Шопенгауэр не создал специальных работ по социальной философии, но из его разрозненных высказываний можно составить достаточно цельную картину его воззрений на данный предмет. Элементы гоббсовской договорной теории причудливо переплетаются в ней с утопическими идеями в духе платоновского «Государства».
Подобно Гоббсу, писавшему о «естественном состоянии» как «войне всех против всех», Шопенгауэр утверждал, что «человек, в сущности говоря, — дикое, ужасное животное. Мы знаем его лишь в укрощенном и ручном состоянии, которое именуется цивилизацией: поэтому‑то и приходим мы в такой ужас, когда истинная его природа иной раз прорвется, но лишь только где‑либо замки и цепи законного порядка отпадут и водворится анархия, как тотчас же обнаруживается, что он такое» (5, 165). Законный порядок, о котором говорит Шопенгауэр, поддерживается государством. Но Шопенгауэр был далек от того, чтобы называть его «этим действительным Богом», как это делал Гегель. Он считает государство естественным следствием отрезвленного разумом эгоизма, когда к людям приходит понимание, что безоглядная погоня за индивидуальным благом менее выгодна им, чем относительно безопасное существование в социуме, достижимое путем отказа от некоторых личных притязаний.
Итак, при помощи государства эгоизм пытается избежать «собственных дурных последствий» (1, 299). Государство берет под охрану «нашу личность и нашу собственность» (4, 281) и обеспечивает поддержку морали посредством «положительного права» («естественное право» непосредственно продуцируется состраданием).
Таким образом, государство, по Шопенгауэру, пусть косвенно, но все же служит нравственности, способствуя недопущению людских страданий. Но именно это обстоятельство вызывает негативную реакцию Шопенгауэра. Будучи уверен, что подлинное избавление от страданий возможно лишь через самоотрицание воли, он считал, что любые попытки поддержать иллюзию возможности мирского счастья подстегивают волю к жизни. «Цель человека в том, — писал он, — чтобы воля… обратилась, для чего необходимо, чтобы человек. познал эту волю, познал ужасную ее сторону. Государство, заботящееся только об общем благосостоянии, подавляет лишь проявления злой воли, но вовсе не саму волю, что было бы и невозможно. Отсюда происходит то, что человек в высшей степени редко видит, как в зеркале, весь ужас своих поступков» (6, 102). Иными словами, «государство ставит себе целью сказочную страну молочных рек с кисельными берегами, что как раз противоположно истинной цели жизни — познанию воли во всем ее ужасе» (там же).
Двусмысленность ситуации еще более усиливается тем, что Шопенгауэр не мог отрицать успехов цивилизации. Более того, он понимал, что постепенно положение будет улучшатся: «Если машинное дело и впредь будет развиваться с таким же успехом, то со временем напряжение человеческих сил будет почти совершенно сбережено. Тогда можно будет, конечно, рассчитывать на известную глобализацию духовной культуры человеческого рода. тогда, быть может, как войны в большом, так и драки или дуэли в малом, совершенно исчезнут из мира» (5, 192). И хотя он добавлял, что «вовсе не намерен сочинять здесь утопии» (там же), растущее желание сыграть на стороне воле к жизни иногда брало у него верх.
«Утопия» Шопенгауэра нацелена на определение такой формы государственного правления, которая лучше всего способствовала бы реализации исконных целей государства, достижению всеобщего благосостояния и справедливости. Проживая в республиканском Франкфурте — на — Майне, он считал республики «противоестественными» и непригодными для решения подобных задач. У монархий (наследственных, но не абсолютных: разделение властей, полагал он, имеет свои преимущества) больше шансов, так как «монархическая форма правления от природы свойственна человеку почти так же, как в еще большей степени она свойственна пчелам и муравьям» (5, 198). Но еще лучшим вариантом было бы создание деспотического государства, власть в котором принадлежала бы наиболее достойным людям: «Если утопические планы пригодны на что‑либо, то я выскажусь за то, что единственным решением задачи была бы деспотия мудрых и благородных из подлинной аристократии, из подлинной знати; а это достижимо путем отбора от браков благороднейших мужчин с наиболее умными и даровитыми женщинами; это предложение — моя утопия, мое платоновское государство» (5, 199).
