Кончились три дня Великих Дионисий, и потянулись будни, особенно скучные по сравнению с последним вечером праздника, когда были объявлены победители состязаний и весь горд ликовал и веселился.
На другой день Теон, как обычно, отправился в школу, а Алексида отец повел к Милону, софисту, у которого Алексиду предстояло брать уроки ораторского искусства. Однако почтенного мужа мучила сильная головная боль («Не в меру праздновал вчера», — пробормотал Алексид), и он через привратника просил извинить его: сегодня он отдыхает. Занятия возобновятся завтра.
Алексид ничуть не был огорчен.
Относительно его занятий у Милона, да и не только относительно них, они с Леоном придерживались разных мнений. Он уже давно сказал:
— Но, отец, я ведь не собираюсь выступать с речами.
— Как ты можешь утверждать это заранее? — вполне справедливо возразил Леонт. — Ты же еще мальчик. Но со временем тебе придется занять свое место в Народном собрании. Не говоря уж о судебных процессах. Ты, может быть, и не станешь обращаться в суд, но это не помешает кому-нибудь другому подать на тебя жалобу — Афины полны завистливых сутяг, — и тебе придется произносить речь в свою защиту. Никто за тебя этого не сделает. А когда тебя слушают пятьсот присяжных, ты только погубишь дело, если будешь бормотать что-то невнятное себе в бороду.
Алексид решил, что эта опасность ему пока не угрожает: первый пушок только еще чуть-чуть пробивался на его верхней губе. Однако такой довод вряд ли мог переубедить отца. Но Алексид сумел выискать единственное слабое место в рассуждениях Леонта:
— Ведь ты сам никогда не выступаешь в Народном собрании.
— Да, я не…
— Почему же ты хочешь, чтобы выступал я?
И тут Леонт сказал удивительную вещь. Удивительную потому, что он никогда не хвалил своих сыновей, особенно Алексида:
— Потому что, мальчик, ты можешь поддержать честь нашей семьи своим умом.
— Я? Но ведь…
— Не спорь. Ты никогда не станешь атлетом, как твой брат Филипп, не говоря уж о малыше Теоне… Вот из него, если он будет стараться, выйдет толк — только не говори ему этого…
Суровое лицо Леонта смягчилось. Он о чем-то задумался, и Алексиду казалось, что он читает его мысли: заветной мечтой отца было увидеть, как его сыновья, подобно ему самому, выступят на Олимпийских играх, но, в отличие от него, может быть, добьются победы и будут встречены в Афинах, как герои, чтобы до конца дней жить в почете и уважении. «И сколько же огорчений, значит, доставил ему я!» — с грустью подумал Алексид, вспомнив свои более чем скромные успехи в атлетических состязаниях.
— На этом поприще ты никогда не стяжаешь лавров, — продолжал тем временем Леонт, — но ты можешь добиться кое-чего почти столь же хорошего… да нет, даже столь же хорошего. У тебя светлая голова. И язык у тебя неплохо подвешен. Сколько раз ты нас всех смешил своими шутками! И, хоть ты еще очень молод, тебя интересуют все важные события в жизни нашего города.
— Да, но…
— Твой путь ясен. Я буду гордиться сыном, который выступает в Народном собрании. Отечеству нужны честные государственные мужи, иначе нам не вернуть былой славы.
Итак, было решено, что он будет учиться у Милона, чтобы уметь облекать свои мысли в наиболее выразительные слова. Алексид, правда, по-прежнему считал, что эти слова могут пригодиться для чего-нибудь получше, чем длинные речи в Народном собрании, но, как бы то ни было, пока ему приходилось послушно выполнять волю отца. Вот почему он очень обрадовался, когда привратник сообщил им, что ученый муж немного нездоров и занятий не будет.
— Чем ты сейчас займешься? — спросил Леонт у сына. Сам он торопился в свою гончарную мастерскую, чтобы проверить, взялись ли рабы за дело или проводят время в болтовне, обленившись за дни праздника.
