Наука всегда была тесно связана с философией. Выдающиеся ученые всех времен внесли огромный вклад в ее развитие. Пифагор, Аристотель, Н.Коперник, Р.Декарт, Г.Галилей, И.Ньютон, Г.В.Лейбниц, А.Смит, В.Гумбольт, Ч.Дарвин, Д.И.Менделеев, К.Маркс, Д.Гильберт, Л.Э.Я.Брауэр, А.Пуанкаре, К. Гедель, А.Эйнштейн, Н.Бор, В.И.Вернадский, Н.Винер, И.Пригожин, А. Дж.Тойнби, Дж.М.Кейнс, П.Сорокин, Ф.Соссюр, Л.С.Выготский, З.Фрейд, М.М.Бахтин не только имели выдающиеся достижения, определившие главные направления развития науки, но и существенным образом повлияли на стиль мышления своего времени, на его мировоззрение.
Философское осмысление достижений науки начало приобретать особенно большое культурное значение начиная с XVII века, когда наука стала превращаться во все более значительное общественное явление. Но вплоть до второй половины XIX века их обсуждение не было достаточно систематичным. Именно в это время философские и методологические проблемы науки превращаются в самостоятельную область исследований.
Засилье эмпиризма в естествознании в конце XVIII и в начале XIX вв. привело к возникновению иллюзорных надежд на то, что функции теоретического обобщения в науке могут взять на себя философы.
Однако их реализация, особенно в грандиозных натурфилософских построениях Ф.Шеллинга и Г.Гегеля, вызвала у ученых не только явно выраженный скепсис, но даже и неприязнь.
«Мало удивительно, — писал К.Гаусс к Г.Шумахеру, — что Вы не доверяете путанице в понятиях и определениях философов-профессионалов. Если Вы посмотрите хотя бы на современных философов, у Вас волосы встанут дыбом от их определений».
Г. Гельмгольц отмечал, что в первой половине XIX в. «между философией и естественными науками, под влиянием шеллинго-гегелевской философии тождества, сложились малоотрадные отношения». Он считал, что такого рода философия для естествоиспытателей абсолютно бесполезна, поскольку она бессмысленна.
«Полагают, — писал известный историк философии К.Фишер, — что в то время в естествознании происходил шабаш ведьм, и Шеллинг был блуждающим огоньком, за которым бежали многие; теперь этот сон Вальпургиевой ночи рассеялся и не оставил ничего, кроме обыкновенных последствий пирушки».
Вместе с тем наука постепенно стала преодолевать дефицит теоретических идей. Буквально во всех ее областях и, прежде всего, в математике и естествознании стали появляться плодотворные научные теории, значительно расширяющие горизонты науки, происходило существенное обогащение средств научного познания, его понятийного аппарата.
Так, например, в математике сложились основы математического анализа и теории вероятностей, были получены фундаментальные результаты в алгебре, созданы неевклидовы геометрии.
В биологии было развито учение о клеточном строении живого вещества, построена теория эволюции видов, развита концепция происхождения человека от обезьяны, началось широкое использование физико-химических методов познания процессов жизнедеятельности.
Особенно велики были успехи физических наук. Во второй половине XIX в. здесь, наряду с механикой, ранее монополизировавшей теоретическую физику, появились электродинамика, термодинамика, молекулярно-кинетическая теория газов, а затем и статистическая физика. В арсенал активно используемых понятий вошли понятия поля, эфира, атома, энтропии.
Ученые стали применять в познании физических явлений методы феноменологического описания, математической аналогии, моделирования.
Наряду с методами математического анализа и дифференциальных уравнений, все большим успехом стали пользоваться методы теории вероятностей и математической статистики.
На страницах журналов постоянно обсуждались различные теоретические построения, и никого уже не удивляло ни их обилие, ни кратковременность жизни многих из них.
Неудивительно, что сами ученые, и особенно, физики, стремясь понять происходящее в их науке, все чаще обращаются к философии. Интерес к ней, угасший в результате крушения претензий натурфилософии, во второй половине XIX в. возрождается с новой силой.
Внимание ученых вновь стали привлекать проблемы философии и методологии науки.
— Каково содержание понятий числа, функции, пространства, времени, закона, причинности, массы, силы, энергии, жизни, вида и др.?
— Как сочетаются в научном познании анализ и синтез, индукция и дедукция, теория и опыт?
— Что обусловливает описательную, объяснительную и предсказательную функции теории?
— Какова роль эмпирических и теоретических гипотез?
— Каким образом происходят научные открытия и в чем заключается роль интуиции в получении нового знания?
— Как следует истолковывать понятие теории?
— Что обеспечивает науке возможность познавать истину и что в научном познании представляет собой таковую?
Эти и им подобные вопросы активно обсуждаются учеными в публичных докладах и диспутах, статьях и специальных монографиях. Все они были рождены прогрессом науки, и нужды ее требовали их скорейшего разрешения.
Однако ответить на них было совсем непросто.
Подавляющее большинство ученых во второй половине XIX в., следуя традиции, сложившейся в истории науки пытались истолковывать все эти проблемы, исходя из того, что наука способна отражать глубинные свойства бытия.
Это понимание сущности науки, уходящее своими корнями в глубокую историю, было значительно поддержано и огромными успехами развития физики на базе механики.
Именно здесь укрепилось представление ученых о том, что любые явления действительности представляют собой процессы, осуществляющиеся в пространстве и времени, что они причинно обусловлены и подчиняются небольшому количеству законов, на основе которых можно дать их сколь угодно точное описание.
Образцом научного постижения реальности служила при этом небесная механика.
Этим стилем мышления вдохновлялись в то время не только физики, но и биологи, психологи, экономисты, историки.
Знаменитый французский шахматист Ф.Филидор — первый некоронованный чемпион мира по шахматам и, кстати говоря, известный композитор XVIII в. — прославился в шахматах тем, что ввел представление о стратегии в шахматной игре и оценке с этой точки зрения шахматной позиции. При этом он исходил из того, что шахматист мог бы всегда выигрывать у любого соперника, если бы он знал законы шахматной игры.
Представители этого рода взглядов во второй половине XIX в. назывались механистами. К ним относили не только тех ученых, которые, подобно Г.Гельмгольцу и Г.Герцу, стремились объяснить все явления природы на основе законов механики, но и таких, как, например, Дж.Максвелл, Л.Больцман, Х.Лоренц, Ч.Дарвин, которые отнюдь не разделяли этих крайних взглядов.
Так, например, Л.Больцман писал: «Если понимать под механическим объяснением природы такое, которое основывается на законах современной механики, то следует признать совершенно недостоверным то, что атомистика будущего станет механическим объяснением природы».
Выдающийся русский ученый К.А.Тимирязев в публичной лекции, прочитанной в 1887 г. в Политехническом музее, раскрывая огромное значение деятельности Ч. Дарвина для всего естествознания, утверждал: «Таким образом, дарвинизм дал в первый раз механическое объяснение совершенства, целесообразности, разумея под механическим объяснением обыкновенное каузальное, в отличие от телеологического».
Французский ученый А.Рей в начале XX в. писал, что если бы новые идеи Х.Лоренца, Дж.Лармора и П.Ланжевена подтвердились и если бы выяснилось таким образом, что законы механики зависят от законов электродинамики, то это вовсе не означало бы отказа от «механизма». «Чисто механистическая традиция, — писал А.Рей, — продолжала бы сохраняться, механизм шел бы по нормальному пути своего развития».
Самая главная черта механической трактовки физики заключается, по мнению А.Рея в том, что «взгляд на физику, на ее метод, на ее теории и их отношение к опыту остается абсолютно тождественным с взглядами механизма, с теорией физики начиная с эпохи Возрождения».
Таким образом, в конце XIX в. механистами называли не только тех, кто пытался свести все явления действительности к механическим процессам, но и всех тех, кто, продолжая традиции классиков механики, рассматривал науку как отражение существенных свойств объективного мира, кто видел задачу научного познания в том, чтобы объяснить любое явление на основании предположения о его существовании в пространстве и времени и как результат взаимодействия определенных причин.
Однако при попытках философски осмыслить достижения науки с этих позиций ученые столкнулись с огромными трудностями. Мощный взрыв теоретических идей и быстрое расширение средств и методов научного познания не удавалось вместить в непротиворечивую картину мира и целостную последовательную теорию познания.
В этих условиях и приобрел популярность позитивизм, который стал претендовать на единственно верную философию и методологию науки.
Его цели были определены достаточно ясно.
Как писал Э.Мах, нужно прежде всего удалить из естествознания «старую, отслужившую свою службу» философию, которой «большинство естествоиспытателей придерживается еще в настоящее время».
Именно против этой реалистической традиции, истолковывающей научное знание как отражение свойств объективного мира, и выступили позитивисты во главе с Э.Махом. Стоит только правильно понять сущность науки, говорили они, и все метафизические проблемы, не дающие покоя виднейшим представителям естествознания в их постоянном стремлении постичь устройство мироздания окажутся разрешенными, поскольку будет обнаружена их надуманность и бессмысленность.
Еще родоначальник позитивизма О.Конт считал, что философия как метафизика могла оказать положительное воздействие на развитие представлений о мире лишь в период детства науки.
Основой всей научной деятельности, по мнению О.Конт, является опыт. Однако, считал он, никакое эмпирическое исследование не может начаться без определенных теоретических предпосылок, разработка которых сама нуждается в помощи опыта. Как же была разрешена это проблема «курицы и яйца»? Ведь не могло же существовать теоретических представлений, когда науки еще не было.
Спасение, считал О.Конт, пришло от философии. Она временно взяла на себя функции научной теории и тем самым способствовала рождению науки.
Различного рода метафизические системы, как бы фантастичны они ни были, оказали важную услугу человечеству.
«Таким образом, писал О.Конт, — под давлением, с одной стороны, необходимости делать наблюдения для образования истинных теорий, а с другой — не менее повелительной необходимости создавать себе какие-нибудь теории для того, чтобы иметь возможность заниматься последовательным наблюдением, человеческий разум должен был оказаться с момента своего рождения в заколдованном кругу, из которого он никогда не выбрался бы, если бы ему, к счастью, не открылся естественный выход благодаря самопроизвольному развитию теологических понятий, объединивших его усилия и давших пищу его деятельности». «Все эти несбыточные надежды, — продолжал свою мысль О.Конт, — все эти преувеличенные представления о значении человека во Вселенной, которые порождает теологическая философия и которые падают при первом прикосновении позитивной философии, являются в начале тем необходимым стимулом, без которого совершенно нельзя было бы понять первоначальную решимость человеческого разума взяться за трудные исследования».
Однако, как считал О.Конт, теологический взгляд на мир, высшим этапом развития которого явилась классическая философия, должен быть полностью замещен чисто научными позитивными теориями, построенными на непосредственном наблюдении и опыте. Науке, вставшей на свои собственные ноги, уже не нужны философские костыли. Она сама в силах решать любые разумно поставленные проблемы.
Все философские мучения ученых могут быть легко устранены, говорили сторонники позитивистской философии и методологии науки. Нужно лишь осознать, что они являются результатом неверного истолкования сущности науки.
В самом деле, разве не порождены эти проблемы тем, что наука неизменно трактовалась учеными как описание некой объективной реальности, стоящей за наблюдаемыми явлениями? Это, по мнению Э.Маха, К.Пирсона, П.Дюгема и их последователей, — одно из самых распространенных и вредных заблуждений прошлого. Ученый имеет дело с эмпирически данной ему действительностью, и только в ее пределах он обладает суверенностью.
П. Дюгем раскрыл одну важную проблему в истолковании научной теории.
— Если теория, как считал П.Дюгем, имеет отношение лишь к эмпирическому материалу, тогда ученый получает возможность оценивать ее правильность посредством сопоставления следствий теории с этими данными.
— Но если теория призвана не только описывать, но и объяснять сущность явлений, то как может он тогда судить о ее истинности?
В этом случае, по его мнению, ученый должен был бы неизбежно обращаться к общим представлениям о самом мире, на разработку которых отваживалась лишь философия.
«Рассматривая физическую теорию как гипотетическое объяснение материальной действительности, — писал П.Дюгем, — мы ставим ее в зависимость от метафизики».
Однако ставить науку в зависимость от философии, считал П.Дюгем, — это значит вовлекать ее в бесплодные споры о природе реальности, которые без всякой надежды на прогресс ведутся философами с незапамятных времен.
Работая на уровне явлений, ученый, по мнению П.Дюгема, принципиально не может выйти за их предел. Поэтому у него нет средств для того, чтобы утвердить или, напротив, опровергнуть какие-либо суждения о самом объективном мире.
И хотя тесная связь науки с метафизикой проявляется со всей очевидностью в творениях выдающихся ученых прошлого, она, противоречит подлинно научному познанию.
В теориях этих ученых всегда можно выделить чисто описательную часть, которая базируется на наблюдении и эксперименте и ту, в которой ставится задача истолковать эмпирические данные как следствие сущности, лежащей за явлениями. Между этими частями, считает П.Дюгем, нет органической связи. С развитием науки первая часть неизменно совершенствуется, переходя из одной теории в другую и передавая новой теории в наследство все ценное, что имелось в прежней, вторая же — просто отбрасывается и заменяется новой, тем самым со всей очевидностью обнаруживая свою паразитическую сущность.
«Что многие из гениальных умов, которым мы обязаны современной физикой, строили свои теории в надежде дать явлениям природы объяснение, — пишет П.Дюгем, — в этом не может быть ни малейшего сомнения. Но отсюда ничего еще не следует против мнения нашего о физических теориях, которое мы изложили выше. Фантастические надежды могут дать толчок к удивительным открытиям, но отсюда еще не следует, чтобы эти открытия давали плоть и кровь химерам, давшим толчок к их нарождению. Смелые изыскания, давшие мощный толчок к развитию географии, обязаны своим происхождением искателям приключений, искавшим страну, богатую золотом. Этого, однако же, далеко еще недостаточно для того, чтобы наносить Эльдорадо на наши географические карты».
Феноменологическое истолкование научной теории как описательной, как схемы, классифицирующей эмпирические данные, устраняет из нее объяснительную часть, а тем самым освобождает теорию от метафизики, предоставляя ученым решать все научные проблемы доступными ему средствами, специально разработанными в его области науки. Идеалом научной теории, с этой точки зрения, является термодинамика, в которой отсутствуют понятия, содержание которых выходит за пределы наблюдаемого, за пределы опыта.
Отсюда не следует, как отмечает Э.Мах, обязательность исключения из арсенала современной физики таких понятий как атом, масса, сила и т.п.
Не нужно только впадать в теоретико-познавательное заблуждение, приписывая им реальность, не следует «считать основами действительного мира те интеллектуальные вспомогательные средства, которыми мы пользуемся для постановки мира на сцене нашего мышления».
На определенном этапе развития науки они вполне могут быть полезны как орудия экономного, рационального «символизирования опытного мира».
Пусть атом остается «средством, помогающим изображению явлений и служит тем, чем служат математические функции».
Но постепенно, по мере развития науки, естествознание, полагает Э.Мах, найдет возможность освободиться от такого способа упорядочения эмпирического знания. И все эти псевдообъекты и характеристики так называемой объективной реальности останутся лишь в пыли библиотек.
Однако теоретические построения в науке вовсе не произвольны.
Да, по мнению П. Дюгема, который видел в физических теориях образец научного мышления, «теоретическая физика не постигает реальности вещей, а она ограничивается только описанием доступных восприятию явлений при помощи знаков или символов», она «не в состоянии рассмотреть позади явлений, доступных нашему восприятию, действительные свойства тел».
Вместе с тем научные теории в процессе развития науки дают нам все более и более совершенные и естественные классификации наблюдаемых явлений. У нас имеется чувство соответствия теории действительности, которое, с точки зрения П. Дю-гема, не может быть обосновано средствами самой науки, а является достоянием здравого смысла.
«В основе всех наших учений, — пишет он, — самым ясным образом сформулированных, строго логически выведенных, мы всегда найдем это беспорядочное стечение тенденций, стремлений и интуиции. Нет такого глубокого анализа, который мог бы разделить их, чтобы разложить их на элементы более простые. Нет такого языка, достаточно тонкого и гибкого, чтобы определить и сформулировать их. И тем не менее, истины, которые открывает нам здравый человеческий рассудок, столь ясны, столь достоверны, что мы не можем ни признавать их, ни усомниться в них». Того, кто заявил бы, что научные теории представляют собой мираж и иллюзию, писал П.Дюгем, «вы не могли бы заставить замолчать из принципа противоречия; вы могли бы только сказать, что он лишен здравого смысла».
Итак, согласно позитивизму, подлинным знанием являются факты и эмпирические закономерности. Научные теории дают лишь систематизацию фактов и эмпирических закономерностей, которые имеют тенденцию становиться все более совершенными. Наука не беспредпосылочна. Она прочно опирается на здравый смысл. Ученый, стремящийся достичь успеха в науке, не нуждается ни в какой философии. Информированность о результатах научных исследований, профессиональное владение специальными методами, хорошее чувство здравого смысла и немного везения — вот все, что ему нужно.
Эти идеи, хотя они и не были поддержаны большинством ученых, несомненно, содействовали развитию представлений о науке. Вокруг работ позитивистов велись бурные дискуссии, которые выявили существенные расхождения в трактовке проблем методологии науки.
В XX веке позитивизм О.Конта, Э.Маха, П.Дюгема был подвергнут острой критике за феноменалистическую трактовку науки, которая, вопреки заявлениям ее авторов, вовсе не была свободна от метафизических аргументов.
Кроме того, развитие самой науки привело к очевидному поражению феноменализма.
Ученым удалось проникнуть в мир атома и элементарных частиц. Их реальность теперь уже невозможно было отрицать.
В науке стали привычными смелые обобщения, далеко выходящие за пределы наблюдаемого.
Теоретические идеи опережали и направляли эксперимент и наблюдение.
Радикально изменившиеся представления о пространстве, времени, закономерности, причинности, уровнях реальности стали основой новой научной картины мира, которой стали руководствоваться ученые в своей деятельности.
Однако позитивизм обрел новую силу в контексте бурного развития науки в XX столетии и вновь привлек внимание к проблемам философского осмысления науки. По мнению неопозитивистов, их предшественники в критике философии и выявлении природы науки, хотя и наметили правильное направление, сами не смогли пойти по нему достаточно энергично и последовательно.
Это было не случайно — замечают неопозитивисты. Ведь до самого последнего времени для решения этих проблем не было необходимых средств.
Положение радикально изменилось в результате невиданного прежде развития логики.
Одним из важнейших его стимулов было стремление найти прочный фундамент для интенсивно развивающейся математики. Исследования Дж.Буля, Э.Шредера, Дж.Пеано, Г.Фреге, Д.Гильберта, Б.Рассела, А.Уайтхеда и их последователей превратили прежнюю логику, которая незначительно отличалась от аристотелевской, в современную с сильно развитым формальным аппаратом, с необозримыми возможностями эффективных приложений.
Логический анализ языка, предпринятый Б.Расселом, а затем и его учеником Л. Витгенштейном, открыл новые горизонты и в рассмотрении традиционных проблем философии и методологии науки.
На этой основе и произошло зарождение новой разновидности позитивизма — логического позитивизма, в рамках которого философия и методология науки стали предметом специального изучения.
Особую роль в генезисе логического позитивизма приверженцы этой доктрины отводят Л.Витгенштейну. Ведь именно он наиболее четко обосновал утверждение, что постановка проблем традиционной философии «основывается на неправильном понимании логики нашего языка», которое ознаменовало, по словам М.Шлика, поворот во всей философии.
Как же обосновывается это положение?
Оно оказывается прямым следствием определенных взглядов на природу различных языковых выражений. Согласно логическому позитивизму,
все правильно построенные высказывания могут быть либо аналитическими, либо синтетическими.
— Первые из них, представляя разнообразные тавтологии, ничего не говорящие о мире, относятся к утверждениям логики и математики.
— Вторые, несущие определенное эмпирическое содержание, составляют предмет опытных наук.
И те, и другие предложения могут быть либо истинными, либо ложными.
— Для первых из них этот вопрос решается чисто аналитически.
— Для вторых — посредством эмпирической проверки.
— Никаких других осмысленных предложений быть не может.
Философы, говорят неопозитивисты, претендуют на особое знание о мире. Но откуда они его могут получить? Все, что человек знает о действительности, он получает на основании определенных контактов с миром, которые в науке становятся предметом специального систематического изучения.
У философа нет и не может быть никаких особых способов постижения действительности.
Ну что, например, философ может сказать о поведении микрообъектов? На основании чего он будет строить свои суждения? Все, что можно здесь сказать разумного, дает нам физика.
Таким образом, философия как особая наука не имеет права на существование.
Но в таком случае оказывается, что для философии, которая претендует на особое знание о действительности, просто не остается места. Ее высказывания о мире — это псевдовысказывания, она рассуждает о мнимых объектах и о несуществующих свойствах, ее выводы не могут иметь какого-либо значения, она бессодержательна и бессмысленна.
«Вся философия в старом смысле, — пишет по этому поводу Р.Карнап, — связывается ли она ныне с Платоном, Фомой Аквинским, Кантом, Шеллингом или Гегелем, строит ли она новую «метафизику бытия» или «гуманистическую философию», оказывается перед неумолимым приговором новой логики не только как содержательно ложная, но и как логические непрочная, потому бессмысленная».
Неопозитивисты очарованы своей блестящей находкой. Наконец-то удалось дать точную оценку традиционной философии. Интуиция прежних ее противников заменена строго обоснованным заключением.
Философия как метафизика даже не ложна, она бессмысленна.
«Различие между нашим тезисом и тезисом ранних антиметафизиков стало теперь отчетливее, — писал Р.Карнап. — Метафизика не простая «игра воображения» или «сказка». Предложения сказки противоречат не логике, а только опыту; они осмысленны, если даже и ложны».
Метафизическая же философия не только антиэмпирична, но и антилогична.
Эмпирик, как отмечал М.Шлик, не будет доказывать ложность утверждений метафизика. Он скажет ему: ты вообще ничего не высказываешь. Он не станет с ним спорить, а скажет: я тебя не понимаю.
«При ближайшем рассмотрении, — писал Р.Карнап, — в неоднократно изменявшейся одежде узнается то же содержание, что и в мифе: мы находим, что метафизика также возникла из потребности выражения чувства жизни, состояния, в котором живет человек, эмоционально-волевого отношения к миру, к ближнему, к задачам, которые он решает, к судьбе, которую переживает».
Р.Карнап считает, что это выражение чувства жизни является, по существу, единственной причиной, благодаря которой творения философов метафизического толка привлекали прежде внимание многих мыслящих людей, да и сейчас волнуют немало наших современников. Высказывания философов прошлого, по его мнению, нельзя понимать буквально.
Метафизик ничего в действительности «не высказывает, а только нечто выражает как художник», поэтому он не вправе претендовать на общезначимость своей философии.
Как писал Р.Карнап, «метафизик приводит для своих предложений аргументы, он требует, чтобы с содержанием его построений соглашались, он полемизирует с метафизиками других направлений, ищет опровержения их предложений в своих статьях». Но он не вправе это делать.
Метафизик подобен поэту.
А какой же смысл поэту пытаться «опровергнуть предложения из стихотворения другого лирика?» Ведь «он знает, что находится в области искусства, а не в области теории».
Как видно, неопозитивисты считают, что философы прошлого не имели дела с познанием. Каждый из них был прав, поскольку пытался выразить свое ощущение жизни, и ошибался, когда навязывал его другим. Теоретическая форма философии была, по их мнению, непомерным балластом, который сдерживал духовные порывы философов, мешая им достичь совершенных форм самовыражения. Вплоть до нашего времени, единодушно считают неопозитивисты, в философии отсутствовало понимание действительной природы философствования, не были использованы должным образом необходимые средства этого особого рода духовной деятельности.
Поэтому, по мнению Р.Карнапа, даже если учесть то, что метафизики выражали, сами того не осознавая, свое чувство жизни, они делали это далеко не лучшим образом, подобно музыкантам без музыкальных способностей.
Только теперь в результате применения современной логики к анализу философских построений удалось понять их действительный статус. Философы не случайно выражали свои антипатии новой логике. Они, видимо, предчувствовали, что она им ничего хорошего не предвещает. И они не ошиблись. Теперь раскрыта сущность их деятельности, всегда прежде окутываемая покровом некой таинственности.
Философия, как оказывается, никогда и не имела своего предмета.
Ее история есть история погони за миражами, нелепых попыток совершенно негодными средствами разрешить псевдопроблемы.
«Метафизика рушится, — заявляет М.Шлик, — не потому, что решение ее задач было бы смелым предприятием, которое не по плечу человеческому разуму (как приблизительно считал Кант), а потому, что этих задач вовсе нет. С обнаружением ложной постановки вопроса стала понятной сразу же история метафизических споров».
Таким образом, единственно допустимое решение метафизических проблем может, по мнению неопозитивистов, заключаться лишь в их элиминации. Поняв эту очевидную истину, люди перестанут тратить время на их обсуждение и сосредоточат свои усилия на разрешении реальных проблем познания и освоения окружающего их мира.
М. Шлик следующим образом описывает будущее философии: «Конечно, предстоит еще много арьергардных боев...; философские писатели будут еще долго дискутировать старые мнимые вопросы, однако в конце концов их перестанут слушать, и они будут похожи на актеров, которые продолжают играть долгое время, прежде чем заметят, что зрители постепенно улизнули».
Итак, философия принципиально невозможна как особая наука. Любые стремления построить систему собственно философских утверждений о действительности или процессе ее познания, в каких бы формах они ни реализовывались, обречены на провал.
Неужели на этом закончилась история философии?
Нет, это не конец, говорят неопозитивисты. Скорее уместно говорить о ее начале. Ведь только теперь появилась действительная возможность создания подлинной научной философии. Мы являемся свидетелями настоящей революции в философии, которая, как это присуще любым радикальным преобразованиям, не только ломает прежние устои, но и утверждает новые.
Да, философия невозможна как наука. Но отсюда еще не следует, что она невозможна и не нужна.
Но что же в таком случае она собой представляет?
«Ну хоть и не наука, — писал М.Шлик, — но, однако, нечто настолько значительное и большое, что она может также впредь, как и раньше, почитаться королевой наук; стоит ли писать, что королева наук сама должна быть наукой. Мы узнаем теперь в ней — и этим положительно отметили великий переворот современности — вместо системы знаний систему действий; она есть та самая деятельность, благодаря которой устанавливается или обнаруживается смысл высказываний».
Новый взгляд на сущность философии был выдвинут Б.Расселом, а затем разработан Л.Витгенштейном. В «Логико-философском трактате», изданном в 1921 г., Витгенштейн высказал все основные положения будущей доктрины логического позитивизма.
— «Вся философия есть "критика языка"».
— «Цель философии — логическое прояснение мыслей».
— «Философия не теория, а деятельность».
— «Философская работа состоит, по существу, из разъяснений».
— «Результаты философии — не некоторое количество "философских предложений", но прояснение предложений».
— «Философия должна прояснять и строго разграничивать мысли, которые без этого являются как бы темными и расплывчатыми».
Важнейшей особенностью истолкования природы философии логическими позитивистами является подчеркивание ими ее научности.
Философия непременно должна быть научной. Но как это возможно, если она не может быть наукой?
Оказывается, в этом требовании нет ничего противоречивого. Научность философии определяется тем, что она в качестве объекта своей аналитической деятельности имеет утверждения науки, а кроме того, и сама эта деятельность осуществляется средствами вполне научными — методами современной математической логики.
Р. Карнап видит в этом две важнейшие черты новой философии, отличающие ее от традиционной.
«Первая отличительная черта, — пишет он, — состоит в том, что это философствование осуществляется в тесной связи с эмпирической наукой, даже вообще только в ней, так что философия, как особая область, познания наряду или над эмпирической наукой уже не признается. Вторая отличительная черта указывает, в чем состоит философский труд в эмпирической науке: в прояснении ее предложений через логический анализ; в частности, в разложении предложений на части (понятия), постепенное сведение понятий к базисным понятиям и постепенно сведений предложений к базисным предложениям. Из этой постановки задачи следует значение логики для философского труда; она уже не есть только философская дисциплина наряду с другими, а мы можем прямо заявить: ЛОГИКА ЕСТЬ МЕТОД ФИЛОСОФСТВОВАНИЯ».
Логический анализ предложений науки имеет две функции: негативную и позитивную.
— Первая направлена на то, чтобы элиминировать из научного обихода бессмысленные понятия и предложения, устранить псевдопроблемы, не допустить проникновения в науку различных модификаций метафизического мышления и его продуктов.
— Вторая, позитивная, функция заключается в том, чтобы прояснять логическую структуру теорий эмпирических наук и математики, посредством их аксиоматизации выявлять реальное эмпирическое содержание используемых в науке понятий и методов, прояснять действительные научные утверждения.
Потребность в этих функциях возникает в силу того, что научная деятельность представляет собой естественный процесс, характеризуемый как проявление различного рода стихийностей внутри самой науки, так и воздействием на нее различных внешних факторов.
Ученый широко пользуется обыденным языком, включающим в себя значительную компоненту неопределенности.
Его деятельность всегда имеет определенную психологическую окраску.
В силу различных социально-исторических причин он оказывается обремененным скарбом понятий и проблем традиционной философии.
Наука постоянно находится под воздействием внешних по отношению к ее сущности религиозных и политических интересов.
Задача философа — выявить то, что присуще науке как таковой по ее природе.
А этого можно достичь, считают логические позитивисты, только на пути логической реконструкции науки.
Необходимость логического анализа науки стала, по мнению логических позитивистов, особенно ясной в настоящее время. Ее вычленение было прямым результатом естественной дифференциации труда ученого, порожденной бурным развитием науки.
«До нашего поколения, — писал Х.Рейхенбах, — еще не было такого, чтобы вырос новый класс философов, натренированных в технике наук, включая математику, и которые сконцентрировались на философском анализе. Эти люди видели, что необходимо новое распределение работы, что научные исследования не оставляют человеку достаточно времени, чтобы делать работу логического анализа, и наоборот, логический анализ требует концентрации, которая не оставляет времени научной работе, — концентрации, которая вследствие своего стремления к прояснению больше, чем к открытию, может даже мешать научной производительности. Профессиональные философы науки являются продуктом ее развития».
Так обосновывают свою новую философию виднейшие представители логического позитивизма. При этом логике отводится совершенно исключительная роль. Как говорил Х.Рейхенбах, философские мучения «можно успокоить только с помощью урока логики». Те же, кто питают к ней неприязнь, пусть не стремятся достигнуть успехов в философии. Их удел другой. Пусть эти люди попробуют приложить свои способности «в менее абстрактных применениях силы человеческого разума».
Однако эти идеи позитивизма не находят признания у современных ученых. Выдающиеся представители науки XX в. столь же решительно, как и их предшественники, утверждают, что целью их теоретической деятельности является постижение закономерностей мироздания.
Позитивисты же прилагают немало сил, чтобы убедить своих оппонентов, что Н. Коперник, И. Кеплер, И. Ньютон, Дж. Максвелл, Л. Больцман, Ч. Дарвин, Д. И. Менделеев и другие творцы науки якобы наивно верили в возможность познания объективной реальности просто потому, что правильного и аргументированного понимания сущности научного знания еще не было.
Но как объяснить мощную солидарность с учеными прошлого современных деятелей науки?
«Разумеется все сходятся на том, — писал А.Эйнштейн, — что наука должна устанавливать связь между опытными фактами с тем, чтобы на основании уже имеющегося опыта мы могли предсказывать дальнейшее развитие событий». По мнению же позитивистов, замечает он, «единственная цель науки состоит в как можно более полном решении этой задачи». Однако я не уверен, что столь примитивный идеал мог бы зажечь такую сильную исследовательскую страсть, которая и явилась причиной подлинно великих достижений. «Без веры в то, что возможно охватить реальность нашими теоретическими построениями, без веры во внутреннюю гармонию нашего мира, — утверждает А.Эйнштейн, — не могло быть никакой науки. Эта вера есть и всегда останется основным мотивом всякого научного творчества».
Наука XX в. с особенной ясностью обнаруживает свои прочные связи с философией, которые раньше едва осознавались.
«В наше время, писал А.Эйнштейн, — физик вынужден заниматься философскими проблемами в гораздо большей степени, чем это приходилось делать физикам предыдущих поколений. К этому физиков вынуждают трудности их собственной науки».
Ученые прошлого привыкли говорить об эмпирических данных как об абсолютно достоверном фундаменте науки, который формируется в результате непосредственного восприятия действительности. Использование различных приборов и устройств рассматривалось лишь как простое усиление органов чувств человека. Однако в современной науке и, особенно в физике, стало ясно, что эмпирическое познание всегда в принципе включает в себя и теоретические представления.
«То, что вы видите в сильный микроскоп, созерцаете через телескоп, спектроскоп или воспринимаете посредством того или иного усилительного устройства, -г- все это требует интерпретации», — писал М.Борн.
Само по себе показание прибора не может рассматриваться как научный факт. Оно становится им лишь тогда, когда соотносится с изучаемым объектом, что обязательно предполагает обращение к теориям, описывающим работу используемых приборов и различных экспериментальных приспособлений.
С другой стороны, стало ясно, что и теории весьма непросто связаны с объектами, которые они призваны описывать.
Научная теория — это такое гносеологическое образование, которое несет на себе не только черты объекта познания, но и специфические характеристики знания и процесса познания. Поэтому она неизбежно содержит в себе как онтологический, так и гносеологический компоненты.
Если цель научного познания заключается в том, чтобы проникнуть в сущность явлений и описать объективную реальность, а в этом убеждены подавляющее большинство ученых, то одной из важнейших задач, стоящих перед исследователем, является построение интерпретации научной теории, в которой она получила бы соответствующее онтологическое и гносеологическое истолкование. Только после этой работы научная теория превращается в знание, в то время как без такой интерпретации она представляет собой лишь технический аппарат, при помощи которого можно формально манипулировать с эмпирическими данными.
Однако выявление онтологического и гносеологического содержания теории не может осуществляться без определенных представлений об общих характеристиках бытия и процесса его познания. Поэтому ученый не может достичь своей цели, игнорируя философию.
Это обстоятельство вполне осознается выдающимися учеными нашего времени.
Так, например, А.Эйнштейн писал, что «наука без теории познания (насколько это вообще мыслимо) становится примитивной и путанной».
А М. Борн считал, что «физика, свободная от метафизических гипотез, невозможна».
По мере развития науки, усложнения ее задач все больше выявляется необходимость в специальном исследовании ее философских оснований.
«В мельчайших системах, как и в самых больших, — писал М.Борн, — в атомах, как и в звездах, мы встречаем явления, которые ничем не напоминают привычные явления, и которые могут быть описаны только с помощью абстрактных концепций. Здесь никакими хитростями не удается избежать вопроса о существовании объективного, независящего от наблюдателя мира, мира «по ту сторону» явлений».
Поэтому, по мнению М.Борна, современная физика никак не может обойтись без обращения к философии, осуществляющей «исследование общих черт структуры мира и наших методов проникновения в эту структуру».
А вот что говорит по этому поводу один из самых крупных специалистов по философии науки К.Поппер.
«Философы-аналитики полагают, что или вообще не существует подлинных философских проблем, или что философские проблемы, если таковые все же есть, являются всего лишь проблемами лингвистического употребления или значения слов. Я же, однако, считаю, что имеется по крайней мере одна действительная философская проблема, которой интересуется любой мыслящий человек. Это проблема космологии — проблема познания мира, включая и нас самих (и наше знание) как часть этого мира. Вся наука, по моему мнению, есть космология, и для меня значение философии, не в меньшей степени, чем науки, состоит исключительно в том вкладе, который она вносит в ее разработку. Во всяком случае, для меня и философия, и наука потеряли бы всякую привлекательность, если бы они перестали заниматься этим».
Что представляет собой научное знание?
Какова его структура?
Для того чтобы ответить на эти вопросы, необходимо прежде всего обратить внимание на то, что научное знание — это сложная система с весьма разветвленной иерархией структурных уровней.
Для решения нашей задачи вычленим три уровня в структуре научного знания:
— локальное знание, которое в любой научной области соотносится с теорией;
— знания, составляющие целую научную область;
— знания, представляющие всю науку.
1. ЭМПИРИЧЕСКИЙ И ТЕОРЕТИЧЕСКИЙ УРОВНИ ЗНАНИЯ
Рассмотрим вопросы, связанные со структурой локальной области знания.
Очевидно, что здесь можно выделить по крайней мере два уровня:
уровень эмпирических знаний
и
уровень теоретических знаний.
На конкретном примере — механике — выясним, что представляют собой уровни эмпирического и теоретического знания.
Эмпирия здесь связана с наблюдениями и экспериментами над механическими перемещениями твердых тел или жидкостей. Совокупность эмпирических данных дают нам также астрономические наблюдения за перемещениями небесных тел — и это очень важные знания, на которые опирается механика.
В свое время А. Пуанкаре говорил, что самое большое благо, которое принесла астрономия человечеству, заключается в том, что, глядя на небо, люди поняли, что все в мире подчиняется законам и что перемещение небесных тел — это самое очевидное проявление закономерности окружающей нас действительности.
Для знаний, полученных на эмпирическом уровне, характерно то, что они являются результатом непосредственного контакта с «живой» реальностью в наблюдении или эксперименте. На этом уровне мы получаем знания об определенных событиях, выявляем свойства интересующих нас объектов или процессов, фиксируем отношения и, наконец, устанавливаем эмпирические закономерности.
Над эмпирическим уровнем науки всегда надстраивается теоретический уровень.
Теория, представляющая этот уровень, строится с явной направленностью на объяснение объективной реальности (главная задача теории заключается в том, чтобы описать, систематизировать и объяснить все множество данных эмпирического уровня).
Однако теория строится таким образом, что она описывает непосредственно не окружающую действительность, а идеальные объекты.
Механика, например, описывает не реальные процессы, с которыми человек непосредственно имеет дело в действительности, а относящиеся к идеальным объектам, например, материальным точкам.
Идеальные объекты, в отличие от реальных, характеризуются не бесконечным, а вполне определенным числом свойств. Материальные точки, с которыми имеет дело механика, обладают очень небольшим числом свойств, а именно массой и возможностью находиться в пространстве и времени.
Таким образом, идеальный объект строится так, что он полностью интеллектуально контролируется.
В теории задаются не только идеальные объекты, но и взаимоотношения между ними, которые описываются законами. Кроме того, из первичных идеальных объектов можно конструировать производные объекты.
В итоге теория, которая описывает свойства идеальных объектов, взаимоотношения между ними, а также свойства конструкций, образованных из первичных идеальных объектов, способна описать все то многообразие данных, с которыми ученый сталкивается на эмпирическом уровне.
Происходит это следующим образом: из исходных идеальных объектов строится некоторая теоретическая модель данного конкретного явления и предполагается, что эта модель в существенных своих сторонах, в определенных отношениях соответствует тому, что есть в действительности.
Уточним теперь наши представления о теоретическом уровне знания. Важно иметь в виду, что этот уровень знания обычно расчленяется на две существенные части, представляемые
фундаментальными теориями
и
теориями, которые описывают конкретную (достаточно большую) область реальности, базируясь на фундаментальных теориях.
Так, механика описывает материальные точки и взаимоотношения между ними, а на основе ее принципов далее строятся различные конкретные теории, описывающие те или иные области реальности.
Для описания поведения, например, небесных тел строится небесная механика. При этом Солнце представляет собой центральное тело, обладающее большой массой, а планеты — тела, движущиеся вокруг этого центрального тела по законам механики и по закону всемирного тяготения. Эта конкретная модель строится из материальных точек и рассчитывается, исходя из принципов механики.
Таким же образом — на базе механики — строятся и другие конкретные теории: твердого тела, жидкости и т.д. Часто при построении таких теорий удается обойтись только принципами механики, однако при построении, например, теории тепловых явлений в конце концов выясняется, что принципов и законов механики недостаточно, что нужны еще вероятностные представления.
Важно еще раз отметить, что в теории мы всегда имеем дело с идеальным объектом: в фундаментальных теориях — с наиболее абстрактным идеальным объектом, а в теориях второго поколения — с определенными производными от этих идеальных объектов, на основе которых конструируются модели конкретных явлений действительности.
Роль теории в науке определяется тем, что в ней мы имеем дело с интеллектуально контролируемым объектом, в то время как на эмпирическом уровне — с реальным объектом, обладающим бесконечным количеством свойств и, вообще говоря, интеллектуально не контролируемым.
Поскольку в теории мы имеем дело с интеллектуально контролируемым объектом, то мы можем, вообще говоря, описать теоретический объект как угодно детально и получить в принципе как угодно далекие следствия из теоретических представлений. Коль скоро наши исходные абстракции верны, мы можем быть уверены, что и следствия из них будут верны. Сила теории состоит в том, что она может развиваться как бы сама по себе, без прямого контакта с действительностью. Естественно, что исходные принципы должны соотноситься с действительностью.
Итак, в структуре научного знания выделяются два существенно различных, но взаимосвязанных уровня:
эмпирический и теоретический
Но, чтобы адекватно описать локальную область знания, этих двух уровней оказывается недостаточно. Необходимо выделить часто нефиксируемый, но очень существенный уровень структуры научного знания — уровень философских предпосылок, содержащий общие представления о действительности и процессе познания, выраженные в системе философских понятий.
Рассмотрим область явлений микромира, которая изучается квантовой механикой, и определим, в каких аспектах ученый имеет здесь дело с философскими предпосылками.
— Квантовая механика опирается на определенную совокупность эмпирических данных, получаемых при изучении микропроцессов с помощью различных приборов: счетчиков Гейгера, камеры Вильсона, фотоэмульсии и т.д.
— Теория — квантовая механика — не только описывает данные эмпирического уровня, но и может предсказывать результаты определенных событий в этой области.
— Однако более внимательный анализ показывает, что этим описание данной области науки не исчерпывается. Оказывается, что существеннейшую роль в квантовой механике играет истолкование ее аппарата с точки зрения определенных представлений о реальности и процессе ее познания.
Всем известна колоссальная по широте и глубине обсуждаемых проблем дискуссия, которая развернулась вокруг проблем квантовой механики между двумя направлениями, виднейшими представителями которых были А.Эйнштейн и Н.Бор. Ее суть состояла в том, как соотнести аппарат квантовой механики с окружающим нас миром.
Из всего комплекса обсуждавшихся проблем рассмотрим лишь одну, связанную с истолкованием пси-функции. Эта функция входит в основное уравнение квантовой механики — уравнение Шрёдингера, которое описывает поведение микрообъектов. Оказывается, что пси-функция дает лишь вероятностные предсказания, и поэтому остро встает вопрос о том, какова сущность этой вероятности.
— А. Эйнштейн считал, что вероятностный характер предсказаний в квантовой механике обусловлен тем, что квантовая механика неполна.
Сама действительность полностью детерминистична, в ней всей определено, все принципиально — вплоть до деталей — предсказуемо, а квантовая механика опирается на неполную информацию о действительности, поэтому она дает вероятностные предсказания.
Представим себе, что мы подбрасываем монету и она упала на орла. Мы говорим, что вероятность выпадения монеты на орла равняется 1/2. Каковы основания этого вероятностного суждения? Поведение монеты объективно вероятностно, или мы просто не полностью знаем все детали того процесса, которые приводят к этому результату?
В классической физике эту ситуацию обычно рассматривают таким образом: поскольку все в мире однозначно предопределено, то, если бы мы точно учли все детали — распределение массы монеты, точку приложения силы, величину импульса, с какими молекулами воздуха и как будет взаимодействовать монета при движении и т.д., мы могли бы высказать аподиктическое, а не вероятностное суждение о том, как упадет монета.
Таким образом, с этой точки зрения, в природе отсутствуют вероятностные процессы, а наши вероятностные суждения связаны с тем, что мы не имеем полной информации о действительности.
А. Эйнштейн полагал, что так же обстоит дело и с квантово-механическими явлениями. Следует обратить внимание на то, что истолкование А.Эйнштейном аппарата квантовой механики базируется:
— во-первых, на определенных представлениях о действительности, согласно которым в мире все однозначно детерминировано;
— во-вторых, на представлениях о характере научной теории: теория, в которой есть вероятность, неполна, но неполные теории имеют право на существование;
— Бор предложил другой вариант истолкования этой же ситуации.
Он утверждал, что квантовая механика полна и она отражает принципиально неустранимую вероятность, характерную для нашего постижения микромира.
Эта точка зрения совершенно противоположна точке зрения А. Эйнштейна и в плане представлений о мире и в плане представлений о гносеологическом статусе вероятностной теории.
Очевидно, что, вычленяя в структуре локального научного знания только два уровня — эмпирический и теоретический — невозможно истолковать научную теорию как знание.
С этих позиций ее в лучшем случае можно истолковать лишь как аппарат описания и предсказания эмпирических данных.
Однако такая позиция никогда не устраивала ученых.
Ученые никогда на этом не останавливаются, стремясь истолковать науку не только как описание непосредственно наблюдаемых явлений, но и как отражение объективной реальности, которая лежит за явлениями, за наблюдаемым. В рассмотренном случае и у А.Эйнштейна и у Н.Бора отчетливо видна эта тенденция, выразившаяся в построении определенных интерпретаций квантовой механики с позиций различных философских представлений.
Обратим внимание на то, что в науку теория может войти в таком виде, в каком она не представляет собой знание в полном смысле этого слова. Она уже функционирует как определенный организм, уже описывает эмпирическую действительность, но в знание в полном смысле она превращается лишь тогда, когда все ее понятия получают онтологическую и гносеологическую интерпретацию.
Итак, в науке существует уровень философских предпосылок.
