла кружку ко рту, глотнула и вдруг почувствовала, ощутила всем своим телом, как с этим первым глотком воды начала таять усталость.
«Так вот оно, второе дыхание».
И сразу стало так легко, как будто она только что проснулась.
— Ну вот, — засмеялась Васильевна и, налив в ладонь воды, брызнула ею на Лину, — я ж говорила. А теперь и работа пойдет дружней.
Работа действительно пошла дружней, и к вечеру стог был закончен. Так же, на веревках, спустились со стога, и Нанка потянула всех на речку — купаться.
РЕЧКА. БЫСТРЯНКА. Кто придумал ей такое название? Тихая, скромница, течет меж тенистых берегов медленно, плавно, наверно, потому, что торопиться-то ведь ей некуда: до моря вон какая даль. Кусты нависли над ней, купают свои ветки в воде, а подчас и совсем скроют ее, будто и не речка это вовсе, а ручеек малый. Возле же пасеки, там, где, по словам Силыча, было раньше озеро, разливается она широко-широко. Сюда, на песчаный плес, и бегает деревенская детвора купаться. Правда, сегодня здесь было почему-то тихо. Нанка с разбегу плюхнулась в воду.
— Тетя Линочка, прыгай!
— Я не могу. Мне нельзя, — сказала Лина.
Она только умылась и села на берегу, а Васильевна, Нанка и Сережка плескались в воде, брызгались и хохотали.
Солнце уже спускалось, и река сама купалась в тихих закатных лучах, как в серебре. Лине так захотелось забыть все и броситься с головой в воду, но тут же она вспомнила доктора Лидию Ивановну и как та предупреждала ее против малейшей простуды. А вода текла, струилась, манила. Лина встала и пошла берегом в деревню. Правда, пройдя немного, она остановилась, потому что услышала за кустами такие странно знакомые слова:
— Тише, дети, тише, мы начинаем сегодня историю древнего мира.
Раздвинув кусты, Лина увидела, что Нанка собрала вокруг себя ребятишек и рассаживала их на песчаном берегу.
Ребятишки не слушались. Один из них, самый меньший, сидел на берегу голяком и сыпал на мокрую коленку песок — строил город.
— Какую истолию? — спросил он и почесал себе живот.
Нанка хотела рассердиться — какой непонятливый, но тут же, видно, вспомнила, что она ж учительница, и терпеливо пояснила:
— Ну, какую? Которая давно-давно была, еще до Октябрьской революции.
— Ага, понятно, — сказал мальчишка, а остальные тоже согласно закивали: раз до революции, значит, действительно древняя.
Нанка улыбнулась, довольная.
— А кто не выучил урока, — сказала она, — честно поднимите руку.
Честными оказались все, и все подняли руки. Нанка, нахмурясь, подумала: как же ей дальше вести урок, и сказала:
— Ладно, не поднимайте рук, я вам и так верю.
Ребята опустили руки, и только рыжий Колька загляделся на жука и не опустил руки. Нанка подошла и сама опустила ему руку.
— Ты чего лезешь? — замахнулся на нее Колька. Но Нанка не испугалась.
— Учительницу, — сказала она Кольке, — надо называть по имю-отчеству. — Нана… — она запнулась, но тут же сообразила: — Зинаидовна.
Колька так и зашелся хохотом:
— Ха-ха-ха! Зинаидовнов не бывает.
— Не бывает, да? А как бывает, как? — рассердилась Нанка.
Колька немного подумал:
— А как твоего папку звали?
— Никак не звали. Вот.
Тот, что спрашивал про «истолию», вдруг заявил:
— У нее папки совсем не было.
— Не было, да? Не было? — Нанка чуть не заплакала. — А вы, если не хотите в школу играть, и не надо!
Она разбежалась и прыгнула в воду, поплыла, смешно, по собачьи, разгребая воду, пока за поворотом реки не догнала Сережку.
Тот подхватил ее рукой под живот, и они поплыли вместе, а рядом с ними плыла, колыхалась на воде золотая дорожка заката.
«МОЙ ХОРОШИЙ, МОЙ ЕДИНСТВЕННЫЙ, ЗДРАВСТВУЙ! Я бы никогда не написала тебе, но сегодня случилось такое, чего я боялась и ждала и все-таки надеялась.
Мы были на сенокосе, и вдруг на какое-то мгновенье я почувствовала себя счастливой. Ты ведь знаешь, с каким настроением я уезжала из Ленинграда, мне казалось, все кончено для меня. А тут неизвестно почему я почувствовала: нет, не кончено, и можно еще жить, и любить, и дышать, и даже смеяться. Прости меня за то, что я ничего не рассказала тебе в тот последний наш вечер. Я все время хотела рассказать, да так и не смогла. Ведь все равно ты бы не бросил Ленинград и свою работу и не поехал бы со мной неизвестно куда.
А помнишь нашу первую встречу? Мы ходили по городу и молчали, и молчала вместе с нами белая ночь. И только, когда мы подошли к скверику у Литейного, — помнишь? — какой-то пьяный человек поднялся со скамейки и сказал:
— Занимайте мое место, жеребята.
Мы засмеялись и пожелали ему доброй ночи, а он ответил: «Доброе утро». Мы даже и не заметили, как она пролетела, эта ночь. А здесь мне хорошо. Такие добрые, отзывчивые люди. А моя хозяйка величает меня Сергеевной. Смешно. Но ее тоже все в деревне называют Васильевной. Она — агроном, хотя никаких институтов не кончала, а просто чувствует землю и знает ее, как, может, никто не знает. Она носит кирзовые сапоги. И каждый вечер зажигает свой фонарь. Помнишь в «Маленьком принце»?' Я только, кажется, здесь поняла, как это важно без громких фраз, без лишних слов каждый вечер зажигать свой фонарь.
Может быть, это письмо я тебе и не смогу отослать, но все равно знай, что я люблю тебя».
НЕЖДАННО-НЕГАДАННО, КАК ЭТО ЧАСТО БЫВАЕТ В СЕНОКОС, УДАРИЛ ДОЖДЬ.
Правда, тучи ходили весь день, но далеко, по горизонту, а близкой грозы вроде и не предвиделось. К ночи же ветер и совсем угомонился, стало тихо-тихо, как на дне реки. И, должно быть разбуженная этой необычной тишиной, проснулась среди ночи Васильевна. Накинула на плечи платок, вышла на крыльцо. Небо бушевало. Как прожектора, с одного угла в другой ходили по небу молнии, хотя грома и не было слышно. Видать, очень далеко. Но с каждой минутой, с каждой секундой гроза приближалась, и ничто уже не могло остановить ее. Стало зябко, и Васильевна пошла в хату, чтобы одеться, и как раз в это время ударил дождь, густой, резкий, настоящий ливень. Когда Васильевна, уже одевшись, снова вышла на крыльцо, на дворе все ревело от дождя, будто небо разом прорвалось и хлынуло всей своей тяжестью на землю.
Дождь хлестал по крыше, попадал на крыльцо, а она стояла, опустив руки, только губы чуть шевелились. Боже мой, как она любила в детстве дожди, больше всего на свете. Бывало, закутается в старенький отцовский тулуп и сидит на крыльце, слушает дождь, как он шепчется с травой, с соломой на крыше, с деревьями, будто сказки рассказывает. Однажды она так забылась, что даже не почувствовала, как ударила молния, и очнулась уже тогда, когда свалилась с крыльца и упала прямо в лужу. Но, несмотря на лужу, на грязное платье, все равно было радостно, так радостно, что хотелось плакать. Сколько лет минуло с тех пор, и вот она снова слушает дождь и клянет его, потому что ничего не несет он ей, кроме забот и горя.
Она вернулась в хату, легла, но так и не заснула до самого утра, а все ворочалась и вздыхала. Проснулась Нанка:
— Ты чего, мам?
— Хлеб пропадает. Поляжет весь, как его уберешь?
Нанка пододвинулась ближе к матери, потерлась носом о ее щеку. Потом вздохнула и сказала:
— А знаешь, мам, лучше б агрономов совсем-совсем не было.
— Это ж еще почему? — удивилась Васильевна.
— Тогда б ты дома была. Никуда б не ходила. А хлеб все равно пропадет, правдашки?
— Нет, не правдашки. Нельзя допустить, чтоб пропал. Что мы есть с тобой будем?
И Васильевна начала собираться.
Нанка поднялась с постели.
— Ты куда? Какой дождь льет.
— Пойду в поле.
— Ага, — сказала Нанка, — а в город?
— Ах да. Мы же в город с тобой собирались. Форму тебе покупать. Ну, ничего, дочуш, вот закончим с уборкой…
Нанка всхлипнула:
— Ты уже сколько разов говорила… Закончим сеять… Закончим с уборкой…
— Замолчи! Не перечь матери!
Васильевна больно дернула ее за косу, но тотчас же и пожалела.
— Тогда денег не было, — пояснила она. — А ты уж сразу перечить.
В глазах у Нанки стояли слезы, но взгляд их был суров и непримирим.
— Нет, буду перечить! Зачем обманываешь?
— Ну, ладно, — сказала Васильевна и поцеловала Нанку в макушку, — угомонись. Завтра поедем. Вот увижу председателя — попрошу выходной. Ну, поспи, еще рано.
Она надела плащ, сапоги, выпила кружку молока, но, когда уже подходила к двери, обернулась. Нанка привстала на кровати: вдруг мать передумала?
— Кур не забудь покормить, — сказала Васильевна и засмеялась, подмигнула Нанке: — Ох и теща из тебя выйдет! Зверь, а не теща.
Дождь уже стал стихать. А когда она вышла за околицу, и совсем перестал. Солнце вставало над лесом яркое, чистое. Васильевна шагала широко, торопилась. Вот и Дарьина лощина. Здесь у старой кривой вербы была криница. Она вся заросла травой, потому что никто теперь не брал из нее воду — деревня отодвинулась ближе к речке.
Васильевна опустилась на колени и зачерпнула в пригоршню воды. Вода была холодной-холодной. А из темной глубины криницы поднимались на поверхность пузырьки и лопались. Васильевна напилась, хоть пить и не хотелось, а так, чтоб успокоиться. И зашагала дальше. По дороге она еще вспомнила, что не подоила корову, ну да ладно, Нанка как-нибудь выдоит, только б не забыла привязать ее — корова-то бодучая. Сапоги утопали в грязи, она с трудом вытаскивала их, потому что началась пахота, и, лишь выбравшись на межу, Васильевна облегченно вздохнула. Остановилась, хотела снять плащ и вдруг ощутила, как в груди что-то резко и больно кольнуло. «Что это? — удивленно подумала она. — Неуж ночью на крыльце простыла?» Боль внутри росла, словно там кто-то заводил пружину. Приложив руку к груди, Васильевна ждала, когда же это кончится. Но пружина все закручивалась. Ослабли вдруг ноги, и она опустилась наземь. Отдохнуть, отдохнуть! Хоть немножко. Больше она ни о чем не думала и ничего не хотела, только бы отдохнуть.
С земли поднимался пар, это солнце сушило ее, и пахло поджаристым хлебом, а небо висело высоко-высоко, далекое и немое.
Васильевна с тоской и болью глянула в это небо и закрыла глаза.
Здесь же, на меже, ее и нашел Сережка, случайно нашел, когда возвращался с охоты. Шел мокрым лугом, беззаботно посвистывая, и вдруг увидел валяющийся на меже знакомый плащ.
— Эй, агроном, вставай, хватит придуриваться! Слышишь, вставай, а то как стрельну!
Васильевна не двигалась, и тогда Сережка, вскинув ружье, выстрелил вверх раз и другой. Он хотел испугать ее, но она не шевельнулась, и тогда он сам испугался.
— Васильевна, что ты? Да что с тобой?
Он тряс ее за плечи, умолял, ругался, пока не понял, что все это бесполезно.
ХОРОНИЛИ ВАСИЛЬЕВНУ ВСЕЙ ДЕРЕВНЕЙ. Просторный гроб из сырых сосновых досок стоял посреди хаты, а рядом с ним на скамеечке сидела Нанка и с удивлением разглядывала всех, кто подходил к гробу поголосить. Голосили бабы и в одиночку, и все хором, но всех забивал переливчатый голос бабки Акулины:
— «Ой, ластушка ты наша перелетная! И куда ж ты от нас улетела, на кого свою крошку покинула?»
Нанка, конечно, и не подозревала, что девяностолетняя бабка Акулина голосила о ней, о Нанке, и жалела ее. Как раз в эту минуту она засмотрелась на сережку в стареньком бабкином ухе. Сережка была серебряная, с красненьким камешком, и, когда бабка Акулина встряхивала головой, сережка будто загоралась, как уголек на загнетке.
За спиной у бабки Акулины Нанка увидела Лину, та стояла, держась рукой за гроб, но не плакала, только глаза блестели, будто и хотели заплакать, а слез почему-то не было. «Она, наверно, есть хочет», — подумала Нанка, да и сама она тоже проголодалась. Как вчера пообедали, так и забыли про еду, хоть есть-то, правда, все равно было нечего — печку-то сегодня не топили. Нанка огляделась: бабы все причитали, и только мать лежала молча в большом белом ящике и была какая-то странная, будто и не мать это, а вовсе другой кто. Нанке так стало жаль ее, а что делать, чтоб помочь матери, она не знала, и потому тоже заплакала. Подошла Лина, взяла Нанку за руку и отвела к окну.
Гроб подняли на руках и понесли, а следом за ним венки, орден на красной подушечке.
Оркестр, который приехал вместе с председателем, заиграл похоронный марш, и вся деревня медленным шагом двинулась вслед за гробом на кладбище.
И как-то так случилось, что в суматохе, в волнении никто не вспомнил о Нанке, даже Лина, и она осталась в хате одна. Она ничего не понимала. Председатель приехал, музыка заиграла, маму куда-то понесли. Стояла посреди хаты, глядя на разбросанные вокруг цветы, и не знала, что ей делать: то ли бежать вслед за всеми на улицу, то ли в хате убрать. Вон сколько понасорили! Она немного подумала, взяла веник и стала подметать пол.
НОЧЬ ЭТА БЫЛА УДИВИТЕЛЬНО ДУШНОЙ. Шелестел под окном тополь. Нанка сладко сопела, подтянув к животу коленки, а Лина лежала и глядела в темноту широко открытыми глазами. А кто-то далеко-далеко пел песню:
Догорай, гори, моя лучина,
Догорю с тобой и я.
Лина вспомнила, как пела ее Васильевна в тот первый день ее приезда. А Нанка тихо ей подтягивала.
Она обняла Нанку, сонную, прижала к себе, чувствуя, как гулко бьется под рукой ее сердечко. Та забормотала что-то во сне про козла, про Колькину рогатку, чмокнула несколько раз губами, будто кого-то поцеловала, потом ясно и громко сказала:
— Смотри, солнце в ведре купается.
— Ты о чем, Нанка?
Лина думала, что Нанка проснулась, но она повернулась на другой бок, подложила под щеку ладошку и снова засопела.
А Лина лежала рядом с ней и все думала, думала.
Разбудил ее громкоговоритель. Его только вчера повесили на столбе посреди деревенской площади, чтоб с утра уже опробовать.
— Говорит колхозный радиоузел. Говорит колхозный радиоузел. С добрым утром, товарищи! И с началом жатвы!
Еще не открывая глаз, Лина протянула руку и пошарила по подушке: Нанки на постели не было.
Где же она?
Накинув на плечи халат, Лина с бьющимся сердцем выскочила на крыльцо. В глаза горячо и ярко ударило солнце, так что пришлось загородиться от него рукой, но когда она отняла руку, то увидела идущую по дороге машину и Нанку, которая босиком, в одном сарафане с оторванным плечиком, бежала за машиной и кричала:
— Сережка, погоди! Сережка-а!
Сережка не слышал, и машина все набирала и набирала ход. Тогда Нанка на бегу подхватила с дороги камень и со злостью запустила им в машину.
Сережка услышал стук и остановился.
— Ты что хулиганишь? — крикнул он из кабины.
— Ага, Сережечка, — сказала Нанка, — я кричу, кричу, а ты как барышня. Ты куда?
— В мастерские.
— Зачем?
— У Федора коленчатый вал полетел.
— Какой вал? — сощурилась Нанка.
— Коленчатый.
— Что на коленке? — уточнила она.
— Ага, тот самый! Ну а ты куда двигаешь?
— С тобой, — сказала Нанка.
— Тогда давай быстрей.
Сережка помог ей взобраться в кабину.
— А тете Линочке своей сказала? — спросил он.
— Не-е. Она еще спит, будить не хотелось.
И вдруг, прильнув к Сережке и заглядывая ему в глаза, попросила:
— А к маме ты меня свезешь, Сережка?
Что ответил он ей — Лина уже не слышала. Сережка включил газ, и машина тронулась. А Лина еще долго стояла на крыльце и сквозь застилавшие глаза слезы глядела им вслед, пока машина не скрылась за лесом. Потом сняла с плетня подойник и пошла в хлев. В хлеву мычала корова, жалобно, сиротливо, просила ее подоить.
Лена вошла в вагон, села на свободное место и закрыла глаза. В соседнем купе играла гармошка и чей-то низкий, простуженный бас выводил:
Позарастали стежки-дорожки,
Где проходили милого ножки…
«Боже мой, какое это счастье, — подумала она. — Можно вот так сидеть, слушать песню и ни о чем больше не думать. Красота!»
Паровоз дал свисток, и купе тотчас же заполнилось. Судя по голосам, пассажиров было трое: двое молодых и старушка. Молодые голоса недовольно ворчали:
— Какое захолустье: пива и того нету.
— Да что пиво! Хотя бы мороженое…
А старушка, наоборот, радовалась:
— Успели, слава тебе господи! Я уж беспокоилась за вас, думала — отстанете.
По окнам забарабанил дождь, тоже, видно, чем-то недовольный.
«Кто это сказал, — вспомнила Лена, — я мыслю, значит, я существую? Вернее было бы сказать: я недоволен, значит, я существую».
