— Сегодня мы не учимся! Сегодня мы не учимся!
Алексид вздрогнул и проснулся. Какой тут сон, когда младший братишка выкрикивает тебе в самое ухо радостную новость!
Он сел на кровати, и ее кожанные ремни громко скрипнули. Щурясь спросонья и от этого становясь особенно похожим на лесного бога Пана[1], он заметил, что на дворе еще не совсем рассвело. Но и в сером сумраке было видно, что Теон как сумасшедший носится по комнате. Зевнув, Алексид нащупал у себя за спиной подушку.
— Сегодня мы не учимся! — восторженно распевал Теон. — Не учимся! Не учим…
Но тут на него обрушилась подушка, и, не докончив последнего слова, он растянулся на полу. Ничуть не обидевшись, он вскочил на ноги, и его круглая физиономия просияла.
— Может, теперь ты замолчишь? — спросил Алексид, снова натягивая на плечи лиловое одеяло. — А если ты посмеешь швырнуть в меня подушкой, — добавил он, разгадав намерения Теона, — то я угощу тебя сандалией.
— Да ведь я на нее только смотрю! — возмутился Теон. — Она же лопнула. Я весь в перьях.
— Сам виноват: незачем было кукарекать среди ночи.
— А сейчас вовсе и не ночь — небо заметно посветлело, — важно заявил Теон, который любил уснащать свою речь выражениями, заимствованными у взрослых. — Неужели ты забыл, какой сегодня день?
Алексид снова сел на постели, живо сбросил одеяло и спустил ноги на пол.
— Клянусь звездами, сегодня же начинаются Великие Дионисии![2] Сон с него как рукой сняло, чуть раскосые карие глаза весело заблестели.
— Да, Великие Дионисии, — подтвердил Теон. — И мы три дня не будем учиться!
— А ты ни о чем другом и думать не можешь, лентяй ты эдакий! — сказал Алексид, потягиваясь. — Ну, я-то с учением покончил.
Теон ехидно улыбнулся:
— Это ты так думаешь, а не отец. И придется тебе продолжать свое образование…
— Если ты не уймешься, твое образование я продолжу сейчас! — и Алексид сделал вид, будто собирается дать брату хорошего пинка; впрочем, он не думал приводить свою угрозу в исполнение, так как еще не обулся. Теон испустил вопль притворного ужаса и бросился бежать, перепрыгнув через свою кровать и через пустую кровать у двери. На ней прежде спал их старший брат Филипп, но ему было уже девятнадцать лет, он второй год нес военную службу на границе, и его не отпустили домой не праздники. На пороге Теон остановился и, чувствуя себя в полой безопасности, вступил в переговоры.
— Захвати мое полотенце, — сказал он. — А я достану воды из колодца.
— Ну ладно, — ворчливо отозвался Алексид.
Он любил попугать младшего брата, но редко переходил от слов к делу.
Взяв оба полотенца, он вышел за братом во внутренний дворик.
По всем Афинам кричали петухи. Квадрат неба над головой из темно-синего стал перламутрово-серым, хотя среди ветвей смоковницы еще блестел узкий серп молодого месяца.
Теон пригибался через край колодца. Аргус — его назвали так в честь верного пса из «Одиссеи» — ласково тыкался носом ему в бок.
— Уйди, Аргус! — упрашивал мальчик. — Не щекочись! У тебя нос холодный…
— Сюда, Аргус!
Аргус тотчас бросился к Алексиду, но тот добродушно его оттолкнул:
— Лежать, Аргус! А уж если хочешь прыгать на человека, то прежде обуйся в сандалии. Ты меня всего исцарапал!
Теон вытащил из колодца полное ведро и перелил воду в большой глиняный кувшин. Оставшуюся воду он выплеснул на пса, и тот убежал за смоковницу — на его морде было обиженное выражение, словно он хотел сказать: «Ну ладно, царапать других нельзя, но самому-то почесаться можно?»
Алексид поднял кувшин и налил воды в сложенные ладони брата. Теон нагнулся, растер лицо, отфыркнулся и ощупью нашел полотенце. Он не любил затягивать умывание.
— Давай теперь я тебе полью, — сказал он.
