«— Знаете, сколько лет еще будут читать меня? Семь.
— Почему семь? — спросил я.
— Ну, семь с половиной».
В середине августа две тысячи второго года Павел Петрович Рукавишников ехал поездом на дачу, где его ждали жена Вера и дочка Аннушка. Путь был не близкий. До Калуги электричкой, потом автобусом до Перемышля, а там попуткой до Нижних Вялиц, деревни, где он недавно купил сруб и пристроил террасу. Вагон был полон. Перед ним сидели четверо. Парень в открытой майке с наколками на груди и руках и с серьгой в ухе и девица в майке и джинсах, модно порванных на коленях и открывавшими живот с «бриллиантом» в пупке. Оба из горла тянули пиво. Бородатый старик, одетый не по сезону: сапоги и ватник. Тяжелый рюкзак он положил в проходе у ног. С краю сидела пожилая женщина, на вид деревенская, но в яркой кофточке и импортных вельветовых джинсах. Рядом с Павлом Петровичем — пожилая пара, видимо, дачники.
Павлу Петровичу было за семьдесят. Инженер-строитель, он уже года три как оставил бизнес в строительной компании, жил летом в деревне, зимой в Москве, в знаменитом доме на набережной в двухкомнатной квартире, доставшейся от родителей. На старости лет начал писать. Писал стихи и рассказы и недавно начал работать над романом о своем школьном друге известном физике Сергее Каплане. Стихами Павел Петрович увлекался и раньше, писал еще в школе. Рос гуманитарием и мечтал после школы поступить на филологический или в литературный. Но родители настояли на инженерном образовании. Мать говорила:
— Паша, выбери положительную профессию. Сначала заработай на кусок хлеба, а писать будешь потом. Да и о чем в наше время можно писать?
Вопрос матери Паша тогда не понял, но послушался и в сорок седьмом поступил в строительный институт. В том же году друг Сергей поступил на физфак МГУ. Он был золотой медалист. Отец его погиб на фронте, мать рано умерла, и очень скоро Сергей сказал Паше, что успел кончить школу вовремя. Тогда, в сорок седьмом, оба они были несмышленыши. А в университете Сергей быстро получил «классовое» воспитание. С сорок восьмого года по пятьдесят третий на физфак не приняли ни одного с «пятым пунктом». Сергей как-то пошутил, сказал, что история у нас делится на два периода — до пятого марта пятьдесят третьего и после.
— А что было пятого марта пятьдесят третьего? — рассеянно спросил Паша.
— Умер великий человек… композитор Сергей Сергеевич Прокофьев.
Павел Петрович вынул из портфеля толстую тетрадь с надписью на переплете «амбарная книга». В ней были уже отделанные куски, наброски и какие-то летучие случайные записи. Но он еще не представлял себе ни начала романа, ни его конца и что изо всего этого получится. Невольно и сам он оказался героем повествования и писал о себе в третьем лице: «Паша». Так звали его дома и в школе. Дорога предстояла длинная, кое-что сидело в голове и, пока не вылетело, хотелось записать. Но в электричке было шумно. Вдоль вагона один за другим шли коробейники, громко на разные голоса предлагая свой товар. Один, книгоноша, орал на весь вагон:
— Бестселлер года! Шпион-людоед! Рекомендую также популярный детектив об убийстве и расчленении тела инкассатора! Дневник любовницы Берия, спешите приобрести, остались последние три книжки…
За ним шла тетка с мешком на спине.
— Дамские летние платья, модель итальянского кутюрье Версаче, всего триста рублей! Мужские носки хэбэ, десять рублей пара…
Мужчина, несший плоский деревянный ящик на спине, говорил тише, видимо, обессилел.
— Кому ножи из Чили, настоящая чилийская сталь…
— Мороженое… Кому мороженое? Рожок-гигант…
Хриплый голос объявил:
— Матвеевская. Следующая — Очаково.
«Нет, не получится», — подумал Павел Петрович. Вспомнил послевоенные электрички. Тогда по вагонам больше милостыню просили, пели под баян, кто на костылях, кто в безножии на колесах, отталкиваясь от пола руками. С надрывом пели про мальчика Витю Черевичкина, у которого фашисты перестреляли голубей.
Голуби, мои вы голуби,
Что же не летите больше в высь?
Голуби, вы сизокрылые…
Бородатый скинул ватник, залез в рюкзак, достал пакет с чипсами и бутылку пепси. Захрустел. Женщина в вельветовых джинсах спросила:
— Проголодались? Видать, чипсы любите…
Она уже давно пыталась затеять разговор, поглядывая на Павла Петровича и мужика в телогрейке.
— Я их сроду не ел. И воду эту черную не пил. Лекарством отдает…
— Да что вы, ни коку, ни пепси?! Так везде же продают…
— Откуда еду, в тех местах не продают.
— А вы сам-то откуда? И куда теперь?
На этот вопрос бородатый не ответил. Дожевал чипсы, а пакет и пустую бутылку аккуратно спрятал в рюкзак. Откинулся на скамью, закрыл глаза. Вельветовую женщину это не смутило, и она, выбрав в собеседники Павла Петровича, стала рассказывать о себе. Рассказала, что едет в Наро-Фоминск, а живет там в деревне на берегу реки Нары. Когда пришли немцы, ей было двенадцать. У матери было еще четверо, а отец — на фронте. Немцы и наши стояли по обе стороны реки. Их деревня — на немецкой стороне. Голодали, копали мерзлую картошку. В тот год зима была лютая. Немцы не успели их угнать, в марте сорок второго деревню освободили. Все девки — грязные, во вшах, а наши солдатики за ними по сараям бегали. Там не разберешь, то ли насиловали, то ли девки сами давали…
Хоть и недоросток я была, а мать меня два дня в погребе продержала. То выпустит покормить, то обратно. На нас смотрели косо: хоть и недолго, а все ж под немцем были. Двух соседей особисты забрали, старика и бабу. Только их и видели. Отец с фронта без обеих ног вернулся. Потом в колхоз согнали. И опять голод. Я работала — спины не разгибала. Бригадир пообещал: будешь так два года работать — в город отпущу. И через два года уехала в Москву без паспорта. С одной справкой. Как жить? На работу никуда не берут. Была домработницей, разнорабочей на складах. Встретила мужика, замуж вышла. Он долго в Сибири на химических предприятиях работал, хорошо зарабатывал. Сначала жили в бараке. Потом ему на заводе комнату дали. Когда родилась дочь, дали отдельную двухкомнатную. Потом новые времена настали. Дочь выросла, стала работать на фирме у англичанина, а потом замуж за него вышла и уехала с ним в Лондон. Работает там переводчиком, а сам какую-то электронную фирму содержит. Внук у меня, зовут Эндрью. Это — Андрей по-нашему. У них в Лондоне большой дом. Внук сам на машине ездит в колледж. Охоч до спорта: баскетбол, плавание, байдарки. Ко мне приезжал только раз. А мы с мужем у них по три месяца гостили. Внук ласковый такой, но по-русски не говорит. Все бабичка, да бабичка, донт край…[34]А теперь вот одна осталась, мужа год как схоронила. Сейчас приеду в деревню, войду в хату — одна. Потом в Москву вернусь — и опять одна…
— Так вам бы к дочери переехать, — сказал Павел Петрович.
— Нет, ни за что! Здесь я на своих хлебах, сама готовлю, своими руками управляюсь. А у них чудно как-то, все готовое из магазина берут. И что берут — все дорогое.
— Неужели же вам у них не нравится? Чисто, улицы будто умыты, газоны, дома из красного кирпича с белыми переплетами. А у нас? Небось осенью до деревни и в сапогах не доберешься. Грязь.
— Грязь, да своя… Вот только внука жалко, по-русски совсем не говорит. А живем, конечно, плохо, тяжело.
— Ну и как думаете, почему мы живем плохо, а они хорошо?
— Аккуратные потому что. Порядок знают.
Павел Петрович подумал, «лукавит бабка». И спросил еще:
— А у вас дом в деревне с удобствами?
— Какие удобства? Печь. А моюсь в тазу. Разве что огород свой. И две козы. Когда уезжаю, на соседку оставляю. Она их на выпас гонит, а молоком пользуется.
— Ну, а дочь-то помогает?
— Помогать-то помогает, да мне особо незачем. Не пью, не курю. А с огорода — все свое.
— Переделкино. Следующая — Мичуринец, — объявил все тот же хриплый голос.
В Переделкино дачная пара вышла, и их место заняла дама с букетом, стоявшая в проходе и читавшая книгу. Женщина из Нары переключилась на даму:
— Хороший у вас букет. Вот только белые зонтичные… уж не борщевики ли. Говорят, они ядовитые…
Тут проснулся и встрял некстати бородатый:
— Это точно. Большевики — ядовитые, едрить иху мать.
И снова задремал. Женщина в вельвете надолго замолчала. Павел Петрович уложил амбарную книгу в портфель. Подумал — писать не придется. Рассказ тещи англичанина напомнил ему один случай. Однажды, гуляя у себя под Перемышлем, за Верхними Вялицами, набрел на деревню «Ленинка». У дороги древняя старуха пасла коз.
— Давно здесь живете? — спросил Павел Петрович.
— Да как родилась, так и живу.
— С какого ж вы года?
— А кто его знает?.. Не помню. Вот как немец к себе угонял — помню. У меня тогда двое сыновей на фронте были. Не вернулись. А что раньше было — не помню, видать память отшибло.
— Деревня ваша «Ленинкой» называется. А кто это, Ленин?
— Ну, как же… Ленин-то!
Козы перешли на другую сторону дороги и старуха проворно побежала за ними.
Павел Петрович стал смотреть в окно. Чахлая пыльная зелень за заборами. За бедным щитовым домиком — яблоневый сад. У сарая — коза с козленком. Рядом с сараем — шестисотый «мерседес». На заборе — мелом «С темным пивом в светлое будущее!»
Он подумал: «вот и лето кончается, скоро осень. Как там у Пастернака?.. «И осень, ясная как знаменье, к себе приковывает взоры…» Или у Кушнера: «И осень, как знамя, стоит в отдаленье…» Знаменье, знамя… Похожие, но разные слова… Но что-то есть общее. Только вот что? И почему осень? Может быть, осень итоги подводит, или осенью прощаются?..» Он уложил амбарную книгу в портфель, откинулся на спинку скамьи и стал вспоминать.
Когда-то Сергей, зная о поэтических опытах Паши, прочел ему пародию на какого-то дюже партийного писателя, не то Грибачёва, не то Софронова:
Успел статью твою забыть,
Как ты стихом меня тревожишь.
Поэтом можешь ты не быть,
Но быть поэтом ты не можешь.
Сергей переиначил известную эпиграмму Раскина, перенеся ударение на слово «быть», и Паше казалось, что она стала острее. Впрочем, эпиграмму Паша относил и к себе. В молодые годы он показывал свои стихи многим известным поэтам, и все без толку. Поэты, с которыми он встречался, были талантливые и очень разные, а в самих встречах ничего особенного не было. И остался от них только отзвук навсегда ушедшей жизни. Так часто из забытой, заброшенной книги выпадает засохший кленовый лист или цветок — случайные отметины каких-то давно забытых сердечных происшествий. Цветок засохший, безуханный… Смотришь на сухие листья, угаснувшие краски лепестков и вспоминаешь довоенные подмосковные дачи, нагретые солнцем деревянные заборы с замершими на них стрекозами и под вечер стелющийся с террас дым самоваров и шипящий глухой голос патефонов…
Но одна встреча была особенной…
Школьниками во время войны он и Сергей писали домашнее сочинение «Мученики науки» о Джордано Бруно и Галилео Галилее. В детской читалке Ленинки, уставившись на выстроенные вдоль стен древние золоченые корешки книг, Паша думал об ужасной судьбе героев, вся вина которых была в опровержении ложной теории Птолемея. Паше не приходило в голову, что за тихими стенами читальни в зданиях на площади около Политехнического томятся другие мученики и творятся… дела похуже. Начиналось лето. В раскрытые окна проникал острый и тревожный запах цветущих лип, автомобильные гудки и далекий, откуда-то с Моховой, звон трамвая. А он видел площадь в Риме и мрачных монахов в рясах с капюшонами, перепоясанных веревочными поясами с узлом на концах. Монахи плотным кольцом окружали костер, над которым висел привязанный к столбу Джордано. Один из монахов, высокий старик с худым, черным лицом и лихорадочными глазами, держал в руках огромное распятие. Джордано смотрел поверх распятия, куда-то в небо, а языки пламени уже касались его босых ног…
Как-то приехав в Рим, лет сорок спустя, Сергей Каплан побывал на площади Кампо Дей Фьори, где сожгли Бруно и нынче стоит памятник. Это была радостная площадь с пестрым цветочным базаром и яркими тентами кафе, где camerieri в белых до пят фартуках подают лучший в Риме капуччино. И друзья вспомнили школьное сочинение.
Однажды в той же Ленинке Паша показал свои стихи о Бруно и Галилее седой библиотекарше в строгом пенсне со шнурком. Видимо, в стихах она не очень понимала, потому что на следующий день отвела Пашу в небольшую комнату, спрятанную в лабиринте за читальным залом. Там Паша увидел за столом полного рыхлого человека в очках с широким добрым лицом и мягкими уставшими от чтения глазами. Это был Самуил Яковлевич Маршак. Он узнал его по характерному глухому нутряному голосу, который частенько раздавался из черной тарелки, висевшей дома на стене. Паша еще не знал тогда, что в этой комнате Маршак еженедельно бывает, и к нему приводят на суд юные дарования. Он прочел Маршаку стихи про мучеников науки. Одно из них называлось «И все-таки она вертится». Паша очень мучился, придумывая рифму к глаголу «вертится». Если в этом слове поставить ударение на второй слог, то рифмы притекают в избытке. Но получается как-то архаично и нелепо. Но Маршаку стихи чем-то понравились. Когда Паша кончил читать, Маршак усадил его рядом и стал расспрашивать о занятиях. Советовал больше читать Пушкина и Чехова. И в конце сказал, чтобы он продолжал писать.
— Главное — это не потушить в себе свечечку, — сказал Маршак.
Пастернак еще не написал тогда стихи о горевшей свече, и Паша вспомнил эти слова много лет спустя, когда прочел в самиздате стихи из романа.
Встречи с Маршаком продолжались. Паша приносил ему на Чкаловскую новые стихи. Самуил Яковлевич терпеливо разбирал их и правил. А один его урок Паша запомнил на всю жизнь. Маршак снял с полки томик Пушкина и прочел «Три ключа»:
В степи мирской, печальной и безбрежной
Таинственно пробились три ключа:
Ключ юности, ключ быстрый и мятежный,
Кипит, бежит, сверкая и журча.
Кастальский ключ волною вдохновенья
В степи мирской изгнанников поит.
Последний ключ — холодный ключ забвенья,
Он слаще всех жар сердца утолит.
— Вот тебе вся жизнь поэта в восьми строчках, — сказал Маршак. — И дело не в метафорах. Поэзия должна быть плотной, как вещество в центре Земли. И еще труднодобываемой. Грамм радия на тонну руды.
— А при чем здесь изгнанники?
— А поэт и есть изгнанник. Иначе ему не добраться до Парнаса и Кастальского ключа.
Паша не унимался.
— Но если поэт на Парнасе пьет из Кастальского ключа, то откуда забвенье?
Маршак отвел взгляд и долго молчал. Смотрел в стол, где лежал раскрытый том Пушкина.
— Что оставлю после себя?.. Избегу ли забвенья? Этот вопрос мучает всю жизнь каждого творческого человека, не только поэта. И за жизнь он дает на него разные ответы. Стихи, которые я тебе прочел, Пушкин написал за десять лет до смерти. А перед самой смертью написал «Памятник»: Нет, весь я не умру. Державин — наоборот. Молодым написал «Памятник», а перед самой смертью — о реке времен, пропасти забвенья. И жерле вечности, пожирающей все дела людей. Это и есть жар сердца. Тебе еще рано думать об этом, — Маршак печально улыбнулся, — но если и дальше будешь писать, то обязательно задумаешься.