Рядом с ней на полку опустилась старушка:
— А у нас новая пассажирка. Здравствуй, милая. Ты бы прилегла, а?
Лена сказала спасибо, попыталась открыть глаза, но ресницы будто склеились и не разлипались.
— Мне и так хорошо.
Молодые сели ужинать. Даже не открывая глаз, Лена видела, как они раскладывали на столике еду. И она так ясно представила себе кусочки колбасы, сыр, яйца, что у нее заныло под ложечкой. С самого утра она ничего не ела, просто забыла про еду, а сейчас вспомнила, и ее замутило от голода. Но вставать, идти искать ресторан не было сил.
«Сил нет, сил нет» — стучали между тем колеса вагона, и Лена покачивалась им в лад. Хотелось спать, но не спалось, хотя она и ужасно устала. День был таким суматошным! Она вспомнила, как пришла утром в больницу, а главврач Алексей Алексеевич удивился:
— Что так рано? Ведь практику вы свою успешно закончили! — Он взял у нее зачетную книжку и поставил четверку. — На пятерку даже я не тяну, а ведь работаю уже тридцать три года.
— Значит, скоро на пенсию?-
— Скоро. Вот только оставить после себя некого. Вы когда заканчиваете институт?
— Остались выпускные экзамены.
— Так, может, к нам надумаете? А то бы я заявку дал.
— Не знаю, Алексей Алексеевич. Трудно у вас тут. Боюсь, что одна не справлюсь.
— Справитесь! Я в вас верю!
Он порылся в шкафу и вытащил оттуда небольшой чемоданчик. Раскрыл: в чемоданчике лежал набор хирургических инструментов.
— Вот вам на память!
— Ну что вы! Большое спасибо, только неловко мне… Это такой подарок!
— Возьмите, пригодится!
И как приговорил…
Санитарная машина уходила в район в одиннадцать, но мест в ней уже не оказалось. Пришлось Лене долго голосовать на дороге.
Начался дождь, мелкий, холодный, и она побежала спрятаться от него в сельсовет..
Лена стояла на крыльце сельсовета, пока из-за поворота не показалась машина. Она выбежала ей навстречу и замахала рукой. Шофер остановился, хотя место в кабине было уже занято.
— Влезайте, если поместитесь!
В кабине сидела толстая тетка с корзиной, в которой пищали цыплята, а тетка к тому же всю дорогу икала и кляла на чем свет стоит какого-то Гришку, который накормил ее натощак сухим сыром.
Дождь стал стихать, но, когда подъехали к деревне, ударил с новой силой. Он так хлестал по стеклу, что в двух шагах перед машиной ничего не было видно, и шофер чуть не налетел на девчонку. Она выбежала из хаты и кинулась прямо под машину:
— Дяденька, стой!
Шофер ругнулся, но затормозил:
— Чего тебе?
— Мамка плачет. Братишка помирает… совсем.
— А я что, доктор?
Он уже хотел снова нажать на газ, но Лена просительно тронула его за рукав:
— Постойте, может, я чем помогу.
Шофер недоверчиво оглядел ее, словно прикинул в уме, в самом деле может она помочь или нет.
— Но учтите, — сказал он, — я ждать не могу. У меня молоко скиснет.
— Что ж делать? — Лена неопределенно махнула рукой и заторопилась за девчонкой.
Дверь в хате была распахнута настежь, и первое, что она увидела, были грязные башмаки на чистой белой простыне. Потом увидела мальчика лет двенадцати. Он лежал на кровати, тихий, бледный до синевы. Рядом с ним сидела женщина, тоже тихая и бледная.
— Что с ним?
— Заснул, слава богу.
— Врача вызывали?
— Фельдшерица на сессию уехала.
— А из района?
— Телефон не работает. Молния в столб ударила.
Женщина была как-то странно спокойна.
Лена сняла жакет, вымыла руки.
— Разрешите.
Женщина молча уступила ей место на кровати. Только теперь она, кажется, начала беспокоиться.
— Доктор, что с ним? Бегал, бегал и — вдруг на тебе…
— Ничего страшного, — осмотрев мальчика, как можно спокойнее сказала Лена, хотя внутри у нее все зашлось от страха. — Но нужна срочная операция. Посмотрите, машина еще не ушла?
Шофер услышал и выглянул из сумерек сеней:
— Тут я.
— Мальчика срочно нужно в больницу.
— А куда я его положу? В цистерну с молоком, что ли?
Лену передернуло от его грубого голоса, но она сдержала себя.
— И в самом деле, везти его довольно опасно. Но и я не могу ничего сделать, — она повернулась к женщине, — здесь, одна…
Губы женщины задрожали:
— Доктор…
— Я не доктор, я только учусь.
— А если умрет?
— Ну что вы? Успокойтесь… — Лена оглядывалась, словно искала у кого-то поддержки. — Правда, такие операции мне приходилось делать, но в операционной, под руководством опытного хирурга.
Шофер топтался у двери:
— Значит, я вам больше не нужен? А то молоко скиснет…
Лена резко тряхнула головой:
— Что значит не нужен? А ну-ка, живо! Мыть руки — будете мне помогать!
Сейчас, вспомнив раскрытый от удивления рот шофера и безумный страх в его глазах, она улыбнулась, а тогда было не до улыбок. Она и сама не представляла себе, как это она решилась на операцию. Но ничего другого не оставалось делать, и Лена еще раз повторила:
— Мыть руки!..
В вагоне было тихо. Старушка уже спала, свернувшись в углу клубочком. Молодожены тоже укладывались на ночлег. Женщина, склонив набок голову и устало сложив на животе руки, тихо сидела, счастливая, умиротворенная, а муж заботливо стелил ей постель.
— Тебе одну подушку или попросить вторую?
— Спасибо. Не беспокойся.
— Я не могу о тебе не беспокоиться, ведь ты моя жена.
— Зачем ты?…
А Лене не спалось. Перед глазами все время стояли грязные башмаки на чистой белой простыне. И слышался голос: «Доктор, помогите!»
«Помогите, помогите, помогите…» — пели колеса, но сквозь это неясное пенье, сквозь дрему Лена вдруг отчетливо и ясно услышала испуганный шепот женщины:
— Смотри, у нее дрожат руки!
Муж, свесившись со второй полки, стал уговаривать женщину:
— Не обращай внимания. Тебе нельзя волноваться. Спи.
Сначала Лена не поняла, о ком это они говорят, и продолжала все так же тихо сидеть на полке. Чемоданчик, подаренный Алексеем Алексеевичем, лежал у нее на коленях, на чемоданчике руки, о них она совсем забыла и, лишь услышав этот шепот, почувствовала, что руки у нее в самом деле дрожат. Странно… Тогда они не дрожали, а теперь, когда уже все позади, когда уже все кончилось… Там, в низкой темной хате, во время операции она больше всего боялась не за себя, а за свои руки. Вдруг они испугаются и начнут дрожать? Конечно, ее рукам уже приходилось делать операции, и они никогда не подводили ее, но рядом с ними всегда были руки учителя. В любой момент они могли прийти на помощь, и сознание этого отгоняло страх. Теперь же они были одни, совсем одни. Длилось это всего два часа, а Лене показалось, что прошла целая вечность. Да еще этот петух! Он, не переставая, горланил под окном, как будто и не было у него никакого другого занятия, как только горланить.
Шофер оказался смышленым парнем и старательно помогал ей. Когда все было кончено, Лена поглядела на него сквозь застилавший глаза пот и спросила:
— Что — разве уже утро?
— Нет, вечер.
— А почему же петух так орет?
— Да он у нас хворый, — объяснила мать мальчика, — целыми днями горланит как одурелый. А он будет жить, доктор? — Она наклонилась над сыном.
— Конечно.
— Век за вас буду бога молить!
Женщина, плача, старалась поймать руку Лены, чтоб поцеловать ее.
— Бога не стоит, — сказала Лена, — все равно не услышит. А лучше попросите шофера, чтоб на обратном пути из районной больницы он прихватил медсестру. А в остальном делайте все так, как я вам сказала… Ну, — Лена благодарно обернулась к шоферу, — теперь можно ехать. Где наша тетка с цыплятами?
Шофер засмеялся:
— Пешком ушла.
— А как же молоко? — спросила Лена.
— А шут с ним; пусть киснет. Ну, вычтут из зарплаты, зато мы с вами дело сделали!
Он так и сказал — «мы», потому что эти несколько часов, что они провели вместе, сблизили их настолько, как не сближают подчас годы.
Когда они уже подъезжали к станции, Лена сказала:
— А ведь мы с вами даже не знакомы. Давайте хоть познакомимся. Меня зовут Лена.
— А меня Михаил.
Теперь, сидя в вагоне, Лена вспоминала, как он это сказал: тепло и задушевно, и улыбнулся ласково. Потом помолчал немного и вдруг спросил:
— А мальчишку?
— Что — мальчишку?
— Ну как звали того мальчишку?
Лена пожала плечами:
— Мать вроде бы называла его Володей.
— А мне кажется, Алешей.
И шофер сокрушенно покачал головой:
— Это ж надо: мы даже не знаем, кого мы спасли!
— Это неважно, — сказала Лена, и колеса запели ей в лад: «Неважно, неважно, неважно…»
Она открыла глаза и, придвинувшись к окну, поглядела в густую темень: дождь уже перестал, и на небе вызвездило. Казалось, звезды с любопытством вглядывались в землю: как вы там, люди? какие вы там, люди?
Все, что написано в этой книге, — правда.
Бывший командир отряда «Победа»
К. И. Новиков (Кочубей)
Рассвет в лесу ленив и неповоротлив, даже летом. Поди дождись, пока он доберется до самых дальних уголков чащобы, согреет дневным светом холодные тени елей и сосен. Ночь разгуливает по лесу, как в своем доме: хочу уйду, а хочу посижу еще немножко, мне тут нравится. Но ночь, как и мы, люди, часто обманывает себя. Она-то хорошо знает, что ей придется уйти, и поскорей, пока день еще не разгорелся.
День начинает свое наступление точно по приказу. Твердые решимостью погибнуть или победить, поднимаются полки рассветных лучей, идут плечом к плечу, как солдаты в строю, солнечная конница поддерживает их с флангов. Под прикрытием такого массированного огня и идет день в атаку, и никогда еще не случалось, чтоб атака захлебнулась.
Удирает во все лопатки ночь, а ветер бежит ей вслед и кричит:
«Победа!»
И тогда оживает лес миллионами голосов, и каждый голос на свой лад славит эту победу.
«Жить!» — поют травы и листья.
«Жить!» — вторят им березы и ели, липы и рябины.
«Жить!» — стонет земля.
Может, все они потому так жадно рвутся к жизни, что за каждым кустом в лесу притаилась смерть. Это партизанский лес.
Я веду репортаж из этого леса, но двадцать пять лет спустя. Ничто уже здесь не напоминает войны, разве что вот этот окоп, который волчица облюбовала для своего логова и вывела в нем шестерку маленьких, славных, таких непохожих на хищников волчат. А еще я видела желудь, он пророс в пустой гильзе патрона и разорвал эту гильзу пополам.
Сюда, в этот лес, пришли сегодня партизаны, съехались со всех концов страны, чтобы вспомнить свою боевую молодость, почтить память друзей.
Горит костер посреди поляны, сидят партизаны кружком у костра, смотрят в огонь и молчат. О чем? Мне это очень важно: о чем они молчат? То ли вспоминают пережитое, то ли думают о будущем. И очень трудно разговорить их: «Когда это было, быльем поросло».
— Но ведь те, которых нет сейчас с вами, уже никогда ничего не смогут рассказать. Вы обязаны! Вы должны!
Медленно, трудно начинают вспоминать они, и память со скрипом открывает дверь в прошлое.
Партизаны рассказывают мне. А о чем не помнят, я спрашиваю лес, и он досказывает. Он все помнит, этот старый бродяга-лес. А если и он не помнит, на. помощь приходят скупые строчки партизанского дневника, который чудом сохранился до наших дней.
Вот первая запись:
«6 июня 1942 г. Война — хорошая проверка людей. Гжатский райком партии принял решение об организации партизанского отряда. Партия зовет не на словах, а на деле оказывать помощь фронту. Отряд решили организовать из пятнадцати человек».
В июле сорок второго года отряд был создан. Из двадцати семи человек, очень разных по жизненному опыту, по специальностям. Нюра Овсянникова, Надя Козлова, Катя Кондратьева — учительницы, только что закончившие училища; Кирилл Новиков — директор Мишинской МТС Гжатского района; Саша Никифоров — милиционер; Ваня Белугин удрал на фронт из ремесленного училища; Дмитрий Рудов — рабочий, награжденный медалью «За трудовые заслуги»; Саша Солдатов, Коля Степанов, Тимка Горбачев, Витя Дмитриев и Витя Юрин — просто школьники. Разными путями пришли они в отряд, но с одной мечтой — громить врага.
Долго думали, как назвать отряд. И назвали его «Победа». Людям, не пережившим войну, трудно сейчас представить то время, но кто видел войну собственными глазами, знает, что сорок второй год был, пожалуй, самым трудным годом. Немцы отброшены от стен Москвы, но Ленинград в блокаде, от Сталинграда осталась только узкая полоска земли на берегу Волги, а семнадцатилетние подростки, еще не нюхавшие пороху, организовываются в партизанский отряд и дают ему название «Победа».
Гжатский райком партии находился тогда в Можайске (Гжатск был захвачен немцами), здесь же и организовался отряд смоленских партизан.
Люди приняли присягу, получили боеприпасы, но, прежде чем отправиться в тыл к фашистам, заехали специально в Москву, чтобы побывать в Музее Ленина. Ходили по залам, всматривались в ленинские фотографии, и что каждый из них думал в эти минуты, неизвестно, потому что все они молчали, только глаза становились суровее и непримиримее.
Особый диверсионный отряд «Победа» был придан командованию 5-й армии, на участке которой он и должен был перейти линию фронта. Это было на гжатском направлении. Но партизаны скоро убедились, что здесь была очень сильно укреплена вражеская линия обороны, глубоко эшелонированная, и поэтому работники разведотдела Западного фронта посоветовали командованию отряда перейти фронт севернее, на участке 4-й армии, в районе Велиж — Усвяты, где леса и болота мешали врагу создать четкую линию фронта.
И вот в ночь с 9 на 10 августа 1942 года отряд «Победа» перешел линию фронта. Переход был очень трудным. Пробирались в темноте по еле различимой тропе. Группа шла гуськом, ступая точно след в след, оставляя за собой примятую траву, по которой даже опытному следопыту трудно было определить, сколько здесь прошло людей. Тревожен и таинствен был этот лес на занятой врагом земле. Группа шла молча, напрягая слух до предела. За плечами по два тяжелых вещмешка, один с боеприпасами, другой с едой. Трудно приходилось, особенно девушкам. Маленькая Вера — Чижик совсем сдала, опустилась на тропу, встать не может. Пришлось ее мешки нести ребятам. Но никто не жаловался, не пищал.
Шли долго, без остановки, всю ночь, и только на рассвете увидели деревню. Деревня как деревня: хаты под соломенными крышами, журавль над колодцем, дымки из труб. Не верилось, что это уже немецкая территория и что вообще идет по земле война.
— Здесь можно отдохнуть, все свои, — сказал проводник, — а я потопаю назад.
И только когда он уже ушел, скрылся в августовском плотном тумане, Сима Ермакова вспомнила:
— А как его зовут? Человек ради нас жизнью рисковал, а мы даже не знаем его фамилии!
— Ничего, — успокоил ее командир, — после войны узнаем.
Жители деревни, увидев, что пришли «от наших», сбежались со всех сторон, чтоб поглядеть на своих, потрогать хоть звездочку на пилотках. Надо сказать, что все партизаны были одеты в новенькую военную форму, и их появление на немецкой территории было как чудо. Партизан сейчас же разобрали по хатам, кормили, расспрашивали:
— Как там Москва?
— Держится!
— Неужто?
Жители рассказывали, что как раз перед приходом партизан заезжали в деревню немцы, крестный ход устроили. Впереди шел поп, наш русский, запродаж-ник, а по бокам немцы на мотоциклах. И этот поп показывал всем серебряный ключ. От Москвы, дескать. Будто немцы Москву уже взяли.
— Брехня все это. Мы только что из Москвы. Еще в Музее Ленина были.
Это была первая ночь, вернее, день на оккупированной немцами земле. Следующая ночь — опять переход.
У отряда была цель: подойти ближе к линии железной дороги и начать подрывную работу. Шли ночью, а днем отдыхали. И вот на второе утро, не успели они сбросить с плеч вещмешки, как по колонне пролетело:
— Немцы!
Это была крупная карательная экспедиция, человек до 250, имевшая на вооружении противотанковое орудие, миномет и несколько пулеметов, а в отряде «Победа» четырнадцать автоматов и тринадцать винтовок. Партизанская разведка уже где-то обстреляла карательную экспедицию, и немцы в злобе начали жечь русские деревни.
Связавшись с командованием отряда имени Чапаева в бригаде Алексея и договорившись о совместных действиях, отряд «Победа» ночью выступил на марш и расположился в засаде южнее деревни Фокино. По плану удар нужно было нанести в тот момент, когда колонна гитлеровцев будет уже выходить из деревни и не успеет принять боевой порядок. Обычно в деревню немцы шли с разведкой, а награбив там кур, масла, напившись шнапсу, высыпали из деревни уже кто как мог. Партизаны и решили воспользоваться этим. Как только пьяные каратели стали выи ходить из деревни, партизаны открыли по ним огонь. Немцы не ждали нападения, и среди них началась паника. Несколько человек сразу же упало, остальные отошли под прикрытие хат и начали отстреливаться. Увлекшись боем, партизаны не заметили, как немцы стали их обходить с флангов. Забил миномет. До этого победовцы не слышали даже звука разрывных пуль, а звук этот такой, будто стреляют со всех сторон. К тому же ранило Четвергова. И вокруг него собралась целая группа партизан. Кто советует оттащить в лес, кто — тут же перевязать. В общем, растерялись ребята. Пришлось отдать приказ отойти. Но все же в этом бою немцы потеряли двадцать солдат убитыми и ранеными. Это было первое боевое крещение отряда. С этого памятного дня началась трудная и смелая — настоящая партизанская жизнь.
