Утроение Пушкина

Иль пред созданьями искусств и вдохновенья

Безмолвно утопать в восторгах умиленья.

Вот счастье, вот права!


[9]

0


Будто между нами и Пушкиным всегда кто-то третий: то Дантес, то «памятник нерукотворный», то иллюстратор…

Чем больше мы недоумеваем, почему Пушкин не так же прославлен на западе, как у нас, тем более убеждаемся, что и та слава, которая есть, досталась ему через оперы Чайковского. Почти все его произведения так или иначе «прооперированы» в музыке. Но и оперу еще надо поставить, а романс исполнить.

Само собой, русское изобразительное искусство тоже не осталось в стороне.

Не говоря о декорациях и костюмах…

Попытка донести до других, что такое Пушкин, столь же общенациональна, сколь индивидуальна. Но и попытки всех смежных искусств, включая балет и скульптуру, только умножили имя поэта, а не раскрыли его. Это он им помог, а не они ему. Сколько Пушкина ни дополняй… а у него все равно больше.

И если музыка, сама по себе, может оказаться прекрасной, то с иллюстрированием значительно сложней: тут вам видение и образ внушаются и даже навязываются с гораздо большей непосредственностью, чем в музыке. Начиная со «Сказок Пушкина» в детстве…

Жил старик со своею старухою…

Почему они именно такие?? Восприятие текста оказывается парализованным на всю жизнь толкованием художника.

Вы сейчас держите в руках тройной шедевр – замысла, выполнения и понимания – книгу. Тут у меня как у противника, в принципе, иллюстрирования текста не возникает возражений. Попробую сам с собою разобраться почему.

Я сказал: виноград, как старинная битва, живет…

Разумеется, Мандельштам имел в виду гравюру. Старинность есть как бы ее признак. «Маленькие трагедии» удалены и во времени и в пространстве на несколько веков не только от нас, но и от Пушкина.

1

Попробуем задать несколько вопросов самому Пушкину:

Зачем он перенес время и место действия в другие эпохи и страны?

И разве они такие уж маленькие, эти трагедии?

Во-первых, большую трагедию я уже написал (сказал бы Александр Сергеевич, имея в виду народную драму «Борис Годунов»). Не исключено, что именно следом была писана «Сцена из Фауста», которую по жанру так и тянет внести в список «маленьких трагедий» как родоначальницу (что и проделывали В. Ходасевич и ряд других составителей). Потом АС написал и «маленькую комедию», пародию на шекспирову «Лукрецию»… Сколько можно было еще продержаться «в духе шекспировом»? Пришлось минимализировать замыслы, их было слишком много, делить на три.

Да и сами посудите: разве может один человек, даже Пушкин, написать столько, сколько в одну Болдинскую осень 1830 года? Пришлось себя разделить на троих: на Белкина, чьи повести, на переводчика, чьи трагедии, и что-то написать самому, скажем, «Бесы»… или вдруг про Балду. Тоже выбор… Пришлось писать втроем, в три руки, то один, то другой, то третий.

Любой нормальный писатель, тем более Пушкин, не пишет сам: за него пишет автор.

2

У автора из-под руки выползает строка, над ней склонилась его курчавая голова, над которой витает маленькое божество, именуемое Гений. Тоже, между прочим, три уровня.

И вот текст ложится на бумагу плоско, будто ничего этого не происходило.

«Идеальная иерархия слов», – определил феномен Пушкина Лев Толстой. Точнее не определил никто.

И где она? Слова лежат на плоскости равноправно, одна лишь их последовательность иерархии не обеспечит. Ее обеспечивает третье измерение, невидимое, но возрождающееся в читателе: расстояние до найденного слова, некая проекция вдохновения. Текст – это объем, тело. Оно движется, набирает скорость. Текст – это вид энергии.

Она-то и передается читателю: чтение – это соавторство. Энергия эта пробуждается в душе читателя как сопереживание мысли и чувства, которые посетили давным-давно совсем другого человека.

А на бумаге по-прежнему все спокойно: буковка за буковкой – слово, слово за слово – строка, строка за строкой – страница.

С кем и как поделиться впечатлением? Впечатление – это второе прочтение, когда книга дочитана до конца. Она снова обретает объем, но объем в сознании. Он больше, чем кирпичик захлопнутой книги. Художнику даруется возможность интерпретации. Остается выбрать технику.