Ясно, что в зависимости от того, с какой наукой и с какой теорией мы имеем дело, философские основания выявляют себя в большей или меньшей степени. В квантовой механике они очевидны. Здесь до сих пор идут острейшие споры по проблемам интерпретации ее математического аппарата и по сей день отсутствует позиция, которая примирила бы спорящие стороны. Аналогичные примеры можно легко обнаружить в других науках.
Сколько бурных философских дискуссий вызвало учение об эволюции живой природы или генетика!
А какими интеллектуальными баталиями сопровождалось освоение идей структурализма в лингвистике, литературоведении и искусствоведении!
Что представляют собой математические объекты, можно ли всю математику построить на основе теории множеств, возможно ли доказательство непротиворечивости математики, как объяснить невероятную приложимость математических построений к областям реальности, которые совершенно не похожи на мир, непосредственно доступный нашему восприятию?
Обсуждение такого рода вопросов привлекало и привлекает внимание многих математиков и философов.
Вместе с тем, как свидетельствуют факты, в науке существует немало теорий, которые не вызывают каких-либо споров по поводу их философских оснований. Это связано с тем, что они базируются на философских представлениях, близких к общепринятым, и поэтому не подвергаются рефлексии: они не выступают предметом специального анализа, а воспринимаются как нечто само собой разумеющееся.
Обратим внимание теперь на то, что и эмпирическое знание находится в зависимости от определенных философских представлений. В самом деле, рассмотрим эмпирический уровень науки.
Очевидно, что в любом наблюдении или эксперименте ученый исходит из того, что реальные объекты и явления, с которыми он сталкивается, причинно обусловлены. Мы в данном случае отвлекаемся от природы причинно-следственных связей, которые могут быть весьма сложны, как, например, в микромире, рассматривая эмпирические знания, с которыми имеет дело большинство наук.
— В этом случае ученый всегда исходит из того, что все имеет свою причину. Если, например, результат эксперимента не повторяется, он ищет причину этого неповторения.
— Как известно, результаты эксперимента требуют обязательной статистической обработки. Без этого они не могут быть научными и не могут быть опубликованы. Это требование вытекает из представлений о том, какую роль в экспериментальных результатах играют ошибки измерения.
— Далее статья с результатами эмпирических исследований публикуется спустя некоторое время после проведения эксперимента. Здесь очевидно предположение, что эксперимент имеет значимость не только в данный момент времени, что те закономерности, которые фиксируются на эмпирическом уровне, устойчивы, неизменны, если, конечно, речь не идет о какой-либо особой ситуации, например, о быстроменяющейся социальной области, где эта динамика специально учитывается.
Таким образом, на эмпирическом уровне знания существует определенная совокупность общих представлений об окружающем нас мире.
Эти представления настолько очевидны, что мы не делаем их предметом специального исследования. Они просто передаются из поколения в поколение как традиция.
Но они существуют, и рано или поздно меняются и на эмпирическом уровне.
Оказывается, что уровень философских предпосылок связан со стилем мышления определенной исторической эпохи. Например, для науки XVIII в. было характерно представление о научной теории как зеркальном отражении объективной реальности, дающем полную картину Данной области действительности.
Когда-то Ж.Лагранж говорил, что И.Ньютон не только великий человек, но и один из самых счастливых людей в мире, потому что теорию Солнечной системы можно построить только один раз.
Мы знаем, что ее уже не раз перестраивали после И.Ньютона, но раньше считалось, что, коль скоро научная теория построена, то она дает адекватное знание в своей предметной области.
Кроме того, считалось, что в самом мире нет никакой вероятности, поэтому и теория принципиально не может содержать в себе вероятности. Это была очень важная методологическая установка, которая во многом определяла стиль научного мышления того времени. С этой позиции смотрели на любую область действительности.
Например, при построении, теории социальных явлений за образец брали небесную механику и пытались выдвинуть основные принципы (свободы, братства, равенства и т.д.), с помощью которых можно было бы описать любое социальное явление так же, как с помощью принципов механики и закона всемирного тяготения можно объяснить небесные явления.
Ясно, что в XX в. ситуация меняется. Мы теперь склонны придавать большее значение скорее вероятностным теориям, чем выражающим однозначный детерминизм.
Итак, существует совокупность философских представлений, которые пронизывают и эмпирический, и теоретический уровни научного знания.
Обращая внимание на значение философии для научного познания, Л.Бриллюэн писал, что «ученые всегда работают на основе некоторых философских предпосылок, и, хотя, многие из них могут не сознавать этого, эти предпосылки в действительности определяют их общую позицию в исследовании». «Наука, — отмечал А.Эйнштейн, — без теории познания (насколько это вообще мыслимо) становится примитивной и путанной».
Обратим прежде всего внимание на то, что эмпирический и теоретический уровни органически связаны между собой:
— теоретический уровень существует не сам по себе, а опирается на данные эмпирического уровня, и в этом смысле связь теории и эмпирии очевидна;
— но существенно то, что и эмпирическое знание оказывается несвободным от теоретических представлений, оно обязательно погружено в определенный теоретический контекст.
Рассмотрим область микроявлений, где совокупность эмпирических данных дают различные приборы. Эти данные представляют собой, например, определенные траектории на фотобумаге, которые показывают нам, как взаимодействуют частицы и т.д. Но, конечно, совокупность эмпирических данных является определенным знанием о действительности лишь тогда, когда эти данные истолковываются с позиций определенных теоретических представлений.
Так, например, на фотографии, сделанной в магнитном поле, мы видим определенные спиральные линии.
Зная, что в магнитном поле заряженные частицы движутся по спирали, причем электроны в одну сторону, а позитроны — в другую, мы считаем, что на фотографии изображено движение электрона или позитрона.
Если мы не имеем определенных теоретических представлений, то, конечно, щелчки счетчика Гейгера или траектории в камерах Вильсона нам ничего не говорят о микромире.
На эмпирическом уровне необходима интерпретация работы приборов, осуществляемая в рамках механики, термодинамики, электродинамики и других теорий. Это значит, что эмпирический уровень научных знаний обязательно включает в себя то или иное теоретическое истолкование действительности.
Очень существенно, что эмпирический уровень знания погружается в такие теоретические представления, которые являются непроблематизируемыми. Например, когда мы пытаемся обосновать эмпирически квантовую механику, то экспериментальные данные, используемые при этом, оказываются нагруженными не квантовомеханическими, а классическими представлениями, которые в данном случае мы не ставим под сомнение. Мы проверяем эмпирией более высокий уровень теоретических построений, чем тот, что содержится в ней самой. Отсюда фундаментальное значение эксперимента как критерия истинности теории.
Несмотря на теоретическую нагруженность, эмпирический уровень является более устойчивым, более прочным, чем теория, в силу того, что теории, с которыми связано истолкование эмпирических данных, — это теории другого уровня. Если бы было иначе, то мы имели бы логический круг, и тогда эмпирия ничего не проверяла бы в теории и не могла бы быть критерием ее истинности. Эти уточнения очень важны для понимания закономерностей развития науки.
Итак, в локальной области научного знания мы выделили три уровня:
эмпирический,
теоретический,
философский —
и показали, что все они взаимосвязаны.
Рассмотрим теперь структурный уровень знания, охватывающий целую научную область. Очевидно, что здесь есть ряд локальных областей, сосуществующих друг с другом. Однако необходимо отметить обстоятельство, которое сразу резко усложняет дело и вносит множество проблем в рассмотрение этого вопроса.
Сформулируем его так:
что входит в структуру, например, современной физики?
Входят ли в структуру современной физики только те теории, которые созданы в XX в., или входят также и теории прошлого?
Конечно, целый ряд теорий прошлого не входит в современную физику (например, теория теплорода и многие другие). Острота вопроса состоит в следующем:
входят ли в состав современной физики такие теории, которые генетически связаны с современными концепциями, но созданы в прошлом?
— Например, мы знаем, что механические явления сейчас описываются на базе квантовой механики. Входит ли в структуру современного физического знания классическая механика?
— Мы знаем, что тепловые явления сейчас описываются на базе статистической термодинамики, а входит ли классическая термодинамика в структуру современного научного знания?
Такие вопросы сразу обостряют рассматриваемую проблему.
Обратим внимание и на такой важный вопрос:
как мы представляем себе будущее любой области науки?
Известно, что одна из четко выраженных тенденций в рассмотрении этого вопроса состоит в том, что допускается принципиальная возможность построения некой единой теории, которая охватывала бы фундаментальные принципы всей предметной области, скажем физики, и на базе которой все остальные физические теории были бы построены как частные случаи. Такое стремление — построить некую единую теорию, охватывающую целую предметную область, — не раз наблюдалось в истории физики, биологии, географии и т.д. Практически во всех областях науки так или иначе проявлялась эта установка.
— Например, до конца XIX в. все физики были убеждены, что в качестве единой теории может выступать механика, что на базе механики можно в принципе построить всю физику. Потом выяснилось, что это невозможно.
— Попытались в качестве единой теории использовать электродинамику, но это тоже оказалось невозможным. Выяснилось, что существуют различные виды взаимодействий: электромагнитные, слабые, сильные, гравитационные, которые трудно объединить в одной теории.
— Пытались построить и единую теорию поля. Сейчас в связи с достижениями физики элементарных частиц на этом пути получены фундаментальные результаты.
Как к этому отнестись?
Можно ли рассматривать в качестве идеала структуры данной области науки описанную выше картину?
Это очень важные вопросы. Однако, прежде чем на них ответить, выйдем за пределы этой проблемы, расширим ее и покажем, каким образом она могла бы быть экстраполирована, а затем с позиции тех представлений, которое будут получены в результате такой экстраполяции, вернемся к этой проблеме.
Представим себе, что в определенней предметной области, допустим в физике, можно построить единую теорию.
Но если мы можем построить такую теорию в области физики, то почему мы не можем с позиции этой теории рассмотреть и химические явления? Ведь химические явления фактически базируются на тех же физических взаимодействиях.
Почему бы не представить себе дело так, что в конце концов будет построена единая физическая теория, которая охватит и химические явления? Ведь граница между, скажем, электромагнитными и тепловыми явлениями, которые изучаются в физике и объединить которые она претендует в рассматриваемой программе, — эта граница принципиально не более резкая, чем граница между явлениями тепловыми и химическими, или электромагнитными и химическими, или — более широко — между явлениями физическими и химическими.
Коль скоро мы приходим к выводу, что принципиально возможна единая теория, охватывающая химические и физические явления, то почему бы нам не представить дело так, что и биологические явления будут охватываться этой теорией, ибо биологические процессы на молекулярном уровне представляют собой определенные физико-химические взаимодействия.
Итак, представим себе единую теорию, охватывающую физические, химические, биологические явления. Не следует ли отсюда, что в будущем все явления действительности от простейших физических до сложнейших социальных явлений будут описаны на базе некой фундаментальной теории в том стиле, в каком, например, на базе механики строятся теоретические описания движения небесных тел, жидкостей, газов и др.?
Такая глобальная программа кажется нам сомнительной не только в силу того, что она очень далека от сегодняшней действительности, но и потому, что она слишком просто решает вопрос о структуре науки.
Интуиция подсказывает, что эта программа не учитывает специфики явлений, относящихся к различным предметным областям.
Конечно, когда мы объединяем физическое, математическое, историческое знание одним термином «наука», мы делаем это непроизвольно: существует совокупность определенных универсальных принципов, критериев научности, которые отделяют науку от других сфер человеческой культуры, деятельности, и тем самым объединяют различные области знания.
Но, вероятно, каждая из них обладает своей спецификой, разъединяющей их в пределах науки.
Может ли одна теория охватить все богатство стилей научного мышления, способов познания, существующее в современной науке?
Или, быть может, они представляют лишь строительные леса, выполняющие лишь временные функции?
По-видимому, нет, и вряд ли это исторически преходящее явление. Ориентируясь на эту интуицию, выскажем ряд соображений о конкретных причинах несостоятельности этой программы.
В первую очередь обратим внимание на то, что объекты, описываемые в разных науках, значительно отличаются друг от друга. Возьмем, например, физику и историю. Весьма сомнительно, что столь разные объекты могут описываться на основании одних и тех же принципов.
Рассмотрим, какого рода отличия имеются между объектами физики и истории.
— Сразу отметим, что физические явления не зависят от сознания человека. Знание об этих объектах никак не влияет на сами эти объекты.
Можно ли считать, что знание об объектах социальной действительности не влияет на сами эти объекты? Очевидно, что так считать нельзя.
Предсказали, скажем, энергетический голод в 2000 г. Как только люди узнают о такой опасности, они немедленно примут меры для того, чтобы, например, интенсивнее проводились исследования в области термоядерного синтеза. Ясно, что информация о социальном объекте используется для изменения самого этого объекта. Знание о будущем человека оказывается таковым, что оно изменяет предсказываемое потенциальное будущее. Реально оно не осуществляется именно потому, что предсказывается. Очевидно, что здесь совершенно иная ситуация, чем в физике. И вряд ли будут когда-либо найдены общие принципы, которые объединят столь различные явления, настолько, что эти дисциплины сольются в единое целое.
— Можно отметить и другие различия между физическими и социальными явлениями. Физические явления, например, несомненно, гораздо проще, чем социальные. Именно относительная простота исходных физических объектов, возможность их интеллектуальной контролируемости позволяет раскрыть существенные свойства даже достаточно сложных физических явлений, строя детально математизированные теории.
Итак, абстрактные объекты, на базе которых мы описываем физические явления, очень просты. Какие же объекты мы должны выбрать в качестве исходных, чтобы социальные явления можно было описать с такой, же точностью, как и физические?
Казалось бы здесь следовало бы построить прежде всего некоторый абстрактный образ человека, который бы выполнял функции идеального объекта теории, описать его свойства и отношения к другим людям и окружающей- среде и далее конструировать все социальные объекты и их отношения, исходя из этой основы. Однако такой путь, хотя в целом он и реализуется, не приводит к столь же строгим и целостным Теориям как это имеет место в физике.
С подобным положением дела мы сталкиваемся и при описании биологических, географических, геологических и других явлений. Объекты всех этих наук гораздо сложнее, чем физические объекты, и поэтому возникают громадные трудности при построении количественных теорий — теорий такого же типа, как физические.
Конечно, можно надеяться на то, что появятся принципиально новые способы математического описания. Известно, к каким колоссальным результатам привели в физике разработка дифференциального и интегрального исчислений или введение аппарата теории вероятности.
Быть может, появятся новые области математики, с помощью которых можно будет описать явления, не поддающиеся сейчас математизации.
Можно надеяться и на то, что в будущем будут глубоко раскрыты качественные характеристики социальных, биологических, географических и других явлений, что также расширит возможности построения более точных теорий в этих областях. Но приведет ли это к редукции всего научного знания к небольшому числу исходных фундаментальных принципов?
В свете изложенных нами аргументов представляется более правильной следующая точка зрения:
любая научная теория принципиально ограничена в своем интенсивном и экстенсивном развитии.
Научная теория — это система определенных абстракций, при помощи которых мы раскрываем субординацию существенных и несущественных в определенном отношении свойств действительности.
Можно сказать, что научная теория дает нам определенный срез действительности. Но ни одна система абстракций не может охватить всего богатства действительности. В науке обязательно должны содержаться различные системы абстракций, которые, вообще говоря, не только несводимы, нередуцируемы друг к другу, но рассекают действительность в разных плоскостях. Эти системы абстракций определенным образом соотносятся друг с другом, но не перекрывают друг друга.
Поэтому, на наш взгляд, и невозможно сведение социальных явлений к биологическим, биологических — к физико-химическим, химических — к физическим. Более того, мы полагаем, что даже в пределах физики существует такого рода несводимость и что невозможно построить такую теорию, из которой следовало бы все богатство физических явлений. Можно показать, что, например, тепловые явления, описываемые статистической механикой, несводимы к механическим, что в них есть определенная специфика, которая не может быть отражена в механике.
Единство науки выражается не в абсолютной редукции знания, а в выявлении сложных взаимоотношений между различными системами абстракций.
Теории могут быть глубокими, но узкими, то есть охватывать относительно узкую предметную область, как, например, электродинамика, термодинамика и т.д. Бывают теории широкие, но бедные — это теории типа общей теории систем. Вполне допустимо, например, что в физике появится теория, описывающая с единой точки зрения все фундаментальные взаимодействия. Но эта теория не сможет отразить специфику разнородных физических явлений. Это связано с тем, что такая интегральная теория, объединяя различные явления, с необходимостью должна будет отвлекаться от их специфики. Естественно, что подобная теория будет фиксировать лишь общее, коль скоро она относится к разнородным явлениям.
По мнению В.Гейзенберга, в современной физике существует по крайней мере четыре фундаментальных замкнутых непротиворечивых теории: классическая механика, термодинамика, электродинамика, квантовая механика. В своей области приложимости они наилучшим образом описывают реальность.
По его мнению, которое представляется очень убедительным, аналогичная тенденция прослеживается и в развитии других наук. Везде мы видим стремление выделить определенные группы устойчивых связей действительности и описать их замкнутой системой специфических понятий, которые и образуют научные теории.
Итак, в науке всегда реализуется интегративная функция.
Теория всегда объединяет огромное многообразие явлений, сводя их к небольшому количеству принципов.
Но такое объединение не может быть безграничным.
Чем оно ограничено?
Этого априори, конечно, нельзя сказать.
Важно представлять себе, что эти границы существуют.
Они естественно выявляются в процессе развития науки.
Об этом убедительно свидетельствует ее история.
Таким образом, любая научная дисциплина, как бы велики не были успехи в интеграции охватываемых ею знаний, состоит из нескольких научных областей, специфика которых отображается относительно замкнутыми системами понятий, представляющих собой теории.
Именно они объединяют вокруг себя соответствующий данной предметной области эмпирический материал.
Обратим внимание еще на один очень важный момент, который показывает несостоятельность представлений о структуре научного знания, основанных на редукционизме.
Несомненно, что важнейшая задача любой научной теории, как и вообще науки, — отражать объективную реальность. Но наука — это создание человеческого разума, это плод деятельности человека.
Наука существует не только для того, чтобы отражать действительность, но и для того, чтобы результаты этого отражения могли быть использованы людьми.
На науку оказывает влияние определенная форма культуры, в которой она формируется. Стиль научного мышления вырабатывается на базе не только социально-научных, но и философских представлений, обобщающих развитие как науки, так и всей человеческой практики.
Когда мы говорим о различных областях науки, то очень важно представлять себе то, что разные науки, вообще говоря, выполняют разные общественные функции.
Можно ли сказать, что культурные функции истории и физики одинаковы?
Конечно, и физика и история дают нам знание о действительности. Но представим себе, что история была бы построена по образцу физики и давала бы нам теории, подобные физическим. Тогда целый ряд очень важных функций истории, которые она сейчас выполняет, были бы элиминированы.
— История дает нам не только законы развития общества, но и является для нас источником социальных прецедентов. Нам очень важно знать не только закономерности истории в целом, закономерности функционирования тех или иных социальных структур, но нам важно детальное описание отдельных конкретных исторических моментов.
— История, будучи наукой, является, подобно литературе, той базой, на основании которой человек входит в культуру, учится жить. Она дает ему систему жизненно важных прецедентов. Человек сталкивается с огромным количеством сложных и непредсказуемых ситуаций и, готовя его к жизни, мы пытаемся расширить его социальный опыт за счет приобщения к истории культуры, к литературе для того, чтобы он пережил — не реально, не в действительности — огромное множество тех ситуаций, с которыми люди сталкивались ранее или с которыми они могли бы сталкиваться. Как говорил О.Бисмарк, только дураки учатся на собственных ошибках, а умные учатся на ошибках других.
Мы полагаем, что эта функция истории чрезвычайно важна и специфична — такой функции у физики нет. Эта очень важная функция истории свидетельствует также и о том, что историю не надо сводить к тому идеалу научности, который существует сейчас в физике.
Тот идеал научности, который мы видим в физике, вряд ли в полной мере реализуем и в других науках. Несомненно, что тенденция реализации этого идеала наблюдается сейчас во многих науках, и это прогрессивная и эффективная тенденция. Но она не безгранична, и ее границы определяются как объективным разнообразием действительности, так и спецификой самой науки.
Каковы функции научного исследования? О.Конт обозначил их с помощью такого афористического изречения:
«Знать, чтобы предвидеть».
Думается, можно принять его в качестве исходной точки при рассмотрении поставленного вопроса. С помощью последующих разъяснений, уточнений и поправок мы сможем постепенно перейти от этого афоризма к развернутому представлению о функциях научного исследования.
При всем своем эмпиризме О.Конт не склонен был, однако, сводить процесс научного познания к собранию единичных фактов.
Конечно, рассуждает он, «первое основное условие всякого здорового научного умозрения» состоит в том, что воображение постоянно должно находиться в подчинении у наблюдателя. Однако неправильное толкование этого условия «часто приводило к тому, что стали слишком злоупотреблять этим великим логическим принципом, превращая реальную науку в своего рода бесплодное накопление несогласованных фактов...».
Дух истинной науки «в основе не менее далек от эмпиризма, чем от мистицизма; именно между этими двумя одинаково гибельными ложными путями он должен всегда прокладывать себе дорогу...».
Массив научного знания представляется О.Конту объемным: над слоем фактов возвышается слой научных законов, причем «именно в законах явлений действительно заключается наука, для которой факты в собственном смысле слова, как бы точны и многочисленны они ни были, являются всегда только необходимым сырым материалом».
Эта структура научного знания порождает разнообразие тех функций, которые выполняет наука. Над функциями, связанными с получением и обработкой опытных данных, возвышаются функции, выполняемые на базе научных законов. Так, устанавливая связь между каким-либо отдельным явлением и законом, мы получаем объяснение этого явления.
Но, — как считал О.Конт, — главное «назначение положительных законов — рациональное предвидение».
«Рассматривая же постоянное назначение этих законов, можно сказать без всякого преувеличения, что истинная наука, далеко не способная образоваться из простых наблюдений, стремится всегда избегать по возможности непосредственного исследования, заменяя последнее рациональным предвидением... Таким образом, истинное положительное мышление заключается преимущественно в способности знать, чтобы предвидеть, изучать то, что есть, и отсюда заключать о том, что должно произойти согласно общему положению о неизменности естественных законов».
Последователь Конта в эмпиристской трактовке науки Э.Мах объявил единственной функцией науки описание.
Фиксацию результатов опыта с помощью выбранных в данной науке систем обозначений (языка) Э.Мах объявил идеалом научного познания.
«Но пусть этот идеал достигнут для одной какой-нибудь области фактов, — писал Э.Мах. — Дает ли описание все, чего может требовать научный исследователь? Я думаю, что да! Описание есть построение фактов в мыслях, которое в опытных науках часто обусловливает возможность действительного описания... Наша мысль составляет для нас почти полное возмещение факта, и мы можем в ней найти все свойства этого последнего».
Но как же в таком случае быть, скажем, с объяснением и предвидением, которые всеми предтечами Э.Маха принимались за основные функции научного исследования? Очень просто. Они, с его точки зрения, в сущности, сводятся к описанию.
«Я уже не раз доказывал, — писал Э.Мах, — что так называемым каузальным объяснением тоже констатируется (или описывается) только тот или иной факт, та или иная практическая зависимость». Когда «Ньютон «каузально объясняет» движения планет, устанавливая, что частичка массы т получает от другой частички массы М ускорение... и что ускорения, получаемые первой частичкой от различных частичек массы, геометрически складываются, то этим опять-таки только констатируются или описываются факты, полученные (хотя и окольными путями) путем наблюдения... Описывая, что происходит с элементами массы в элементы времени, Ньютон дает нам указание, как из этих элементов получить по известному шаблону описание какого угодно индивидуального случая. И так обстоит дело с остальными явлениями, которые объясняет теоретическая физика. Все это не изменяет, однако, ничего в существе описания. Все сводится к общему описанию в элементах».
Точно также, по мнению Э.Маха, обстоит дело с предвидением.
«Требуют от науки, чтобы она умела предсказывать будущее... Скажем лучше так: задача науки — дополнять в мыслях факты, данные лишь отчасти. Это становится возможным через описание, ибо это последнее предполагает взаимную зависимость между собой описывающих элементов, потому что без этого никакое описание не было бы возможно».
Э. Мах считал, что всякое научное знание есть знание эмпирическое и никаким другим быть не может, утверждая, будто научные законы и теории — это лишь особым образом организованная, как бы спрессованная эмпирия.
«Великие общие законы физики для любых систем масс, электрических, магнитных систем и т.д. ничем существенным не отличаются от описаний». К примеру, «закон тяготения Ньютона есть одно лишь описание, и если не описание индивидуального случая, то описание бесчисленного множества фактов в их элементах». Закон свободного падения тел Галилея в сущности есть лишь мнемоническое средство. Если бы мы для каждого времени падения знали соответствующее ему расстояние, проходимое падающим телом, то с нас этого было бы достаточно. Но память не может удержать такую бесконечную таблицу. Тогда мы и выводим формулу.... «Но это правило, эта формула, этот «закон» вовсе не имеет более существенного значения, чем все отдельные факты, вместе взятые».
Точно также им характеризуется и теория.
Как писал Э.Мах, «быстрота, с которой расширяются наши познания, благодаря теории, придает ей некоторое количественное преимущество перед простым наблюдением, тогда как качественно нет между ними никакой существенной разницы ни в отношении происхождения, ни в отношении конечного результата».
Да и преимущество-то это не абсолютно, поскольку в другом отношении теория проигрывает эмпирии. Дело в том, что Э.Мах различает прямое и косвенное описание.
«То, что мы называем теорией, или теоретической идеей, относится к категории косвенного описания». Последнее «бывает всегда сопряжено ... с некоторой опасностью. Ибо теория всегда ведь заменяет мысленно факт А другим... фактом В. Этот второй факт может в мыслях заменять первый в известном отношении, но будучи все же другим фактом, он в другом отношении, наверное, заменить его не может». По этой причине «казалось бы не только желательным, но и необходимым, не умаляя значения теоретических идей для исследования, ставить, однако, по мере знакомства с новыми фактами на место косвенного прямое описание, которое не содержит в себе уже ничего несущественного и ограничивается лишь логическим обобщением фактов».
Все, что не может быть непосредственно наблюдаемым, по его мнению, не может относиться к научным знаниям. Вместе с тем, как отмечал Э.Мах, ученые склонны в своих попытках постичь реальность выходить далеко за пределы наблюдаемого.
В этой связи, писал он, «стоит вспомнить частицы Ньютона, атомы Демокрита и Дальтона, теории современных химиков, клеточные молекулы и гидростатические системы, наконец, современные ионы и электроны. Напомним еще о разнообразных физических гипотезах вещества, о вихрях Декарта и Эйлера, снова возродившихся в новых электромагнитных токовых и вихревых теориях об исходных и конечных точках, ведущих в четвертое измерение пространства, о внемировых тельцах, вызывающих явление тяжести и т.д. и т.д. Мне кажется, что эти рискованные современные представления составляют почтенный шабаш ведьм».
Атомно-молекулярную теорию он назвал «мифологией природы».
Аналогичную позицию занимал и известный химик В.Оствальд.
По этому поводу А.Эйнштейн писал:
«Предубеждение этих ученых против атомной теории можно, несомненно, отнести за счет их позитивистской философской установки. Это — интересный пример того, как философские предубеждения мешают правильной интерпретации фактов даже ученым со смелым мышлением и тонкой интуицией, предрассудок — который сохранился и до сих пор — заключается в убеждении, будто факты сами по себе, без свободного теоретического построения, могут и должны привести к научному познанию».
Таким образом, массив научного знания Э.Мах представляет уже не как объемный, многоуровневый, но как плоский, одноуровневый.
Сведение науки к сугубо эмпирическому знанию (радикальный эмпиризм), а ее функций к описанию (дескриптивизм) имело вполне определенные причины, и в том числе объективные.
Триумф механики в XVII—XIX вв. привел к тому, что механическое объяснение стали рассматривать как единственный истинно научный способ объяснения.
Когда физик, говорит Ф.Эддингтон, стремился объяснить что-либо, «его ухо изо всех сил пыталось уловить шум машины. Человек, который сумел бы сконструировать гравитацию из зубчатых колес, был бы героем викторианского века».
Но в XIX в., особенно во второй его половине, получает широкий размах исследование самых разнообразных немеханических явлений. Многочисленные попытки объяснить и вообще теоретически осознать их старым способом потерпели поражение. Это и вызвало у некоторых ученых разочарование в объяснительном исследовании как таковом.
Но наступил XX век, и вскоре ситуация начала меняться коренным образом. Даже физики отказались от программы сведения всех физических явлений к механическим. В начале века создается теория относительности, а затем квантовая механика, которые определяют новые пути развития физического познания. Больших успехов на пути разработки собственных понятийных средств и методов исследования удается достичь химии, биологии, лингвистике, психологии и другим наукам.
Развитие науки в первой трети нашего века непосредственно ставило вопросы о соотношении научного факта и закона, эмпирии и теории, о сущности объяснения и предвидения, об их структуре, роли и месте в исследовательском процессе. И эти вопросы не остались без ответа.
Спустя столетие возрождается к жизни концепция объяснения и предвидения, сформулированная О.Контом и его сподвижником Дж.Ст.Миллем. В книге «Логика исследования» (1935 г.) К.Поппер изложил модель (схему) объяснения и предвидения. Дальнейшая разработка этой модели осуществлялась К.Гемпелем в статье «Функция общих законов в истории» (1942 г.) и особенно в статье «Исследования по логике объяснения» (1948 г.) (написанной в соавторстве с П.Оппенгеймом), а также в ряде его последующих работ.
«Дать причинное объяснение события, — писал К.Поппер, — значит дедуцировать положение, описывающее его, используя в качестве посылок дедукции один или более универсальных законов совместно с определенными единичными положениями — начальными условиями».
Пусть необходимо объяснить событие (e) — разрыв некоторой нити. Оно описывается посредством единичного фактуального положения (E) — «Данная нить разорвалась». Допустим, нам известно другое событие (c) — к нити был подвешен груз весом два фунта, тогда как предел ее прочности равен одному фунту. Последнее событие может быть описано посредством фактуального положения (C) — «Данная нить была нагружена весом, превышающим предел ее прочности». Теперь мы отыскиваем такой причинно-следственный закон (З), который фиксирует, что события типа (c) всегда (с необходимостью) вызывают к жизни события типа (e): «Всегда, если нить нагружена весом, превышающим предел ее прочности, то нить разрывается», или в общем виде — «Всегда, если C, то E».
Завершенное объяснение имеет вид дедуктивного вывода:
Всегда, если нить нагружена весом, превышающим предел ее прочности, то нить разрывается (З)
Данная нить была нагружена весом,
превышающим предел ее прочности (C)
_____________________________________________________________
Данная нить разорвалась (E)
или в более общем, хотя и несколько упрощенном виде:
Всегда, если C, то E
С
__________________________________________________________________
E
Таким образом, событие (E) объясняется путем апелляции к другому событию — (C) и к причинно-следственному закону, согласно которому события типа (C) всегда (с необходимостью) вызывают к жизни (являются причиной) события типа (E).
К.Гемпель и П.Оппенгейм обозначили:
положение, которое описывает объясняемый объект (здесь положение E), термином «экспланандум» (букв. — объясняемый), а совокупность объясняющих положений (здесь — положения C и З) — термином «эксплананс» (букв. — «объясняющие»).
Как нетрудно заметить, эксплананс в описанной модели совпадает с посылками дедуктивного вывода, а экспланандум — с его заключением. К.Поппер рассмотрел предельно простой случай: в эксплананс включено всего одно положение о начальных условиях и одно положение о законе, а дедуктивный вывод имеет одноступенчатый вид.
К. Гемпель и П. Оппенгейм показали, что чаще всего в эксплананс входит целый ряд тех и других положений, а процесс вывода приобретает сложный, подчас многоступенчатый характер.
Как видим, модель объяснения Поппера — Гемпеля является дедуктивной. Однако она оказывается таковой лишь в конце, в итоге всего объяснительного процесса. Сам же этот процесс имеет существенно иной характер.
И действительно, что мы делаем, когда осуществляем дедуктивный вывод? Из некоторого множества имеющихся в нашем распоряжении положений (посылок) мы по определенным логическим правилам с необходимостью получаем (дедуктивно выводим) новое положение (заключение).
А какую картину мы имеем в случае «дедуктивного» объяснения Поппера — Гемпеля?
Да прямо противоположную.
В самом начале объяснительного процесса нам дано только то, что требуется объяснить (экспланандум E), и задача состоит в том, чтобы каким-то способом отыскать объясняющие положения (эксплананс C и З). Иными словами, к изначально заданному заключению надо подобрать посылки, из которых это заключение вытекало бы дедуктивным образом.
Как происходит это отыскание, этот подбор?
Поскольку единственное, что нам дано в начале процесса объяснения — экспланандум (E), постольку лишь он сам и может служить указателем того, как надо вести поиск эксплананса.
А что можно получить, пользуясь таким указателем? Только схему искомого закона З. Она должна иметь вид:
«Всегда, если...то Е».
Получив эту схему, исследователь попытается припомнить такие из известных ему законов, которые бы удовлетворяли ей.
Пусть ему удалось вспомнить несколько подобных законов («Всегда, если А, то Е», «Всегда, если В, то Е» и «Всегда, если С, то Е»).
Далее, поочередно используя каждый из этих законов в качестве посылки в сочетании с другой посылкой, в роли которой выступает экспланандум, человек делает вывод вида:
Всегда, если А, то Е
Е
______________________________________
А
Этот вывод категорически запрещен дедуктивной логикой, ибо он не имеет логически необходимого характера. Он логически вероятностен, индуктивен (что и символизирует двойная черта), но без него не обойтись — только он может дать нам то последнее, в чем мы еще нуждаемся — положение о начальных условиях (А). Поскольку вывод индуктивен, постольку это положение лишь гипотетично, является пока только версией.
Аналогичным образом получаются заключения В и С. Завершается поиск эксплананса выяснением того, какая из полученных версий — А, В или С — истинна. В результате мы получаем искомое положение о начальных условиях. И вот только теперь можно придать полученному объяснению дедуктивную форму в соответствии с моделью Поппера-Гемпеля.
Тем самым, рассмотренная разновидность объяснения в действительности является дедуктивной в очень незначительной части. Дедукция в ней используется лишь на самой последней стадии объяснительного процесса — стадии не столько собственно исследовательской, сколько «косметической», упорядочивающей полученные результаты, придающей им строгий и «презентабельный» вид.
Что же касается остальной части (правильнее было бы сказать «остального целого») этого процесса, то здесь выполняются как раз индуктивные выводы, а также вневыводные логические акции и, страшно сказать, даже вообще внелогические познавательные действия.
Ну а как быть, если ни одна из полученных версий (А, В, С) не оказалась истинной? А что делать, если исследователь вообще не припомнил ни одного закона, который удовлетворял бы схеме «Всегда, если ... то Е»? Рекомендация в обоих случаях одна — попытаться найти (открыть) нужный закон. Легко сказать — открыть! А как?
Таким образом, объяснительный процесс, конечно же, окажется еще более сложным и далеким от «дедуктивной идиллии».
В рассмотренной модели объясняемым является единичное событие, а в роли экспланандума, стало быть, выступает описывающее это событие единичное фактуальное положение.
В обыденной жизни действительно в подавляющем большинстве случаев приходится иметь дело с отдельными событиями.
Однако наука занимается объяснением не только единичных событий, но и свойств, отношений, функций, субстратов («материалов», из которых «построены» вещи), структур и т.д. Кроме того, наука — и в этом одно из ее существенных отличий от обыденного познания, — используя свои законы для объяснения единичных объектов, в свою очередь, стремится пойти дальше и объяснить сами эти законы.
Нет такой разновидности научных объяснений, которую вообще, безотносительно к чему-либо можно было бы назвать основной, объявив все остальное второстепенным. Это имело бы смысл делать лишь применительно к отдельным наукам или категориям наук.
Так, науки, с легкой руки неокантианцев получившие на-
звание идеографических, т.е. описывающих индивидуальные явления (классическая география, история и т.п.), в плане выполнения ими объяснительной функции заняты в основном, а порой и исключительно, объяснением единичных объектов. Что же касается наук номотетических, главной задачей которых является установление законов (физика, химия, биология, социология и т.п.), то они занимаются не только объяснением фактов, но и большое внимание уделяют и объяснению законов, что в конечном счете осуществляется на основе научных теорий.
Как же выглядит объяснение закона? «Всякий закон, всякое единообразие в природе, — писал Дж.Милль, — считают объясненным, раз указан другой закон (или законы), по отношению к которому (или которым) первый закон является лишь частным случаем и из которого (или которых) его можно было бы дедуцировать».
Пусть надо объяснить закон «Железо электропроводно». Можно составить эксплананс из двух других законов и получить объяснение, которое в конечном счете будет иметь вид такого дедуктивного вывода:
Железо — металл
Металлы электропроводны
__________________________________,
Железо электропроводно
а в более общем виде:
Всегда, если А, то В
Всегда, если В, то С
Всегда, если А, то С
Нетрудно заметить, что эта модель в определенном отношении аналогична «основной модели» (правда, — и это в высшей степени существенно — здесь эксплананс состоит только из законов, т.е. не содержит никаких положений о начальных условиях) и потому — в соответствии с принципами терминологии Поппера-Гемпеля — может быть названа «схемой дедуктивного объяснения закона».
По аналогии с тем, что было сказано выше, можно прийти к заключениям:
1) сам объяснительный процесс, процесс поиска положений (здесь — законов), из которых можно было бы составить эксплананс, и в данном случае не является дедуктивным;
2) в любом виде объяснения эксплананс будет представлять собой связную совокупность, т.е. систему законов. Из них по крайней мере один несет на себе основную объяснительную нагрузку (другие же играют вспомогательную роль), при этом основную нагрузку несут законы, принадлежащие к более высокому уровню, нежели объясняемый.
Вообще же, как правило, закон объясняется посредством его соотнесения с теорией.
И последнее. Ф. Бэкон неоднократно сетовал на то, что люди имеют скверную привычку, восходя в процессе познания вверх, перескакивать некоторые уровни, например, от низших «аксиом» переходить сразу к высшим — к принципам. По-настоящему, говорит он, наука должна строиться не так, но — путем последовательного и непрерывного восхождения. Может быть, и даже наверное, Бэкон был чересчур педантичен, но, как ни странно, история науки неоднократно демонстрировала его правоту в данном случае.
Так, по мнению одного из крупнейших социологов нашего века Р.Мертона, главная беда социологической науки (речь идет о ее состоянии на середину столетия) — в том, что она состоит, с одной стороны, из множества прочно установленных путем обработки эмпирических данных законов низшего уровня, а с другой стороны, из множества высокоабстрактных, совершенно оторванных от этих законов ( и от эмпирии), принципов. Выход из положения (и, как впоследствии оказалось, вполне справедливо) он видел в построении того, что он назвал «теориями среднего уровня», ибо «социология пока не готова к своему Эйнштейну, так как еще не обрела своего Кеплера».
Теперь очень важно обратить внимание на то, что научное объяснение может быть не только причинным, т.е. таким, в котором положения о начальных условиях описывают причину объясняемого объекта, а объясняющие законы являются причинно-следственными.
Ученые нередко выполняют такие объяснительные процедуры, которые в определенном отношении противоположны причинным, а именно апеллируют не к причине, породившей данный объект, но — к тем следствиям, которые он сам породил. Таковы хорошо известные и широко распространенные в таких науках, как физиология, кибернетика, социология, функциональные объяснения.
Как известно, некоторые категории объектов способны регулярно производить однотипные следствия. Такие следствия называются функциями, если они способствуют сохранению существующего объекта, дисфункциями, если способствуют его уничтожению, и нефункциональными следствиями, если не делают ни того, ни другого.
Следовало бы отметить также структурные объяснения. В них, как ясно из названия, исследователь апеллирует к структуре некоторого объекта, к его внутреннему строению.
К таким объяснительным операциям часто прибегают в анатомии, химии, структурной лингвистике.
Порой для того, чтобы объяснить некое свойство предмета, ссылаются на субстрат, «материал», из которого этот предмет состоит. Это — субстратное объяснение.
Вообще существует довольно много видов непричинных объяснений, и практика научно-исследовательской деятельности давно — а с течением времени все более наглядно — демонстрировала это. Более того, некоторые мыслители и даже целые исследовательские школы стали отдавать предпочтение какому-либо одному виду непричинного объяснения. Подобное предпочтение обычно оправдывалось с помощью специально создаваемой концепции.
Так, еще в первой половине нашего века возникли функционализм, структурализм, ряд научных школ, базировавшихся на различных теориях систем и т.д.
Таким образом, как бы ни были важны причинные объяснения, неправомерно сводить все типы научного объяснения лишь к причинным.
Такого рода сведение напоминает ситуацию с мальчуганом, который на вопрос «Почему колокола звонят на Пасху?» ответил: «Потому что их дергают за веревочки».
Теперь мы учли многообразие видов объяснения, реально выполняемых в науке, но не утрачено ли при этом их единство? В самом деле, что же позволяет называть одним и тем же именем — «объяснение» — столь различные действия? Вопрос в высшей степени важный, можно сказать, главный.
А ответ на него таков.
Непосредственно все эти действия выполняются благодаря экспланансу, одной частью которого являются положения о начальных условиях, а другую составляет научный закон (законы). И неважно, что в каком-то объяснении это — причинно-следственный закон, а в другом — структурный, в третьем — функциональный, а в четвертом — субстратный, в пятом — структурно-функциональный, а в шестом — субстратно-структурный и т.д. и т.п.
Важно, что он всегда входит в число объясняющих положений и в конечном счете именно благодаря ему и происходит объяснение. В объяснениях единичных объектов закон принимает на себя основную объяснительную нагрузку, а в объяснениях законов — вообще всю.
Короче говоря, главный смысл объяснения состоит в подведении объясняемого объекта под какой-либо закон.
Эта идея (назовем ее «тезисом о законе») является самым ценным достижением всей той традиции в анализе объяснения, которую мы здесь рассматриваем.
Этот тезис был вполне четко сформулирован уже О.Контом:
«Объяснение явлений... есть... установление связей между различными отдельными явлениями и несколькими общими фактами». Термин «общий факт» О.Конт здесь употребляет как тождественный термину «научный закон».
Абстрактно говоря, на базе «тезиса о законе» могла возникнуть и даже, как кажется, не могла не возникнуть более широкая и более глубокая, чем «основная модель», концепция объяснения.
Однако, вопреки всем хвалебным оценкам, которые представители эмпиризма (кроме Маха) давали объяснению, его месту и роли в научном исследовании, в их представлениях оно оказывается в высшей степени скромной познавательной процедурой — всего лишь одним из способов унификации, «спрессовывания» знания. Подводя объясняемый объект под некоторый закон, мы просто констатируем, что этот объект таков же, как и все другие объекты того же типа, как бы вливаем малую толику жидкости — знания о нем — в сосуд, в котором уже немало точно такой же жидкости.
Если еще учесть, что концепция объяснения разрабатывалась в основном на материале естественных наук, то покажется вполне закономерным возникновение и вполне правдоподобным содержание той в известном смысле контрконцепции, которую обычно связывают с именем В.Дильтея.
Базируясь на теории понимания, разработанной Ф.Шлейермахером в рамках филологии, решительно выводя ее за эти рамки и придавая ей общеметодологический характер, В. Дильтей создал некий эскиз концепции понимания. В дальнейшем она дорабатывалась, детализировалась многими авторами.
Суть того, что в конечном счете получилось в одном из самых бескомпромиссных вариантов, можно кратко выразить так.
Необходимо строго разделять науки о природе и «науки о духе» (имеются в виду гуманитарные науки: история, филология, искусствоведение и т.д.).
— Главная познавательная функция наук о природе — объяснение. Она состоит в подведении единичного объекта под общий закон (понятие, теорию), в результате чего полностью уничтожается вся неповторимая индивидуальность этого объекта.
— Основная познавательная функция «наук о духе» — понимание. Здесь, напротив, стремятся постичь смысл изучаемого объекта именно в этой его индивидуальности.
Отсюда естественно следует, что науки этих двух видов принципиально различны.
Объяснение не дает и не может дать понимания объектов, и потому понимание достигается иными способами.
Конечно же, сторонники эмпиризма дали и постоянно продолжают давать для этого повод. Рассуждая об объяснении, они практически никогда не говорят о понимании, а если ненароком и употребят это слово, то — исключительно на уровне обыденного языка, но никак не в качестве методологического термина, фиксирующего определенную функцию науки. Правда, это опять-таки кроме Э.Маха. Он специально говорил о проблеме понимания в связи с объяснением. И, как самый последовательный сторонник эмпиризма, говорил прямо, четко и, как бы даже нарочито заостряя все то, в чем его и его коллег по эмпиризму упрекали сторонники «концепции понимания».
Иногда в описаниях, рассуждает он, мы разлагаем «более сложные факты на возможно меньшее число возможно более простых фактов. Это мы называем объяснением. Эти простейшие факты, к которым мы сводим более сложные, по существу своему остаются всегда непонятными...». «Обыкновенно обманываются, когда думают, что свели непонятное к понятному... Сводят непонятное, непривычное к другим непонятным вещам, но привычным». Так, до И.Ньютона в механике все движения объясняли через непосредственное действие — давление и удар. Ньютоновское тяготение — действие на расстоянии — обеспокоило всех своей непривычностью. Было предпринято немало попыток объяснить его, и «в настоящее время явление тяготения не беспокоит больше ни одного человека: оно стало привычно-непонятным фактом».