Так пели партизаны, собравшись вечером у костра. Только редко они собирались вместе. Отряд «Победа», выйдя в район железной дороги Витебск — Смоленск, начал разворачивать подрывную работу. Обычно отряд располагался в какой-нибудь глухой деревушке, а на задания выходили группами по четыре-пять человек. Первой группой, которая ушла на железку, была группа Саши Никифорова: Тимка Горбачев, Яша Пахоменков и Ваня Федоров. Шли долго, ведь совершенно не знали местности, да и боязно по первому разу. Наконец издали увидели сторожевые вышки охраны железнодорожного полотна. Надо сказать, что сторожевые будки стояли на насыпи через каждые триста метров. На них пулеметы, иногда прожектора. Время от времени гитлеровцы включали прожектора и освещали все полотно. Нужно было точно рассчитать секунды, чтоб успеть подложить мину, пока не засветится прожектор. Вот прожектор потух — Никифоров и Пахоменков быстро-быстро ползут на насыпь. Выкапывают ямку и подкладывают под рельс мину. Замаскировав мину, ребята отползают в лесок. Теперь ждать. Сколько — неизвестно. И они терпеливо ждут. Нельзя ни повернуться, ни чихнуть, ни кашлянуть. Ждали всю ночь. Уже и надежду потеряли. И вдруг послышался шум поезда.
— Без команды не взрывать! — шепчет Саша.
Паровоз уже в каких-нибудь пяти метрах. У ребят перехватило дыхание.
— Давай! — вполголоса командует Никифоров.
А дальше — грохот, ослепительный столб пламени, и вагоны, как разъяренные быки, лезут в Темноте друг на друга. Очнулись ребята, уже когда бежали по лесу, а вслед им неслась беспорядочная пальба со сторожевой вышки.
Вскоре в отряде была создана вторая группа. И возглавил ее Ваня Белугин, тот самый, который удрал в партизанский отряд из ремесленного училища. Он очень просился, чтоб его взяли в группу Никифорова, но командир не разрешил. У него был другой расчет. Однажды он вызвал Ваню к себе. Вспоминая то время, Ваня подробно рассказывает об этой встрече с командиром.
«Как чувствуешь себя?» — спросил меня командир, когда я пришел в штаб.
«Помаленьку», — уклонился я, ожидая, что же будет дальше.
«Обижаешься, что я тебя с Никифоровым не отпустил? Ладно, ладно, знаю, что обижаешься. А не отпустил я тебя потому, что сам пойдешь за старшего. Набирай группу».
Ну, такого я не ожидал — даже руки похолодели. Командир взял карандаш и склонился над картой: «Нужно взорвать бронепоезд в районе станции Крынки. Разведка доложила, что он будет идти из Витебска на Смоленск 4 сентября. Ну как, по силам?»
«Не знаю. Постараемся», — сказал я.
«Это что за ответ?»
«Слушаюсь, товарищ командир!»
В состав диверсионной группы кроме меня входили: Солдатов, Степанов и Чепуркина.
В первую ночь мы подошли к колхозу имени Чапаева, это километрах в пяти от железной дороги. День пришлось просидеть в лесу, чтобы предварительно все разведать. Решили заминировать полотно с вечера, когда меньше охраны. Когда начало смеркаться, подползли к насыпи. Быстренько заложили мину, протянув шнур метров на сто в кустарник, залегли, стали ждать. Это, кажется, самое страшное — ждать. А время тянется! Помню, все стихи в уме перечитал, что в школе учил. Букварь вспомнил: «Маша мыла раму». Вдруг — бронепоезд. Хотелось тут же дернуть за шнур и бежать — бежать отсюда без оглядки. И нужно было огромное усилие воли, чтобы раньше времени не дернуть шнур. При отходе был ранен в ногу Сашка Солдатов. Мы с Колей подхватили его под руки и побежали дальше. А через два дня я докладывал командиру, что задание выполнено.
В. другой раз, когда мы спустили эшелон и возвращались в отряд, не удержались и, несмотря на строжайший приказ не своевольничать, взорвали мост на шоссейной дороге. Тогда же уничтожили пять километров телефонной связи. Явились в отряд героями, а командир на нас: «Мальчишки! Сопляки! Если будете так рисковать, не пущу больше на железку!»
А в это время по округе разнеслась весть: немцы отбирают у наших людей хлеб. Это был как раз август — самая страда. «Не дадим увозить немцам наш русский хлеб!» Тут же организовали несколько подрывных групп, и они отправились во все стороны края минировать шоссейные и проселочные дороги. Полетели в воздух немецкие машины, повозки с награбленным зерном. Помню такой случай. Командир приказал Саше Никифорову подобрать группу для минирования дороги Витебск — Смоленск. В группу входили: Федоров, Пахоменков, Андреев, Катя Кондратьева, Тимка Горбачев, Рудов и я. Мы шли быстро по уже знакомой нам дороге, где недавно взорвали автобус с немцами и два грузовика. Со стороны Витебска двигалась по ней целая вражеская колонна. Мы схоронились в кустах, ждем. Чуть скрылась с глаз последняя машина, мы кинулись на шоссе, чтобы поставить мины. Катя Кондратьева что-то замешкалась. Федоров подошел к ней помочь. Вдруг взрыв. Подорвались Кондратьева и Федоров. На своей же собственной мине. Вот несчастье! А медлить нельзя — на дороге уже показались машины. Труп Федорова подобрали и скрылись в лесу, а Катин — не успели. Отошли метров триста, раздались взрывы, один за другим, — рвались немецкие машины.
В отряде сразу же доложили о случившемся. Командир приказал Никифорову взять взвод партизан и вернуться за трупом Кати Кондратьевой. У нас был такой закон: раненых и убитых партизан не бросать. Немцы тоже знали, что мы придем за трупом своего товарища, и устроили на том месте засаду. Никифоров несколько раз пытался пробиться сквозь засаду, но немцы каждый раз встречали его огнем пулеметов. Так взводу пришлось вернуться в отряд ни с чем. И только самому командиру удалось обмануть немцев и прямо из-под носа у них все-таки унести труп Кондратьевой. Хоронили, как полагается, по-партизански.
Немцы стали буквально охотиться за кочубеевцами.
— А почему кочубеевцы?
— Да шут их знает, ребят, — смеется Кирилл Иванович, — прозвали меня Кочубеем. Романтика. Книг начитались. Кочубей и Кочубей. Я и не знал вначале, что они меня так зовут. Помню, остановились мы в деревне Куряки. Сижу я в хате, прибегает связной.
«Товарищ командир, к тебе дед».
Вышел я к нему:
«Слушаю вас, дедушка».
А ему лет сто, а может, и больше. Посмотрел он на меня и говорит:
«Нет, мне не тебя, мне Кочубея надобно».
«Какого Кочубея?»
«Так партизаны своего командира кличут».
«Тогда это я, дедушка».
Опять он на меня посмотрел, прищурился, а потом махнул рукой — и к двери:
«Какой же ты командир, если ты мальчишка!»
«Это еще почему?» — обиделся я.
«А где твои усы? — спрашивает дед. — Разве ж без усов красные командиры бывают?»
Такой чудак дед попался. Ну, посмеялись, махорочкой меня угостил, а потом и за главное:
«Как думаешь, Кочубей, одолеем мы немца?» «Одолеем».
«А чем? Босиком против танков? Где наша армия, ядри ее корень? Сбежали, а теперь что же? Нам на старости лет воевать?»
Разговорились. Дед рассказал, что у него три сына на фронте, а где, один бог ведает, а его вот не взяли, так, может, партизанам чем пригодится. Он еще в силах и крепок, как яблоко, ему еще только девяносто восьмой пошел с праздника. Чай мы с ним пили, а под конец он встал и поклонился мне в пояс.
«Ты что, дед?»
«Спасибо тебе, — говорит, — сынок, что разъяснил мне все как по писаному. Теперь и сам вижу, что поднимается народ. А ежели так, то немцам на нашей земле не сдобровать».
Приходили и другие люди: кто порасспросить, разузнать «про наших», а кто и пожаловаться — грабят немцы, хаты жгут, сил больше нет терпеть. И как ни строг был приказ не ввязываться в бои, приходилось все-таки драться. Ввязывались в бои еще и потому, что у нас было мало толу. Ну пошлем мы на железку одну группу, две, а остальным что делать? Загорать, пока другие воюют? Решили вместе с отрядом имени Чапаева разгромить полицейское гнездо в селе Уно. Большое это было село, и полицаи там занимались охраной железных дорог, а также помогали немцам нападать на партизан. Здесь же, в селе, располагался и молокозавод, работавший на фашистов.
По плану штурм гарнизона должен был начаться в три часа ночи по сигналу белой ракеты. Подрывная же спецгруппа должна была в это время взорвать связь и заминировать шоссе на случай, если противник подбросит подкрепление. И вот настала ночь. Полицейские и немецкие патрули, ничего не подозревая, хозяевами прохаживались по селу, а зоркие глаза партизан-разведчиков уже взяли их, как говорится, на прицел. Партизаны залегли у опушки леса и ждали условного сигнала. Самое главное для партизан — быстрота и внезапность. Так было и на этот раз. Не успели каратели опомниться, как партизаны ворвались в село. В это же время со стороны шоссе донеслось три взрыва. Это группа Рудова подорвала связь и шоссейную дорогу.
Наши ребята Никифоров и Белугин, первыми подбежав к полицейской казарме, бросили в окна гранаты. Казарма загорелась. В этом бою было убито сорок полицаев. Забрав богатые трофеи, отряд под утро скрылся в лесу…
Я почему так подробно рассказываю про эти бои, потому что они были первыми и запомнились на всю жизнь. Потом уже много было боев, гораздо страшнее этих, но они призабылись. В этом бою особенной храбростью отличились партизаны Петр Щиколоткин, наш фельдшер, Иван Белугин, Дмитрий Рудов и девушки — Сима Ермакова и Нюра Овсянникова.
Недавно в Рудню на могилу дочери приезжала Наталья Прокофьевна Овсянникова. Я смотрела на эту худенькую старую женщину и поражалась: сколько в ней русской красоты, мягкости и в то же время твердости!
Такой же была и Нюра, которую в отряде очень любили за ее скромность, веселый характер и еще за песни. Пела Нюра всегда: и когда сидела у костра, глядя в огонь задумчивыми карими глазами, и когда чистила на обед картошку, и даже когда шла на задания. Но тут уже тихонько, про себя. Была у нее и любимая песня. Ее сочинили тут же в отряде, и пела ее Нюра на мотив песни «Тучи над городом встали».
Скрывать нечего, трудна была жизнь девушек-партизанок. Уж не говоря о том, что в их добровольные обязанности входило обмыть, накормить, обшить ребят, они, как и все в отряде, ходили на задания, носили на своих хрупких плечах тяжеленные толовые шашки, взрывали поезда. Нюра к тому же была заместителем комиссара отряда по комсомольской работе.
В первые дни партизанской жизни Нюра, как и все девушки, вела немудреное партизанское хозяйство, выпускала отрядную стенгазету, но уже на пятый день пришла к командиру.
— Пустите меня на задание.
— Потерпи немного, — сказал командир, — это работа тяжелая, мужская.
— А если я с хлопцами договорюсь?
— Ну, если договоришься…
Ребята ее, конечно, сразу взяли. Была она в группе Рудова. В этой, пожалуй, самой дерзкой группе участвовала в минировании шоссейной дороги Витебск — Смоленск, ходила на железку. Она была очень жизнерадостной и веселой, смеялась так чисто и заразительно, что ребята часто шутили:
— Какая ж ты учительница? Девчонка ты. Палец покажи, захохочешь.
Нюра не обижалась.
— А мои ученики, между прочим, очень меня любили. Вот. Потому что я их любила. И сейчас люблю. Вот уж, кажется, страшно здесь, война кругом, а своих ребятишек каждый день во сне вижу.
Нюра окончила педагогическое училище за год до войны и возвратилась в родную школу, в свой совхоз, неподалеку от города Козельска. Работала учительницей в младших классах. Только успела с ребятами познакомиться, как следует узнать их, войти в душу — война. Когда ей предложили вступить в партизанский отряд, не раздумывала ни минуты. Правда, дома она не призналась, что идет в партизаны, а сказала: на фронт. Вместе с другими добровольцами Нюра была направлена в диверсионную школу, оттуда и прислала Матери свое первое письмо.
«Дорогая мама!
Пишу тебе из города Живу хорошо, питание хорошее, скучать не скучаю, потому что совершенно некогда этим заниматься. Полный день заполнен учебой, да это и хорошо, выводит нас из спячки, к которой мы привыкли дома, по крайней мере, нас готовят к очень полезному делу, благодаря чему мы после войны можем сказать, что и мы хоть немножко, а участвовали в освобождении Родины от зарвавшихся захватчиков.
За меня, мама, не беспокойся и особенно не горюй, больше думай о себе и устраивайся так, чтобы тебе с ребятами было хорошо. Мою зарплату ты скоро будешь получать по линии собеса, об этом уже есть запрос, а доверенность я послала в райком.
А вы, ребята, не дурите, слушайтесь, что вам говорят бабулька и мама, не хулиганьте, делайте, что можете, дома и в совхозе, вам для этого созданы все условия. Вы пионеры, должны понимать, как живут ваши сверстники на занятой немцами территории. Советую вам больше работать, аккуратно содержать огород и без дела не болтаться. Тае и Мае учиться шить и рукодельничать, заменять бабушку и маму, им и без того дел хватает. Попросите Казанцеву сделать вам по сарафанчику из моих платьев. Обязательно сделайте, чтобы, когда я вернусь, вы их износили, а если не сошьете, рассержусь, смотрите же. Леня тоже должен работать.
Мама, Дуся Лосякова и Валя Мышетопова вернулись домой, Дуся по болезни, Валя, потому что с 24-го года. Я с Валей переслала вам двести рублей. Они мне не особенно нужны. Привет всем, всем. Целую. Нюра».
Свое второе письмо Нюра написала с дороги.
«Дорогая мама!
Шлю я вам всем, мои милые, большущий привет.
Я жива и здорова, мне хорошо и сытно. Пишу из города Торопец. Здесь всюду побывали немцы, все разрушено, сожжено, уничтожено, население все еще терпит большие нужды. На эти города и По сей час бывают налеты, немцы стремятся бомбить, но часто их и не допускают до этого, разгоняют с помощью зениток.
Население всюду встречает нас с уважением, оказывает теплый, радушный прием. Пока едем железной дорогой и на автомобилях, где как придется, нас порядочно нагрузили, одели, обули, дали нам туфли и хорошие сапожки. Подвигаемся ближе к фронту, а там нырнем чуть-чуть подальше, чтобы мешать немцу в его затеях, всюду подставлять ему ногу.
Вот тебе, мамочка, и откровенное признание наконец, где я и что со мной. Гордись и не горюй обо мне. Партия, наша страна, наш народ выделили для этого истинно советских девушек, доверили нам большое дело, и мы, конечно, оправдаем его, сделаем все, что в наших силах, для Родины в этот трудный час.
Да, мама, время очень и очень трудное. Решается судьба всего человечества и решается в таком направлении: быть свободными, мирно жить и работать или жить под гнетом, стоять на коленях всю жизнь. Так чем жить на коленях, лучше умереть стоя! Правду я говорю? Конечно, правду. Вам представлена возможность жить уже мирно. Так живите же дружно, работайте лучше и больше, не беспокойтесь, немцы не вернутся уже больше туда, но зато вы помните, что не все еще получили право так жить, многие переживают еще кошмары и ужасы оккупации. А чтобы всех освободить, помогайте Красной Армии, чем можно.
Ну, пока все. До свидания. Целую всех, начиная с бабушки и кончая Леней. Передайте песню Тане, девушкам всем, пусть они разучат ее и поют на здоровье.
В поля нашей Родины милой
Враг вероломно вступил,
Парень, прощаясь с любимой,
Мстить шел во вражеский тыл.
Припев:
Ты не плачь, моя подруга,
Вытри карие глаза,
И поверь, что любимого друга
Не забудет партизан…
Это мы сами сочинили. Пойте, девушки, да не забывайте нас!»
В партизанском отряде Нюра очень быстро освоилась. Правда, когда первый раз шла на железку, было страшно очень, хотя Нюра лежала в засаде, а ребята взрывали, но все равно страшно — за них. А что, если немец на вышке услышит шорох? Уйти-то они уйдут, а эшелон спустить не придется. Ведь не выполнив задания, нельзя возвращаться в отряд.
А уж выполнив приказ, шли домой радостные, веселые. И ни от кого не прятались. Подумаешь, прятаться! Не по чужой земле, по своей ходим. У Нюры шаг был широкий, мужской. Ребята часто подшучивали:
— Ты в каком Морфлоте служишь?
Нюра не обижалась — характер у нее был покладистый. Дружила она со всеми, но особенно с Тимкой Горбачевым. Был он, правда, моложе ее и девчонок страсть как не любил.
— А со мной почему дружишь? — допытывалась Нюра.
— А ты разве девка? Ты парень! Свой в доску! — И тут же добавил: — Айда, командир вызывает.
Когда Нюра пришла в штаб, там уже была вся группа Рудова. «На железку, значит». Но Кочубей ничего про железку не говорил, а учил ребят уму-разуму.
— Что в партизанском деле самое важное? — спрашивал он.
— Смелость!
— А вот и не угадали. Хитрость. Смелым и дурак может быть. А мы должны быть хитрыми, как лисы. И фрицам поддать, и от погони уйти.
Кочубей сидел в углу, на низкой скамеечке. Он отрастил себе бороду, лицо стало еще мужиковатее. Цепкие голубые глаза выхватывали из толпы партизан то одного, то другого, впивались намертво.