Даже не заре воздух в маленьком дворике не был прохладным. Стены дома, окружавшие его со всех четырех сторон, сохранили тепло вчерашнего дня. От ледяной колодезной воды у Алексида прехватило дыхание. Но, промыв глаза, он решил показать брату пример и сказал, стуча зубами:
— Остальное, если хочешь, вылей мне на голову, — и от души пожелал, чтобы воды в кувшине оказалось поменьше.
— Нагнись ниже, — весело потребовал Теон. — Я ведь не такой высокий, как ты… пока.
Алексид нагнулся, словно собираясь метнуть диск. Их кувшина вырвалась зеленовато-белая водяная дуга, пахнущая замлей. Она разбилась о его кудрявые каштановые волосы, обдала плечи и сбежала по спине, так что заблестели все бугорки позвонков.
— У-ух! — вырвалось у него. — А-ах!
Вода, журча, стекла в канавку и по ней, под еще запертой дверью, — на улицу.
— Давай я зачерпну еще ведро, — предложил Теон.
Но Алексид уже убежал, размахивая полотенцем и отряхиваясь, словно мокрая собака.
Когда Алексид надел новенький белый хитон, украшенный зубчатой голубой каймой, он услышал, что наверху мать будит служанок. Во дворе Теон, присмирев, лил воду на руки отца, а Седой Парменон почтительно стоял рядом с хозяином, держа наготове чистый плащ, который тот наденет поверх хитона, перед тем как выйти из дому. Мать и старшая сестра Ника (ей было семнадцать лет) будут, конечно, умываться в гинекее. Вон Сира уже наливает воду в их кувшины.
Сиру Алексид недолюбливал, хотя смотреть на нее было приятно. «В доме, где подрастают мальчики, такие хорошенькие рабыни ни к чему», — не раз загадочно повторяла его мать. Сира важничала и называла себя приближенной госпожи, потому что носила за ней покупки. Фратта, вторая служанка, работала гораздо усерднее, но разве можно было показаться на улице в сопровождении этой косоглазой, неуклюжей, громогласной фракинянки? Да к тому же она говорила с таким варварским акцентом! Но Алексид любил ее, как и вся семья.
Теперь он отправился к ней:
— А когда завтрак, Фратта, милая?
— Да некогда мне с завтраками возиться! — Не повернув головы, она продолжала укладывать припасы в большую корзину. — Вон хлеб. А размочить его ты и сам сумеешь, а?
— Попробую. — С этими словами Алексид налил в чашу немного вина и обмакнул в него хлебную корку.
В кухню вошел Теон.
— Что в корзинке? — сразу спросил он.
— Увидишь, родненький, когда ее откроют.
Фратта огляделась, схватила несколько яиц и бросила их в корзину.
Теон испуганно вскрикнул.
— Да они же крутые, дурачок, — успокоил его Алексид.
— Я вижу в корзине яблоки и смоквы, — бормотал себе под нос Теон. — Полагаю, что в ней есть медовые лепешки, потому что вчера их пекли. Надеюсь, там лежит и колбаса. И уж наверное — сыр. А орехи, Фратта?
— Может, парочка и найдется.
— Вот и хорошо! — Теон одобрительно кивнул. — В театре без орехов никак нельзя.
— По-твоему, — насмешливо сказал Алексид, — без них нельзя постичь высокое театральное искусство?
Теон недоуменно замигал, а потом радостно улыбнулся: такие красивые слова необходимо было запомнить для дальнейшего употребления.
— Ну да, — сказал он. — А как же?
— Что ж, — заметила Фратта, созерцая набитую доверху корзину. — Этого вам, пожалуй, хватит. Но хоть убейте, никогда не пойму, как вам кусок в горло лезет, когда вы насмотритесь этих ужасов.
Фратта ни разу в жизни не видела театральных представлений и имела о них самое превратное понятие. Ей доводилось слышать пересказы отдельных отрывков из разных трагедий, — конечно, самых жутких. Так, она знала, что жена Агамемнона убила его в ванной, что Медея прислала царевне отравленный наряд, чтобы погубить соперницу в день свадьбы, и что Прометей был прикован к скале, а коршун терзал его печень. Наверно, она была бы горько разочарована, если бы попала в театр и убедилась, что все эти страшные события происходят за сценой. Впрочем, это не помешало Теону задать ей обычный вопрос:
— А тебе хотелось бы пойти с нами, Фратта, милая?