Однако это противопоставление объяснения и понимания ошибочно. И прежде всего потому, что в корне неверно то истолкнование сути научного закона и соответственно — объяснения, которое задано в эмпиризме. Научный закон (вообще теория) есть знание качественно иного типа, чем научный факт (вообще эмпирия). Если последний есть знание о мире (его фрагменте) на уровне его существования, то первый — знание о нем на уровне его необходимости, существенности.
Но это принципиальным образом меняет наше представление о том, в чем смысл объяснения.
В самом деле, что мы имеем в начале исследовательского процесса, когда заняты объяснением, скажем, единичного объекта?
— Мы имеем фактуальное положение (экспланандум), которое просто констатирует, что объект, подлежащий объяснению, существует.
А что нового мы узнаем в конце процесса?
— Благодаря тому, что нам удалось подвести этот объект под некий закон (или совокупность законов), мы узнаем, что объект необходим, т.е. не просто существует, но в силу таких-то и таких-то обстоятельств (а они указываются в положениях о начальных условиях) необходимо существует.
Любой единичный объект прямо или косвенно связан с бесчисленным количеством других объектов. Иначе говоря, он включен в бесконечное число различных систем и совокупностей объектов, каждая из которых представляет собой относительно замкнутое и автономное образование. Во многих из них он является случайным, т.е. может как существовать в такой системе, так и не существовать: с его устранением система (совокупность) не перестает существовать.
Однако всегда есть, по крайней мере, одна система объектов, в которой данный объект существует необходимо.
Иными словами, в такой системе реализованы необходимые и достаточные условия для него.
Задача объяснения в основном и заключается в том, чтобы указать такую систему.
Но что же тогда такое объяснение закона?
Зачем объяснять закон? Ведь он и так необходим.
Дело в том, что в начале исследовательского процесса используемое в экспланандуме положение, которое имеет форму закона, вообще-то говоря, еще не является научным законом. Оно — лишь подобие закона, поскольку не обладает еще важнейшей содержательной характеристикой закона — необходимостью. И потому правы те, кто в таких случаях предпочитает термин «законоподобное положение», т.е. положение, по своей логической форме подобное закону. Ведь это еще только гипотеза о законе (речь идет здесь об эмпирических законах), и как нетрудно догадаться, именно для того, чтобы превратить ее в полноценный научный закон, т.е. наделить этой недостающей содержательной характеристикой, ее и надо подвергнуть процедуре объяснения.
Тем самым объяснение показывает, что данный объект не есть какое-то совершенно случайное образование, для которого весь остальной мир абсолютно безразличен и которому этот мир отвечает точно таким же безразличием, но, напротив, необходимым образом укоренен в мире, точнее в определенной его части, в определенной системе других объектов, т.е. его существование значимо, имеет смысл для этой системы, равно, как и существование последней значимо, имеет смысл для него.
Иными словами, объяснение аргументированно демонстрирует нам осмысленность существования объекта, а значит позволяет понять его, и именно с этой целью оно и предпринимается.
Конечно, объяснение способствует также унификации знания, но это — лишь его побочный продукт.
А вот и другая сторона вопроса.
Вопреки «концепции понимания» объяснения выполняются не только в науках о природе, но и в науках об обществе (в экономике, социологии и т.д.) и даже в гуманитарных науках.
Собственно говоря, это последнее отрицали лишь экстремистски настроенные сторонники этой концепции. Сам же В. Дильтей, напротив, признавал это (хотя и отводил объяснениям в «науках о духе» очень скромную роль и ставил их в весьма подчиненное положение).
Современные его последователи в данном отношении вернулись на его позиции и даже стали проявлять повышенный интерес к проблеме объяснения в гуманитарных науках. Особенно это проявилось в широкой, длящейся уже несколько десятилетий дискуссии об объяснении в историографии.
Но главное, с чем никак не хотят согласиться нынешние последователи В. Дильтея, это — тезис об объяснении через закон.
К примеру, говоря об историографии, они категорически настаивают на том, что исследователь объясняет объект не подведением его под общий закон, а в ходе самого исторического повествования (нарратива), которое тем самым кроме описательной выполняет также и объяснительную функцию. Ввиду его чрезвычайной сложности, многогранности и уникальности исторический объект-де только так и может быть объяснен.
На первый взгляд, это совершенно верно, ведь в историографических работах законы встречаются крайне редко, а объяснения, напротив, — на каждом шагу.
Но Гемпель раскрыл этот «секрет». Он показал, что в принципе историк строит свои объяснения так же, как, скажем, физик, с той только разницей, что первый обычно заимствует необходимые для этого законы из других областей знания, особенно из индивидуальной и социальной психологии, а эти законы зачастую настолько хорошо известны людям из повседневной жизни, что нет нужды воспроизводить их в тексте. Иначе говоря, они используются, но, как правило, имплицитно, т.е. подразумеваются.
Что же касается многогранности и уникальности, то они никак не могут быть объявлены сугубой спецификой объектов историографии (вообще гуманитарных наук), поскольку присущи всякому объекту, а говорить об их большей или меньшей «степени» бессмысленно. И если эти характеристики не препятствуют объяснению единичных объектов путем их подведения под закон в естественных и социальных науках, то почему они должны быть препятствием для наук гуманитарных?
Да, закон универсален и абстрактен, а объясняемый единичный объект уникален и конкретен. Однако научное познание умеет преодолевать этот барьер. И свидетельством тому является способность как устанавливать законы на базе изучения единичных объектов, так и применять первые для изучения вторых.
При объяснении этот барьер преодолевается благодаря как бы встречным движениям. С одной стороны, конкретный многогранный объект заменяется абстрактным, «одногранным». Это достигается путем определенного описания объекта — не с помощью его имени (имя как раз предполагает всю полноту, всю совокупность его граней, аспектов), а с помощью положения -экспланандума (в грамматическом плане — повествовательного предложения), которое выбирает лишь один из аспектов.
С другой стороны, в ходе объяснения осуществляется конкретизация закона. Ее средством являются положения о начальных условиях. Будучи фактуальными единичными положениями, они «привязывают» закон к специфической ситуации.
Разумеется, понимание, возникающее у нас в результате объяснения, это не совсем то понимание, о котором говорят В. Дильтей и его последователи.
Начать с того, что мир объектов, который они имеют в виду, очень специфичен и ограничен. Это — объекты, созданные человеком. Они могут быть самыми разнообразными — от вещей и поступков до живописных полотен, но чаще всего речь идет о текстах. Последнее не случайно, ибо Ф.Шлейермахер, а вслед за ним и В.Дильтей, работали на материале и в русле той традиции герменевтики (искусства истолкнования религиозных, политических, исторических, художественных и прочих текстов), которая тянется к нам из глубокой древности.
Понять такой объект — значит постичь субъективный авторский замысел, ради реализации которого человек создавал данный объект, или короче — смысл последнего. Достигается подобное понимание посредством «вчувствования» (эмпатии) — преодоления познающим субъектом всех дистанций и барьеров (временных, пространственных, культурных и т.д.) и вхождением в духовный мир познаваемого субъекта. Здесь не нужны ни теории, ни законы, ни даже какие-либо общие понятия.
И что же? Кто же прав? Где же выход из положения? Да нигде. Потому что и положения-то никакого особенного нет. Такого рода понимание и таким способом обретаемое действительно существует. Больше того, оно совершенно необходимо в тех случаях, когда мы имеем дело с объектами, в которые смысл уже заложен другим человеком, и этот смысл необходимо установить. Однако оно отнюдь не является универсальным.
Понимание — это духовная акция, предельно широко распространенная во всем мире человеческого духа.
Его назначение состоит в том, чтобы снять отчужденность понимаемых объектов, событий, явлений, создать у человека ощущение их естественности.
Конечно, в таких существенно разных сферах духовной деятельности, как познавательная, эстетическая, нравственная, понимание обретает весьма различные формы и достигается многообразными способами.
Итак, в кратком и потому до некоторой степени огрубленном виде первую часть задач научного познания можно представить следующим образом: описать, чтобы объяснить и понять.
А для чего объяснить и понять? — напрашивается вопрос.
Тут прежде всего надо заметить, что каждая исследовательская функция ценна не только тем, что создает предпосылки для выполнения какой-то другой функции (других функций), но и сама по себе, т.е. обладает определенной самоценностью,
А теперь можно ответить на поставленный вопрос.
Описав и объяснив реальность, мы можем предвидеть (предсказывать).
К. Гемпель и П.Оппенгейм проанализировали предвидение точно с такой же тщательностью, что и объяснение, хотя и посвятили первому из них всего несколько строк.
Странно? Ничуть. Вот эти строки: «Отметим здесь, что тот же самый формальный анализ... применяется к научному предсказанию так же, как и к объяснению. Различие между ними имеет прагматический характер. Если Е дано, т.е. если мы знаем, что явление, описываемое посредством Е, произошло, и впоследствии дается соответствующий ряд положений С(1), С(2),..., С(k); L(1), L(2),..., L(r), то мы говорим об объяснении данного явления. Если даны последние положения, а Е выводится до возникновения описываемого им явления, то мы говорим о предсказании. Можно сказать, следовательно, что объяснение не является полностью адекватным, если его эксплананс, при учете времени, не может служить основанием предсказания рассматриваемого явления. Следовательно, что бы ни было сказано в этой статье о логических характеристиках объяснения или предсказания, будет применимо к другому, даже если будет упомянуто только одно из них.
Именно эта потенциально предсказывающая сила и придает научному объяснению его значимость: только в той степени, в какой мы способны объяснять эмпирические факты, мы можем достигнуть высшей цели научного исследования, а именно не просто протоколировать явления нашего опыта, но понять их путем обоснования на них теоретических обобщений, которые дают нам возможность предвидеть новые события и контролировать, по крайней мере до некоторой степени, изменения в нашей среде».
Как видим, первое, что стремятся сделать К. Гемпель и П.Оппенгейм, это сопоставить структуры уже готовых, завершенных процедур объяснения и предвидения. Они утверждают, что эти структуры тождественны. И в самом деле, если преобразовать попперовский пример с нитью так, чтобы он выражал уже построенное предвидение, то мы получим следующее:
Всегда, если нить нагружена весом, превышающим предел ее прочности, то нить разрывается (З).
Данную нить нагружают (или собираются нагрузить) весом, превышающим предел ее прочности (С).
____________________________________________________________
Данная нить разорвется (Е).
Или в более общем и опять-таки упрощенном виде:
Всегда, если С, то Е
С
______________________________
Е
Здесь еще не существующее событие (е), представляемое положением (Е), предсказывается путем апелляции к уже существующему и наблюдаемому событию (с) (описано фактуальным положением С) и к причинно-следственному закону, согласно которому события типа (с) всегда (с необходимостью) вызывают к жизни события типа (е). И теперь, как и в случае с объяснением, явно видны две части:
— с одной стороны, это — положение о будущем событии (Е) (назовем его «прогнозом»);
— а с другой — положения, на базе которых (Е) получено (С и З) (обозначим их термином «основания предвидения»).
В приведенном рассуждении К.Гемпель и П.Оппенгейм коснулись вопроса о структурах самих исследовательских процессов в объяснении и предвидении. Причем сразу обнаружилось, что эти-то структуры весьма различны и в определенном смысле даже противоположны.
— В объяснении мы шли от изначально заданного заключения (Е) к поиску таких посылок, из которых его можно было бы вывести дедуктивно.
— В предвидении же нам с самого начала даны посылки (основания предвидения) и нужно обычным логическим путем получить из них заключение (прогноз).
Иными словами, если в объяснении направление исследовательского процесса было противоположно направлению логического вывода, то в предвидении эти направления совпадают.
Однако в реальном исследовательском процессе предвидение, так же как и объяснение, вовсе не представляет чисто дедуктивную процедуру.
Прежде всего совсем не обязательно заданы сразу все основания предвидения. Чаще всего исследователю известны лишь начальные условия — некоторое конкретное (наличное или уже случившееся) событие (с). Его еще надо описать и получить положение о начальных условиях (С). Конечно, описание могло быть уже произведено кем-то другим, но это не всегда облегчает работу. Иногда напротив затрудняет ее. Ведь от того, как описано событие, каким языком, насколько точно и т.д. зависит дальнейший ход исследовательского процесса и прежде всего — следующий и самый ответственный шаг, а именно подбор нужного научного закона.
Здесь тоже приходится сначала строить схему искомого закона. Только теперь, учитывая, что изначально нам известно (С), она будет иметь вид: «Всегда, если С, то...». Далее опять-таки приходится припоминать научные законы, удовлетворяющие этой схеме. И опять может оказаться, что удается припомнить несколько подобных законов.
Как это возможно? Очень просто: если в случае объяснения это имело место вследствие того феномена, что называется «множественностью причин» — «одно и то же следствие может вызываться различными причинами», то теперь бал правит феномен «множественности следствий» — «одна и та же причина может вызывать различные следствия». Припомнив законы «Всегда, если С, то А», «Всегда, если С, то В», «Всегда, если С, то Е» и поочередно используя каждый из них в качестве посылки совместно с С, посредством дедуктивного вывода получаем ряд прогнозов — А, В и Е.
И, наконец, может случиться, что ученому вообще не удается припомнить никакого закона. Тогда, как и в случае объяснения, его придется просто открыть.
Первый вопрос, который возникает при столкновении с такой характеристикой прогноза, — а как быть с предвидением планеты Нептун У. Леверье и Дж. Адамсом, с предсказаниями месторождений полезных ископаемых и со многими другими подобными им познавательными актами — подобными в том, что в них объект, фиксируемый прогнозом, уже существует в момент прогностического исследования и, стало быть, такой прогноз относится не к будущему, а к настоящему?
Как тут быть?
Запретить ученым использовать в такого рода ситуациях понятие предвидения?
Бесполезно. Использовали и будут это делать и впредь. Важнее выяснить, почему они так поступают. Думается, это происходит вследствие того, что ученому наиболее важной представляется собственно познавательная сторона дела, а именно то, что в этих случаях так же, как и в тех, о которых говорят сторонники «основной модели», наблюдение «вычисленного» объекта (эмпирическое подтверждение прогноза) есть вопрос будущего. По отношению к предсказанию не столь важно, существует ли объект, но по каким-то причинам в данный момент мы его наблюдать не можем, или он еще не возник.
Напрашивается замечание:
но тогда предвидением придется называть и третий способ выхода за пределы наблюдаемого мира — выход в мир прошлого.
Некоторые методологи науки так и поступают. Другие склонны говорить не о «предвидении прошлого», а о ретросказании и рассматривать его как самостоятельную функцию науки. Хотя не исключено, что это — результат своеобразного деспотизма обыденного сознания, непривычности самого выражения «предвидение прошлого» для слуха.
Теперь следует обратить внимание на то, что предсказания в науке не ограничиваются лишь областью единичных явлений или событий.
Во многих науках нередко осуществляется предвидение законов. Правда, опознание этих предвидений нередко затрудняется благодаря тому, что их авторы склонны прибегать скорее к терминам типа «предвидение нового объекта (эффекта, свойства и т. п.)». Впрочем, не только авторы.
Так, обычно говорят, что из дираковской релятивистской теории движения электрона вытекало предвидение нового объекта — позитрона.
Это, конечно, верно. Однако такая форма высказывания прячет от нас важный аспект предсказанного. Речь ведь идет не о единичном объекте, а о бесконечном множестве однотипных объектов, причем не просто об их существовании, но о том, что каждый из них имеет такие-то и такие-то свойства, так-то и так-то ведет себя в определенных условиях (аннигилирует, рождается в паре с электроном). Фактически было осуществлено предсказание целого «пучка» законов, и потому выражение «предвидение нового объекта» является в высшей степени условным.
Из предложенного нами расширенного (сравнительно с «основной моделью») понятия прогноза необходимо следует, что и Понятие оснований предвидения должно быть расширено.
Как и в ситуации с объяснением, основаниям прогноза совсем не обязательно надо быть причинными, т.е. такими, в которых положение о начальных условиях фиксирует причину предсказываемого объекта, а закон является причинно-следственным.
Допустим, мы изучаем одну из тех систем, чьи структурные и субстратные законы нам известны. Пусть нам пока не удалось обнаружить некоторые элементы, необходимо присущие системам подобного рода. Используя названные законы, можно предсказать, что эти элементы все-таки есть и рано или поздно они будут эмпирически обнаружены.
По-видимому, в принципе в основаниях предвидения может использоваться научный закон любого типа.
Предвидение — это не прорыв из настоящего в будущее, а — выход за границы наблюдаемого мира, точнее сказать, за пределы изученного мира.
В объективном плане такой выход возможен благодаря тому, что мир сам по себе един (это для нас он делится на наблюдаемый и ненаблюдаемый, на изученный и неизученный), и базируется это единство на существовании законов. Когда мы говорим «Всегда, если А, то В», или иначе «Все А суть В», мы под словом «все» подразумеваем «все, существующие где бы то ни было, существовавшие когда-либо и в принципе возможные». Поэтому, если нам известен закон, говорящий о связи объектов двух типов, и один из таких объектов мы обнаружили, то есть полное право построить прогноз относительно второго.
Однако мы предлагаем пойти еще дальше в расширении понятия оснований предвидения. Апеллируя к реальной практике научно-исследовательской деятельности, можно сказать, что иногда такие основания обходятся вовсе без законов.
Только что мы говорили о предвидениях законов и приводили пример, в котором закон (законы) предсказывался путем выведения из существующей теории. Однако существует и другой, в определенном отношении противоположный способ предвидения закона, а именно выведение его из множества однотипных эмпирических данных, которые и составляют основания этой процедуры. Результатом такого акта является законоподобное положение, обычно именуемое «эмпирическим законом» (выше о нем уже говорилось). Если при первом способе предвидения законов полученный прогноз надо подтвердить эмпирически, то при втором — обосновать теоретически, конкретнее — объяснить (о чем уже говорилось).
И, наконец, существуют интуитивные предвидения, для которых характерно прежде всего то, что основания в них вообще не формулируются явно. Больше того, самому исследователю порой представляется, будто здесь вовсе нет никаких оснований. Это, конечно, иллюзия. Уже то обстоятельство, что интуитивные предвидения осуществляются исследователем именно в той области, в которой он является специалистом или по крайней мере хорошо осведомлен, говорит о присутствии вполне реальных оснований в этих предвидениях.
* * *
Говоря о функциях науки, не следует думать, будто они всегда выстроены в некую жесткую временную последовательность. Каждая функция обладает не только определенной самоценностью, но и некоторой автономией. С одной стороны, она ценна не только тем, что создает предпосылки для выполнения другой функции, но и сама по себе, с другой стороны, она сама базируется не только на результатах какой-то определенной функции.
Так, мы говорим, что объяснение базируется на описании, но это вполне верно лишь для объяснений единичных объектов, а в случае объяснения законов такой непосредственной связи уже нет. Понимание проистекает из объяснения, но, как говорилось, существует понимание, не нуждающееся в таком источнике. Объяснение и понимание создают «стартовую площадку» для предвидения, однако, как мы только что видели, бывает и наоборот — предвидение задает работу объяснению.
Кроме того, надо иметь в виду, что наука — это не автономная система. Она включена в жизненный мир человека, в тот мир, где совершаются и многочисленные духовные акции, не подвластные науке. Так, решив задачу понять что-либо, человек обычно сразу же задается вопросом: приемлемо ли для него это понятое или нет. Тот же вопрос он обычно ставит и после получения прогноза на будущее, а затем — и следующий: ускорить реализацию этого прогноза или попытаться воспрепятствовать ей. Понятно, что все это в еще большей мере делает неоднозначной «функциональную цепь научного исследования».
Ф.БЭКОН
Развитие науки и, особенно, естествознания, как известно, тесно связано с эмпирическими методами исследования. Осознание их значения пришло в эпоху Возрождения и это было, быть может, самой значительной революцией в истории науки.
Одним из главных ее идеологов, несомненно, был Ф.Бэкон. Он резко выступил против книжной науки схоластов и их догматического мышления, провозгласив величие опыта и призвав учиться читать книгу самой Природы.
«Истина — дочь Времени, а не Авторитета».
Этот замечательный афоризм Ф.Бэкона является одним из лучших выражений духа его эпохи.
Подобно всем великим реформаторам эпохи Возрождения Ф.Бэкон ставит перед собой огромную задачу — добиться того,
«чтобы наконец после стольких веков существования мира философия и науки более не были висящими в воздухе, а опирались на прочное основание разнородного и притом хорошо взвешенного опыта».
Подлинные знания о мире, по его мнению, можно получить только на основании наблюдений и экспериментов. Чисто логические рассуждения не могут привести к открытиям ни новых явлений, ни новых закономерностей. Особое значение в познании имеет эксперимент. Чувства могут обманывать нас, в чем каждый может убедиться на собственном опыте. К тому же они и ограниченны в своих возможностях постигать природу.
Иное дело эксперимент.
Его познавательные возможности огромны.
Как писал Ф.Бэкон, «природа вещей лучше обнаруживает себя в состоянии искусственной стесненности, чем в естественной свободе».
Однако способ рассуждений, основанный на силлогистике, не пригоден для постижения природы с помощью опыта.
«Матерь заблуждений и бедствие всех наук, — считал Ф.Бэкон, — есть тот способ открытия и проверки, когда сначала строятся самые общие основания, а потом к ним приспосабливаются и посредством их проверяются средние аксиомы».
Он вовсе не считал, что рассуждения от общего к частному порочны. Они вполне уместны в определенных ситуациях. Однако в постижении природы нужно опираться не на дедукцию, а на индуктивный метод.
«Индукцию, — писал Ф.Бэкон, — мы считаем той формой доказательства, которая считается с данными чувств, и настигает природу, и устремляется к практике, почти смешиваясь с нею».
Подлинный путь познания природы — постепенное движение от частностей ко все большим обобщениям. Он, конечно, не легок и требует немало терпения, зато прочен и надежен в полученных результатах.
Этот метод еще не был должным образом разработан. Но это не должно нас смущать.
«Разве можно не считаться с тем, что дальние плавания и путешествия, которые так участились в наше время, открыли и показали в природе множество вещей, могущих пролить новый свет на философию. И конечно, было бы постыдно, если бы в то время, как границы материального мира — земли, моря и звезд — так широко открылись и раздвинулись, умственный мир продолжал оставаться в тесных пределах того, что было открыто древними».
В индуктивном методе должны быть произведены радикальные перемены. Прежняя ее форма не пригодна для достижения поставленных целей.
«Индукция, — считал Ф.Бэкон, — которая совершается путем простого перечисления есть детская вещь: она дает шаткие заключения и подвергнута опасности со стороны противоречащих частностей, вынося решения большей частью на основании меньшего, чем следует, количества фактов, и притом только тех, которые имеются налицо. Индукция же, которая будет полезна для открытия и доказательства наук и искусств, должна разделять природу посредством должных разграничений и исключений. И затем после достаточного количества отрицательных суждений она должна заключать о положительном».
Есть два пути в действиях людей, о которых говорили еще древние. Первый путь, поначалу легкий, в конце становится непроходимым. Второй начинается трудно, зато по мере прохождения по нему человеку становится все легче.
Ф. Бэкон считает, аналогично дело обстоит с дедуктивным и индуктивным методами познания:
«Если кто-нибудь отправляется от установленных положений, он приходит под конец к сомнению, если же начинает с сомнений и терпеливо справляется с ними, через какое-то время приходит к правильному выводу».
Ф. Бэкон строит довольно изощренную схему индуктивного метода, в которой учитываются случаи не только наличия изучаемого свойства, но и его различных степеней, а также отсутствия этого свойства в ситуациях, когда его проявление по тем или иным соображениям ожидалось.
Он уверен, что теперь наука получила метод открытия нового знания, которым может овладеть каждый. Теперь широко открылась дорога для приумножения знания, так необходимого людям для улучшения их жизни. Если раньше вырвать тайны у природы удавалось лишь избранным, часто в результате случайных обстоятельств, то теперь появились совершенно новые, невиданные возможности для постижения действительности.
«Наш же путь открытия наук таков, — пишет Ф.Бэкон, — что он немногое оставляет остроте и силе дарования, но почти уравнивает их. Подобно тому как для проведения прямой линии или описания совершенного круга много значат твердость, умелость и испытанность руки, если действовать только рукой, — мало или совсем ничего не значат, если пользоваться циркулем и линейкой. Так обстоит и с нашим методом».
Сколько еще неизвестного нам таит в себе природа, сколько полезных изобретений может осуществить еще человек — этого невозможно даже себе представить. Конечно с течением времени природа раскроет человеку свои тайны.
«Однако тем путем, о котором мы теперь говорим, все это можно представить и предвосхитить быстро, немедленно, тотчас».
Столь высоко оценивая свой вклад в развитие науки, Ф.Бэкон все же допускал возможность усовершенствования метода научного познания.
«Мы не утверждаем, однако, — замечал он, — что к этому ничего нельзя прибавить. Наоборот, рассматривая ум не только в его собственной способности, но и в его связи с вещами, мы должны установить, что искусство открытия может расти вместе с открытиями».
Р.ДЕКАРТ
Однако доводы Ф.Бэкона, которыми он с таким пафосом обосновывал эффективность индуктивного метода познания, не показались убедительными другому выдающемуся представителю этой великой эпохи Р.Декарту.
Ставя перед собой ту же задачу, которую пытался разрешить и Ф.Бэкон — найти прочную основу научного познания, выработать его метод — он строит дедуктивную модель науки.
Р. Декарт был убежден в том, что наука по сути своей должна представлять достоверное знание. Однако то, что именовалось научным в его время, лишь в очень незначительной степени соответствовало этому качеству.
Как же можно было избавиться от засилья в науке случайных мнений, неопределенных суждений?
Как приумножить прочно обоснованное, подлинное знание?
Стремление ответить на эти вопросы привело Р.Декарта к разработке, связываемой с его именем концепции методологии научного познания.
Его рассуждения совершенно прозрачны и вполне последовательны.
«Смертными, — писал Р.Декарт, — владеет любопытство настолько слепое, что часто они ведут свои умы по неизведанным путям без всякого основания для надежды, но только для того, чтобы проверить, не лежит ли там то, чего они ищут; как если бы кто загорелся настолько безрассудным желанием найти сокровище, что беспрерывно бродил бы по дорогам, высматривая, не найдет ли он случайно какое-нибудь сокровище, потерянное путником».
Вот положение, характерное для научных изысканий. Но разве можно на этом пути получить подлинные знания? Для отыскания истины, проникновения в тайны мироздания совершенно необходим последовательно применяемый метод.
«Ибо недостаточно просто иметь хороший ум, но главное — это хорошо применять его. Самая великая душа способна как к величайшим порокам, так и к величайшим добродетелям, и тот, кто идет очень медленно, может, всегда следуя прямым путем, продвинуться значительно дальше того, кто бежит и удаляется от этого пути».
Итак, необходим метод, применяя который можно было бы осуществлять рациональный поиск новых знаний и гарантировать их достоверность. Р.Декарт уверен в том, что такого рода метод может быть найден.
Как же он должен выглядеть? Каким требованиям он должен соответствовать?
«Под методом же я разумею достоверные и легкие правила, — писал Р.Декарт, — строго соблюдая которые, человек никогда не примет ничего ложного за истинное и, не затрачивая напрасно никакого усилия ума, но постоянно шаг за шагом приумножая знание, придет к истинному познанию всего того, что он будет способен познать».
Как можно найти такой метод?
А для этого нужно прежде всего обратиться к самой науке и посмотреть, где ей удается успешно решать эту задачу. Очевидно, что этим требованиям отвечают только арифметика и геометрия, только они «остаются не тронутыми никаким пороком лжи и недостоверности».
Этим наукам удается добиться таких результатов потому, что они применяют единственно правильный, надежный метод познания.
Все дело в том, что они опираются на интуицию и дедукцию.
Интуиция дает нам возможность усмотреть в реальности не вызывающие никаких сомнений простые истины.
«Таким образом каждый может усмотреть умом, что он существует, что он мыслит, что треугольник ограничен только тремя линиями, а шар — единственной поверхностью и тому подобные вещи, которые гораздо более многочисленны, чем замечает большинство людей, так как они считают недостойным обращать ум на столь легкие вещи».
Применение же дедукции позволяет вывести из очевидных истин знания, которые уже не могут с непосредственной ясностью постигаться нашим умом, однако представляющие в силу самого способа их получения вполне обоснованные и тем самым достоверные. Дедукция, проводящаяся по строгим правилам, не может приводить к заблуждениям.
Р. Декарт убежден в том, что таким же образом можно получать знание в любой области науки.
«Эти два пути являются самыми верными путями к знанию, и ум не должен допускать их больше — все другие надо отвергать как подозрительные и ведущие к заблуждениям».
Следуя ими, мы можем быть уверены, что придем к познанию вещей без заблуждений.
«Те длинные цепи выводов, сплошь простых и легких, которыми геометры обычно пользуются, чтобы дойти до своих наиболее трудных доказательств, дали мне возможность представить себе, что и все вещи, которые могут стать для людей предметом знания, находятся между собой в такой же последовательности. Таким образом, если воздерживаться от того, чтобы принимать за истинное что-либо, что таковым не является, и всегда соблюдать порядок, в каком следует выводить одно из другого, то не может существовать истин ни столь отдаленных, чтобы они были недостижимы, ни столь сокровенных, чтобы нельзя было их раскрыть».
Так обосновываются Р.Декартом исходные основания его учения о методе научного познания. Они дают ему возможность сформулировать уже универсальные правила для руководства ума в его поисках нового знания.
И вот, наконец, сами эти знаменитые правила.
Осознание масштабов свершенного, спокойствие и уверенность чувствуются в этих простых и ясных предписаниях.
«И подобно тому как обилие законов нередко дает повод к оправданию пороков и государство лучше управляется, если законов немного, но они строго соблюдаются, так и вместо большого числа правил, составляющих логику, я заключил, что было бы достаточно четырех следующих, лишь бы только я принял твердое решение постоянно соблюдать их без единого отступления.
Первое — никогда не принимать за истинное ничего, что я не признал бы таким с очевидностью, то есть тщательно избегать поспешности и предубеждения и включать в свои суждения только то, что представляется моему уму столь ясно и отчетливо, что никоим образом не сможет дать повод к сомнению.
Второе — делить каждую из рассматриваемых мною трудностей на столько частей, сколько потребуется, чтобы лучше их разрешить.
Третье — располагать свои мысли в определенном порядке, начиная с предметов простейших и легко познаваемых, и восходить мало-помалу, как по ступеням, до познания наиболее сложных, допуская существование порядка даже среди тех, которые в естественном ходе вещей не предшествуют друг другу.
И последнее — делать всюду перечни настолько полные и обзоры столь всеохватывающие, чтобы быть уверенным, что ничего не пропущено».
Что может быть значительней в науке, чем решение этой проблемы?
Р.Декарт вполне осознает ее масштабы. Предложенная им система правил, как он считал, откроет невиданные возможности для развития науки.
Как писал великий мыслитель, и если говорить откровенно, я убежден, что она превосходит любое другое знание, переданное нам людьми, так как она служит источником всех других знаний».
И вместе с тем ведь это был Декарт, который удивительно сочетал в себе кристальную ясность ума, убежденность в возможности достижения истины с замечательной способностью не преклоняться ни перед чьим мнением и во всем сомневаться. И поэтому нас не должно удивлять и такое его высказывание:
«Впрочем, возможно, что я ошибаюсь, и то, что принимаю за золото и алмаз, не более чем крупицы меди и стекла».
Индуктивистская модель научного познания была очень популярна в истории методологии науки. Когда ученые говорили, что нельзя познать действительность, не наблюдая, не экспериментируя, когда они воевали против всяческих умозрений по отношению к действительности, когда они высказывались в том стиле, что факты — это воздух ученого, в принципе они опирались на те идеи, которые выдвинул еще Ф.Бэкон довольно давно и в довольно систематической форме.
Кажется вполне естественным, что научное познание действительности осуществляется только тогда, когда мы имеем возможность ее наблюдать, экспериментировать с нею, и в общем-то даже современному здравому смыслу соответствует такое представление о научном познании. В этих представлениях, несомненно, есть определенные основания.
Однако такого рода модель в свете современных представлений оказывается совершенно несостоятельной, и ее несостоятельность обосновывается сейчас совершенно неоспоримыми аргументами, которые высказывались в разное время и в общем-то были систематизированы уже в XX в. Б.Рассел в свое время так выразил свое недоверие к индуктивной модели научного познания. Он говорил, что верить в индуктивные обобщения — это значит уподобляться курице, которая на каждый зов хозяйки выбегает ей навстречу в надежде на то, что ее покормят зерном. Однако рано или поздно дело оканчивается тем, что хозяйка сворачивает ей шею.
Но если говорить всерьез, то против универсальности индуктивных обобщений и их трактовки как фундамента для всего научного познания, могут быть выдвинуты прежде всего следующие аргументы:
— Индукция не может приводить к универсальным суждениям, в которых выражаются закономерности.
Конечно, в опыте можно зафиксировать какую-либо повторяемость. Однако никакой опыт не может гарантировать, что она сохранится за пределами непосредственно наблюдаемого.
— Индуктивные обобщения находятся на уровне непосредственно эмпирических обобщений, и они не могут осуществить скачок от эмпирии к теории.
Обосновывая это утверждение, трудно представить себе лучший способ аргументации, чем апелляция к авторитету великого Эйнштейна.
«В настоящее время известно, что наука не может вырасти на основе одного только опыта и что при построении науки мы вынуждены прибегать к свободно создаваемым понятиям, пригодность которых можно a posteriori проверить опытным путем. Эти обстоятельства ускользали от предыдущих поколений, которым казалось, что теорию можно построить чисто индуктивно, не прибегая к свободному, творческому созданию понятий. Чем примитивнее состояние науки, тем легче исследователю сохранять иллюзию по поводу того, что он будто бы является эмпириком. Еще в XIX в. многие верили, что ньютоновский принцип — «hypotheses non fingo» — должен служить фундаментом всякой здравой естественной науки.
В последнее время перестройка всей системы теоретической физики в целом привела к тому, что признание умозрительного характера науки стало всеобщим достоянием».
— Любые эмпирические исследования предполагают наличие определенных теоретических установок, без которых они просто неосуществимы.
Дело в том, что никакого чистого опыта, т.е. такого опыта, который не определялся бы какими-то теоретическими представлениями, просто не существует. Без определенной теоретической установки не может возникнуть даже идеи эксперимента.
Вот что пишет по этому поводу К.Поппер:
«Представление о том, что наука развивается от наблюдений к теории, все еще довольно широко распространено. Однако "вера в то, что мы можем начать научное исследование, не имея чего-то похожего на теорию, является абсурдной". Двадцать пять лет тому назад я пытался внушить эту мысль группе студентов-физиков в Вене, начав свою лекцию следующими словами: "Возьмите карандаш и бумагу, внимательно наблюдайте и описывайте ваши наблюдения!" Они спросили, конечно, что именно они должны наблюдать. Ясно, что простая инструкция: "Наблюдайте!" является абсурдной... Наблюдение всегда носит избирательный характер. Нужно избрать объект, определенную задачу, иметь некоторый интерес, точку зрения, проблему. А описание наблюдения предполагает использование дескриптивного языка со словами, фиксирующими соответствующие свойства; такой язык предполагает сходство и классификацию, которые в свою очередь предполагают интерес, точку зрения, проблему».
Замечательное описание эмпиризма, который лежит в основе индуктивной модели научного познания, дает Р.Якобсон.
Он приводит описание положения, в которое попал герой повести русского писателя В.Одоевского, наделенный магом способностью все видеть и все слышать. «Все в природе разлагалось пред ним, но и ничто не соединялось в душе его», и звуки речи несчастный воспринимал как лавину артикуляторных движений и механических колебаний, лишенных смысла и цели».
«Нельзя было более точно предвидеть, — замечает Р.Якобсон, — и более проникновенно описать торжество слепого эмпиризма!»
— Известно, что в истории науки целый ряд фундаментальных теоретических результатов был получен без непосредственного обращения к эмпирическому материалу.
В качестве классического примера здесь следует отметить создание общей теории относительности. Впрочем, к ним можно отнести и создание частной теории относительности.
Никаких особых фактов, которые могли бы послужить А. Эйнштейну для создания общей теории относительности не существовало. И по поводу создания частной теории относительности можно сейчас сказать то же самое. Опыт А.Майкельсона, на который обычно ссылаются, когда пытаются истолковать создание частной теории относительности как результат апелляции к каким-то опытным фактам, как свидетельствует сам А.Эйнштейн, по крайней мере, не имел для него существенного значения. Частная теория относительности была создана в результате рассмотрения теоретической проблемы, связанной с истолкованием природы пространства-времени и места пространственно-временных представлений в структуре научного знания, в физических теориях.
И уж, конечно, эти теории были созданы не в результате индуктивных обобщений.
Модель научного познания, разработанная Р.Декартом, оказывается также не выдерживающей критики.
Конечно, в современном теоретическом мышлении огромна роль дедукции. Несомненно и то, что в каком-то смысле интуитивно ученый усматривает основные принципы теории.
— Однако эти принципы далеки от декартовской очевидности.
Как известно, Н.Лобачевский построил неевклидову геометрию, заменив пятый постулат Евклида, согласно которому через точку, лежащую вне данной прямой можно провести прямую, параллельную данной и притом только одну. В геометрии Лобачевского через точку, лежащую вне данной прямой, можно провести по крайней мере две прямые, параллельные данной. Такое утверждение ни в каком смысле не является очевидным.
Аналогично дело обстоит с основаниями квантовой механики, теории относительности, современной космологической теории Большого взрыва.
— Модель Р.Декарта не отражает роли эмпирических исследований в научном познании.
Теперь обратим внимание на их общие недостатки, которые присущи рассмотренным моделям научного познания.
— Они предполагают, что в науке не может содержаться вероятностное знание.
Развитие науки убедительно продемонстрировало огромную эффективность использования в науке вероятностных представлений. Современные эмпирические исследования просто немыслимы без статистической обработки. Практически во всех областях науки строятся вероятностные модели изучаемых явлений. Подавляющее большинство современных научных теорий являются вероятностно-статистическими. Их значимость настолько велика, что сегодня говорят о вероятностной картине мира. Квантовая механика, генетика, теория эволюции, теория информации являются классическими образцами такого рода теорий.
— Оба мыслителя исходят из того, что наука не может содержать в себе гипотетического знания.
Г. Лейбниц, в отличие от Ф. Бекона и Р.Декарта, считал необходимым обратить особое внимание на гипотетическое, вероятное знание.
«Мнение, основанное на вероятии, — писал он, — может быть так же заслуживает названия знания; в противном случае должно отпасть почти все историческое знание и многое другое. Но не вдаваясь в спор о словах, я думаю, что исследование степеней вероятностей было бы очень важным и отсутствие его представляет большой пробел в наших работах по логике». Г.Лейбниц, также как и Г.Галилей, обращал внимание на важную роль гипотез в научном познании.
Сегодня эти идеи имеют фундаментальное значение.
— Они строят свои модели, претендуя на построение логики открытия.
Попытки построения различного рода логик открытия прекратились еще в прошлом веке. Была понята полная их несостоятельность. Это стало очевидным в результате как психологических, так и философских исследований творческой деятельности человека.
Приговор был такой: никакой логики научного открытия в принципе не может быть. Ни в каком смысле алгоритма здесь не существует.
В первой половине XX в. одной из наиболее популярных становится гипотетико-дедуктивная модель научного познания.
Создание логики открытия предполагало, что сам процесс получения нового знания гарантирует его истинность. Но если не существует никаких методов открытия, то очевидно, что в науку проникают утверждения, носящие гипотетический характер. Они, конечно, требуют испытания на непротиворечивость, а главное на соответствие наблюдаемым и опытным данным. Свободное творчество в процессе выдвижения различного рода обобщений, таким образом, имеет вполне естественное ограничение.
Складывалось следующее представление о процессе научного познания.
— Ученый выдвигает гипотетическое обобщение, из него дедуктивно выводятся различного рода следствия, которые затем сопоставляются с эмпирическими данными.
— Те гипотезы, которые противоречат опытным данным, отбрасываются, а подтвержденные утверждаются в качестве научного знания.
— Эмпирическое содержание любого обобщения и определяет его подлинный смысл.
— Теоретическое утверждение, чтобы быть научным, обязательно должно иметь возможность соотноситься с опытом и подтверждаться им.
Однако, когда мы говорим, что истинность того или иного утверждения известна из опыта, мы фактически ссылаемся на принцип индукции, согласно которому универсальные высказывания основываются на индуктивных выводах.
«Этот принцип, — утверждает Рейхенбах, — определяет истинность научных теорий. Устранение его из науки означало бы не более и не менее как лишение науки ее способности различать истинность и ложность ее теорий. Без него наука, очевидно, более не имела бы права говорить об отличии своих теорий от причудливых и произвольных созданий поэтического ума».
Поэтому основной задачей методологии науки становится разработка индуктивной логики.
Однако никакими эмпирическими данными, как отмечал Р.Карнап, невозможно установить истинность универсального обобщающего суждения. Сколько бы раз ни испытывался какой-либо закон, не существует гарантий, что не появятся новые наблюдения, которые будут ему противоречить.
«Никогда нельзя достигнуть полной верификации закона, — пишет Р.Карнап. — Фактически мы вообще не должны говорить о «верификации», — если под этим словом мы понимаем окончательное установление истинности, — а только о подтверждении».
Итак, теоретические построения науки по своей сути могут быть лишь гипотетическими. Они не в силах стать истинными, а могут претендовать лишь на правдоподобие. Поскольку оно выявляется в сопоставлении теоретических гипотез с эмпирическими данными, процедура подтверждения становится в научном познании чрезвычайно важной. С другой стороны, очевидно, что индуктивная логика, устанавливающая их связь, может быть лишь вероятностной.
Как считал Р.Карнап, именно стадия подтверждения, в отличие от стадии открытия, выдвижения гипотезы, должна и может находиться под рациональным контролем.
«Я согласен, — замечает Р.Карнап, — что не может быть создана индуктивная машина, если цель машины состоит в изобретении новых теорий. Я верю, однако, что может быть построена индуктивная машина со значительно более скромной целью. Если даны некоторые наблюдения E и гипотеза h (в форме, скажем, предсказания или даже множества законов), тогда я уверен, что во многих случаях путем чисто механической процедуры возможно определить логическую вероятность, или степень подтверждения h на основе E».
Если бы удалось решить эту задачу, тогда вместо того, чтобы говорить, что один закон обоснован хорошо, а другой — слабо, мы бы имели точные, количественные оценки степени их подтверждения. Конечно, их знание не является еще достаточным для принятия решения, связанного с выбором одной из конкурирующих гипотез. Однако, как считал Р.Карнап, при прочих равных условиях эти оценки имели бы важное значение для ученых.
Реализация этой программы предполагало прежде всего построение вероятностной логики, применимой к реальным высказываниям науки. Однако дело до этого не дошло.
И хотя Р.Карнапу удалось построить вероятностную логику для простейших языков, что уже представляло значительный вклад в науку, его программа не привела к достижению цели.
Он испытал еще один путь в попытках понять процесс научного познания и своим упорством и настойчивостью продемонстрировал его бесперспективность. К.Поппер выразил по существу мнение научного сообщества, когда писал:
«Я не думаю, что имеется такая вещь, как «индуктивная логика» в карнаповском или в любом ином смысле».
Дело здесь не только в том, что такого рода логику трудно построить. Как показали дальнейшие исследования, степень подтверждения гипотезы в процессе научного познания не представляется столь значимой, как это казалось Р.Карнапу.
«Наука похожа на детективный рассказ, — писал Ф.Франк. — Все факты подтверждают определенную гипотезу, но правильной оказывается в конце концов совершенно другая гипотеза».
К. Поппер обратил внимание на то, что процедуры подтверждения и опровержения имеют совершенно различный познавательный статус.
Никакое количество наблюдаемых белых лебедей не является достаточным основанием для установления истинности утверждения «все лебеди белые». Вместе с тем достаточно увидеть одного лебедя, чтобы признать это утверждение ложным. Эта асимметрия, как показывает К.Поппер, имеет решающее значение для понимания процесса научного познания.
Основные свои идеи, связанные с пониманием статуса опровержения в оценке научных гипотез, он изложил следующим образом:
«(1) Легко получить подтверждения, или верификации, почти для каждой теории, если мы ищем подтверждений.
(2) Подтверждения должны приниматься во внимание только в том случае, если они являются результатом рискованных предсказаний, то есть когда мы, не будучи осведомленными о некоторой теории, ожидали бы события, несовместимого с этой теорией, — события опровергающего данную теорию.
(3) Каждая «хорошая» научная теория является некоторым запрещением: она запрещает появление определенных событий. Чем больше теория запрещает, тем она лучше.
(4) Теория, не опровержимая никаким мыслимым событием, является ненаучной. Неопровержимость представляет собой не достоинство теории (как часто думают), а ее порок.
(5) Каждая настоящая проверка теории является попыткой ее фальсифицировать, то есть опровергнуть. Проверяемость есть фальсифицируемость; при этом существуют степени проверяемости: одни теории более проверяемы, в большей степени опровержимы, чем другие; такие теории подвержены, так сказать, большему риску.
(6) Подтверждающее свидетельство не должно приниматься в расчет за исключением тех случаев, когда оно является результатом подлинной проверки теории. Это означает, что его следует понимать как результат серьезной, но безуспешной попытки фальсифицировать теорию. (Теперь в таких случаях я говорю о «подкрепляющем свидетельстве».)
