Глава 6

«Книги Пемброка» были очень даже известным магазином, местечком, куда порой заглядывают знаменитости. Не раз я слышал рассказы Нормана о том, как Джек Кеннеди, который стал Президентом Соединенных Штатов, заскакивал глотнуть кофейку и поболтать, когда был еще конгрессменом, а также и Тед Уильямс,[48] краса и гордость «Красных Носков». Эти двое — герои не моего романа. Но еще Норман любил порассказать о том, как знаменитый драматург Артур Миллер к нему зашел за экземпляром собственной пьесы. Вот при какой оказии я бы не прочь присутствовать. Я все надеялся, что он снова заглянет, а не он, так другой кто-нибудь — Джон Стейнбек, скажем, Роберт Фрост, а то и сама Грейс Металлиус собственной персоной. Небось жили все не за тридевять земель. Или хотя бы Роберт Лоуэлл,[49] этот жил совсем близко. Но тоже ни разу не зашел.

Только один писатель и заходил за все время моей работы в магазине, и сперва он меня разочаровал. Не знаменитый, нет, и Кон в разговоре с Норманом как-то бросил буквально ему в спину: «Этот богемистый тип». В то время я был еще ужасно буржуазен, и не такие меня определения вдохновляли. Правда, Норман, с другой стороны, назвал его как-то раз экспериментальным романистом, но, может, это он пошутил. Обычно он его обзывал психом и пьяницей. Этот писатель жил наверху, над книжным магазином, но я тогда этого не знал — я даже не знал, что существует какой-то верх. Вы туда попадали через дверь между «Книгами Пемброка» и «Дворцом Татуировки». Эта дверь была под КВАРТИРАМИ, и верхняя часть самой этой двери была из матового стекла, а по стеклу полукругом золотыми буквами написано: ДОКТОР ЛИБЕРМАН, ЛЕЧЕНИЕ ЗУБОВ БЕЗ БОЛИ. Обыковенно, когда писатель этот заходил в магазин, он ужасно спешил еще куда-то, иногда аж в такую даль, как Харвард-сквер в Кембридже, через реку, и направлялся он туда на старом-престаром велосипеде, с большой плетеной корзиной спереди на раме. У велосипеда были зеленые колеса, а на руле, посредине, белая кнопочка в качестве звонка. Не знаю даже, действовал ли этот звонок. Часто писатель оставлял свой велосипед, прислонив к витрине, невзирая на тот факт, что Норман настоятельно просил не прислонять. Я не знал, как расценивать такую черту, вследствие чего сперва принял сторону Нормана и отнесся к писателю без особого уважения. Был онуже в годах, и я считал, что ему бы лучше не откладывать дела в долгий ящик, если он решил прославиться. Вот до какой степени я тогда был типичный буржуа Больше я не видывал мужчины с волосами до плеч, он единственный. Волосы эти поседели, поредели, он их на лбу перехватывал синей ленточкой, как индеец. В остальном на индейца был нисколечко не похож. Звали его Джерри Магун. Маленький, плотный, большая голова. Ирландский, отнюдь не выдающийся носик, моржовые усы по краям большого тонкогубого рта, и синие глаза, причем один всегда смотрел в сторону. Разговариваешь с ним и никогда не знаешь, смотрит он на тебя или не смотрит. И вечно он был в одном и том же мятом синем костюме при вязаном черном галстуке. Какое-то двойственное впечатление: ну хорошо, если уж ты так стремишься выглядеть прилично и опрятно, зачем же, спрашивается, в выходном костюме спать?

Если бы не костюм и не галстук, вылитый был бы золотоискатель, ну в смысле старатель из одного вестерна, который показывали в «Риальто», и, пока еще не знал его имени, я его всегда так и называл — Старатель. Потом-то я его назвал — Лучший Человек на Свете. Он часто к нам захаживал за время моей работы в магазине. Был из завсегдатаев и застревал надолго, особенно в подвале, где самые дешевые книги, — вытянет томик, полистает, втиснет обратно, а иногда, если что приглянется, так, не отходя от полки, и прочитает до конца. Читая, бормочет, бывало, про себя, качает своей большой башкой. До Кембриджа небось на велосипеде путь неблизкий, ну и, старый человек, я так думал, он в дорогу не спешил. И Норман, по-моему, был не против. Скоро мне пришло на ум, что Норман, собственно, душевно привязался к этому писателю, ну, а раз так, и я тоже к нему душевно привязался.