— Вот ты, Митька…
Рудов улыбнулся, показывая кривые редкие зубы: сейчас командир его похвалит, ведь на счету у Рудова уже два спущенных эшелона! Но Кочубей недовольно покачал головой:
— Храбрости тебе, конечно, не занимать, но суетлив ты очень. Себя не бережешь. Других не бережешь… Ну а теперь, — командир поднялся, — всем писать домой письма. Завтра связная с Большой земли придет.
Чтоб никто не мешал, Нюра ушла на опушку леса и, приладив на пеньке лист бумаги, села писать письмо. Разве знала она, что это будет ее последнее письмо!
«Здравствуй, дорогая мама! Я жива и здорова, нахожусь в глубоком тылу у немцев. Живется ничего. Днем отдыхаем, а ночью ставим спотыкачи немцам, и знаешь, как приятно смотреть, когда утром они вдруг начинают спотыкаться и взлетать на воздух! Летят и по одному, и целой бандой, когда как придется. Так что хотя и большую территорию занял немец, а жить ему здесь крайне неспокойно. Он как в комариной кочке: что бы ни задумал, ему обязательно помешают партизаны. А нас тут много, и все хорошо вооружены. Живем в деревне, занятой партизанами. Жизнь колхозная, власть Советская! А называется тыл немца, просто смешно смотреть, что творится.
Хочется — узнать, как вы там живете. Как получите письмо, пишите сразу ответ. К нам почту привозят самолеты. Пишите больше, подробнее, получу, с радостью почитаю. Как чувствует себя бабушка, не болеет ли, как ведут себя ребята? Небось расхулиганились?
Пишите, как у вас с питанием, с хлебом, хороша ли картошка, каков урожай ягод в совхозе? Пишите все, все, что произошло без меня. Обо мне не беспокойтесь и не думайте, что я надолго уехала от вас. Буду жива, приеду праздновать Новый год. Главное, береги себя, мама, береги здоровье свое и семьи, не пускай в семью ни голод, ни болезни. Напиши, мама, как относятся к тебе в совхозе, что говорит Кузьмич и Сергеев, как себя чувствуют девчата, которые вернулись домой. Обязательно напишите об этом. Очень прошу Таню Столярову написать мне письмо, а также коллег — учителей. Что это они ни одной строчки не напишут?. Мне простительно — у меня бумаги нет. Хлеба тоже.
Правда, немцам живется не лучше нашего. Они тоже страдают от голода. Хлеб с населения мешаем брать мы — партизаны. Ежедневно летят под откос их эшелоны, десятки машин взрываются на минах, и сотни фрицев взлетают на небеса. В общем, немцы, расположенные рядом с нами, живут, как на вулкане.
Ну вот пока и все. Остаюсь жива и здорова, да и вообще жить буду до самой смерти, раньше смерти ни за что умирать не буду. Целую всех. Нюра».
Она аккуратно сложила уголочком письмо, задумалась. Как хотелось домой, хоть одним глазком взглянуть, а потом хоть на железку, хоть куда, никакой черт не страшен!
И когда шла на задание, тоже думала об этом: о доме, о маме. Группа двигалась гуськом, один за другим: Петя Щиколоткин, Митька Рудов, Ваня Белугин, Николай Евдокимов, последней шла Нюра.
— Все взяли, ребята, ничего не забыли?
— Мина и ты на месте, а остальное не обязательно, — смеется над ней Рудов. Зубы у него маленькие, редкие, зато губами бог не обидел. — Это черт мне такие губищи присобачил, — балагурит Митька, — как будто знал, что я с девками дюже целоваться люблю.
Таков уж Митька Рудов: без шуток-прибауток не может и дня прожить. Сколько уж раз Кочубей его сажал на «губу» в деревенскую баню, а он и там не унимался, так что часовой, случалось, среди ночи будил командира: «Товарищ командир, давай смену, мочи моей нету — расхохотал меня вконец этот рыжий черт».
По дороге на задание он тоже все балагурил, пока не подошли к насыпи. Залегли, стали ждать. И как на грех за всю ночь ни одного эшелона. Так всю ночь и просидели напрасно. А на следующую ночь снова сюда. Но чтоб чуток погреться и отдохнуть, зашли в деревню Хотимля. В хате Жолнеровских (Володя Жолнеровский был связным отряда) поели, легли передохнуть.
К Нюре подсел Пашка Жолнеровский, младший брат Володи.
— Слушай, ваш отряд далеко?
— А зачем тебе?
— Хочу в партизаны.
Нюра рассмеялась:
— Какой же из тебя партизан получится, если спрашиваешь, где отряд. Это военная тайна.
— Подумаешь, тайна! Я все партизанские отряды знаю. Ты из какого?
— Слушай, Пашка. Во-первых, меня нужно называть на «вы». Я старше тебя, к тому же учительница.
— Ты — учительница? А штаны?
— При чем тут штаны?
— А разве учительницы в штанах ходят?
Потом Пашка сбегал на улицу и узнал, что с другой стороны зашел в деревню отряд Моряка. Теперь можно было спокойно поспать хоть часа два-три. Но спать не пришлось. Тот же Пашка вскоре сообщил, что деревню окружили немцы. Это была крупная карательная экспедиция, которая шла по следам отряда Моряка. Группа Рудова высыпала на улицу и не знала, что делать: то ли уходить, то ли принимать бой. Но тут подбежал начальник штаба отряда Моряка и приказал партизанам занять колхозный сарай на краю деревни, а когда отряд будет отходить, мы, дескать, вам сообщим.
Рудов, Щиколоткин, Евдокимов, Нюра Овсянникова и Ваня Белугин заняли оборону у сарая, и тотчас же с другого конца деревни донеслись автоматные очереди: там вступил в бой отряд Моряка. Немцы шли от большака, надвигались будто лавиной, и кочубеевцы открыли по ним огонь. Но фашисты продолжали идти. Пулеметчик Николай Евдокимов поливал их огнем, автоматы Белугина и Щиколоткина поддерживали его, а цепь гитлеровцев все равно не редела. В азарте боя ребята не заметили, как стихло на другом краю деревни. Отряд Моряка, оказывается, снялся и ушел, а им никто даже и не сообщил об этом. Горстка отважных кочубеевцев продолжала вести бой с противником, превосходящим их силы в десять, двадцать, а может, и в сто раз. Немцы начали их окружать. Когда Щиколоткин увидел, что кольцо вокруг сарая сужается, он крикнул Рудову:
— Бери ребят и — в лес…
А сам продолжал стрелять. На мгновенье обернувшись, он увидел, что Рудов уже добежал до кустарника, вот сейчас он откроет огонь и отвлечет немцев. И тогда им можно будет отползти. Но кусты почему-то молчали.
Тогда Щиколоткин крикнул Евдокимову:
— Зайди немцам в спину!
Евдокимов успел только приподняться, пулеметная очередь уложила его наземь. А тут еще заело автомат у Вани Белугина.
— Ваня, — шепнул Петр, — спасайся. И Нюра. Я вас прикрою.
Иван полз по лощинке, а пули так и плясали вокруг него. «Все, конец», — подумал он, но тело само собой рванулось вперед, и, сбросив на ходу бушлат, уже не прячась, во весь рост он бросился через поляну. Вскочив в кустарник, он присел на колено и с остервенением стал выбивать застрявшую в диске гильзу. Гильза наконец вылетела. Ваня начал стрелять. Воспользовавшись этим, Петр Щиколоткин кинулся к лощинке.
— А где же Нюра? — вспомнил Петр и тут же увидел ее. Она стояла возле сарая во весь рост, даже не пытаясь укрыться.
— Нюра, уходи! — крикнул он ей и махнул рукой, показывая направление к лесу. Но она словно не слышала, только вдруг взмахнула руками и схватилась за голову. А из-за сарая наперерез ей уже выскочила шестерка фрицев. Петр остановился и, размахнувшись до боли в плече, бросил гранату. Двое фашистов упали, остальные продолжали надвигаться на Нюру. А она стояла, держась за голову, и вдруг начала как-то странно, медленно падать на бок. А больше уже ребята ничего не видели, потому что немцы навалились на нее, озверевшие, хрипящие.
Когда Нюра пришла в себя и открыла глаза, то увидела участливо склонившееся над ней лицо немецкого доктора.
— Здравствуйте, — сказал ей доктор, пряча шприц в новенький кожаный футляр. — Вот мы и здоровы.
У Нюры шумело в голове, а от виска к уху стекало что-то липкое и горячее. Она лежала на земле, но не там, где ее ранило, а возле какой-то хаты. Из двери в дверь то и дело сновали немцы, а откуда-то издалека доносилась песня:
Сделай своей Розочке
Из погон букет,
А из знамя красного
Сшей себе кисет…
«Сволочи, предатели, против своих же…»
Нюра пошевелилась, и кровь из виска потекла сильнее.
— Спокойно, спокойно лежать, — сказал доктор и крикнул куда-то в хату: — Готово!
Подошел немецкий офицер и, глядя Нюре в глаза ясными голубыми глазами, сказал:
— Скажешь, где отряд, будешь жить, а нет…
Нюра молчала.
Доктор поднес к ее лицу нож. На ноже было вырезано: А. С. О. — Анна Семеновна Овсянникова. Сашка Солдатов вырезал. Нюра вспомнила это и рванулась к ножу:
— Это мой!
— Ого, заговорила! — улыбнулся офицер и снова спросил: — Хочешь жить?
Нюра молчала. Немец стал бить ее сапогом в голову, в живот. Она до крови закусила губы, чтобы не застонать.
Сделай своей Розочке
Из погон букет…
«Опять эта песня… Зачем?» И вдруг Нюра увидела маму, ее лицо, ее глаза. Мать наклонилась к Нюре и спросила: «Доченька, за что же тебя так?»
А немецкий офицер продолжал кричать:
— Будешь говорить? Будешь? Будешь?
Доктор рванул гимнастерку на груди у Нюры и ее же ножом полоснул по животу. Но этого она уже не чувствовала.
А немецкий офицер все еще кричал и бил Нюру ногами. Ему было обидно, что все так быстро кончилось. Он еще долго глумился над ее трупом: отрезал груди, вырезал на животе звезду, а потом выколол глаза…
…Даже много лет спустя больно вспоминать об этом. Я смотрю на товарищей и друзей Нюры — в глазах у них слезы, ведь они хорошо знали ее, любили.
В сентябре 1942 года агентурная разведка донесла, что на железнодорожной станции Выдрея немцы готовятся к приему важного эшелона, который должен проследовать из Витебска в Смоленск. Предполагалось, что в этом эшелоне продвигается в сторону фронта штаб какого-то крупного соединения.
Охотников организовать облаву на немецкое начальство оказалось среди партизан много. Но командир выбрал группу Мраморова, может быть, потому, что в нее входил Ковалев. Никто лучше его не знал подходы к железной дороге. Раньше он работал у немцев, партизаны захватили его вместе с бургомистром Шороховым, когда громили Погостищи. Тогда партизаны их оставили в живых в надежде на то, что они пригодятся. Теперь им предстояло на деле доказать, готовы ли они искупить свою вину перед Родиной.
Шли, не отдыхая, по знакомым уже, едва заметным тропам. К железной дороге подошли к вечеру. На этот раз дорога охранялась сильнее обычного. Недалеко друг от друга маячили на полотне часовые. Мраморов решил подойти поближе к станции, там охрана была слабее, немцы, очевидно, рассчитывали, что туда партизаны не сунутся. Воспользовавшись этим, партизаны заминировали полотно около самого семафора. Залегли в кустах. Несколько раз по полотну железной дороги мимо них проходили патрули, проверяли путь, но ничего не заметили.
Часа в два на насыпи со стороны станции Выдрея показалась большая группа немецких солдат. Партизаны насторожились. Немцы прошли семафор, подошли как раз к тому месту, где лежали, затаясь, подрывники, и остановились. Поговорили немного, осмотрелись и сошли с насыпи, направляясь прямо к партизанам. Партизаны вскинули автоматы, но Мраморов успел шепнуть:
— Не стрелять.
Немцы подошли почти вплотную, уже видно, как у одного из них, который идет первым, блестит на лбу пот. Резануть бы сейчас из автомата по этим ненавистным, жирным мордам! Но нельзя. Нельзя себя выдать ни одним движением. Ведь, может, еще все обойдется. Так и случилось. Немцы прошли метрах в тридцати от партизан и залегли в кустах.
«Ну и пусть лежат, — решили партизаны, — рядом с немецкой засадой даже безопаснее».
Вскоре по насыпи прошла вторая группа немцев и тоже скрылась в кустах, но уже по другую сторону полотна.
Раздался гудок, и со стороны станции Выдрея показался паровоз.
— Приготовились!
Но это был контрольный паровоз, и счастье партизан, что они вовремя заметили это. Паровоз прошел в сторону Смоленска и минут через двадцать вернулся обратно.
И снова потянулись минуты и часы ожидания. Немцы, расположившиеся совсем рядом в кустах, громко разговаривали, смеялись, курили, а подрывники сидели, притихшие, как мыши.
И тогда перед самым рассветом долетел до них протяжный паровозный гудок. Показался паровоз, за ним бежало по рельсам несколько комфортабельных вагонов. За вагонами шли платформы с машинами и мотоциклами. Семафор уже был открыт, указывая, что путь свободен, и паровоз шел на всех парах. Теперь уже все зависело от быстроты и точности подрывников. Когда паровоз взошел на мину, Мраморов дернул шнур. А дальше уже ничего не было видно. Облаком дыма, песка и пыли окутало паровоз и передние вагоны. Задние вагоны и платформы летели с насыпи вслед за ними.
Немцы, сидевшие в засаде, взрывной волной были оглушены и не могли ничего сообразить. А со стороны насыпи неслись стоны и крики раненых.
Через два дня разведка доложила, что в результате крушения поезда погиб немецкий генерал Отто фон Добшиц, командовавший одним из соединений германской армии. Вместе с ним было убито несколько сот солдат и штабных офицеров, в том числе- комендант станции Выдрея Эвель Голуб. На платформах, следовавших за пассажирскими вагонами, уничтожены двадцать две легковые машины и двадцать один мотоцикл. Железнодорожное движение на участке Смоленск — Витебск было остановлено на полтора суток. Так партизаны отряда «Победа» отомстили фашистам за погибших товарищей.
Для пополнения отряда «Победа» из советского тыла приходили к Кочубею все новые и новые группы подрывников.
Первой пришла группа «тридцати трех». Здесь были: Володя Ефремов, ставший впоследствии одним из лучших подрывников и всеобщим любимцем в отряде; бессменный пулеметчик Сергей Тонченок — не парень, а огонь, по отзыву командира; Мария Ермакова — ее в отряде почему-то переименовали в Марго; Федор Каюда, Петр Горохов, Володя Мамуленков, Саша Пенченков, Виктор Прахов, Зеленкин и другие.
Об этой группе «тридцати трех», о переходе через линию фронта рассказал мне Виктор Калита.
«Нужно было перейти линию фронта до восхода луны. По обеим сторонам тропки немецкие дзоты, слышна немецкая речь, и было даже видно, что землянка у немцев открыта, патефон играет, а наг пороге сидит фриц и курит трубку. Эх, вдарить бы из пулемета, да нельзя — обнаружат. Шли мы цепочкой, тихонько. Темнота была, хоть глаз выколи. Перешли дзоты, впереди река. Раздеться Каюда не разрешил, нужно было беречь каждую секунду. Река быстрая, глубокая, но проводники знали, где было место валунов, и вели нас по этим валунам. И вот как сейчас помню: стал на камень, а он скользкий, и я — бултых в воду, только успел пулемет над головой поднять, а вода ледяная, даже дух захватило. Ведь на дворе стоял уже ноябрь, а снегу еще не было, оттого было еще холоднее. Ну вылез кое-как, побежал, чтоб согреться. Когда вошли в сосновый бор, проводники разрешили нам раздеться, обсушиться, передохнуть. Мы немного отдохнули и стали спрашивать у проводников, когда будем переходить линию фронта, а они смеются:
«Мы уже двенадцать километров за линией фронта».
Перешли мы шоссе Витебск — Сураж, нас немецкий патруль обстрелял. Но Каюда приказал в бой не вступать, и мы незаметно ушли. В суматохе от нас отбился Петр Горохов. Потом он рассказывал:
«Не знаю, куда идти, а тут уже утро. Я залез в стог сена, слышу немцы идут, и как раз к этому стогу, за сеном. Я притаился. Они сена набрали и ушли».
Вечером он вылез из стога, расспросил у местных жителей, куда идти, и двинулся вслед за нами. А мы перешли большак и направились в деревню Толпа, где располагался тогда отряд «Победа». Встретил нас сам Кочубей. Помню огромный ров впереди, а по ту сторону рва гарцуют на лошадях Кочубей, начальник штаба Семен Кондратьев и комиссар Яцино. Командир глянул на нас и говорит:
«Боже мой, что я буду с этими детьми делать?»
А ему-то самому было лет тридцать тогда, не больше.
Назавтра нас сразу же распределили по отделениям. Я попал в группу Саши Солдатова. Ох и храбрый партизан был! Уже не один эшелон спустил под откос. Мыс ним очень подружились и не один раз ходили на задания. С Сашей было хорошо, он знал все тропки наперечет, ничего и никого не боялся.
Вообще в то время жизнь была хорошая. В деревнях между партизанскими отрядами была у нас телефонная связь. Сельсоветы работали, хлеб колхозники собирали и обозом отправляли за линию фронта к нашим. Много приходило в отряд окруженцев, мы их тоже отправляли за линию фронта.
В открытый бой с врагом мы вступали редко. Вообще ведь тактика партизан в открытый бой не вступать: ударил — и уходи. А наш спецотряд подрывников в бой вступал лишь в исключительных случаях. Помню бой в деревне Рыбаки. Нашу роту послали в оборону на опушку леса. Залегли мы, смотрим: идет немец. Одет в маскхалат и жрет что-то. Каюда говорит:
«Витя, давай живьем возьмем».