(7) Некоторые подлинно проверяемые теории после того, как обнаружена их ложность, все-таки поддерживаются их сторонниками, например, с помощью введения таких вспомогательных допущений ad hoc или с помощью такой переинтерпретации ad hoc теории, которые избавляют ее от опровержения. Такая процедура всегда возможна, но она спасает теорию от опровержения только ценой уничтожения или по крайней мере уменьшения ее научного статуса. (Позднее такую спасательную операцию я назвал «конвенционалистской стратегией» или «конвенционалистской уловкой».)
Все сказанное можно суммировать в следующем утверждении: критерием научного статуса теории является ее фальсифицируемость, опровержимость, или проверяемость».
Позиция К.Поппера достаточно ясна. Она не требует комментариев.
Здесь важно лишь обратить внимание на то, что в его модели все знание оказывается гипотетичным.
Научное познание, согласно К.Попперу, направлено на поиск истины. Но она не достижима не только на уровне теории, но даже и в эмпирическом знании просто в силу его теоретической нагруженности.
«Наука не покоится на твердом фундаменте фактов, — писал К.Поппер. — Жесткая структура ее теорий поднимается, так сказать, над болотом. Она подобна зданию, воздвигнутому на сваях. Эти сваи забиваются в болото, но не достигают никакого естественного или «данного» основания. Если же мы перестаем забивать сваи дальше, то вовсе не потому, что достигли твердой почвы. Мы останавливаемся просто тогда, когда убеждаемся, что сваи достаточно прочны и способны, по крайней мере некоторое время, выдержать тяжесть нашей структуры».
И еще одно замечание. В этой своей критике индуктивизма К. Поппер остается последовательным сторонником эмпиризма. И признание теории, и отказ от нее всецело определяются опытом.
«До тех пор пока теория выдерживает самые строгие проверки, какие мы можем предложить, — пишет К.Поппер, — она признается; если она их не выдерживает, она отвергается. Однако теория ни в каком смысле не выводится из эмпирических свидетельств. Не существует ни психологической, ни логической индукции. Из эмпирических свидетельств может быть выведена только ложность теории, и этот вывод является чисто дедуктивным».
Большое влияние на современную методологию науки, оказали те идеи, которые были выдвинуты К.Поппером в рамках концепции «третьего мира».
По мнению К. Поппера, важно различать три мира:
— первый мир — реальность, существующая объективно;
— второй мир — состояние сознания и его активность;
— третий мир — «мир объективного содержания мышления, прежде всего, содержания научных идей, поэтических мыслей и произведений искусства».
Философы прошлого уделяли большое внимание знанию в субъективном смысле, т.е. второму миру и рассмотрению проблем соотношения второго и первого миров, в то же время мало изучали особенности жизни науки в третьем мире. А между тем для понимания сущности науки и закономерностей ее развития, Да и процесса познания вообще, по мнению К.Поппера, эта область исследований имеет важнейшее значение.
«Немного существует вещей в современной проблемной ситуации в философии, — пишет К.Поппер, — которые так же важны, как знание различия между двумя категориями проблем: проблемами производства, с одной стороны, и проблемами, связанными с произведенными структурами самими по себе, — с другой».
Если применить это различение к науке, то мы должны выделить проблемы,
— связанные с деятельностью людей производящих знания,
— относящиеся к особенностям продуктов познавательного процесса.
По мнению К.Поппера, изучение продуктов научного познания является более важным, чем исследование самого процесса научного исследования.
Более того, как он считает, даже о самом процессе получения научных знаний мы можем узнать больше, чем при непосредственном его изучении. Ведь и о психологии человека мы судим во многом по результатам его деятельности. Эта ситуация вполне естественна. Во всех науках причины обнаруживают по их следствиям.
Что же представляет собой этот третий мир?
«Обитатели моего третьего мира, — пишет К.Поппер, — являются прежде всего теоретические системы, другими важными его жителями являются проблемы и проблемные ситуации. Однако его наиболее важными обитателями... являются критические рассуждения и то, что может быть названо... состоянием дискуссий или состоянием критических споров; конечно, сюда относится и содержание журналов, книг и библиотек».
Третий мир представляет собой продукт человеческой деятельности. Он постоянно растет. Вместе с тем очень важно обратить внимание на его значительную автономность.
«Мир языка, предположений, теорий и рассуждений — короче, универсум объективного знания, является одним из самых важных созданных человеком универсумов».
Представим себе, пишет К.Поппер, что уничтожены все продукты человеческой деятельности и память о них в сознании людей, однако остались библиотеки и сохранилась наша способность воспринимать содержание книг, хранящихся в них. В этом случае цивилизация будет сравнительно быстро восстановлена.
Но если будут уничтожены и библиотеки, то для возрождения цивилизации пройдут тысячелетия, т.е. надо будет начинать все сначала: «если бы кто-либо должен был начать с того места, с которого начал Адам, он не сумел бы пойти дальше Адама».
Эти мысленные эксперименты показывают не только важность третьего мира, но и его автономность.
Конечно третий мир создается человеком. Однако он во многом не ведает сам, что творит, а результаты его деятельности начинают вести свою собственную жизнь, о которой человек и не задумывался.
«С нашими теориями, — пишет К.Поппер, — происходит то же, что и с нашими детьми: они имеют склонность становиться в значительной степени независимыми от своих родителей. С нашими теориями может случиться то же, что и с нашими детьми: мы можем приобрести от них большее количество знания, чем первоначально вложили в них».
Конечно, натуральный ряд чисел создан человеком, однако затем он сам становится объектом изучения, которое порождает необозримое количество знаний о числах. То же можно сказать о любой научной теории. Объекты третьего мира — это не только их актуальная данность, но и потенция их развития.
Естественно, что с каждым новым открытием в третьем мире появляются и совершенно новые, прежде не содержащиеся в нем даже потенциально, проблемы и соответственно возможности их решения.
«И каждый такой шаг, — замечает К.Поппер, — будет создавать новые непреднамеренные факты, новые неожиданные проблемы, а часто также и новые опровержения».
Третий мир не мог бы возникнуть без языка науки, ведь это лингвистический мир.
Двумя самыми важными функциями языка являются дескриптивная (описательная) и аргументативная. Вторая из них предполагает наличие первой. Аргументы, конечно, всегда имеют дело с некоторыми описаниями, которые критикуются с точки зрения их правдоподобия и истинности.
Аргументативная функция языка появилась в связи с развитием рациональности в истории культуры, что и привело в конечном счете к возникновению науки. Учитывая это обстоятельство, можно, по-видимому, сказать, что аргументативная функция представляет собой наиболее мощное из всех средств приспособления к реальности, которое когда-либо существовало в органической эволюции.
Развитие общества приводит к тому, что возможности и значение дескриптивной и аргументативных функций постоянно возрастают. Вместо того, чтобы все больше развивать свою память, человек обзаводится различного рода приспособлениями. Он изобретает бумагу, создает печатные станки и книги, пишущую машинку и, наконец, современную вычислительную технику, которые выводят его возможности в совершенно новое измерение.
Критицизм является важнейшим источником роста третьего мира.
Любое исследование начинается с проблемы. Для ее решения ученый развивает теорию, которая критически оценивается через сопоставление с конкурирующими теориями и эмпирическими данными. В результате этой оценки возникает новая проблема.
«В большинстве своем и в самых интересных случаях теория терпит неудачу, и таким образом возникают новые проблемы. А достигнутый прогресс может быть оценен интеллектуальным интервалом, между первоначальной проблемой и новой проблемой, которая возникает из крушения теории»
Этот цикл может быть описан следующей схемой :
P → ТТ → ЕЕ → Р,
где Р — исходная проблема, ТТ — теория, претендующая на решение проблемы, ЕЕ — оценка теории, ее критика и устранение ошибок, Р — новая проблема.
Таким образом, процесс роста третьего мира «состоит в критике, обладающей творческим воображением».
Мы выходим в ней за пределы нашего опыта. Критически относясь к очевидному или освещенному[1] мнением авторитетов, все подвергая сомнению, опробируя[2] самые невероятные возможности, ученый преодолевает границы доступной ему прежде реальности.
«Вот каким образом, — пишет К.Поппер, — мы поднимаем себя за волосы из трясины нашего незнания, вот как мы бросаем веревку в воздух и затем карабкаемся по ней».
Идеи К. Поппера во многом содействовали тому, что методология науки стала все ближе смыкаться с историей науки.
Если вслед за К.Поппером считать, что главный вклад в методологию может дать анализ роста знания, то их тесное взаимодействие становится неизбежным. Прекрасное воплощение этого направления исследований продемонстрировал в своей работе о научных революциях Т. Кун.
Он обращает внимание на то, что в истории любой области науки можно выделить периоды «нормальной науки» и научные революции.
Под термином «нормальная наука» Т. Кун понимает исследования, которые осуществляются научным сообществом, опираясь на крупные научные достижения, которые в течение некоторого времени признаются им как основа его дальнейшей деятельности. В качестве примера здесь можно сослаться на работы Коперника, Ньютона, Эйнштейна, Лавуазье, Дарвина. Они определяют, как отмечает Т.Кун, так называемые парадигмы научной деятельности.
«Под парадигмами, — пишет Т.Кун, — я подразумеваю признанные всеми научные достижения, которые в течение определенного времени дают модель постановки проблем и их решений научному сообществу».
Объективно задача «нормальной науки» состоит в том, чтобы выявить весь познавательный потенциал, который заложен в Новых идеях, определяющих видение реальности и способов ее постижения.
«Концентрируя внимание на небольшой области относительно эзотерических проблем, — отмечает Т.Кун, — парадигма заставляет ученых исследовать некоторый фрагмент природы так детально и глубоко, как это было бы немыслимо при других обстоятельствах».
Здесь необходимы не только упорство, но и изобретательность и талант исследователя. Ведь перед ним постоянно возникают новые проблемы, которые раньше никто не мог даже и вообразить. Однако они всегда таковы, что не выходят за границы, определяемые парадигмой. Поэтому Т.Кун называет их задачами-головоломками .
Следует иметь в виду, что ни одна теория не в состоянии решить в данный момент всех проблем, которые перед ней стоят. Поэтому «нормальная наука», конечно, существует в условиях определенной интеллектуальной напряженности. Однако ни у кого не вызывает сомнения, что все возникающие трудности будут преодолены.
Однако рано или поздно в научном познании возникают кризисные явления, связанные с появлением трудностей в развитии «нормальной науки».
Это связано прежде всего с появлением новых данных, которые в рамках принятой парадигмы выглядят аномалиями. В этих условиях ученые будут стараться модифицировать принятую теорию, дать такую интерпретацию новому явлению, которая бы не противоречила исходным принципам.
Возрастание числа таких аномалий создает новую атмосферу в науке. Появляются подозрения в ее принципиальной неэффективности. Круг аномальных явлений расширяется за счет того, что теперь видятся старые трудности теории, на которые раньше закрывались глаза. Что прощалось и даже не замечалось у парадигмы в пору ее расцвета, теперь становится предметом пристального внимания.
В этих условиях ученые начинают по-разному относиться к парадигме, и соответственно меняется характер их исследований.
«Увеличение конкурирующих вариантов, готовность опробовать что-либо еще, выражение явного недовольства, обращение за помощью к философии и обсуждение фундаментальных положений — все это симптомы перехода от нормального исследования к экстраординарному».
Таким образом, возникает кризисная ситуация.
Она разрешается в конце концов тем, что возникает новая парадигма. Тем самым в науке происходит подлинная революция. И вновь складываются условия для функционирования «нормальной науки».
Важно обратить внимание на то, что переход к новой парадигме представляет собой некоторый социальный процесс.
Т.Кун пишет:
«Решение отказаться от парадигмы всегда одновременно есть решение принять другую парадигму, а приговор, приводящий к такому решению, включает как сопоставление обеих парадигм с природой, так и сравнение парадигм друг с другом».
Процесс такого сопоставления занимает нередко значительное время. Он представляет собой не только мучительные попытки сторонников старой парадигмы справиться с возникающими трудностями и полные вдохновения и энергии стремления новаторов развить и укрепить основание новых взглядов. Это и борьба убеждений, осуществление и крушение надежд.
Отказ от старых взглядов, конечно, непрост. Люди, которые отваживаются на это, обычно либо молоды, либо являются новичками в этой области науки. Утверждение новой парадигмы, как отмечает Т.Кун, осуществляется в условиях, когда большинство ученых еще не в состоянии мыслить по-новому, понятийный аппарат науки неадекватен новому содержанию. В это время новаторские идеи оказываются неассимилироваными всей наукой. Однако вся эта перестройка неизбежна.
«Уайтхед, — замечает Т.Кун, — хорошо уловил неисторический дух научного сообщества, когда писал: «Наука, которая не решается забыть своих основателей, погибла». К счастью, вместо того, чтобы забывать своих героев, ученые всегда имеют возможность забыть (или пересмотреть) их работы».
В некотором смысле защитники различных парадигм живут в различных мирах. Конечно, поскольку они относят свои теории к действительности, которая существует объективно, их представления не могут быть произвольными. Но они по-разному воспринимают реальность. Различные парадигмы несоизмеримы. Поэтому переход от одной парадигмы к другой нельзя совершить постепенно посредством логики и ссылок на опыт. Он должен осуществляться сразу.
Здесь ситуация подобная той, которая возникает, когда вы смотрите на рисунок с изображением двух профилей лица человека, обращенных друг к другу и нарисованных рядом. Вдруг вы замечаете, что видите не лица людей, а изображение вазы.
Говоря о развитии науки нельзя уйти от обсуждения проблемы прогресса в ее истории.
«Революции оканчиваются победой одного из двух противоборствующих лагерей, — пишет Т.Кун. — Будет ли эта группа утверждать, что результат ее победы не есть прогресс? Это было бы равносильно признанию, что они ошибаются и что их оппоненты правы».
Если посмотреть на развитие науки в целом, то в ней очевиден прогресс, выражающийся в том, что научные теории предоставляют все большие возможности ученым для решения головоломок.
Однако нет никаких оснований считать более поздние теории лучше отражающими происходящее в действительности.
«Я не сомневаюсь, например, что ньютоновская механика, — пишет Т.Кун, — улучшает механику Аристотеля и что теория относительности улучшает теорию Ньютона в том смысле, что дает лучшие инструменты для решения головоломок. Но в их последовательной смене я не вижу связного и направленного онтологического развития».
Концепция развития науки Т. Куна является по существу и философско-методологической и историографической. Важной ее особенностью является обращение к социально-психологическим аспектам деятельности ученых, которые, по его мнению, существенно влияют на характер развития науки.
«Некоторые философы, — пишет И. Лакатос, — столь озабочены решением своих эпистемологических и логических проблем, что так и не достигают того уровня, на котором их бы могла заинтересовать реальная история науки. Если действительная история не соответствует их стандартам, они, возможно, с отчаянной смелостью предложат начать заново все дело науки».
Как считает И.Лакатос, всякая методологическая концепция должна функционировать как историографическая.
Наиболее глубокая ее оценка может быть дана через критику той рациональной реконструкции истории науки, которую она предлагает.
И. Лакатос развивает свою, довольно близкую к куновской, концепцию методологии научного познания, которую он называет методологией научно-исследовательских программ. Она применяется им не только для трактовки особенностей развития науки, но и для оценки различных конкурирующих логик научного исследования.
Согласно И.Лакатосу, развитие науки представляет собой конкуренцию научно-исследовательских программ. Сущность научной революции заключается в том, что одна исследовательская программа вытесняет другую.
Поэтому фундаментальной единицей оценки процесса развития науки является не теория, а исследовательская программа.
— Она включает в себя «жесткое ядро», в которое входят неопровергаемые для сторонников программы фундаментальные положения.
— Кроме того, в нее входит «позитивная эвристика», которая «определяет проблемы для исследования, выделяет защитный пояс вспомогательных гипотез, предвидит аномалии и победоносно превращает их в подтверждающие примеры».
— Исследовательская программа может развиваться прогрессивно и регрессивно. В первом случае ее теоретическое развитие приводит к предсказанию новых фактов. Во втором — программа лишь объясняет новые факты, предсказанные конкурирующей программой либо открытые случайно.
— Исследовательская программа испытывает тем большие трудности, чем больше прогрессирует ее конкурент. Это связано с тем, что предсказываемые одной программой факты всегда являются аномалиями для другой.
И. Лакатос подчеркивает большую устойчивость исследовательской программы.
«Ни логическое доказательство противоречивости, ни вердикт ученых об экспериментально обнаруженной аномалии не могут одним ударом уничтожить исследовательскую программу».
Главная ценность программы — ее способность пополнять знания, предсказывать новые факты. Противоречия же и трудности в объяснении каких-либо явлений, И.Лакатос здесь, несомненно, прав, не влияют существенно на отношение к ней ученых.
В геометрии Евклида на протяжении двух тысяч лет не удавалось решить проблему пятого постулата.
Многие десятилетия на весьма противоречивой основе развивались исчисление бесконечно малых, теория вероятностей, теория множеств.
Известно, что И.Ньютон не мог на основании механики объяснить стабильность Солнечной системы и утверждал, что Бог исправляет отклонения в движении планет, вызванные различного рода возмущениями. Несмотря на то, что такое объяснение вообще никого не удовлетворяло, кроме, может быть, самого Ньютона, который был, как известно, очень религиозным человеком (он считал, что его исследования в теологии не менее значимы, чем в математике и механике), небесная механика в целом успешно развивалась. Эту проблему удалось решить П.Лапласу только в начале XIX в.
Еще один классический пример.
Дарвин не мог объяснить так называемого «кошмара Дженкинса» и, тем не менее, его теория успешно развивалась.
Известно, что дарвинская теория базируется на трех факторах: изменчивости, наследственности и отборе. У любого организма имеется изменчивость, осуществляющаяся ненаправленным образом. В силу этого изменчивость только в небольшом количестве случаев может быть благоприятной для приспособления данного организма к окружающей среде. Какая-то изменчивость не наследуется, какая-то наследуется. Эволюционное значение имеет наследуемая изменчивость. По Ч. Дарвину, большую возможность для будущего имеют те организмы, которые наследуют такого рода изменения, которые дают им большую возможность для приспособления к окружающей среде. Такие организмы лучше выживают и становятся основой для нового шага эволюции.
Для Ч. Дарвина законы наследования — то, как наследуется изменчивость, — имели решающее значение. В своей концепции наследования он исходил из той идеи, что наследственность осуществляется непрерывным образом.
Представим себе, что белый человек попал на африканский континент. Признаки белого, в том числе и «белизна» будут, по Ч.Дарвину, передаваться следующим образом. Если он женится на негритянке, то у их детей будет половина «крови» «белой». Поскольку на континенте белый один, то его дети будут вступать в брак с неграми. Но в таком случае доля «белизны» будет асимптотически убывать и в конце концов исчезнет. Эволюционного значения она иметь не может. Такого рода соображения высказал Дженкинс. Он обратил внимание на то, что положительные качества, которые способствуют приспособлению организма к среде, встречаются крайне редко. И следовательно, организм, который будет иметь эти качества, заведомо встретится с организмом, который эти качества не будет иметь, и в последующих поколениях положительный признак рассеится[3]. Следовательно, он не может иметь эволюционное значение.
Ч. Дарвин не мог никак справиться с этой задачей. Не случайно это рассуждение получило название «кошмара Дженкинса». У дарвинской теории были еще и другие трудности.
И хотя к учению Ч. Дарвина на разных этапах относились по-разному, но дарвинизм никогда не умирал, всегда у него были последователи. Как известно, современная эволюционная концепция — синтетическая теория эволюции — базируется на идеях Ч. Дарвина, соединенных, правда, с менделевской концепцией дискретных носителей наследственности, которая, кстати, и ликвидирует «кошмар Дженкинса».
В рамках концепции И.Лакатоса становится особенно очевидной важность теории и связанной с ней исследовательской программы для деятельности ученого. Вне ее ученый просто не в состоянии работать. Главным источником развития науки является не взаимодействие теории и эмпирических данных, а конкуренция исследовательских программ в деле лучшего описания и объяснения наблюдаемых явлений и, самое главное, предсказания новых фактов.
Поэтому, изучая закономерности развития науки, необходимо особое внимание уделять формированию, развитию и взаимодействию исследовательских программ.
И.Лакатос показывает, что достаточно богатую научную программу всегда можно защитить от любого ее видимого несоответствия с эмпирическими данными.
И.Лакатос рассуждает в таком стиле.
Допустим, что мы на базе небесной механики- рассчитали траектории движения планет. С помощью телескопа мы фиксируем их и видим, что они отличаются от расчетных. Разве ученый скажет в этом случае, что законы механики неверны? Конечно, нет. У него даже мысли такой не появится. Он наверняка скажет, что-либо не точны измерения, либо неправильны расчеты. Он, наконец, может допустить наличие другой планеты, которую еще не наблюдали, которая и вызывает отклонение траектории планеты от расчетной (так и было на самом деле, когда Леверье и Адаме открыли новую планету). А допустим, что в том месте, где они ожидали увидеть планету, ее бы не оказалось. Что они сказали бы в этом случае? Что механика неверна? Нет, этого бы не случилось. Они наверняка придумали бы какие-нибудь другие объяснения для этой ситуации.
Эти идеи очень важны. Они позволяют понять, с одной стороны, как научные концепции преодолевают стоящие на их пути барьеры, а с другой — почему всегда существуют альтернативные исследовательские программы.
Мы знаем, что даже тогда, когда эйнштейновская теория относительности вошла в контекст культуры, антиэйнштейновские теории продолжали жить.
А вспомним, как развивалась генетика. Ламаркистские идеи воздействия внешней среды на организм защищались, несмотря на то, что была масса фактов, которые противоречили этому.
Достаточно сильная в теоретическом отношении идея всегда оказывается достаточно богатой для того, чтобы ее можно было защищать.
С точки зрения И.Лакатоса можно «рационально придерживаться регрессирующей программы до тех пор, пока ее не обгонит конкурирующая программа и даже после этого». Всегда существует надежда на временность неудач. Однако представители регрессирующих программ неминуемо будут сталкиваться со всевозрастающими социально-психологическими и экономическими проблемами.
Конечно, никто не запрещает ученому разрабатывать ту программу, которая ему нравится. Однако общество не будет оказывать ему поддержки.
«Редакторы научных журналов, — пишет И.Лакатос, — станут отказываться публиковать их статьи, которые, в общем, будут содержать либо широковещательные переформулировки их позиции, либо изложение контрпримеров (или даже конкурирующих программ) посредством лингвистических ухищрений ad hoc. Организации, субсидирующие науку, будут отказывать им в финансировании...»
«Я не утверждаю, — замечает он, — что такие решения обязательно будут бесспорными. В подобных случаях следует опираться на здравый смысл».
Концепция исследовательских программ И.Лакатоса может, как это он сам демонстрирует, быть применена и к самой методологии науки.
В каждой из рассмотренных нами методологических концепций есть «жесткое ядро», «позитивная эвристика», прогрессивная и регрессивная стадии развития.
С этой точки зрения рассмотренные нами подходы к трактовке особенностей научного познания следует оценивать по тому вкладу, который они внесли в расширение понятийного аппарата и проблематики философии и методологии науки. И, конечно, необходимо соотносить эти концепции со временем, с той интеллектуальной средой, в которой они рождались, жили и умирали.
Наука обычно представляется нам как сфера почти непрерывного творчества, как сфера, где стремление к новому является основным мотивом деятельности. В науке нет смысла повторять то, что уже сделано нашими предшественниками, получать заново те знания, которые уже вошли в учебные курсы, переписывать чужие книги или статьи.
В этом плане любой подлинный ученый стоит перед лицом неизведанного и вынужден делать то, что до него не делал никто другой.
Казалось бы, что в этой ситуации не может быть и речи не только о традициях, но и о каких-либо закономерностях научного познания вообще, ибо любая закономерность связана с повторяемостью явлений.
А между тем именно традиции образуют «скелет» науки, именно они определяют характер деятельности ученого.
Вот что писал по этому поводу в начале прошлого века один из крупнейших математиков Эварист Галуа: «Часто кажется, что одни и те же идеи родятся у нескольких, подобно откровению. Если поискать причину этого, то легко найти ее в трудах тех, которые им предшествовали, где представлены эти идеи без ведома их авторов».
Чаще всего, продолжает Э.Галуа, это порождает прискорбную конкуренцию и унизительное соперничество. «Однако нетрудно усмотреть в этом факте доказательство того, что ученые не более, чем другие, созданы для изолированности, что они также принадлежат к своей эпохе...».
А вот мнение одного из создателей современной физики Вернера Гейзенберга: «Мы убеждены, что наши современные проблемы, наши методы, наши научные понятия по меньшей мере отчасти вытекают из научной традиции, сопровождающей или направляющей науку ее многовековой истории».
А что значит «отчасти»?
Чуть ниже, когда речь заходит о роли традиций при выборе проблем, В.Гейзенберг высказывается гораздо более категорично: «Бросая ретроспективный взгляд на историю, мы видим, что наша свобода в выборе проблем, похоже, очень невелика. Мы привязаны к движению нашей истории, наша жизнь есть частица этого движения, а наша свобода выбора ограничена, по-видимому, волей решать, хотим мы или не хотим участвовать в развитии, которое совершается в нашей современности независимо от того, вносим ли мы в него какой-то свой вклад или нет». (В.Гейзенберг. Шаги за горизонт. М., 1987, стр. 226—227).
Но если дело обстоит таким образом, если ученый настолько ограничен в своем выборе, то как же быть с творчеством, которое чаще всего ассоциируется в нашем сознании с максимальной свободой? Как в рамках традиций объяснить появление нового? После работы Т.Куна «Структура научных революций» эта проблема стала одной из основных в философии науки.
Начнем с традиций, их видов и их места в науке. Основателем учения о научных традициях, безусловно, является Т.Кун. Конечно, на традиционность в работе ученого и раньше обращали внимание, о чем, в частности, свидетельствует хотя бы приведенное выше высказывание Э.Галуа, но Т.Кун впервые сделал традиции центральным объектом рассмотрения при анализе науки, придав им значение основного конституирующего фактора в научном развитии.
НОРМАЛЬНАЯ НАУКА КАК НАУКА ТРАДИЦИОННАЯ
Нормальная наука, согласно Т.Куну — это «исследование, прочно опирающееся на одно или несколько прошлых достижений — достижений, которые в течение некоторого времени признаются определенным научным сообществом как основа для развития его дальнейшей практической деятельности».
Уже из самого определения следует, что речь идет о традиции.
Прошлые достижения, лежащие в основе такой традиции, Т.Кун называет парадигмой.
Чаще всего речь идет о некоторой достаточно общепринятой теоретической концепции типа
системы Коперника
механики Ньютона
кислородной теории Лавуазье
и т. п.
Конкретизируя свое представление о парадигме, Кун вводит понятие о дисциплинарной матрице, в состав которой он включает следующие четыре элемента:
— символические обобщения типа второго закона Ньютона, закона Ома, закона Джоуля-Ленца и т.д.;
— концептуальные модели, примерами которых могут служить общие утверждения такого типа: «Теплота представляет собой кинетическую энергию частей, составляющих тело» или «Все воспринимаемые нами явления существуют благодаря взаимодействию в пустоте качественно однородных атомов»;
— ценностные установки, принятые в данном научном сообществе и проявляющие себя при выборе направлений исследования, при оценке полученных результатов и состояния науки в целом;
— образцы решений конкретных задач и проблем, с которыми неизбежно сталкивается уже студент в процессе обучения.
В чем же состоит деятельность ученого в рамках нормальной науки?
Т. Кун пишет: «При ближайшем рассмотрении этой деятельности в историческом контексте или в современной лаборатории создается впечатление, будто бы природу пытаются втиснуть в парадигму, как в заранее сколоченную и довольно тесную коробку. Цель нормальной науки ни в коей мере не требует предсказания новых видов явлений: явления, которые не вмещаются в эту коробку часто, в сущности, вообще упускаются из виду. Ученые в русле нормальной науки не ставят себе цели создания новых теорий, обычно к тому же они нетерпимы и к созданию таких теорий другими».
Итак, в рамках нормальной науки ученый настолько жестко запрограммирован, что не только не стремится открыть или создать что-либо принципиально новое, но даже не склонен это новое признавать или замечать.
Что же он делает в таком случае?
Концепция Куна выглядела бы пустой фантазией, если бы ему не удалось убедительно показать, что нормальная наука способна успешно развиваться. Т.Кун, однако, показал, что традиция является не тормозом, а, напротив, необходимым условием быстрого накопления знаний.
И действительно, сила традиции как раз в том и состоит, что мы постоянно воспроизводим одни и те же действия, один и тот же способ поведения все снова и снова при разных, вообще говоря, обстоятельствах.
Поэтому и признание той или иной теоретической концепции означает постоянные попытки осмыслить с ее точки зрения все новые и новые явления, реализуя при этом стандартные способы анализа или объяснения.
Это организует научное сообщество, создавая условия для взаимопонимания и сопоставимости результатов, и порождает ту «индустрию» производства знаний, которую мы и наблюдаем в современной науке.
Но речь вовсе не идет при этом о создании чего-то принципиально нового. По образному выражению Т.Куна, ученые, работающие в нормальной науке, постоянно заняты «наведением порядка», т. е. проверкой и уточнением известных фактов, а также сбором новых фактов, в принципе предсказанных или выделенных теорией.
Химик, например, может быть занят определением состава все новых и новых веществ, но само понятие химического состава и способы его определения уже заданы парадигмой. Кроме того, в рамках парадигмы никто уже не сомневается, что любое вещество может быть охарактеризовано с этой точки зрения.
Таким образом, нормальная наука очень быстро развивается, накапливая огромную информацию и опыт решения задач. И развивается при этом не вопреки традициям, а именно в силу своей традиционности. Пониманием этого факта мы и обязаны Томасу Куну.
Но как же в таком случае происходят изменение и развитие самих традиций, как возникают новые парадигмы?
«Нормальная наука, — пишет Т.Кун, — не ставит своей целью нахождение нового факта или теории, и успех в нормальном научном исследовании состоит вовсе не в этом. Тем не менее новые явления, о существовании которых никто не подозревал, вновь и вновь открываются научными исследованиями, а радикально новые теории опять и опять изобретаются учеными. История даже наводит на мысль, что научное предприятие создало исключительно мощную технику для того, чтобы преподносить сюрпризы подобного рода».
Как же конкретно появляются новые фундаментальные факты и теории?
«Они, — отвечает Т.Кун, — создаются непреднамеренно в ходе игры по одному набору правил, но их восприятие требует разработки другого набора правил».
Теперь попробуем подвести общий итог:
— ученый работает в достаточно жестких традициях, что, однако, не только не мешает, но, напротив, способствует быстрому накоплению новых знаний;
— эти знания парадигмальны, т.е. не содержат ничего принципиально нового, что не укладывалось бы в парадигму, но это отнюдь не лишает их новизны и ценности вообще;
— ученый и не стремится к получению принципиально новых результатов, однако, действуя по заданным правилам, он непреднамеренно, т.е. случайно наталкивается на такие факты и явления, которые требуют изменения самих этих правил.
Можно ли что-либо возразить против этой достаточно простой и принципиальной модели? Два пункта вызывают сомнение.
— Первый был, вероятно, камнем преткновения и для самого Т.Куна.
Как согласовать изменение парадигмы под напором новых фактов с утверждением, что ученый не склонен воспринимать явления, которые в парадигму не укладываются, что эти явления «часто, в сущности, вообще упускаются из виду»? С одной стороны, Т.Кун приводит немало фактов, показывающих, что традиция препятствует ассимиляции нового, с другой — он вынужден такую ассимиляцию признать. Это выглядит как противоречие.
— Сомнительность второго пункта менее очевидна.
Кун резко противопоставляет работу в рамках нормальной науки, с одной стороны, и изменение парадигмы — с другой. В одном случае, ученый работает в некоторой традиции, в другом, — выходит за ее пределы.
Конечно, эти два момента противостоят друг другу, но, вероятно, не только в масштабах науки как целого. Т.Кун же в основном говорит именно о науке, и это чрезмерно глобализирует наше представление о традиции. Фактически получается, что наука — это чуть ли не одна традиция, а это сильно затрудняет анализ того, что происходит в науке.
ЗНАНИЕ ЯВНОЕ И НЕЯВНОЕ
Нетрудно показать, что в научном познании мы имеем дело не с одной или несколькими, а со сложным многообразием традиций, которые отличаются друг от друга и по содержанию, и по функциям в составе науки, и по способу своего существования.
Начнем с последнего.
Достаточно всмотреться более внимательно в дисциплинарную матрицу Т.Куна, чтобы заметить некоторую неоднородность.
— С одной стороны, он перечисляет такие ее компоненты, как символические обобщения и концептуальные модели,
— а с другой, — ценности и образцы решений конкретных задач.
Но первые существуют в виде текстов и образуют содержание учебников и монографий, в то время как никто еще не написал учебного курса с изложением системы научных ценностей. Ценностные ориентации мы получаем не из учебников, мы усваиваем их примерно так же, как родной язык, т.е. по непосредственным образцам.
Известный химик и философ М.Полани показал в конце 50-х годов нашего века, что предпосылки, на которые ученый опирается в своей работе, невозможно полностью вербализовать, т.е. выразить в языке.
«То большое количество учебного времени, — писал он, — которое студенты-химики, биологи и медики посвящают практическим занятиям, свидетельствует о важной роли, которую в этих дисциплинах играет передача практических знаний и умений от учителя к ученику. Из сказанного можно сделать вывод, что в самом сердце науки существуют области практического знания, которые через формулировки передать невозможно».
Знания такого типа М.Полани назвал неявными знаниями. Ценностные ориентации можно смело причислить к их числу.
А как быть с образцами решений конкретных задач?
— С одной стороны, они могут существовать в виде текста, и именно такие образцы Т. Кун в первую очередь имеет в виду.
— Но, с другой, — перед нами именно образцы, а не словесные предписания, ибо нам важна та информация, которая непосредственно в тексте не выражена.
В тексте, например, дано доказательство теоремы Пифагора, но нас интересует не эта именно теорема, а то, как вообще следует строить математическое доказательство. Эта информация представлена здесь только в форме примера, т.е. неявным образом.
Итак, традиции могут быть как вербализованными, существующими в виде текстов, так и невербализованными, существующими в форме неявного знания.
Последние передаются от учителя к ученику или от поколения к поколению на уровне непосредственной демонстрации образцов или, как иногда говорят, на уровне социальных эстафет.
Важно то, что признание неявного знания очень сильно усложняет и обогащает нашу картину традиционности науки.
Учитывать надо не только ценности и образцы решений конкретных задач, как это делает Т.Кун, но и многое, многое другое.
Что бы ни делал ученый, ставя эксперимент или излагая его результаты, читая лекции или участвуя в научной дискуссии, он, часто сам того не желая, демонстрирует образцы, которые как невидимый вирус заражают окружающих.
«Современная форма научных статей, — пишет известный современный физик Г.Бонди, — представляет собой некоторую разновидность смирительной рубашки».
Что он имеет в виду?
А то, вероятно, что при написании статей ученый вынужден следовать определенным канонам, соблюдать некоторые достаточно жесткие правила. Но эти правила нигде полностью не записаны, речь может идти только о силе воздействия непосредственных образцов, о неявном знании.
Посмотрите и сравните друг с другом рефераты кандидатских или докторских диссертаций. Они различны по содержанию, но написаны по одной и той же схеме. Можно подумать, что они следуют какой-то официальной инструкции, однако такой инструкции не существует.
Все сказанное относится, несомненно, не только к статьям или рефератам, но в такой же степени к лекционным курсам, учебникам, монографиям. Здесь мы тоже встречаем постоянное воспроизведение одних и тех же схем и принципов организации материала иногда на протяжении многих лет.
На интересный пример такого рода указывает американский специалист по термодинамике М.Трайбус: «С того времени, когда Рудольф Клаузиус написал свою книгу «Механическая теория теплоты»... почти все учебники по термодинамике для инженеров пишутся по одному образцу. Конечно, за прошедший век интересы изменились и состоят не в изучении паровых машин, однако и сейчас, читая книгу Клаузиуса, нельзя сказать, что она устарела».
Традиции, таким образом, управляют не только ходом научного исследования.
Не в меньшей степени они определяют форму фиксации полученных результатов, принципы организации и систематизации знания.
И образцы — это не только образцы постановки эксперимента или решения задач, но и образцы продуктов научной деятельности.
Учитывая это, мы легко обнаружим своеобразную связь традиций разного типа, которые иногда напоминают две стороны одной и той же медали.
Так, например, теория, выступающая в роли куновской парадигмы, может одновременно фигурировать и как образец для построения других теорий.
«Я хотел бы подчеркнуть одно обстоятельство, — пишет Р.Фейнман. — Теории, посвященные остальной физике, очень похожи на квантовую электродинамику... Почему все физические теории имеют столь сходную структуру?» Одну из возможных причин Р.Фейнман видит в ограниченности воображения физиков: «встретившись с новым явлением, мы пытаемся вогнать его в уже имеющиеся рамки».
Но это и значит в данном случае строить новые теории по образцу уже имеющихся, используя последние как своеобразные проекты.
Можно сказать, что и любое знание функционирует подобным двояким образом:
— с одной стороны, фиксируя некоторый способ чисто практических или познавательных действий, производственные операции или методы расчета, оно выступает как вербализованная традиция;
— с другой, уже имплицитно, как неявное знание задает образец продукта, к получению которого надо стремиться.
В простейшем случае речь идет о постановке вопросов.
Так, например, знание формы и размеров окружающих нас предметов еще в глубокой древности породило вопрос о форме и размерах Земли.
Знание расстояний между земными ориентирами позволило поставить вопрос о расстоянии до Луны и до звезд.
Ну как не вспомнить здесь высказывание В.Гейзенберга о традиционности тех проблем, которые мы ставим и решаем!
В одной из работ известного французского лингвиста Гюстава Гийома сформулирован тезис, который может претендовать на роль фундаментального принципа теории познания: «Наука основана на интуитивном понимании того, что видимый мир говорит о скрытых вещах, которые он отражает, но на которые не похож».
И действительно, мы ведь почти никогда не удовлетворены уровнем наших знаний, мы постоянно предполагаем, что за тем, что освоено, скрывается еще что-то.
Что же именно?
Можно сказать, что вся история философии, начиная с Платона и Демокрита пытается ответить на этот вопрос:
что представляет собой мир «скрытых вещей», к познанию которого мы стремимся?
Для Демокрита за «видимым миром» скрываются атомы и пустота, для Платона — мир объективных идей. Иными словами, для того, чтобы объяснить познание в его постоянном стремлении перейти границу уже освоенного, мы и сам познаваемый мир пытаемся представить как некоторую двухэтажную конструкцию, состоящую из непосредственно данных и скрытых вещей.
Но можно выбрать и другой путь. «Скрытый мир» Гийома — это мир нашего неявного осознания проблем, это тот же самый мир уже накопленных знаний, но в роли задающего традицию образца.
Иными словами, этот «скрытый мир» мы несем в самих себе, это мир наших традиций, это мы сами.
МНОГООБРАЗИЕ ТРАДИЦИЙ
В философии науки пока не существует какой-либо приемлемой классификации традиций, но изложенное выше уже позволяет и осознать их многообразие и выделить некоторые виды....
Мы уже показали, что традиции отличаются друг от друга по способу своего существования, что они могут быть
вербализованными и невербализованными, явными и неявными
Вводя в рассмотрение неявные традиции, мы попадаем в сложный и малоисследованный мир, в мир, где живет наш язык и научная терминология, где передаются от поколения к поколению логические формы мышления и его базовые категориальные структуры, где удерживаются своими корнями так называемый здравый смысл и научная интуиция. Историки и культурологи часто используют термин «менталитет» для обозначения тех слоев духовной культуры, которые не выражены в виде явных знаний, и тем не менее существенно определяют лицо той или иной эпохи или народа. Но и любая наука имеет свой менталитет, отличающий ее от других областей научного знания, но тесно связанный с менталитетом эпохи.
Противопоставление явных и неявных традиций дает возможность провести и более глубоко осознать давно зафиксированное в речи различие научных школ, с одной стороны, и научных направлений, с другой. Развитие научного направления может быть связано с именем того или другого крупного ученого, но оно вовсе не обязательно предполагает постоянные личные контакты людей, работающих в рамках этого направления.
Другое дело — научная школа.
Здесь эти контакты абсолютно необходимы, ибо огромную роль играет опыт, непосредственно передаваемый от учителя к ученику, от одного члена сообщества к другому. Именно поэтому научные школы имеют, как правило, определенное географическое положение: Казанская школа химиков, Московская математическая школа и т.п.
Неявные традиции отличаются друг от друга не только по содержанию, но и по механизму своего воспроизведения. Мы уже видели, что в основе этих традиций могут лежать как образцы действий, так и образцы продуктов.
Это существенно: одно дело, если вам продемонстрировали технологию производства предмета, например, глиняной посуды, другое — показали готовый кувшин и предложили сделать такой же. Во втором случае, вам предстоит нелегкая и далеко не всегда осуществимая работа по реконструкции необходимых производственных операций. В познании, однако, мы постоянно сталкиваемся с проблемами такого рода.
Рассмотрим несколько примеров.
Мы привыкли говорить о таких методах познания, как абстракция, классификация, аксиоматический метод.
— Но, строго говоря, слово «метод» здесь следовало бы взять в кавычки. Можно продемонстрировать на уровне последовательности операций какой-нибудь метод химического анализа или метод решения системы линейных уравнений, но никому пока не удавалось проделать это применительно к классификации или к процессу построения аксиоматической теории.
В формировании аксиоматического метода огромную роль сыграли «Начала» Евклида, но это был не образец операций, а образец продукта.
— Аналогично обстоит дело и с классификацией. Наука знает немало примеров удачных классификаций, масса ученых пытается построить нечто аналогичное в своей области, но никто не владеет рецептом построения удачной классификации.
— Нечто подобное можно сказать и о таких методах, как абстракция, обобщение, формализация и т.д. Мы можем легко продемонстрировать соответствующие образцы продуктов, т.е. общие и абстрактные высказывания или понятия, достаточно формализованные теории, но никак не процедуры, не способы действия.
Кстати, таковые вовсе не обязательно должны существовать, ибо процессы исторического развития далеко не всегда выразимы в терминах человеческих действий. Мы все владеем своим родным языком, он существует, но это не значит, что можно предложить или реконструировать технологию его создания.
Мы не хотим всем этим сказать, что перечисленные методы и вообще образцы продуктов познания есть нечто иллюзорное, мы отнюдь не собираемся приуменьшать их значение. Они лежат в основе целеполагания, формируют те идеалы, к реализации которых стремится ученый, организуют поиск, определяют форму систематизации накопленного материала. Однако их не следует смешивать с традициями, задающими процедурный арсенал научного познания.
Еще одним основанием для классификации традиций могут служить их место, их роль в системе науки.
В свете уже изложенного бросается в глаза, что одни традиции задают способы получения новых знаний, а другие — принципы их организации.
— К первым относятся вербализованные инструкции, задающие методику проведения исследований, образцы решенных задач, описания экспериментов и т.д.
— Вторые — это образцы учебных курсов, о роли которых мы уже говорили, классификационные системы, лежащие в основе подразделения научных дисциплин, категориальные модели действительности, определяющие рубрикацию при организации знаний, наконец, многочисленные попытки определения предмета тех или иных дисциплин.
На традиции систематизации и организации знаний часто не обращают достаточного внимания, придавая основное значение методам исследования. Это, однако, не вполне правомерно.
Формирование новых научных дисциплин нередко связано как раз с появлением соответствующих программ организации знания.
Основателем экологии, например, принято считать Э.Геккеля, который высказал мысль о необходимости науки, изучающей взаимосвязи организмов со средой. Огромное количество сведений о такого рода взаимосвязях было уже накоплено к этому времени в рамках других биологических дисциплин, но именно Геккель дал толчок к тому, чтобы собрать все эти сведения вместе в рамках одного научного предмета.
Можно смело сказать, что ни одна наука не имеет оснований считать себя окончательно сформировавшейся, пока не появились соответствующие обзоры или учебные курсы, т.е. пока не заданы традиции организации знания.
«Потребность в знании есть лишь бабушка науки, — писал наш известный литературовед Б.И.Ярхо, — матерью же является «потребность в сообщении знаний».
«Действительно, — продолжает он чуть ниже, — никакого научного познания (в отличие от ненаучного) не существует: при открытии наиболее достоверных научных положений интуиция, фантазия, эмоциональный тонус играют огромную роль наряду с интеллектом. Наука же есть рационализированное изложение познанного, логически оформленное описание той части мира, которую нам удалось осознать, т.е. наука — особая форма сообщения (изложения), а не познания».
И еще один вывод напрашивается из изложенного выше:
каждая традиция имеет свою область распространения, и есть традиции специально-научные, не выходящие за пределы той или иной области знания, а есть общенаучные или, если выражаться более осторожно, междисциплинарные.
Выше мы уже видели, что одна и та же концепция в форме явного знания может выступать в роли куновской парадигмы, а в форме знания неявного задавать образцы для других научных дисциплин.
Э. Геккель сформулировал принцип организации знания, породивший экологию как биологическую дисциплину, но последняя после этого вызвала к жизни уже немало своих двойников типа экологии преступности, этнической экологии и т.п.
Нужно ли говорить, что все эти дисциплины не имеют никакого прямого отношения не только к биологии, но и к естествознанию вообще.
В этом пункте концепция Т. Куна начинает испытывать серьезные трудности. Наука в свете его модели выглядит как обособленный организм, живущий в своей парадигме точно в скафандре с автономной системой жизнеобеспечения. И вот оказывается, что никакого скафандра нет, и ученый подвержен всем воздействиям окружающей среды.