Иногда возьмет и поможет Норману разгрузить полный фургон книг, а как-то, было дело, Норман ему заплатил, чтоб вымыл ветровое стекло. И уж он постарался. Обычно он ничего не покупал — по крайней бедности, ясное дело, — но в один прекрасный день, ранней весной, ушел с большущей, набитой книгами сумкой. Что там в сумке, я, конечно, прозреть не мог, но в тот же вечер без труда все восстановил по зияниям на полках. Сплошь — религия и научная фантастика: «Путь человека согласно хасидизму» Мартина Бубера, «Я — робот» Азимова, «Оружейные лавки» Ван Вогта, «История эсхатологии» Бультмана и «Граждане Галактики» Хайнлайна.[50] Кое-что из этого я и сам обожаю. В следующий раз он дочиста подскреб все книжки, какие у нас были про насекомых. Тут уж Норман спросил, когда все это засовывалось в сумку, над чем он сейчас работает. Я чуть с Воздушного Шара не шмякнулся, когда услыхал ответ.

— Да вот, новый роман затеял, — сказал Джерри, — про крысу одну. Из шерстистых. Сильно не по вкусу им придется.

Норман засмеялся.

— Продолжение? — спрашивает.

И Джерри ему отвечает:

— Нет, тут совсем о другом пойдет история. С очевидностями покончено. Надо двигаться, понимаете ли. Как акулы. Остановишься — утонешь.

Норман, видимо, понимал, потому что он только головой кивнул и подал Джерри его книги.

И с тех пор, едва придет новая партия книг, я всю ее, бывало, разворошу в поисках романа Джерри Магуна. Ведь случаются же чудеса, о, я в это твердо верил. Собственно, я в этом убеждался изо дня в день, когда живой-невредимый возвращался домой со Сколли-сквер, воссылая к небесам вздох благодарности за очередное чудо, и я снова в этом убедился, когда наконец мне под лапу попал этот роман. Дешевая книжонка, 227 пожелтелых страниц. На обложке, на канареечном фоне — Нью-Йорк, весь в пламени, и над полыханием горизонта, в клубах дыма — колоссальная крыса, выше Эмпайр-стейт-билдинг, красные глаза, кровь капает с клыков. Кровавыми мазками по верху обложки выведено: «Подменыш». А в самом-самом низу — даже оскорбительно, какими махонькими буковками, — имя Д. Магун. Потом-то, когда уж книгу прочел, я понял, что там у них в «Астрал-пресс», который это дело опубликовал в 1950-м, видимо, истинный талант к гиперболам — никаких таких гигантских крыс в книге нет и в помине, хотя пылающих городов под конец хватает.

В столетие, предшествовавшее нашему времени, тонкие и немыслимо интеллигентные обитатели Акси-12, планеты, расположенной в отдаленнейшем углу нашей Галактики, взялись посылать исследовательские космические станции с роботами на борту для изучения Земли, единственной планеты во всей Галактике, кроме их собственной, где наблюдаются высшие формы жизни. Ну вот, значит, эти станции насобирали безумное количество всяких данных о Земле и населяющих ее существах, и в конце концов аксионы решили, что теперь самое время наладить с землянами непосредственную связь, хоть и отдавали себе отчет в том, как это будет непросто. Аксионы, существенно превосходя землян по части морали и интеллекта, имеют несчастье — то есть это, с землянской точки зрения, несчастье — выглядеть как садовые слизняки. Притом размером они с шетландских пони. Существам столь интеллектуальным, им, конечно, хватает здравого смысла понять, что подобная внешность может навести землян на совершенно ложные выводы относительно превосходящего ума и высшей морали аксионов. И даже вполне вероятно, что земляне просто-напросто откажутся водить дружбу со слизняками, тем более с шетландских пони величиной. К счастью, эти высшие слизнякоподобные существа владели продвинутой протоплазменной технологией преображения, а потому на Акси-12 было принято решение послать на Землю в составе исследовательской экспедиции дюжину аксионов, предварительно преображенных в доминирующий на Земле вид. Более того, дабы эти исследователи могли в совершенстве овладеть языком и освоиться с обычаями землян, засланы они туда были младенцами, инопланетными Подменышами, с тем чтоб ни о чем не подозревавшие земные матери их воспитали, как своих собственных. Откуда и название книги. А когда уже эти Подменыши станут взрослыми, владея языком, зная обычаи Земли, имея друзей-знакомых — и даже, между прочим, родителей, братьев и сестер, — среди доминирующего вида, вот тогда-то они и послужат посредниками в мирных переговорах между землянами и аксионами.