«Давай».
Пошли мы ему наперерез, и как-то так получилось, что мы его из виду упустили. Стали искать и вышли к конюшням. А там люди. Я говорю:
«Каюда, это немцы».
«Нет, — говорит, — это партизаны нам подкрепление выставили».
А я смотрю — из под маскхалата немецкая шинель. Они увидели нас — и из пулемета. Еле мы убежали. А в это время наш отряд уже снялся из деревни и ушел за Западную Двину. Два дня после мы свой отряд искали, еле нашли. Кочубей со слезами на глазах нас встретил. Он уже думал, что мы погибли.
А потом во время одного боя мы опять от своих отбились: я, Белоусов, Кисляков. Искали, искали, никак не можем найти отряд. Ну, думаем, чем попусту по лесам рыскать, давайте свою группу сколачивать. Связались с лагерем военнопленных в Смоленске, стали привлекать их на свою сторону.
Когда наш отряд окреп, стали прощупывать полицейские гарнизоны. В деревне Шанталово Монастырщинского района стоял большой гарнизон. Мы подползли близко к деревне, остановили старушку — она за хворостом в лес шла, порасспросили. Такая старушка смышленая оказалась, рассказала все и даже на снегу расчертила, где казарма у них, где дзоты, укрепление. Мы ночью налетели и разгромили полицаев. Забрали много продуктов и ушли, а назавтра к нам из этого гарнизона пришло двенадцать полицаев, сами сдались.
Мы не знали, что к этому времени наш отряд «Победа» влился в особый партизанский полк «Тринадцать», которым командовал Герой Советского Союза Сергей Владимирович Гришин.
Вообще было очень радостно, когда мы встречались с другими отрядами, подрывными группами других партизанских соединений.
И тут как раз в Темном лесу мы встретили Матяша из полка Гришина. Матяш со своим батальоном выполнял специальное задание, ну, мы присоединились к нему. Матяш распределил нас по ротам, словом, одной семьей стали. А тут недалеко от Темного леса располагался большой гарнизон полицейских. Этот гарнизон специально готовился к разгрому партизан. Мы не стали ждать, пока он выступит, и сами ударили. В гарнизоне был один военнопленный, в полиции служил, с нами связь держал. Мы договорились, что он выведет из строя миномет. Пошли громить гарнизон, а навстречу нам — миномет. Отошли. Только потом узнали, что немцы заподозрили этого военнопленного и расстреляли, а возле миномета поставили другого часового.
Раз нам так не удалось, мы решили схитрить. Нарубили воз хворосту, сверху партизанку посадили в гражданской одежде, а под хворостом трое партизан с гранатами спрятались. Условный сигнал у нас был: как только раздастся взрыв гранаты, мы идем в атаку. И вот слышим — взорвалась граната, мы бросились на прорыв. Ворвались в центр деревни, к. штабу, Дверь открыли, и полицейские на нас гранатой. Еле успели дверь закрыть. Граната взорвалась в доме. Казарма загорелась. А вместе с ней сгорели полицейские, что спрятались в подвале.
Через несколько дней пришел от Гришина связной с приказом Матяшу вернуться в полк «Тринадцать».
Мы стали на марш и через двое суток явились в полк. И здесь я узнал, где стоит отряд Кочубея. Я туда. Подхожу, а на часах стоит девчонка, махонькая такая, я ее раньше не видел в отряде.
«Стой, — говорит, — руки вверх».
«Да ты что, сумасшедшая? Я в свой отряд вернулся, а ты с автоматом на меня?»
«Руки вверх!»
Я расхохотался, смешно мне. Она тоже не выдержала, улыбнулась. Я говорю:
«У, бронебойная!»
А она все равно не пропускает, и все тут. На мое счастье, сам Кочубей вышел:
«Витька, неужели ты?»
Обнялись мы, расцеловались, я стал про всех ребят расспрашивать, и вдруг слышим, плачет кто-то. Посмотрели, а это девчонка. Сидит на пороге, автомат на колени уронила и ревет.
«Ты чего?»
Молчит, только еще пуще заливается. Вот чудачка…»
— А вы знаете, отчего я плакала? — говорит Нина Котова. — От обиды. Я его, можно сказать, люблю, а тут чуть не застрелила.
Нина, как ты попала в отряд?
— О, это был долгий путь. Когда пришли фашисты, я была в Гжатске. И вот стали поговаривать, что всю молодежь немцы будут угонять в Германию. Вначале я не испугалась, потому что мне было пятнадцать лет, а в Германию угоняли с шестнадцати. Но все-таки стала прятаться в подвале. Целую неделю пряталась, надоело уже, дай, думаю, вылезу. Только вылезла — немец на порог, принес повестку и заставил меня расписаться.
После этого мне ничего не оставалось, как явиться с вещами к назначенному месту сбора. Мы знали, что тех, кто уклонялся от явки по повестке, фашисты расстреливали. Мама собрала мне маленькую котомку, положила в нее белье да немного хлеба, больше дома ничего не было, и со слезами проводила. Но я дала ей слово, что в Германию ни за что не поеду, все равно с дороги убегу.
Выстроили нас на площади человек двести пятьдесят, вокруг стояли мамы и цеплялись за своих детей. Тогда немцы стали стрелять в воздух, но и это не помогло, и фашисты дали несколько очередей прямо по колонне. Послышались крики, стоны, и колонна, подгоняемая прикладами, тронулась в путь. У меня до сих пор стоит в глазах мама, как она со слезами и рыданиями рвалась ко мне, я кричала ей и утешала. И не плакала, потому что злость и ненависть к проклятым убийцам заглушили все.
По обеим сторонам колонны шло сильное охранение: немцы боялись, что мы разбежимся. По пути нас заставляли расчищать от снега дороги, а на ночь размещали по деревням, по двадцать — тридцать человек в хату, а возле хаты стояли немецкие часовые и никого на улицу не выпускали, даже по нужде. Кормили нас впроголодь, многие заболевали и умирали прямо в пути.
И только под Витебском мы стали замечать, что охрана наша ослабла. Немцев уже не было, а только одни полицейские, и нас уже не заставляли чистить дороги, а все быстрей гнали на запад. И тогда мы решили бежать.
К тому же мы узнали, что в Мстиславле нашу группу предполагают погрузить в вагоны для отправки в Германию. Значит, надо было торопиться. Бежать нас собралось десять человек: восемь ребят и две девчонки. В ночь нашего побега на небе не было ни одной звездочки, природа явно нам сочувствовала и помогала. С вечера меня охватило беспокойство: вдруг ребята раздумают нас взять с собой и уйдут одни. Но ребята оказались надежными, они сначала выследили, где стоит охрана, а потом пришли за нами. Мы тихо прошли мимо часовых, незаметно ушли в лесок недалеко от деревни. Потом мы разбились на группы по два человека, чтобы легче было пробираться к себе домой. Мы с Лизой Иконниковой распрощались с ребятами и пошли глухими дорогами, чтобы еще раз не попасться немцам в лапы.
Однажды мы остановились в одной деревне, все еще в Белоруссии, потому что дальше идти уже не могли от голода. В этой деревне мы пожили немного, чуть-чуть окрепли. Здесь мы встретились случайно с партизанами: они пришли в деревню узнать, где тут немцы и полиция. Мы, что знали, все рассказали. И тут я узнала, что один из партизан гжатчанин, бывший милиционер Саша Никифоров. Мы стали проситься к ним в отряд, и они нас взяли.
В партизанском отряде у нас были почти одни ребята, девушек было мало. Но они не раз уже наравне с ребятами ходили на железку и участвовали в боях. Как мне хотелось быть похожей на них хоть капельку! Я мечтала о том времени, когда и меня пошлют на задание, но мне все говорили, что я мала. Мне было тогда всего шестнадцать лет, и росточком я была совсем маленькая, за что в отряде меня прозвали Шишкой. Я еще стеснялась ребят и всегда их сторонилась. А в отряде в это время только и разговоров было: пропал Витька Калита. А какой чудесный парень! Подрывник, каких поискать, гармонист и весельчак. Но никто в отряде не верил, что он погиб, я тоже не верила, все ждала его. Очень уж он мне понравился. Ну, в общем, заочно влюбилась.
И вот стою на часах у штаба отряда, подходит парень, в руках автомат, как игрушка.
«Мне к командиру».
Я не пускать, а он смеется: «Откуда, говорит, такая серьезная?» Зло меня взяло, я чуть в него не вы стреляла, а тут Кочубей. Кинулся к нему: «Виктор! Калита!» Я чуть автомат не выронила…
С этого дня мы стали дружить с Виктором.
Виктор очень часто и подолгу уходил на боевые задания, а я ждала его. Два раза ходили мы с ним на железку, спустили два эшелона. А когда уже полк, в который входил и наш отряд, соединился с частями Красной Армии и нам всем, партизанам, дали месячный отпуск, Виктор, отказавшись от отпуска, сразу же ушел на фронт. И почти ни слова не сказал о своем чувстве, только: «Вот вернусь с фронта, тогда…»
А через полгода я получила от него письмо уже из Рославля, с его родины. Он писал, что демобилизовался и женился, так что писать мне больше не будет. И я поверила. До сих пор не могу себе простить, что я тогда ему поверила и даже не ответила на письмо… Только через несколько лет я узнала, что про женитьбу он все выдумал. На фронте он был ранен, и ему отняли руку, так он не хотел быть для меня обузой… Так мы больше с ним не встретились…
Я листаю дневник отряда. Под датой 20/Х-42 г. запись: «Ночью, в 24.00, спущен под откос железнодорожный эшелон с бензоцистернами». И все. И ни слова больше. Время было такое — не до сантиментов.
А ночь… А ночь эта была удивительной! Тихая-тихая, ни ветринки. Снегу еще не было, но тем резче жег мороз лицо и руки, забирался в душу. И все равно было тепло. Неизвестно отчего. Может, от упругого хода, а может, партизан согревала всегдашняя надежда, что после спуска эшелона они снова вернутся в отряд, где их ждут друзья. А пока группа Давыдовского в составе Толкачева, Аадыженко, Миканова и Галецкого подходила к линии железной дороги. Петру Галецкому в первый раз довелось участвовать в такой операции, хотя нельзя сказать, что он был новичком в военном деле. Война застала его в армии, где он служил действительную, потом фронт, отступление и, наконец, партизанский отряд. В полку Гришина он вместе со всеми громил полицейские гарнизоны, отбивал атаки карателей, а вот на железку пошел впервые и должен был заминировать железнодорожное полотно. Только заминировать, а взрывать будет уже сам Давыдовский.
Шли долго. Почти двое суток. С короткими перерывами на обед и сон. Петр нес на спине мину, сгибаясь под ее тяжестью, и не то грезил, не то спал на ходу. И снился ему все тот же неотвязный сон. Он уже не раз видел его: мать, молодая, красивая, с густой черной косой, перекинутой через плечо, вынимает из печи хлеб. Хлеб румяный, горячий, поджаристый. Потом она просит Петра полить на хлеб воды. Он льет из огромной жестяной кружки холодную воду на горячий хлеб, и от него клубом поднимается к потолку голубой пар. Мать кладет медленно остывающий хлеб на стол и ловко сдирает с подовой корки кленовый лист. Эти листы она рвет с клена, что растет под самым окном, так что незачем бывает даже выходить из хаты. Протянет руку в окно, и широкий лапчатый лист, похожий на растопыренную ладонь, с сухим шелестом скользнет на стол…
Фашисты сожгли и деревню, и клен под окном.
Петр очнулся: что это с. ним? Неужели он и в самом деле заснул? Воспоминания о той далекой довоенной жизни не покидали его сегодня.
Только справил свадьбу, пришла повестка в армию. Правда, жена приезжала к нему два раза, да и сам он перед самой войной вырвался в отпуск, вернее, не в отпуск, а в командировку — ехал и заскочил на денек в родную деревню Майдан. Это было в четверг, 19 июня 1941 года. Знать бы тогда, что это был последний мирный четверг и что ровно через два дня, в воскресенье… А впрочем, что это могло уже изменить?
Вот и железная дорога. Ребята остались в охранении, а Петр пополз, придерживая одной рукой мешок на спине. Тихо-тихо в эту ночь, будто вымерло все вокруг. Вот и насыпь. Подъем крутой, Петр немного передохнул. Под рукой скользнул вдруг и скатился вниз камень. Совсем маленький, гладкий, но так звонки удары его по мерзлой земле! Они еще не затихли, эти удары, как Петр услышал другие — удары колес по рельсовым стыкам. Эшелон! Вот он уже виден вдали, пыхтящая паром махина с красными, сверкающими в темноте глазами фонарей.
«Эх, черт, опоздали! Не надо было отдыхать. Он замешкался. И теперь уже не успеть. Нет, надо успеть, только бы успеть! Паровоз вот уже почти рядом, как зверь, изрыгающий из глотки клубы черного дыма. Мина… Где мина? Поставить бы на чеку… Но теперь уже не успеть. Сейчас паровоз поравняется с ним и прогремит мимо, туда, на фронт, где бьются наши солдаты и где им сейчас трудно, очень трудно.
И все-таки нет, не уйдешь!»
Всю свою злость, всю ненависть, всю любовь и страсть вложил Петр в этот последний рывок, чтоб подняться во весь рост и, уже ни о чем не думая, а только' чувствуя головой, сердцем, каждой клеточкой тела: «Нельзя, чтоб он прошел, нельзя, нельзя!» — бросился прямо под грохочущие колеса паровоза.
…Столб пламени от горящих цистерн был виден в ту ночь на десятки километров в округе. Пламя освещало дорогу, по которой возвращалась группа Давыдовского с задания. Было светло, как днем, словно их друг Петр Галецкий посылал им последнюю память о себе, о своей жизни, яркой и тревожной, как это пламя. Эшелон с цистернами горел всю ночь, и весь день, и всю следующую ночь…
Двадцать три года спустя, когда стали. известны все подробности этого подвига, партизану отряда «Победа» из полка Гришина Петру Антоновичу Галецкому было посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.
Разными путями приходили в отряд партизаны. Но как пришел к кочубеевцам четырнадцатилетний Пашка Жолнеровский, все знают. Отступая от карателей, отряд «Победа» зашел в деревню Хотимля, в ту самую, где погибла когда-то Нюра Овсянникова. И тут Пашка:
— Кочубей, возьми меня в отряд!
— Не возьму, мал ты еще, хлопец.
Обидевшись на командира, Пашка залез на печь, но не спал, а из-под насупленных бровей всю ночь следил за партизанами. К утру отряд ушел из деревни. А вьюга — света белого не видать! И вот, когда отряд уже вышел в другой район, докладывает вестовой:
— Товарищ командир, там хлопчик какой-то сзади плетется. Не замерз бы в такую стужу.
— А ну приведите его ко мне.
Приводят, а это Пашка. На ногах рваные валенки, голая пятка торчит, нос белый, а держится козырем:
— Мне, — говорит, — даже жарко за вами гнаться.
Так и пришлось хлопца в отряде оставить, ведь от Хотимли уже километров тридцать отошли.
Дали ему коня, назначили ординарцем командира. А он:
— Какой же я ординарец, если вы оружие мне не дали?
— А оружие у нас, Пашка, не дают, а берут.
Парень он смышленый, сейчас же сообразил, как это «берут», и уже в следующий бой с карателями отобрал все-таки винтовку у полицая.
— Очень смелый парнишка был, — говорит о нем командир. — Не раз в разведку ходил. Бывало, в такую деревню заберется, где немцев полным-полно. Идет по деревне да еще присвистывает, а сам потихоньку все запоминает, где комендатура располагается, а где дзоты. Всю войну с нами прошел, всю суровую партизанскую жизнь прожил.
Много было и безымянных героев, о которых, может быть, никогда и никто не узнает.
— Вот, например, — рассказывает комиссар отряда Дроздов, — пришла к нам однажды из Витебска девушка. Назвала себя Тамарой.
«Дайте, — говорит, — взрывчатки, мне электростанцию взорвать надо».
«Какую электростанцию?»
«В Витебске. Я, — говорит, — была в бригаде у Алексея, да толу у них нет. Посоветовали к вам обратиться».
Мы видим: девушка вроде не обманывает, и пропуск правильно сказала, и командира бригады подробно обрисовала; посоветовались, дали ей толу.
«А я, — говорит, — не знаю, как мину подкладывать».
Показали.
«Поняла?» — спрашиваем.
«Все, — говорит, — поняла. Вы не беспокойтесь. У меня в школе одни пятерки были».
И ушла, такая тихая, незаметная. А через два дня услышали: Тамара подорвала витебскую электростанцию, и город два дня был без света.
Тут вообще надо сказать о белорусской земле, о людях Белоруссии. Жители белорусских деревень были для партизан самыми преданными и верными друзьями. Одни, как эта белорусская девушка, тоже воевали, другие кормили нас, были проводниками, делились последней одеждой… Очень часто многие операции мы проводили во взаимодействии с белорусскими партизанами,
Сашка Солдатов!.. Совсем мальчишка, а злости у него на всю фашистскую Германию хватило бы.
И, может быть, из-за того, что уж очень горяч был, Кочубей не часто посылал его на задания. А Сашка весь лес обрыщет, найдет снаряды, мину сделает и удерет с ребятами на железку. Спустят эшелон, возвращаются в отряд победителями, — разве поднимется у командира рука, чтоб наказать их?
Вскоре Сашка знал все подходы к железной дороге, расположение немецких гарнизонов. И ходил не прятался, всегда во весь рост.
— Эх, Сашка, не сносить тебе головы, — говорили партизаны.
Сашка только усмехался:
— Еще не отлили ту пулю, что в меня попадет. Я заговоренный.
Он мало бывал в расположении отряда, характер у него был такой непоседливый: придет с задания, отоспится и опять на железку.