Возникает даже вопрос, который никак не мог возникнуть у Куна: а в каких традициях ученый работает прежде всего — в специальнонаучных или междисциплинарных? И почему биолог, на каждом шагу использующий методы физики или химии и нередко мечтающий о теоретизации и математизации своей области по физическому образцу, почему он все же биолог, а не кто-либо другой? Чем обусловлен этот его Я-образ?
Этот вопрос о границах наук вовсе не так прост, как это может показаться на первый взгляд. Найти ответ — это значит выделить особый класс предметообразующих традиций, с которыми наука и связывает свою специфику, свое особое положение в системе знания, свой Я-образ.
Как же выглядит развитие науки в свете изложенных представлений?
Если полагать, что основная трудность в том, чтобы согласовать творческий характер науки с ее приверженностью традициям, то мы, на первый взгляд, не упростили, а усложнили нашу задачу.
Действительно, введя в рассмотрение неявные, т.е. невербализованные традиции, о которых Т.Кун несколько раз упоминает, но только мельком, мы тем самым поставили ученого в еще более трудное положение: он теперь просто связан по рукам и ногам, ибо количество программ, которым он вынужден следовать, значительно увеличилось. Но, как ни странно, именно это значительное увеличение количества и разнообразия традиций позволяет преодолеть те трудности, с которыми столкнулась концепция Куна.
РАЗНООБРАЗИЕ НОВАЦИЙ В РАЗВИТИИ НАУКИ
Наука — это очень сложное и многослойное образование, и она не стоит на месте. Нас, однако, не будут интересовать социально-организационные аспекты науки, ее положение в обществе и т.д. Хотя разумеется, организация академий или научных институтов — это тоже новации, но в рамках других подходов к исследованию науки. Философию науки в первую очередь интересует знание, его строение, способы его получения и организации. О новациях именно в этой области и пойдет речь.
Надо сказать, что и при таких ограничениях мы имеем перед собой трудно обозримый по своему разнообразию объект исследования.
— Это и создание новых теорий,
— и возникновение новых дисциплин.
Иногда эти две акции почти совпадают, как в случае квантовой механики, но можно назвать немало областей знания, которые не имеют своих собственных теорий.
— Новации могут состоять в постановке новых проблем,
— в построении новой классификации или периодизации,
— в разработке новых экспериментальных методов исследования.
— Очень часто, говоря о новациях, имеют в виду обнаружение новых явлений, но в этот класс с равным правом входят как сенсационные открытия типа открытия высокотемпературной сверхпроводимости, так и достаточно рядовые описания новых видов растений или насекомых.
Приведенный список можно легко продолжить, но не следует ждать, что наступит момент, когда мы будем уверены в его полноте. Вероятно, даже сама задача составления такого полного списка лишена смысла.
Вот растет и развивается ребенок, можно ли составить полный список тех изменений, которые при этом происходят? Вероятно, надо попытаться выделить самое существенное, но критерием при этом является последующее развитие, которое будет вносить в наш выбор все новые и новые коррективы.
НЕЗНАНИЕ И НЕВЕДЕНИЕ
В целях дальнейшего изложения удобно разделить все новации на два класса:
новации преднамеренные
и
непреднамеренные
Первые возникают как результат целенаправленных акций, вторые — только побочным образом. Первые, согласно Т.Куну, происходят в рамках парадигмы, вторые — ведут к ее изменению. Предложенное деление можно значительно уточнить, если противопоставить друг другу незнание и неведение.
Будем называть незнанием то, что может быть выражено в виде вопроса или эквивалентного утверждения типа:
«Я не знаю того-то».
«Что-то» в данном случае — это какие-то вполне определенные объекты и их характеристики.
Мы можем не знать химического состава какого-либо вещества, расстояния между какими-либо городами, даты рождения или смерти политического деятеля далекого прошлого, причины каких-либо явлений...
Во всех этих случаях можно поставить и вполне конкретный вопрос или сформулировать задачу выяснения того, чего мы не знаем.
Нас в данном контексте интересуют не границы эрудиции отдельного человека, а границы познания, заданные определенным уровнем развития науки и культуры. На этом уровне мы способны сформулировать некоторое множество вопросов, задач, проблем, что образует сферу незнания. Все, что в принципе не может быть выражено подобным образом, для нас просто не существует как нечто определенное. Это сфера неведения. Образно выражаясь, неведение — это то, что определено для Бога, но не для нас.
Демокрит, например, не знал точных размеров своих атомов, но мог в принципе поставить соответствующий вопрос. Однако он не ведал о спине электрона или о принципе В.Паули.
Легко показать, что незнание имеет иерархическую структуру.
Например, вы можете попросить своего сослуживца перечислить его знакомых, их пол, возраст, место рождения, род занятий и т.д. Это зафиксирует первый уровень вашего незнания, ибо перечисленные вопросы могут быть заданы без каких-либо дополнительных предположений, кроме того, что все люди имеют пол, возраст и прочие указанные выше характеристики.
Но среди знакомых вашего сослуживца вполне может оказаться боксер, писатель, летчик-испытатель... Поэтому возможны вопросы более специального характера, предполагающие введение некоторых дополнительных гипотез. Например, вопрос можно поставить так: «Если среди ваших знакомых есть писатель, то какие произведения он написал?»
Очевидно, что, действуя аналогичным образом применительно к науке, мы получим достаточно развернутую программу, нацеленную на получение и фиксацию нового знания, выявим некоторую перспективу развития данной науки в той ее части, которая зависит от уже накопленных знаний.
Иными словами, незнание — это область нашего целеполагания, область планирования нашей познавательной деятельности.
Строго говоря, — это неявная традиция, использующая уже накопленные знания в функции образцов.
Но перейдем к неведению. Как уже отмечалось, в отличие от незнания оно не может быть зафиксировано в форме конкретных утверждений типа: «Я не знаю того-то». Это «что-то» мы не можем в данном случае заменить какими-то конкрентными характеристикам. Мы получаем поэтому тавтологию: «Я не знаю того, чего не знаю». Тавтология такого типа — это и есть признак неведения.
Означает ли сказанное, что мы не можем в данном случае поставить никакого вопроса? Казалось бы, нет. Почему бы, например, не спросить: «Какие явления нам еще неизвестны?» Но вдумаемся в суть этого вопроса, его можно расшифровать так: какими характеристиками обладают явления, никаких характеристик которых мы не знаем? Сама формулировка вопроса такова, что в ней отрицается возможность ответа: как можно узнать нечто неизвестно о чем?
Необходимо сделать следующую оговорку. На вопрос о том, какие явления нам неизвестны, можно получить и такой ответ: нам неизвестны люди с песьими головами. Но это просто другая трактовка вопроса, точнее, другое понимание слова «неизвестный». Люди с песьими головами нам известны, т.е. знакомы на уровне фантазии или фольклорных образов, но они неизвестны в том смысле, что мы никогда не сталкивались с ними в реальности.
Означает ли сказанное, что мы не можем поставить задачу поиска новых, еще неизвестных явлений, новых минералов, новых видов животных и растений? Такая задача или, точнее, желание, конечно же существует, но следует обратить внимание на следующее. Ставя вопрос, фиксирующий незнание, мы хорошо знаем, что именно нам надо искать, что исследовать, и это позволяет, в принципе, найти соответствующий метод, т.е. построить исследовательскую программу. В случае поиска неизвестного такого особого метода вообще быть не может, ибо нет никаких оснований для его спецификации.
Иными словами, невозможен целенаправленный поиск неизвестных или, точнее, неведомых явлений. Мы должны просто продолжать делать то, что делали до сих пор, ибо неведение открывается только побочным образом. Так, например, можно поставить задачу поиска таких видов животных или растений, которые не предусмотрены существующей систематикой. Вероятно, они существуют. Но что должен делать биолог для их поиска? То, что он делал до сих пор, т.е. пользоваться существующей систематикой при описании флоры и фауны тех или иных районов.
Поэтому задачи или вопросы, направленные на фиксацию неведения, мы будем называть праздными в отличие от деловых вопросов или задач, фиксирующих незнание.
Праздные задачи не образуют никакой научной программы, не задают никакой конкретной исследовательской деятельности.
НОВЫЕ ЯВЛЕНИЯ И НОВЫЕ ПРОЕКТЫ
Противопоставление незнания и неведения в конкретных ситуациях истории науки требует детального анализа.
После открытия Австралии вполне правомерно было поставить вопрос о животных, которые ее населяют, об образе их жизни, способах размножения и т.д.
Это составляло сферу незнания.
Но невозможно было поставить вопрос о том, в течение какого времени кенгуру носит в сумке своего детеныша, ибо никто еще не знал о существовании сумчатых.
Это было в сфере неведения.
Нельзя, однако, сказать нечто подобное об «открытии» И.Галле планеты Нептун. Казалось бы, оба случая идентичны: биологи открыли новый вид, И. Галле обнаружил новую планету. Но это только на первый взгляд. Никакие данные биологии не давали оснований для предположения о существовании сумчатых животных. А планета Нептун была теоретически предсказана У. Леверье на основании возмущений Урана. Обнаружение этих последних — это тоже не из сферы неведения, ибо существовали теоретические расчеты движения планет, и вопрос об их эмпирической проверке был вполне деловым вопросом.
В свете сказанного можно уточнить понятие «открытие» и противопоставить ему такие термины, как «выяснение» или «обнаружение». Мы можем выяснить род занятий нашего знакомого, можем обнаружить, что он летчик. Это из сферы ликвидации незнания. И.Галле не открыл, а обнаружил планету Нептун. Но наука открыла сумчатых животных, открыла явление электризации трением, открыла радиоактивность и многое другое.
Открытия подобного рода часто знаменуют собой переворот в науке, но на них нельзя выйти путем целенаправленного поиска; из неведения к знанию нет рационального, целенаправленного пути.
С этой точки зрения, так называемые географические открытия нередко представляют собой, скорее, выяснение или обнаружение, ибо в условиях наличия географической карты и системы координат вполне возможен деловой вопрос о наличии или отсутствии островов в определенном районе океана или водопадов на той или иной еще неисследованной реке.
Точнее сказать поэтому, например, что Д.Ливингстон не открыл, а обнаружил или впервые описал водопад Виктория.
Итак, открытие — это соприкосновение с неведением.
Специфической особенностью открытий является то, что на них нельзя выйти путем постановки соответствующих деловых вопросов, ибо существующий уровень развития культуры не дает для этого оснований. Принципиальную невозможность постановки того или иного вопроса следует при этом отличать от его нетрадиционности в рамках той или иной науки или культуры в целом.
Легче всего ставить традиционные вопросы, которые, так сказать, у всех на губах, труднее — нетрадиционные.
Абсолютное неведение находится вообще за пределами нашего целеполагания. Но есть смысл говорить о неведении относительном, имея в виду отсутствие в границах той или иной специальной дисциплины соответствующих традиций. Надо сказать, что практически такого рода относительное неведение часто ничем не отличается от абсолютного и преодолевается тоже побочным образом.
Все приведенные выше примеры относились в основном к сфере эмпирического исследования. Это вовсе не означает, что на уровне теории мы не открываем новых явлений. Достаточно вспомнить теоретическое открытие позитрона П.Дираком. И все же перенос противопоставления незнания и неведения в область теоретического мышления нуждается в ряде существенных дополнений.
Даже естественный язык зафиксировал здесь определенную специфику ситуации:
теории мы не обнаруживаем и не открываем, мы их строим или формулируем.
Это в такой же степени относится и к классификации, районированию, к созданию новых способов изображения. Из сферы обнаружений и открытий мы попадаем в сферу проектов и их реализаций, в сферу научной теоретической инженерии. Потенциал развития науки определяется здесь наличием соответствующих проектов, их характером, уровнем развития самих средств проектирования.
Вот конкретный пример такого проекта из области лингвистики. «Целью синтаксического исследования данного языка, — пишет известный современный лингвист Н. Хомский, — является построение грамматики, которую можно рассматривать как механизм некоторого рода, порождающий предложения этого языка».
Обратите внимание, речь идет не о том, что нам надо что-то выяснить, обнаружить, описать или измерить. Речь идет о построении, о построении некоторого алгоритма, порождающего предложения данного языка. Впрочем, как мы уже отмечали, каждая, уже созданная и функционирующая теория, может выступать как образец для построения новых теорий, т.е. играть роль проекта.
Проекты бывают, однако, как типовые, так и оригинальные. Здесь и проходит граница между незнанием и неведением.
Например, теория эрозионных циклов В.Дэвиса, сыгравшая огромную роль в развитии геоморфологии, построена в значительной степени по образцу дарвиновской теории развития коралловых островов.
У Ч.Дарвина все определяется взаимодействием двух факторов: ростом кораллового рифа, с одной стороны, и опусканием дна океана, с другой.
Дэвис использует аналогичный принцип при описании развития рельефа, у него тоже два фактора: тектонические поднятия, с одной стороны, и процессы эрозии, с другой. Таким образом, теория В.Дэвиса является реализацией некоторого «типового проекта».
А вот В. В. Докучаев, с именем которого неразрывно связано наше отечественное почвоведение, создает новый проект мировосприятия, но создает его как бы побочным образом, как это часто бывает и с открытиями.
Исследователи отмечают, что В.В.Докучаев пришел в почвоведение как геолог и что именно это способствовало восприятию почвы как особого естественного тела Природы.
Иными словами, первоначально В.В.Докучаев работает в рамках определенных сложившихся традиций. Однако полученный им результат, показывающий, что почва есть продукт совокупного действия целого ряда природных факторов, оказывается образцом или проектом нового системного подхода в науках о Земле.
Как же возникает новое в рамках традиционной работы и может ли в этих условиях появиться что-либо принципиально новое? Ответ на первую часть вопроса достаточно очевиден. Вся наша деятельность, связанная с ликвидацией незнания, достаточно традиционна. Трудности возникают тогда, когда речь заходит о сфере неведения. Очевидно, что в эту сферу мы проникаем непреднамеренно, но можно ли что-либо добавить к этому по сути тавтологичному утверждению?
КОНЦЕПЦИЯ «ПРИШЕЛЬЦЕВ» И ЯВЛЕНИЕ МОНТАЖА
Наиболее простая концепция, претендующая на объяснение коренных новаций в развитии науки, — это концепция «пришельцев». Нередко она напрашивается сама собой.
Вот что пишет известный австралийский геолог и историк науки У.Кэри об основателе учения о дрейфе континентов Альфреде Вегенере: «Вегенер изучал астрономию и получил докторскую степень, но затем он перенес главное внимание на метеорологию и женился на дочери известного метереолога[4] В.П.Кеппена. Я подозреваю, что, будь он по образованию геологом, ему никогда бы не осилить концепцию перемещения материков. Такие экзотические «прыжки» чаще всего совершаются перебежчиками из чуждых наук, не связанными ортодоксальной догмой».
Концепция «пришельцев» в простейшем случае выглядит так:
в данную науку приходит человек из другой области, человек, не связанный традициями этой науки, и делает то, что никак не могли сделать другие.
Недостаток этой концепции бросается в глаза. «Пришелец» здесь — это просто свобода от каких-либо традиций, он определен чисто отрицательно тем, что не связан никакой догмой. Рассуждая так, мы не развиваем Т. Куна, а делаем шаг назад, ибо начинаем воспринимать традицию только как тормоз: отпустим тормоза и сам собой начинается спонтанный процесс творчества.
Но Кун убедительно доказал, что успешно работать можно только в рамках некоторой программы.
Другое дело, если «пришелец» принес с собой в новую область исследований какие-то методы или подходы, которые в ней отсутствовали, но помогают по-новому поставить или решить проблемы.
Здесь на первое место выступает не столько свобода от традиции, сколько, напротив, приверженность им в новой обстановке, а «пришелец» — это скорее прилежный законопослушник, чем анархист.
Вот что писал академик В.И.Вернадский о Л.Пастере, имея в виду его работы по проблеме самозарождения: «Пастер... выступал как химик, владевший экспериментальным методом, вошедший в новую для него область знания с новыми методами и приемами работы, увидевший в ней то, чего не видели в ней ранее ее изучавшие натуралисты-наблюдатели».
Все это очень похоже на высказывание У.Кэри о А.Вегенере с той только разницей, что В.И.Вернадский подчеркивает не свободу Л.Пастера от биологических догм, а его приверженность точным экспериментальным методам.
Этот второй вариант концепции «пришельцев», несомненно, представляет большой интерес.
— Но если в первом случае для нас важна личность ученого, освободившегося от догм и способного к творчеству,
— то во втором — решающее значение приобретают те методы, которыми он владеет, те традиции работы, которые он с собой принес, сочетаемость, совместимость этих методов и традиций с атмосферой той области знания, куда они перенесены.
Вернемся к Л.Пастеру. Сам он о своей работе по проблеме самозарождения писал следующее: «Я не ввожу новых методов исследования, я ограничиваюсь только тем, что стараюсь производить опыт хорошо, в том случае, когда он был сделан плохо, и избегаю тех ошибок, вследствие которых опыты моих предшественников были сомнительными и противоречивыми».
И действительно, Л.Пастер сплошь и рядом повторяет те эксперименты, которые ставились и до него, но делает это более тщательно, на более высоком уровне экспериментальной техники. Он, например, не просто кипятит ту или иную питательную среду, но точно при этом фиксирует время и температуру кипячения. Но это значит, что перед нами некоторый «монтаж»: биологический эксперимент «монтируется» с занесенными из другой области точными количественными методами.
А можно ли аналогичным образом объяснить успех А.Вегенера?
Какие традиции он внес в геологию?
Начнем с того, что сама идея перемещения материков принадлежит вовсе не ему, ибо высказывалась много раз и многими авторами начиная с XVII в. Сам У.Кэри приводит длинный список имен и работ. Итак, в этом пункте А.Вегенер вполне традиционен. Бросается, однако, в глаза следующее, едва ли случайное совпадение. Как мы уже видели, Вегенер — это астроном, перешедший в метеорологию, к этому можно добавить, что он известный полярный исследователь. Иными словами, он своего рода научный «полиглот», не привыкший связывать себя границами той или иной дисциплины. И именно эту полипредметность, т.е. комплексность, А.Вегенер вносит в обсуждение проблемы перемещения материков, используя данные палеонтологии, стратиграфии, палеоклиматологии, тектоники и т.д. Таким образом, в геологию пришел не человек, свободный от геологических традиций, а универсал, умеющий работать в разных традициях и эти традиции комбинировать. Можно сказать, что А.Вегенер внес в геологию метод монтажа.
Именно эта возможность «монтажа» и приобретает в данном случае решающее значение. Личность ученого отступает здесь на задний план, ибо успех его деятельности оказывается во власти некоторой объективной необходимости.
Из ментального мира творческих поползновений мы попадаем в «третий мир» К. Поппера, в мир традиций, методов, проблем и знаний и должны выяснить те типы связей, которые господствуют в этом мире. Как взаимодействуют друг с другом в развитии науки различные традиции и методы познания? Каков механизм этого взаимодействия?
ТРАДИЦИИ И ПОБОЧНЫЕ РЕЗУЛЬТАТЫ ИССЛЕДОВАНИЯ
Как уже отмечалось, в сферу неведения мы проникаем непреднамеренно и побочным образом. Это значит, что, желая одного, исследователь получает нечто другое, чего он никак не мог ожидать. А всегда ли мы замечаем такие побочные результаты наших действий, всегда ли мы способны их выделить и зафиксировать? Факты свидетельствуют, что это происходит, как правило, только тогда, когда другая традиция «стоит на страже», чтобы подхватить побочный результат.
Иными словами, побочные результаты — это тоже акт взаимодействия традиций.
Рассмотрим в качестве иллюстрации историю открытия закона Кулона, известного каждому со школьной скамьи. Интересно и поучительно при этом обратить внимание на то, насколько различны и противоречивы те картины, которые предлагают нам по этому поводу историки физики.
Известный специалист по теории упругости и сопротивлению материалов С.П.Тимошенко пишет о Ш. Кулоне следующее: «Он изобрел для измерения малых электрических и магнитных сил весьма чувствительные крутильные весы, а в связи с этим исследовал прочность проволоки на кручение».
Получается так, что Ш. Кулон с самого начала исходил из задачи измерения сил взаимодействия электрических зарядов и в поисках решения этой проблемы каким-то чудом изобрел новый прибор. Что касается его работ по теории упругости, то они представляют собой нечто вторичное и целиком вытекают из идеи построения крутильных весов. Перед нами пример непостижимого для окружающих гениального озарения. Ни о каких программах здесь не может быть и речи.
Но так ли это?
Обратимся к некоторым фактам биографии Ш.Кулона. По образованию он — инженер. Поступив на военную службу, Ш.Кулон попадает на остров Мартинику, где на протяжении девяти лет принимает участие в строительных работах. Свой опыт инженера он обобщает в трактате, представленном в 1773 г. во Французскую Академию наук. Трактат посвящен строительной механике и изучению механических свойств материалов. Вернувшись во Францию, Ш.Кулон и здесь работает в качестве инженера и продолжает свои научные изыскания в той же области. Уже в 1777 г. он публикует исследования об измерении кручения волос и шелковых нитей, а позднее, в 1784 г. присоединяет к ним мемуар о кручении металлических проволок. Две последние даты очень важны, если учесть, что первая работа Ш.Кулона, посвященная его знаменитому закону, появилась только в 1785 г., т.е. через восемь лет после того, как он занялся кручением нитей.
О чем все это говорит?
Прежде всего о том, что исследования Ш.Кулона по теории упругости носили совершенно самостоятельный характер и никак не вытекали из идеи измерения электрических или магнитных взаимодействий. Ш.Кулон — инженер и по интересам, и по роду работы, а его исследования целиком укладываются в рамки традиции или, если угодно, парадигмы строительной механики и теории упругости. Здесь, кстати, все, что он делает вполне естественно и понятно и никак не нуждается в предположении гениального озарения.
Итак, по крайней мере одна научная программа в работах Ш.Кулона налицо.
Как же осуществляется переход к исследованиям в области электричества?
В «Истории физики» Б.И.Спасского читаем следующее: «Для определения силы взаимодействия между электрическими зарядами Кулон построил специальный прибор — крутильные весы. Конструируя этот прибор, Кулон применил ранее открытый им закон пропорциональности между углом закручивания упругой нити и моментом силы».
Б.И.Спасский, в отличие от С.П.Тимошенко, не считает, что исследования Ш. Кулона по теории упругости носили вторичный характер и вытекали из задачи построения крутильных весов. Создавая эти весы, Кулон просто использовал уже открытый им ранее закон закручивания проволоки. Б.И.Спасский, однако, как и С.П.Тимошенко, настаивает, что весы построены специально для электрических измерений.
Но так ли это?
Парадокс заключается в том, что крутильные весы Ш.Кулону вовсе не надо было специально строить, они у него уже были задолго до того, как он приступил к определению силы взаимодействия между зарядами.
Весы уже были, их надо было только увидеть.
Действительно, та установка, которую Ш. Кулон использовал при изучении кручения нитей — это и есть крутильные весы. Ее нужно было только переосмыслить. В общем плане это выглядит так: изучив влияние явления X на явление Y, мы получаем возможность использовать Y как прибор при изучении X.
Но Ш. Кулон мог и не опираться на этот общий принцип, ибо у него был конкретный образец аналогичного функционального переосмысления экспериментальной установки в работах основателя теории упругости Роберта Гука. Исследуя деформацию спиральных и винтовых пружин, Р.Гук тут же осознает свои результаты как изобретение особых «философских весов», необходимых для того, «чтобы определять вес любого тела без применения гирь».
Иными словами, и здесь Ш.Кулон работал в рамках определенной традиции.
Итак, крутильные весы не нужно было специально ни изобретать, ни строить.
Кулону требовалось только понять, что, решая одну задачу, он, сам того не желая, решил и вторую.
Определяя, как угол закручивания нити зависит от действующей силы, он получил тем самым и метод измерения сил.
Но тут мы как раз и подходим к самому интересному. До сих пор Кулон работал, как мы уже отмечали, в традиции теории упругости и сопротивления материалов. Однако переосмыслить свою экспериментальную установку и осознать ее как весы, он смог только благодаря другой традиции, традиции измерения. Эта последняя определяет совершенно новую точку зрения на происходящее, она только и ждет, чтобы подхватить побочный результат предыдущей работы.
Но переосмыслив свою экспериментальную установку как весы, Кулон точно вступает на широкую столбовую дорогу, на которой можно встретить людей с очень разными приборами и разными задачами.
Среди того, что их объединяет, нам важно следующее: методы измерения в широких пределах безразличны к конкретному содержанию тех дисциплин, где они применяются. Неудивительно поэтому, что традиция измерения сразу же уводит Ш. Кулона за пределы его первоначальной сравнительно узкой области.
«Кулон, по-видимому, интересовался не столько электричеством, сколько приборами, — пишет Г. Липсон. — Он придумал чрезвычайно чувствительный прибор для измерения силы... и искал возможности его применения».
Как мы уже видели, Ш. Кулону ничего не надо было «придумывать», но в остальном с Г.Липсоном можно согласиться. Получив в свои руки метод измерения малых сил, Ш. Кулон сразу становится как бы «космополитом» и начинает путешествовать из одной сферы экспериментального исследования в другую.
Правда, и теперь он не сразу приступает к проблемам теории электричества, но начинает с исследования трения между жидкостями и твердыми телами. Это еще раз подчеркивает, что измерение силы взаимодействия между зарядами никогда не было его исходной задачей — ни при изучении кручения нитей, ни при «построении» крутильных весов.
Не метод строился здесь под задачу, а, наоборот, наличие метода требовало поиска соответствующих задач.
Подведем некоторые итоги. Мы пытались показать, что Ш.Кулона вовсе не посещало гениальное озарение. Скорей наоборот, он все время двигался как бы по проторенным дорогам. Мы при этом отнюдь не хотели как-то принизить его достижения в области сопротивления материалов и теории упругости. Он прочно вошел в историю этих дисциплин как талантливый исследователь.
Но он здесь продолжатель уже существующих традиций, которые были заложены еще Галилео Галилеем и Робертом Гуком.
Может быть, в развитии учения об электричестве он стоит совершенно обособленно?
Оказывается, что и это не так.
К формулировкам, близким к закону Ш.Кулона, чисто теоретически подходили Ф.Эпинус (1759 г.), Дж.Пристли (1771 г.), Г.Кавендиш (1773 г.). Иногда этот закон даже называют законом Кулона—Кавендиша. И в то же время очевидно, что Ш.Кулон не помещается полностью ни в одной из этих традиций, и это выдвигает его фигуру на совершенно особое место.
Закон Кулона не мог быть вскрыт в рамках парадигмы теории упругости, крутильные весы не могли появиться в рамках учения об электричестве.
Своеобразие ситуации в том и состоит, что Ш. Кулон оказался в точке взаимодействия указанных традиций, соединив их неповторимым образом.
Путь Ш. Кулона — это как бы движение по проторенным дорогам, но с пересадками. Сначала это дорога сопротивления материалов и теории упругости, затем традиция измерения сил. «Пересадка» возможна благодаря появлению особого объекта (в Данном случае — это экспериментальная установка при исследовании кручения), который может быть осмыслен и использован в рамках как одной, так и другой традиции работы.
Но не так ли и железнодорожная станция, лежащая на пересечении нескольких дорог?
Такие полифункциональные объекты, подобные многоликим Янусам, мы будем в дальнейшем называть инверсивными. Очевидно, что большинство вещей, которые нас окружают, могут быть включены в деятельность различным образом, в рамках разных традиций и в этом смысле являются инверсивными объектами. Акт их функционального переосмысления мы будем называть актом инверсии. Такой акт — это и есть «пересадка». И как на узловых станциях можно встретить самых разных людей, которых нигде в другом пункте не увидишь вместе, так и инверсивные объекты — это точки взаимного проникновения и обогащения разных традиций работы.
Т. Кун рассматривает Ш.Кулона как представителя парадигмы теории электричества. Об этом свидетельствует целый ряд мест в его «Структуре научных революций». «До того, как Кулон смог сконструировать свой прибор и с помощью этого прибора произвести измерения, — пишет Т.Кун, — он использовал теорию электричества для того, чтобы определить, каким образом его прибор может быть построен». Это примерно та же точка зрения, что и у С.П.Тимошенко: крутильные весы целенаправленно конструируются для измерения взаимодействия электрических зарядов. Мы уже видели, что это противоречит чисто фактической стороне дела.
Но суть не только в приборе.
Можно, вероятно, утверждать, что в теории электричества Кулон вообще был только «проездом».
Историк физики Марио Льоцци пишет по этому поводу следующее: «Таким образом, 48-летний французский инженер, никогда специально не занимавшийся электричеством и магнетизмом (известна лишь одна его заметка о способе намагничивания железных стрелок), в качестве побочного занятия проводил исследования, обессмертившие его имя».
Это верно, хотя термин «побочное занятие» недостаточно полно характеризует существо дела.
Крайне любопытна дальнейшая судьба закона Кулона. Его открытие, как подчеркивает Я.Г.Дорфман, «не внесло... на первых порах никаких новых результатов в развитие учения об электричестве. Плоды этого важного открытия обозначились лишь примерно через 25 лет, когда Пуассон с помощью этого закона решил математическую задачу о распределении заряда на различных проводниках и системах проводников (1811 г.)».
Что же произошло?
Дело в том, что закон Кулона тоже представляет собой своеобразный инверсивный объект.
— С одной стороны, он имеет конкретное физическое содержание и в этом плане тесно связан с традицией изучения именно электрических явлений.
— Но, с другой стороны, по своей математической форме он совпадает с законом всемирного тяготения Ньютона.
Именно этот акт инверсии и осуществил С.Пуассон, после чего в электростатику хлынули математические методы теоретической механики, которые разрабатывались до этого в трудах Эйлера, Лагранжа и Лапласа. Это методы математической теории потенциала. Пуассон в своей работе 1811 г. как раз и осуществляет распространение математического понятия потенциала на электрическое и магнитное поля.
«Весь этот быстрый прогресс теории электричества, — пишет Марио Льоцци, — был бы невозможен без предварительного развития идей и аналитических методов теоретической механики».
И здесь, следовательно, мы тоже имеем дело с взаимодействием различных традиций, и С.Пуассон как бы осуществляет «Пересадку» с одного поезда на другой. Пример показывает, что недостаточно просто получить какой-то результат, недостаточно сделать открытие, важно, чтобы сделанное было подхвачено какой-либо достаточно мощной традицией.
МЕТАФОРИЧЕСКИЕ ПРОГРАММЫ И ВЗАИМОДЕЙСТВИЕ НАУК
Нередко новации в развитии науки бывают обусловлены переносом образцов из одной области знания в другую в форме своеобразных метафор.
Поясним это сначала на простом бытовом примере.
Представьте себе добросовестного канцелярского служаку, который на каждого посетителя заполняет карточку с указанием фамилии, года и места рождения, национальности, родителей... Его работа стандартна и традиционна, хотя каждый раз он имеет дело с новым человеком и никого не опрашивает дважды. И вот неожиданно его переводят из канцелярии в библиотеку и предлагают составить каталог с описанием имеющихся книг.
Предположим, что наш герой абсолютно не знаком с библиотечным делом и не получил никаких инструкций. Может ли он и на новом месте следовать прежним образцам?
Может, если перейдет к их метафорическому истолкованию. Книга — это аналог человека, и она тоже имеет «фамилию», т.е. название, год и место «рождения», т.е. издания, «национальность», т.е. язык, на котором она написана, «родителей», т.е. автора.
Но разве не то же самое происходит тогда, когда по образцу одной научной дисциплины или одной теории строятся науки или теории-близнецы? Вспомним пример с экологией, которая, возникнув как биологическая дисциплина, уже породила немало таких близнецов: экология преступности, экология народонаселения, культурная экология... Разве выражение «экология преступности» не напоминает метафоры типа «дыхание эпохи» или « бег времени»?
Проанализируем еще один, несколько более сложный пример.
В развитии геоморфологии, науки о формах рельефа, огромную роль сыграла теория эрозионных циклов В.Дэвиса. Согласно этой теории, все разнообразные формы рельефа образуются под воздействием двух основных факторов — тектонических поднятий суши и обратно направленных процессов эрозии. Не вызывает сомнения тот факт, что В.Дэвис работал в определенных традициях.
В каких именно?
На этот вопрос уверенно и однозначно отвечает известный географ и историк географии К.Грегори. «Образцом здесь, — пишет он, — служила концепция Дарвина о развитии коралловых островов, выдвинутая в 1842 г.». Итак, одна теория строится по образцу другой.
И действительно, есть явное сходство между дарвиновской теорией коралловых рифов и концепцией эрозионных циклов Дэвиса.
— У Ч. Дарвина все определяется соотношением двух процессов: медленного опускания морского дна, с одной стороны, и роста кораллов, с другой.
— У В. Дэвиса — поднятие суши, с одной стороны, и процесс эрозионного воздействия текучих вод на возвышенный участок, с другой.
В обоих случаях два фактора, как бы противоборствуя друг другу, определяют тем самым различные стадии развития объекта.
— У Ч. Дарвина вследствие опускания суши на поверхности океана остается только одна коралловая постройка — атолл.
— У В. Дэвиса вследствие эрозии — почти плоская равнина — пенеплен.
Перед нами один и тот же принцип построения модели, использованный при изучении очень разных явлений.
Одна теория — это метафорическое истолкование другой.
Стоит задать вопрос: а как возникла теория образования коралловых островов Дарвина?
Обратимся к его собственным воспоминаниям.
«Ни один другой мой труд, — пишет Ч.Дарвин, — не был начат в таком чисто дедуктивном плане, как этот, ибо вся теория была придумана мною, когда я находился на западном берегу Южной Америки, до того, как я увидел хотя бы один настоящий коралловый риф... Правда, нужно заметить, что в течение двух предшествующих лет я имел возможность непрерывно наблюдать то действие, которое оказывали на берега Южной Америки перемежающееся поднятие суши совместно с процессами денудации и образования осадочных отложений. Это с необходимостью привело меня к длительным размышлениям о результатах процесса опускания [суши], и было уже нетрудно мысленно заместить непрерывное образование осадочных отложений ростом кораллов, направленным вверх».
Обратите внимание, Ч.Дарвин при построении своей теории идет тем же самым путем, каким впоследствии пойдет В.Дэвис.
Опять две сходные теоретические концепции:
— опускание дна океана и рост кораллов в одном случае,
— опускание суши и накопление осадков в другом.
Однако общая идея, лежащая в основе теории образования коралловых островов принадлежит не Ч.Дарвину. Путешествуя на «Бигле», он в качестве настольной книги возил с собой «Принципы геологии» Ч. Лайеля, где даже на обложку было вынесено вошедшее потом во все учебники изображение колонн храма Юпитера-Сераписа со следами поднятий и погружений.
Революции — это вид новаций, которые отличаются от других видов не столько характером и механизмами своего генезиса, сколько своей значимостью, своими последствиями для развития науки и культуры.
Поскольку речь идет об оценках, то очевидно, что здесь нет точных границ, и всегда возможны споры на тему о том, является или не является та или иная новация революцией.
Однако не вызывает сомнений, что,
— во-первых, научные революции связаны с перестройкой основных научных традиций,
— а, во-вторых, они, как правило, затрагивают мировоззренческие и методологические основания науки, изменяя нередко сам стиль мышления.
В этом плане, научные революции могут по своей значимости выходить далеко за рамки той конкретной области, где они произошли. Можно поэтому говорить о частнонаучных и общенаучных революциях, а в последнем случае — о специальнонауч-ных и общенаучных аспектах одной и той же революции.
Мы выделим и рассмотрим три вида научных революций, которые нередко тесно друг с другом связаны:
построение новых фундаментальных теорий внедрение новых методов исследования открытие новых «миров»
Построение новых фундаментальных теорий — это наиболее известный тип научных революций.
Давно принято говорить о революции, совершенной Н.Коперником, или о ньютонианской революции.
Именно со сменой фундаментальных теоретических концепций связывает свое представление о революциях Т.Кун. И с этим нельзя не согласиться, ибо и теория относительности Эйнштейна, и квантовая механика знаменуют собой кардинальные сдвиги в нашем познании мира. При анализе перечисленных выше теоретических революций бросаются в глаза две основных особенности, которые мы уже отмечали для революций вообще.
— Речь идет о центральных для той или иной области теоретических концепциях, определяющих в данный период лицо науки.
— Революция касается не только специально-научных представлений, но затрагивает мировоззренческие и методологические проблемы.
Возникновение квантовой механики — это яркий пример общенаучной революции, ибо ее значение выходит далеко за пределы физики. Возьмем, к примеру, гуманитарные науки. Казалось бы, какая здесь может быть связь с миром элементарных частиц, где царят квантово-механические законы?
Но вот небольшой отрывок из записей одного из крупнейших наших отечественных гуманитариев М.М.Бахтина: «Экспериментатор составляет часть экспериментальной системы (в микрофизике). Можно сказать, что и понимающий составляет часть понимаемого высказывания, текста (точнее, высказываний, их диалога, входит в него как новый участник)».
Что это как не отзвук квантово-механических представлений?
На уровне аналогий или метафор они проникли и в гуманитарное мышление.
Глубину воздействия квантовой механики на наше мировосприятие трудно переоценить. В порядке иллюстрации обратим внимание на один из аспектов этого воздействия. Можно с уверенностью сказать, что человечество уже много тысячелетий практически или теоретически придерживается принципов элементаризма. Мы интуитивно уверены, что мир состоит из частей, что каждую вещь можно разложить на элементы, а затем из этих элементов собрать. Конечно, опыт биологии этому противоречит, но жизнь воспринимается как очень специфическое явление, особенности которого никто не собирается обобщать.
Но вот мы открываем современный курс квантовой механики, написанный А. Садбери, и читаем:
«Квантовая механика в принципе отрицает возможность описания мира путем деления его на части с полным описанием каждой отдельной части — именно эту процедуру часто считают неотъемлемой характеристикой научного прогресса».
Не значит ли это, что квантовая механика посягает на нашу тысячелетнюю интуицию, на наш здравый смысл?
Обеим выделенным выше характеристикам целиком отвечает дарвиновская революция.
— Во-первых, очевидно, что эволюционная концепция занимает центральное место в биологии.
Вот высказывание по этому поводу авторитетных современных биологов Н. В. Тимофеева-Ресовского, Н. Н. Воронцова и А. В. Яблокова: «Любое биологическое исследование оказывается оправданным лишь в том случае, если оно имеет более близкий или более далекий, но обязательно эволюционный «выход»».
— Во-вторых, вряд ли следует доказывать огромное мировоззренческое воздействие концепции Дарвина, которая, помимо всего прочего, коренным образом изменила наши представления о месте человека в Природе.
Нельзя не остановиться на методологическом воздействии теории Дарвина, которая не только решительным образом повернула мышление большинства ученых в сторону эволюционизма, но и породила немало своих «близнецов» в других областях знания.
Примером может служить лингвистика.
«Законы, установленные Дарвином для видов животных и растений, — писал в 1869 г. выдающийся лингвист А.Шлейхер, — применимы, по крайней мере в главных чертах своих, и к организации языков».
Дальнейшие рассуждения А.Шлейхера показывают, что теория Дарвина выступает у него как метафорическая программа. Вспомним нашего канцелярского чиновника, попавшего в библиотеку.
«Виды одного рода, — пишет А.Шлейхер, — у нас называются языками какого-либо племени; подвиды — у нас диалекты или наречия известного языка; разновидностям соответствуют местные говоры или второстепенные наречия; наконец, отдельным особям — образ выражения отдельных людей, говорящих на известных языках».
Примером частнонаучной революции может служить революция, совершенная В.Дэвисом в геоморфологии, которая не получила общекультурного резонанса, что отнюдь не уменьшает ее значение для физической географии.
В рамках своей области теория Дэвиса имела далеко не только специальное, но и большое методологическое значение, ибо воспринималась как выступление против эмпиризма тогдашней географии.
«Ничто не кажется мне более очевидным, — писал В.Дэвис, — чем то, что география слишком долго страдала от неиспользования таких способов мышления, как воображение, изобретение, дедукция и другие аналогичные методы, которые помогают найти поддающиеся проверке объяснения географическим явлениям».
Как мы уже сказали, построение новых теорий — это наиболее известный тип революции. Но существуют и другие принципиальные сдвиги в науке, не менее значимые и по своим специальнонаучным, и по своим мировоззренческим последствиям.
Новые методы, как отмечают сами ученые, часто приводят к далеко идущим последствиям:
и к смене проблем, и к смене стандартов научной работы, и к появлению новых областей знания.
Укажем хотя бы очевидные примеры:
появление микроскопа в биологии, оптического телескопа и радиотелескопа в астрономии методов «воздушной археологии»...
Изобретение микроскопа и распространение его в XVII в. с самого начала будоражило воображение современников. Хотя приборы были очень несовершенны, это было окно для наблюдения живой природы, которое позволило первым великим микро-скопистам — Р.Гуку, Н.Грю, А. ван Левенгуку, М.Мальпиги — сделать их бессмертные открытия.
Оглядываясь на XVII в., известный историк биологии В.В.Лункевич назвал его эпохой «завоеваний микроскопа».
Он дает выразительный портрет психологического состояния Роберта Гука, охваченного ажиотажем новых исследований: «Нужно только представить себе человека умного, образованного, любознательного и темпераментного во всеоружии первого микроскопа, т.е. инструмента, которым почти никто до него не пользовался и который дает возможность открыть совершенно новый, никем до того не виданный и никому не ведомый мир; нужно только перевоплотиться в такого человека, чтобы не только представить себе ясно, но и почувствовать и настроение Гука, и торопливую пестроту его наблюдений. Он бросался на все, что можно поместить на столик, под объектив микроскопа; пусть это будет кончик тоненькой иглы или острие бритвы, шерстяная, льняная или шелковая нить, крошечные стеклянные шарики, радугой играющие под линзой микроскопа, частички тонкого песка, осадок в моче, зола растений или кристаллики различных минералов — не важно: все это ново, интересно, полно неожиданностей, чревато возможностью засыпать мир тысячью маленьких открытий...»
На все это можно посмотреть и в более широком, принципиальном плане: разве нельзя всю историю биологии разбить на два этапа, разделенные появлением и внедрением микроскопа. Без микроскопа не было бы целых больших и фундаментальных разделов биологии (микробиологии, цитологии, гистологии...), во всяком случае в том виде, как они сейчас существуют.
Нечто аналогичное происходило и в геологии. Во второй половине XIX столетия применение микроскопа для исследования горных пород приводит к революционным изменениям в петрографии.
Вот как этот решительный сдвиг описывает выдающийся русский петрограф Ф.Ю.Левинсон-Лессинг в 1916 г.:
В зависимости от введения новых методов исследования или усовершенствования прежних и от успехов сопредельных областей знания, все отрасли естествознания XIX столетия эволюционировали и продолжают эволюционировать. Вместе с приемами исследования расширяются и те проблемы, которые ставит себе данная наука, или появляются новые перспективы, возникают новые задачи, — и физиономия науки постепенно видоизменяется: то, что недавно еще было новым, оказывается уже устаревшим и заменяется новыми воззрениями, которых ожидает та же судьба. Этот процесс развития совершается в общем постепенно, но бывают моменты быстрого движения вперед, как бы скачки, аналогично явлению сальтации в общем процессе медленной эволюции органического мира. Таким значительным скачком в петрографии явилось введение микроскопического метода исследования. Быть может, нет другой науки, в которой можно было бы указать такой резкий перелом, как тот, который совершился в начале шестидесятых годов прошлого столетия в петрографии».
Нетрудно видеть, что речь идет не только о революции в петрографии, которую Ф. Ю. Левинсон-Лессинг оценивает как столь резкий перелом, что ему нет равных в других науках, — вопрос ставится шире: всю эволюцию естествознания XIX столетия автор ставит в зависимость от развития и усовершенствования методов исследования.
Во второй половине XX столетия начинается бурный подъем астрономии, связанный с появлением радиотелескопа. Для астрофизиков ситуация обновления очевидна.
«Революция в астрономии началась примерно в 1950 г., и с тех пор ее триумфальное шествие не прекращается», — считает американский астрофизик П.Ходж. Аналогичная оценка — у академика В. Л. Гинзбурга:
«Астрономия после второй мировой войны вступила в период особенно блистательного развития, в период «второй астрономической революции» (первая такая революция связывается с именем Галилея, начавшего использовать телескопы)... Содержание второй астрономической революции можно видеть в процессе превращения астрономии из оптической во всеволновую».
И здесь, как видите, периодизация связана с методами эмпирического исследования: первая революция — оптический телескоп, вторая — радиотелескоп.
Перейдем к археологии. Один из самых смелых шагов был сделан ею во время первой мировой войны: шаг, который позволил археологу, как говорится, стать птицей — благодаря аэроплану и аэрофотосъемке, что привело к целому ряду необычных открытий и важных обобщений. С высоты открылись такие следы прошлого, наблюдать которые не могли и мечтать самые прозорливые наземные исследователи.
Известный английский археолог и востоковед Лео Дойель пишет:
«Воздушная археология революционизировала науку изучения древностей, может быть, даже в большей степени, чем открытие радиоуглеродного метода датировки. По словам одного из ее основателей, вклад, внесенный воздушной разведкой в археологические изыскания, можно сравнить с изобретением телескопа в астрономии».
Здесь опять подчеркивается революционизирущая роль новых методов: радиоуглеродный метод датировки, методы аэрофотосъемки.
У нас нет возможности увеличивать количество примеров, но очевидно, что речь должна идти не только о методах наблюдения или эксперимента, но обо всем арсенале методических средств вообще.
— Не меньшее значение, например, могут иметь методы обработки и систематизации эмпирических данных — вспомним хотя бы роль картографии для наук о Земле или роль статистических методов в социальных исследованиях...