Ну чем, кажется, плохой план? Но, к сожалению, несмотря на десятилетия анализа и шпионства, аксионские исследователи-роботы допустили глупую ошибку, ложно заключив, что доминирующим видом на земле является норвежская крыса. И вследствие этой ошибки в один прекрасный день 1955 года дюжина ничего не подозревавших крысиных самок с охотой приютила у себя равное же число протоплазмически преображенных аксионов, отныне не отличимых от естественных крысиных отпрысков. Дети-аксионы скоро распознают эту ошибку. Отчаянные Подменыши, однако — под водительством удалого Альяка, — геройски пытаются довести свою миссию до конца, то есть наладить связь с представителями доминирующего вида, к которому, как теперь они, увы, убедились, на Земле относятся люди. Дальше в книге идут подробные описания их ужасных смертей от рук этого беспощадного вида, хотя настоящие крысы, считая аксионов родней, предпринимают самоотверженные попытки их спасти. И каждый раз, когда на Земле убивают аксиона, точное изображение его погибели телепатически передается через всю Галактику на Акси-12, и так душераздирающи эти картины, что даже миролюбивую и высоконравственную аксионскую публику они выводят из себя. Их космическим кораблям, правда, требуется несколько лет, чтоб достигнуть Земли, но, добравшись туда наконец, они ее превращают в пылающий шар. Вот откуда горящие города на обложке. В эпилоге, отнесенном к 1985 году, люди уже погибли, все до единого, вместе с другими крупными плотоядными, и на обугленной, разоренной планете самодержавно царит норвежская крыса.

Я закрыл «Подменыша» и на него сел. Я чуть не разрыдался, и рядом с именем Джерри я поместил слова ДРУГ ДУШИ и ОДИНОЧЕСТВО. Теперь я понял, что большая плетеная корзина спереди на велосипеде нужна ему на то, чтоб в ней развозить необъятную свою тоску, а глаз, кося на сторону, вечно разглядывает пустую никчемность жизни человеческой и бесконечность времени и пространства — никчемность и бесконечность, и он их в своей книге сплавил под названием — Великая Пустота. Ну, вы можете себе представить, как благодаря этой книге возросло мое самоуважение. Довольно, хватит мокрых мест в джунглях, довольно, хватит бессмысленных слов и жестов — меня подхватила и понесла совсем иная волна. К этикеткам ИЗВРАЩЕНЕЦ, УРОД, ПРОТИВОЕСТЕСТВЕННЫЙ ГЕНИЙ я теперь смело мог прирастить обеляющее прилагательное ИНОПЛАНЕТНЫЙ. О, какое это облегчение, когда, глядя одинокими ночами на звезды, видишь в них не прежние льдышки, горящие в Великой Пустоте, но теплящиеся окна родного далекого дома. К сожалению, к сожалению, инопланетянство не влечет за собой ощутительных выгод по части богатства и славы, не повышается благодаря ему и вероятность, что провлачишь спокойно хотя бы день, и не свалятся на голову беды. Ну и вдобавок я, между прочим, во всю эту историю не очень-то и поверил.

В рабочие часы, если я не спал или не свешивался с Воздушного Шара, вы меня легко могли найти на Балконе. Ничто из происходившего внизу, в магазине, не ускользало от моей наблюдательности. Когда торговля у Нормана шла особенно бойко, о чем то и дело возвещала веселым звоном узорчатая старинная касса на прилавке у входа, я всплескивал лапами и кричал в душе: «Молодчага, Норм! Находящиеся в положении вне игры приветствуют тебя».