И все-таки вражеская пуля подстерегла его. Когда Саша Солдатов уходил с группой на последнее в своей жизни задание, на его счету было девять спущенных эшелонов. Но ему все было мало, и вот он отправился на задание под станцию Борисово. В дороге их застал день, подходить к железке было опасно, и группа Солдатова зашла в- деревню поесть и отдохнуть перед операцией. В крайней хате партизанам сказали, что немцев в деревне нет, и Саша, оставив ребят у околицы, пошел по деревне в надежде раздобыть что-нибудь поесть. А на другом конце деревни расположилась только что подошедшая рота мадьяр. Сашка шел посреди улицы, насвистывал, ничего не подозревая, автомат на груди. И вдруг со стороны школы резанула автоматная очередь. Сашка был ранен сразу в обе ноги, но все же отполз к хате и стал отстреливаться. Справа от себя услышал, как заработали автоматы партизан, и крикнул:
— Отходить! Всем! Я прикрою!
Два часа отстреливался отважный партизан от наступающих мадьяр, восемнадцать трупов положил перед собой, а когда остался последний патрон, пустил его себе в висок. Мадьяры сами похоронили его, а друг его Кашин ночью проник в деревню и выкрал тело Сашки Солдатова. Похоронили по-своему, по-партизански, и на деревянном памятнике вырезали только два слова: «Сашка-партизан».
Так в шутку отрекомендовал себя при встрече с Кочубеем Мажит Даиров. Но потом партизаны убедились, что это не было шуткой. Мажит Даиров в действительности показал себя настоящим бойцом, смелым и мужественным партизаном.
Мажит, учитель по профессии, добровольцем ушел в армию еще в 1938 году. Участник боев на Халхин-Голе, он был направлен в сороковом году в пехотное училище, закончил его как раз перед войной и был назначен командиром взвода танковой дивизии.
В первые дни войны взвод Даирова оборонял Минск, но немцы обошли кругом, и в августе сорок первого весь состав дивизии, в которой служил Даиров, оказался в окружении. Был дан приказ рассредоточиться и пробираться к своим мелкими группами. Мажит с пятнадцатью своими товарищами несколько дней пробирался по Белоруссии, занятой уже немецкими войсками. Не было еды, не было табаку. Тогда красноармейцы решили напасть на немцев. Было это в деревне Новоселовке. Застигнутые врасплох, немцы никак не могли понять, что же случилось. Ведь фронт далеко ушел на восток, а о партизанах в сентябре сорок первого знали еще немногие. Группа Мажита Даирова перебила веек немцев в деревне, забрала оружие и продовольствие.
С этого дня началась их партизанская жизнь в тылу у немцев, хотя они и сами еще не знали, что они партизаны.
Вскоре группа Мажита присоединилась к партизанскому отряду «Победа». Вот как вспоминает сам Мажит о командире отряда Кочубее.
«Я уже по опыту знал: чем ближе к подчиненным командир, тем легче выполнять даже самые опасные поручения. Наш командир был самым для нас близким человеком. Всегда он был рядом, беседовал, шутил с бойцами. Он так незаметно втягивал каждого из нас в откровенный душевный разговор, что скрыть от него ничего было нельзя. Даже страх. Когда он появлялся где-нибудь в хате, сразу его все окружали. С ним всегда было весело. А он по лицу каждого партизана мог определить, какое у того настроение.
Однажды командир по обыкновению пришел к нам в хату, сел, закурил и стал рассказывать о том, что гитлеровцы угоняют в Германию наших юношей и девушек. Такой эшелон с нашими людьми скоро должен проследовать по дороге Орша — Могилев. Неужели мы допустим, чтобы наших ребят и девчат, как скот, загнали в Германию и заставили работать там на фашистов?
Кровь закипела у нас в жилах от таких слов, и сразу же вызвалось несколько добровольцев попытать счастья и освободить наших людей. Нам дали одну верховую лошадь и гостинец для немцев — пятьдесят килограммов толу. Как яростный любитель верховой езды, я взобрался на лошадь, и мы двинулись в сторону железной дороги Могилев — Орша. Правда, лошадь скоро пришлось бросить, так как предстояла переправа через Днепр. Неподалеку от Орши мы подошли к железнодорожному полотну, подложили мину нажимного действия — и в лес. Напуганные партизанскими налетами, немцы теперь пускали перед эшелонами дрезину, чтобы в случае заминирования она взорвалась первой. Мы на это и рассчитывали.
Притаились в лесу, стали ждать. Перед самым рассветом показалась дрезина. И сразу же взрыв — сработала наша мина. Следом за дрезиной шел эшелон. Не дойдя до места крушения, эшелон остановился, паровоз дал гудок. Немцы забегали от вагона к вагону. А мы тем временем рванули к эшелону. И тут напоролись на немцев. Немецкие винтовки, штук восемь, были составлены вместе, рядом с ними стоял часовой, а остальные немцы еще спали. Мы прикончили часового, хотели тихо — не вышло. Немцы проснулись — и на нас. Схватились врукопашную, шум поднимать опасно, охрана эшелона рядом. Немцев мы разогнали, а я смотрю — Борис еще катается с одним по земле, и немец оказался наверху. Тут я его хватил прикладом по голове. А в эшелоне в это время наши ребята догадались перебить охрану и посыпали в лес.
Многих тогда парней и девушек мы привели в свой отряд».
«22 октября сорок второго года. Прибыла группа военнопленных с Витебского аэродрома, которая бежала по нашему заданию в количестве восьми человек».
Кто же они были, эти восемь человек, которым удалось живыми вырваться из фашистской неволи?
Жора Чумаченко, кадровик, бывший помощник командира взвода, Николай Еремов, Костя Божедомов, Степан Хрущев, Виктор Крылов, Сергей Дунин, Николай Евдокимов и Семен Бубель.
Я прошу Семена рассказать о себе и своей группе. «Вы знаете, что такое лагерь военнопленных? Когда я попал в этот лагерь, это было под Минском, в нем находилось тысяч пять наших солдат и офицеров. Ни еды, ни воды нам не давали. Только на четвертый день привезли в ящиках сушеные овощи и стали их разбрасывать по территории лагеря. Кто сумел, тот ухватил себе горсть овощей, а кто остался ни с чем. Мне досталась горсть сушеного лука.
А назавтра привезли селедку и тоже стали разбрасывать по лагерю. Изголодавшиеся военнопленные с жадностью набрасывались на селедку, а потом всем страшно хотелось пить. Рядом с лагерем была речушка, и пленные поползли к реке напиться. И тут немецкая охрана открыла стрельбу. Пленные падали прямо в воду, и от крови она стала вся красная.
Потом нам стали привозить суп — болтушку из кукурузных хлопьев. Чтобы получить кружку супа, нужно было на коленях три часа стоять в очереди, а потом бегом к кухне. Получишь свою порцию, и нужно тотчас же ее выпить, потому что рядом стоял немец часовой и бил палкой, кто задерживался.
Затем группу военнопленных, в которую попал и я, перевели в другой лагерь, где нас стали водить на работу. Разбирали дома, разрушенные войной, очищали улицы от завалов, потом нас взяли на работу в гараж. Часть, при которой мы находились, перевели сначала в Оршу, потом в Витебск, а гараж прикрепили к аэродрому. И вот тут мы впервые увидели своих, «с воли». Их пригоняли на аэродром, чтобы чистить взлетные полосы, убирать разрушенные здания.
Здесь я и познакомился с Любой Матвеевой. Любе было тогда восемнадцать лет. Я спросил у нее: «Где наши?» Люба сказала: «Не знаю», но вскоре принесла нам в гараж «Правду». С какой жадностью мы набросились на газету! Читали и перечитывали Ио нескольку раз, радовались, как дети, хотя вести были неутешительными, ведь шел сорок второй год. Мы догадались: раз Люба принесла нашу «Правду», значит, она связана с партизанами. И тут загорелась мечта уйти к партизанам. Но где они, как с ними связаться? Я не раз заговаривал об этом с Любой, но она молчала. Я чувствовал: она знает, но боится довериться, ведь мы еще очень мало знали друг друга. Но я упорно добивался у нее: «Где партизаны?» И однажды она, вместо того чтобы промолчать по обыкновению, вдруг ответила вопросом на вопрос: «А чертить умеешь?»
Я сказал, что умею, а зачем? Но Люба ничего не ответила. А через несколько дней она принесла мне письмо и сказала: «От Кочубея». Кочубей дал мне задание снять план укреплений аэродрома. Я подключил к этому других ребят. И вот мы нанесли на бумагу план расположения казарм летного состава, укрепления, количество и виды самолетов, базирующихся на этом аэродроме. А еще мы выкрали у переводчика карту Витебска и нанесли на нее все данные. Эти материалы я передал Любе и вскоре получил через нее благодарность от Кочубея. Затем я стал потихоньку обрабатывать ребят, интересоваться, не хотят ли они бежать из лагеря к партизанам. Согласились не все, но даже и те, кто согласился, мало верили, что это возможно. Кочубей, правда, предупредил, чтобы мы не торопились с побегом, нужно еще проделать кое-какую работу на месте. Мы были готовы на все, лишь бы напакостить проклятым фрицам.
Вместе с другой разведчицей, Женей, Люба принесла нам две корзины с минами. Причем Люба рассказывала, что, когда они несли корзины, немецкий патруль остановил их и стал проверять. А девушки засыпали мины сверху морковкой. Немец, увидев морковку, стал нагребать ее себе в карманы. Хорошо, что карманы у него оказались не очень объемистыми, и он отпустил девчат с миром, так ничего и не заподозрив.
Получив мины, мы стали обдумывать, что возможно заминировать в первую очередь. Решили заминировать трансформаторную будку, бензохранилище и бомбоубежище, где по ночам собирался весь немецкий летный состав. Но и этого нам показалось мало, и, заминировав перед уходом все три объекта, мы принялись за автомобили. Я стоял у входа в гараж и наблюдал, чтоб никто не зашел, а Виктор Крылов и Костя Божедомов вывертывали в моторах машин свечи и засыпали в мотор металлические стружки.
Покончив с этим, мы, все восемь человек, сели в машину и отправились на Смоленское шоссе, якобы для сбора запчастей по ремонту русских марок машин. Об этом было уже заранее договорено с начальником гаража. С нами должен был ехать немецкий фельдфебель, но мы выехали за ворота, а его нет. Мы не стали ждать, и Крылов нажал газ. Как мы и условились, на развилке нас ждала связная Женя, она села к нам в машину, и мы двинулись в расположение партизан. Дорога была размыта, вокруг грязь и слякоть, и колеса все время буксовали, но не хотелось бросать машину, и мы километров пятьдесят тащили ее прямо-таки на руках.
И вот партизанский полк Гришина, отряд «Победа». Как радостно встретил нас Кочубей и все партизаны! А уж нашему счастью не было, кажется, и границ: наконец-то дома!»
Если летом при переходе через линию фронта в отряде «Победа» было всего двадцать семь человек, то к зиме сорок второго года у Кочубея насчитывалось уже больше сотни партизан. За четыре месяца борьбы партизаны успели завоевать большую популярность среди местного населения, и в отряд приходили юноши и девушки из окрестных сел и деревень, временно оккупированных немецкими захватчиками. Много разных тропинок вело в этот отряд, и люди шли по ним со всех сторон, потому что не могли, не имели права поступать иначе. Вот, например, что рассказывает Иван Банный о своем приходе в отряд.
«Хорошо помню день, когда в нашу деревню Копосино Демидовского района Смоленской области пришли немцы. Был полдень. Мы, все колхозники, в это время делили мясо зарезанного колхозного быка в сарае. Немцы быстро окружили сарай и дали из автоматов несколько очередей. К счастью, никто не был убит. Потом они потребовали от нас яиц и масла. И так продолжалось каждый день, пока они не поели в деревне всех кур, гусей и поросят. С людьми обращались по-идиотски, наставляли в грудь винтовки, избивали. Я все это видел, и у меня с каждым днем росла злоба в душе, я хотел мстить, но был бессилен: ведь немец однажды уже дал мне затрещину, когда я отказался идти строить дорогу. Вскоре староста деревни отправил меня в обоз: везти из Демидова на Рудню награбленное добро для какого-то немца. Из Демидова я и сбежал вместе с лошадью и решил больше никогда не возвращаться в деревню, а уйти к партизанам. Все мои братья были на фронте, и для себя я считал позором служить немцам.
И вот мы втроем, Петр Сырков, Петр Сидоренков и я, отправились в партизанский край искать Демидовский райком партии. Нашли мы его в деревне Рожны Слободского района и обратились к военкому Быкову с просьбой принять нас в партизаны. Сыркова и Сидоренкова он оставил в отряде, а меня по малолетству отправил в диверсионную школу за линию фронта. По окончании школы я был зачислен в группу лейтенанта Каюды. Он пришел из отряда «Победа» набирать подрывников. Кроме меня в группе были еще Семен Крапоткин, Борис Казарин, Валентин Стариков, Алексей Овсянников, Михаил Кораблев, Николай Ронжен, Сергей Леонов и другие.
В конце сорок второго года мы перешли через линию фронта. Вот как об этом написал тогда наш поэт Борис Казарин:
Мы подошли к передовой,
Уж сумрак землю сжал,
Казалось, воздух даже спал
В тени лесов густой.
Порою выстрел нарушал
Царивший здесь покой
И долго в ярости глухой
По рощам рокотал.
Но смолкнет он, и вновь тиха,
Безмолвна глушь болот.
Стоит отряд, кого-то ждет
В немых покоях мха.
Проводники подходят к нам
В полупальто, в лаптях.
Один с улыбкой на губах,
Он молод по летам.
Другой постарше, он высок
И жилист. Крут в плечах.
Угрюмый блеск в его глазах,
Он молчалив и строг.
Посовещались меж собой,
Проверили маршрут.
И вот в болота нас ведут
Известной им тропой.
Ее не видим часто мы,
Но все ж вперед идем.
Неслышно, крадучись, гуськом
Среди зловещей тьмы…
Тяжелый плеск раздался вдруг
Чуть вправо за спиной,
И голос тихий, с хрипотцой:
«А ну, спасай-ка, друг».
За ствол сжимаю автомат.
Ложусь на мох спиной,
Ребята мне помочь спешат,
Мы тянем всей гурьбой.
Обросший тиной вылез он,
Стряхнул с одежды грязь,
Сказал: «Спасибо вам, друзья»
И мне, оборотясь:
«Спасибо, друг».
Опять гуськом
По мхам идем вперед.
И вдруг в безмолвии глухом
Взорвался пулемет…»
Новая группа подрывников пришла в отряд в очень трудное время. Отряд по пятам преследовала карательная экспедиция.
Нужно сказать, что к концу сорок второго года партизаны, действуя в треугольнике дорог Витебск — Смоленск, Смоленск — Орша, Орша — Витебск, так оседлали эти дороги, что немцы не на шутку всполошились. Чуть не каждый день летели под откос поезда. Немцы действительно жили, как писала когда-то Нюра Овсянникова, как в комариной кочке.
Все попытки немцев оградить этот важнейший треугольник от налетов партизан не приводили к успехам. Но и партизанам приходилось солоно.
К концу сорок второго года в этом районе скопилось много партизанских отрядов, которые не давали противнику полностью использовать важнейшие в стратегическом отношении дороги. Фашистское командование много раз бросало против партизан карательные экспедиции, но партизаны, искусно маневрируя, уходили от них. И вот в начале декабря сорок второго года фашисты начали концентрировать в Лиозно, Витебске, Велиже и Сураже крупные силы войск для блокировки всего района. На борьбу с партизанами были даже сняты регулярные части с фронта. Им была придана артиллерия, бронетанковые подразделения и авиация.
5 декабря началась блокировка района. Карательные отряды и крупные фронтовые части вышли с разных направлений и начали окружение партизанских отрядов, действовавших в этом районе.
Уже 6 декабря отряд «Родина» принимает бои с авангардными отрядами немецких войск. В помощь отряду «Родина» кочубеевцы посылают группы минеров для минирования дорог, по которым направлялись немецкие войска. А седьмого декабря бой разгорелся с новой силой. Кроме отряда «Родина» вступили в бой отряд «Крепость», отряд Селиваненко и другие. Для лучшего координирования действий руководство отрядами сосредоточено в бригаде Алексея. Победовцы заняли оборону в деревне Емельяново. Противник подтягивал все новые и новые силы, поэтому отряд «Победа» вынужден был отступить, заминировав за собой дороги. Фашисты пытались преследовать отряд, но первая же машина взорвалась на минах, и немцы дальше не пошли.
В течение десяти дней, с шестого по шестнадцатое декабря, отряд «Победа» вел ежедневные бои с превосходящими в несколько раз силами противника, с наступлением темноты уходил все дальше и дальше по направлению к Западной Двине.
Вот несколько записей из дневника тех дней.
«7/12-42 г. Карательная экспедиция продолжает нас преследовать. Бой идет жаркий. Первая и вторая роты заняли оборону в деревне Емельяново. Командир третьей роты Каюда с пятнадцатью бойцами эвакуировал госпиталь. Отделение Чумаченко минирует подступы.
8/12-42 г. В ночь высылаем группу для минирования подступов к нашей базе. Карательная экспедиция продолжает наступать. Бой идет за каждый метр советской земли.
9/12-42 г. Сволочные каратели боеприпасов не жалеют, а у нас патроны на исходе. Ведем только прицельный огонь. К вечеру фашистам удалось занять три населенных пункта.
10/12-42 г. Переход в район Западной Двины совершен хорошо.
13/12 — 42 г. Рано утром 3-я рота приготовила баню, но мытье было прервано, так как в 800 метрах от нашей стоянки внезапно появилась карательная экспедиция. Не принимая боя, отошли к лесу. На каждого партизана у нас по десять патронов.
14/12-42 г. В 8.00 заняли оборону на опушке леса в районе деревни Белики… Немчура продолжала наступление, но ничего у нее не вышло.
Объединенными силами нескольких партизанских отрядов, которые скопились в этом районе, атаку немчуры отбили.
45/12 — 42 г. Карательная экспедиция, прорвав нашу линию обороны, вышла к берегу Западной Двины.