Детская болезнь стихосложения обычно проходит с возрастом. У Паши она, к сожалению, перешла в хроническую форму. Остался позади строительный институт, Паша уже сидел за кульманом. На площади рядом с Политехническим, где стоял памятник Дзержинскому, выросли новые здания. Говорили, что эти здания только вершина айсберга, а сам айсберг уходит глубоко под землю. Но его жизнь уже давно не была тайной для Паши и Сергея. А сам памятник москвичи называли поллитрой с красной головкой. Прошли шестидесятые годы, годы свободомыслия на кухнях, начала самиздата. Как древние кумранские рукописи, друзья открывали для себя поэзию Мандельштама и Пастернака, прозу Булгакова…
Как-то зимой в середине шестидесятых Паша приехал в Махачкалу, куда давно звал его сокурсник Сахрат — работавший в тамошнем обкоме начальником строительного отдела. Махачкала некрасив, особенно зимой. Выходишь из поезда — слева пологий берег моря, песчаный и грязный, будто присыпанный угольной пылью. Если пройтись вдоль него, обязательно наткнешься на остатки осетровых туш со вспоротым брюхом. Справа по ходу поезда — кривые улочки, вползающие наверх в приземистый провинциальный город. Пашу ждало кавказское гостеприимство: люкс в «Интуристе», цветы и самовар на столе и холодильник, в котором кроме бутылок с вином и шампанским, он нашел литровую банку с черной икрой. Банка была завернута в газету «Заря Востока» и перевязана бельевой веревкой. Уже при встрече Сахрат предупредил, что в этот вечер придет Расул Гамзатов и они немного посидят. Вскоре в номер незнакомые молчаливые люди в широких кепках внесли два ящика коньяка, поставив их на пол друг на друга. Позже с большими свертками пришли Сахрат и его несколько товарищей. Накрыли стол. И тогда в номере появился Гамзатов. Раньше Паша не был с ним знаком, но, конечно же, читал его стихи в превосходных переводах Гребнева и Козловского. Образный восточный строй стихов Гамзатова ему нравился. Но недоброжелатели любили говорить, что Гамзатова сделали переводчики. По Москве ходил такой анекдот. Будто бы Гамзатов то ли по-аварски, то ли по-русски написал примерно так:
Кто стучится в дверь ко мне?
Я сюда никто не звал.
Это девушка пришел,
Он… мне принесла.
А в переводе Наума Гребнева это же будто бы звучит иначе:
В моей сакле раздался стук,
И взыграла пьяная кровь,
Это ты вернулась мой друг,
Это ты проснулась любовь…
Надо ли говорить, что все это было несправедливо, и Расула эти разговоры очень обижали. Он сидел за столом, грузный, в расстегнутой короткой дубленке. Начались тосты, коньяк пили из граненых стаканов. Пить полагалось обязательно. А вот говорить в его присутствии не полагалось. Говорил он сам, и когда смеялся, его глаза щелочкой становились еще уже, лоб поднимался гармошкой к седым лохмам и, казалось, на лице оставался один большой хитрый нос. Время от времени дверь в номер приотворялась, и в комнату заглядывал небритый человек в сапогах и кепке-«аэродроме». Расул чуял его спиной и объяснял, обращаясь к Паше:
— Видел его? Мой шофер, стукач по совместительству. Стучит обо мне Патимат, — где, когда и с кем.
В его речи диссидентская фразеология причудливо соединялась со словарем высокого номенклатурщика, члена Президиума Верховного Совета. В Москве судили парня-аварца за изнасилование. Его родственники просили Гамзатова помочь.
— Позвонил по вертушке в аппарат Президиума, — рассказывал он. — Сказал, есть мнение разобраться. Дали три года.
Уже за полночь Паша решился и прочел Гамзатову свои стихи про Пушкина в Карлсбаде. Конечно, Пушкин в Карлсбаде не был, как и вообще за границей. Но как-то, будучи там по профсоюзной путевке золотой осенью, Паша увидел в горах лесную дорогу, которая называлась «Тропой Пушкина». И вот рассуждая в стихах на эту тему, Паша назвал Пушкина невыездным поэтом. По тому времени ему казалось, что это довольно остро. Стихи Расулу не понравились.
— Вот только про невыездного — это неплохо, — сказал он. Потом помолчал и посмотрел на Пашу так, как будто только что увидел. — Слушай, зачем стихи пишешь, у тебя и так специальность хорошая.
С последним Паша никак не мог согласиться.
Под утро, когда в пропахшей винищем комнате погас свет, а из открытого серого окна потянуло навозным запахом талого городского снега, Паша вернулся к пушкинской теме. Спросил Расула, как он думает, мог бы Пушкин быть членом Государственного Совета у Николая?
— Почему бы и нет, — сказал Расул. — Может быть, помог бы декабристам.
Намек он понял, но говорить об этом не захотел. Возможно, устал за ночь, но скорее вопрос был ему неприятен.
Как-то гуляя с Сахратом, они прошли мимо дома Гамзатова. На фоне старых обшарпанных домов он выглядел богатым особняком. Гуляя, Паша как раз рассуждал на известную тему о том, что в России поэт — больше, чем поэт.
— Правильно, — сказал Сахрат, — у нас в Дагестане Гамзатов — больше, чем первый секретарь обкома.
Перед отъездом Сахрат вручил Паше несколько книг Гамзатова. На титульном листе была размашистая подпись автора, под углом, снизу вверх, напоминавшая резолюцию, вроде «не возражаю».
Сергей долго смеялся, когда Паша с огорчением рассказал ему о своем провале в Махачкале.
— Конечно, в Дагестане есть горы. Но неужели ты думаешь, что Парнасская гора находится рядом с коньячным заводом в Дербенте, где бьет Кастальский ключ, чистые пять звездочек?
— Нет, коньяк был «Юбилейный».
— А что, это меняет дело?
В школе Паша и Сергей учили немецкий. Позже Сергей выучил и английский, и французский и читал на трех языках лекции. В своем институте Паша по лености сдавал на зачетах «странички» по-немецки. Зачем строителю иностранные языки? Ругаться на стройке с рабочими? Так это лучше на родном. Однажды Паша купил у букиниста томик немецких стихов Курта Тухольского. О Тухольском он где-то читал. Знал, что поэт был немецким антифашистом и жил изгнанником в Швеции. У нас он никогда не был, но очень надеялся, что Сталин покончит с немецким фашизмом. Но когда понял, что чума не лучше холеры, принял на ночь смертельную дозу снотворного. Стихи его Паше понравились. В них было что-то от Гейне, соединение лирики, иронии и растерянности одинокой души.
Паша перевел несколько стихотворений Тухольского: «Парк Монсо», «Глаза в большом городе», «Шансон». Особенно долго он бился над озорным «Шансоном». Не все удалось в переводе. Так, у Тухольского гейша, лежа с матросом на мшистой лужайке, гладит рукой «moos». Это старое немецкое слово означает одновременно мох и деньги. По-русски это можно передать только известным жестом — потиранием большого пальца об указательный. Как ни бился, Паша не смог подыскать этой немецкой идиоме русский эквивалент.
Плывут острова от нас на восток.
Япония — так зовут их.
Картонные домики, мелкий песок
И дамы как лилипуты.
Как в мае редиски, растут деревца.
Башни у пагод не больше яйца.
Горы, холмы
Не выше волны.
По мху семенят фигурки легко.
От удивленья раскрыли вы рот:
У нас в Европе всё так велико,
А в Японии — наоборот.
Там гейша сидит. Блестят как лак
И пахнут розами косы.
А рядом с ней как морской маяк
Маячит фигура матроса.
Он ведает девочке в ярких шелках
О том, как земля его велика.
Люди, земля
И тополя.
И гейша, плененная моряком,
От удивленья раскрыла рот:
У них в Европе все так велико,
А в Японии — наоборот.
И был там лес, совсем маленький лес.
В нем сумерки быстро сгустились.
А вот и гомон птичий исчез.
Гейша с матросом скрылись.
Восток и Запад. Уста у уст.
Вот он, дивный народов союз.
Голубь резвится.
И с ним голубица.
И дышит гейша во мху глубоко.
Сиянье в глазах, раскрыт алый рот:
У них в Европе всё так велико,
А в Японии — наоборот.
«Шансон» и другие переводы из Тухольского Паша показал Сергею. Тот был уже известным человеком, физиком с мировым именем. Сергей сказал, что сам в стихах мало что понимает, но покажет их своему знакомому, известному поэту и переводчику немецкой поэзии Льву Гинзбургу. Паша взмолился — не надо. Переводы Гинзбурга были блистательны и совершенны. Паша восхищался ими. Но Сергей не послушал. Через пару дней позвонил Паше и сказал, чтобы назавтра он ехал к Гинзбургу в писательский дом у метро «Аэропорт». Он ждет. В назначенный час Паша позвонил в его дверь. Ее открыл приземистый плотный большеголовый человек со строгим непроницаемым лицом. Гинзбург жестом указал дорогу в кабинет, где он сел за рабочий стол.
— Ну, давайте, — сказал он.
Паша вынул свои листки и уже приготовился декламировать, как он отобрал их и принялся за чтение. Он читал, а Паша продолжал стоять. Это длилось долго.
— Ира, — позвал Гинзбург, и в кабинет вошла молодая женщина, похожая на него, и Паша понял, что это дочь.
— Ира, покажи мне твой перевод «Шансона».
Позже Паша узнал, что Ира Гинзбург как раз в это время готовила к печати переводы из Тухольского. Закончив чтение двух вариантов перевода, Гинзбург поднялся и, когда Ира вышла (Пашу он ей так и не представил), сказал примерно следующее:
— Знаете, все это никуда не годится. Слабо, да и небрежно. Без любви к автору. А автора надо любить, тем более Тухольского.
Говоря так, он наступал на Пашу, и они оба медленно продвигались в прихожую. По дороге Паша пытался возражать, просил привести примеры неудачных мест, и ему показалось, что Гинзбург смягчается.
— Ну, приходите как-нибудь к нам на секцию в Союз. Поговорим.
В прихожей Паша почувствовал усталость от долгого стояния. И вдруг, уже открывая входную дверь, сказал колкость.
— Маршак, — ядовито сказал он, — как-то говорил мне, что главное — это не задуть свечечку.
— Маршак был моим учителем, — сказал Гинзбург. — Он говаривал и другое. Частенько повторял, что золото можно добывать и из морской воды. Можно. Но нецелесообразно.
И дверь за Пашей закрылась. Он не помнил, как выбрился на свежий воздух. Рядом с подъездом оказалась «Волга» в которой сидел Сергей. Это было неожиданно, но своевременно. Друг бросил на Пашу быстрый взгляд и, не спрашивая ни о чем, усадил в машину. И Паша отправился с ним в ОВИР, где Сергей должен был получить паспорт для поездки в Болгарию. День этот был несчастливым, в ОВИРе Сергею отказали. Тогда Сергей еще был невыездным.
А Паша вскоре напечатал свою первую книжку стихов и включил туда перевод «Шансона» Тухольского. Посвятил ее Маршаку.
Лиха беда начало. Через несколько лет Паша издал вторую книжку стихов. Ее иллюстрировала дочь известного поэта. Стихотворение «Молитва» она снабдила рисунком, изобразив автора перед иконой Богородицы. Показала рисунок Паше. Ему рисунок понравился, но он сказал:
— Не уверен, что Главлит пропустит. Да и сам я неверующий.
— Не важно, верите ли вы в Бога. Важно, что Бог верит в вас, — ответила художница.
Пройдет немного времени, и Паша будет вспоминать эту встречу как доброе предзнаменование.
— Алабино. Следующая — Селятино.
Павел Петрович вздрогнул и открыл глаза. Будто проснулся. Парень и девица встали, видимо, выходили в Селятино. Им мешал рюкзак бородатого мужика, закрывавший проход. Бородатый спал. Парень растолкал его.
— Слышь, блин, задупли свою шнягу отсюда.
Когда молодая пара вышла, дама с букетом возмутилась:
— И это наша молодежь…
— Молодым везде у нас дорога, — хотела было затеять разговор общительная женщина в вельвете.
— Молодыми бывают все, а старыми — только избранные, — отрезала дама и углубилась в чтение.
А Павел Петрович снова закрыл глаза.
…Женились они в разное время. Сергей много позже Паши, уже в пору хрущевской оттепели. Несмотря на красный диплом и пять статей, опубликованных еще на студенческой скамье, он долго и безуспешно искал работу. В конце пятьдесят второго года, когда Сергей окончил университет, время было противоречивое. С одной стороны, гениальный вождь, страдавший склерозом, еще был жив. С другой стороны, кремлевские врачи, лечившие его, уже сидели в тюрьме и давали признательные показания. Сергей ходил по объявлениям. В объявлениях говорилось, что требуются физики всех специальностей. После предъявления паспорта выяснялось, что пришел он поздно: все вакансии уже заняты. Паша помогал как мог. Давал деньги, привозил продукты. Однажды Сергей набрел на объявление, в котором говорилось, что срочно «требуются работники с хорошей физической подготовкой». Паспорта в отделе кадров не потребовали. Сергей обрадовался, но преждевременно. Это была центральная овощная база. Несколько месяцев Сергей разгружал вагоны с картошкой, капустой и яблоками.
Наконец академик Семенов, нобелевский лауреат, которому Сергей принес свои работы (их было уже семь), взял его в свой институт. Было лето пятьдесят четвертого года. Время было смутное, но менее противоречивое. А академик был смелым человеком старой закалки.
— Поймите, — сказал академик, — ведь это готовая диссертация. Как вам удалось так быстро разобраться в теории электронной адсорбции? Послушайте моего совета: не тяните, защищайтесь.
Сергей послушался и через полгода защитил кандидатскую. А еще через два года женился на Жене Шаховской, студентке консерватории по классу фортепиано.
Паша женился рано, еще в институте. Ему тогда не было девятнадцати. Случилось это так. На вечеринку по поводу Дня Победы собралась вся группа. Время было послевоенное, и в группе училось много бывших фронтовиков. Девочек не хватало, и Гриша Зеликман, всю зиму ходивший во фронтовой шинели и офицерской папахе, пригласил свою сестру Беатриче. Беатриче была зрелой девицей с черными глазами навыкате и необъятной грудью. Первый тост пили стоя за товарища Сталина. Парторг пил последним, стараясь быстро и незаметно оглядеть стол. За Сталина полагалось пить всем и до конца. Потом завели патефон, начались танцы. На белый танец «рио-рита» Беатриче пригласила Пашу. От нее терпко пахло потом и духами «Красная Москва». Она крепко прижала Пашу к своей груди и разворачивала его крутым бедром. Паша не помнил, как они оказались на кухне, где стоял широкий диван. Там все и произошло.
Паша происходил из семьи партработников, случайно уцелевшей в тридцатые предвоенные годы. После института благодаря связям отца попал на работу в Госплан. Беатриче нигде не работала и лечила щитовидку. Детей не было. При Беатриче Паша сделал карьеру, стал начальником строительного отдела в Совмине. Теперь они круглый год жили на казенной даче в Серебряном Бору, и Павел Петрович ездил на работу в черной «Волге». Потом у Беатриче начались неприятности по женской части, и она по многу месяцев пропадала то в кремлевке, то в санаториях четвертого управления. За Павлом Петровичем смотрела старая нянька, жившая еще у его родителей. А сами родители умерли почти в один год и теперь лежали за оградой Донского монастыря.
Однажды летом в подмосковной Дубне, где Павел Петрович занимался какими-то строительными делами, он встретил художницу Веру. Вера была дочерью известного физика и после смерти отца жила в его коттедже. Коттедж стоял среди сосен недалеко от центральной улицы, шедшей к ускорителю. Вере удавались волжские закаты: черные силуэты сосен на фоне золотой предзакатной реки. Их роман начался тем же летом. Однажды они засиделись в саду допоздна. От луны и звезд было совсем светло, а сосны были похожи на те, что рисовала Вера. Павел Петрович долго молчал.
— О чем ты думаешь? — спросила Вера.
— Мне пятьдесят третий, — отвечал он. — Жизнь почти что прожита. И только сейчас я встретил любовь. А мог бы и не встретить. Не дожить.
— Не говори так. У нас еще все впереди. Мне — двадцать девять. Года три тому назад я думала, что полюбила. Но это был обман. Любовь надо уметь ждать. Вот, дождалась…
Павел Петрович молча смотрел на нее.
— Ты смотришь так, будто в первый раз меня видишь. Любопытно узнать, что было? Банальная история. Отец еще жил тогда. В его лабораторию приехал из Болгарии молодой физик, Эмиль. Вот с ним все и случилось. Эмиль у нас дневал и ночевал. Рассказывал про Болгарию, про родной Пловдив. Про гору Мусала, которая выше Олимпа, кажется, на десять метров. Про Несебор — город на острове, где улицы уходят прямо в море. Он уезжал на пару месяцев в Церн, ядерную лабораторию в Женеве. Сказал, что когда вернется, мы поженимся и уедем в Болгарию. Там я буду рисовать закаты не на Волге, а на море. Через полгода после его отъезда отец умер, а недавно в институте узнали, что он перебрался в Гренобль и уже три года работает там на синхротроне.
— И ни разу не написал?
— С тех пор как умер отец, ни разу…
Павел Петрович вел двойную жизнь. Конец недели и праздники проводил в Дубне. Когда Беатриче возвращалась из санатория, врал ей, говорил, что едет в командировку. Врать было противно, но что делать он не знал. Через год Вера родила дочь Аню. В Аннушке Павел Петрович души не чаял. Теперь ночами он плохо спал. Все думал. Думал, что жена наверняка догадывается. По некоторым признакам он понимал, что судачат и на работе в Совмине. Во всем он полагался на своего шофера Колю, человека проверенного. Сергей все знал и говорил:
— Уйди. Не мучай ни себя, ни Веру.
Так, может быть, рассказать обо всем Беатриче и уйти? А вдруг это ее убьет? Вера молчала. Она все понимала и жалела его. Так прошел еще год.