«Книги Пемброка» — был большой магазин, четыре набитые книгами комнаты, не считая подвала, и Норм все тут знал как свои пять пальцев. Но и у него случались проколы. И он порой искал и не находил, вонзал в полку рапиру, но ничего не вытаскивал. И тогда на него прямо жалко было смотреть. Особенно запомнился мне один случай. Дичью была тощенькая «Баллада о невеселом кабачке».[51] Охотницей — карлица, молоденькая, в верблюжьем пальто, которое стояло вокруг нее колом, стояло как вигвам и волочилось по полу. Подол весь заляпан грязью. Немножко она потолклась, якобы занятая разысканиями, но, по-моему, просто набиралась духу, чтобы открыть рот. Не успела она озвучить свою просьбу — если слово «озвучить» подходит к ее стесненному шепоту, — Норман повернулся на каблуках, твердо шагнул к полкам, где вянули в бумажных обложках карманные издания романов, протянул вперед руку и заранее скрючил толстые пальцы. Вы буквально предвкушали, как книга спрыгнет с полки к нему на ладонь. Только на сей раз напрасно вы предвкушали. На сей раз церебральная система команды-исполнения не сработала. Вы прямо слышали, как в голове у Нормана клацнул разлаженный аппарат. Книга никакая не спрыгнула, ни на чем не сомкнулись пальцы. Со все возраставшей тревогой я следил за тем, как он оглядывает полку, где должно быть искомое сочинение, отстукивает по корешкам нервным указательным пальцем, как бы их пересчитывая, потом обрыскивает полки снизу и сверху, и вальяжная уверенность меж тем переходит постепенно в дерганое смятение. Когда наконец каждому было ясно, что книга просто отсутствует, печально отсутствует, очевидно отсутствует, мужественные плечи Нормана безысходно поникли.

— Что ж, я думал, у нас это имеется, но, видимо, ошибся. Прошу прощения.

Он пробормотал это в пол у себя под ногами, не в силах глянуть разочарованной клиентке в глаза. Он был, очевидно, ужасно расстроен, и я понимал, что он расстроил и бедную карлицу, которая, конечно, уж сама была не рада, зачем попросила этот свой «Кабачок». О, как мне тогда хотелось выпрыгнуть из моего укрытия, крикнуть: «Да здесь эта книга, мистер Шайн — в глаза-то, конечно, я звал его мистер Шайн, исключительно, — здесь она, к кулинарным книжкам прибилась». Заикаясь от потрясения, он говорит: «Н-н-но откуда вы з-знаете?» А я в ответ: «„Книги Пемброка“ для меня не только бизнес — это мой дом, сэр». Он потрясен до глубины души, он глубоко растроган. И это только начало. В моих мечтах он меня берет в ученики. Я быстро восхожу по служебной лестнице. На мне зеленый козырек для защиты глаз. Я очень недурен в этом козырьке, когда, засиживаясь далеко за полночь, разгребаю бумаги, — по-моему, вылитый Джимми Стюарт[52] в «Жизнь прекрасна».

Новости из внешнего мира меж тем приходили неутешительные. Согласно «Глоуб» генерал Лог представил городскому совету окончательный план сражения. Адвокаты нескольких обреченных семейств на западе Сколли-сквер продолжали битву, но дело их заранее считалось проигранным. В июне городской совет принял резолюцию: через несколько месяцев начнется разрушение. Долгие ряды тяжелых машин стояли по окраинам, начищенные, в боевой готовности. Чуть не каждую ночь после этого постановления городского совета горел какой-нибудь дом — хозяева пытались сократить убытки. Сирены выли, дым стоял столбом, на улицах не продохнуть. Я продолжал работать над своей «Одой к ночи». Мысленно я ее называл «Его знаменитая „Ода к ночи“». А Норман, притом что магазин на грани погибели, Норман знай себе покупал книги. Потому, наверно, что тоже в общем-то акула — лишь бы не утонуть.