16/12 — 42 г. …К вечеру стало известно, что карательная экспедиция, получив по заслугам, смылась восвояси по направлению Суража.
20/12-42 г. Обстановка несколько утихла. Но отряду под напором карательной экспедиции пришлось далеко уйти от коммуникаций противника. Принимаем решение подтягивать отряд ближе к району железных дорог.
23/12-42 г. Прибыл связной из Смоленского обкома партии — тов. Ермакова. Принесла указание о переходе отряда в новый район.
26/12-42 г. День прошел нормально. Четвертые сутки без хлеба.
30/12-42 г. Командование отряда решило подвести итоги боевой работы отряда в 1942 году… После подведения итогов был устроен вечер».
Ребята сочиняли песни и пели их, как только удавался свободный вечерок.
Пели лихие партизаны, а фашисты тем временем стягивали все новые и новые силы для разгрома партизанского края. И вот 20 января сорок третьего года началось общее немецкое наступление на партизан, расположенных в районе Западной Двины. Фашисты пустили в ход артиллерию и авиацию. Круглые сутки по обороне партизан противник вел артминометный огонь и бомбил с воздуха.
Фашисты думали за несколько дней уничтожить партизан, но не тут-то было. И тогда гитлеровцы решили взять партизан измором. Заняв все крупные населенные пункты, фашисты вынудили партизан войти в лес. Кончилось продовольствие, на исходе были боеприпасы. На совещании командного состава при бригаде Алексея было решено прорвать кольцо окружения. Так и было сделано. В ночь на 15 февраля был совершен дерзкий налет на четыре гарнизона противника. Отрядом «Победа», в частности, в эту ночь было уничтожено тридцать пять солдат противника, двое взято в плен и захвачены большие трофеи.
А 26 февраля объединенными силами всех партизанских отрядов было прорвано, наконец, кольцо окружения, и отряд «Победа» после двухсуточного перехода выходит в район деревни Толкуны для отдыха и подготовки к маршу в другой район действия. За все это время в отряде не было никакой возможности связаться с Большой землей. Погиб радист, испортилась рация. Но с группой партизан-подрывников уже шла из советского тыла радистка Галя Дударева.
Галя рассказывает:
«По окончании школы радистов я получила свой условный код, дали мне мои позывные, выдали радиостанцию и два комплекта питания. Тут же мне сообщили, что меня направляют в партизанский отряд «Победа», откуда есть связные.
«Странно, — подумала я, — как это партизаны могут попасть сюда, в глубокий тыл?» И мне очень захотелось посмотреть на них. В своем воображении я представляла партизан такими: пожилые, крупные мужчины, обязательно с бородой, в тулупе, а за поясом топор. А это оказались совсем молодые ребята. Мальчишки. Один из них отрекомендовался солидно: Тимофей Горбачев. Был он небольшого роста, коренастый, долго рассматривал меня, а потом говорит:
«Кочубей приказал доставить тебя здоровой и живой».
«А что же со мной может произойти до прихода в отряд?» — спросила я.
«Волки съедят», — засмеялся Тимка.
Был очень трудным переход через линию фронта, и не знаю, выдержала бы ли я, если бы не ребята. Они несли все мое тяжелое снаряжение, да еще и подбадривали меня.
И вот встреча. Собралось много народа, все с любопытством разглядывали нас и расспрашивали: «Как там?» Каюда провел небольшую беседу о положении на фронте, но люди все равно не расходились. И тогда Кочубей сказал:
«Ну, товарищ радистка, придется тебе сегодня наладить свою рацию не для работы, а просто, чтоб Москву послушать. Люди ждут».
Я покраснела: мне бы нужно было самой догадаться, как здесь, в тылу врага, люди хотят послушать родную Москву, как они соскучились по Родине. Я еще этой тоски тогда не знала. Я стала настраивать рацию, а партизаны, затаив дыхание, молча и терпеливо ждали. И вот, наконец: «Говорит Москва!» У многих на глазах были слезы. Но я сказала, что не могу разрешить долго слушать радио, нужно экономить питание. Все стали расходиться, но я видела, как за эти минуты посветлели лица партизан.
Помню, засыпая в эту ночь, я думала, какой же это партизанский край, если стоит такая тишина! Я не знала тогда, что это была временная передышка.
В это время как раз наш отряд влился в полк «Тринадцать», который готовился тогда к выходу в южные районы Смоленской области. Начался весенний марш 1943 года»,
Шли теплые прозрачные дожди. По утрам на поля, лощины и рощи ложился туман, но даже и туман этот, казалось, имел запах пороха. Не подчиняясь войне, набухали на деревьях почки. Снег оседал на пригорках и сползал в овраги, где уже шумели, резвились весенние потоки.
Такая радостная ранняя весна…
А партизаны кляли эту весну на чем свет стоит. У кочубеевцев на ногах были валенки, и их с великим трудом приходилось вытаскивать из грязи. Намокшая одежда сдавливала плечи, затрудняла движение. А по пятам полка «Тринадцать» шли фашисты и не давали партизанам ни минуты отдыха. С большими трудностями полк подошел к реке Днепр в районе деревни Сырокоренье. Лед на Днепре еще не тронулся, но поверх льда шла весенняя талая вода. Пришлось переправляться по воде.
Вышли в Краснинский район, партизан раньше здесь не было, и полицаи жили спокойно. Партизаны начали громить полицейские гарнизоны. Всего в полку было человек восемьсот, но когда полк проходил, то люди говорили, что партизан тысяч десять. И такая слава разнеслась о полке Гришина, что на разгром его были посланы крупные силы гитлеровцев под руководством двух генералов.
И вот начались ежедневные бои. Днем бой, а ночью партизаны становятся на марш и уходят. Полк пробирался в Брянские леса. Подошли к реке Сож — лед уже тронулся. Самое разводье. Пришлось отойти. К тому же кончились боеприпасы. В районе деревни Гололобовка связались с Большой землей, и три дня для полка Гришина самолеты сбрасывали боеприпасы и питание. Теперь уже можно было вступать в открытый бой с фашистами. Так и случилось. В деревне Дмыничи полк «Тринадцать» был окружен фашистами и принял неравный бой.
Отряду «Победа» было приказано занять оборону с северо-западной стороны деревни, между 1-й и 2-й ротами 3-го батальона. Шел мелкий дождь, и партизаны лежали прямо в грязи. Кто успел подстелить себе клочок соломы, а кто так и лежал в наспех отрытом окопе, наполненном водой. С самого утра началась перестрелка. Потом немцы подтянули артиллерию, и начался ураганный огонь по нашей обороне. В деревне Соболево, на горушке, где была церковь, фашисты к вечеру установили шестиствольный миномет, и он, не умолкая ни на минуту, начал устилать нашу оборону снарядами. Партизаны еще никогда не слышали звука этого миномета. Потом его стали называть «Скрипуха». Впечатление такое, будто положили десятка два рельсов и по ним пилят огромной пилой. Снаряды ложились кучно. Много, было убитых, раненых, но ни один из бойцов не струсил, хотя партизаны уже знали, что почти весь командный состав выведен из строй. Снаряд попал прямо в командный пункт отряда. Был ранен Кочубей, в голову и в руку. Ранен комиссар Яцино и начальник штаба Семен Кондратьев. Медсестра Байдина не успевала перевязывать раненых, но скоро и ее ранило. Она попросила разрешения у командира перенести его в госпиталь, но Кочубей наотрез отказался и продолжал руководить боем.
После артминометного огня немцы пошли в атаку. Наши пулеметчики Львов, Воробьев, Дмитриев залегли у своих пулеметов, но огонь не открывали, стараясь подпустить фрицев как можно ближе. Немцы пошли лавиной в несколько рядов-. Вот уже осталось сто метров, восемьдесят, пятьдесят. И тогда жуткую, напряженную до предела тишину разорвал пулемет Василия Львова. За ним вступили в бой автоматы других партизан.
Бронебойщик Андрей Климов метким огнем из ПТР сковывал артиллерию противника.
Цепь гитлеровцев поредела и откатилась назад.
Но это было лишь временное затишье. Через десять — пятнадцать минут немцы снова пошли тремя волнами. И снова оборона встретила их шквальным пулеметным и автоматным огнем. Пулеметчик Шешин в упор расстреливал фашистов. Перед ним образовалась целая груда убитых фрицев, как заслон. Но и заслон этот не помог, и фашистская пуля оборвала жизнь смелого пулеметчика.
Наравне со всеми в обороне лежали девушки: Эля Рыжакова, Ася Колобашкина, Надя Козлова, Тамара Шаронина, Нина Сафонова. Нервы у них оказались покрепче, чем у ребят, и они подпускали немцев совсем близко, на двадцать — тридцать метров, и в упор расстреливали из своих автоматов.
Напор врага ослабел. Остатки недобитых офицеров, бросая раненых, повернули обратно. Пятая, и последняя, атака отбита, последняя, потому что наступила спасительная темнота, а по ночам немцы, как известно, не вояки. Под прикрытием темноты полк «Тринадцать» ушел через болото в сторону деревни Волково. Убитых некогда было даже похоронить, и товарищи просто прикрыли их соломой, попросив жителей деревни похоронить товарищей. В этом бою отряд «Победа», как и весь полк, потерял многих своих бойцов.
Сохранилось письмо Тимки Горбачева, которое он писал матери после боя в деревне Дмыничи. Вот оно.
«Привет из глубокого тыла противника. Здравствуйте, мама и братья!
В первых строках моего письма спешу сообщить вам, что я жив и здоров. Прошло много времени с того дня, как я видел вас, теперь мне представился случай написать вам письмо. Мама, после многодневных боев, когда даже поесть было некогда, я могу вам написать хоть три слова. Не знаю, как вы там себя чувствуете, а я хорошо.
Сколько погибло фашистской своры за этот месяц боев!
Мама, за меня не беспокойся, я чувствую себя хорошо и ожидаю лучшего. Мама, вот только прошу тебя: сообщи Юриной, что в деревне Дмыничи погиб смертью героя Витя Юрин, а после тяжелого ранения умер и Витя Дмитриев. И сообщи маме Белугина, что Ваня тоже ранен в ногу. Не забудь, передай, что Витю Дмитриева мы похоронили в самой деревне.
Мама, напиши ответ, может быть, и получу твое письмо.
С приветом. Горбачев Т. Ф.».
И вот спустя двадцать пять лет партизаны полка «Тринадцать», а вместе с ними и отряда «Победа» приехали в Дмыничи, чтобы почтить память погибших здесь друзей. Все жители деревни высыпали им навстречу. Многие узнают партизан, обнимают их, плачут.
— Слушай, хлопец, а не ты ли это с пулеметом у нас на чердаке сидел?
— Я, бабуся, я.
— А этот неужто сам Кочубей? Ох и ранило тебя, бедняжку, тогда, как и жив остался…
— Мы, дедушка, у вас картошку ели. Помните, перед атакой? Немец как даст из миномета, мы картошку похватали — да в оборону.
Сколько тут смеха, улыбок и слез…
А потом все пошли к братской могиле. Пионеры деревни очень бережно охраняют ее. Кругом цветы. Высокий посеребренный памятник.
Ася Колобашкина и Нина Котова, не скрывая слез, горько плачут: «Такие ребята были…» И тут же вспоминают, что Витя Юрин и Витя Дмитриев были, оказывается, двоюродными братьями. Вместе пришли в отряд и вместе погибли. А Ваня Белугин был здесь ранен.
— Помнишь, Ваня, — говорит Ася, — твой автомат № 506?
— А ты откуда знаешь?
— Когда тебя ранило, мы положили тебя на повозку. Ты все вскакивал и порывался стрелять. И все боялся, что у тебя автомат отберут. Даже во сне кричал: «Где мой 506-й?» Я это на всю жизнь запомнила.
После Дмыничёй, так как весь командный состав был выведен из строя, отряд был временно расформирован по батальонам полка «Тринадцать». Девушек определили в госпиталь — ведь после Дмыничей раненых было очень и очень много. Стоял уже апрель, снегу почти не было, а весь госпиталь был на санях, что страшно затрудняло передвижение. К тому же никакой маскировки. Как пройдет санный обоз, так за ним след на километры. По этому следу фашистам было совсем легко преследовать партизан. Снова начались ежедневные бои. Бой в деревнях Волково и Юрово, бой на переправе реки Вихры, разве все их сейчас упомнишь?
Кочубей, раненный в голову и руку, находился в это время в походном партизанском госпитале. И вот интересен один случай. С ним на санях лежал контуженый, бывший власовец. Перейдя к партизанам, он очень храбро дрался против фашистов. А тут, как увидел, что партизанам трудно, снова перебежал к полицаям. Сразу же на другой день после его побега появилась немецкая листовка: «Партизаны, кому вы доверяете свою судьбу? Я был у вас в отряде, вместе с вашим командиром лежал в госпитале и знаю, что он никакой не военный. Он директор МТС. Так разве можете вы победить регулярные немецкие части с таким командиром?»
Немцы больше всего рассчитывали на неорганизованность партизан и думали быстро с ними расправиться. Но они глубоко просчитались. Несмотря на то, что среди партизан было действительно мало военных людей — даже сам прославленный командир полка «Тринадцать» Гришин был до войны обыкновенным учителем, — дисциплина у партизан была железная. И железной она была не от муштры, а от сознания, потому что каждый понимал, что от него зависит жизнь другого, что здесь, в отряде, они все связаны, как веревочкой. И если кто трусил подчас, то, чувствуя рядом локоть друга, пересиливал свой страх. А что было страшно, об этом и говорить нечего.
— Вначале я очень боялась, — рассказывает Ася Колобашкина. — Я до войны даже не могла себе представить, что когда-нибудь возьму в руки винтовку, буду стрелять, я ведь одного вида крови боялась. Бывало, порежу палец и ору благим матом. А когда в партизанах побыла, домой вернулась, после войны уже не раз ловила себя на мысли, что делаю и думаю по-партизански. Еду в поезде, смотрю в окно и думаю: «Ага, вот хороший подход к железке — справа лесок, слева лесок, и насыпь высокая, здесь только и спускать эшелон». Потом спохвачусь: «О чем это я? Уж сколько лет, как война закончилась, а я о минах, об эшелонах думаю».
Я прошу Асю рассказать о ее партизанской жизни, а она стесняется: никаких подвигов она не совершала, просто партизанила, и все. Что тут рассказывать? Разве что про разведку?
— В разведку мы всегда ходили с Элей Рыжаковой. Она такая была — огонь! И странно, как мы подружились, ведь характерами мы очень разные. Я слишком стеснительная, спокойная, трусиха, а Элька боевая, смелая, на вид очень суровая, даже грубоватая, но если рассмеется, то так весело г задорно, как никто не умел смеяться. Она заботилась обо мне, как можно заботиться лишь о самом близком, родном человеке. Многому она меня научила, я верила и подчинялась ей во всем, хотя была и чуть старше ее. И вот мы идем с ней в разведку. У нас отбирают документы, но разрешают взять по гранате и по пистолету. Мы берем с собой газеты и листовки, чтоб раз дать по деревням, но главная наша задача — дойти до деревни Шепетовки и узнать, какая стоит там часть, сколько немцев и какие укрепления. По дороге мы побывали в нескольких деревнях, беседовали с жителями, оставляли газеты и листовки с призывом вступать в партизанские отряды.
Но вот Шепетовка. Одна, женщина нам сказала, что в деревне немцев нет. Они два дня как снялись и уехали. Без опаски мы подошли к самой деревне и тут вдруг услышали гул машин и мотоциклов. Мы только что прошли сарай и догадались, что там должен быть их заслон. Что делать? Идти в деревню нельзя, повернуть назад — значит вызвать подозрение. Элька чуть повернула голову и увидела: от сарая прямо на нас идет немец с винтовкой наизготовку. Она дает мне знать глазами, и мы спокойно, ровным шагом направляемся в деревню, но не на центральную улицу, а в боковой проулок. Теперь, улучив минутку, я поворачиваю голову и вижу: немец неотступно следует за нами. Мы спокойно пересекаем улицу и бегом за дом. А сзади — выстрел. Это выстрел тревоги. Мы перебежали огород, и, на наше счастье, за огородом сразу кустарник, а чуть дальше лесок. Подбежали к опушке, оглянулись: человек тридцать цепью идут слева, пытаясь отрезать нас от большака, который нам нужно перейти. Мы побежали вдоль большака по лесу, но вспомнили, что справа железная дорога, сторожевая будка. Решили переходить большак. Только высунулись из леса — немцы. Справа и слева, только каски на солнце блестят. Они нас заметили и открыли огонь. Не знаю, сколько мы бежали по лесу, пока не смолкли выстрелы, и только к вечеру второго дня вернулись наконец в отряд.
В бою мне было сначала очень страшно. Я не верила, как это можно держать бой с фашистами И остаться в живых. Мне казалось, что при первой же стычке с немцами весь отряд до единого человека может погибнуть. И только потом я поняла, что в какие бы переделки мы ни попадали, весь отряд все равно не мог погибнуть. Кто-нибудь да выходил живым. А потом приходили новые люди, отряд пополнялся — и снова в бой.
Нас все время преследовали немцы. Особенно в сорок третьем году. И вот я думаю, что эти походы с боями и закалили нас и морально и физически. День ведем бои, а ночью уходим, но немцы следом, и опять бой до вечера.
Весной сорок третьего года ночи были такие темные, что и на полшага ничего не было видно. Никогда больше в своей жизни я не видела таких темных ночей. Мы шли, привязываясь друг к другу веревочками, а иногда и налетали друг на друга. Шли и на ходу спали. Если кому-нибудь это покажется неправдоподобным, то я уверяю, что это было именно так. Ноги шагают, а голова спит. И даже сон приснится. А когда уходила вперед разведка, колонна останавливалась, все падали на мокрую землю или снег и замертво засыпали, а чтобы не отстать, ложились друг дружке на ноги, чтоб чувствовать, когда передний поднимется.