— Нет, родненький, театры не для рабынь. Ну ничего, когда вы все уберетесь, нам и тут будет неплохо. А теперь уходите-ка из кухни. Вон госпожа и Ника ждут вас во дворе.
— Все готовы? — спросил отец.
— Все, отец, — ответил Алексид.
Когда они вот так всей семьей отправлялись куда-нибудь, отец всегда придирчиво оглядывал их, словно на военном смотру. Сам он был очень представительным человеком: курчавая борода с проседью, сухощавое крепкое тело. И держался он все так же прямо, как в те дни, когда был гоплитом[3]. На его щеке и на правой руке виднелись бледные рубцы старых ран. На улицах прохожие указывали на него друг другу. «Это Леонт, — объясняли они приезжим. — Он состязался в беге на Олимпийских играх». И Алексид гордился, когда слышал этот шепот и видел, как незнакомые люди с интересом смотрят вслед его отцу.
Мать казалась спокойной, но ее пальцы нервно разглаживали складки темно-красного пеплоса[4], а Ника в бело-голубой одежде совсем притихла под отцовским взглядом. Головы обеих окутывали покрывала. На этом настаивал отец. Он был человеком старого склада и любил повторять, что «место женщины у домашнего очага» и что добрая слава девушки заключается в том, чтобы о ее существовании не знал никто, кроме родных. Было просто удивительно, как он еще позволял жене и дочери посещать театр.
Однако в это утро он особенно внимательно осматривал сыновей. Сначала их венки из дикого винограда — такие венки в этот день носили все в честь бога Диониса, потому что это был его праздник, — а потом и всю их одежду. — Поправь застежку на плече, Теон, у тебя перекосился плащ. Его надо сдвинуть на два пальца левее. Помни: благородного мужа всегда можно узнать по тому, как ниспадают складки его одежды.
— Понимаю, отец.
— А ты, Алексид, раз уж ты надел одежду мужа, то и носи ее как подобает. Или, по-твоему, достаточно просунуть в хитон голову и руки и перетянуть его поясом? Расправь его. А когда мы будем в театре, не заставляй меня то и дело толкать тебя локтем, чтобы ты не закладывал ногу за ногу, — это неуклюже, так сидят только варвары.
— Хорошо, отец.
Наконец они отправились в путь. Леонт, держа в руке трость, шел впереди вместе с сыновьями, мать и Ника следовали за ним, а Парменон с корзиной и охапкой подушек замыкал шествие. Парменон был единственным рабом, которого брали в театр, но ведь он был педагогом[5]. Его обязанностью было провожать мальчиков в школу и в гимнасий[6], ожидать там, пока не кончатся занятия, и сопровождать их домой. Он хорошо читал и писал и вообще был образованным человеком. «Еще бы ему не быть образованным, — не раз думал Алексид, — когда он чуть ли не полжизни провел в школе не задней скамье, из года в год выслушивая одни и теже уроки: арифметика, музыка, „Илиада“, „Одиссея“. И если уж он всего этого не помнит, так чего они хотят от нас, мальчиков, которые посещают школу только с семи до пятнадцати лет?»
Ну, для него самого это теперь осталось позади.
С нынешнего дня, а вернее, через три дня, когда кончатся Дионисии, он вступает в новую жизнь. Эфебом[7] он станет только через два года, а пока будет посещать лекции софистов[8]. И ходить к ним и в гимнасий он будет один. «Как хорошо, что отец не богат! — в сотый раз повторил он себе. — Если бы у него было больше рабов, он приставил бы ко мне особого слугу. А Парменон не может разорваться надвое и будет присматривать только за Теоном — он ведь младший».
Свобода… Можно будет узнать столько нового…
Алексид, как истый афинянин, был взволнован даже одной мыслью об этом. Сам не зная почему, он верил, что с этих пор его жизнь станет гораздо интереснее. Его ждут всякие приключения. Да, так будет.
Непременно.
Но чего именно он жалел, он сказать не мог бы и очень удивился бы и даже испугался, если бы какой-нибудь оракул предсказал ему, что уже в этот день начнется приключение, которое превзойдет все его ожидания, — начнется так же незаметно, как начинается река.