Я всегда был мечтатель, такая уж натура. Впрочем, учитывая мое положение, спрашивается, кем же еще мне быть? Кстати, когда надо, я умел твердо стоять на земле всеми четырьмя ногами. И потом, продрогший на ветру, промокший под моросью сумрачной реальности — я мучился от мысли, что ничем не могу помочь старине Норману. «Ощущение несостоятельности и источники депрессии у представителей мужского пола». И стал я носить в дом мелкие такие подарочки. Как-то, изучая попкорн на полу в «Риальто», нашел золотой перстенек. Такой, в форме сплетенных двух змеек. В центре две змеиные головки, прильнув одна к другой, глядят в противоположные стороны. Глазки — меленькие изумруды. Я, конечно, мог положить перстень на такое место, где его нашли бы уборщицы, но нет, не положил. Собственно говоря, я его присвоил, стибрил, без малейшего зазрения совести. Уж давно я нащупал у себя на черепе длинный такой бугор, буквально гряду, которая согласно Гансу Фуксу — это мужик, который первым приспособил учение Галя для пошлых полицейских нужд, — является верным признаком «криминальных наклонностей» и «морального разложения». Действительно, если не считать одного очевидного несоответствия, я тютелька в тютельку подхожу под категорию, обозначенную Фуксом как monstrum humanum,[53] а это самый низменный преступный тип. Я понял, что нет никакого смысла вовлекать мою совесть в борьбу, в которой она обречена на поражение. Как уже сказано, я могу, когда надо, быть очень даже практичным. Ну вот, взял я этот перстень, отнес домой, положил на стол Норману рядом с кофейной кружкой, и наутро он его обнаружил. Зажал между большим и указательным пальцами и долго разглядывал, даже примерил — вытянул руку, туда-сюда повертел, как женщина. Потом сунул в ящик стола. Я-то думал — сочтет, что кольцо потерял покупатель, — и все ждал, когда он сунется в какую-нибудь газету, найден, дескать, перстень, обращаться туда-то. Ан ни в какую он газету не сунулся, а неделю спустя смотрю: этот самый перстень у него на пальце.

И еще как-то было: плетусь домой из «Риальто», уже дело к рассвету, и вдруг вижу мужчину и женщину на Кембридж-стрит, а кроме них вокруг ни души. Она на него буквально бросается, кричит и кричит «блядун, блядун проклятый», и каждый раз, как отвесит ему «блядуна», ногой топнет, будто счет ведет, сколько «блядунов» подряд ему влепила. Мужчина качается, хочет ее обнять за плечи, а она его руку стряхивает, стряхивает. Он, видно, хорошо нагрузился, судя по тому, как его качало. А на ней серебряные такие туфельки, высоченные каблуки, и вспомнил я своих Прелестниц, и мне ее жалко стало. Я был внутренне на ее стороне, готов за нее заступиться, чего бы мне это ни стоило, любой ценой. Глупости, глупости, хватит, да велика ль цена заступничеству мелкого вороватого крысляя, и на кой ляд оно нужно хорошенькой женщине? А в руке у нее был большущий букет желтых роз, и, повторив своего «блядуна» раз пятнадцать, она вдруг как хлестанет его букетом по мордасам, все розы рассыпав, и — на другую сторону улицы, бегом, бегом, и поскорей в подземку. Я крикнул молча: «Так тебе, гад, и надо!» Он постоял немного, покачиваясь, как на легком ветру, среди роз, желтым пламенем дотлевавших на тротуаре. А потом он стал их давить, наступит на каждую носком ботинка, весь дергается и вжимает, вкручивает в тротуар. И рот, почти точно, как в зеркале, отражает эти его усилия — тоже дергается и вжимается. Та топала, этот дергается, давит. Ни единой не пощадил. А потом поплелся прочь. Я обождал немного, удостоверился, что он не вернется, и уж тогда подкрался, сцапал розу, которая была поменьше других изувечена, отнес домой, а там расправил, как мог. Почти уже впритык к самому открытию магазина я ухитрился ее поставить в кофейную кружку у Нормана на столе. Я с удовольствием бы и водички налил, но что мне недоступно, то недоступно.