— Огромное революционизирующее значение имеет и развитие чисто теоретических методов — например, перевод естествознания на язык математического анализа.
Здесь надо вспомнить не только труды И.Ньютона, но и кропотливую работу Л.Эйлера, Ж.Лагранжа, У.Гамильтона и др. Без этой двухвековой подготовки невозможна была бы и эйнштейновская научная революция.
Вообще проникновение математических методов в новые области науки всегда приводит к их революционной перестройке, к изменению стандартов работы, характера проблем и самого стиля мышления.
Но главное, что бросается в глаза и что хотелось бы подчеркнуть, — если в нарисованной Т.Куном глобальной картине узловыми точками являются новые теоретические концепции, то в такой же степени можно организовать весь материал истории науки, включая и естествознание, и науки об обществе, вокруг принципиальных скачков в развитии методов. Качественная перестройка методического арсенала — это своеобразная координатная сетка, не менее удобная, чем перечень куновских парадигм.
Перейдем теперь к фактам другого типа. Обычно, характеризуя ту или иную науку, мы прежде всего интересуемся тем, что именно она изучает.
Это не случайно. Выделение границ изучаемой области или, иными словами, задание объекта исследования — это достаточно существенный наукообразующий праметр. Не удивительно, что возникновение новых дисциплин очень часто связано как раз с обнаружением каких-то ранее неизвестных сфер или аспектов действительности.
Не вызывает сомнений, что это тоже своеобразные научные революции, которые мы будем называть открытием новых миров. Перед исследователем в силу тех или иных обстоятельств открывается новая область непознанного, мир новых объектов и явлений, у которых нет еще даже имени. Далее в ход идет весь арсенал уже имеющихся средств, методов, теоретических представлений, исследовательских программ... Новой является сама область познания.
Простейший пример — великие географические открытия, когда перед изумленными путешественниками представали новые земли, акватории, ландшафты, неведомые культуры...
Нельзя недооценивать роль этих открытий в истории европейской науки. Но не менее, а, может быть, и более значимо появление в сфере научного изучения таких объектов, как
мир микроорганизмов и вирусов,
мир атомов и молекул,
мир электромагнитных явлений,
мир элементарных частиц...
Список такого рода можно расширить и сделать более детальным.
Открытие явления гравитации,
открытие других галактик,
открытие мира кристаллов,
открытие радиоактивности...
Все это принципиальные шаги в расширении наших представлений о мире, которые сопровождались и соответствующими изменениями в дисциплинарной организации науки. И в такой же степени, как новые методы, новые миры тоже образуют своеобразную координатную сетку, позволяющую упорядочить и организовать огромный материал истории науки.
Следует подчеркнуть, что открытие нового мира и определение его границ — это не одноактное событие.
Понимание того, что в поле зрения не отдельные интересные явления, а именно новый мир, занимает иногда целые годы. Но еще Т.Кун отмечал, что научные революции растянуты во времени.
Характерный пример — появление в науке такого нового мира, как вирусы.
В 1892 г. Д. И. Ивановский обнаруживает удивительное явление: способность возбудителя мозаичной болезни табака проходить сквозь фарфоровый фильтр, задерживающий бактерии. Метод фильтрования совершенно традиционен; исследователя отличает только исключительная тщательность в работе. Позднее, в 1899 г., результаты Д.И.Ивановского подтверждает М.Бейеринк, который и предложил для обозначения фильтрующегося инфекционного начала термин «вирус» (лат. virus — яд). Осознание того, что вирусы — это новый мир, дающий основание для выделения особого свода знаний — вирусологии, пришло позднее в связи с трудами Ф.Туорта (1915 г.) и Ф. д'Эрелля (1917 г.). Иными словами, лишь через несколько десятилетий научного труда выяснилось, что перед нами целое семейство неклеточных форм жизни, насчитывающее сегодня в общей сложности около 800 видов.
Открытие новых миров — это вовсе не прерогатива естественных наук, аналогичный вклад сюда вносят и науки об обществе.
На это, к сожалению, обращают обычно гораздо меньшее внимание, хотя революционизирующее общекультурное значение таких открытий не вызывает сомнений.
Думается, например, что уже появление «эйдосов» Платона — это открытие нового мира, новой реальности, способ бытия которой вызывает обсуждения до сих пор.
Был обнаружен, в частности, фундаментальный факт: наряду с реальными геометрическими фигурами, которые могут быть нарисованы на песке, существуют еще какие-то другие, применительно к которым мы и формулируем свои теоремы.
Нужна, вероятно, целая книга, чтобы проследить увлекательные перипетии дальнейшего развития этой мысли.
Но главное в развитии наук об обществе — это открытие «прошлого» человечества, открытие «прошлого» как особого мира и объекта познания.
Огромное общекультурное значение имела расшифровка Ж. Ф. Шампольоном египетской письменности.
«Исследования Шампольона, — подчеркивает известный историк И.Г.Лившиц, комментируя труд последнего «О египетских иероглифах», — заложили основу новой науки, расширившей нашу историческую перспективу на целые тысячелетия и раскрывшей перед нами новый, почти совершенно неизвестный дотоле мир».
Нельзя не вспомнить в связи с этим слова А.С.Пушкина о Н.М.Карамзине, имея в виду создание «Историю государства Российского»: «Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка — Колумбом».
Сравнение удачно схватывает изоморфизм познавательных ситуаций: открытие прошлого вполне сопоставимо с открытием новых земель, культур и народов.
Революционным шагом вперед было и открытие Льюисом Морганом доисторического прошлого человечества.
Сам Л. Морган в предисловии к своему труду «Древнее общество» (1877 г.) писал: «Глубокая древность существования человечества на земле окончательно установлена. Кажется странным, что доказательства этого были найдены только в последние тридцать лет и что современное поколение — первое, которое признало столь важный факт».
Современному человеку уже трудно оценить степень революционности этих открытий, трудно понять их кардинальное воздействие на все мировосприятие ученых прошлого века. Не случайно некоторые события из истории палеоантропологии сейчас воспринимаются как курьезные.
Вот один из таких курьезов, связанный с находкой черепа «неандертальского человека». Случай этот как весьма поучительный приводит в своей книге известный американский палеоантрополог Д.Джохансон.
Найденный в 1856 г. в долине Неандера череп был гораздо толще, длиннее и уже, чем у современного человека, с массивными надбровными дугами. Находку начали энергично изучать немецкие анатомы.
— «Этот череп принадлежал пожилому голландцу», — сказал д-р Вагнер из Геттингена.
— «Нет, — заявил д-р Майер из Бонна, — это череп русского казака, который в погоне за отступающей армией Наполеона отбился от своих, забрел в пещеру и умер там».
— Французский ученый Прюнер-Бей придерживался иного мнения: «Череп принадлежал кельту, несколько напоминающего современного голландца, с мощной физической, но низкой умственной организацией».
— Окончательный приговор произнес знаменитый Рудольф Вирхов. Он заявил, что все странные особенности неандертальца связаны не с его примитивностью, а с патологическими деформациями скелета, возникшими в результате перенесенного в детстве рахита, старческого артрита и нескольких хороших ударов по голове.
Оставался еще вопрос о древности находки. Ученые пришли к единодушному мнению, что неандерталец, возможно, ходил по земле во времена Наполеона...
В основе данного курьеза лежало, конечно, отсутствие надежного метода датировки ископаемых остатков. Но поучительно и то, с каким трудом человеческое сознание осваивает и само представление о глубине прошлого, в которое ему предстоит проникнуть.
Выше уже отмечалось, что революции как вид новаций выделяются не по особенностям своего генезиса, а исключительно по своей значимости, по характеру своего воздействия на дальнейшее развитие науки и культуры.
Поэтому механизмы революций и их отношение к традициям те же самые, что и в случае новаций вообще.
Покажем это на двух сравнительно простых примерах, первый из которых в равной степени можно рассматривать и как внедрение нового метода, и как открытие нового мира.
Вот описание первых шагов в развитии радиоастрономии, представленное О.Струве и В.Зебергсом:
«Радиоастрономия зародилась в 1931—1932 гг., когда в процессе экспериментов по исследованию высокочастотных радиопомех в атмосфере (высокочастотных для обычного радиовещания, но низкочастотных с точки зрения радиоастрономии) Янский из лаборатории телефонной компании «Белл» обнаружил, что «полученные данные... указывают на присутствие трех отдельных групп шумов: группа 1 — шумы от местных гроз; 2 — шумы от далеких гроз и группа 3 — постоянный свистящий шум неизвестного происхождения». Позднее К.Янский выяснил, что неизвестные радиоволны приходят от центра Млечного Пути.
Для того чтобы стать революцией, новый метод должен был проникнуть в астрономию, но астрономы не обратили на работы К.Янского почти никакого внимания. Успеха добивается его последователь радиоинженер Г.Рибер, который строит около своего дома первый параболический радиотелескоп, изучает астрофизику и вступает в личные контакты с астрономами. Только публикация в 1940г. первых результатов Рибера послужила толчком к объединению усилий астрономов и радиоинженеров.
С аналогичной ситуацией мы сталкиваемся у истоков воздушной археологии.
Один из пионеров этого метода — О. Кроуфорд считает датой его рождения 1922 г.
Решающий эпизод состоял в следующем: Кроуфорда попросили посмотреть несколько аэрофотоснимков, сделанных офицерами британских ВВС; военным показалось, что на снимках есть «что-то археологическое». Это «археологическое» было прежде всего древними межевыми валами, исследованием которых О.Кроуфорд тщетно пытался заниматься еще в юности. «Я хорошо помню, — пишет он, — как все произошло. Кларк-Холл показал мне свои снимки. Они были покрыты прямоугольными белыми фигурами, которые сразу же напомнили мне то, что я тщетно пытался нанести на карту около десяти лет назад. Здесь, на этих нескольких фотографиях, был ответ на мучивший меня вопрос».
Трудно заподозрить военных в недостаточной традиционности. Очевидно, что они вовсе не собирались заниматься археологией. Археологические данные появляются на аэрофотоснимках столь же неожиданно, как космические источники радиоволн в исследованиях радиоинженера К.Янского. Традиционен и О.Кроуфорд, когда узнает на фотоснимках давно знакомые ему в принципе объекты.
Все традиционны, и тем не менее происходит революция.
Все полностью соответствует уже рассмотренной нами схеме:
побочные результаты, полученные в рамках одной традиции, подхватываются другой, которая точно стоит на страже.
Впрочем, иногда эта схема нарушается, и побочный результат фиксируется в той же самой традиции работы, коренным образом, однако, изменяя ее функции. Это имеет место тогда, когда побочный результат состоит в неожиданной невозможности реализовать привычный способ деятельности, привычный способ решения задачи.
Примером может служить открытие Д.И.Ивановского.
Изучая мозаичную болезнь табака и используя традиционный для того времени метод фильтрования, Ивановский по-
лучает совершенно неожиданный результат: метод не срабатывает, тщательно отфильтрованный сок больного растения сохраняет свои заразные свойства. «Случай свободного прохождения заразного начала через бактериальные фильтры... — пишет Д.И.Ивановский, — представлялся совершенно исключительным в микробиологии». Д.И.Ивановский настолько поражен, что предполагает первоначально, что фильтруется не сам возбудитель, а яд, растворенный в соке больного растения.
Перед нами типичный случай побочного эффекта. Однако закрепление этого эффекта происходит в той же традиции, видоизменяя, разумеется, ее функции: метод фильтрования становится теперь методом обнаружения «фильтрующихся вирусов».
Среди многообразных видов научных открытий особое место занимают фундаментальные открытия, изменяющие наши представления о действительности в целом, т.е. носящие мировоззренческий характер.
А. Эйнштейн в свое время писал, что физик-теоретик «в качестве фундамента нуждается в некоторых общих предположениях, так называемых принципах, исходя из которых он может вывести следствия. Его деятельность, таким образом, разбивается на два этапа. Во-первых, ему необходимо отыскать эти принципы, во-вторых, — развивать вытекающие из этих принципов следствия. Для выполнения второй задачи он основательно вооружен еще со школы. Следовательно, если для некоторой области и, соответственно, совокупности взаимосвязей первая задача решена, то следствия не заставят себя ждать. Совершенно иного рода первая из названных задач, т.е. установление принципов, могущих служить основой для дедукции. Здесь не существует метода, который можно было бы выучить и систематически применять для достижения цели».
Мы будем заниматься главным образом обсуждением проблем, связанных с решением задач первого рода, но для начала уточним наши представления о том, как решаются задачи второго рода.
Представим себе следующую задачу. Имеется окружность, через центр которой проведены два взаимно перпендикулярных диаметра. Через точку А, находящуюся на одном из диаметров на расстоянии 2/3 от центра окружности О, проведем прямую, параллельную другому диаметру, а из точки В — пересечения этой прямой с окружностью опустим перпендикуляр на второй диаметр, обозначив их точку пересечения через К. Нам необходимо выразить длину отрезка АК через функцию от радиуса.
Как мы будем решать эту школьную задачу?
Обратившись для этого к определенным принципам геометрии, восстановим цепочку теорем. При этом мы пытаемся использовать все имеющиеся у нас данные. Заметим, что, раз проведенные диаметры взаимно перпендикулярны, треугольник ОАК является прямоугольным. Величина ОА = 2/3r. Постараемся теперь найти длину второго катета, чтобы затем применить теорему Пифагора и определить длину гипотенузы АК. Можно попробовать использовать и какие-то другие методы. Но вдруг, внимательно посмотрев на рисунок, мы обнаруживаем, что ОАВК — это прямоугольник, у которого, как известно, диагонали равны, т.е. АК = ОВ. ОВ же равно радиусу окружности, следовательно, без всяких вычислений ясно, что АК = r.
Вот оно — красивое и психологически интересное решение задачи.
В приведенном примере важно следующее.
— Во-первых, задачи подобного рода обычно относятся к четко определенной предметной области. Решая их, мы ясно представляем себе, где, собственно, надо искать решение. В данном случае мы не задумываемся над тем, правильны ли основания евклидовой геометрии, не нужно ли придумать какую-то другую геометрию, какие-то особые принципы, чтобы решить задачу. Мы сразу истолковываем ее как относящуюся к области евклидовой геометрии.
— Во-вторых, эти задачи — необязательно стандартные, алгоритмические. В принципе их решение требует глубокого понимания специфики рассматриваемых объектов, развитой профессиональной интуиции. Здесь, следовательно, нужна некоторая профессиональная тренированность. В процессе решения задач такого рода мы открываем новый путь. Мы замечаем «вдруг», что изучаемый объект можно рассматривать как прямоугольник и вовсе не нужно выделять в качестве элементарного объекта для формирования правильного пути решения задачи прямоугольный треугольник.
Конечно, приведенная выше задача очень проста. Она нужна лишь для того, чтобы в целом очертить тип задач второго рода. Но среди таких задач существуют и неизмеримо более сложные, решение которых имеет большое значение для развития науки.
Рассмотрим, например, открытие новой планеты У.Леверье и Дж.Адамсом. Конечно, это открытие — большое событие в науке, тем более если учесть, как оно было сделано:
— сначала были обсчитаны траектории планет;
— потом было обнаружено, что они не совпадают с наблюдаемыми;
— затем было высказано предположение о существовании новой планеты;
— потом навели телескоп в соответствующую точку пространства и... обнаружили там планету.
Но почему это большое открытие можно отнести только к открытиям второго рода?
Все дело в том, что оно было совершено на четком фундаменте уже разработанной небесной механики.
Хотя задачи второго рода, конечно, можно подразделять на подклассы различной сложности, А.Эйнштейн был прав, отделяя их от фундаментальных проблем.
Ведь последние требуют открытия новых фундаментальных принципов, которые не могут быть получены какой-либо дедукцией из существующих принципов.
Конечно, между задачами первого и второго рода существуют промежуточные инстанции, но мы не будем их здесь рассматривать, а перейдем сразу к задачам первого рода.
Таких проблем возникало перед человечеством в общем-то не так уж много, но решения их всякий раз означали громадный прогресс в развитии науки и культуры в целом. Они связаны с созданием таких фундаментальных научных теорий и концепций, как
геометрия Евклида?
гелиоцентрическая теория Коперника,
классическая механика Ньютона,
геометрия Лобачевского,
генетика Менделя,
теория эволюции Дарвина,
теория относительности Эйнштейна,
квантовая механика,
структурная лингвистика.
Все они характеризуются тем, что интеллектуальная база, на которой они создавались, в отличие от области открытий второго рода, никогда не являлась строго ограниченной.
Если говорить о психологическом контексте открытий разных классов, то, вероятно, он одинаков.
— В самом поверхностном виде его можно охарактеризовать как непосредственное видение, открытие в полном смысле этого слова. Человек, как считал Р. Декарт, «вдруг» видит, что проблему нужно рассматривать именно так, а не иначе.
— Далее, следует заметить, что открытие никогда не бывает одноактным, а носит, так сказать, «челночный» характер. Сначала присутствует некое ощущение идеи; потом она проясняется путем выведения из нее определенных следствий, которые, как правило, уточняют идею; затем из новой модификации выводятся новые следствия и т.д.
Но в гносеологическом плане открытия первого и второго родов различаются радикальнейшим образом.
Попытаемся представить себе решение задач первого рода.
Выдвижение новых фундаментальных принципов всегда связывалось с деятельностью гениев, с озарением, с какими-то тайными характеристиками человеческой психики.
Великолепным подтверждением такого восприятия этого рода открытий является борьба ученых за приоритет. Сколько
было в истории острейших ситуаций во взаимоотношениях между учеными, связанных с их уверенностью в том, что никто другой не мог получить достигнутые ими результаты.
Например, известный социалист-утопист Ш.Фурье претендовал на то, что он раскрыл природу человека, открыл, как надо устроить общество, чтобы в нем не было никаких социальных конфликтов. Он был убежден, что если бы родился раньше своего времени, то помог бы людям решить все их проблемы без войн и идеологических конфронтации. В этом смысле он связывал свое открытие со своими индивидуальными способностями.
Как же все-таки появляются фундаментальные открытия? В какой мере их осуществление связано с рождением гения, проявлением его уникального дарования?
Обращаясь к истории науки, мы видим, что такого рода открытия действительно осуществляются незаурядными людьми. Вместе с тем обращает на себя внимание тот факт, что многие из них делались независимо друг от друга несколькими учеными практически в одно время.
Н.И.Лобачевский, Ф.Гаусс, Я.Больяи, не говоря уже о математиках, которые развивали основы такой геометрии с меньшим успехом, т.е. целая группа ученых, практически одновременно пришли к одним и тем же фундаментальным результатам.
Две тысячи лет люди бились над этой проблемой пятого постулата геометрии Евклида, и «вдруг», в течение буквально 10 лет, ее разрешает сразу десяток людей.
— Ч. Дарвин впервые обнародовал свои идеи об эволюции видов в докладе, прочитанном в 1858 г. на заседании Линнеевского общества в Лондоне. На этом же заседании выступил и Уоллес с изложением результатов исследований, которые, по существу, совпадали с дарвиновскими.
— Специальная теория относительности носит, как известно, имя А.Эйнштейна, который изложил ее принципы в 1905 г. Но в том же 1905 г. подобные результаты были опубликованы А.Пуанкаре.
— Совершенно удивительно переоткрытие менделевской генетики в 1900 г. одновременно и независимо друг от друга Э. Чермаком, К. Корренсом и X. де Фризом.
Подобных ситуаций можно найти в истории науки огромное количество.
И коль скоро дело обстоит так, что фундаментальные открытия делаются почти одновременно разными учеными, то, следовательно, имеется их историческая обусловленность.
В чем же она в таком случае заключается?
Пытаясь ответить на этот вопрос, сформулируем следующее общее положение.
Фундаментальные открытия всегда возникают в результате решения фундаментальных проблем.
Прежде всего обратим внимание на то, что когда мы говорим о фундаментальных проблемах, мы имеем в виду такие вопросы, которые касаются наших общих представлений о действительности, ее познании, о системе ценностей, руководящей нашим поведением.
Фундаментальные открытия часто трактуются как решения частных задач и не связываются с какими-либо фундаментальными проблемами.
— Скажем, на вопрос, как была создана теория Коперника, отвечают, что исследования показывали несоответствие наблюдений и тех предсказаний, которые делались на базе птолемеевской геоцентрической системы, и поэтому возник конфликт между новыми данными и старой теорией.
— На вопрос, как была создана неевклидова геометрия, дается такой ответ: в результате решения проблемы доказательства пятого постулата геометрии Евклида, который никак не могли доказать.
Посмотрим с этих позиций на особенности процесса фундаментальных открытий, начав наш анализ с изучения истории создания гелиоцентрической системы мира.
Представление коперниковой системы мироздания как возникшей из-за несоответствия астрономических наблюдений геоцентрической модели мира Птолемея не соответствует историческим фактам.
— Во-первых, система Коперника вовсе не описывала наблюдаемые данные лучше, чем птолемеевская система. Кстати, именно поэтому ее отвергали философ Ф.Бэкон и астроном Т. Браге.
— Во-вторых, даже если допустить, что птолемеевская модель имела какие-то расхождения с наблюдениями, нельзя отвергнуть и ее возможности справиться с этими расхождениями.
Ведь поведение планет представлялось в этой модели с помощью тщательно разработанной системы эпициклов, которая могла описывать сколь угодно сложное механическое движение. Иными словами, никакой проблемы согласования движения планет по птолемеевской системе с эмпирическими данными просто не существовало.
Но как же тогда могла возникнуть и тем более утвердить себя система Коперника?
Чтобы понять ответ на этот вопрос, нужно осознать суть мировоззренческих новшеств, которые она несла с собой.
Во времена Н.Коперника господствовало теологизированное аристотелевское представление о мире. Суть его заключалась в следующем.
Мир создан Богом специально для человека. Для человека создана и Земля как место его обитания, помещенное в центр мироздания. Вокруг Земли движется небесный свод, на котором расположены все звезды, планеты, а также сферы, связанные с перемещением Солнца и Луны. Весь небесный мир предназначен для того, чтобы обслуживать земную жизнь людей.
В соответствии с этой установкой, весь мир делится на подлунный (земной) и надлунный (небесный)
— Подлунный мир — это бренный мир, в котором живет каждый отдельный смертный человек.
— Небесный мир — это мир для человечества вообще, вечный мир, в котором действуют свои законы, отличные от земных.
— В земном мире справедливы законы аристотелевской физики, согласно которой все движения осуществляются в результате непосредственного воздействия каких-то сил.
— В небесном мире все движения осуществляются по круговым орбитам (система эпициклов) без воздействия каких-либо сил.
Н. Коперник радикально изменил эту общепринятую картину мира.
Он не просто поменял местами Землю и Солнце в астрономической схеме, но изменил место человека в мире, поместив его на одну из планет, перепутав земной и небесный миры.
Разрушительный характер идей Н.Коперника был ясен всем. Протестантский лидер М.Лютер, который к астрономии не имел никакого отношения, высказывался в 1539 г. по поводу учения Коперника следующим образом: «Дурак хочет перевернуть вверх дном все искусство астрономии. Но, как указывает Священное писание, Иисус Навин велел остановиться Солнцу, а не Земле».
Могла ли какая-то незначительная причина вызвать столь новые радикальные идеи?
Что человек делает, когда ему в палец попадает заноза? Он, конечно, пытается вытащить занозу, подлечить палец. Вот если началась гангрена, тогда он не пожалеет и целой руки.
Проблемы точного описания наблюдаемых траекторий планет, как уже говорилось, не могли быть основанием для столь смелых и решительных действий.
С другой стороны, следует иметь в виду, что астрономия того времени содержала и немалые возможности для довольно существенных новаций. Так, Тихо Браге, решая астрономические проблемы, связанные с усовершенствованием расчетов траекторий планет, предложил в полном соответствии с традиционным мировоззрением новую систему, в которой вокруг Земли вращалось Солнце, а вокруг Солнца — все остальные планеты.
Зачем же Н.Копернику понадобилось выдвигать свои идеи?
По-видимому, он решал какую-то свою, фундаментальную проблему.
Что это была за проблема?
— И Птолемей, и Аристотель, и Коперник исходили из того, что в небесном мире все движения происходят по окружностям.
— Вместе с тем еще в античности была высказана глубокая мысль, что природа в принципе проста. Эта мысль стала со временем одним из фундаментальных принципов познания действительности.
Вместе с тем наблюдательная астрономия обнаружила к тому времени следующее. Хотя птолемеевская модель мира обладала возможностями сколь угодно точного описания любой траектории, для этого было необходимо постоянно изменять количество эпициклов (сегодня — одно количество, завтра — другое). Но в таком случае получалось, что планеты вовсе и не двигаются по эпициклам. Получается, что эпициклы не отражают реальных движений планет, а являются просто математическим приемом описания этого движения.
Кроме того, по системе же Птолемея получалось, что для описания траектории одной планеты надо вводить огромное число эпициклов. Усложненная астрономия плохо выполняла свои практические функции. В частности, было очень трудно вычислить даты религиозных праздников. Эта трудность настолько четко осознавалась в то время, что даже сам папа Римский счел необходимым произвести реформы в астрономии.
Н. Коперник увидел, что два фундаментальных мировоззренческих принципа его времени — принцип движения небесных тел по кругам и принцип простоты природы явно не реализуются в астрономии.
Решение этой фундаментальной проблемы и привело его к великому открытию.
Перейдем к анализу другого открытия — открытия неевклидовой геометрии. Попытаемся показать, что и здесь речь шла о фундаментальной проблеме. Рассматривая этот пример, мы выясним ряд других важных моментов истолкования фундаментальных открытий.
Создание неевклидовой геометрии обычно представляется в виде решения известной проблемы пятого постулата геометрии Евклида.
Эта проблема заключалась в следующем.
Основу всей геометрии, как это следовало из системы Евклида, представляли пять следующих постулатов:
1) через две точки можно провести прямую, и притом только одну;
2) любой отрезок может быть продолжен в любые стороны до бесконечности;
3) из любой точки как из центра можно провести окружность любого радиуса;
4) все прямые углы равны;
5) две прямые, пересеченные третьей, пересекутся с той стороны, где сумма внутренних односторонних углов меньше 2d.
Уже во времена Евклида стало ясно, что пятый постулат слишком сложен по сравнению с другими исходными положениями его геометрии. Другие положения казались очевидными. Именно из-за их очевидности они рассматривались как постулаты, т.е. как то, что принимается без доказательств.
Вместе с тем еще Фалес доказал равенство углов при основании равнобедренного треугольника, т.е. положение, значительно более простое, чем пятый постулат. Отсюда ясно то, почему к этому постулату всегда относились с подозрением и пытались представить его теоремой. И у самого Евклида геометрия строилась так, что сначала доказывались те положения, которые не опираются на пятый постулат, а потом уже этот постулат использовался для развертывания содержания геометрии.
Интересно то, что пятый постулат геометрии Евклида стремились доказать как теорему, сохраняя при этом убежденность в его истинности, буквально все крупные математики, вплоть до Н.И. Лобачевского, Ф. Гаусса и Я. Больяи, которые в конце концов и решили проблему. Их решение складывается из следующих моментов:
— пятый постулат геометрии Евклида действительно является постулатом, а не теоремой;
— можно построить новую геометрию, принимая все евклидовы постулаты, кроме пятого, который заменяется его отрицанием, т.е. например, утверждением, что через точку, лежащую вне прямой, можно провести бесконечное число прямых, параллельных данной;
В результате такой замены и была построена неевклидова геометрия.
Поставим теперь следующие вопросы.
— Можно ли считать, что только стремление доказать пятый постулат привело к созданию неевклидовых геометрий?
— Почему в течение двух тысячелетий ни у кого не возникало даже мысли о возможности построения неевклидовой геометрии?
Чтобы ответить на эти вопросы, обратимся к истории науки.
До Н. И. Лобачевского, Ф. Гаусса, Я. Больяи на евклидову геометрию смотрели как на идеал научного знания.
Этому идеалу поклонялись буквально все мыслители прошлого, считавшие, что геометрическое знание в изложении Евклида является совершенным. Оно представлялось образцом организации и доказательности знания.
У И.Канта, например, идея единственности геометрии была органической частью его философской системы. Он считал, что евклидово восприятие действительности является априорным. Оно есть свойство нашего сознания, и потому мы не можем воспринимать действительность иначе.
Вопрос о единственности геометрии был не просто математическим вопросом.
Он носил мировоззренческий характер, был включен в культуру.
Именно по геометрии судили о возможностях математики, об особенностях ее объектов, о стиле мышления математиков и даже о возможностях человека иметь точное, доказательное знание вообще.
Откуда же тогда возникла сама идея возможности различных геометрий?
Почему Н.И.Лобачевский и другие ученые смогли прийти к решению проблемы пятого постулата?
Обратим внимание на то обстоятельство, что время создания неевклидовых геометрий было кризисным с точки зрения решения проблемы пятого постулата Евклида. Хотя математики занимались этой проблемой в течение двух тысячелетий, у них при этом не возникало никаких стрессовых ситуаций по поводу того, что она так долго не решается. Они думали, видимо, так:
— геометрия Евклида — это великолепно построенное здание;
— правда, в ней имеется некоторая неясность, связанная с пятым постулатом, однако в конце концов, она будет устранена.
Проходили, однако, десятки, сотни, тысячи лет, а неясность не устранялась, но это никого особенно не волновало. По-видимому, логика здесь могла быть такая: в конце концов, истина одна, а ложных путей сколько угодно. Пока не удается найти правильное решение проблемы, но оно, несомненно, будет найдено. Утверждение, содержащееся в пятом постулате будет доказано и станет одной из теорем геометрии.
Но что же случилось в начале XIX в.?
Отношение к проблеме доказательства пятого постулата существенно меняется. Мы видим целый ряд прямых заявлений по поводу весьма неблагополучного положения в математике в связи с тем, что никак не удается доказать столь злополучный постулат.
Наиболее интересным и ярким свидетельством этого является письмо Ф.Больяи его сыну Я.Больяи, который стал одним из создателей неевклидовой геометрии.
«Молю тебя, — писал отец, — не делай только и ты попыток одолеть теорию параллельных линий; ты затратишь на это все время, а предложения этого вы не докажете все вместе. Не пытайся одолеть теорию параллельных линий ни тем способом, который ты сообщаешь мне, ни каким-либо другим. Я изучил все пути до конца; я не встретил ни одной идеи, которой бы я не разрабатывал. Я прошел весь беспросветный мрак этой ночи, и всякий светоч, всякую радость жизни я в ней похоронил. Ради бога, молю тебя, оставь эту материю, страшись ее не меньше, нежели чувственных увлечений, потому что и она может лишить тебя всего твоего времени, здоровья, покоя, всего счастья твоей жизни. Этот беспросветный мрак может потопить тысячи ньютоновских башен. Он никогда не прояснится на земле, и никогда несчастный род человеческий не будет владеть чем-либо совершенным даже в геометрии».
Почему такая реакция возникает только в начале XIX в.?
Прежде всего потому, что в это время проблема пятого постулата перестала быть частной, которую можно и не решать. В глазах Ф.Больяи она предстала как целый веер фундаментальных вопросов.
— Как вообще должна быть построена математика?
— Может ли она быть построена на действительно прочных основаниях?
— Является ли она достоверным знанием?
— Является ли она вообще логически прочным знанием?
Такая постановка вопроса была обусловлена не только историей развития исследований, связанных с доказательством пятого постулата. Она определялась развитием математики в целом, в том числе ее использованием в самых различных сферах культуры.
Вплоть до XVII в. математика находилась в зачаточном состоянии. Наиболее разработанной была геометрия, были известны начала алгебры и тригонометрии. Но затем, начиная с XVII в., математика стала бурно развиваться и к началу XIX в. она представляла довольно сложную и развитую систему знаний.
— Прежде всего под влиянием потребностей механики были созданы дифференциальное и интегральное исчисления.
— Значительное развитие получила алгебра. В математику органично вошло понятие функции (активно использовалось большое количество различных функций во многих разделах физики).
— Сложилась в достаточно целостную систему теория вероятности.
— Сформировалась теория рядов.
Таким образом, математическое знание выросло не только количественно, но и качественно. Вместе с тем появилось большое число понятий, которые математики не умели истолковывать.
— Например, алгебра несла с собой определенное представление о числе. Положительные, отрицательные и мнимые величины были в равной мере ее объектами. Но что такое отрицательные или мнимые числа, этого никто не знал вплоть до начала XIX в.
— Не было ясного ответа и на более общий вопрос — что вообще есть число?
— А что такое бесконечно малые величины?
— Как можно обосновать операции дифференцирования, интегрирования, суммирования рядов?
— Что представляет собой вероятность?
В начале XIX в. никто не мог ответить на эти вопросы.
Короче говоря, в математике к началу XIX в. сложилась в целом сложная ситуация.
— С одной стороны, эта область науки интенсивно развивалась и находила ценные приложения,
— с другой — она покоилась на очень неясных основаниях.
В такой ситуации по-другому была воспринята и проблема пятого постулата геометрии Евклида.
Трудности истолкования новых понятий можно было понять так: то, что неясно сегодня, станет ясным завтра, когда соответствующая область исследований получит достаточное развитие, когда будет сосредоточено достаточно интеллектуальных усилий для решения проблемы.
Проблема пятого постулата существует, однако, уже два тысячелетия. И до сих пор у нее нет решения.
Может быть, эта проблема устанавливает некий эталон для истолкования современного состояния математики и уяснения того, что есть математика вообще?
Может быть, тогда математика — это вовсе и не точное знание?
В свете таких вопросов проблема пятого постулата перестала быть частной проблемой геометрии.
Она превратилась в фундаментальную проблему математики.
Этот анализ дает нам еще одно подтверждение той идеи, что фундаментальные открытия суть решения фундаментальных проблем.
Он показывает также, что фундаментальными проблемы становятся в рамках культуры, иначе говоря, фундаментальность исторически обусловлена.
Но в рамках культуры не только формируются фундаментальные проблемы, в них, как правило, подготавливаются и многие компоненты их решения. Отсюда становится ясным, почему такие проблемы решаются именно в данный момент, а не в какое-либо иное время.
Рассмотрим опять же в этой связи процесс создания неевклидовой геометрии. Обратим внимание на следующие интересные фрагменты истории исследований в этой области.
Доказательства пятого постулата Евклида проводились на протяжении двух тысячелетий, но при этом они считались задачей второго рода, т.е. постулат представлялся теоремой евклидовой геометрии. Это была задача с четко фиксируемым фундаментом для ее разрешения.
Однако во второй половине XVIII в. появляются исследования, в которых высказывается мысль о неразрешимости данной проблемы. В 1762 г. Клюгель, публикуя обзор исследований этой проблемы, приходит к выводу, что Евклид был, по-видимому, прав, считая пятый постулат именно постулатом.
Независимо от того, как относился к своему выводу Клюгель, его вывод был очень серьезным, так как провоцировал следующий вопрос: если пятый постулат геометрии Евклида действительно является постулатом, а не теоремой, то что же такое постулат? Ведь постулатом считалось положение очевидное, а потому не требующее доказательства.
Но подобный вопрос уже не являлся вопросом второго рода.
Он представлял уже метавопрос, т.е. выводил мысль на философско-методологический уровень.
Итак, проблема пятого постулата геометрии Евклида начинала порождать совсем особый род размышлений.
Перевод этой проблемы на метауровень придал ей мировоззренческое звучание.
Она перестала быть проблемой второго рода.
Другой исторический момент. Весьма любопытными представляются исследования, проводившиеся во второй половине XVIII в. И.Ламбертом и Дж.Саккери. Об этих исследованиях знал И.Кант, который не случайно говорил о гипотетическом статусе геометрических положений. Если вещи-в-себе характеризуются геометрически, то почему бы им, ставил вопрос И.Кант, не подчиняться какой-либо иной геометрии, отличной от евклидовой?
Ход рассуждений И.Канта был навеян идеями абстрактной возможности неевклидовых геометрий, которые высказывались И.Ламбертом и Дж.Саккери.
Дж.Саккери, пытаясь доказать пятый постулат геометрии Евклида в качестве теоремы, т.е. смотря на него как на проблему ординарную, использовал способ доказательства, называемый «доказательством от противного».
Ход рассуждений Дж.Саккери был, вероятно, следующим. Если мы примем вместо пятого постулата утверждение ему противоположное, соединим его со всеми другими утверждениями евклидовой геометрии и, выводя следствия из такой системы исходных положений, придем к противоречию, то тем самым мы докажем истинность именно пятого постулата.
Схема этого рассуждения очень проста. Может быть либо А, либо не-А, и, если все остальные постулаты истинны и мы допускаем не-А, а получаем ложь, значит, истинно именно А.
Используя этот стандартный прием доказательства, Дж.Саккери стал развертывать систему следствий из своих предположений, стремясь обнаружить их противоречивость. Таким образом он вывел около 40 теорем неевклидовой геометрии, но противоречий не обнаружил.
Как же он оценил складывающуюся ситуацию? Считая пятый постулат геометрии Евклида теоремой (т.е.задачей второго рода), он просто заключил, что в его случае метод «доказательства от противного» не работает. Итак, смотря на эту проблему как на проблему второго рода, он, имея в руках новую геометрию, не смог правильно истолковать ситуацию.
Отсюда следуют два вывода.
— Во-первых, в определенном смысле новая геометрия появилась в культуре уже до того, как была открыта неевклидова геометрия.
— Во-вторых, именно верная оценка проблемы пятого постулата, т.е. трактовка ее как проблемы первого, а не второго рода, позволила Н.И.Лобачевскому, Ф.Гауссу и Я.Больяи прийти к решению проблемы и создать неевклидову геометрию. Надо было понять саму возможность создания таких геометрий.
Дж.Саккери допускал такую возможность лишь как логическую, сделав конструктивный шаг в решении проблемы евклидовского постулата в традиционном стиле. Но он вовсе не рассматривал ее всерьез считая, что неевклидовы геометрии невозможны, хотя и логически допустимы.
Таким образом, история не только подготавливает проблему, но и во многом определяет направление и возможность ее решения.
Рассмотрим в таком ракурсе коперниканскую революцию.
Как хорошо известно, вовсе не Н.Коперник открыл гелиоцентрическую систему. Ее создал Аристарх еще в античности. Может быть, Н.Коперник не знал об этом? Да ничего подобного! Он знал и ссылался на Аристарха.
Но тогда почему же говорят о коперниканской?
Дело в том, что Н.Коперник перенес уже известную модель в совершенно новую культурную среду, поняв, что с ее помощью можно решить целый ряд проблем. В этом как раз и заключалась суть его революции, а вовсе не в создании гелиоцентрической системы.
Рассмотрим теперь вопрос о культурной подготовке открытий на примере открытия Г. Менделя.
— В этом открытии присутствуют не только так называемые законы Менделя, представляющие эмпирические закономерности, о которых обычно говорят, но и система очень важных теоретических положений, которая, по сути дела, и определяет значимость открытия Г.Менделя.
— Более того, эмпирические закономерности, установление которых приписывается Г.Менделю, вовсе и не были им установлены. Они были известны еще до него и изучались О.Сажрэ, Т.Найтом, Ш.Ноденом. Г.Мендель, собственно, только уточнил их.
— Существенно и то, что его открытие имело методологическое значение. Для биологии оно давало не только новую теоретическую модель, но и систему новых методологических принципов, с помощью которых можно было изучать очень сложные явления жизни.
Г. Мендель предположил наличие некоторых элементарных носителей наследственности, которые могут свободно комбинироваться при слиянии клеток в процессе оплодотворения. Именно это комбинирование зачатков наследственности, которое осуществляется на клеточном уровне, дает различные типы наследственных структур.
Такая теоретическая модель включает в себя ряд очень важных идей.
— Во-первых — это выделение элементарных носителей на уровне клетки.
Обосновывая такое выделение, Г.Мендель опирался, очевидно, на теорию клеточного строения живого вещества. Она была очень важной для него. Г.Мендель познакомился с основными ее положениями в курсе лекций Ф.Унгера в Венском университете. Унгер был одним из новаторов использования физико-химических методов в исследовании живого. При этом он считал, что эти исследования должны доходить до уровня клетки. — Во-вторых, Г.Мендель считал, что законы, управляющие носителями наследственности, столь же определенны, как и законы, которым подчиняются физические явления.
Очевидно, здесь Г.Мендель исходил из общей мировоззренческой установки, которая глубоко укоренилась в культуре того времени, т.е. установки о закономерности природы, которая распространялась и на явления наследственности.
— В-третьих, Г.Мендель реализовывал в своих исследованиях общий идеал физического познания мира, согласно которому следует выявить элементарный объект, найти законы управляющие его поведением и потом, опираясь на эти знания конструировать более сложные процессы, описывая и объясняя их особенности.
— В-четвертых, Г.Мендель предположил, что законы, управляющие его элементарными носителями, суть вероятностные законы. Для 1865 г., в котором он опубликовал свое открытие, это была очень новая идея. Ведь именно в то время вероятностные представления начали вводиться в физику. Чуть раньше — в 30-х годах — вероятностное описание явлений действительности вошло в культуру, благодаря работам Г.Кетле по социальной статистике. Г.Мендель заимствовал идеи вероятностного описания именно из социальной статистики.
Кроме того, Г.Мендель предполагал, что его теория позволит объяснить наследственность лишь в том случае, если она будет подтверждена опытом. Это было очень важно, тем более что в науке того времени явления жизни, как и многие другие явления, объяснялись спекулятивным образом.
Но как могло быть произведено сопоставление этой теории с опытом в биологии?
Для Г. Менделя здесь возникла новая проблема. Оно должно было осуществляться на базе статистической обработки элементарных данных. Именно неумение обрабатывать статистический материал, по мнению Г.Менделя, не позволило, например, Ш.Нодену установить правильные количественные соотношения в расщеплении признаков.
Наконец, надо отметить, что менделевский экспериментальный подход в биологии был спланирован на очень длинное время. Сам Г.Мендель проводил эксперименты около десяти лет, реализуя заранее намеченную программу исследований.
Успех его экспериментов был связан прежде всего с выбором материала. Менделевские законы наследственности очень просты, но проявляются фактически на небольшом количестве биологических объектов. Одним из таких объектов является горох, для которого к тому же надо было выбрать чистые линии. Этим отбором Г.Мендель занимался два года. Он четко представлял себе, следуя физическому идеалу, что объект, который он выбирает, должен быть простым, полностью контролируемым во всех своих изменениях. Только тогда и можно установить точные законы. Конечно, Г.Мендель не представлял наверняка всех деталей, которые он получит в будущем.
Но несомненно то, что все его исследования были четко спланированы и опирались на систему теоретических взглядов о закономерностях наследования.
Он принципиально не мог сделать и одного шага по этому пути, если бы у него не было заранее достаточно разработанных теоретических идей.
Таким образом, открытие Г.Менделя включает в себя не просто обнаружение совокупности эмпирических закономерностей, которые были им не столько открыты, сколько уточнены.
Главное в том, что Г.Мендель впервые построил теоретическую модель явлений наследственности, которая опиралась на выделение ее элементарных носителей, подчиняющихся вероятностным законам.
Особого внимания заслуживает сама система идей методологического характера, связанных с оценкой роли в науке статистики, вероятности и планирования эмпирических исследований.
Открытие Г.Менделя не было случайным.
Оно, как и другие фундаментальные открытия, обусловлено особенностями культуры его времени, как европейской, так и национальной.
Но почему это выдающееся открытие было сделано именно Г.Менделем — монахом и почему именно в Моравии, по существу периферии Австрийской империи?
Попробуем ответить на эти вопросы.
Г. Мендель был монахом августинского монастыря в Брно, который сосредоточил в своих стенах множество мыслящих и образованных людей. Так, настоятель монастыря Ф.Ц.Напп считается выдающимся деятелем моравской культуры. Он активно содействовал развитию образования в своем крае, интересовался естествознанием и занимался, в частности, проблемами селекции.
Среди монахов этого монастыря был Т.Братранек, ставший впоследствии ректором Краковского университета. Т.Братранека привлекали натурфилософские представления Ф.Гете, и он писал работы, в которых сопоставлял эволюционные идеи Ч.Дарвина и великого немецкого поэта.
Еще один монах этого монастыря — М.Клацель — страстно увлекался учением Г. Гегеля о развитии. Он интересовался закономерностями образования растительных гибридов, проводил опыты с горохом. Именно от него Г.Мендель унаследовал участок для своих опытов. За свои либеральные взгляды М.Клацель был изгнан из монастыря и уехал в Америку.
В монастыре проживал и П.Кржижковский, реформатор церковной музыки, впоследствии ставший учителем известного чешского композитора Л.Яначека.
Г. Мендель с детства проявлял большие способности в изучении наук. Стремление получить хорошее образование и избавиться от тяжелых материальных забот привело его в 1843 г. в монастырь. Здесь, изучая богословие, он вместе с тем проявил интерес к земледелию, садоводству, виноградарству. Стремясь получить систематические знания в этой области, он слушал лекции по этим предметам в философском училище в городе Брно. Еще совсем молодым человеком Г. Мендель преподавал латинский, греческий и немецкий языки, а также курс математики и геометрии в гимназии города Зноймо. С 1851 по 1853 г. Г.Мендель изучал естественные науки в Венском университете, а с 1854 г., в течение 14 лет, преподавал в училище физику и природоведение.
В своих письмах он часто называл себя физиком, проявляя большую привязанность к этой науке. До конца своей жизни он сохранял интерес к различным физическим явлениям. Но в особенности его занимали проблемы метеорологии. Когда его избрали аббатом монастыря, у него уже не было времени проводить свои биологические опыты, к тому же у него ухудшилось зрение. Но он до самой смерти занимался метеорологическими исследованиями и при этом особенно увлекался их статистической обработкой.