— Ну… — начал Алексид неуверенно. — Я, пожалуй, зайду к Лукиану. Мы сыграем в мяч или, может быть, погуляем за городом.
Леонт кивнул. Ему была по душе дружба сына с Лукианом. Лукиана был красив, но ничуть не изнежен; он отличался во всех видах атлетических состязаний и поиcходил из весьма почтенной семьи — все его предки были коренными афинянами и в то же время не хвастали неправдоподобной родословной, восходящей к богам. Короче говоря, Леонт считал, что дружба с таким юношей во всех отношениях полезна его сыну.
— Если вы отправитесь не прогулку, — сказал он, — то зайди в нашу усадьбу. Предупреди там, что я на днях у них побываю, так чтоб все было в полном порядке.
— Хорошо, отец.
Полчаса спустя Алексид и Лукиан уже выходили из города через восточные ворота. Небольшая деревенская усадьба Леонта (у него, как и у большинства афинских ремесленников, был свой загородный дом) лежала стадиях[16] в сорока от Афин. Алексид любил белый дом, уютно укрывшийся среди зеленых холмов, любил окружавшие его серовато-серебристые оливковые деревья и виноградники на склонах, жужжащих пчел и хлопотливых кур, поросят, старого осла и двух коров с удивительно кроткими глазами.
Друзья передали приказание Леонта старику крестьянину, который вместе с женой присматривал за хозяйством, немного отдохнули в тени и, напившись молока, отправились дальше.
— Пойдем-ка вверх по реке, — предложил Лукиан.
— Ладно. Можно будет искупаться.
Они свернули с дороги и пошли через фруктовые сады туда, где в узкой долине катил свои воды Илисс, стремительно сбегавший со склонов Гиметта и Пентеликона.
Смуглый, черноволосый Лукиан, стройный и изящный, как чистокровный скаковой конь, был немного выше Алексида. Коренастый Алексид прыгал с камня на камень, словно молодой козленок, встряхивая каштановыми кудрями. Давным-давно они поклялись в вечной дружбе по примеру Ахилла и Патрокла[17].
Алексид всегда немного гордился дружбой с Лукианом — ведь тот мог выбрать себе в друзья кого угодно. Многие мальчики набивались ему в приятели. «Ты мне нравишься потому, — как-то признался ему Лукиан, — что никогда ко мне не подлизывался и не надоедал мне. И мне с тобой весело».
В дубовой роще закуковала кукушка. Молоденькая травка на склоне пестрела фиалками. В окрестностях Афин они зацветают в начале декабря и цветут до середины мая.
— Река еще не обмелела, — заметил Лукиан.
Летом Илисс совсем пересыхал и превращался в цепочку мелких прудов среди белых каменных россыпей. Но пока его все еще питали зимние снега и весенние ливни. На камнях кипела белая пена, с высоких уступов, словно длинные зеленые гривы, ниспадали водяные струи. Ниже водопадов река разливалась прозрачными заводями, где можно было разглядеть на дне самые мелкие камешки.
В одной из таких заводей они и искупались. Вода была ледяная, так как над ней смыкался лиственный свод, сквозь который солнечным лучам было нелегко пробиться. Но там, где они достигали воды, на ее поверхности плясали ослепительные пятна, расцвечивая яркими зайчиками серые скалы над заводью. Алексид как зачарованный следил за этой игрой красок.
Лукиан, резвясь в заводи, как дельфин, окатил его градом брызг.
— Да очнись же, Алексид! Или ты вдруг окаменел?
Еще несколько минут они гонялись друг за другом и ныряли, а потом вылезли на залитый солнцем уступ. Их мокрая кожа блестела, и оба были похожи на статуи — Алексид на бронзовую, а Лукиан на вырезанную из слоновой кости.
— Жаль, мы не захватили оливкового масла, чтобы натереться, — недовольно проворчал Лукиан.