Наблюдая первое впечатление Нормана от моей розы, я понял, что, кажется, перегнул палку. Он откровенно испугался. Смотрит на непонятную желтую розу у себя в кофейной чашке, глаза вылупил, потом стал озираться, даже под стол опасливо так заглянул, будто сейчас кто-то из-под него выскочит. Вынул розу из кружки, положил на стол. И все утро он озирался и дергался, и бросал на розу беглые взгляды, будто ожидая, что она сама объяснит странный факт своего присутствия, а после завтрака ее выбросил в мусорную корзину. Сюрприз мой не удался. Дар был не ко двору. Вместо утешения я поставил Норману новую пищу для беспокойства, в чем искренне и раскаялся. Больше подарков я ему не дарил.

У меня всегда немножечко были не все дома, но, успокойтесь, я не умалишенный. Тут вы поднимаете бровь, да хоть обе брови под самый лоб задерите, на здоровье, факт остается фактом, мечты наяву и разные пунктики — дело одно, ненормальность — совершенно другое. И вовсе я не из таковских, нет, чтобы рехнуться и этого не сознавать. Многие есть и гораздо похуже меня. Я это не с потолка взял, заимствовал из вполне авторитетного источника, а именно у Петера Эрдмана, автора исследования «Я сам как другой». В этой работе доктор Эрдман приводит подлинные истории, про невозможных, скажем, жирняев, которые, стоя перед зеркалом, видят лилейную стройность парижских манекенщиков, или про других, жутких кощеев, которые в зеркале видят свои обольстительно пышные формы. И ведь видят, видят, то-то и оно. Вот что такое сумасшествие. А у меня лично проблема как раз не с зеркалом — где неизменно, когда ни глянь, живет себе жалкий тип без подбородка, — а с моим образом совсем вне зеркала, который вижу, когда лежу навзничь, оглядываю свои пальцы и сам себе рассказываю удивительные истории, словом, занят тем, что зову мечтами, то есть — беру бесформенный, бессмысленный жизненный ком, замешиваю, раскатываю, леплю, придаю ему начало, конец, середину. В моих мечтах есть всё, решительно всё, то есть кроме того урода в зеркале. Когда чеканю в мечтах такую вот примерно фразу: «Музыка смолкла, и в тишине все взоры устремились на Фирмина, который стоял на пороге бальной залы, невозмутимый и гордый», — я разве крыса-недомерка без подбородка вижу на пороге бальной залы? Это производило бы совершенно не тот эффект. Нет, я всегда вижу кого-то, точь-в-точь похожего на Фреда Астера: тонкий стан, длинные ноги и подбородок, как носок сапога. Иногда я даже одеваюсь под Фреда Астера. В данной сцене конкретно я во фраке — лакированные бальные туфли, цилиндр. Небрежно скрестив ноги, томно опираюсь на трость с серебряным набалдашником. По-вашему, трудно держать в таком положении бровь? Иногда, заглядывая к Норману на чашечку кофе, надеваю бежевый кардиган, мокасины с кисточками. Откидываюсь в кресле, забрасываю ноги на стол, и мы говорим, говорим, говорим — о книгах, о женщинах, о бейсболе. К этой картинке я прикрепил: УВЛЕКАТЕЛЬНЫЙ СОБЕСЕДНИК. А порой, тоже вылитый Астер, но теперь разочарованный, устав от светской суеты, свесив с губы «Лаки Страйк», как француз, бешено терзаю старенький свой ремингтон. Люблю треск каретки, когда выдираю одну страницу и темпераментно вставляю другую. Буду сочинять, сочинять без конца, расскажу вам про стук в дверь и как входит Джинджер, опишу ее робость и бутерброд с сыром, который она для меня приготовила, ее выражение глаз. Могу вам пересказать даже все, что написано на страницах в кипе, нарастающей подле пишущей машинки.

Есть такое место в «Призраке оперы»[54] — там этот призрак, этот великий гений, прячущийся от глаз из-за своего невообразимого уродства, говорит, что больше всего на свете он хотел бы пройтись вечерком по бульвару под руку с хорошенькой женщиной, как самый заурядный обыватель. По мне — это самое трогательное место во всей мировой литературе, хоть Гастона Леру великим не назовешь.

Загрузка...