Ева, гуляя в саду Эдема, склонилась над зеркальной поверхностью ручья, задумчиво разглядывая первый листок, и размышляла: «Интересно, хорошо ли я с ним выгляжу?»
В Феспии Нарцисс, увидев свое отражение в ручье, ослепленный красотой и опьяненный совершенством явившегося ему видения, умер от законченности и непостижимости этого образа. И каждую весну он рождается вновь, он повсюду, где растут нарциссы и текут ручьи…
Еще дальше, гораздо дальше Агадира[2], на опасной и тяжелой, теряющейся в песках дороге, ведущей к югу, к Дакару[3], стоит Тарудант[4]. Иссушенный великий город Тарудант. Он окружен зубчатыми стенами, на которые из поднебесья слетают меланхоличные аисты. Дыхание этого города лениво, как текущая в нем вязко-тягучая арабская жизнь, порой и вовсе замирающая на месте.
Там, в знойный день, когда лучи солнца, пронзая решетку ограды базарной площади, рисовали на всем шахматную черно-белую клетку, я увидела нищенку, бродяжку. Она сидела на корточках, прислонившись к белой стене, ее ноги были в дорожной пыли, вокруг нее витали терпкие запахи юга, а в кроваво-красной ладони, от втираний хны, она держала осколок зеркала. Всем своим существом, отрешившись от внешнего мира, замкнувшись в своих мыслях и ощущениях, женщина целиком отдалась созерцанию нескольких сантиметров розового или зеленого платка, что отражались в том осколке, зажатом в ее кулаке…
От Евы к Нарциссу, от Нарцисса до той бедной женщины, на протяжении всех веков тек этот поток. Во всех странах света, на всех землях, холодных или жарких, мягких или суровых, цветущих или пустынных, все женщины всегда искали свое отражение в зеркалах.
В зеркалах, переливающихся муаровым светом, темных и глубоких; в зеркалах водной глади; в зеркальной поверхности тяжеловесной и звонкой бронзы; в дорогих зеркалах из золота и серебра; в холодных зеркалах из стали; в хрупких и говорящих только правду зеркалах самой Венеры! В зеркалах волшебных, обладающих по ночам колдовской силой, – в такое зеркало рассмеялась Маргарита, когда увидела, насколько она красива! В зеркалах пылающих, они могли бы сжечь целый корабль! В разбитых зеркалах, которые приносят несчастье; в старых, выцветших зеркалах, уставших столько лет говорить правду! В зеркалах сверкающих, все преображающих; в зеркалах миниатюрных или огромных; в зеркалах угрожающих или успокаивающих, любящих или ненавидящих. Зеркала рассеивали надежды или опасения, дарили радость изумления или горечь разочарования, подтверждали победу или поражение, вы черпаете в них силы на какие-то действия или на борьбу, вы настойчиво ищете опровержений или иллюзий, хоть ненадолго приносящих облегчение. Именно с помощью зеркала вы делаете убийственные открытия: обнаруживаете первую морщинку, которую вовсе не ожидали увидеть, седой волос в еще полной сил пряди, закрывающей висок, глубокую складку у рта, не оставляющую никаких надежд.
Надежда, боязнь – вот два полюса великой драмы, вот вечный, состоящий из двух половинок, вопрос женщины к зеркалу.
Этот женский инстинкт, что он ищет на протяжении всех времен? Что ищет он во всех мирах? О чем вопрошает он искусство? Чего требует от науки, служащей человечеству? Чего он хочет, когда на ощупь, наугад пробирается вперед? Эта бесконечная, неустанная погоня, кажется, существовала во все времена и не имеет ни начала, ни конца. Какова же ее цель? Тревога, жажда, потребность, откуда они? Эта мощная энергия создает империи и народы, эта сила становится то созидателем, то разрушителем, это неудержимое брожение. Все это – вечное стремление к Красоте.
За три тысячи лет до Рождества Христова побережье Крита уже славилось женщинами, чью элегантность, раз увидев, невозможно было забыть. Можно сказать, что вся духовность Греции уцелела благодаря драпировкам одежд; история Египта была передана в одной тяжелой золотой диадеме; бессмертный Ренессанс продолжает блистать в одном лоскутке ткани, написанной кистью Веронезе[5]; величие французских королей упрочивалось и прославлялось в бархате, который носили французские королевы. Во всех веках за все это надо благодарить женщин!
Их страсть украшать себя спасла все эпохи от унылой безликости, а мир – от однообразия. Именно они не позволили одной цивилизации быть похожей на другую, одному веку быть неотличимым от предыдущего или последующего, одной стране стать точной копией другой.
Женщины отмечали для истории конкретное время и место какого-либо события.