Уже эти факты из жизни Г.Менделя дают нам представление о том, почему Г.Мендель — монах смог сделать научное открытие. Но почему это открытие произошло именно в Моравии, а не, скажем, в Англии или Франции, которые являлись в то время несомненными лидерами в развитии науки?
Во время жизни Г. Менделя Моравия была частью Австрийской империи. Ее коренное население подвергалось сильным притеснениям, а габсбургские монархи не были заинтересованы в развитии моравской культуры. Но Моравия была чрезвычайно благоприятной страной для развития сельского хозяйства. Поэтому в 70-е годы XVIII в. габсбургская правительница Мария Терезия, проводя экономические реформы, повелела организовать в Моравии сельскохозяйственные общества. Чтобы больше собирать продукции с земли, всем, кто ведет хозяйство, предписывалось даже сдавать экзамены по основам сельскохозяйственных наук.
В результате в Моравии стали создаваться сельскохозяйственные школы, началось развитие сельскохозяйственных наук. В Моравии сложилась весьма значительная концентрация обществ сельскохозяйственного профиля. Их было, пожалуй, больше, чем в Англии. Именно в Моравии впервые заговорили о селекционной науке, которая внедрялась и в практику. Уже в 20-е годы XIX в. в Моравии местные селекционеры активно используют метод гибридизации для выведения новых пород животных и особенно новых сортов растений. Проблемы селекционной науки колоссально обострились как раз на рубеже XVIII и XIX вв., поскольку бурный рост промышленности и городского населения требовал интенсификации сельскохозяйственного производства.
В этой обстановке раскрытие законов наследственности имело большое практическое значение. Проблема эта остро стояла и в теоретической биологии. Ученые XIX в. довольно много знали и о морфологии, и о физиологии живого. Благодаря теории естественного отбора Ч. Дарвина удалось понять сущность процесса эволюции жизни на Земле. Однако законы наследственности оставались непознанными.
Иными словами, создалась явно выраженная проблемная ситуация, фундаментального характера.
Замечательные и даже во многом удивительные результаты, полученные Г.Менделем также коренились в культуре того времени.
В этом смысле особенно показательна идея вероятностного характера законов наследственности. Она была заимствована Г.Менделем из социальной статистики, которая, благодаря прежде всего работам А.Кетле, привлекала в то время к себе всеобщее внимание. Расширяющаяся в то время практика статистической обработки эмпирического материала как в социальной статистике, так и в физике, несомненно, способствовала ее распространению на область явлений жизни.
Вместе с тем стремление выделить элементарные единицы наследования и на основании их взаимодействия объяснить особенности процесса наследования в целом представляло явное следование физической методологии познания.
Этот идеал был четко сформулирован уже в начале XIX в. И он активно проникал во все науки. Кстати говоря, именно следуя ему, в биологии стали все шире применять физико-химические методы. В психологии И.Гербарт проводил исследования, прямо руководствуясь этим идеалом. На него ориентировался О.Конт обосновывая необходимость создания социологии. По этому же пути следовал Г.Мендель в изучении явлений наследственности.
Идея построить научную теорию наследования на уровне клетки могла возникнуть только в середине XIX в.
Наконец, если говорить о таких деталях, как выбор самого объекта исследования — гороха — то свойства расщепления, доминантности этого объекта обнаружили в конце XVIII — начале XIX вв. Имеется целый ряд работ, в которых описывались эти свойства, которые и привлекли внимание Менделя.
Одним словом, здесь, как и в других примерах, мы видим, что фундаментальные открытия являются решением фундаментальной проблемы.
Они всегда исторически подготовлены.
Подготовленной оказывается не только сама проблема, но и компоненты ее решения.
Но это не должно создавать иллюзию, что для такого рода открытий вовсе и не нужны гении. Осознание фундаментальной проблемы, нахождение реальных путей ее решения требует огромного интеллекта, широкой образованности, целеустремленности, которые и позволяют ученому лучше других чувствовать дыхание времени.
С самого зарождения науки ученые постоянно стремились свести более сложные явления к более простым и построить общую картину мира, основанную на небольшом количестве простых исходных принципов.
Эта тенденция реализовывалась буквально во всех отдельных областях науки и в научном познании в целом.
Еще в античности, как известно,
— Пифагор полагал, что мир представляет собой гармонию чисел;
— Демокрит видел мироздание как движение атомов в пустоте;
— Аристотелю мир представлялся подобным организму.
Попытки построения целостных картин мира, основанных на небольшом количестве исходных принципов, энергично осуществлялись в науке всегда.
С XVII по XIX вв. огромное большинство ученых вдохновлялось идеалом механической картины мира, согласно которой все явления неживой природы происходят в ньютоновских пространстве и времени и представляют собой результат действующих с необходимостью сил, приложенных к некоторым элементарным объектам.
Трудности построения такой картины мира, с которыми столкнулась физика в начале XX в., привели, как известно, к попыткам:
— с одной стороны, построения единой физической картины мира на базе электродинамики;
— с другой стороны, построения универсальной вероятностной физической картины мира.
Сегодня ученые стремятся построить единую физическую картину мира, в фундаменте которой лежат:
— синтез релятивистских и квантовых идей;
— идеи возможности построения единой теории всех фундаментальных взаимодействий.
Аналогичные построения осуществлялись и в других науках на всем протяжении их развития вплоть до нашего времени.
В XX в. мы видим, что:
— математики стремятся построить все их колоссально разросшееся здание на единой основе теории множеств;
— биологи огромные усилия тратят на то, чтобы построить целостную теоретическую биологию, основные принципы которой предполагают выявить в исследованиях современной молекулярной биологии, генетике, синтетической теории эволюции.
Следует обратить внимание на то, что на этом пути были достигнуты выдающиеся успехи в науке и, следовательно, редукционистская программа, безусловно, была чрезвычайно эффективной как методологическая установка.
На базе механистической картины мира удалось с единой точки зрения описать процессы, происходящие как на Земле, так и на небе, поведение как твердых тел, так и жидких, и газообразных.
Электромагнитная картина мира позволила установить единую природу электрических и магнитных процессов, описать многие важные аспекты поведения не только макроскопических, но и микроскопических объектов.
В рамках статистической картины мира были разработаны универсальные схемы описания поведения сложных макроскопических систем самой различной природы, а с другой стороны, она позволила установить определенные черты единства между поведением макроскопических объектов и микрообъектов.
Несомненно, огромные успехи были достигнуты на этом пути в физике элементарных частиц. Здесь удалось существенно продвинуться в выявлении единства фундаментальных физических взаимодействий, что сопровождалось грандиозным синтезом физики элементарных частиц и космологии.
Значительные достижения редукционизма можно отметить в любой области науки, любой научной дисциплине.
Вместе с тем, нельзя не обратить внимание и на то, что все имевшие место в прошлом конкретные редукционистские программы встречались с препятствиями, непреодолимыми трудностями, которые влекли за собой радикальные их преобразования.
С позиций глобального редукционизма эту ситуацию можно было бы описать как замену плохой, неполноценной программы лучшей, более совершенной. С этой точки зрения развитие науки, вообще говоря, можно было бы представить как осуществляющееся на пути от относительной к абсолютной истине в форме постоянных смен менее совершенных все более и более совершенными редукционистскими программами.
В рамках этой позиции антиредукционистские научные построения, как правило, феноменологического характера, рассматриваются как временные явления, которые, несомненно, будут ассимилированы той или иной редукционистской программой, если не сегодня, то завтра, и если не настоящей, то какой-либо иной, более общей и фундаментальной, чем применяемые ныне.
Прежде чем оценивать статус этой чрезвычайно важной и плодотворной научной и методологической установки, ее возможности и границы, хотелось бы обратить внимание еще на один, очень существенный аспект редукционизма в науке, который часто остается в тени.
Обычно редукционизм обосновывается устройством самой действительности, но он связан не только с тем, что наука отображает, но и с тем, как она это делает.
Специфика научного познания заключается, в частности, в том, что оно в конечном итоге представляет собой совокупность различных познавательных процедур и способов организации полученного знания, которые, несомненно, носят интегрирующий характер.
Эта интеграция, реализуемая в науке, проявляется в общем в том, что бесконечное многообразие реальных явлений, существующих в их индивидуальности, неповторимости, вполне успешно описывается довольно жестким и конечным языком науки.
Поэтому, если понимать под редукционизмом сведение сложного к более простому, то процедуры редукционизма, несомненно, соответствуют самой сущности научного познания.
— Так, даже самое простейшее элементарное образование науки — научный факт — представляет собой отнюдь не отображение индивидуального, неповторимого, во всех деталях реализующегося реального события, а оказывается представлением целого класса явлений, объединенных на основе некоторого уровня абстракции.
— В эмпирической закономерности мы видим еще большее обобщение действительности. В ней в единое целое увязываются различные группы фактов.
— И, наконец, в теориях мы видим систематизацию огромного многообразия закономерностей. Здесь они получают единое истолкование на основе небольшого числа исходных принципов.
Таким образом, во всех формах организации научного знания осуществляется обобщенное описание действительности, на основе которого раскрывается все более глубоко сущность явлений и тем самым реализуется поэтапная редукция в направлении от малообобщенных ко все более обобщенным формам организации научного знания.
Если говорить о редукционизме в этом смысле, то и здесь приходится считаться как с фактом с тем обстоятельством, что, хотя в научном познании и происходит постоянное движение ко все большей обобщенности знания, вместе с тем, мы сейчас имеем огромное многообразие различных областей науки и ни в одной области науки это не привело к устранению многообразия научных теорий и их редукции к одной теоретической схеме.
Рассматривая особенности научного познания с точки зрения реализации в нем программы редукционизма, мы не можем также не учитывать и того очевидного факта, что сегодня наука представляет собой колоссальное многообразие различных методов познания и значительного количества методологических исследовательских программ.
Если говорить о последних, то даже в пределах физики мы видим, что, с одной стороны, в ней применяются детерминистские описания, с другой — вероятностные. В одних случаях дается траекторное описание поведения объекта, в других же случаях описывается лишь связь начальных и конечных состояний системы, разделенных определенным промежутком времени.
В ней дается феноменологическое описание поведения системы в целом и осуществляется стремление понять свойства сложной системы как результат поведения составляющих ее элементов.
И, конечно, такого рода методологическими программами не исчерпывается научное познание в физике, а тем более, реализуемое в других областях науки, в которых изучаются многообразные проявления жизни, деятельности человека, развития общества, его материальной и духовной культуры.
При онтологическом обосновании редукционизма можно выделить, в сущности, две его важные предпосылки, которые отображают реальные свойства действительности:
— первая заключается в том, что свойства любого сложного образования, закономерности его функционирования полностью определяются закономерностями составляющих его частей;
— вторая предпосылка является результатом обобщения того, сейчас очевидного, факта, что все существующее в мире является результатом эволюции от простого к сложному. И это касается не только социальных процессов и различных проявлений жизни, но, в свете данных современной космологии, имеет отношение к любым объектам и процессам неживой природы.
Если рассматривать основания редукционизма, заключенные в самом процессе научного познания, то и здесь мы видим аналогичного рода предпосылки.
— Научное знание на любом этапе своего развития характеризуется определенной структурой. Оно организовано таким образом, что в основе его лежат некоторые фундаментальные теории.
— В то же время в процессе развития науки (хотя научное знание постоянно перестраивается) степень его единства увеличивается, усиливаются взаимосвязи между различными областями науки, и на основе развития фундаментального знания появляются все большие возможности синтеза знаний, получаемых как в пределах отдельных наук, так и в науке в целом, которая все в большей степени проявляет свое единство.
Эти обоснования редукционизма кажутся очень убедительными и незыблемыми. Такое ощущение получает чрезвычайно мощное подкрепление в реальной эффективности методологии редукционизма.
И вместе с тем, как представляется, редукционизм как глобальная, универсальная методологическая установка научного познания не является обоснованным:
— он не учитывает некоторые существенно важные характеристики действительности, на его основе нельзя построить адекватную картину мира;
— редукционистское видение развития науки не позволяет также раскрыть в полной мере особенности познавательного процесса.
Какие же черты объективной действительности не учитывает редукционистское видение мира?
— Оно, прежде всего, неточно решает вопрос о соотношении части и целого.
Конечно, целое в своем поведении существенно зависит от свойств и характера поведения его элементов. Однако редукция свойств целого к свойствам его частей возможна лишь в простейших ситуациях (в случае так называемых суммативных систем), которые представляют собой лишь незначительную часть из всего многообразия реально существующих объектов. Как правило, целое характеризуется специфическими параметрами и законами, которые не присущи отдельным его элементам.
Так, если мы рассмотрим одну грамм-молекулу, заключенную в сосуде и находящуюся в нормальных условиях, то она будет представлять собой совокупность примерно 1023 движущихся молекул. Каждая молекула в таком сосуде характеризуется механическими параметрами и подчиняется в своем движении законам механики. Вместе с тем, поведение газа в целом характеризуется термодинамическими параметрами: температурой, энтропией и др., которые не присущи отдельным молекулам.
Более того, эти характеристики не могут быть получены на основе детального механического описания движения всех молекул. Это связано с тем обстоятельством, что данная система за термодинамически значимые времена, т.е. макроскопически значимые времена, не является устойчивой в механическом отношении. Ее механическое описание возможно лишь в пределах времени, порядка времени свободного пробега молекулы. За этими же пределами она проявляет устойчивость лишь по отношению к термодинамическим параметрам, которые связаны с появлением в данной системе нового типа статистических законов. Важно обратить внимание на то, что невозможность сведения статистического описания к детальному описанию движения молекул, основанному на законах механики, связано с тем, что мы не можем разрешить огромную систему 6-Ю23 уравнений и не можем поставить в эти решения соответствующие каждой молекуле начальные условия.
Главное здесь заключается в том,
— что за пределами некоторого критического времени система становится неустойчивой, и, следовательно, она вообще не описывается никакими динамическими законами;
— в этих условиях она приобретает новый тип устойчивости, которая выражается в наличии статистических законов и которые описываются в статистической термодинамике;
— у этой системы складываются особые отношения с окружающей средой, которые выявляют ее целостность и устойчивость, выражаемую термодинамическими параметрами.
При этом очень важно,
что взаимоотношения с другими объектами этой системы не зависят от деталей движения отдельных молекул и определяются поведением систем в целом.
Эта ситуация является чрезвычайно типичной для всех уровней организации материи, и она особенно четко проявляется для сложноорганизованных систем.
Так, любой организм представляет собой сложную систему, состоящую из большого многообразия частей, которые сами по себе тоже являются сложными системами. При этом каждая часть организма очень сложно и многообразно функционирует.
Однако для организма в целом существенным оказывается лишь целостное функционирование каждого его органа. Именно это обстоятельство влечет за собой большую устойчивость живых систем по отношению к изменяющимся внешним условиям и резко повышает адаптивные возможности организма.
Вообще следует сказать, что целое нельзя понять как функционирующее только на основе законов составляющих его элементов.
Дом, построенный из кирпичей, конечно, реализует те возможности, которые заложены в свойствах самого кирпича и связующего кирпичи раствора. Однако для того, чтобы дом был построен, мало знать свойства исходного строительного материала. Необходимо еще иметь план дома, который обусловливается способом его функционирования как целого и, тем самым, определяется его будущими функциями. Конечно, этот план сообразуется с возможностями строительного материала, но его создание обусловлено законами совсем иного уровня реальности.
Аналогичным образом поведение человека, конечно, связано с его природными и социальными качествами как индивидуума, однако сущность человека, как отмечал К.Маркс, выражается той системой общественных отношений, в которую он вовлечен. И любой живой организм определяется не только своей внутренней организацией, но и своим отношением к соответствующей популяции и даже ко всему живому миру.
Следует заметить, что вообще отношения между частью и целым оказываются чрезвычайно сложными и многообразными.
Приведенные выше примеры свидетельствуют не только о том, что целое несводимо к частям, но и о том, что часть может быть понята в полной мере лишь в ее соотнесении с целым.
Это обстоятельство совершенно очевидно в гуманитарном знании, где смысл любого понятия и даже высказывания определяется его контекстом. Знаменательный пример тому приводит В.Гейзенберг в своей книге «Часть и целое». Он вспоминает, как однажды они гуляли с Н.Бором и тот обратил его внимание на замок Эльсинор. В.Гейзенберг не проявил к нему никакого интереса. Однако, когда Н.Бор сказал, что именно этот замок был описан У.Шекспиром в «Гамлете», отношение В.Гейзенберга к этому замку резко изменилось.
Совершенно удивительное свидетельство этого единства части и целого дает современная физика.
Фундаментальное единство основных типов взаимодействий, описывающих поведение элементарных частиц, проявляет себя лишь в описании ранней стадии эволюции космоса.
Так, оказывается, что реальное единство слабого и сильного взаимодействий может проявляться лишь при таких энергиях, которые не существуют в современном мире и могли реализовываться только в первые секунды эволюции Метагалактики после Большого взрыва.
С другой стороны, мы удивительным образом обнаруживаем, что макроскопические свойства наблюдаемого нами мира, наличие галактик, звезд, планетных систем, жизни на Земле обусловлены небольшим количеством констант, характеризующих различные свойства элементарных частиц и основные типы фундаментальных взаимодействий. Так, например, если бы масса электрона была бы в 3—4 раза больше ее значения, то время существования нейтрального атома водорода исчислялось бы несколькими днями. А это привело бы к тому, что галактики и звезды состояли бы преимущественно из нейтронов, многообразия атомов, и молекул в их современном виде просто бы не существовало.
Современная структура Вселенной обусловлена очень жестко так же величиной ∆mN = mN - mP, т. е. разницей в массах нейтрона и протона. Разность очень мала и составляет всего около 10-3 от массы протона. Однако, если бы она была в 3 раза больше, то во Вселенной не мог бы происходить нуклеосинтез, и в ней не было бы сложных элементов.
Увеличение константы сильного взаимодействия всего на несколько процентов привело бы к тому, что уже в первые минуты расширения Вселенной водород полностью бы выгорел и основным элементом в ней стал бы гелий.
Константа электромагнитного взаимодействия тоже не может существенно отклоняться от своего значения — 1/137. Если бы, например, она была бы больше 1/80, то все частицы, обладающие массой покоя, аннигилировали бы. Вселенная состояла бы только из безмассовых частиц.
Вообще говоря, в некотором и очень важном отношении весь мир может быть представлен как совокупность взаимодействующих между собой различных дискретных образований.
Различного рода дискретности мы можем выявить на уровне элементарных частиц, в атомном мире, на уровне молекулярном. Большое многообразие дискретных систем представляют собой макроскопические объекты. Основными дискретностями в космосе являются звезды, звездные образования, галактики, скопления галактик. Дискретные образования можно выделить всюду. Они характерны и для горных пород. Они проявляют себя в явлениях жизни, в развитии человеческой культуры.
Все эти виды дискретных образований существуют как определенного рода целостности за счет внутренней энергии, присущей взаимодействию их частей, а также благодаря их взаимодействию с другими целостными образованиями.
Различные виды целого находятся в квазистационарном состоянии и постоянно обмениваются энергией, в результате чего осуществляется их переход из одного квазиустойчивого состояния в другое.
По-видимому, как показывают исследования, проведенные в последнее время учеными самых разных специальностей, пространственные размеры, а также характерные для всех этих систем времена жизни не являются совершенно произвольными. Они обусловлены, вероятно, специфическими особенностями организации этих систем и характером их взаимодействия с другими системами.
Очень важно обратить внимание на то, что энергетические отношения, присущие любой системе, существенным образом зависят от ее организации.
Так, поступление энергии в живые системы, конечно, радикальным образом отличается от энергетического обмена, происходящего в физических системах. Оно, конечно, определяется их устройством, существенно зависит от возможности живых организмов активно относиться к окружающей среде.
Животные, благодаря их специфической внутренней организации и их способности перемещаться в пространстве, которые выработались в процессе эволюции, имеют возможность активно пополнять необходимую им энергию в ее концентрированных формах. Энергетические процессы, происходящие с живыми организмами, осуществляются, конечно, на основе физических взаимодействий. Однако сам процесс потребления энергии живым организмом извне и ее усвоение во многом определяются специфически биологическими закономерностями, которые связаны с формированием у животного условных и безусловных рефлексов, с выработкой определенных форм поведения. Они, в свою очередь, могут быть поняты только на основе эволюции данного вида и даже биосферы в целом.
Для человека получение энергии связано существенным образом с характером культуры (как материальной, так и духовной), в которой он живет.
Обеспечение продуктами питания человека обусловлено технологией сельскохозяйственного производства, уровнем развития транспортных средств, формами обмена продуктами сельского хозяйства. Очевидно, что сегодня решение продовольственной проблемы существенным образом зависит от использования в этой сфере достижений науки и, конечно, оно во многом обусловлено характером социальных отношений.
Даже собственно физические взаимодействия человека опосредуются социально-культурными факторами. Так, непосредственное физическое воздействие солнечной энергии на человеческое тело подчиняется не только физическим законам, но и закономерностям, обусловливающим поведение человека и способы его жизнедеятельности.
Различные виды систем обладают своими специфическими пространственными формами, временными ритмами, своей внутренней организацией.
Они находятся в состоянии динамического равновесия, характеризуются собственными законами, которые определяют их поведение как целого.
Новое качество целого возникает, конечно, на основе свойств его частей за счет их особой организации в пределах целого.
Следует отметить, что новые законы, характеризующие особый тип устойчивости системы, не могут быть сведены к более простым закономерностям элементов уже хотя бы потому, что они представляют собой не только результат действия отдельных законов, но и следствие их организации.
Конечно, существуют целый классы систем, которые могут быть поняты на основе одного типа законов с непременным учетом специфических форм организации этих систем. Но надо иметь в виду, что уже сейчас мы можем выделить довольно много различных типов таких законов весьма разной степени общности.
Так, скажем, на основе законов классической механики можно объяснить поведение довольно многообразных типов организаций и присущих им специфических устойчивостей в поведении. Перемещение макроскопических тел как на Земле, так и в космосе, различного рода колебательные процессы, многие свойства газов, жидкостей, твердых тел получают вполне естественное механическое объяснение, которое представляет собой синтез знаний законов механики со знанием о структуре или организации изучаемых процессов.
Однако мы хорошо знаем, что далеко не все в действительности может быть объяснено на основе механики, даже в области физических свойств окружающего нас мира. В результате мы имеем даже в физике довольно много типов описаний физических процессов, сопоставимых по степени общности с классической механикой.
Анализ такого рода типов описаний не только в физике, но и в других науках приводит к выделению класса описаний более высокого уровня обобщения.
Можно выделить, например, класс описаний, основанных на использовании динамических законов, безотносительно к тому, какого рода содержание они выражают. Это могут быть и законы механики, и законы электродинамики, и законы онтогенеза, и функционирования психики. В таком случае любые явления описываются на основе различного рода законов, выражающих однозначную связь между различными состояниями систем, разделенными во времени. Но и на этом очень абстрактном уровне описания устойчивых свойств деятельности также можно зафиксировать значительное разнообразие. Наряду с однозначными законами мы можем в настоящее время обнаружить и класс вероятностных законов, законов, которые характеризуют поведение изолированных систем и систем, находящихся в тесной связи с окружением и обменивающихся с этим окружением энергией, описывающих процесс самоорганизации, информационные процессы, телеономические связи, процессы развития. Следует заметить, что все они несводимы друг к другу, выявляют различные типы устойчивости, которые также существенно связаны с характером организации различных классов систем.
Информационные связи, например, принципиально не могут быть объяснены на основе описания передачи и пре-
образования энергии. Конечно, и получение информации, и процесс ее передачи не могут быть осуществлены без передачи энергии. Однако изучение только энергетической стороны информационных процессов не позволяет раскрыть самых существенных специфических их форм.
В самом деле, мы хорошо знаем, что для получения определенного количества информации необходима затрата определенного количества энергии. Но качество получаемой информации зависит не только от возможности приложения для получения информации определенной энергии. Если говорить об обществе, то качество информации, определяемое ее содержанием, несомненно, зависит от уровня развития культуры.
В процессе передачи информации также необходима затрата энергии, но она опять же не связана с качеством информации, а зависит лишь от ее количества.
Воздействие же информации на объект определяется не энергией, связанной с этой информацией, а ее содержанием.
И в этом коренное отличие характера взаимодействий, осуществляемых на базе информации.
Часы можно разбить в результате механического удара. Здесь степень разрушения будет непосредственно зависеть от энергии удара. С другой стороны, на человека можно воздействовать словом, и результат этого воздействия будет зависеть не от физической энергии, передаваемой при этом, а от содержания информации, заключенной в нем. При этом одной и той же энергией можно человеку создать хорошее настроение, а можно довести его до инфаркта. Воздействие лектора на слушателя, конечно, не зависит от того, в каком ряду тот сидит. Это и понятно. Ведь это воздействие зависит не от передаваемой энергии, которая, конечно, зависит от расстояния между лектором и слушателем, а от содержания того, что говорит лектор.
Как известно, чрезвычайно характерной чертой любого вида деятельности человека является широкое использование знаков, оперирование идеальным образом объекта, которое оказывается возможным благодаря применению различного рода языков (обыденного, научного, языка искусства и т. п.), создает огромные возможности для развития общества и человека и во многом определяет специфику исторической эволюции.
Любой знак, конечно, представляется в определенной физической оболочке. Если он произносится, то он реализуется в форме колебаний воздуха. Если он передается письменно, то он оказывается зафиксированным на бумаге или в другом соответствующем материале. Однако эта материальная оболочка служит лишь основанием для значения знака, которое определяет его функции в коммуникативном процессе.
Важно иметь в виду, что материальная компонента любого языка необходима, но отнюдь не достаточна для понимания закономерностей его использования. Значение любого языкового образования зависит, конечно, от специфики того языка, к которому оно принадлежит, и от степени практического, теоретического или культурного освоения той действительности, для отображения которой оно используется. Кроме того, оно несет на себе отпечаток конкретной ситуации, в которой этот знак применяется.
Любая область действительности всегда проявляет определенные черты единства и многообразия.
Если мы возьмем человеческую деятельность, то, конечно, для любых ее видов характерны общие черты: наличие субъекта, объекта, целей и средств. Однако это единство проявляется в многообразии несводимых друг к другу родов человеческой деятельности.
Мы знаем, что в науке, инженерии, проектных разработках, в сфере управления, хозяйственной деятельности, политике, искусстве реализуются специфические системы ценностей, решаются особого класса задачи и применяются совершенно разные средства. То общее, что их объединяет, конечно, очень важно.
Но в нем принципиально не может быть раскрыто все их богатство, своеобразие. Вместе с тем, следует обратить внимание на то, что нечто, представляя собой определенную целостность (скажем, определенный род человеческой деятельности), может быть в другом отношении рассмотрено как целостность определенных элементов, являющихся, в свою очередь, также специфическими образованиями. Так, в искусстве мы выделяем литературу, живопись, музыку, но каждый из этих родов искусства характеризуется многообразием имеющихся в них жанров.
Учитывая такого рода соображения, следовало бы более внимательно отнестись к элементам антиредукционизма, которые находят свое проявление в реальном процессе познания, и иметь их в виду при построении современной картины мира.
Как отмечено выше, в прошлом постоянно осуществлялось стремление построить некоторую целостную единую картину мира на основе какого-либо небольшого количества простых исходных принципов. Сегодня представляется ясным, что в нашем стремлении построить целостную картину мира мы должны больше внимания уделять как тщательному изучению конкретных форм многообразия действительности, так и выявлению их взаимной связи. Ответ на эти вопросы, несомненно, лежит на пути исследования генезиса этих форм. И обсуждение данных проблем возвращает нас к одному из оснований редукционизма — к генетическому.
В свете данных современной науки очевидно, что все существующее есть результат эволюции. Концепция Большого взрыва, научные исследования, относящиеся к зарождению предбиологических систем и первых форм жизни, выявление закономерностей становления и развития биосферы и эволюции видов животных, исследования в области антропогенеза и социогенеза дают сегодня возможность отобразить основные этапы эволюции мира от возникновения элементарных частиц до появления человека и цивилизации.
Сегодня мы можем в рамках специально научной постановки вопроса обсуждать проблемы о том, когда и каким образом возникло вещество, когда и как во Вселенной появились легкие и тяжелые химические элементы, как произошли галактики и звезды, когда и как возникли Солнечная система и наша Земля. Мы можем высказывать научно обоснованные предположения о времени и условиях возникновения живого на Земле во всех его основных формах.
Вот как выглядит эта картина.
Спустя 10-35 сек после начала Большого взрыва возникала барионная асимметрия Метагалактики, что проявляется сейчас в чрезвычайно малом количестве в ней антивещества. По прошествии 10-5 сек стали образовываться из кварков барионы и мезоны. На второй минуте жизни Метагалактики начали формироваться ядра гелия и других легких элементов. Галактики появились через 1 млрд. лет, а звезды первого поколения — через 5 млрд. лет. Атомы тяжелых элементов рождались в недрах звезд. Солнце, как звезды второго поколения, имеет возраст около 5 млрд. лет, Земля — приблизительно 4,6 млрд. лет. 3,8 млрд. лет назад на Земле произошло зарождение микроорганизмов, 1 млрд. лет существуют макроскопические формы жизни. Первые растения появились 450 млн. лет назад, рыбы — 400 млн. лет назад, млекопитающие — 150 млн. лет назад. И, наконец, антропогенез начался 1,6 млн. лет назад.
Следует отметить, что эта эволюция в мире от простого к сложному выделяется нами из колоссального многообразия других процессов, осуществляющихся в космосе и отнюдь не сопровождающихся столь сильной направленностью.
Необходимо иметь в виду, что в нашей галактике существуют сотни миллиардов звезд, подобных Солнцу, и во Вселенной, изучаемой современной наукой, насчитываются десятки миллиардов галактик, подобных нашей. Конечно, и галактики, и звезды эволюционируют, но по крайней мере, подавляющее большинство линий эволюции, реализуемых в них, не заканчивается возникновением жизни и разума.
Идея о том, что жизнь и разум множественны во Вселенной, несомненно, сыграла в истории чрезвычайно прогрессивную роль. Она утверждала естественное происхождение жизни и разума, служила развитию и укреплению научных взглядов на мир.
Однако сейчас, в свете современных исследований этой проблемы, особенно за последние несколько десятилетий, в свете того, что, несмотря на значительные усилия, не удалось обнаружить никаких данных, свидетельствующих о внеземных формах живого, а тем более разума, целесообразно было бы с большим вниманием отнестись к точке зрения, согласно которой и жизнь, и разум уникальны в мире.
Так или иначе, мы можем констатировать сегодня тот факт, что жизнь и разум во Вселенной — если и не уникальные, то, по крайней мере, чрезвычайно редкие явления.
В целом же в мире происходит не только развитие от простого к сложному, но осуществляется еще и огромное число процессов противоположной направленности. Более того, если плотность массы в нашей Вселенной будет больше критической, то, как отмечают космологи, она начнет через некоторое время сжиматься, и во всей Вселенной будет происходить глобальная редукция всех сложных форм к более простым. Аналогичная ситуация сложится в будущем, если окажутся верными предположения о неустойчивости протона, которые развиваются в последнее время в физике элементарных частиц.
В процессе развития создаются различного рода структуры, которые имеют особое отношение к внешнему миру.
На основе фундаментальных законов физики возникают, вовсе их не отменяя, новые типы устойчивости, которые описываются в понятиях иного рода.
Можно сказать, что возникают качественные изменения.
Как это происходит, легко понять на основе анализа простейших примеров.
Если у нас имеется в сосуде одна молекула, то ее поведение в полной мере подчиняется законам механики. Однако, если в этом же сосуде увеличивать количество молекул, то вскоре система потеряет устойчивость, и ее уже нельзя будет описывать применяя законы механики. Она переходит в другое качество, которое уже характеризуется устойчивыми статистическими параметрами. При этом важно иметь в виду, что никакого нарушения законов механики не происходит, они просто оказываются неприменимыми.
Эта ситуация универсальна, она встречается во всех случаях, когда происходит усложнение систем и переход их в иное качественное состояние.
Так, жизнь в ее простейших формах возникла как следствие физико-химических законов. В основе функционирования любого объекта живой природы, конечно же, лежат физические и химические процессы.
Однако процессы жизнедеятельности не могут быть описаны только языком физики и химии. Их устойчивые характеристики, выявляющиеся как во взаимодействии частей организма, так и в его отношении к среде, описываются в понятиях большого числа биологических дисциплин и не могут быть поняты вне эволюционных представлений о живом. Любое проявление жизни представляет собой реализацию физико-химических законов. Но то, почему физико-химические процессы увязываются в организме в определенную цепочку, образующую, скажем, покровительственную окраску или какой-либо безусловный рефлекс, определяющий поведение животного, можно понять только рассматривая процесс эволюции вида. А он не может быть отображен только на основе законов и понятий физики и химии.
Современная картина мира должна включать представления о всеобщем характере эволюции, которая реализуется по отношению к любому объекту. В процессе этой эволюции возникают различного рода устойчивые целостные системы или типы систем, описываемые физическими законами.
Вообще говоря, типологизация систем может осуществляться по разным основаниям и с различной степенью обобщенности. Каждому типу систем при этом соответствуют свои, несводимые к другим, закономерности. При этом законы, на базе которых возникает новый тип систем, вовсе не нарушаются. Они становятся просто неприменимыми к описанию нового типа устойчивости.
Если теперь обратиться к процессу познания и попытаться оценить с позиций редукционистской программы реальное многообразие форм организации знания и методов его получения, то и здесь мы увидим ее ограниченность.
Наука подобна живой природе. Жизнь, в принципе, по сути своей не может существовать без ее воплощения во множестве форм. Так и наука. Ее полиморфизм обусловлен не только реальным многообразием действительности, но также и различным гносеологическим статусом всего ее инструментария, эффективность которого проявляется по-разному в различных познавательных ситуациях.
Многообразие форм существования эмпирического и теоретического знания (факты, эмпирические закономерности, теории, метатеории и т.п.), методов его получения (отдельные методы, исследовательские программы, методологические установки и т.п.) представляют непреходящую, фундаментальную характеристику науки, которая всегда будет ей присуща.
Единство же науки совсем необязательно должно проявляться во все большей редуцируемости одних форм организации научного знания и методов его получения к другим. Оно выражается во все более отчетливо вырисовывающихся взаимосвязях различных разделов науки, которые обнаруживаются при установлении реальных их возможностей в отображении действительности.
Итак, все существующее в мире характеризуется не только единством, но и многообразием, которые не могут быть поняты в отрыве друг от друга.
Редукционизм дает упрощенное представление об их соотношении.
В нем не находит правильного отображения специфичность явлений как в их генезисе, так и в их функционировании.
А тем самым искажается и представление о многообразии форм единства различных явлений, реализующихся как в объективном, так и в субъективном мире.
Идеал научности представляет собой систему познавательных ценностей и норм, выбор, статус и интерпретация которых зависят от широкого познавательного и социокультурного контекста.
Важно, однако, подчеркнуть, что социокультурная составляющая не находит своего прямого и непосредственного выражения в содержании идеала научности.
Его содержание составляют характеристики научного знания:
описания и объяснения,
построения и организации знаний,
доказательности и обоснования.
Выбор и интерпретация этих характеристик в существенной мере зависят от социокультурных факторов.
Параллельно научному исследованию, а на первых этапах даже опережая его, происходит процесс осознания этих критериев в качестве регулятивных норм, т.е. процесс их конструирования в качестве стандартов и идеалов научно-познавательной деятельности.
Структура идеала научности в первом приближении может быть представлена в виде пирамиды когнитивных ценностей и основанных на них требований, предъявляемых к результатам научно-познавательной деятельности.
Идея иерархической структуры научного познания получила достаточно отчетливое выражение уже у И.Канта в его различении «понятия науки» и «науки в собственном смысле».
«Всякое учение, — писал И.Кант, — если оно есть система, то есть некоторая совокупность познания, упорядоченного согласно принципам, называется наукой».
С другой стороны, И.Кант утверждал, что «в любом частном учении о природе можно найти науки в собственном смысле слова лишь столько, сколько имеется в ней математики».
По поводу вершины пирамидальной структуры идеала научности существует относительное единство взглядов. Ориентированность на истинность соответствует наиболее фундаментальным познавательным интересам человеческого рода и общей тенденции развития научного познания. Основание этой пирамиды составляют минимальные требования научности, которые сформулированы ранее. Но при всей существенности универсальных характеристик научности их демаркационная сила и эвристический потенциал все же не высоки.
Большую значимость с современной точки зрения имеют требования научности, занимающие в общей пирамиде норм более высокую ступень. Эти требования также образуют некоторые целостные формирования, объединения и представляют собой то, что И.Кант имел в виду под выражением «наука в собственном смысле». Предметом нашего дальнейшего специального исследования будут идеалы, претендующие на роль выражения «науки в собственном смысле».
В современности идеал научности претерпевает существенные изменения. Происходит, можно сказать, радикальный, качественный переход от веками утвердившихся классических представлений о науке к некоторому новому, еще формирующемуся ее образу и идеалу.
Этот переход выражается:
— в кризисе классических представлений об идеале научного знания во всех его формах и модификациях;
— в выявлении, анализе и резкой критике его фундаментальных основоположений;
— в выдвижении альтернатив основоположениям классического идеала научности;
— в попытках выдвижения новых эталонов, образцов научности.
В этих условиях открытыми и весьма острыми являются многие вопросы, связанные с идеалом научности.
Какова общая тенденция развития идеалов научности?
Возможны ли иные, альтернативные современные формы и идеалы научности?
Какие формы научности в наибольшей мере соответствуют идее гуманноориентированного, управляемого научно-технического прогресса?
Классический идеал научности имеет «твердое ядро», состоящее из ряда регулярно воспроизводимых, стабильно действующих основоположений.
Эти основоположения тесно вплетены в интеллектуальную традицию, сформировавшуюся еще в античности, а потому длительное время имели характер некоторых «очевидностей», альтернатива которым большей частью не только не формулировалась, но даже и не осознавалась.
Выявление и рациональное критическое обсуждение основоположений классического идеала становятся возможными лишь в современности, когда после длительнейшей эпохи развития наступает его фундаментальный кризис и отчетливо намечается переход к существенно иным представлениям об идеале научного знания. Однако, несмотря на очевидный кризис, фактически все основоположения классического идеала научности находят своих активных защитников вплоть до сегодняшнего дня.
По поводу ряда основоположений и их возможных альтернатив ведутся активные дискуссии, исход которых еще далеко не очевиден. Некоторые из них действительно имеют непреходящую ценность и, в уточненной, модифицированной форме, должны войти в структуру' нового, формирующегося идеала научности.
ИСТИННОСТЬ КАК ЦЕННОСТЬ И ХАРАКТЕРИСТИКА ЗНАНИЯ
Одним из центральных основоположений классического идеала научности является истолкование в нем статуса истины.
Истинность является не только нормативной ценностью, но и необходимой описательной характеристикой любых познавательных результатов, претендующих на научность.
В соответствии с этими классическими представлениями, наука не должна содержать «никакой примеси заблуждений». Данное основоположение, наряду с неадекватным, ошибочным, имеет также важный непреходящий смысл.
По сути дела, здесь переплетены два утверждения:
во-первых, правильное, значимое и для нового идеала научности, согласно которому истинность является центральным, наиболее сильным регулятивом научно-познавательной деятельности;
во-вторых, ошибочное, согласно которому истинность должна быть необходимым атрибутом всех познавательных результатов, претендующих на научность.
ФУНДАМЕНТАЛИЗМ
Подлинное научное знание должно быть обосновано «фундаментальным» образом.
Данное основоположение в современности чаще всего обозначают как «фундаментализм». Фундаменталистская парадигма получила выражение во многих видах и формах.
Однако при всем этом многообразии, главной, центральной, базисной для нее была ориентация на принцип достаточного основания.
Уже во времена античности обнаруживается отчетливо выраженное стремление обладать не просто «мнением», возможно даже и истинным, но прочным и надежным знанием, которое не давало бы никаких поводов для сомнений в его истинности. Поэтому суть собственно научного познания усматривалась в решении задачи обоснования. Долгая история фундаменталистской парадигмы есть история постоянных поисков «начал познания», исходного пункта для процесса обоснования, «надежного фундамента», на который могла бы опираться (сводиться к нему или выводиться из него) вся система научных знаний. К этому «фундаменту» предъявлялись весьма жесткие требования. Он должен был быть абсолютно достоверным и надежным.
Если такой фундамент найден, все остальные теоретико-познавательные проблемы, согласно фундаменталистским представлениям, решаются достаточно просто. Остается лишь с помощью этого «фундамента» очистить зерна истин от плевел лжи, заблуждений и, сняв тем самым вопрос о гипотетичности, проблематичности всего остального знания, возвести величественное здание «строгой науки».
В современности фундаменталистская парадигма подвергается сильнейшей критике. Вместе с тем имеются и ее защитники.
Независимо от исхода дискуссии, на основе общих соображений можно утверждать:
обоснование является важнейшей процедурой научного познания, а признак обоснованности — необходимой характеристикой и универсальным критерием научности.
Однако на основе только общих соображений уже нельзя сказать, какое конкретное место признак обоснованности будет занимать в иерархической системе норм нового идеала научности.
Ответ на данный вопрос требует исследования как возможностей, потенциала фундаменталистской парадигмы, тенденций ее исторического развития, так и аргументов, выдвигаемых в рамках противоположной, антифундаменталистской тенденеции.
МЕТОДОЛОГИЧЕСКИЙ РЕДУКЦИОНИЗМ
Основу методологического редукционизма составляет представление о возможности выработки некоторого универсального (в историческом и предметном планах) стандарта научности.
Это представление служит питательной почвой двух главных гипотез, определяющих стратегию методологического редукционизма.
Согласно первой из них, нормативный стандарт научности может быть сформулирован на базе «наиболее развитой» и «совершенной» области познания или даже теории.
Согласно второй, которая может варьироваться по степени жесткости, все прочие области познания «подтянутся» к выработанному таким образом единому стандарту научности.
В соответствии со стратегией методологического редукционизма сегодня многие ученые и философы эталон научности усматривают в естествознании, а в самом естествознании чаще всего обращаются к физике. Имеется тенденция рассматривать эту область научного познания в качестве всеобщего образца.
Ориентация на физику ни в истории, ни в современности не является единственной. В истории философии и методологии науки известны мощные попытки реализовать стратегию методологического редукционизма и построить соответствующие идеалы на основе выдвижения в качестве образцового, эталонного типа познания не только физики, но и математики, и социально-гуманитарных наук.
Однако сегодня возникает вопрос и о возможностях и потенциале стратегии методологического редукционизма в целом.
СОЦИОКУЛЬТУРНАЯ АВТОНОМИЯ НАУЧНОГО ЗНАНИЯ И МЕТОДОЛОГИЧЕСКОГО СТАНДАРТА НАУЧНОСТИ
В соответствии с классическими представлениями фундаменталистски обоснованное научное знание и сами стандарты его обоснования должны быть полностью независимыми от социокультурных (социально-экономических, культурно-исторических, мировоззренческих, социально-политических) условий их формирования.
Выводы науки должны осуществляться в соответствии с универсальными стандартами обоснования и определяться только самой изучаемой реальностью независимо от социокультурных условий ее изучения.
Данное основоположение классического идеала научного знания, на первый взгляд, представляется простой модификацией тезиса о фундаменталистской обоснованности.
Действительно, оба этих основоположения тесно взаимосвязаны. Но все же последнее из них имеет для классических представлений об идеале научности наиболее существенный характер. Отказ от фундаменталистской парадигмы далеко не всегда влечет за собой отказ от представлений о социокультурной автономии научного знания и его методологических стандартов. Именно по данному вопросу сегодня ведутся наиболее острые дискуссии и именно здесь намечается наиболее радикальный отход от классических представлений о научности.
Нередко в этих дискуссиях отстаиваются гипертрофированные полярные позиции:
либо полная социокультурная автономия науки, либо такая трактовка детерминации науки социокультурными факторами, которая ведет к фактически полной релятивизации научного познания.
Ясно, что реально речь должна идти о степени и глубине, формах воздействия социокультурных факторов на науку. Однако ответ на этот реальный вопрос, конечно же, невозможен без анализа аргументов, выдвигаемых в рамках обеих полярных позиций.
Таким образом, к числу главных основоположений классического идеала научности можно отнести:
выдвижение истинности в качестве описательной и, разумеется, нормативной характеристики;
фундаменталистскую обоснованность;
методологический редукционизм;
идею социокультурной автономии научного знания и его методологических стандартов.
Данные основоположения далеко не всегда в явной форме, но всегда в качестве некоторых «самоочевидных» являлись исходными принципами, точнее даже базовым фоном множества конкретных философско-методологических программ, в которых формулировался, развивался и модифицировался классический идеал научного знания.
В самих этих конкретных философско-методологических программах «твердое ядро» основоположений окружалось таким мощным «защитным поясом» дополнительных утверждений и аргументов, в котором угасали фактически любые возможные альтернативы.
Рассмотрение основоположений классического идеала научности в «чистом виде» становится возможным лишь на определенном этапе в результате взаимодействия ряда факторов:
развития самого конкретно-научного познания,
изменения социально-культурной ситуации,
изменения характера соотношения науки и общества.
К числу важнейших факторов, приведших к фундаментальному кризису классического идеала научности, относится «накопление» кризисов конкретных философско-методологических программ, базировавшихся на классических основоположениях.
На определенном этапе происходит как бы переключение «гештальта», и эти кризисы, расценивавшиеся ранее как частные неудачи реализации классических основоположений, начинают осознаваться как симптом гораздо более существенного, фундаментального кризиса.