Как-то летом он купил и приладил к двум соснам качели. Аннушка их полюбила и качалась целый день. Однажды Павел Петрович, сидя рядом в шезлонге, читал ей сказки. Из окна он услышал голос Веры, звавшей их к обеду. И тут же к калитке подошел мужчина в модном летнем пиджаке и соломенной шляпе. Спросил Веру. Павел Петрович пригласил его в дом. Но Вера сама вышла на голос. Это был Эмиль. Все трое встретились у качелей в каком-то молчаливом стеснении. Первой очнулась Вера и пригласила Эмиля к столу. После обеда Павел Петрович ушел с дочкой гулять, а Вера с Эмилем остались в доме. Когда через полчаса Павел Петрович вернулся, гостя уже не было.
В тот день он ни о чем не расспрашивал Веру, а она сама об Эмиле не говорила. На следующее утро, в воскресенье, она неожиданно вынесла к завтраку альбом Ренуара.
— Посмотри на эту картину. Она называется «Качели». Здесь сказано, что Ренуар написал ее в своем саду на Монмартре в 1876 году. Больше я о ней ничего не знаю. Скажи, она тебе ничего не напоминает?
Павел Петрович вспомнил картину. В альбомах он видел ее не раз. И вдруг неожиданно узнал в женщине, стоящей опершись на качели, Веру Сходство поразило его. У Веры такие же светлые, чуть рыжеватые волосы и синие ренуаровские глаза. Женщина на картине смущена, растеряна. На нее в упор смотрит мужчина в легком пиджаке и соломенной шляпе. Чуть заметно улыбаясь, она отвела от него взгляд. У дерева стоят высокий бородатый мужчина и маленькая девочка. Оба с любопытством смотрят на мужчину в пиджаке.
— Только вот бороды у меня нет.
Вера засмеялась.
— А этот, в пиджаке, на Эмиля совсем не похож. Героиню с ним связывает какая-то тайна. А что меня связывает с Эмилем? Так… Ничего.
— Правда, ничего? — спросил Павел Петрович.
— Правда, — ответила Вера. — А солнечные зайчики, которые перебегают по ее платью и траве, такие же, как и сегодня. Посмотри, какое солнце.
В конце восьмидесятых Павел Петрович распрощался с Совмином, с шофером Колей и ушел работать в строительную компанию. Жизнь в стране менялась. Беатриче приватизировала дачу в Серебряном Бору и одна жила на ней постоянно. Санатории теперь были не по карману Павел Петрович зарабатывал неплохо, но большие деньги уходили на волшебника, который лечил Беатриче методами тибетской медицины.
В феврале девяносто первого Павел Петрович и Вера на неделю уехали в Париж. Парижская мэрия заинтересовалась его строительным проектом. Шестилетнюю Аннушку оставили с соседкой. Оба оказались в Париже впервые. Их поселили в небольшом отеле на улице Ле Гофф, рядом с Люксембургским садом. В один из парижских дней они приехали на Монмартр и нашли на улице Корто дом, в котором работал Ренуар. Сейчас там размещался музей импрессионистов. Сад, в котором Ренуар рисовал «Качели», оказался маленьким двориком, огороженным каменной стеной. Там росли несколько яблонь и кусты. Сотрудница показала старое дерево, у самого входа во дворик, к которому художник привязал качели. Героиней картины была очаровательная Жанна, танцевавшая по соседству в «Мулен де ла Галет». Жанна и Ренуар любили друг друга, но что-то помешало им соединиться. Может быть, причиной была его связь с другой натурщицей, Алиной Шариго, на которой он женился три года спустя.
— Неужели это тот самый сад, что на картине, похожий на лес, пронизанный солнцем? — удивилась Вера. — Ведь прошло всего сто лет.
— Тогда было лето, а сейчас зима. А потом деревья, как люди. Живут, болеют и умирают.
Им захотелось увидеть парк Монсо, где когда-то Тухольский написал свои стихи. Они вышли из метро у Триумфальной арки и, пройдя улицу Курсель, по авеню Оше подошли к ажурным воротам с золотыми стрелами. Это был совсем небольшой парк в самом центре шумного суетного города. Они присели на скамью около греческой колоннады. Перед колоннадой в пруду на нежарком февральском солнце плескались золотые рыбки. Город совсем исчез. Его заслонили высокие каштаны. Павел Петрович тихо читал стихи, и Вере казалось, что она слышит их впервые.
Здесь тихо и спокойно. Я мечтаю.
Сижу, дремлю, не размыкая век.
Здесь никому ничто не запрещают.
Здесь я не штатский, просто человек.
В кустах не умолкает гомон птичий.
Лужайки и деревья… Как в лесу.
И радостно исследует добычу
Мальчишка, ковыряющий в носу.
Американки шествуют толпою:
Должны увидеть всё, как обещал им Кук.
Париж в душе, Париж над головою…
Но им его увидеть недосуг.
А детвора резвится и играет,
И солнце припекает всё сильней,
И я сижу, дремлю и отдыхаю
От беспокойной родины моей.
— Мне кажется, я только теперь поняла, почему ты перевел эти стихи Тухольского.
Павел Петрович не ответил, поднял с земли каштан и незаметно положил в карман.
После приезда из Парижа, они узнали, что коттедж в Дубне отбирают под какой-то частный офис. Тогда он еще не мог быть приватизирован. Вера не стала хлопотать. Она забрала вещи, книги отца, качели и переехала к Паше в дом на Берсеневскую. Тогда Паша и задумал купить дачу. Денег не хватало, и он по сходной цене купил под Перемышлем пятистенку с большим яблоневым садом. Там же, у забора, приспособил и старые качели, у которых любил читать, сидя на пеньке.
Сергей видел Беатриче только раз, на свадьбе. В первые годы после женитьбы Паши друзья встречались в холостяцкой комнате Сергея на Молчановке. Сергей жил тогда в большом доме позади Верховного суда. Подъезд был украшен двумя сторожевыми львами, смотревшими в сторону Собачьей площадки. Нынче, когда нет ни Собачьей площадки с фонтаном, ни желтых особнячков с мезонином и с подъездом под кованым железным козырьком, львы все еще стоят и смотрят черными слепыми глазами туда, где книжными переплетами выстроились каменные дома Нового Арбата. Друзья часто заходили в ресторан «Прага», на самый верх, в «Зимний сад».
Хмелея от пары рюмок коньяка, Сергей рассказывал о захватившей его идее — создании сверхтонких пленок электронных катализаторов. Рассказывая, увлекался, забывая о вкусе еды и вина и о том, что Паша ни черта не смыслит в квантовой механике. Паша с восхищением смотрел на Сергея и изо всех сил старался хоть что-то понять.
Там, сидя за столиком в полупустом зале среди пальм и орхидей, они часто вели смелые разговоры. Паша как-то вспомнил рассказ артиста Весника о Яншине. Весник спросил Яншина, все ли в жизни ему понятно. Яншин подумал и ответил, что не понимает всего три вещи. Первое — это, как цвет по воздуху передают. Второе, как мужчины любят друг друга через задний проход. А третье — зачем в октябре произвели революцию. Весник спросил: «А что всего непонятнее?» Яншин признался: «Про революцию». Сергей сказал:
— Все революции похожи друг на друга. После Французской революции Стендаль писал: Посмотрим еще, кому лучше служить, герцогу Гизу или своему сапожнику. А мы столько лет служили, и даже не сапожнику, а его сыну.
Друзья помолчали.
— Да, революция… — протянул Сергей. — Была ли она неизбежной? И что в истории России случайность, а что закономерность? Можно ли сказать, что России просто не везло?
— А ты вспомни пушкинское письмо Чаадаеву. Пушкин гордился историей России.
— Между прочим, в этом письме есть и кое-что другое. Но я тебе расскажу о том, что прочел недавно. Ты ведь знаешь мою сотрудницу Киру Верховскую?
— Та, что недавно докторскую защитила?
— Та самая. На днях она дала мне почитать редчайшую книгу. Называется «Россия на Голгофе». Издана в Петрограде в 100 экземплярах в самом начале восемнадцатого года, в первые послереволюционные дни. Автор — генерал Александр Иванович Верховский, военный министр в правительстве Керенского. Моя Кира — его внучатая племянница. Бывший камер-паж, герой боев в Восточной Пруссии в четырнадцатом году, Александр Иванович был приглашен Керенским в правительство в начале сентября семнадцатого года. Армия разваливалась на глазах, революция стояла на пороге. Надо было спасать положение. Верховский пришел к единственно правильному решению. Немедленный сепаратный мир. Пока не поздно. И в начале сентября еще было не поздно. Он предложил срочно отправить в Париж на совещание союзников министра Маклакова и генерала Алексеева с заявлением о выходе России из войны, а правительству обратиться к Вильгельму с предложением мира. Керенский колебался. Он дотянул до 18 октября, когда на заседании правительства предложение военного министра было одним голосом отклонено. Ты только подумай, один голос решил судьбу России за неделю до революции…
— И кто это был?
— Не знаю, Верховский в своих записках не пишет. Да какое это имеет значение? Ведь было уже поздно. Александр Иванович приводит в записках речь, с которой он выступил в этот день. Я сделал выписку. Кира доверила мне книгу на один день.
— Вот, послушай, — Сергей достал из портфеля листок и тихо прочел: «Немедленное заключение мира. Если это сделать, то крайнее течение — большевизм — не будет иметь почвы под ногами и само собой затухнет» — и дальше — «Если это сделано не будет, тогда власть неизбежно перейдет в руки большевиков и тех темных людей, которые тянутся за ними» — послушай дальше — «Демократия хочет одного: уверенности, что ее силы не будут использованы ей же во вред, для восстановления старого рабства. Но об этом не может думать ни один человек, действительно любящий Россию и русский народ». — И последняя его фраза: — «Какие несчастья нас ждут!»
— Думаю, что настоящих масштабов несчастья Верховский себе не представлял. И что же случилось с его книгой, с этой «Голгофой»?
— Видимо, в спецхране Ленинки. Эту книгу на свой страх и риск сохранил отец Киры, племянник военного министра.
— А судьба самого министра?
— Типична. Девятнадцатого октября Верховский подал в отставку. Революцию встретил на даче в Финляндии. Там он пишет: «Те, кто нас заменят, не постесняются заключить какой угодно мир, а нас выбросят вон». Это есть в его книге, запись от 28 октября. Предвидел Брестский мир. Не желая покидать Россию, стал нашим военспецом, преподавал в академии Генштаба. Все наши герои — военачальники, Василевский, Говоров, Баграмян… — его ученики. Ноябрь тридцать седьмого — арест, пытки, письмо Сталину. Август тридцать восьмого — расстрел. Кирин отец получил справку о реабилитации… Ну а теперь ответь. Что случайность и что закономерность в нашей истории? Убийство царя-реформатора 1 марта 1881 года, подписанная им и уничтоженная Александром Третьим в ночь на 2 марта первая российская Конституция, смерть в Ницце от чахотки Николая Александровича — наследника, разделявшего взгляды отца, надежды прогрессивной партии, наконец, упущенная инициатива генерала Верховского, — все это трагические случайности?
— Конечно, случайности. А закономерность — это веками укорененное рабство и, как следствие, отсутствие свободы и общественного мнения, равнодушие к долгу, о чем Чаадаеву писал в письме Пушкин.
— Писал, но не отослал, — многозначительно добавил Сергей.
Потом посмотрел на веселую компанию, сидевшую за дальним столом, переменил тему и почему-то вспомнил Набокова.
— Набоков, кажется в «Других берегах», сравнивает жизнь с узкой полоской света между двумя полубесконечностями мрака. Так надо что-то успеть сделать, пока полоска не кончилась, что-то оставить…
— Да не в этом дело. Все это томление духа, суета, — возразил Паша. — Надо просто честно заниматься любимым делом и получать от этого радость, удовольствие. А сделаем, не сделаем… оставим, не оставим… Не нам судить. А последнего ключа не миновать. Он и утолит…
— Ты прав, — согласился Сергей, хотя последних слов Паши не понял. — Однако суета отвлекает, в том числе и от того, что ты называешь удовольствием. Представь себе наш институт. В вестибюле — огромный плакат «Сеть партийного просвещения». И на семинарах этой сети время теряют ведущие сотрудники. Проходя, каждый раз думаю — все-таки правы Тургенев и Чуковский. Могуч русский язык, выдает лицемеров с головой. Ведь слово-то какое — сеть! То, чем ловят птиц, рыб… А этой сетью улавливают души. Один семинар называется «марксистско-ленинская эстетика». Это что за эстетика такая особая? Я вспоминаю записную книжку Ильфа. Ильф читает на улице объявление: «Профессор киноэтики Глобусятников». И говорит про себя: «Никакой такой киноэтики нет. Единственная этика у кинорежиссера — не спать со своей актрисой».
— Если так, то в кино этики вообще нет.
— Согласен. А вот еще. На днях Наташа Шальникова, дочь академика, рассказала. Есть такой Халатников, академик, ученик Ландау. Между прочим, талантливый физик. Женат он на Вале Щорс, дочери знаменитого командира — кавалериста, героя Гражданской войны. Щорс был маленький, щупленький. А женился на некой Фриде, еврейке из украинского местечка, женщине огромного роста и могучего телосложения. Говорили, что Щорс зачал свою дочь, не слезая с коня. Так вот, Халатников устроил в своей квартире мемориальную комнату в память о красном командире. И вся эта суета, уверен, для того, чтобы гости Исаака Марковича видели, какой он правоверный…
…Павел Петрович открыл глаза и невольно рассмеялся. Вспомнил, что Халатников — давно в Израиле и, видимо, забыл о мемориальной комнате.
— Что-нибудь смешное вспомнили? — спросила общительная теща англичанина.
— Да нет, ничего особенного, — смутился Павел Петрович и снова закрыл глаза.
…Почему им так полюбилась «Прага»? Наверно, потому что в двух шагах от Молчановки. Сергей много работал дома, а Паше было все равно. Он ездил на машине с шофером. Сергей называл его ответработником и начинал разговор так:
— Вот ответь мне на вопрос…
— Ну, это смотря на какой вопрос…
— Так ты же ответработник, обязан отвечать.
Они засиживались в ресторане допоздна. Но к полночи настроение у Паши гасло. Он вспоминал, что внизу перед носом у толстого бородатого швейцара слоняется шофер Коля и пора ехать в Серебряный Бор.
— Рассудово. Следующая — Ожигово.
В вагоне стало просторнее, шум утих. За окнами стемнело, и в поезде зажгли свет. Павел Петрович раскрыл «амбарную книгу» и стал читать вразнобой, кое-где правя карандашом.
«…Коробочки со снотворными таблетками уже который день лежал и на столе у окна. Сергей собирал их больше года. Он знал, что хватит пятидесяти. Но думал, что лучше принять сотню. Так будет вернее. Он начал копить их еще в Москве, сразу после смерти Кати. Потом — в Милане. Там он жаловался на бессонницу, и Паоло, знакомый врач, выписывал ему рецепты. А здесь, в Иерусалиме, где он жил второй месяц, их набралось больше сотни. Но Сергей все не решался. Была середина января. Но дни стояли теплые, солнечные. По вечерам солнце заливало всю комнату, заходя за холм Мордехая. На вершине холма росли сосны и кипарисы, иглами втыкающиеся в розовое вечереющее небо. Дома на холме были похожи на белокаменные террасы. «В точности, как древнее еврейское кладбище в Гефсимании, если смотреть из старого города, со стороны Золотых ворот, — думал Сергей. — Да и какая разница? Камни они и есть камни. Под одними — живые, под другими — мертвые. Мертвых — большинство. Смерть — это присоединение к большинству». Он оторвался от окна. Подошел к кухонной плите, налил в стакан горячей воды и поставил его на стол, рядом с таблетками. Теперь нужно было ссыпать таблетки в воду.
И он опять вспомнил картину. Он несколько раз видел ее во сне. Христос сидел за столом, в самом центре. Он опустил глаза, и, как бы в растерянности, положил руки на стол ладонями вверх. Нимба над его головой не было. За ним открывалась голубая полоса неба. Еще ниже, под небом, синева была гуще. Что это было, море? Ученики сидели за столом по трое, и каждая тройка обсуждала слова, сказанные Христом. Он сказал: «Один из вас предаст меня». Слова эти поразили учеников, но они их не поняли.
Сергей увидел картину Леонардо в Милане, когда приехал туда осенью прошлого года, через месяц после смерти жены. Сын с невесткой приезжали к нему и опекали его как могли. Но он понял, что сойдет с ума, если не уедет из пустой холодной квартиры. В Милане в церкви Санта Мария деле Грацие он час простоял перед картиной. С трудом разглядел Иуду в темной левой ее части.
«Нет, — подумал Сергей, вспомнив картину. — Это не о предательстве. Это об одиночестве. Христос одинок. И человек одинок. Одиноким приходит и одиноким уходит. И вовсе не потому, что кто-то его предает. А потому что так должно быть». Он удивился, что эта мысль не приходила ему раньше в голову и посмотрел на стакан.
Сергею было уже шестьдесят пять. Он и раньше много ездил за границу, но без жены. И только в девяносто первом году, осенью, он и Катя приехали в Париж по приглашению института в Сакле. Он до сих пор помнил каждый день этой их парижской жизни. Как-то Катя надолго задержалась перед картиной Ренуара «Качели» в музее Орсе.