Повинуясь прихоти женской элегантности, века хранят в себе нестираемые отличительные знаки. Женщины ко всему прикладывали свою руку, они всегда были разными, всегда изменчивыми. От хижин до замков, от будуаров до парламентов, от бальных залов до эшафотов, от городов до деревень – им принадлежал любой уголок земли. Без них все было бы не таким, как есть на самом деле. Они неразрывно связаны с происходящим, женские призраки витают над всем, что мы видим.
Несравненный гений Марселя Пруста на нескольких страницах, исполненных ностальгии, вспомнил о них:
«Мог ли бы я передать волнение, охватившее меня зимним утром, когда я, встретив шедшую пешком госпожу Сван в манто из норки, в простенькой шапочке с двумя ножеобразными перьями куропатки, ощущал, тем не менее, комнатное тепло, каким от нее веяло только благодаря смятому букетику фиалок у нее на груди, живое, голубое цветение которых на фоне серого неба, в морозном воздухе, среди голых деревьев, обладало тою же чудесною особенностью – воспринимать пору и погоду только как рамку и жить в человеческой атмосфере, в атмосфере этой женщины, – тою же особенностью, что и цветы в вазах и жардиньерках ее гостиной, возле топившегося камина, у дивана, обитого шелком, смотревшие в окно на метель?.. Природа снова воцарялась в лесу, и мысль, что это – Елисейский сад, в котором хозяйка – женщина, испарялась. Серело настоящее небо над искусственной мельницей, ветер гнал мелкую рябь по Большому озеру, как по любому озеру. Большие птицы быстро пролетали по Булонскому лесу, как по любому лесу, и с громкими криками, одна за другой, садились на кряжистые дубы, друидические кроны и додонское величие коих словно оповещали о безлюдье утратившего свое назначение леса и помогали мне яснее понять бесплодность моих попыток отыскать в окружающей действительности картины, написанные памятью, ибо им всегда будет не хватать очарования, которое они заимствуют у памяти, и они будут недоступны для чувственного восприятия. Того мира, который я знал, больше не существовало. Если бы госпожа Сван появилась здесь хотя бы чуть-чуть не такой, какою она была, и в другое время, то изменилась бы и Аллея. Места, которые мы когда-то знали, принадлежат не нам, а только всеобщему пространству, в котором мы располагаем их, как нам удобнее. Они всего лишь тонкий слой связанных между собой впечатлений, из которых складывалось наше прошедшее; воспоминание о некоем образе есть лишь сожаление о некоем миге. Дома, дороги, аллеи столь же – увы! – недолговечны, как и года»[6].
«…Если бы госпожа Сван появилась здесь хотя бы чуть-чуть не такой, какою она была, и в другое время, то изменилась бы и Аллея…»
Да, женщины оставляют для нас отметки и во времени, и в пространстве. И время, и пространство они делают похожими на себя, на тех, какими рисует их наше воображение, кого воскрешает наша память. На женщинах лежит ответственность за окружающую атмосферу, за эпохи и пейзажи. Целиком в их власти изменить наши прошедшие дни или дни настоящие – стоит только измениться им самим.
Магги Руфф, 1929
Иногда, устав от затянувшегося периода бездействия, я испытываю внезапную и непреодолимую потребность окунуться в незнакомый, чуждый мне мир. Это меня зовут поезда с их своеобразным запахом, дороги с их пылью и грязью, лица, которых я еще не встречала, неведомые пути. Это хорошо знакомая скука и неизведанное желание. И тогда, если я не могу по каким-то причинам уехать, начинаю выдумывать способ обмануть саму себя. Превозмогая рутину, делающую меня слепой и глухой ко всему, я пытаюсь смотреть и слушать девятью чувствами. Я требую, чтобы они подарили мне незнакомый Париж, тот Париж, какой я, искушенная путешественница, могла бы увидеть, оказавшись в нем впервые.
Ночью, в темной комнате, лежа в кровати с закрытыми глазами, я чутко прислушиваюсь к шуму, доносящемуся извне, и делаю так всегда, во всех гостиницах мира. У каждого города свой неповторимый голос. Воздух пронизывают звуки, то легкие, то резкие. Они могут быть пронзительными или чуть слышными. По степени их чистоты или приглушенности можно судить о том, тепло ли за окном или все окутано туманом, ночь звездная или облачная, на улицах оживленно или вся жизнь уже замерла. Нужно долго слушать эти звуки, чтобы побольше узнать об их таинственной жизни. До тех пор пока вы замечаете эти звуки, в этой стране вы – иностранец. Как только они для вас замолкнут, значит, вы привыкли, акклиматизировались. Существуют еще особые звуки живой комнаты, везде разные. Деревянные полы и мебель нигде не скрипят одинаково, вода в батареях журчит тоже везде по-разному, водопроводный кран, когда его закрываешь или открываешь, сипит по-своему.