Рисунок? Акварель? Гравюра? Казалось бы, на то воля самого художника. В конце концов у кого что лучше получается…

Волен ли и сам Пушкин выбирать жанр? Но именно «Повести Белкина» – проза, а «Маленькие трагедии» – драматургия. Я уже неоднократно приходил к идее, что творческие взрывы Пушкина суть его глубокие душевные кризисы, или восстания, когда он не знал, как жить дальше: то ли жениться, то ли за границу сбежать, то ли засесть писать. Игрок и фаталист в нем дополняли друг друга. Можно выстроить параллельно «Повести Белкина» и «Маленькие трагедии» и интерпретировать их как варианты выбора судьбы – матримониальной или поэтической. Внезапно написанная «Сказка о попе и работнике его Балде» – вещь не столь уж шуточная: «Ну, а с третьего щелчка вышибло ум у старика». Сказка эта открывает жанр «неволшебных» сказок (скорее, притч), продолженных впоследствии «Сказкой о рыбаке и рыбке» и «Сказкой о золотом петушке» (между которыми, что еще ироничней, поместится «Петербургская повесть»). Выходит, в ту же Болдинскую осень 1830 года утраивает проблему выбора (варианты ставок): о небесплатности любого предложения и выигрыша, о расплате.

Пушкин пишет о выборе, порождая жанр; художник выбирает технику, чтобы этому просоответствовать.

Как нелепо переписать «Повести Белкина» как драмы, так нелепо вообразить себе «Маленькие трагедии» прозой. Так же и выбор техники для художника, берущегося эти тексты иллюстрировать. «Хорошо представляю себе, как иллюстрировал бы «Золотую рыбку», но как, например, «Онегина»?» – задумывается художник.

3

У Пушкина красивый почерк, черновики его прекрасны и с точки зрения графики, и тут он любого графика переубедит. Но если талантливый график еще может попытаться проиллюстрировать прозу Пушкина, то с драматургией куда сложнее, даже невозможно. Может, оттого, что графика ложится на бумагу почти так же плоско, как текст? Драматургия же подразумевает объем еще и в пространстве сцены.

Мы говорили о букве, слове, строке, странице… Вот с буквицы и начнем. У нее есть высота, ширина и глубина. Попробуем измерить глубину – прорвем бумагу. Пушкин бумагу не рвет. Почерк его летит. И вдруг – вензелек, то ли от задумчивости, то ли от счастья.

И тут мы приходим к идее гравюры. Зачем такая усложненная техника? Зачем воспроизводить все в обратном порядке, как в зеркале? Зачем прорезать столь неподатливый материал, вплоть до стали? Зачем прибегать к средневековой алхимии, азартно ожидая оттиска?

Выходит, чтобы вернуть слову его объем и глубину, утраченные в книге, но восчувствованные художником.

Вот зачем понадобился Пушкину Фаворский!


«…читаю Пушкина и прихожу от него в восторг…» Пасха, 1912 (с.108)[10]

«У меня раньше мурашки бегали, когда стихи читали…» 19.Х.1946 (с.51)

«…делаю кое-что для Пушкина в Детгизе» 4.Х1.1949 (с.166)

«Работаю сейчас над «Маленькими трагедиями» Пушкина. Гравирую Скупого, Моцарта и т.д. Делаю отдельную книжку для Гослитиздата. Что-то выйдет?» 30 апр.1959 (с.179)

«…картина похожа на рассказ, начатый с конца», – замечает художник. (с.64)


Но ведь так и с замыслом рассказа… Это потом он переворачивается в последовательность текста. Выходит, гравер воспроизводит технику письма.

Зеркально.

Так, кстати, и родилось книгопечатание: вырезание букв наоборот. Драматургия процесса воспроизводит драматургию содержания. Зеркально.

Да не очень…


«У меня был хороший Дон-Жуан, эскиз. Донна Анна на коленях молится, а Дон-Жуан тоже на коленях изъясняется ей в любви. В издательстве мне сказали: на коленях нельзя, она молится – нельзя. Пришлось делать по-другому…

Надо было делать «Пир во время чумы» Пушкина, но сказали: «Зачем делать английский город? У нас столько хороших русских городов…» Ну я сделал пустой английский городок» 27.111.1951, сс. 58-59.


Приятно иметь дело с умными людьми!

Цитата (сс.102-103):

«…лопаты, факелы и розы» – надгробие мастера. Между ним и Пушкиным уже никого нет – только мы.

Загрузка...