Конкретные философско-методологические программы, в которых получил свое выражение классический идеал научного знания характеризуются колоссальным разнообразием. Тем не менее, важнейшие формы выражения классического идеала научности связаны с некоторыми реальными образцами научного знания.
Разумеется, прямое отождествление идеалов научности и реальных образцов знания недопустимо. Однако все попытки вывести идеал научности даже из каких-либо самых общих «априорных» положений всегда завершались в конечном счете обращением к вполне конкретным, но, как правило, некритично, слепо воспринятым, а потому абсолютизируемым чертам научной практики.
Связь философско-методологических представлений об идеале научного знания с реальными образцами, эталонами в значительной степени определяется и одним из главных основоположений классического идеала — методологическим редукционизмом, в соответствии с которым идеал научности должен формулироваться на базе «наиболее развитой» и «совершенной» области знания. Кроме того, как хорошо известно, в случае «материального» воплощения в реальном образце, нормативно-ценностное значение такого идеала существенно возрастает.
Реально в истории в качестве важнейших форм воплощения классических принципов научности выступали математика, естествознание (преимущественно физика), гуманитарные науки. Соответственно, основными формами выражения классического идеала являлись:
математический идеал научности,
физический идеал научности,
гуманитарный идеал научности.
Поскольку «расцвет» каждого из них приходится на определенные исторические периоды, постольку эти идеалы могут рассматриваться и как определенные исторические этапы развития классического идеала научности.
МАТЕМАТИЧЕСКИЙ ИДЕАЛ
Еще в античности формируется представление о научности, как наиболее полно воплощенное в математическом знании.
Согласно взглядам античных мыслителей, достоверное знание получают двумя путями.
Во-первых, посредством мимезиса (припоминания) или умозрения.
Таким способом пытались найти «первые начала», общие принципы, которые могли бы быть основой, «фундаментом» достоверного знания.
Во-вторых, это и был путь построения науки методом логической аргументации и дедукции из найденных первых начал более частных положений, следствий.
Ценность теории при этом определялась логической последовательностью выводов из принятых принципов.
Это представление о научности нашло наиболее полную и точную реализацию в логическом построении «Начал» Евклида, которые стали наиболее притягательным эталоном буквально во всех областях знаний: в философии, физике, астрономии, медицине и др.
Ориентация на этот эталон просматривается на протяжении более чем двух тысяч лет со времени его возникновения.
В Новое время математический идеал особенно энергично пропагандируется рационалистическим философским направлением.
Его основоположник — Р.Декарт, формулируя свои представления о научности, полагал, что достоверное знание достижимо посредством двух интеллектуальных актов: интуиции и дедукции.
Методы умозрения и дедукции часто использовали в то время при построении многочисленных натурфилософских систем.
Геометрический способ доказательства в философии пытался применять Б.Спиноза.
Безусловное превосходство математического типа научности ярко выражено в позиции Г.Лейбница, который, по его собственному признанию, был очарован «математическими сиренами».
Наконец, рационалисты Нового времени, развивая мысль о системном характере научного знания, приходят к идее единой универсальной науки, построенной по образцу математики.
Однако и в Новое время стремление соизмерять всякое знание с математическим идеалом встречает серьезные возражения со стороны эмпиризма.
Начиная с Нового времени все большее предпочтение отдается физике.
Постепенно математика утрачивает роль единственной и непререкаемой эталонной науки.
Попытки сформулировать представление о научности, ориентируясь преимущественно на математику, как правило, связаны с выдвижением на первый план таких ее реальных, существенных черт, как
логическая ясность,
строго дедуктивный характер ее построений,
возможность получения результатов путем логического вывода из основных посылок,
непреложность выводов,
определение научности, обоснованности установлением соответствия выводов основным посылкам, выраженным в аксиомах.
Несомненно, эти требования отражают действительную специфику математики, но сформулированные в адекватном для математического познания виде, они не могут претендовать на всеобщность.
Так, практическое применение основного для математики критерия научности — критерия непротиворечивости — в естественнонаучной области имеет серьезные ограничения. Противоречия в теории могут быть выявлены посредством формального анализа ее структуры, если она достаточно строго построена. Однако далеко не все даже естественнонаучные теории могут быть построены достаточно строго и тем более формализованы. Не лишне также напомнить хорошо известный философам факт, что попытки безусловного применения математического стандарта при объяснении природы нередко вырождались в абстрактные натурфилософские построения...
Условия применимости и границы значимости математического стандарта научности удачно определил Ю.В.Чайковский:
«В строгом смысле доказательства возможны только в математике, и не потому, что математики умнее других, а потому, что сами создают вселенную для своих опытов, все же остальные вынуждены экспериментировать во Вселенной, созданной не ими. Доказательство означает неопровержимую демонстрацию невозможности какого-то события (любая теорема допускает формулировку «такое-то множество пусто»), но утверждать невозможность бессмысленно, если в реализации события могут сыграть роль неизвестные обстоятельства. Это губит рано или поздно любое физическое «доказательство».
Тем не менее, ориентация на математический идеал научности как на всеобщий просматривается и в современности. В XX веке ее мощно выразили неокантианцы Марбургской школы, а также такие ученые, как В.А.Стеклов, Д.Гильберт, М.Бунге и др. Однако необходимо учитывать, что сама математика уже далеко ушла от когда-то ею же порожденного классического понимания математической строгости. Как подчеркивает известный американский математик М.Клайн, «Нынешнее состояние математики не более чем жалкая пародия на математику прошлого с ее глубоко укоренившейся и широко известной репутацией безупречного идеала истинности и логического совершенства».
ФИЗИЧЕСКИЙ ИДЕАЛ
Формирование нового, физического идеала происходит в обстановке, возникшей в связи с бурным развитием экспериментальных исследований.
Многие из основополагающих черт нового идеала формулируются Ф.Бэконом, который писал:
«Самое лучшее из всех доказательств есть опыт, если только он коренится в эксперименте».
С позиций этого идеала существенному переосмыслению подвергается прежде всего значимость математики в познании.
Ф.Бэкон осознанно рассматривает математику как вспомогательное средство, как «приложение к естественной философии».
Локк, разграничив науки на три разряда, помещает математику в раздел «естественной философии», где центральное место занимает физика.
Наконец, от Дж.Беркли через Д.Юма вплоть до неопозитивизма и современной «философии науки» ведет свое начало трактовка математики как конвенциональной, аналитической дисциплины, как лишь аппарата, инструментального средства научного познания.
Подобная интерпретация математики означает по существу лишение ее статуса науки.
Эталоном естественнонаучного идеала первоначально выступала механика, которую сменил, по сути, весь комплекс физического знания.
Ориентация на этот идеал в химии ярко была выражена, например, П.Бертло, в биологии — М.Шлейденом, а Г.Гельмгольц прямо утверждал, что «конечная цель» всего естествознания — «раствориться в механике». Его влияние отчетливо обнаруживается и в традиционно гуманитарных областях. Воспринятый социально-гуманитарными науками физико-математический идеал начиная с XVII в. и вплоть до современности стимулировал многочисленные попытки построения «социальной механики», «социальной физики», «социальной инженерии».
В современности, в наиболее сильной и резкой форме ориентация на физический идеал была выражена в неопозитивизме, представители которого настаивали на универсальном и однозначном, решающем значении процедур верификации и фальсификации, осуществляемых в конечном итоге через физические приборы.
Несомненно, комплекс физических наук демонстрирует высокоразвитое знание. Но насколько полны и совершенны выявляющиеся в нем требования научности? Какова надежда на возможность «подтягивания» к ним других областей знания?
Прежде чем пытаться ответить на эти вопросы, охарактеризуем кратко сами требования.
— Центральная роль в этом типе научности принадлежит эмпирическому базису.
По сравнению с математическим типом знания, где допустимы любые логически возможные аксиомы, физическая аксиоматика имеет фактуальный характер, детерминирована имеющейся эмпирической информацией.
— Физическое знание рассматривается как гипотетико-дедуктивное, а потому как имеющее в той или иной степени вероятностный характер.
Заключения физики не так непреложны, логически допустимо нарушение ее законов в отличие от математических формул.
— Ценность научной гипотезы определяется здесь прежде всего плодотворностью ее прогностической силы, открываемыми ею возможностями предвидения новых фактов и явлений.
Познавательный интерес физического исследования фиксирован не столько на предельной строгости и законченности теории, сколько на раскрытии реального содержания теоретических положений, на развитии теории с целью охвата ею большего класса явлений.
Физический стандарт научности, безусловно, доказал свою высокую эвристичность при создании многих теорий, составляющих гордость современной науки.
Вместе с тем стремление придать ему всеобщий характер встречается сегодня с довольно серьезными возражениями и препятствиями.
Например, связанные с абсолютизацией физикалистского идеала интерпретации математики — либо как сугубо эмпирической дисциплины, либо как только «языка науки» — явно односторонни и не выражают ее действительной природы. Математика является полноправной наукой, но это не означает необходимости следования в ней требованиям физического идеала.
Так, Дж.Бернал отмечает, что господство ньютоновского идеала научности имело значительные негативные последствия для развития математики. «В Англии, — пишет Дж.Бер-нал, — это обстоятельство сдерживало развитие математики вплоть до середины XIX века».
Серьезные трудности возникают при распространении данного стандарта научности на биологическое знание. Нередко это ведет к констатациям «теоретической незрелости» биологии, принижению значимости специфики биологического знания, особенностей собственно биологического содержания.
Еще более серьезные трудности возникают при распространении значимости этого стандарта научности на социально-гуманитарное знание.
Как метко заметил в свое время Н.К.Михайловский, абсолютизация физического стандарта приводит к такой постановке общественных вопросов, при «которой естествознание дает Иудин поцелуй социологии». Объективизм «любой ценой» часто ведет к проявлению непризнанного, скрытого субъективизма, к функционированию псевдообъективности.
ГУМАНИТАРНЫЙ ИДЕАЛ
В центре внимания сторонников гуманитарного идеала — активная роль субъекта в познавательном процессе:
— в формировании научного знания,
— в определении путей и методов исследовательской деятельности,
— в оценке ее результатов.
Разумеется, активность субъекта в определенных аспектах признается и сторонниками математического и естественно-научного идеалов. Никакое познание просто немыслимо без участия познающих субъектов.
Тем не менее, различия в трактовке вопроса о роли субъективного фактора в познавательном процессе между приверженцами различных идеалов очень существенны.
Во-первых, сторонники гуманитарного идеала настаивают на более широкой трактовке самого субъекта познания. Под субъектом познания они хотели бы понимать не только носителя «разума», но и человека во всем богатстве его способностей и возможностей, со всеми его чувствами, желаниями и интересами.
Во-вторых, роль субъекта, согласно взглядам сторонников гуманитарного идеала, не сводится только к участию в познавательном процессе как таковом, но распространяется также на оценку познавательных результатов. Другими словами, такие субъективные факторы как интересы, потребности, цели входят в сами стандарты оценки научности гуманитарного знания.
Такое понимание особенностей гуманитарного познания явно не согласуется с классическими представлениями об идеале научности и вступает в противоречие с одним из главнейших его основоположений о социокультурной автономии научного знания и методологического стандарта научности.
Специфика гуманитарных наук действительно состоит в том, что они в конечном счете ориентированы на получение результатов, соотносящихся с целями, ценностными установками развивающегося социально-исторического субъекта.
Конечно, и гуманитарные науки продуцируют постоянно расширяющееся специальное знание, демонстрируя тем самым очевидный познавательный прогресс. Однако вся эта внутринаучная работа, как отмечают приверженцы гуманитарного идеала научного знания, получает свой подлинный смысл и значение лишь тогда, когда она включается в связь с общими интересами, которые придают фактам соответствующий ценностный статус. Для приобретения культурного влияния, что составляет основную задачу гуманитарных наук, они должны превратить специальное знание в ценностно-отнесенное и сделать его достаточно общим достоянием.
Отсюда вытекает то важное обстоятельство, что социокультурная реальность время от времени рассматривается новыми глазами, с точки зрения иной системы интересов, сложившихся в новых социально-исторических условиях. История гуманитарных наук, по их мнению, зависит не только, а может быть, и не столько от специального познавательного прогресса, сколько от исторических изменений общей системы социокультурных интересов.
И все же общественный интерес в науке не может, не должен подменять научных интересов. Помимо социокультурной, всякое научное познание, в том числе и гуманитарное, непременно должно характеризоваться внутренней, предметной обусловленностью.
Утрата этой обусловленности есть, по сути, утрата научности, ее важнейшего, наиболее существенного атрибута. Поэтому общественный интерес в своем непосредственном виде и в гуманитарном познании не может быть решающим критерием научности. Его применение предполагает обязательное сочетание с другими общенаучными нормами, критериями или, говоря шире, традициями.
Гуманитарное познание должно реализовываться не вне, а непременно в рамках достаточно широко трактуемого общенаучного подхода.
Сам по себе гуманитарный идеал научности не может претендовать поэтому на совершенно самостоятельное значение даже в своей «собственной» предметной области.
Однако, когда основы научности в основных моментах уже определились, гуманитарный идеал способен внести и вносит существенную коррекцию в общие представления о научности, более того, может рассматриваться как переходная ступень к некоторым новым представлениям о научности, выходящим за рамки классических основоположений.
* * *
Итак, можно сделать совершенно определенный вывод:
ни одна из «программ» не привела к достаточно успешной реализации классических основоположений.
— Ни один из вариантов фундаменталистской парадигмы не привел к обнаружению такой «окончательной» познавательной инстанции, которая была бы в состоянии совершенно однозначно отделить истинное научное знание от ложных, неадекватных представлений.
Предложенные стандарты не были достаточно «жесткими», чтобы гарантировать отсутствие всяких «инородных» включений в «тело» науки.
Так, математический стандарт «пропускал» мимикрирующие под него различные схоластические и натурфилософские построения.
Физический стандарт, даже в его наиболее жесткой позитивистской интерпретации, с одной стороны, отсекал значительную часть самой науки, с другой стороны, допускал в «тело» науки различные абсурдные построения вроде астрологии и магии, так как эти построения могли случайным образом получить эмпирическое подтверждение.
Социально-гуманитарный стандарт, как хорошо известно, далеко не в состоянии гарантировать исключения разных субъективистских, «идеологических» (в смысле ложного сознания) спекуляций.
— Несостоятельным оказался и методологический редукционизм.
Ни одна из «программ» подчинения всего знания какому-либо одному из идеалов не была успешно реализована до конца.
Это, конечно, вовсе не означает, что такие усилия были безосновательны и совершенно бесплодны. Как раз напротив, часто они приводили к положительным результатам, способствуя в конечном счете развитию науки. Но нельзя забывать, что подобные попытки имели и немало негативных последствий.
Поэтому в выработке современных представлений о системе норм и стандартов научности ориентация лишь на одну из областей знания представляется явно несостоятельной.
Необходимо исходить из факта наличия существенно различных форм реального научного знания, особых типов научности.
Единство науки, так же, как и единство мира, вовсе не должно означать их единообразия.
Наличие особых форм, типов научности определяется прежде всего многообразием форм объективной действительности, отражаемой в науке, а также тем, что наука представляет собой многофункциональный феномен, удовлетворяющий весьма различные потребности современной культуры, как материальной, так и духовной, что, в свою очередь, находит определенное отражение в структуре научности.
Наконец, завершая выводы относительно проблем реализации классических основоположений, необходимо отметить, что в связи с существенными особенностями гуманитарных наук, а также резко возросшей связи всей науки с потребностями общества, под сомнение поставлено положение о социокультурной автономии научного знания и методологического стандарта научности.
Все это дает основание говорить о кризисе классических представлений об идеале научного знания во всех его формах и модификациях. Осуществляемая в современности критика этих основоположений в «чистом виде» сопровождается выдвижением альтернатив, являющихся в большинстве случаев прямыми антитезами классическим основоположениям. Это антифундаментализация, плюрализация, экстернализация в трактовке идеала научности. Именно в русле данных тенденций и идет формирование новых, существенно иных представлений об идеале научности.
Новый, неклассический идеал научного знания находится еще в процессе формирования. Этот процесс идет по двум основным направлениям:
во-первых, он проявляется в резкой критике основоположений классического идеала;
во-вторых, выражается в попытках формулировки некоторых позитивных альтернатив классическому идеалу научного знания.
Рассмотрим формирование нового идеала научного знания последовательно по этим двум основным направлениям.
Формирование нового идеала научности через критику классического идет, как было указано выше, по линии
антифундаментализации,
плюрализации,
экстернализации.
В чем суть этих тенденций, отчетливо проявляющихся в современной мировой философии и методологии науки?
АНТИФУНДАМЕНТАЛИЗАЦИЯ
Фундаменталистская парадигма на протяжении всего огромного по длительности срока своего существования претерпевала перманентный кризис. Обосновывающие инстанции, с которыми связывали надежды «окончательного» обоснования, с течением времени обнаруживали свое несовершенство и проблематичность.
Как крупнейшее изменение в рамках фундаменталистской парадигмы можно рассматривать переход от математического идеала к физическому идеалу научности и связанную с этим переходом смену обосновывающих инстанций.
В первом случае в качестве идеальной обосновывающей инстанции выступали аксиомы и постулаты разума, во втором — познавательные элементы эмпирического уровня.
Относительно более мелкие изменения фундаменталистской парадигмы происходили в рамках как математического, так и физического идеалов. В основном они были связаны с различной интерпретацией обосновывающих инстанций.
Так, в рамках математического стандарта научности постепенно отказались от требований самоочевидности и наглядности, предъявлявшихся к аксиомам и постулатам на ранних стадиях развития этого стандарта. Эти требования были заменены требованиями полноты, независимости, непротиворечивости системы аксиом.
Существенно различным образом, как хорошо известно, трактовались обосновывающие инстанции в рамках эмпирической традиции, тесно связанной с физическим идеалом: «факты», «комплексы ощущений», «протокольные предложения» и т.д.
Однако, несмотря на постоянно переживаемый, перманентный кризис, фундаменталистская парадигма всякий раз успешно выходила из него посредством выдвижения новых «окончательных» обосновывающих инстанций, либо путем снятия сомнений в совершенстве традиционного фундамента, либо посредством его новых интерпретаций.
Радикальное сомнение в состоятельности фундаменталистской парадигмы в целом объективно возможным становится на базе широкого развития гуманитарных наук и осознания особенностей реальных норм и ценностей осуществляемого в них познания реальности.
Гуманитарное познание по своей сути является принципиально не замкнутым, открытым по отношению к социально-культурным воздействиям. Субъективные элементы социально-исторического порядка являются неотъемлемой составной частью гуманитарно-научных исследований.
Социально-культурная обусловленность гуманитарного познания в сочетании с идеей исторической изменчивости социально-культурных факторов, строго говоря, гасит любую надежду на достижение «окончательной» его обоснованности.
Однако ранние выразители и защитники гуманитарного идеала не решались еще на радикальный разрыв с классическими представлениями о научности.
В целях достижения классической фундаменталистской обоснованности в гуманитарном познании неокантианцы, в частности Риккерт, приписывали статус обосновывающей инстанции — системе ценностей, помещая их в особое царство, лежащее «по ту сторону» субъекта и объекта. Дильтей считал главной задачей гуманитарных наук достижение подлинного понимания замыслов творцов и смысла их произведений, мотивов поведения исторических деятелей, социокультурной значимости исторических событий. Эту задачу вполне в духе фундаментализма он видел возможным разрешить посредством специфических герменевтических методов, которые приводят к достижению единства между интерпретатором и интерпретируемым. Одним из главных приемов при этом является так называемый эпистемологический или герменевтический круг, в движении по которому интерпретатор, соотносясь с реальностью, постоянно уточняет смысл интерпретируемых текстов или исторических событий.
Несмотря на объективную возможность преодоления фундаменталистской парадигмы с позиций гуманитарного идеала, эта возможность не была реализована его ранними сторонниками и выразителями.
Гораздо более существенной по своим последствиям для судьбы фундаменталистской парадигмы оказалась имманентная критика естественнонаучного варианта классического идеала научности, и прежде всего кризис логического позитивизма.
Здесь важно отметить ключевое значение переинтерпретации роли интерсубъективного опыта для научного познания, осуществленной в концепции К.Поппера.
Опыт в концепции Поппера не является больше фундаментом, обосновывающей инстанцией познания, его функция состоит исключительно в том, что он представляет собой критическую, т.е. потенциально опровергающую инстанцию для различных познавательных конструкций, выдвигаемых научных гипотез. Значение опыта состоит не в подтверждении, а в опровержении, фальсификации научных гипотез. Непосредственным и ближайшим следствием такого переосмысления функции опыта является «фаллибилизм», учение о гипотетическом характере познания, оставшемся без поддерживающего его фундамента.
«"Коперниканский переворот" в учениях о познании и науке, которым мы обязаны прежде всего К.Попперу, — пишет Х.Шпиннер, — есть переход от ориентированного на оправдание эпистемологического центризма и фундаментализма к фаллибилизму».
Антифундаменталистские идеи и представления в современности пытаются распространить не только на естествознание, но и на математику.
Так, И.Лакатос, как известно, в свое время дал «квазиэмпиристскую» трактовку математики, важным элементом которой было отрицание ее фундаменталистской обоснованности (посредством очевидных аксиом) и особой надежности. Еще ранее антифундаменталистская трактовка математики, но в существенно иной форме была дана Л.Витгенштейном.
Наиболее обстоятельная и целенаправленная критика фундаментализма в его обобщенном виде осуществлена представителями «критического рационализма» Г.Альбертом и Х.Шпиннером.
«ТРИЛЕММА МЮНХАУЗЕНА»
Г.Альбертом было выдвинуто и многократно воспроизведено радикальное, как ему представляется, возражение против обобщенной фундаменталистской модели научного познания.
Это возражение, состоящее в обнаружении порочного недостатка в самой структуре фундаменталистской парадигмы, получило наименование «трилеммы Мюнхаузена».
Классический познавательный идеал, по мнению Г.Альберта, встречается с радикальными затруднениями в своих попытках обнаружения «фундамента», «последнего основания» для всей познавательной конструкции. Всякая попытка «абсолютного» обоснования оказывается такой же безнадежной, как и попытка вытащить себя из болота за собственные волосы.
Требование абсолютного обоснования ведет к трем возможным, но равным образом неприемлемым решениям:
бесконечному регрессу, который неосуществим;
эпистемологическому кругу, который неэффективен;
остановке процесса обоснования, которая всегда в той или иной степени произвольна.
Таким образом, антифундаменталистская тенденция выглядит достаточно мощной и представительной. Она просматривается в Истолковании всех важнейших областей научного познания:
математического, естественнонаучного, гуманитарного.
В ней выражен действительно существенный отход от классических представлений об идеале научного знания.
Следует отметить, что здесь излишне резко противопоставляются процессы обоснования и развитие знания.
Между тем, такого резкого различия в развития научного знания нет и быть не может. Обоснование — важнейшая научная процедура, неотъемлемая часть научного арсенала. В действительности обоснование является неотъемлимым[5] моментом развития науки.
Критика фундаментализма и противопоставление обоснования и развития знаний имеет глубокий смысл и огромное значение в нормативно-ценностном аспекте. Реально здесь речь идет о статусе обоснования как норматива научности. Объективно критика фундаментализма ведет к понижению статуса этого норматива, к ликвидации претензий признака обоснованности в его традиционной трактовке быть ведущим в новом познавательном идеале.
ПЛЮРАЛИЗАЦИЯ
В современной западной философии и методологии науки наиболее влиятельны концепции, в которых наука рассматривается не как единое, связанное целое, а как совокупность различного рода парадигм (Кун), эпистем (Фуко), исследовательских программ (Лакатос), исследовательских традиций (Лаудан), идеалов естественного порядка (Тулмин), методологических стандартов, определяемых разными познавательными интересами (Хабермас).
Широкую известность и большое влияние приобрела методологическая концепция П.Фейерабенда, где плюралистическая тенденция в истолковании науки доведена до своего логического предела.
Идея плюрализма научного познания объединяет сегодня западных философов самых различных направлений: постпозитивизма, герменевтики, структурализма, социологии знания.
Получив свое первоначальное выражение, главным образом, в концепциях методологов, ориентированных на социально-гуманитарные науки, идея плюрализма приобрела наивысшую популярность и силу последующего использования ее в концепциях постпозитивистов, ориентированных, как известно, на комплекс естественнонаучных, главным образом физико-математических концепций.
Причины столь широкого, почти всеобщего распространения плюралистических трактовок науки коренятся не только в общем усилении идеи плюрализма в современной культуре. Не в последнюю очередь это явление порождено прогрессом самого научного познания:
— интенсивным обновлением и существенным преобразованием фундаментальнейших научных понятий,
— открытием новых методов,
— расширившимся многообразием исследовательских подходов,
— возрастанием воздействия науки на все стороны общественной жизни,
— усилением интереса к науке,
— расширением конкретных знаний об этом уникальном феномене современности.
Весь этот комплекс факторов сделал особенно очевидной несостоятельность долгое время господствовавших в философии и методологии идей о социальной автономии науки, кумулятивном характере научного прогресса и методологическом единообразии всех областей научного знания. Кризис этих идей в современной методологии науки повлек за собой их вытеснение большей частью противоположными.
Уровни, формы, виды выражения плюралистической позиции в истолковании науки весьма различны.
— Она может выражаться на уровне эмпирического описания, например таких наук, как социология, психология, социогеография.
— Другой уровень выражения плюрализма — теоретически обоснованный.
В свою очередь, теоретически обоснованный плюрализм также разнообразен.
— С точки зрения одних методологов, например, И.Лакатоса, Г.Альберта, плюрализм, многообразие допустимо и должно быть признано позитивным по отношению к исследовательским подходам и конкретно-научным теориям об одной и той же предметной области, но не по отношению к стандартам их оценки, т.е. не по отношению к стандартам научности.
— Другие методологи (П.Фейерабенд, Х.Шпиннер) идут гораздо дальше и не только распространяют плюрализм на стандарты научности, но утверждают о фактической равноценности стандартов научности и иных познавательных стандартов.
Так, П.Фейрабенд исходит из того, что разделение науки и ненауки не только искусственно, но и вредно для развития познания. Для развития познания важно получать определенные содержательные результаты, а не «тупоумно» следовать одному определенному стандарту, превращая его в фетиш.
«Все методологические предписания, — утверждает П.Фейерабенд, — имеют свои пределы, и единственным «правилом», которое сохраняется, является правило "все дозволено"».
Развивая эту мысль, он идет «до конца» и пытается доказать фактическую равнозначность науки и мифа.
В этих рассуждениях имеется определенный рациональный смысл. Критика П.Фейерабендом априорного убеждения в превосходстве современной научно-технической цивилизации является справедливой. Достижения ранних культур весьма значительны даже в сопоставлении с нашим временем.
Справедливым представляется и предложение П.Фейерабенда рассматривать иные традиции и формы человеческого существования не только и не столько в качестве «музейных экспонатов», сколько в качестве открытых возможностей нашей собственной жизни. Особенно актуально это в современных условиях, когда выявились не только достижения, но и проблемы, противоречия современной научно-технической цивилизации.
И все же, учитывая все эти реальные аспекты, обусловившие позицию П.Фейерабенда, нельзя согласиться с его тезисом о фактической равнозначности науки и мифа.
Научное теоретическое понимание дает гораздо более широкий по своему охвату срез объективной действительности и, в отличие от других форм понимания, дает объяснение наиболее существенным объектам современной жизненной практики — технологическим системам.
Что касается альтернативных проектов человеческого существования, то по современным оценкам, как подчеркивалось выше, они могут иметь лишь вспомогательное, но не ведущее значение для решения современных фундаментальных проблем развития человеческого рода.
Нет абсолютной равнозначности и между различными стандартами научности.
В противоположность П.Фейерабенду можно все же утверждать, что дозволено не все, не всегда и не везде.
Плюралистическая тенденция, также как и антифундаменталистская, имеет прежде всего критическую направленность, ведет к преодолению классических представлений об идеале научного знания.
— Однако, если антифундаментализм подрывает классический идеал как бы «изнутри», раскрывая несостоятельность идеи «абсолютной обоснованности»,
— то плюрализация подрывает монополистические притязания классического идеала преимущественно «извне», демонстрируя и обосновывая множественность и эффективность иных идеалов и стандартов.
Связь антифундаменталистской и плюралистической тенденций обнаруживается не только в общекритической направленности, но и еще в одном, с точки зрения целей нашего исследования, особенно важном и существенном плане.
Для обеих тенденций характерно рассмотрение в качестве эталонного не состояния «готовой», «завершенной» науки, а науки, находящейся «на марше», в процессе развития.
Другими словами, в соответствии с этими двумя тенденциями, наука и выработанные в ней методологические стандарты все больше рассматриваются не как самоцель, а как средство решения проблем.
На смену фундаменталистской обоснованности как ведущей ценности в классическом идеале научности, все больше выдвигается критерий эффективности в решении проблем:
способность науки быть эффективным средством решения разнообразных познавательных проблем.
Важно отметить, что даже в крайней «анархистской» форме плюрализма эта ценность сохраняет особое значение, являясь универсальной по отношению ко всем системам методологических стандартов.
Так, Х.Шпиннер прямо указывает, что «способность науки решать проблемы» является общей основой сравнения, «метаметодологическим стандартом».
И даже у П.Фейерабенда эпистемологические стандарты обязаны доказать свою эффективность в решении проблем определенной формы жизненной практики.
Таким образом, способность решать проблемы выдвигается в качестве ведущей ценности нового, формирующегося идеала научности.
Сам новый, формирующийся идеал научности, в соответствии с этой тенденцией, должен допускать различные «наборы» методологических стандартов, объединяемых в относительно самостоятельные идеалы научности, конкурируя друг с другом в решении научных проблем.
ЭКСТЕРНАЛИЗАЦИЯ
Экстерналистская тенденция, все более проявляющаяся в современной методологии науки, выражает наиболее радикальный разрыв с классическими представлениями об идеале научного знания.
Фундаменталистски обоснованное научное знание, согласно классическим представлениям,
— должно быть полностью независимым от социальных (социально-экономических, культурно-исторических, мировоззренческих, социально-психологических) условий его формирования;
— выводы науки должны определяться только самой изучаемой реальностью, но не социальными условиями ее изучения.
Строго говоря, сами процедуры обоснования и интерсубъективной проверки для классических представлений о научности имели подчиненное значение. Эти процедуры должны были обеспечить полную социальную автономность, независимость и стабильность, а тем самым, как казалось, и объективность продуктам научной деятельности.
Принятие общего тезиса о социальной обусловленности научной деятельности сочетается обычно с существенно различными представлениями и оценками относительно характера и степени этой обусловленности. Для правильного понимания сути проблемы принципиально важно учитывать, по крайней мере, три аспекта науки:
— актуальное исследовательское поведение ученых;
— методологические стандарты оценки результатов научно-исследовательской деятельности;
— содержание научных утверждений, гипотез, теорий и т.д.
Сегодня фактически не подвергается сомнению важная роль социокультурных факторов в первом из этих аспектов. Общие социально-культурные условия, а также моральные нормы и даже личная склонность могут воздействовать на выбор проблемы исследования, наиболее эффективного метода исследования. Социальные, мировоззренческие, политические факторы могут значительно стимулировать либо затормаживать исследования в какой-либо частной проблемной сфере, исследовательской области.
Итак, согласно современным представлениям, в данном аспекте социокультурные ценности входят в научно-исследовательский процесс важным мотивирующим фактором.
Подчеркивая общее согласие по данному вопросу в наше время, отметим, однако, что для классических представлений было характерно убеждение в возможности создания «логики открытия», которая бы позволяла вне зависимости от всяких «внешних» социокультурных условий получать важные познавательные результаты. Так что современное согласие есть результат довольно длительного развития, в ходе которого происходило постепенное смягчение ригоризма методологического мышления в отношении зависимости научного познания от социокультурных ценностей.
Эта общая позитивная тенденция в методологическом мышлении приводит к попыткам некоторых методологов, главным образом,... представителей «социологии знания», доказать возможность прямого влияния социокультурных факторов на содержание научных утверждений, гипотез и т.д. (т.е. третий из выделенных аспектов науки). Однако ни одна из известных попыток не оказалась успешной.
Таким образом, мы не можем согласиться с тезисом о прямом влиянии внешних факторов на научное знание.
Это влияние всегда опосредовано определенными методологическими стандартами.
Что касается самих методологических стандартов, образующих в целом некоторый идеал научности (второй из выделенных нами аспектов науки), то они, взятые в комплексе, как уже неоднократно подчеркивалось выше, являются сложными образованиями, испытывающими двоякую детерминацию.
— С одной стороны, они детерминированы тем или иным познавательным интересом человеческого рода, находящим преломление в определенных культурно-исторических условиях.
— С другой стороны, они детерминированы тем аспектом объективной реальности, тем классом решаемых с помощью этого стандарта проблем, на который направлен соответствующий познавательный интерес.
Как уже отмечалось, каждый из выделенных нами ведущих классических идеалов научности (математический, физический, гуманитарный) имеет в своей основе определенную базисную познавательную ориентацию, определяющую характер задаваемых бытию вопросов, особую комбинацию методов, приемов и процедур для получения ответов на эти вопросы и, что самое главное, определяющую, в конечном счете, специфическую интерпретацию требований научности, их иерархию в этом идеале:
математический идеал | ориентирован на изучение возможных миров, |
физический идеал — гуманитарный идеал | на постижение объективного мира, исследует реальность в аспекте норм, идеалов и ценностей. |
Каждая из базисных познавательных ориентации прочно укоренена в самой структуре человеческой деятельности:
— первая имеет своим истоком универсальные свойства человеческой деятельности как материальной, так и идеальной;
— вторая вытекает преимущественно из интересов практической, предметной деятельности;
— третья коренится в потребностях расширения и укрепления межчеловеческого общения.
Однако лишь в зависимости от конкретно-исторических условий, ведущие, базисные познавательные ориентации могут получить соответствующее развитие и привести к возникновению соответствующих познавательных идеалов.
Например, формирование математического идеала научности в значительной степени определялось своеобразными социально-экономическими условиями античного общества. Стремление к рациональному объяснению, логической последовательности в рассуждениях, строгой доказательности, т.е. условия, на основе которых только и мог развиться идеал дедуктивной теории, выведенный из очевидных принципов, существенным образом определялось, в частности, политическими особенностями древнегреческой жизни. Демократическое устройство греческого общества, хотя и на рабовладельческой основе, давало определенный простор для развития личности, а интенсивная политическая жизнь требовала развития искусства аргументации, причем аргументации именно рациональной.
Такая же конкретно-историческая связь обнаруживается и в случае формирования естественнонаучного идеала научности.
Прогресс техники, производства в новых социально-экономических условиях нарождающегося капиталистического строя оказал самое серьезное воздействие на развитие научного познания.
Складывающаяся в современности конкретно-историческая ситуация, поставившая под вопрос само существование человеческого рода, настоятельно требует рассмотрения действительности не только в аспекте, хотя и важных, но все же частных перспектив, но и в аспекте универсальных человеческих потребностей и ценностей.
Также и эта потребность, разумеется, фундаментальнейшим образом укоренена в структуре человеческой деятельности, но никогда ранее целостное видение реальности не требовалось с такой настоятельной необходимостью и не осознавалось с такой трагической ясностью, как сегодня. Данное обстоятельство должно найти свое отражение в представлениях о новом идеале научности, его ведущих ценностях.
Рассмотренные нами основные тенденции критики классического идеала научности —
антифундаментализация,
плюрализация,
экстернализация —
не только и даже не столько продукт имманентного развития «чистого» методологического мышления. В качестве важнейшего фактора их развертывания выступает сама современная историческая ситуация. Эти тенденции имеют не только критический, разрушительный характер по отношению к классическому идеалу научного знания, но и содержат в себе определенный «зародыш» нового идеала научности, отвечающего потребностям рассмотрения реальности в аспекте универсальных человеческих ценностей.
В соответствии с этими тенденциями стандарты научности лишаются своей обособленной самоценности и во все большей степени рассматриваются как средство решения проблем, стоящих перед человечеством.
— Способность решать проблемы, оттесняя фундаменталистскую обоснованность, выдвигается в качестве ведущей ценности нового, формирующегося идеала научности.
— Происходит решительный отказ от методологического редукционизма, а его место прочно занимает представление о необходимости разных стандартов и идеалов научности, что, естественно, в гораздо большей степени отвечает «универсальному» познавательному интересу.
— Методологическое мышление становится гораздо менее ригористичным и гораздо более терпимым, что отвечает и общим тенденциям развития научного познания.
Происходящие в современности изменения в методологическом мышлении касаются не только трактовки соотношения указанных вариантов классического идеала научности и определенных сдвигов в понимании сравнительной значимости универсальных характеристик научности.
В русле развития общей экстерналистской тенденции сегодня осуществляются попытки позитивной формулировки нового идеала научности, претендующего быть выражением «науки в собственном смысле». К числу наиболее мощных из них можно отнести концепцию «финализации науки», выдвинутую Штарнбергской группой методологов.
В рамках этой концепции в качестве эталонного выдвинут особый тип научного познания, в котором интегрированы как внутренние, объективные закономерности развития науки, так и социальные цели и потребности.
Выделение такого слоя теоретико-научных исследований разрушает традиционный взгляд, резко разделяющий науки на фундаментальные и прикладные. Согласно традиционным представлениям,
— фундаментальные науки развиваются полностью автономно в соответствии с внутренней логикой предмета;
— прикладные науки, напротив, определяются внешними, практическими потребностями и задачами и представляют собой простое применение полученных в фундаментальных исследованиях результатов.
Такое развитие науки, конечно, имеет место, но не оно является главным предметом интереса методологов Штарнбергской группы.
Они обращаются к случаям, когда существующих научных знаний оказывается совершенно недостаточно для достижения социально детерминированных целей в тех предметных областях, которые входят в сферу компетенции уже имеющейся в наличии фундаментальной теории. Финализация есть «особого рода теоретическое развитие определенных внешним образом проблемных областей на базе существующих общих теорий (физика плазмы, металлургия в рамках физики твердого тела, сельскохозяйственная химия)»: это есть «процесс, в котором внешние по отношению к науке цели становятся ведущими в развитии теории».
Речь идет о таком типе развития науки, который,
— с одной стороны, представляет собой род фундаментальных исследований,
— а с другой стороны, детерминирован внешними целями применения.
Главным условием финализации является определенный уровень развития, зрелости той или иной научной дисциплины. В развитии естественнонаучных дисциплин штарнбергцы выделяют три стадии:
исследовательскую или допарадигматическую,
парадигматическую,
постпарадигматическую.
— Исследовательская стадия охватывает развитие дисциплины до выдвижения теории о какой-либо специальной исследовательской области.
Здесь преобладает эмпирическая стратегия: эксперименты, описания, классификации.
Эти исследования могут осуществляться в соответствии с внешними, социальными целями.
Однако это еще не финализация, а функционализация. Наука реагирует здесь на внешние цели еще не специфическим теоретическим способом.
Примером такого развития может служить исследование патогенеза человеческого организма в медицине хронических заболеваний. Здесь нет парадигматической теории. Биология этой исследовательской области находится в исследовательской фазе. Целью клинических исследований хронических заболеваний является оптимизация терапевтического лечения. Исследование состоит, например, в систематических вариациях «дозы», «длительности», «комбинаций» при лечении медикаментами.
— Парадигматическая стадия состоит в разработке и подтверждении основнополагающей для какой-либо предметной области научной теории. Это развитие не допускает ориентации на внешние цели.
Примером может служит разработка «центральной догмы» молекулярной генетики с 1953 г. Результатом такого развития является достаточно развитая, «зрелая» теория, которая доминирует в данной исследовательской области.
— Наконец, постпарадигматическая фаза или фаза финализации состоит в специализации теории для решения определенных социально значимых проблем.
Однако эта специализация не есть простое логико-математическое выведение результатов из уже имеющихся в наличии теорий; это есть скорее развитие специальных теорий и, следовательно, продолжение фундаментальных исследований какой-либо исследовательской области. В то же время этот процесс в существенной мере детерминирован не внутренними, а внешними целями применения. Внешние цели действуют регулятивно уже в процессе специализации теорий. Они определяют исследовательскую проблему и требуют такого развития общей теории, для которой нет внутринаучной необходимости.
В качестве примеров такого рода развития штарнбергцы приводят создание агрохимии Ю. Либихом на основе «методологической зрелости» органической химии, разработку для решения практических проблем теории пограничного слоя в гидродинамике.
Важно отметить то, что появление такого рода идей весьма симптоматично для развития современных представлений об идеале научного знания. Ведь главные методологические особенности выделенного штарнбергцами научно-теоретического развития как раз и укладываются в общее русло рассмотренных изменений в методологическом сознании. Более того, можно сказать, что этот слой исследований во многих аспектах конкретизирует, «материализует» достаточно общие, абстрактные тенденции и линии этих изменений.
Новый идеал научности находится еще в стадии формирования и самоопределения. Но его основные тенденции угадываются достаточно отчетливо:
— замена фундаменталистской обоснованности «сверхкритерием» — способностью решать проблемы,
— допустимость множественности относительно частных идеалов научности,
— смягчение ригоризма в отношении зависимости науки от социокультурных ценностей и даже специальная социально-практическая ориентированность определенного слоя фундаментальных научных исследований.
Об относительном завершении этапа формирования нового идеала научности можно будет говорить лишь тогда, когда методологические идеи и тенденции обретут свое устойчивое «материальное» воплощение в каком-либо реальном образце научного знания.
В настоящее же время мы можем зафиксировать лишь отдельные попытки «материализации» новых методологических идей и представлений, не находящих, однако, достаточно широкого признания в качестве эталона научности, сопоставимого с классическими эталонами. Это относится и к выделению штарнбергцами в качестве эталонного, особого слоя социально-практически ориентированных фундаментальных научных исследований.
Вместе с тем, также и в отношении «материализации» новых представлений о научности с достаточной определенностью могут быть указаны некоторые ведущие тенденции. Дело в том, что в реальном научном познании могут быть зафиксированы определенные изменения, которые во многих аспектах соответствуют изменениям, происходящим в современном методологическом сознании.
Суть структурных сдвигов, происходящих в современной науке, может быть определена как переход от стратегии преимущественно дисциплинарного, предметно-фундаменталистского развития научного познания, к проблемно-ориентированным формам научно-исследовательской деятельности.
— Изменяется и характер решаемых современной наукой проблем: во все большей степени это оказываются комплексные проблемы, имеющие фундаментальную социально-практическую и социально-культурную значимость.
— Соответственно увеличиваются объемы, удельный вес и спектр комплексных междисциплинарных научных исследований.
— Наряду с техническими науками классического типа, опирающихся, как правило, на одну базовую научную теорию, все более широкое распространение получают комплексные научно-технические дисциплины и исследовательские комплексы.
Пожалуй, наиболее адекватное «материальное» воплощение, новые методологические идеи и представления находят в таком новом исследовательском комплексе знаний, как экология.
Разумеется, экологический исследовательский комплекс еще чрезвычайно далек от совершенства, которое обычно связано с представлением об эталоне научного знания.
Однако методологическое своеобразие этого комплекса выявляется уже достаточно отчетливо.
Развитие и соотношение когнитивных структур в социальной экологии в существенной мере определяется социальными потребностями и интересами. Притязания на истинность в ней сочетаются с нормативной ориентированностью.
Предметом социальной экологии является «обмен веществ», взаимодействие человека, общества и природы, которые образуют определенную систему.
А ее главная задача состоит в определении оптимальных условий равновесности и воспроизводимости этой системы.
Совершенно ясно, что определение условий и масштабов для воспроизведения данной системы невозможно без учета норм человеческого существования, форм и целей человеческого освоения природы. С другой стороны, сама экология, подобно медицине, предписывает обществу определенные масштабы, нормы, дозволенные особенностями природной среды.
Вопрос о новом, наиболее адекватном эталоне научности еще открыт.
Однако в соответствии с имеющейся достаточно стойкой тенденцией в их число включают прежде всего такие области знаний, в которых наиболее ощутимо воздействие социокультурных факторов. Поиск такого рода эталонов идет в общем русле гуманитаризации науки.
* * *
Завершая рассмотрение различных форм и идеалов научности, следует еще раз обратить внимание на их существенное многообразие. Панорама научности, представленная в более глубоком ракурсе философского зеркала, оказывается гораздо более сложной и разнообразной, нежели чем при ее достаточно поверхностном отражении в рамках дилеммы сциентизм-антисциентизм. Поэтому и оценки различных форм и идеалов научности не могут быть столь же жесткими и однозначными, как это имеет место в рамках данной дилеммы.
Более того, следует обратить внимание на тот факт, что относительная нормативно-ценностная «победа» одного из основных идеалов научности в социально-историческом плане объективно не влекла за собой «отмены» либо разрушения методологических ценностей, объединяемых прежним идеалом. Хотя отдельные субъективные попытки такого рода неоднократно предпринимались, процесс целостного перехода к новому идеалу завершался, как правило, лишь снижением статуса прежнего идеала, переводом его в разряд «вспомогательных», «инструментальных».
Каждый из рассмотренных основных идеалов имеет не только «преходящие» социально-исторические основания, но, как неоднократно подчеркивалось, гораздо более прочную «укорененность» в самой структуре человеческой деятельности.
Данные соображения заставляют еще глубже осознать качественную определенность и несводимость зафиксированных форм и идеалов научности. Поэтому формирование новых идеалов не может и не должно приводить к их односторонней монополии, затрудняющей возможности научного познания реальности в иных перспективах и срезах. Единство научного знания достигается не поглощением одного его вида за счет другого, но на пути полного развития всех его типов и соответствующих идеалов научности.