Снова услышать все это – значит вернуться в ту незабываемую первую ночь в незнакомом городе и почувствовать сладкое замирание сердца от ощущения беспокойства, рожденного ночным одиночеством.
Днем я брожу по улицам, раздумываю, по какой из них пойти, какие покупки сделать. Я ищу в витринах сувениры, какие я могла бы привезти друзьям, чтобы они пришлись им по душе и донесли очарование Парижа. Я делаю удивительные открытия: конфеты, мне незнакомые, цветочные лавки, в которых никогда не бывала, продавцы сумок, я раз двадцать проходила мимо них, даже не заметив.
Чтобы узнать, который час, я смотрю на заброшенные куранты на площади Мадлен, спрашиваю дорогу у полицейского только для того, чтобы с удовольствием услышать его объяснения, всегда сумбурные, вводящие в заблуждение. После них в совершенно незнакомом городе вы пускаетесь в путь наугад и в самый неподходящий момент понимаете, что заблудились.
Но самое главное, да, самое главное, я дышу полной грудью почти пронзительным запахом, поскольку никогда не чувствовала ничего подобного – я стараюсь надышаться воздухом Парижа именно того времени года, когда я оказываюсь в этом городе.
Весенним днем зайти в пять часов пополудни в отель «Ритц» – это значит увидеть воочию и почувствовать всем сердцем само дыхание этого города. Обманчивое тепло веет с залитых солнцем стеклянных витрин, ослепительно сверкающих ювелирными украшениями; от розовых гортензий, распускающихся повсюду; от свежих булочек, проплывающих на подносах разносчиков; от неясного гула сотен женских голосов, звяканья чашек, опускаемых на блюдца; от глухих барабанных ударов то и дело закрывающихся дверей; автомобильных гудков, доносящихся с Вандомской площади.
Иногда звучание этого органа замирало, словно обрывалось дыхание, когда входила какая-нибудь эффектная женщина.
Парижское кафе, 1930
И на какую-то секунду застывали обращенные в ее сторону лица, и хотя глаза изо всех сил старались сохранить безразличное выражение, все равно загорались любопытством, стаканы и ложки замирали на половине пути, подрагивали спички в пальцах, с кончика сигареты срывался столбик пепла – прошла женщина!
На фоне окна, в контражуре, четко вырисовывается профиль маркизы де П., ее шляпа смело сдвинута таким образом, что ясно видна чистая линия лба. Чуть улыбающиеся глаза с вежливой рассеянностью скользят по залу, но тем не менее подмечают буквально все. Мадам М.-де-Г., сидящая в противоположном углу, прячет свое личико матового оттенка в меховую накидку, и возле ее щек бьются, как два маленьких сердца, серьги из белого жемчуга. Возле нее, в шляпке последнего фасона от Ребу[7], расположилась мадам де Р., а серо-голубая тушь на ресницах выгодно оттеняет неповторимый цвет ее глаз.
Модница в шляпе и боа, ок. 1905 года
Мадам Р.Ф., которая всегда на виду и вокруг которой всегда оживление, сверкает перьями и металлическим колье, вплетенными в прическу, согласно последнему писку моды этого сезона. Мадам М. входит так стремительно, что создается впечатление, будто она заскочила на минутку и собирается идти дальше по своим делам. Она щедро рассыпает приветствия, кому – кивком головы, кому – рукопожатием, кому – словесно. Плиссированная юбка вальсирует вокруг ее стройных ног, воздух приходит в движение и вибрирует вокруг фигурки, на головке гордо красуется шляпка, историю покупки которой за двадцать два с половиной франка в Галери Лафайет она пересказывает с очаровательным чувством юмора.
Парижская мода, 1916
В огромном кресле устроилась мадам Д., очень маленького роста и прямой спиной, с прической из тысячи мелких седых буклей, она смотрит строго, растянув губы в улыбку.
Мадам А., высокая, тоненькая, хрупкая, носит одежду самого строгого покроя в этом году, что подчеркивает ее худобу. Мадам П. Ж., вместе со своей всепоглощающей молодостью впускает в зал легкий ветерок, который играет ее золотисто-каштановыми локонами, не желающими скрываться под шляпкой. Она не желает носить ничего, что сковывает, ограничивает и плотно облегает фигуру. Она вся – размах, движение, свобода, полет в пространстве.
Парижское кафе, начало XX века. Из коллекции Е. В. Лаврентьевой
Возле камина мадам де М. в необъятном манто, которое непостижимым образом выдерживает ее хрупкая фигурка, пересказывает собравшимся подробности предстоящего светского раута по случаю какого-то празднества. Мадам Ц., чуть наклонив голову вперед, слегка закрыв подбородком ожерелье черного жемчуга, с озабоченным видом провожала глазами только что вошедшую баронессу де Л., пытаясь угадать имя ее портного.