— А ведь Вера права. Это целый роман, — сказала она. — Вот посмотри. Где-то в саду — жена, муж и ребенок. К ним лицом, а к нам спиной стоит мужчина. Я вижу только его спину, но знаю, что он любит эту женщину. Почему знаю? Объяснить не могу, но знаю. Между ними — сложные таинственные отношения. А бантики и солнечные тени на траве — всё в точности, как Вера рассказывала.
В теплые дни они приходили в Люксембургский сад и подолгу сидели на скамейке, грелись на осеннем солнце. Катя фантазировала:
— Представь себе, что именно на этой скамейке когда-то сидела Анна Ахматова и Модильяни тут же рисовал ее. Я хожу здесь по улицам и вспоминаю Дюма, Бальзака… Какое счастье! И как поздно оно к нам пришло. Нет, честное слово, какой-то осенний сон.
— Почему осенний? — спросил Сергей.
— А потому, что осень. Да и мы с тобой уже не молодые.
Катя была актрисой, но за год до поездки в Париж ушла из театра. Там ей давно не давали ролей, да и денег не платили. «Больше толку будет, — говорила Катя. — Место профессорской жены на кухне». Если они ждали гостей и Сергей, оторвавшись от работы, приходил к ней на кухню, предлагая помочь, она выпроваживала его:
— Иди работай, не отвлекайся. Здесь толку от тебя никакого.
Сергей протестовал.
— Ну как бы тебе объяснить? — говорила Катя. — Представь себе, нужно вбить в стену гвоздь. Самый простой, ржавый. Для этого годится молоток. Но можно вбить и вот этими часами. — Катя поднимала руку, на которой сидели золотые швейцарские часики, наследство бабушки. — Можно, но слишком дорого.
И польщенный Сергей уходил к себе в комнату. Работая в театре, Катя иногда возвращалась поздно, в двенадцатом часу. Сергей ждал ее, нервничал, слонялся по квартире. «Ты не ел?» — испуганно спрашивала Катя и бросалась накрывать на стол. Через несколько минут на столе возникал ужин. На старинных кузнецовских тарелках дымилось жаркое. Рядом лежали салфетки в серебряных кольцах. Катя любила красиво убранный стол, собирала старую посуду. «Эх, давай с морозу и с устатку по одной», — и Катя наливала по рюмке из ледяной запотевшей бутылки.
Жизнь эта пришла к Сергею не сразу. Катя была его второй женой. Довольно поздно Сергей женился на Жене Шаховской, студентке консерватории. Женя происходила из старой дворянской семьи, растерзанной революцией. Дед, бросив бабку с годовалой дочкой, бежал из России в девятнадцатом году и умер в Париже. Отца в тридцать шестом расстреляли. Мать Жени, Вера Степановна, красивая молодящаяся блондинка, преподавала физику в пединституте и была там секретарем партбюро. Никто не понимал причины этой активности. Видимо, бывшая княгиня полагала, что эта должность оградит ее и дочь от дальнейших репрессий.
Когда Женя и Сергей объявили ей о предстоящей свадьбе, мать сказала, обращаясь к Сергею: «Ну и слава Богу. А то, что вы — еврей, так это ничего. У евреев семьи крепкие». Потом Сергей часто вспоминал слова тещи. Женя была талантливой пианисткой, получила несколько премий на международных конкурсах. Когда их сын пошел в школу, в семидесятые годы, Женю стали выпускать на гастроли за границу. Иногда Сергей с сыном ждали ее по месяцу. Она звонила им из Берлина, Токио и Нью-Йорка, спрашивала про домашние дела, говорила, что скучает. Однажды во время очередного звонка в трубке послышался мужской голос: «Дорогая, мы опаздываем. До Альберт-Холла добираться полчаса…» Это был голос знакомого скрипача, с которым Женя играла сонаты в Лондоне. Через год Женя объявила Сергею, что уходит от него. Вот тогда он и вспомнил слова тещи. Он преданно любил Женю, и ее гастрольная жизнь только закалила его. Но когда незнакомые люди вынесли из квартиры пианино, Женины вещи и книги, он понял, что настоящего одиночества еще не знал. Через несколько лет сын закончил университет, женился и переехал от отца к жене. В опустевшей квартире, сразу ставшей просторной, Сергей остался один…
Перед входом в Санта Мария делле Грацие стояла длинная очередь. Смотреть «Тайную вечерю» собралось много туристов. Перед Сергеем стояла американская пара, с которой он познакомился накануне в «Ла Скала» на балете Стравинского «Петрушка». Билет он купил случайно, у спекулянта из России. Спекулянт представился: «Я — татарин, но еврейского происхождения», и дал Сергею визитную карточку. Сергей так и не понял, что такое татарин еврейского происхождения.
Пока стояли в очереди в церковь, знакомые американцы, не знавшие либретто, допытывались у Сергея, отчего умер петрушка. Он ответил: «От чего в России умирают? Наверно, от тоски». Американцы удивлялись. Они знали только про ГУЛАГ.
В этот день Сергей долго смотрел на апостола Петра, на его взволнованное, полное отчаяния лицо. Разве может такой человек предать? Через мгновение Иисус очнется, поднимет глаза и скажет Петру: «Не пропоет петух, как отречешься от меня трижды». Так и случилось. «Если Петр предал, то каким судом судить обыкновенного смертного?» — думал Сергей.
В Милане он купил альбом «Весь Милан» с иллюстрациями «Тайной вечери». Сейчас альбом лежал на столе. «Какие удивительные и разные руки, — думал Сергей, глядя на картину. — Третий справа — Матфей. Обращаясь к Симону, он обеими руками указывает на Христа («что он говорит!?»). Симон, крайний справа, в ответ беспомощно разводит руками. Апостол Андрей на другом конце стола отгораживается ладонями с растопыренными пальцами («чур, чур меня!»). А Фома, сосед Христа по столу, поднял руку с вытянутым указательным пальцем («уж не я ли?!»). Наверно, этот же палец Фома вложил в раны воскресшего Иисуса, чтобы наконец уверовать в его воскресение. И только все знающие многоопытные руки Христа спокойно лежали на пасхальном столе»…
Катя пришла к нему неожиданно. Он знал ее еще с университетских лет, когда она училась в Гитисе, а он на физфаке МГУ. Потом она вышла замуж за однокурсника и родила дочь. Муж рано умер. Дочь выросла, вышла замуж и недавно уехала в Америку. Они часто виделись у Паши и общих консерваторских друзей, куда Сергей приходил с Женей, а потом один. Катя принадлежала к тому типу женщин, которых называют русскими красавицами: светло-русые волосы, гладко зачесанные и заплетенные в длинную косу, высокий чистый лоб, большие озорные серо-голубые глаза и ямочки на щеках. С годами она мало менялась. Он знал, что нравится Кате, и Катя нравилась ему. Оба были одиноки. Но в ней был покой, а в нем сидел зверь, зализывавший рану, и горе все не отпускало его. Как-то осенью Сергей, собиравшийся в Ленинград оппонировать диссертацию, предложил Кате ехать вместе. У Кати тоже были какие-то дела в театре Товстоногова. Сергей купил билеты в ночной вагон СВ и прихватил бутылку шампанского. Оба знали, что им предстоит этой ночью. Они распили бутылку и долго целовались. Потом Сергей неловким движением опрокинул ее на застеленную кровать, слегка ударив головой о верхнюю поднятую полку… Все в ней ему показалось незнакомым. И все было не так, как раньше с Женей. Потом они молча лежали рядом на узкой постели. «Нет любви, — думал Сергей. — Нет, и не может быть». А Катя, будто читая его мысли, сказала:
— Поверь, все будет, все придет. Сейчас еще слишком рано. Сейчас ты болен. Я это все уже прошла, знаю.
Сергей помолчал и сказал:
— Все-таки удивительная страна…
— Ты это о чем?
— О нашей с тобой стране. В гостинице мы вместе спать не можем, а здесь, в вагоне СВ, — сколько угодно. Хоть езди целый месяц туда и обратно.
— Да господи, если бы только это одно…
Прошло несколько лет, и Катино предсказание сбылось. Прошлое Сергею вспоминалось все реже, и, казалось, любовь пришла в первый раз. И он удивлялся, неужели раньше была какая-то другая жизнь.
Они любили отдыхать зимой. Катя доставала в своем театре путевки в Серебряный Бор, в дом отдыха Большого театра. Двухэтажный деревянный дом стоял у самого берега Москвы-реки. В этой старой даче им нравилось все: теплые комнаты с кроватями, застеленными белыми байковыми одеялами, скрипучие лестницы с ковровой дорожкой, уютная домашняя столовая со старинным резным буфетом и самоваром и с любимцем отдыхающих огромным пушистым котом Васей. Вася был всегда сыт и дремал в столовой, лежа на стуле. Он лежал на спине во всю ширину стула, свесив хвост, зажмурив глаза и в морозные дни прикрыв лапой нос. На подходящего к стулу гостя Вася не обращал никакого внимания, и вежливый гость долго стоял у стула в растерянности.
Утром они катались вдоль берега на лыжах. На другом крутом берегу реки стояла церковь без креста с высокой колокольней. Даже в ясный день, когда рафинадная лыжня нестерпимо ярко горела на солнце, а под елями лежали синие тени, церковь казалась мрачной, потухшей. Распаренные, они возвращались к обеду и громко стучали лыжными ботинками о крыльцо, отряхивали снег. После обеда Сергей проваливался в сладкий сон и спал до тех пор, пока в синих сумерках через разводы снежного папоротника на окне не зажигались желтые огни соседней дачи. Потом они гуляли по поселку и о чем-нибудь говорили. Пар изо рта поднимался вверх навстречу окоченевшим звездам. Снег сухо хрустел под ногами. Они проходили мимо номенклатурных дач. Дачи стояли за высокими заборами, и охранники в овчинных тулупах, переминаясь в проходных под тусклой лампочкой, провожали их хмурым взглядом. Из-за забора виднелись верхушки серебристых елей. Сергей называл их про себя «партийно-правительственными». Там, за забором, протекала таинственная незнакомая жизнь. Где-то поблизости жила Беатриче, которую Сергей едва помнил.
По вечерам, после ужина, они поднимались из столовой на второй этаж. В большой комнате, где стоял рояль, гостил Сергей Яковлевич Лемешев. Сергей Яковлевич рассказывал им о прожитой жизни. У него были седые волосы и какое-то очень молодое лицо. И голос у него тоже был молодой и ласковый. Сергею казалось, что он пришептывает. Говорил он тихо, напевно, как будто исполнял речитатив. Иногда он пел в полголоса, аккомпанируя себе на рояле:
Мы сидели с тобой у заснувшей реки.
С тихой песней проплыли вдали рыбаки…
После поездки с Катей в Париж Сергею предложили работу в Миланском университете. Часто приглашали в институт Бора в Копенгагене и в институт Ферми в Чикаго. Сергею было тогда уже под шестьдесят. «Как хорошо, что пришла свобода, — думал он, — но отчего она пришла так поздно?» За эти годы он с Катей объездил всю Европу и Америку. Это была не только свобода и новая жизнь, но и средства к существованию: в Москве зарплату не платили.
Года два назад, в феврале, когда он работал в Копенгагене, у Кати ночью случился приступ. Она и раньше страдала от печеночных колик. Но на этот раз все было по-другому. Катя побелела от боли, задыхалась. Той же ночью он отвез ее в госпиталь. Там через неделю хирург объявил диагноз: рак печени. Оперировать было поздно — метастазы. Хирург говорил по-английски, испуганно поглядывая через очки то на Катю, то на Сергея. Пока Катя собирала вещи, он ждал ее в холле и с высоты двенадцатого этажа смотрел на заснеженный город, на морскую бухту, всю морщинистую от снующих по ней катеров. Приехав на квартиру, Катя открыла холодильник и всплеснула руками.
— Ты ничего не ел… Ни борща, ни жаркого. Ты только посмотри на себя: похудел, почернел. А ведь ты должен, обязан работать… Как ты не понимаешь? Бог наградил тебя талантом. И не возражай, я знаю! И послушай, подумаешь, страшный диагноз! Я буду жить. А сколько — это только Ему известно. — И Катя указала пальцем вверх.
Наступили пасхальные праздники. До отъезда в Москву оставалась неделя. Знакомый датчанин, уезжавший с семьей к родителям, уступил им свой дом в деревне Юллинге, на берегу фиорда. Теперь они спали в спальне большого пустого дома. Он не спал и смотрел на Катю. Думал: «Как незаметно подкралась болезнь… Щеки у ямочек провалились, под глазами — темные круги. Руки бессильно лежат на простыне. Длинные пальцы — совсем худые, с выпирающими косточками…»
По утрам они гуляли вдоль фиорда. Светило яркое солнце. Кто-то вбивал сваи для бредня, и по воде расходился гулкий глухой звук. Бреднем ловили угрей. Вдоль берега над лодками и коптильнями стлался голубой дымок. За берегом, поросшим высоким метельчатым ковылем, стояли старые домики с подрезанной крышей из прессованной соломы. Стены у домов были белыми с черными впереплет деревянными полосами. Попадались игрушечные домики, выкрашенные в терракотовый или охряный цвет с фонариком у входа, с газонами, на которых росли ярко-желтые и синие крокусы. Фиорд был синий, с серебряным отливом на мелких местах. Посреди фиорда стоял голый песчаный остров, без единого деревца. Плоская равнина воды и суши уходила за горизонт. Иногда над водой клином пролетали лебеди; их вытянутые шеи соединялись с клювами в одну тонкую линию, отчего их важно взмахивающие крылья казались особенно большими. У самой воды в деревянном загоне жили козы с козлятами. Катя кормила их яблоками и смеялась, глядя, как козлята вскакивают друг на друга, выхватывают из рук куски и быстро перетирают их зубами.
Потом они вернулись в Москву. Сергей в июне должен был ехать в университет Тренто, недалеко от Милана, но сейчас он не хотел и думать об этом. А Катя сказала:
— Поедем. Зачем оставаться летом в Москве? Ведь мне все равно…
Спохватившись и подумав, что сказала не так, добавила:
— Ты же знаешь, как я люблю Велу. Поедем.
Вела была деревенькой в виноградной долине, где дома стояли на склонах гор, поросших абрикосом, сливами и кустами форсиции. Там они прожили лето. В это последнее лето Катя часами сидела на балконе и смотрела на горы. За оградой из кипарисов шел по склону виноградник, за виноградником стояла старая вилла из серого камня, за ней — снова виноградник, еще выше — сплошная зелень хвои и над всем этим — вышки линии электропередачи. Катя говорила, что каждый раз находит что-то новое в рисунке скал. С балкона ей видна была дорога, поднимавшаяся к вершине склона. Она шла между каменными заборами, поросшими самшитом, папоротником и диким виноградом. На другой стороне улицы стояли ветхие каменные дома, обвитые плющом, с деревянными ставнями и балконами, с чердаками, служившими дровяным сараем. С балконов свисали кудрявые ветви вьющейся малиновой герани и петунии; за домами, в садах, росли слива и абрикос, могучие ореховые деревья и заросли цветов: магнолия, гортензия, олеандр.
В июле в деревне праздновали храмовый праздник. Вечером на площади, у церкви святого Аполлинария, там, где в скале, как в гроте, разместилась, сельская траттория «Пьедикастелло», оркестр играл танго и вальсы. На сколоченной из досок эстраде стоял певец в красном пиджаке, белой рубашке с красной бабочкой и пел по-итальянски и по-французски. Под высокими платанами стояли деревянные столы, вынесенные из траттории. За столами люди пили вино и пиво, а по площади бегали дети, мешали танцующим. Трактирщик принес Сергею и Кате графин красного вина и лазанью. Он заставил Катю проглотить кусок, и Катя сказала:
— Давай потанцуем. Мы не танцевали с тобой целую вечность.
Катя кружилась в вальсе легко, бестелесно, словно летала. Сергей едва успевал за ней. Вокруг мелькали лица, яркие веселые глаза молодых итальянок, и Сергей подумал, что Катя — самая красивая среди них. Потом они сели за стол, чокнулись стаканами и он, переводя дыхание, сказал:
— За то, чтобы нам танцевать еще много, много раз.
И выпил стакан залпом. Катя пригубила вино, посмотрела наверх, туда, где на вершине скалы, в ротонде, зажглись огоньки, и вздохнула:
— А ты так и не научился танцевать. Боюсь, что уже не научишься…
И опять пожалела, что сказала лишнее. Сергей это понял по ее потемневшим глазам. Потом они долго молчали, смотрели на танцующих, и Сергей один допил графин вина.
— У Пастернака есть сборник стихов. Называется: Сестра моя жизнь. Разве жизнь — это сестра?
Но Катя ничего не ответила.
В конце сентября Паоло сказал Сергею, что оставаться опасно («Ты ее не вывезешь»), и они прилетели в Москву, уже затянутую сеткой дождя. Была осень девяносто шестого.
Она тихо умерла в середине ноября. Сергей помнил, как в дверь вошли два санитара и на простыне вынесли Катю из дома. В надвратную церковь на Софийской набережной, где ее отпевали, пришло много актеров и друзей Сергея. День выдался ветреный и холодный, но с чистым голубым небом, солнцем, и за рекой, в Кремле, купола церквей горели как поминальные свечи.