— Того и гляди, ты начнешь носить с собой флакон с притираниями, — засмеялся Алексид.
— Ну, я не такой дурак. Пусть ими хвастают щеголи. Вроде этого Гиппия.
Лукиан презрительно усмехнулся. Флаконы с притираниями, так же как длинные волосы, ароматные смолы и драгоценности, были непременной принадлежностью юных отпрысков «первых афинских семей», как выражались они сами. Сограждане, впрочем, называли их гораздо менее лестными словами.
— Скажи-ка мне еще раз стихи, которые ты о нем сочинил, — попросил Лукиан.
Алексид выполнил его просьбу и добавил еще несколько тут же сочиненных строк. Лукиан одобрительно засмеялся:
— Очень неплохо!
— Ну, это-то совсем не трудно. Такие безделки слагаются сами собой, было бы подходящее нестроение. Вот если бы я умел сочинять настоящие стихи!
— Как Гомер?
— Нет! В наши дни нельзя писать, как Гомер.
— А как кто?
— Как Еврипид.
Лукиан, по-видимому, не ожидал такого ответа.
— Мой отец невысокого мнения в Еврипиде, — сказал он. — Он называет его «этот проходимец». Говорят, его мать была простой рыночной торговкой и продавала овощи, а он развелся с женой и…
— Все это только сплетни! — Алексид порой досадовал на друга: ну почему Лукиан всегда думает, как все, и никогда ни в чем не сомневается? — А если это даже и правда, его трагедии не стали от этого хуже.
— Отцу и его трагедии не нравятся. Он говорил, что они внушают людям всякие мысли.
— Ну и что? По-моему, это-то и хорошо.
— Ты прекрасно понимаешь, что я хотел сказать, — ответил Лукиан, перекатываясь набок и подставляя солнцу последние невысохшие капли влаги между лопатками. — И, во всяком случае, спорить я не собираюсь. Ты всегда ухитряешься так истолковать мои слова, будто я неправ. Но мой отец знает, что говорит, и он постарше тебя.
— В таком случае, Еврипид мудрее нас всех, — ответил Алексид, и в его карих глазах вспыхнули лукавые искорки. — Ведь ему уже стукнуло семьдесят, а может, и больше.
Освеженные купанием, друзья надели свои хитоны и пошли дальше по ущелью, неся сандалии в руках, чтобы переходить перекаты вброд.
— Мне тут нравится, — сказал Алексид. — Мы совсем одни, и кругом на десятки стадиев ни одного человека.
— Что это? — Лукиан вдруг остановился, ухватившись правой лукой за молоденькое деревце, чтобы не потерять равновесия: в эту минуту он как раз взбирался по крутому, нагретому солнцем склону.
Алексид прислушался, но услышал только журчание и плеск воды на камнях.
— Наверно, опять кукушка? — спросил он.
— Нет. Какая-то музыка.
— Музыка — здесь?
— Так мне показалось. Как будто флейта или свирель. Но ведь этого же не может быть, правда?
— Конечно! Если только тут не скрывается сам бог Пан. А смертных пастухов поблизости нет, — пошутил Алексид.
Но Лукиан чуть-чуть побледнел.
— Не следует говорить такие вещи, Алексид!
— Но ведь в этих местах и правда никто не пасет ни овец, ни коз…
— Я не о том. Не следует упоминать имя бога… да еще таким тоном.
Это может плохо кончиться.
Алексид весело улыбнулся:
— Мне еще не доводилось слышать, чтобы Пан бродил под самыми стенами Афин. Интересно было бы взглянуть на него.
— Да замолчи ты наконец! — воскликнул Лукиан. — На богов смотреть нельзя.
— А ты знаешь людей, которые их видели?
— Нет. Но в старину это бывало очень часто.
— В седую старину, — согласился Алексид. — По правде говоря, поэтам без таких встреч пришлось бы туго. А какая это была музыка?
— Она была… ну… какая-то нездешняя. Я такой никогда не слыхал.