Впрочем, Шопенгауэр вполне осознавал «необозримость» трудностей, которые возникли бы при реализации этого проекта (6, 106). И это обстоятельство подпитывало другие, критические тенденции его социально — философской мысли, проявлявшиеся в разоблачении им скрытых пороков цивилизации и в его концепции истории.
Т Цивилизация, считал Шопенгауэр, конечно, подавляет изначальную жестокость человека. Но, загоняя вглубь его природные инстинкты, она привносит в его жизнь множество условностей, создает искусственную среду, где царствует притворство и ложь: «Наш цивилизованный мир не что иное, как громадный маскарад» (5, 164). Кроме того, неподлинность цивилизованного существования, по его мнению, привела к измельчанию людей и самой эпохи по сравнению с античными временами. Мрачный колорит современности придает и сохранение остатков средневековой «рыцарской чести» с ее бессмысленными кодексами, а также «венерические» болезни.
Противопоставление Шопенгауэром древности и современности может создать ощущение того, что история трактуется им как некое «планомерное» поступательное (или регрессивное) движение человеческого рода. Однако это не так. На деле Шопенгауэр был решительным противником подобных концепций «органического конструирования» истории. Ведь «человечество» или «народ», являющиеся субъектами так истолкованной истории, — просто абстракции. Реальностью обладают лишь индивиды. И за внешним многообразием эти индивиды всегда демонстрируют одну и ту же сущность: «Главы человеческой истории, в сущности, отличаются между собою только именами и хронологией: действительно значимое содержание их всюду — одно и то же» (2, 370). Истинная философия истории должна выявлять эти инварианты и показывать, что история «в сущности своей лжива, ибо, повествуя об одних лишь индивидах и отдельных событиях, она делает вид, будто всякий раз сообщает нечто новое, между тем как в действительности она, от начала и до конца, повторяет лишь одно и то же» (2, 372). Впрочем, Шопенгауэр вовсе не хотел сказать, что историческое знание (наукой он историю не считал, так как она занимается лишь индивидуальным и «субъективно общим») совсем бесполезно. История, по его мнению, играет для человечества ту же роль, что и разум для отдельного человека. Разум обеспечивает сознание целостности личности во времени, история — «самосознание человеческого рода» (2, 373), и только благодаря историческому знанию человечество впервые конституирует себя.
Аналогия истории с разумом довольно любопытна. Историю делают в основном мужчины, и именно мужчинам, по Шопенгауэру, в первую очередь свойственно разумное мышление. Развивая гендерную тему, Шопенгауэр приходит к выводам, которые могут шокировать современного читателя. Он прямо объявляет женщин людьми второго сорта и осуждает любые эгалитаристские усилия: «Было бы весьма желательно, чтобы также и в Европе этому № 2 человеческого рода было опять отведено его естественное место и положен конец этому дамскому бесчинству, над которым смеется не только вся Азия, но также смеялись бы Греция и Рим» (5, 480).
Азия упомянута Шопенгауэром не случайно. Там понимают, что женщины «никогда не бывают вполне правоспособны и всегда должны находиться под действительным мужским надзором» (5, 202). И там практикуют полигамный брак, который явно предпочтительнее моногамного и который надо было бы ввести в Европе.[32]
Впрочем, такая картина пренебрежительного отношения Шопенгауэра к женскому полу (которую можно было бы еще усилить фактами из его собственной биографии) все же не вполне адекватна. Он не отрицал интеллектуального паритета двух полов (будучи уверен, что интеллект передается детям от матери, а черты характера от отца), хотя и считал, что женщины менее склонны к абстрактному мышлению. Именно поэтому у них довольно редко встречается добродетель справедливости, отчасти основанная на принципах разума. Зато другая «кардинальная добродетель», человеколюбие, вырастающая из непосредственного созерцания страданий, свойственна им в большей степени, чем мужчинам. И хотя женщины не могут быть гениями, только им, полагал он, доступен дар ясновидения. Женщинам также вполне по плечу и идеал святости, хотя на роль религиозных лидеров лучше опять‑таки подходят мужчины. Суждения Шопенгауэра о религии заслуживают отдельного рассмотрения.