Наутро после похорон Сергей плохо себя почувствовал. Встал. Но идти не мог. Болела левая рука, кружилась голова. Накануне Паша хотел с ним остаться, но он его уговорил уехать. Он позвонил Паше на работу, но не застал его. Позвонил сыну. Сын через пару часов приехал и отвез его в поликлинику. Там сделали ЭКГ. Пришла врач, посмотрела кардиограмму и сделала круглые глаза. Через час Сергей был уже в реанимации академической больницы. В комнате оказался еще один пациент, лежавший у стены напротив.
— Давайте знакомиться, — сказал пациент.
— Давайте. Сергей Каплан.
— Арман Хаммер, — представился пациент.
— Значит, я уже на том свете, — сказал Сергей.
Новый знакомый засмеялся.
— Не волнуйтесь, я — племянник.
Все три дня, что Сергей пролежал в реанимации, он слушал увлекательную историю о том, как родной брат миллионера, лучшего друга Ленина, женился в Москве в двадцатые годы на эстрадной певице и родил сына, названного в честь дяди. Позже, когда картины из Эрмитажа Хаммеру и другим продавать перестали и наступили сталинские времена, племяннику пришлось худо. Но все изменилось в хрущевскую пору. Когда Эйзенхауэр устроил прием в честь приехавшего Хрущева, к нему подошел Арман Хаммер-старший и попросил за племянника. С тех пор племянник объездил весь свет, сменил много иномарок, много жен и каждой оставил по квартире в Москве.
— И почему вы не уезжаете? — спросил Сергей.
— А зачем? Мне и здесь хорошо. Вот только инфаркт лучше перенести где-нибудь в Пенсильванском госпитале.
У Сергея инфаркта не было. Его выписали через три недели.
Через месяц Сергей уехал в Милан. Там Паоло рассказал ему, что у Кати сильные боли начались еще летом, в Веле, и что он давал ей лекарства. Но она просила ему, Сергею, об этом не говорить…
Он посмотрел в окно. Над холмом Мордехая в темнеющем небе узким серпом повис мусульманский месяц. А сам холм горел огнями как новогодняя елка. Он взял таблетки Паоло и высыпал их в стакан. За ними — все остальные. Таблетки не таяли. Он подумал, что их надо растереть ложкой.
Лена, сотрудница университета, переселившаяся в Израиль из Москвы лет восемь назад, показывала ему на днях Сионскую гору в старом городе. На клочке земли застыла в камне история всех трех религий. Рядом с гробом царя Давида и синагогой — комната Тайной вечери, где Христос и апостолы в последний раз вместе встретили Пасху. В южную стену комнаты, обращенную к Мекке, встроен мусульманский алтарь — мехраб. Рядом — цитаты из Корана, выбитые в каменной стене. А у восточной стены комнаты на капителях колонн — пеликаны. А это уже христианская символика. Пеликан отрывает куски своего тела и кормит ими птенцов. Это как бы сама суть христианства. У северной стены — золотое оливковое дерево, один из символов Ветхого завета. Три религии теснились на пятачке. Ведь после Христа здесь были римляне, потом турки, потом крестоносцы, потом опять турки. Вот там Сергей и вспомнил спекулянта из Ла Скала, татарина еврейского происхождения. Он долго простоял в этой комнате, потом сказал Лене:
— На картине Леонардо Христос сидит спиной к трем окнам. В окнах — небо и, как мне кажется, видна полоска моря. Картина писалась в конце пятнадцатого века. Да к тому же много раз реставрировалась. Но как вы думаете, если прорубить здесь окно, можно ли увидеть море?
— Странный вопрос… Да нет, моря отсюда не увидишь. На западе — Иудейские горы, а Мертвое море на востоке скрыто за Масличной и Элеонской горами.
— Значит, море мне только показалось.
Сергей был далек от религии, но поймал себя на странной мысли, что думает о «Тайной вечери» как о картине с натуры. Раз отсюда не видно моря, значит, и у Леонардо его нет.
Когда они возвращались из старого города по улице Яффа, Лена предложила ему заглянуть на знаменитый рынок Махане Иегуда. Улица Яффа, самая длинная в городе, начинается у Яффских ворот старого Иерусалима и проходит через весь город. Вблизи стен старого города улица вполне современна: высокие дома из белого камня, витрина, тротуар, выложенный гладкими каменными плитами. Но ближе к рынку узкая грязная улица Яффа застроена ветхими домиками, лавками ремесленников, торговцев серебром, фруктами и питой. По улице быстро идут, казалось, бегут, религиозные евреи, одетые во все черное: черная шляпа, черный лапсердак с хлястиком, из-под лапсердака торчат тонкие ноги в черных чулках и черных башмаках. И только рубашка с расстегнутым воротом — кипельно-белая. Чем ближе к рынку, тем черная толпа гуще. Издали похоже, что на перерыв распустили симфонический оркестр. Но на самом рынке, как показалось Сергею, преобладают выходцы из России. Сплошняком — русская речь.
У выхода двое толкнули его тяжелым рюкзаком.
— Всё, блин, забодали, суки, — сказал один другому.
— Ну и как вам здесь живется? — спросил Лену Сергей.
— Как живется? — грустно протянула Лена. — Ну как вам сказать… Казалось бы, неплохо. И работа есть, и квартира. И Ленька, мой сын, защитился в Штатах и уже получил постоянное место в Принстоне. Женился там недавно. Он, как и вы, физик. Из-за него я и уехала. В Москве его не приняли студентом на физфак, грозила армия. Но моя жизнь пропала. Я здесь чужая, себя не нахожу. И человеком себя не чувствую. Иногда думаю, что я — машканта, арнона[35]. В Москве остались друзья, консерватория, Третьяковка. Я ведь жила рядом с Третьяковкой. Знаете, идешь, бывало, осенью с Болотной площади на Софийскую набережную, как по ковру. Сгребаешь ногами красные кленовые листья. А воздух — холодный, винный, кажется, что антоновкой пахнет. И всюду золото. Под ногами, над головой и там, за рекой, в Кремле…
Сергей вспомнил Софийскую набережную и стал медленно растирать в воде таблетки, прижимая их чайной ложкой к стакану. Они плохо поддавались, выскальзывали. Кончив работу, он поставил стакан с белой мутной жидкостью у края стола. Почему-то вспомнил море в Сорренто. Как-то осенью Катя и он приехали туда на неделю из Милана. В Милане шли дожди, а в Сорренто было жарко. Он вдруг увидел, как в Масса Лубренса они спускаются к морю по крутой каменистой тропе. Слева за невысокой каменной стеной была тенистая оливковая роща. Со стены локонами свисали лиловые цветы бугенвиллии, горевшие на солнце газовым пламенем. Разгоряченные, они кидались в воду и плыли рядом. Впереди вставал двугорбый профиль Везувия, будто вырезанный из голубого картона. В середине бухточки они переворачивались на спину и смотрели на крутой берег. В небо смотреть было больно. В ресничной паутине дробился свет, а жаркое небо было бледным.
Вспомнив море, Сергей потянулся к альбому. Ему захотелось еще раз посмотреть на картину и наконец понять, что означает густая синяя полоса в окне. Ведь моря из окна не видно. Он потянул к себе книгу и, раскрыв ее на «Тайной вечере», краем задел стакан. Стакан упал, разбился и залил пол. Сейчас ему казалось, что стакан задела плотная вклейка с фрагментом из картины.
Потом он лег в заранее расстеленную постель и сразу уснул. Впервые за долгое время спал он спокойно и снов не видел. В раскрытое окно светил мусульманский месяц и заливал комнату нездешним светом. А на полу пятнами подсыхала белая корка, похожая на соль со дна Мертвого моря…»
Павел Петрович пролистал амбарную книгу назад и снова углубился в чтение.
«…Сергею не было и тридцати, когда он защитил докторскую. По этому случаю на междусобойчике в лаборатории Паша, вспомнив Сергеев экспромт, сказал ему:
— Ученым можешь и не быть, но доктором ты быть обязан.
Паша понимал, что как раз к Сергею это отношения не имеет. Работы Сергея публиковались в лучших физических журналах. В том числе американских. За год до защиты его избрали членом Американской национальной академии. Когда кто-нибудь, то ли из зависти, то ли в шутку, поддразнивал его, называя «мистер академик», Сергей спокойно отвечал:
— Это вам не какая-нибудь Нью-Йоркская Академия, где члены платят по сто долларов в год, это — собрание знаменитостей… хотя быть знаменитым некрасиво. Но я и не знаменит…
Он уже читал стихи из самиздатовской книги Пастернака, которую ему принес Паша.
Каждый год Сергей получал до десятка приглашений на международные конференции. Один лондонский чудак, член Лондонского Королевского общества, прислал ему на бланке общества приглашение поработать два семестра в Royal College, методично указав в письме сумму его годового дохода, шестьдесят тысяч фунтов.
— Нет, за такие деньги не поеду, — сострил Сергей.
— Как обычно, тебя не пустят, — простодушно сказал Паша. — А если бы и пустили, то деньги отобрали. Ведь у них есть норма и на суточные, и на гостиницу.
Говоря «они», «у них», друзья не уточняли, кого имеют в виду.
Сергея никуда не выпускали. Каждый раз он выбирал из стопки приглашений самое «невинное», куда-нибудь в Прагу на конференцию или в школу на «Золотые пески». Для выезда собирал толстую пачку документов, но даже до райкома они не доходили. Однажды Президиум академии наук переслал на имя академика Семенова официальное письмо из Болгарии, где сообщалось, что в связи с награждением профессора Сергея Исааковича Каплана болгарским орденом Кирилла и Мефодия он приглашается в Болгарию для чтения лекций. В левом углу письма стояла резолюция: «В иностранную комиссию института». Сергей понял, что орден ему схлопотал его бывший болгарский аспирант Стефан Стойчев, ставший в Софии какой-то партийной шишкой. На этот раз Сергея пригласили в райком, на комиссию старых большевиков, одобрявшей характеристику. Сначала Сергей около часу посидел в общем зале, а потом был допущен к длинному столу, за которым восседали пожилые люди, в большинстве женщины. Сидевший за столом в центре молодой подтянутый мужчина (пиджак как на военном) что-то сказал в слуховой аппарат старой даме с коротко стрижеными седыми волосами.
— Перечислите, пожалуйста, членов Политбюро, — попросила старая дама.
Сергей, никак не ожидая такого вопроса и сам удивившись, перечислил всех.
— Хорошо. А теперь кандидатов в члены Политбюро.
И вот тут Сергей, как ни старался, вспомнил только одно имя. Сам не знал, почему это имя застряло в голове.
— Руководителей партии надо знать, — сурово сказал молодой подтянутый мужчина. — Вы свободны.
После этой истории Сергей на всё махнул рукой.
— Халатниковым я вряд ли стану, а суета меня уже заела.
Он продолжал получать приглашения, складывал их в подаренную Пашей совминовскую папку и тут же о них забывал. На папке было выведено золотом: «на подпись».
Женя еще тоже не выезжала за границу. Как-то она узнала в консерватории о музыкальном фестивале в Праге и возможности поехать туда по профсоюзной путевке. Уговорила Сергей позвонить в профсоюз работников высшей школы и дала телефон некого товарища Пескарёва.
— Поедем, — уговаривала Женя, — автобусная путевка стоит недорого. Вдруг пустят… А ты так любишь музыку.
Сергей и Женя сидели в прокуренной переполненной людьми комнате и заполняли анкеты. В той же комнате за большим столом сидел и сам товарищ Пескарёв, еле видный из-за груды папок и едва успевавший отвечать на телефонные звонки и вопросы туристов.
— Эраст Ардальонович, что писать в графе, есть ли родственники за границей?
— Правду писать. Если есть, то в какой стране и степень родства.
— А если я не замужем, то что про мужа писать?
— Так и пишите, не замужняя… Алло? Василий Степанович? Слушаю. Левич с женой? По Дунаю?.. Да, есть такие. Василий Степанович, ведь там по программе — целый день в Вене. Не могу, Василий Степанович. Почему? Ну как почему?.. Да они не нашего Бога… Ну и что, член-корреспондент?
Женя знала Татьяну Соломоновну Левич по консерватории. Наклонилась к самому уху Сергея:
— Ничего не понимаю… Что, Пескарёв в Бога верит?
У Сергея от волнения вспотели руки. Он осторожно смял свою анкету и тихо сказал Жене:
— Выйдем в коридор.
В коридоре Сергей выбросил свою анкету в урну.
— Гадость! Если ты не понимаешь их эзопов язык, спроси у Веры Степановны.
И пожалел, что сказал. Он часто позволял себе поддеть свою партийную тещу, и каждый раз Вера бледнела и отворачивалась.
Но в Прагу они все-таки поехали… На следующий день втроем сдали анкеты: Сергей, Женя и Паша. Женя накануне позвонила Паше, и он уговорил Сергея, сказав, что поедет вместе с ними. Это было удачное решение. Староста группы (какой-то работник профсоюза) еще в автобусе объявил, что гулять по городу можно только втроем. В Ужгороде их автобус встретили все физики местного университета, а в Праге Сергей читал доклад в институте физики.
Была середина августа. Фестиваль проходил вечерами в саду дома Франтишека Душека, где Моцарт закончил своего «Дон Жуана». Скамеек не хватало. Сидели на траве. Ночи были безветренные и теплые. Небо усыпано крупной солью августовских звезд. В последний вечер втроем отправились в старый город. По Карлову мосту мимо каменных святых шли толпы туристов. Влтава горела огнями: звездное небо опрокинулось в реку. В конце моста, перед подъемом на Вышеград, перед иконой Богоматери ровно горела свеча. Женя остановилась и долго смотрела на пламя.
— А если ветер случится или дождь?
Сергей и Паша не ответили. В эту ночь не верилось, что что-то может случиться. Была середина августа 1968 года.
Через пару лет Женю выпустили на Международный конкурс имени Шопена в Варшаве. У Сергея с поездками по-прежнему все было глухо, и Паша предложил ему туристическую путевку в Мадрид в составе какой-то большой группы: врачи, учителя, экономисты. К физике поездка никакого отношения не имела, да и Мадрид мало интересовал Сергея. Но в программе была остановка в Париже на день и Сергей надеялся попасть в университет Пьера и Марии Кюри в Жюсье, в самом центре Латинского квартала. Его ждали там уже много лет. И он согласился. Утром группа прибыла поездом на Gare du Norde[36] и тут же разместилась в соседнем дешевом отеле. Все волновались. Вот он наконец, Париж. За окном. За завтраком руководитель (профсоюзный мужчина с выправкой) объявил, что знакомство с Парижем начнется с кладбища Перлашез, с возложения цветов к стене коммунаров. И тут же собрал по пять франков с каждого на цветы. Молодая учительница из Воронежа спросила:
— А по Елисейским полям погуляем?
— Проедем на автобусе, — сурово ответил руководитель.
— А на Пляс Пигаль, всем вместе, стройными рядами?.. — спросил молодой парень.
— А тебе, Егоров, что, своей жены не хватает? — сострил руководитель.
Туристы вежливо заулыбались и незаметно вздохнули.
После завтрака Сергей уехал в университет и провел там полдня, вернувшись в гостиницу к обеду.
После возложения цветов к могилам героев Парижской Коммуны перед посадкой в автобус, руководитель пересчитал туристов. Одного не хватало. На руководителя было страшно смотреть. Он в третий раз пересчитал группу. После часа ожидания всех загнали в автобус и вернули в гостиницу.
— Никто до утра из номера не выйдет, — сказал руководитель.
И вся группа просидела целый день в гостинице, так и не увидев Парижа.
Утром на вокзале Монпарнас при посадке в поезд на Мадрид с Сергеем никто не поздоровался…
— Знаешь, — сказал Сергей Паше, вернувшись в Москву, я впервые почувствовал себя негодяем. Я никак не предполагал, что меня хватятся до обеда и что из-за меня накажут всю группу. Я должен был предупредить этого типа, что еду в университет, но он наверняка бы не разрешил…
— Ты, профессор, не негодяй, а ребенок и разгильдяй. Если твоим французам рассказать — они бы не поняли и не поверили. Но мы живем в другой стране. А теперь, считай, отъездился.
Но никто из них не предполагал, что случится нечто из ряда вон выходящее.
Женя уже ездила с сольными концертами и через пару лет ушла к своему скрипачу, оставив Сергею пустую квартиру. Она звонила Сергею регулярно, спрашивала о сыне и его успехах на мехмате, поздравила Сергея с избранием в члены-корреспонденты Академии наук. Однажды бывшая теща Сергея, Вера Степановна, на каком-то городском партийном совещании встретила Дениса Николаевича Звонарева, кандидата в члены Политбюро. Раньше они не были знакомы и неожиданно для всех через пару месяцев поженились. Теперь Вера Степановна жила в знаменитом доме на проспекте Кутузова, где квартировал Брежнев. Сергей равнодушно узнал от Жени эту новость, но вспомнил, что как раз имя Звонарева назвал когда-то на злосчастной комиссии старых большевиков. Вспомнив, удивился.
После этого события прошел год или два. Однажды, когда Сергей сидел за работой, а Катя хлопотала на кухне, раздался звонок. Звонила бывшая теща.
— Сергей, Денис Николаевич хотел бы встретиться с вами и поговорить.