— Да твой отец, кажется, и не одобряет игру на флейте? — лукаво спросил Алексид.
— Да.
— И мой тоже. Он не позволил мне учиться у флейтиста. «Благородные мужи играют на лирах, — передразнил она отца. — А флейта годится только для женщин. Эта музыка слишком уж чувствительна».
— Вот и мой отец говорит то же самое.
— Отцы все на один лад, — вздохнул Алексид. — И где только они набираются одинаковых мнений, слепленных по одному образцу! Может, их выдают полноправным гражданам вместе с табличками для голосования?
— Я больше ничего не слышу, — сухо сказал Лукиан. — Наверно, мне померещилось.
— Наверно.
— Пойдем дальше?
— Пожалуй. Если, конечно, ты не боишься встретить Па… э… ну, того, кто играет на свирели, и впасть в священное безумие.
Лукиан только презрительно вскинул голову, и друзья зашагали дальше.
Они старались держаться у самой воды, но иногда к реке с обоих берегов вплотную подступали отвесные скалы, и тогда им приходилось сворачивать в лес и искать окольный путь. И вот, когда, сделав крюк, они вышли на обрыв, такой высокий, что деревья внизу совсем скрывали от них реку, Лукиан снова остановился.
— Что случилось? Ты опять что-нибудь услышал?
— Нет. Но я что-то увидел.
— Что же?
— Как будто человеческую голову…
— Без тела? Фу, какое неприятное зрелище!
— Перестань валять дурака, Алексид! Я говорю серьезно. Вон там внизу, среди листьев, мелькнуло что-то белое.
— Вода, разумеется.
— Нет, я готов поклясться, что видел лицо и плечо…
— Но ведь белые? А у… того, кто играет на свирели, кожа темная, да к тому же он мохнат, как козел. А рогов ты не видел?
— Перестань! Такими вещами не шутят! — прошипел Лукиан (оба они говорили шепотом — на всякий случай). — Неужели ты ни во что не веришь? Разве ты не веришь в нимф?
— Да у тебя театральное несварение!
— Это еще что такое?
— За последние дни ты насмотрелся в театре всяких богов и полубогов, а теперь они тебе повсюду чудятся, потому что твоя печень забита мифами и…
— Послушай, — сердито сказал Лукиан. — В лесах и реках на самом деле обитают полубоги. А если я видел не нимфу то кого же? Обыкновенная смертная девушка не стала бы бродить тут в одиночестве.
— Ты прав, — согласился Алексид, вспомнив, что Нику ни за что не выпускают из дому одну.
Правда, в Афинах были девушки, которых не содержали в такой строгости, — девушки из семей победнее, которым приходилось ходить на рынок и за водой к общественным источникам, — но и они не посмели бы уйти за городские ворота.
— Так, значит…
— Я же сказал, что тебе почудилось.
Значит, и это мне просто чудится? — Вдруг спросил Лукиан голосом, в котором смешались страх и торжество.
Теперь и Алексид услышал музыку. Странная тоскливая и манящая мелодия неслась к ним из зеленой пропасти у их ног. Она звала его. И в то же время по телу его пробегала холодная дрожь, а сердце сжималось от страха. Губы его пересохли, ладони стали влажными то пота.
— С меня довольно, — сказал Лукиан. — Пошли обратно.
— Нет.
— Ты что, собираешься спуститься туда? — Лукиан схватил приятеля за руку.
— Пусти! Я хочу посмотреть, что это.
— Ты с ума сошел! Если там нимфа, она превратит тебя в какого-нибудь зверя или так тебя изменит, что…
Алексид вырвался и начал спускаться с обрыва. Отчасти Лукиан оказался прав — это мгновение действительно что-то в нем навсегда изменило.
Лукиан несколько секунд стоял неподвижно — страх боролся в нем с чувством долга. Но Алексид все-таки был его лучшим другом, и он заставил себя последовать за ним под вновь сомкнувшийся лиственный свод.