Очень редко нам удавалось обсушиться, но замечательно то, что никто из нас не болел, ни у кого не было температуры, а может, и была, так, на наше счастье, градусников у нас не было. Часто партизаны смеялись, что, дескать, мы заговоренные.
Помнится, всю ночь мы шли, а на рассвете зашли в деревеньку. Кто сразу уснул, кто решил обсушиться. Хозяйка растопила печь и стала варить картошку. Только она поставила большой чугун картошки на стол, как вбежал дневальный: тревога!
Мы лежали в обороне, как вдруг ребята стали передавать друг другу картошку. Хозяйка сумела все-таки принести ее и передать нам, хотя вокруг свистели пули.
Первое время я очень переживала, когда видела раненого или убитого. Помню, всю ночь проплакала, когда узнала о смерти Вити Моченкова, моего односельчанина, хорошего друга моего брата. С ним мы вместе пришли в отряд, хотя и было ему всего пятнадцать лет. Но Витя скоро стал настоящим партизаном. Ходил с автоматом, биноклем, подбадривая даже тех, кто был постарше его. Их группа ушла взрывать эшелон, и там Витя погиб.
— Это было на моих глазах, — вступает в разговор Федор Каюда. — В нашей группе кроме меня и Вити Моченкова были еще Андрей Климов и Павел Рябцев. Мы спустили эшелон около разъезда Щербачи и возвращались в отряд, но решили зайти в деревню Ново-Александровка Чаусского района. В этой деревне жил бургомистр, на которого очень жаловалось население. Наша группа хотела его взять, но его не оказалось дома. Вечером мы вышли из этой деревни по направлению деревни Карковщина. Это было в воскресный день. На опушке леса мы сели передохнуть. Было очень жарко. В это время на станцию Светозерье приехали немцы для прочистки лесов от партизан. Мы этого не знали, конечно. Сидим на пенечках, а в этот момент с той стороны, откуда мы вышли, следовали за нами немцы, человек двадцать пять. Они были вооружены тремя пулеметами и автоматами.
Когда я оглянулся, вижу, идет женщина, я ее остановил и спрашиваю: «Откуда вы идете?» Она отвечает: «Со станции Светозерье», — а сама смотрит куда-то позади меня и крестится. Слышу позади треск, оглянулся и увидел немцев, устанавливающих пулеметы. Я вскочил и крикнул: «Немцы!» И сразу заработали четыре наших автомата ППШ. От такого шквала огня немцы немного растерялись и отошли в лес. Нам оставался один путь — перебежать метров сто чистого поля и скрыться в лесу. В этот момент был убит Витя Моченков. Правда, после мы узнали, что он еще был жив, когда его подобрали немцы, и умер в Чаусах под пытками. Помню, Тимка Горбачев написал стихотворение, в котором были слова: «Витя погиб, лишь пятнадцать ему…»
Партизаны между тем так оседлали железные дороги, что немцы вынуждены были пойти на новую тактику. Перед эшелонами они пускали бронепоезд, который шел и беспрерывно стрелял по обеим сторонам насыпи. Но и это не спасало фашистов. Партизаны ухитрялись и от бронепоезда укрыться, и мину все же подложить.
В злобе фашисты усиливают преследование партизан, и вот осенью сорок третьего года несколько партизанских отрядов, в том числе полк «Тринадцать», полк Демидова, 17-я партизанская бригада, оказываются блокированными в Городецком урочище.
Немцы решили не допустить соединения партизан с наступающими частями Красной Армии.
В этих труднейших условиях блокады командование всеми партизанскими силами принял на себя командир полка «Тринадцать» Гришин.
Противник имел от двадцати до двадцати пяти тысяч войск, сосредоточенных вокруг Бовского леса, в том числе два артполка, минометный полк и двенадцать бомбардировщиков. Окруженные партизаны располагали шестью тысячами человек. Вооружение партизан — пулеметы, винтовки, автоматы, к тому же очень мало патронов. Фашисты решили взять партизан измором. Целых шестнадцать дней длилась блокада. У партизан не было еды, патронов. Но они не сдавались. И тогда немцы пошли в атаку.
С 10 октября они открыли круглосуточный артминометный обстрел нашей обороны и бомбежку. Голодные, оборванные, еле державшиеся на ногах, партизаны сдерживали атаки врага, а их было ни мало ни много, а шесть-восемь за день.
И так продолжалось день за днем.
С самого рассвета тяжелые бомбардировщики утюжили лес. Над обороной стояли клубы дыма. Вся земля была покрыта воронками от разрывов бомб и снарядов. Израненные и покореженные деревья образовали сплошные завалы. С каждым днем, часом становилось все труднее. Истекали боеприпасы, росло число убитых и раненых. Нужно было на что-то решаться…
Так озаглавили потом партизаны заметку в стенгазете отряда «Победа», которая называлась «Голос партизана».
«Всю ночь на 17 октября противник вел перегруппировку своих сил. Понеся крупные потери в живой силе и технике, он подтягивал все новые и новые резервы. Надвигался решающий день схватки.
В эти дни кусок сырой конины был для партизан лакомством. Кончились боеприпасы, не хватало перевязывающих средств и медикаментов, но оставалась непреклонная воля к сопротивлению.
Кончилась ночь, брезжит рассвет. «Хотя бы туман навалился, — думали партизаны, — можно было бы укрыться от воздушных налетов». Но тумана не было. Снова, как и вчера, наступал солнечный день. Это было на руку врагам, и фашисты рассчитывали, что уж сегодня они окончательно разделаются с партизанами.
Рано утром они начали бешеную артподготовку. Весь лес покрылся дымящимися воронками от разрывов снарядов и мин. Били по обороне, по госпиталю, по командному пункту. Падали убитые и раненые. Отважные санитары, комсомолки Колобашкина, Гладкова, Байдина, Сафонова, Котова, ползали по окопам, перевязывая раненых бойцов. Так продолжалось несколько часов. Потом, подобно стае кровожадных шакалов, враг бросился в атаку. Немцы шли во весь рост, держа автоматы на груди. Били крупнокалиберные пулеметы и гранатометы немцев. Тысячи пуль, словно шмели, с визгом проносились над нашей головой. Под прикрытием такого огня немцы почти вплотную подошли к нашей обороне. Казалось, электрический ток прошел по цепи бойцов. Люди стали серьезнее, мужественнее, тверже. Но мысль об отсутствии боеприпасов тревожила людей: патронов хватит на час, на два — и тогда врукопашную: бить прикладом, штыком, грызть зубами, но не попасться к немцам живым. А они лезли и лезли. Вновь назначенный начальник штаба Ланцов руководил обороной:
— Огонь! — И белыми вспышками дыма окаймляются окопы.
Треск наших пулеметных и автоматных очередей заглушил крик неприятеля. Атака была отбита. Но враг скоро снова кинулся в атаку. Тогда взвод Куликовского бросился в контратаку. Немцы, не выдержав контрудара, в панике откатились назад, бросая винтовки, патроны и раненых.
Прошло два часа. Перед нашим отрядом снова началось, скопление фашистов. Злобный крик немецких офицеров хорошо был слышен нам. Подползая, гитлеровцы прятались за кусты, пни и деревья.
Вот партизаны-автоматчики Прошкин и Чумаченко, заметив немецкого автоматчика за пеньком, открыли по нему огонь. Завязалась перестрелка. Тогда наши автоматчики направили огонь на обе стороны пня и, расщелив его, уложили фашистов.
Пулеметчик Саркисян выполз из окопа на дорогу и очередь за очередью хладнокровно посылал во фланг цепи наступающего врага. Вдруг его ранило. Но он продолжал вести огонь до тех пор, пока не отразили атаку. Под огнем немецких пуль санитарка Нина Котова подползла к нему и сделала перевязку.
Особой храбростью в этом бою отличились пулеметчики Воробьев, Кашин, Львов, Кадесов, Сазонов, автоматчики Белугин, Тонченок, Мастеров, Мухин, Подберезкин, Прошкин, Прахов, Витковский, Кузнецов, Попов, Захаревич, Калита, Касым, Рябцев, Васильев, Воронков, Горбачев и другие.
Гитлеровцы пошли на новую уловку. Напоив солдат, они сомкнутым строем, с винтовками наперевес шли на нас, но не стреляли. Они хотели, создав панику, сломить сопротивление партизан, но просчитались. Психическая атака также была отбита. Поле было усеяно трупами немцев. Уже впотьмах была отбита последняя атака этого грозного дня. Но, окопавшись в лесу, немцы продолжали артминометный обстрел нашего расположения. Свет ракет опоясывал лес и слепил глаза. Положение становилось безвыходным. Кончились боеприпасы, завтра нечем будет отражать атаки врага.
В 20.00 весь командный состав был созван к командиру полка. Сегодня ночью должна быть решена судьба партизан. Все с нетерпением ждали решения Бати — Сергея Владимировича Гришина. И хоть приказ о прорыве держался в строгом секрете, однако каждый партизан предугадывал намерения своего командования. Все были охвачены порывом ж стремительному броску.
И вот ночь перед прорывом. Каждый понимал, что идти на прорыв без единого патрона — все равно что идти на верную смерть. Ночью никто не спал. Собирались группками в окопах, прощались, вспоминали своих родных, близких. Толя Ланцов рассказывал о сыне и о жене, которые были где-то недалеко, в Белоруссии. А Тимка Горбачев не унывал и приглашал всех после войны в Москву чай пить.
В два часа в лоб немцам пошел 1-й батальон. Одновременно в тылу немецких окопов загремело раскатистое «ура-а!». Это рота 3-го батальона, пользуясь непроглядной темнотой, проникла через стык окопов, ударила им в тыл. Испуганный враг, сидящий в блиндажах, снизил темп огня. Кочубей, вскочив на бруствер окопа, закричал: «За мной! В атаку! Ура!» И вместе со всеми кочубеевцы лавиной ринулись в атаку.
Неистово свистал свинцовый дождь, дым от взорвавшихся снарядов застилал глаза, но ничего не могло остановить партизан. Раскаты партизанского «ура!» заглушали стрельбу.
«Ура!» — кричали раненые бойцы, кричали женщины и дети, находившиеся здесь вместе с партизанами. Кажется, и лес кричал «ура», радуясь победе».
Ходят партизаны по Бовскому лесу, вспоминают прорыв и своих товарищей, что навсегда сложили головы в Бовках.
Вырвавшись из кольца окружения, партизаны стали выходить к реке Проне, где надеялись соединиться с Красной Армией. Шли весь день и всю ночь. Вот уже стал редеть лес, и скоро под ногами зачавкало болото. Преграждая путь колонне, заблестели в траве холодные воды Ухлясти. Не замедляя шаг, партизаны с ходу погружались в ледяную воду, покачиваясь, ступали по скользкому, илистому дну и, выбравшись из реки, убыстряли шаг, чтобы как-то отогреться. И снова назойливо хлюпало под ногами болото. Положение осложнялось еще тем, что партизаны несли раненых. Раненые лежали на носилках, наспех сооруженных из жердей, шинелей и плащ-палаток. В отряде не хватало людей, чтобы обеспечить смену носильщикам, и многие несли раненых бессменно. Плечи ныли от тяжести шестов. Случалось, передний носильщик вдруг погружался по пояс в трясину, его вытаскивали, но тут же тонул в болоте задний. Многие из раненых, жалея товарищей, слезали с носилок и, сжав от боли зубы, брели по болоту сами. Так шли, опираясь на руки товарищей, тяжело раненные начальник штаба отряда Семен Кондратьев и командир взвода Ясь Витковский. Обессилев, они на минуту останавливались, жадно вдыхали туман и шли дальше.
На рассвете 19 октября колонна партизан подошла к большаку Иванищевичи — Хотищи и под пулеметным огнем немецких засад штурмовала его. Утром 19 октября отряд вместе с другими батальонами полка Гришина остановился в болоте в двух километрах от деревни Железинка. Бойцы обламывали сосновые ветки, срезали прутья ивы и, как бобры, мастерили себе постель прямо в воде. Но едва партизаны успели лечь, чтобы отдохнуть хоть часок после утомительного перехода, как над болотом показались самолеты. Бомбы рвались, вздымая вверх столбы воды и грязи. И так продолжалось весь день, причем в мелколесном болоте партизаны были все на виду, никакой маскировки.
После полудня командир отряда «Победа» Кочубей был вызван на совещание к Гришину. Здесь было принято решение: рассредоточиться и самостоятельно, небольшими группками выходить за Днепр. Решение это было вызвано радиограммой, полученной с Большой земли: «На правом берегу Прони наших войск нет».
Кочубей собрал своих партизан и объяснил им обстановку: нужно как-то вырваться к Днепру.
Ночью отряд двинулся в глубь болот, но к утру самолет-разведчик снова обнаружил партизан. Снова посыпались бомбы. Хоронясь от осколков, люди буквально погружались в болото, а вокруг болота по опушке лежала в засаде фашистская пехота и ждала. Положение сложилось еще более безвыходное, чем в Бовках. Прорываться малочисленными силами да еще без единого патрона было более чем рискованно. Пришлось оставить раненых, тщательно замаскировав их. Последние продукты тоже оставили раненым. Некоторые из девушек-санитарок добровольно вызвались остаться с ними.
Под вечер 20 октября отряд рассредоточился и поротно пошел на выход из окружения. Многим группам удалось незаметно выскользнуть из болота, другие проходили с боями, третьи, оставшись в болоте, в том числе и раненые, дождались своих и соединились с частями Красной Армии.
После многих боев отряд, потеряв за это время более половины своего состава, собрался наконец в районе реки Днепр. В одну из темных зимних ночей кочубеевцы бесшумно форсировали Днепр и двинулись на запад, дальше в тыл врага. Произошло радостное соединение с остальными батальонами. Пока Большая земля не прислала боеприпасы и диверсионные средства, партизаны усиленно вели разведку для стремительно наступающей Красной Армии. Но вот наконец боеприпасы получены. А вместе с ними приказ — готовиться к рельсовой войне.
В полку началась учеба, ведь многие из вновь пришедших в отряд не знали подрывного дела. Занимались не только днем, но и ночью. Некоторые недоумевали, зачем это их Кочубей так мучит. Шутили: «У нашего командира задаром ни одного сухаря не съешь». Но вскоре все объяснилось. Командир объявил, что отряду «Победа», как и другим батальонам полка «Тринадцать», доверено провести массовый подрыв железнодорожного полотна. В июне сорок четвертого года полк стал на марш.
«Сначала в пути шло все благополучно, — вспоминает партизан Васильев. — Нам было приказано стараться быть незамеченными, чтобы немцы не могли заподозрить о приближении к железной дороге такой массы людей. Но немцы все-таки обнаружили нас. Одному из взводов было приказано задержать фашистов, а остальным выходить из деревни, не ввязываясь в бой.
И вот мы у цели. В трехстах метрах от железнодорожной насыпи командиры рот распределили людей, поставив перед каждым свою задачу. Наш участок подрыва был самый крайний, то есть ближе всех к станции. Мы залегли в пятидесяти метрах от железнодорожного полотна. Приготовили толовые шашки, вставили капсюли, зажгли долготлеющие шнуры и стали ждать сигнала. По полотну железной дороги прохаживаются два патруля, даже не подозревая о том, что из темноты следят за ними сотни глаз. Скоро послышался шум приближающегося к станции поезда. И вдруг сигнал — взвилась в небо ракета. С этого и началось. Все, кто участвовал в рельсовой войне, никогда не забудут, насколько это было удивительное зрелище.
Вправо и влево, насколько хватало глаз, к полотну железной дороги стали приближаться светлячки. Это тлели в руках партизан жгуты. И только тогда заговорили немецкие пулеметы. Наши ответили — началась отчаянная перестрелка. Вдруг со стороны станции донесся страшной силы взрыв — это наши соседи спустили под откос эшелон. Пулемет со сторожевой вышки поливал нас огнем, но вскоре замолчал, видно немцы испугались такого яростного натиска партизан. Теперь они вели лишь бесприцельный огонь, да еще слышался далекий гул приближавшихся немецких танков. Мы не стали их ждать и приступили к подрыву. Вот где пригодились занятия и тренировки. Шашки закладывали на стыках, чтобы сразу взорвать два рельса, причем все это нужно было делать очень осторожно, чтобы не зацепить рядом работающего товарища. Поэтому все делалось без суеты, быстро и уверенно. Когда поставили последние заряды, мы отошли, но не могли не оглянуться и еще раз не полюбоваться необычным зрелищем… Далеко позади нас и на много километров впереди все пылало от вспышек взрывов, стоял сплошной гул. Тысячи метров рельсов полетели в ту ночь в воздух — огромный участок железной дороги был выведен из строя. Задание Родины было выполнено».
Между тем 1-й и 2-й Белорусские фронты стремительно продвигались на запад. И вот в июне сорок четвертого года отряд «Победа», с боями перейдя шоссе Могилев — Минск, соединился наконец с наступающими частями Красной Армии. Так закончилась двухгодичная борьба отряда «Победа» в тылу врага.
Молчат партизаны, молчит лес, притих даже ветер в вышине, боясь нарушить эту минуту памяти, а командир отряда Кирилл Новиков достает из кармана истлевший листок — последнюю заметку отрядной стенгазеты «Голос партизана». Мы осторожно расправляем его, бережно укладываем на пенек и читаем. В правом верхнем углу — «Смерть немецким оккупантам!» — и чуть ниже: «Вечная слава партизанам, отдавшим свои жизни за счастье и будущее нашей Родины: Петру Галецкому, Нюре Овсянниковой, Саше Солдатову, Володе Ефремову, Петру Щиколоткину, Тимке Горбачеву, Вите Юрину, Вите Дмитриеву, Андрею Климову, Андрею Андрееву, Ивану Рыбакову, Дмитрию Рудову, Вите Моченкову, Кате Кондратьевой, Герасиму Артамонову, Саше Никифорову, Косте Божедомову, Ивану Федорову, Петру Коршунову…
Спите спокойно, товарищи, мы никогда не забудем вас…»
1967 г.
Внимание!
Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.
После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.
Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.