Сергей сглотнул слюну. Он хотел спросить «зачем?», но спросил:
— А как это сделать?
— Очень просто. Приходите к нам завтра к семи поужинать. И поговорите. Пропуск будет внизу. Да, не забудьте захватить паспорт.
Сергей не сомневался, что с матерью говорила Женя. Что делать? Отказаться? Но как-то неудобно. И он поблагодарил.
Внизу, в вестибюле, все было откровенно. Офицер в окне бюро пропусков, солдаты с синими погонами и околышами. В лифте Сергей хотел нажать на кнопку, но лифт двинулся сам и остановился на нужном этаже. Им управляли снизу. Вдоль всего этажа шла ковровая дорожка. Посредине стоял стол, за которым сидела горничная в белоснежной наколке и молодой мужчина в цивильном костюме, белой рубашке и галстуке. Оба улыбались как дорогому гостю.
— Вам, Сергей Исаакович, направо.
— А в какую дверь?
— Она одна, в самом конце.
Сергей понял, что квартира занимает половину этажа. Позвонил. Дверь открыла Вера Степановна. Поздоровавшись, она сказала Сергею, что Денис Николаевич хочет поговорить с ним до ужина. Пройдя просторный холл, она провела его в кабинет, отделанный, по типу кремлевских, дубовыми панелями.
Из-за огромного письменного стола, на котором, впрочем, ничего не было, кроме трех телефонных аппаратов, портрета, повернутого лицом к хозяину, и папки с бумагами, вышел среднего роста, седой, лысоватый и пожилой человек, причесанный на пробор взаймы, с усами бабочкой. Сергей сразу узнал лицо, глядевшее на него с кумачовых первомайских и октябрьских транспарантов.
— Здравствуйте, Сергей Исаакович, добро пожаловать к нашему шалашу.
«Это что, чувство юмора или его отсутствие?» — подумал Сергей.
Звонарев усадил гостя в кресло, сам сел напротив, закрыв собой простенок между окнами, на котором висел портрет Брежнева. С минуту молчал, доброжелательно разглядывая Сергея, потом сказал:
— Много наслышан от Веры Степановны о ваших выдающихся научных успехах. Так в чем же дело?
Лицо Сергея вытянулось. Он не понял, о каком деле идет речь.
— Мне сказали, что вам будто бы не разрешают поездки за границу, участие в международных конференциях… Ведь вы же не ведете секретных работ?
— Нет, все мои работы открыты, и я их свободно печатаю как в наших, так и зарубежных журналах.
— Вот видите… Так в чем же дело? — повторил вопрос Денис Николаевич.
— Вы хотите спросить, почему не разрешают?
Сергей тянул время, не зная, что ответить.
— Ну да. Ведь вы хорошо знаете, что наша страна выступает за самое широкое международное сотрудничество в мирной науке.
Сергей знал, что принадлежит к робкому десятку. Он жил для науки, не лез на рожон, не «выступал». Считал, что ничем хорошим это не кончится и лучше сделать еще пару стоящих работ. Но было что-то такое в его характере, чему и названия нет. Если его загнать в угол, неожиданно задать неудобный прямой вопрос, он мог забыть о страхе и сомнении. Это была не смелость. Скорее — реакция сжатой и вдруг отпущенной пружины.
— Вы спрашиваете почему? Думаю, потому что я — беспартийный еврей… Впрочем, и одного пятого пункта достаточно.
Лицо Звонарева окаменело и выразило крайнее удивление. Словно он только что услышал об отмене коммунизма. Потом он приподнялся, придвинул кресло к Сергею и заглянул ему в глаза.
— Сергей Исаакович… да что вы! Вы серьезно? Ну сами подумайте. У вас в академии — сплошь евреи. Зельдович, Харитон, Гинзбург… выдающиеся ученые. Ну, был культ личности… были отклонения. Сколько можно толочь воду в ступе?
— Я говорю не об участниках атомного проекта, таких как Курчатов, Сахаров и тех, что вы назвали… а об ученых, работающих по открытой тематике.
— Не вам мне объяснять, что социализм не совместим с антисемитизмом…
В кабинет вовремя вошла Вера Степановна и пригласила к столу. Ужин был самый простой. Отварного судака Сергей запил бокалом холодного цинандали. Прислуживала горничная в белой наколке и белом фартуке. Но не та, что сидела в коридоре. Другая.
После ужина еще раз зашли в кабинет. Фотография на письменном столе была повернута. Сергей увидел фото Веры Степановны.
— Значит так, Сергей Исаакович. Вам позвонит мой сотрудник, и вы подъедете к нам для выполнения небольших формальностей.
Телефонный звонок в квартире Сергея раздался на следующий день.
— Сергей Исаакович? Сериков Арнольд Иванович беспокоит. Могли бы подъехать к нам на Старую площадь сегодня, часа в три? Вам удобно? Вот и отлично. Подъезд пятый, пропуск заказан. Ждем вас.
Сергей оставил машину у Политехнического, прошел пешком до пятого подъезда. В пятом подъезде тоже все было откровенно. Голубые мундиры. Его подняли на нужный этаж, и он прошел по ковровой дорожке мимо широкой двери с надписью большими буквами: Секретарь ЦК КПСС, кандидат в Члены Политбюро Звонарев Денис Николаевич. «Интересно, — подумал Сергей, — почему у них имя и отчество пишется после фамилии». Но думать было некогда, он уже входил в кабинет Серикова. Хозяин кабинета сидел за столом с папками и телефонами, над которым висел все тот же портрет. Встретил незнакомого Сергея как родного.
— Не садитесь, Сергей Исаакович, не теряйте драгоценного времени. Спуститесь на этаж. В конце коридора комната с железной дверью и звонок. Вам откроют. Подпишите кое-какие бумаги. И сразу ко мне. Понятно? Вот и отлично.
За железной дверью оказались столы, стулья и окошко в стене. Через окошко чья-то рука протянула типографски отпечатанные листки. На первом, в правом верхнем углу, стояло «секретно». Это были правила поведения командированного за границей. Сергей подписал, не читая. Вернулся к товарищу Серикову.
— Подписали? Ну, вот и отлично. Значит так. Вам позвонят из управления внешних сношений вашей академии. Что нужно там уже знают… Ну, не все, конечно. О ваших семейных делах распространяться не следует, сами понимаете.
— Понимаю, — ответил Сергей.
— Вот и отлично. А решение на вас будет послано.
Сергей подумал: «Какой интересный омоним — решение».
До сих пор он занимался решением сложных математических задач.
Все произошло как обещал товарищ Сериков Арнольд Иванович. Через несколько дней утром в лаборатории Сергея раздался звонок. Звонила секретарь начальника управления внешних сношений. Очень вежливо спросила, удобно ли Сергею приехать к Петру Петровичу сегодня же после обеда.
— Удобно, — сказал Сергей и повесил трубку.
Петр Петрович был важной персоной. Впрочем, простые смертные в лицо его никогда не видели. Поговаривали, что он в чине генерал-майора КГБ и может запросто вызвать к себе на ковер самого президента Келдыша. И академики и доктора наук трепетали в ожидании решения на выезд за границу. Говорили, что решение приходит с нарочным в запечатанном конверте и попадает в специальную комнату за железной дверью. Вроде той, в которой Сергей уже побывал на Старой площади.
Секретарша в приемной встала навстречу Сергею и тут же отворила дверь в кабинет.
— Петр Петрович ждет вас.
Навстречу Сергею из-за стола поднялся грузный человек с пышной седой шевелюрой.
— Прошу садиться, Сергей Исаакович. И давайте без излишних промедлений. Вас приглашают куда-нибудь?
— У меня много приглашений. Я их годами складываю в папку.
— Очень хорошо. Спрошу иначе. Куда вас приглашают прямо сейчас?
— Прямо сейчас? — Сергей немного подумал. — Сейчас меня приглашают на месяц в Дижонский университет.
— Это Франция? Очень хорошо, прекрасная страна, — и генерал нажал кнопку. — Толстухину ко мне.
В комнату вошла женщина, отвечавшая за выезд во Францию.
— Мария Тихоновна, паспорт, визу и билет для Сергея Исааковича. — Когда вы хотите ехать? — спросил Петр Петрович, обращаясь к Сергею.
Сергей осмелел.
— Ну, скажем, через пару недель.
— Значит, через неделю все должно быть готово. Будут трудности, — сказал он, обращаясь к сотруднице, — прямо ко мне…
С той поры Сергей по нескольку месяцев в году работал в зарубежных университетах. Он объездил полсвета. Паша шутил, что его дважды в год впускают в Советский Союз.
А в ту первую свою командировку в Дижон Сергей привез Паше и Вере неожиданный подарок — зеркало. Настенное зеркало в старинной резной деревянной раме. На раме вырезана надпись: «Париж, 1892 год». Сергей и Катя привезли подарок в дом на набережной.
— Так ведь стоит небось кучу денег? — заволновались Паша и Вера.
— Считайте, что командование наградило лейтенанта запаса Рукавишникова ценным подарком. Шучу. Стоило совсем недорого. Но история интересная, послушайте. Приехал я из Дижона в университет в Метце. Это в ста километрах от немецкой границы. И там сводили меня на блошиный рынок, marche de puce. На него свозят барахло со всей Европы. Целый городок. В шести огромных зданиях — мебель, картины, посуда, книги, старые фотографии, и все — вплоть до старинных дверных петель. Умирают старые люди, а их наследники продают оптом всю обстановку дома, чтобы зажить по-новому. И всю эту декорацию давно забытой жизни свозят в Метц и на другие такие же рынки Европы. И теперь чужие люди, любители старины, равнодушно оглаживают, оценивают старинную мебель, листают семейные альбомы, читают поздравительные открытки, глядят в зеркала, в которые смотрелись поколения ушедших людей. Я долго бродил по этому Геркулануму и вдруг увидел это зеркало…
— И представил себе всех, кто смотрелся в него почти сто десять лет? — спросил Паша.
— Вот тебе и тема для небольшого рассказа, — подхватил Сергей. — Ты ведь у нас писатель. Вспомни, как Чехов предлагал кому-то написать рассказ про чернильницу. А тут столетнее зеркало!…Представь себе бульвар Монпарнас в 1892 году. Вечер. В доме по соседству с рестораном «Куполь», где в кредит обедают Брак, Модильяни и Сутин, живет счастливая пара. Супруги собрались в гости. Прежде чем выйти из дома и сесть в фиакр, смотрятся в прихожей в это зеркало. Она в длинном до щиколоток платье и широкой шляпе со страусовым пером и он в плаще и цилиндре. Позже зеркало видело семейную драму, его уход и ее слезы, ее погасшие печальные глаза. Прошло время, и в зеркале отразилось лицо седой старухи. А еще позже зеркало завесили черной шалью, а покойницу вынесли из дома. Ее племянница смотрела в зеркало в конце сороковых в освобожденном Париже. Зеркало добросовестно отражало новую моду: шляпку с короткими полями, блузку с пышными рукавами и прямую короткую английскую юбку. Племянница вышла замуж за американского летчика и уехала с ним в маленький город, затерянный в кукурузных полях Айовы. Зеркало и другие вещи перешли к ее незамужней сестре, жившей в гарсоньерке на улице Амстердам возле вокзала Сан Лазар, в доме, где когда-то умирал Гейне. А лет десять назад зеркало снова завесили черным. Наследников не было, и оно перекочевало в комнату старой консьержки. Когда умерла консьержка, оно перешло из рук старьевщика в опытные руки оптовика — антиквара. Зеркало отреставрировали и отправили в большом фургоне в Метц на блошиный рынок. Там зеркало отразило печальный и задумчивый облик пожилого еврея из Москвы. Он раздумывал, хватит ли ему денег купить это сокровище. Денег хватило, и теперь зеркало снова отражает счастливую пару. Только не на Монпарнасе, а на Берсеневской набережной.
— Спрашивается, кто из нас писатель? — рассмеялся Паша.
— Я только наметил сюжет. А ты напишешь рассказ.
Друзья сели за стол.
С тех пор из каждой поездки Сергей привозил друзьям подарки и очередной сюжет. Как-то привез Вере из Японии кимоно.
— Ну как там гейши и вообще Япония? — спросил Паша.
— Я вижу ты их не забываешь со времен «Шансона». Нет, гейши почему-то моими лекциями не заинтересовались. А страна красивая, если только выбраться из Токио подальше. Едешь на шинкансен, скоростном поезде, а в окне — горы, заросли бамбука с кружевом нежной зелени, апельсиновые рощи. И всюду парки. А в парках — камни, пруды и водопады. И еще пагоды с черепичной крышей, изогнутой как корка засохшего сыра. Впрочем, и Гинза ночью — не слабое зрелище. Не реклама, а пожар. Галактика. Там я часто вспоминал российский спор между славянофилами и западниками, не затихающий у нас со времен поэта-адмирала Шишкова. Япония хранит свои традиции как никто. И это не только иероглифы, вежливые поклоны до земли, кимоно, деревянные сабо, кухня… Это и литература, и музыка, и театр. Но эта в прошлом феодальная и нищая империя за несколько десятков лет стала процветающей страной самой передовой науки и технологии. Их маленькие дома с бумажными раздвижными стенами и татами оборудованы техникой на грани фантастики. Был я там в деревне, зашел в сортир и вспомнил твои Вялицы…
— А при чем тут спор славянофилов с западниками?
— А при том, что все это пришло к ним с Запада, точнее с Запада, который начинается у них на Востоке. Японцы страстно любят западную культуру. Большинство, если не считать глухих деревень, говорят по-английски. И это не вызывает у них чувство неполноценности и никто не ищет национальную идею.
— Ну а где же сюжет для небольшого рассказа?
— Пожалуйста. История о том, как Сергей Каплан оказался под подозрением у посла.
— А кто там посол?
— Бывший член политбюро товарищ Селянский Егор Степанович, видимо, отправленный туда в почетную ссылку.
— И везет же тебе на членов политбюро!
— На второй день приехал я в Роппонги, в наше посольство. Это один из фешенебельных районов Токио. Явился к секретарю по науке. Так положено. И как на грех в комнату заглянул посол. Секретарь представил меня. Тот спросил:
— Ну как, узнал меня?
— Как не узнать? В точности как на портретах.
— Правильно. Отвечаешь как дипломат.
— Я не дипломат, а физик. И сюда на три месяца в университет.
— На три месяца? Ты смотри у меня, брюнет кудрявый, с японочками ни-ни! Отсюда в двадцать четыре часа… — И, обращаясь к секретарю, — и чего их наши посольские бабы не устраивают? Девчонки на подбор…
— Не сомневаюсь, что их подобрали правильно, но, к сожалению, Чио Чио Сан моими лекциями пренебрегает.
— Чио Чио Сан? Уже познакомился? Кто такая?…
Года два назад он вернулся из Швейцарии. Была какая-то международная конференция в Лозанне. Банкет для участников устроили в Шильонском замке. Сергей попросил отвести его в подземелье, где много лет томился Франсуа Бонивар, боровшийся с тираном герцогом Савойским за свободу Женевы. «Ему показали колонну, к которой Бонивара приковали цепью. Каменный пол, толстые стены. Окна, забранные решетками, выходят на Женевское озеро. При сильной волне пена заливает пол. На колонне Байрон ножом вырезал свое имя. Теперь эта надпись бережно охраняется рамкой со стеклом. Шелли, который был вместе с ним в темнице, постеснялся оставить по себе память. Друзья приехали в Шильонский замок 26 июня 1816 года, и уже через два дня Байрон написал свою поэму.
— Как-то шли мы с Катей через Клухорский перевал. Там все скалы чем-то белым исписаны, вроде «Петя Иванов был здесь». Каждый хочет оставить память о себе, самоутвердиться. Даже Байрон не удержался.
— Не удержался… Жар сердца. Даже когда писал и перечитывал своего Шильонского узника», возможно, думал, доживет ли поэма до нас с тобой. Дожила. И переживет.
— Когда из Лозанны вернулся, перечитал поэму. В переводе Жуковского герой, выйдя из заточения, вздохнул о своей тюрьме. Привык. Не мог сразу принять свободу. Оказывается, страшно не только попасть в подземелье, но и выйти из него на свет Божий. Ко всему привыкает человек. Я вспомнил о несчастном Брауншвейгском семействе. Екатерина Вторая заточила в Холмогорах детей принца Антона-Ульриха. Боялась их притязаний на русский престол. Долго они там прожили, не помню сколько. После освобождения уехали в Данию к своей тетке, королеве Юлии-Марии. Они до самой смерти жили уединенно, никуда не выезжая, ни с кем не общаясь, и почти не говорили по-датски. Я видел в Копенгагене русский серебряный рубль, с которым одна из сестер, Екатерина, не расставалась до самой смерти. А может быть, это не только участь отдельных людей, но и целых народов? Если народ столетиями живет в рабстве, ему трудно понять и принять свободу…
Надо сравнить текст Жуковского с английским оригиналом, показать Сергею… Может быть, у Байрона — как-то иначе. (Вернуться и посмотреть в Москве.)».
— Зосимова пустынь. Следующая — Нара.
Женщина в вельветовых брюках попрощалась с Павлом Петровичем. Бородатый мужик по-прежнему крепко спал. Павел Петрович пролистал несколько страниц амбарной книги и снова углубился в чтение.
«Сергей ездил много, словно торопился наверстать упущенное. Катя работала в театре и могла бы приехать к нему в отпуск. Но с женами ездить за границу не разрешалось. Все изменилось в августе девяносто первого.
Много лет тому назад эстонский аспирант Сергея снял ему, Жене и маленькому сыну дачу под Таллином, в Вызу. Это была рыбацкая деревня на берегу Финского залива. Рай для детишек. Сосновый лес подступал к песчаному берегу. На самом берегу стоял ресторан «Нептун» и бар, в который по вечерам приезжала молодежь из Таллина. Опрятные деревянные дома уходили в сосновый лес с черничными полянами и просеками, тянувшимися на десятки километров. Недалеко от деревни, за старой мельницей, от которой остались одни жернова, начинались грибные места. На берегу лежало несколько старых полусгнивших лодок, похожих на судна древних викингов. Из воды у берега торчали огромные камни, а море при солнце было густо-синим. Еще Жене он говорил, что на этом берегу слышит скрипичный концерт Сибелиуса. Сергей ни тогда, ни позже не был в Финляндии и именно такой представлял себе страну Калевалы. Слева, недалеко от берега, километрах в пяти — лесистый Чертов остров. Там была погранзастава. Когда сын вырос, Сергей продолжал приезжать сюда летом на пару недель, но уже с Катей.
В девяносто первом году они приехали в Вызу поздно, в середине августа. Сергея задержали дела в институте. Дела шли плохо. Зарплату не платили или задерживали. Денег на новое оборудование не давали. Сотрудники в лабораториях грели суп в бюксах. По коридорам ходили бездомные кошки. Они тоже хотели есть. Но перестройка вселяла надежду. Как физик Сергей понимал, что если метод решения задачи правилен, то и решение будет верным. И это будет не то «решение», которое приходило в запечатанном конверте из здания на Старой площади. Страна будет наконец жить, так, как живут все.
Однажды на каком-то совещании Сергей заговорил о перестройке с известным офтальмологом Федоровым.
— Вы говорите верное решение… — Федоров задумался. — На нашем медицинском языке это означает точный диагноз и правильный курс лечения. Но не забывайте, что Россия — больной с тяжелой наследственностью. Лечение будет долгим, со многими рецидивами.
В Вызу, как и всюду, веяли новые ветры. Газеты были нарасхват. По вечерам молодежь смотрела в баре финское телевидение и шумела. И Сергей жалел, что за многие годы не выучил эстонский. Теперь и ресторан и бар принадлежали Леону Грабе, старому знакомому Сергея. Он был его соседом и жил на улице Комсомольской, теперь Морской, «Мере ела». Грабе купил в Вызу пекарню, а в Таллине — знаменитую на весь город бильярдную. Сильно располнел. Днем сидел на террасе своего ресторана в одних шортах без майки, но весь в золоте: тяжелая золотая цепь на шее, золотой браслет на правой руке, «ролекс» — на левой. Пил чай с медом. С Сергеем он и раньше любил поговорить о жизни. Теперь его интересовали философские вопросы.
— И все-таки, Сергей Исаакович, в чем смысл жизни? Вы как ученый…
— Смысл жизни конкретно? Угостить нас с Катей в своем баре.
— Вы все шутите… Да приходите хоть завтра, часам к пяти.
Вода в море была уже холодной. Зато грибов было полно. За утро Сергей собирал полную корзину белых и ведерко черники. Приглашение Грабе пришлось на вторник, девятнадцатое августа. В это утро Сергей, как обычно, пошел за мельницу. Там отправился по знакомой им с Катей сосновой просеке. По обе стороны от просеки — поля черники. Сергей не успевал разгибаться. Майка на спине промокла. Остро пахло смолой от нагретой красной коры сосен. Жужжали мухи. Парило. Сергей собирал ягоды и не слышал голоса Кати. Она вышла из-за поворота просеки, где лежала поваленная сосна, подошла к Сергею. Глаза испуганные, губы чуть шевелятся.
— Говори громче, я не слышу.
— Переворот. В Москве на улицах танки. Говорят, Горбачев арестован.
Оба молча вышли на шоссе и пошли в деревню. Сергей прибежал в переполненный бар. Из Хельсинки по телевизору передавали о событиях в Москве. Говорили по-фински. Сергей умолял Леона и других соседей перевести. Но они молча с ужасом смотрели на экран. Экран, без сомнения, показывал Москву. Манежная площадь, Садовое кольцо, туннель у Нового Арбата. И всюду танки. Потом, ни к селу ни к городу, — отрывки из «Лебединого озера», танец маленьких лебедей. После танца — длинный стол президиума с Янаевым в центре. И опять балет: принц танцует с черным лебедем. И все время о чем-то громко говорит финский диктор. Наконец Сергей увидел Ельцина. Он стоял на танке и по бумаге читал какое-то заявление. Его не слышно, перебивал финский диктор. Сергей обхватил за плечи Леона и что есть мочи закричал:
— Я все тебе скажу про смысл жизни! Умоляю — переведи! Что он говорит?
— Он говорит, что коммунистический путч не пройдет и Россия будет свободной.
— А где Горбачев?
— Этого он не сказал…
Сергей бросился на почту звонить в Москву. Там была толпа. Он махнул рукой и ушел на дачу.
Ночью они не спали. «Свобода» передавала о событиях в Москве. Вокруг Белого дома — живое кольцо. С минуты на минуту ждут штурма. Какое-то танковое подразделение перешло на строну защитников Белого дома…
Утром напротив их дачи уже стояли два пограничных «виллиса». В «виллисах» сидели четыре пограничника, а рядом прохаживался лейтенант. Лейтенанта окружала толпа дачников.
— Что же это вы делаете? Кто дал право? — кричали из толпы.
— Хватит, поиграли в демократию, — хмуро огрызался лейтенант. — А эстонцев давно пора к порядку призвать.
Эстонцы, две продавщицы из магазина и несколько отдыхающих из дома отдыха, молча стояли в стороне.
Сергей подошел к лейтенанту.
— Вы же нарушаете присягу… Вы арестовали президента страны, верховного главнокомандующего.
Лейтенант не ответил и повернулся к Сергею спиной. Сергей и этот день просидел в баре у телевизора. Леон рассказал ему, что девятнадцатого августа под утро, как обычно, рыбаки вышли в море вытянуть сети с рыбой. Пограничники вернули их на берег.
— Значит, уже знали, — сказал Сергей. — Погранзаставы заранее получили приказ.
И эту ночь Сергей и Катя провели у приемника. Под утро поняли, что штурма Белого дома не будет. Путч захлебнулся.
Утром Сергей дозвонился в Москву. Говорил с сыном и Пашей. Через два дня Паша встречал их на Ленинградском вокзале. В такси они ехали по Садовому кольцу. У туннеля, где погибли трое ребят, лежали привядшие цветы…
А еще через месяц он и Катя вместе уехали в Париж. И никаких «решений» для этого уже не требовалось».
Павел Петрович посмотрел в темное окно и пролистал еще несколько страниц. Подумал: «А ведь сколько надежд было!.. Федоров был прав… «Обнинское», наверно, проехали». Стал читать дальше.
«Прошел год после смерти Кати, а жизнь Сергея не налаживалась. И хоть смертная тоска улеглась, Сергей старался меньше бывать дома, засиживаясь в лаборатории до полуночи. Паша звонил каждый день по нескольку раз.
— Ну, что ты звонишь без толку? — спрашивал Сергей.
— Проверка, — коротко объяснял Паша. — Теперь в «Прагу» не пригласишь. Где бы встретиться? Может, ко мне приедешь?
— Приходи-ка лучше ко мне.
— Когда, ночью? Ты же ночами теперь работаешь.
— Ладно, приду сегодня рано. Давай к шести…
— Будем на кухне, по-простому, — сказал Сергей, отворив Паше дверь.
Он расстелил на кухонном столе «Московские новости» и выложил из холодильника на газету закуски, купленные в соседнем дорогом супермаркете «Джамбо». Вывалил икру из баночки на чайное блюдце. Нарезал на Катиной кузнецовской тарелке семгу и прямо на газете — толстыми ломтями, сервелат. Из морозильника вынул початую литровую бутылку «Абсолюта».
Паша внимательно следил за этими приготовлениями. Тихо спросил:
— Ты что же водочку один попиваешь?
— А с кем же прикажешь? Вот сейчас с тобой…
— А почему без скатерти? Лень?
Сергей долго молчал. Потом сказал:
— Скатерти в стенном шкафу в гостиной. Знаешь, я как-то порылся там, отыскивая джемпер и шарф. Наткнулся на Катину сумочку. Зачем-то полез в нее. Там было ее зеркальце, какие-то высохшие флаконы и календарик за тот самый… девяносто шестой год. Так и просидел, сам не знаю, сколько времени у шкафа с сумочкой в руках. Отключился. А джемпер и шарф нашлись в другом месте… Не лезу я туда с тех пор.
— И что же, постельное белье не меняешь?
— Нет, белье — в спальне. Отношу в прачечную.
Вернувшись домой на Берсеневскую, Паша обо всем рассказал Вере.
— Что с ним делать — прямо не знаю, — вздохнула Вера. — Жениться ему надо.
Паша промолчал. Молчал несколько дней и как-то утром сказал Вере:
— Есть у меня одна дама для него. Но не уверен, не уверен…
— Почему?
— То, что она моложе его лет на пятнадцать, — это хорошо. И внешность приятная. Но, понимаешь, не та среда… не из того теста. Я это хорошо чувствую. Знаю ее, хоть и не близко, но давно.
И Паша стал рассказывать.
— Зовут Алла Петровна. Жизнь у ней сложилась непросто. Отец занимал высокий пост в КГБ, и его расстреляли вскоре после смерти Сталина. Кажется, он вел дело врачей. Мать умерла еще раньше. Ее воспитала тетка. Она поздно вышла замуж за секретаря Союза писателей и родила сына. Мужу дали просторную квартиру на Новом Арбате и, казалось, для нее началась спокойная номенклатурная жизнь. Муж книг не писал, а время проводил на заседаниях и в поездках за границу. Иногда брал с собой Аллу Петровну. Они часто ездили с сыном на море в Болгарию в международный дом журналистов. Там, в Золотых Песках, муж неожиданно утонул у самого берега. Вскрытие показало инфаркт. И жизнь Аллы Петровны снова круто повернулась. Сын учился плохо, его перетягивали из класса в класс. Но тут случилась перестройка, потом пришел капитализм, и сын проявил недюжинные способности к бизнесу. Откуда у него завелись деньги, мать толком не знала. Сын приватизировал несколько клубов, стал хозяином банка и открыл офис у Красных Ворот. В деревне Подушкино под Одинцово построил дачу, двухэтажный дом с колоннами. Ездил в «мерседесе» с охранником. А потом опять случилось несчастье. Когда сын и охранник садились в машину, раздался взрыв. Это случилось у мраморных ступенек банка. Убийц не нашли. А Алла Петровна опять осталась одна, завела трех собак… Я знал ее мужа, был у них пару раз дома. О несчастье с сыном сказали знакомые. На днях она мне звонила, приглашала на встречу Нового года. Я уклонился, сказал, что мы за город уезжаем. А теперь вот думаю, может напрасно. Поедем с Сергеем, пусть познакомятся… Как ты думаешь?
Вера согласилась, и все трое поехали на Новый Арбат на встречу двухтысячного года.
Алле Петровне было лет пятьдесят. Но черное платье с бретельками и глубоким декольте молодило ее. На шее сидело ожерелье из дорогого японского жемчуга. В четырехкомнатной квартире с ней жили три собаки: доберман-пинчер, ирландский сеттер и спаниель. В тот вечер собралась компания новых русских. За столом Сергей сидел тихо, не принимая участия в общем разговоре. И только раз, когда сотрудник президентской администрации и хозяин какого-то банка заспорили, можно ли считать двухтысячный год началом нового века и тысячелетия, Сергей встрял в разговор и объяснил, почему новый век и тысячелетие наступят только год спустя…
Знакомство состоялось, но Паша ни о чем Сергея не спрашивал. Был уверен, что ничего из этой затеи не получится. Сергея он знал.
Между тем Алла Петровна и Сергей Исаакович каждый день перезванивались. Однажды она попросила разрешения приехать и приготовить обед. Сергей вежливо отказал. В другой раз она позвонила ему из своего «вольво» и сказала, что уже в пути и везет обед. Тут уж делать было нечего. Алла Петровна втащила на кухню большую сумку, и пока Сергей сидел в кабинете за компьютером, стала разогревать кастрюльки и сковороду, разложила на клеенке свертки. И тут спросила про скатерть. Деваться было некуда.
— Вам нетрудно, Алла Петровна… В гостиной… в шкафу. Самая нижняя полка.
Алле Петровне было нетрудно. Она вошла в гостиную, открыла шкаф, выбрала скатерть, огляделась… Да так и осталась стоять со скатертью в руке. Стол, диван, кресла, ковер на полу — все было в пыли. В верхних углах у занавески — паутина. Над диваном висела фотография молодой радостно улыбающейся женщины, снятой на фоне дома с итальянскими окнами. Сергей все еще сидел у себя в кабинете.
— Это ваша покойная жена?
— Да, это Катя, — донеслось из кабинета.
— А где это снято? И когда?
— В Италии, в Венеции… За три месяца до ее смерти.
— Ой, у меня блинчики сгорят!
После обеда Сергей Исаакович вернулся в кабинет, а Алла Петровна, не найдя пылесоса, обвязала голову полотенцем и, вооружившись тряпкой, стала тихо прибирать в гостиной.
Теперь, стараясь застать его дома, она каждую неделю приезжала с полной сумкой…»
Прошли два контролера, проверили билет. Старик напротив крепко спал. Его долго трясли за плечо. Павел Петрович уставился в темное окно, по которому косо стекали редкие капли дождя. Проехали Малоярославец. Павел Петрович посмотрел на часы. Подумал: «Еще час с лишним». Стал читать дальше.
«…B ноябре Сергею предстояла поездка в Амстердам, в университет. Неожиданно для самого себя он предложил Алле Петровне ехать вместе, чем очень удивил Пашу и Веру. Узнав об этом, они многозначительно переглянулись…
— И в каком же качестве я поеду? — кокетливо спросила Алла Петровна.
— В качестве переводчицы, — отшутился Сергей Исаакович.
Она когда-то окончила филологический факультет МГУ, но ни одного иностранного языка не знала. А он по-английски и по-французски говорил свободно.
— Если бы вы были моей женой, то в советское время нас вместе не выпустили бы. А теперь можно и не с женой.
Поезд подъезжал к Амстердаму. Была середина ноября, а казалось, что стоит лето. За окнами на чистых зеленях паслись тучные пятнистые коровы и овцы. Справа по ходу шел канал. Не доехав до вокзала, поезд остановился и долго стоял.
— Почему стоим? — спросила Алла Петровна.
— Да всякое бывает… — Сергей был в хорошем настроении и решил пошутить. — Однажды ехал я поездом из Наймегена в Амстердам. Вдруг поезд встал. Оказывается, поймали одного бауэра, по-нашему крестьянина, который отвинчивал гайки.
— Какие гайки?
— Те, что крепят рельсы к шпалам. Местные крестьяне делают из них грузила, чтобы ловить угрей. Отвели его в полицию, допросили. Объяснили, что это чревато крушением поезда. А он в ответ, ну не поверите! Дескать, мы же не все подряд гайки отвинчиваем, оставляем…
Алла Петровна с удивлением посмотрела на Сергея Исааковича.
— Значит, у них тут в Голландии со свинцовыми грузилами напряженка?
Сергей помолчал: «Господи, а ведь она Чехова не читала. Что мне с ней делать?»
— Да нет, в магазинах этого добра сколько угодно. Но голландцы приучены к экономии. Особенно после войны за испанское наследство.
Он испугался, что Алла Петровна спросит про наследство, но она промолчала.
Тут поезд подошел к платформе. Они вышли из вокзала и сели в катер. Вдоль канала стояли узкие, похожие на пеналы коричневые дома с белыми переплетами окон, с фигурными мезонинами и крюками для поднятия тяжестей. Канал казался рыжим от опавших листьев и тени золотых платанов. Вдоль канала стояли велосипеды, цепями привязанные к железной ограде. День был солнечный, а воздух такой прозрачный, что канал смотрелся во всю длину, до самой церкви Вестеркерк. Туда они и плыли. Там, на углу Принсенграхт и Розенграхт, им забронировали хорошо знакомую ему квартиру…
Они нашли дом, осмотрели квартиру (кухня и небольшая комната с двумя кроватями рядом и с окном на канал). Было еще рано, и Алла Петровна предложила походить по городу. Рядом с их домом был музей Анны Франк.
— Зайдем? — предложил Сергей.
Алла Петровна об этом музее не слышала, но охотно согласилась. Они поднимались по крутым лестницам старого дома, разглядывая фотографии Отто Франка, его жены и двух дочерей. Сергей переводил ей объяснения. Они были написаны по-английски. Наверху в центре последней комнаты под стеклом лежал рукописный дневник Анны Франк.
— Когда Анну сожгли в печи фашистского лагеря Берген-Бельзен, ей было 14 лет. Рукопись хранилась на чердаке этого дома у хозяйки квартиры. Отец спасся чудом и, вернувшись в этот дом, долго не мог не то что читать — притронуться к этим страницам. А теперь этот дневник обошел весь мир. Вот говорят, что рукописи не горят. Оказывается, горят авторы этих рукописей.
— Как это рукописи не горят? — спросила Алла Петровна.
— Был такой писатель Булгаков. Он сказал это еще до войны.
И Сергей снова затосковал. Подумать только — целый месяц вместе. Как случилось, что он пригласил ее? И с ходу, почти совсем не зная. Зачем? От тоски, от одиночества? Раньше он думал, что от одиночества человек умнеет. Оказывается, глупеет… Он с досадой подумал о стараниях Паши. Потом опомнился: «Да разве Паша виноват?»
Они перекусили в соседнем кафе. До вечера было еще далеко, и Сергей предложил посмотреть дом Рембрандта. К эстампам Рембрандта Алла Петровна не проявила никакого интереса. Зато долго разглядывала постель художника, похожую на дубовый шкаф с занавесом.
— Как же они тут спали? И жена с ним тоже? Ведь дышать нечем.
— Да, — рассеянно отвечал Сергей. — Время было такое. Позднее средневековье.
— Спали в шкафу… А куда же одежду вешали?
На этот вопрос Сергей не ответил.
Дома Алла Петровна аккуратно, по-семейному разложила его и свои вещи в шкафу и ванной комнате, постелила на кухонном столе скатерть, вскипятила чай и поставила в вазу букетик тюльпанов, купленных по дороге из музея. Они поужинали припасами, захваченными ею из Москвы. И Сергей подумал, что еще в Москве она незаметно приучила его есть на скатерти, о чем он как-то забыл после смерти Кати.
— Отвернитесь, — сказала она, раздеваясь.
Было уже темно, но в окно светил фонарь с набережной. Сергей лег, но заснуть не мог. Еще перед отъездом, в Москве, он думал об этой первой ночи вдвоем. Видел, как они будут лежать рядом на двух кроватях, разделенных узким столиком с ночной лампой. Он мог бы, не вставая, дотянуться до нее рукой, поцеловать. Ну и потом… все остальное. И наверняка она сама думала об этом. Ведь он пригласил ее, и она согласилась. Два одиночества. Почему бы их не сложить? Но целовать ее ему не хотелось. Сейчас он и представить себе этого не мог. И он опять мучительно размышлял над тем, как и почему все это случилось.
А потом потекли будни. Утром Сергей уходил в университет, а Алла Петровна шла за продуктами в супермаркет и готовила обед. Она объявила Сергею, что все расходы, включая квартиру, они делят пополам. Сначала он возражал (ну кто же приглашает даму и берет с нее деньги?), но потом, в конце концов рассудивши, что дама богата и независима, согласился.
Продукты она покупала в центре, на торговой Ляйдсестраат или на площади Дам, потом вызывала такси и доставляла на квартиру ящики с провизией. Приходя домой, Сергей с удивлением разглядывал в холодильнике тарелки с набором дорогих сыров, пакеты с ветчиной и копчеными угрями, рассматривал этикетки французских вин.
— Пуи, божоле… Когда-то меня угощали в Дижоне.
Потом, словно очнувшись:
— Но ведь это безумно дорого!
— Что вы! — возражала Алла Петровна. Вы бы посмотрели на цены в нашем Новоарбатском. Наоборот, здесь все очень дешево.
Сергей не знал, что сказать. Тем более что в такие гастрономы, как Новоарбатский, не заходил никогда.
По вечерам они иногда гуляли вместе. Алла Петровна уводила его в район площади Лейдсеплейн. От нее веером расходились узкие торговые улочки, пересекаемые каналами с горбатыми мостиками. Она любила останавливаться у витрин дорогих ювелирных магазинов, горевших в темноте бриллиантовым пламенем. Сергей топтался на месте или держал на ней зонт, а она подолгу рассматривала часы, золото и бриллианты. Как-то она сказала:
— В Москве сейчас модны только очень крупные бриллианты.
— То есть как модны?
— Мелкие уже никто не носит.
Сергей удивился, но промолчал. В другой раз она заставила его долго ждать у входа в лавку, где она покупала ажурные колготки. Они были с рисунком рыбок.
— Нравится? — спросила она.
— В них вы будете как в аквариуме. И потом женщина не должна быть холодна как рыба.
Сергей подумал, что удачно сострил.
— А мужчина? — язвительно спросила Алла Петровна.
Он с досадой промолчал. И опять почувствовал всю нелепость положения, в котором оказался по собственной воле.
По вечерам, дома, Сергей старался ее развлечь. Пытался понятно, как ему казалось, рассказать о своей работе в университете. Говоря о трудностях квантования электромагнитного поля, острил:
Сколько поле не квантуй,
Все равно получишь…
— Ничего не получишь — уточнял он, избегая рифмы.
— А что значит «квантуй»? — спрашивала Алла Петровна.
— А что такое «поле», вам понятно? — вопросом на вопрос отвечал Сергей.
— Ну, это всякий знает… Это — где трава, цветы растут.
Сергей смеялся, а Алла Петровна обижалась.
Случалось, что Алла Петровна рассказывала Сергею о своих заграничных впечатлениях. Смеялась, вспоминая, что в Болгарии простую мужскую рубашку называют «ризой» и, когда отвечают на вопрос, «да» качают головой из стороны в сторону, как будто «нет».
— Помните строчку Пушкина, — говорил Сергей. — И ризу влажную мою сушу на солнце под скалою? Это живой след нашего общего старославянского.
Один раз Алла Петровна рассказала, как побывала с мужем на каком-то журналистском съезде в Италии.
— Ну и как вам Италия? — спросил Сергей.
— Венеция не понравилась. Дворцы — ветхие, ободранные. Нет, конечно, площадь святого Марка впечатляет. Но вода в каналах грязная, вонючая. Надо бы их очистить или заасфальтировать.
— Лучше очистить.
— Мне Болонья понравилась. Там улицы как галереи, под арками проложены. Дождь идет, а ты посуху гуляешь… А что, плащи «болонья» — это оттуда?
— Понятия не имею, — ответил Сергей.
— Вот видите, и вы не все знаете.
Однажды в воскресенье он затащил ее на выставку картин Франса Халса в Национальном музее. Алла Петровна идти не хотела и говорила, что живописи не понимает.
— А тут и понимать нечего, — сказал Сергей. — Смотри, радуйся и наслаждайся. А кроме того, там есть одна особенная картина. Прямо детективная история, а не картина. Ведь вы любите детективы?
Алла Петровна детективы, видимо, любила. В дорогу она захватила книжку Марининой, но за месяц так и не одолела ее. На выставке она равнодушно прогуливалась мимо портретов голландцев семнадцатого века, мужчин с бородами клинышком и короткими кошачьими усами в широких шляпах и с кружевным воротником и женщин в чепцах с широким белым жабо на шее, похожем на китайский фонарь. Наконец Сергей подвел ее к картине, которая называлась «Свадьба Исаака Абрахама Масса». Картина изображала двух счастливых людей, богатого купца Исаака Масса и его молодую жену Беатрикс фон дер Лаен, дочь бургомистра Харлема, сидящих в саду под деревом, обвитым виноградной лозой.
— Герой этой картины, Исаак Масса, был послан в 1600 году амстердамскими купцами в Москву ко двору Бориса Годунова налаживать торговые связи. Ему было тогда меньше 15 лет, — начал свой рассказ Сергей. — Он прожил в Москве 8 лет, свободно говорил по-русски, общался с Борисом Годуновым и дружил с его сыном Федором. Он собрал свидетельства о том, что Борис Годунов подослал в Углич своих людей убить царевича Димитрия. Видел смерть Бориса Годунова, захват Москвы Лжедимитрием и труп Лжедимитрия, выставленный на Красной площади для всеобщего обозрения. А теперь самое важное. Масса написал историю этих событий, которые позже назвали Смутой. Он подарил рукопись голландскому принцу Морису Нассау, в архиве которого она пролежала два с половиной века. Ее случайно нашли у амстердамского антиквара и опубликовали только в 1866 году. Не забыли пушкинского «Бориса Годунова»?
— Проходила когда-то в школе.
— Тогда вспомните Пимена, который в келье Чудова монастыря тайно под покровом ночи пишет для потомков православных ужасный донос на Годунова. Но ведь Пимена Пушкин придумал. А на этой картине вы видите известного человека, писавшего об этом открыто, посреди бела дня и в самой Москве. Правда, он был иностранец и писал по-голландски.
— А что, за иностранцами тогда не следили? — спросила Алла Петровна.
— По-моему, нет. Даже опричники Грозного казнили только своих.
Сергей вдруг вспомнил об отце Аллы Петровны и подумал, что сказал лишнее.
— Но где же тут детективная история?
— Об этом Исааке Масса можно рассказывать долго. Вам нужен детектив? Извольте. Известно, что Пушкин писал своего «Бориса» по прочтении «Истории» Карамзина. Рукопись голландца ему не могла быть известна. И представьте, у Пушкина мы находим подробности, которых нет у Карамзина, но о которых пишет Масса. Примеры? Пожалуйста… Вот хотя бы сцена в царских палатах. Борис Годунов спрашивает у сына, чем он занят. И Федор отвечает, что чертит карты земли московской и Сибири. Исаак Масса, он был старше своего венценосного друга на три года, как раз и увлекался картографией. В своей рукописи он приводит план Москвы, карту Сибири. Карты Сибири, изготовленные голландцем, были опубликованы в Голландии еще при его жизни и стали первыми в 17 веке. В своей рукописи Масса пишет о том, как занимался картографией с царевичем Федором. Откуда Пушкин узнал об этих занятиях юного царевича? Между прочим, этому эпизоду мы обязаны замечательными стихами Пушкина. Помните?
Учись, мой сын: наука сокращает
Нам опыты быстротекущей жизни.
Или вот еще. Пушкин вводит в трагедию двух своих предков, Гаврилу и Афанасия Михайловича Пушкиных. Афанасий Михайлович у Карамзина не упомянут. Зато Масса был знаком с другим предком поэта — Никитой Михайловичем Пушкиным, вологодским воеводой. Возможно, что Никита Михайлович и Афанасий Михайлович — одно и то же лицо. Но где, в каком источнике Пушкин нашел это имя? Вот вам еще одна тайна… А главное — сама эта картина, портрет голландского Пимена. У Пушкина народ безмолвствует. Да, пока безмолвствует. Но мы смотрим на картину Халса и понимаем, что Пушкин был прав, утверждая, что ни одно преступление тирана не останется безнаказанным. Все тайное когда-нибудь становится явным.
Закончив лекцию, Сергей взглянул на свою спутницу. Ему показалось, что она смотрит не на героя, а на его жену.
— А жена его? О ней что-нибудь известно? — спросила Алла Петровна.
— Она рано умерла. Оставила ему двух детей, сына и дочь.
— Наверное, ему пришлось нелегко, — сказала Алла Петровна. — Хоть и богатый, но одинокий, да еще с двумя детьми.
— Масса женился вторично на Марии ван Вассенбург. Она родила ему двух сыновей. Он умер очень богатым человеком в 1643 году. Вы правы, никакие богатства не скрасят одиночества.
И опять спохватился. Пожалел, что сказал лишнее.
— Откуда вы все это знаете? Ведь вы, кажется, физик? — спросила Алла Петровна.
На этот раз Сергей промолчал.
В последний вечер накануне отъезда в Москву Алла Петровна долго хлопотала, стирала в машине белье, гладила рубашки Сергея. Потом собрала чемоданы. Было уже поздно, когда, лежа в постели, Сергей услышал, что она плачет. Он повернулся к ней лицом и погладил ее плечо. Она не отодвинулась. Он лег к ней и обхватил ее. Почувствовал под собой большое теплое упругое тело и подумал, что это тело хочет его. Прежде чем взять ее всю, он стал целовать ее. Это ему не удавалось. Она отворачивалась, и он тыкался губами в ее соленые от слез щеки. Тогда он встал, перелез на свою кровать, ушел с головой под одеяло и притворился спящим.
Утром они перелетели из осени в зиму. В Шереметьево их встретил знакомый Сергея, промышлявший извозом на старом рафике. В машине они сидели рядом и молчали. Она смотрела на ветровое стекло, по которому дворник размазывал мокрый снег, а он, отвернувшись, смотрел налево, на занесенную снегом березовую рощу. Во дворе ее дома к ней бросились все три собаки, которых прогуливала соседка. Сергей постоял, посмотрел на прыгавших собак. Она не оглянулась. Приехав домой, он включил в прихожей свет, оставил у двери чемодан и пошел на кухню кипятить чай».
Откуда-то из книги выпал листок. Павел Петрович поднял его с пола. Пробежал глазами.
«В прошлый понедельник Сергей вернулся из Цюриха и позвонил. Был там в гостях у профессора Алекса Мюллера, нобелевского лауреата, открывшего высокотемпературную сверхпроводимость. Познакомился с двумя известными физиками, сыновьями миллиардера Пауля Захера. Миллиардер, темная личность, в прошлом музыкант, женился на деньгах и получил в приданое известный фармацевтический концерн Сиба-Гайге. Сергею рассказали, что он уморил жену, чтобы завладеть всем ее состоянием. Он вспомнил это, говоря о наших российских бедах. Сказал, что большие деньги необязательно сделаны на крови. Куда страшнее, что большинство живет в нищете и завидует богатству. Надо бы еще раз поговорить с ним об этом…»
— Садовая. Следующая — Азарово.
Павел Петрович уложил амбарную книгу в портфель. Пора собираться. Калуга — через остановку. Бородатый мужик, видимо, давно проснулся и сейчас смотрел на него. Вдруг спросил:
— Вам в Калугу?
— Нет, в Перемышль. А там еще до деревни добираться.
— А мне в Калугу. Улица Московская. Может, знаете?
— Нет, я в Калуге всегда проездом. А вы там живете? — и, помедлив, спросил: — Или возвращаетесь?
— Еду до свояченицы, кумнат по-нашему. Брат года два как помер.
— Кумнат? Это на каком же языке?
— Мы с братом молдаване. Родились в Унгенах. Может, слышали? Наш дом был на берегу Прута. Река такая. Через реку — Румыния. Свое хозяйство, сады, скот. А брат еще до войны в Россию перебрался. Воевал. С войны вернулся, женился и жил в Калуге.
— А вы сами откуда же едете?
— Я-то? Из-под Магадана. Как война кончилась, нас раскулачили. Всех троих, меня, отца и мать — в товарняк — и в Элисту. Город такой в Калмыкии, может, знаете? Калмыков оттуда выселяли, а нас пригнали. Жили за городом, в палатке. Кругом — голая степь. Воду отец из озера на себе таскал. Я бэйцаш был, мальчишка. Отца свои же, молдаване, ограбили и убили. Когда мать померла, я подался в Магадан, на прииски. За сорок с лишним лет чего только не навидался. Костей человеческих больше, чем золота. Там по весне из лишайника кости вместо травы всходят…
На платформе Павел Петрович распрощался с молдаванином и зашагал к автобусу.
Через несколько дней, девятнадцатого августа, в день Преображения, Павел Петрович неожиданно умер. Почему-то надумал в этот день ехать из деревни обратно в Москву. В поезде ему стало плохо. На станции Ожигово его вынесли на платформу, и на попутной машине добрый человек привез его в селятинскую больницу. Но было уже поздно. Отчаявшись, Вера и Сергей вышли на след только через несколько дней: никаких документов при нем не было. Вере передали его вещи и портфель, в котором лежала одна только амбарная книга.
А еще через несколько дней гроб с телом Павла Петровича опустили в могилу у ограды Донского монастыря, рядом с родителями. Был ясный солнечный день. И только чуть желтеющее кружево берез и слабый запах вянущих астр и георгинов напоминали о близкой осени. Сергей тихо сказал:
— Вот и ушла полоска света.
Но друзья, видимо, не расслышали. Потом собрались на Берсеневской у Веры. Французское зеркало, подарок Сергея, завесили. Там Вера показала Сергею амбарную книгу с незаконченным романом.
Через полгода она поставила на могиле плиту с надписью «Павел Петрович Рукавишников, 1930–2002». Ниже шли две строчки Пушкина «Последний ключ — холодный ключ забвенья, он слаще всех жар сердца утолит».
Сергей был недоволен. Сказал Вере:
— Забвение, к сожалению, ждет всех. И меня и тебя. Но зачем это писать на могильном камне?
— Он так хотел. И часто говорил об этом.
Аннушка окончила школу, вышла замуж за молодого венгра и уехала с ним в Будапешт. Вера осталась одна. Летом в деревне она много раз бралась рисовать качели и пенек у забора, на котором любил сидеть Паша. У нее не получалось. Мешала память о Дубне и картине Ренуара.
От Сергея она узнала, что Беатриче с братом Гришей по-прежнему живут на даче в Серебряном Бору. Половину участка Беатриче продала своему тибетскому врачу, который построил на нем трехэтажный дом с зубчатыми башнями, подобие средневекового замка.