НОВОГОДНИЙ РАССКАЗ

…По роду своей службы и по своей человеческой природе я не трус. Но меня ужасала мысль опять попасть к ним в руки — после того, как я так здорово от них ушёл. Это было бы просто глупо. У меня была надёжная явка. Она находилась и противоположном конце города. Там я мог отсидеться. Мне нужно было пересечь город. Я решил идти напролом, через центр. Инстинкт и опыт подсказывали мне, что это самое безопасное. Риск, правда, был громадный. Но вы сами понимаете, что в нашем деле без риска не обойдёшься. Нужно только иметь крепкие нервы. Нервы у меня были крепкие. Расчёт состоял в том, что человек, который совершенно открыто идёт ночью по городу, объявленному на осадном положении, меньше всего может возбудить подозрение. Раз человек идёт так открыто и так спокойно, значит он «имеет право». Я знал по опыту, что патрули редко останавливают такого человека.

Я шёл чётким военным шагом. Эхо шагов громко отражалось, как бы отскакивало от чёрных фасадов, почти сливавшихся со звёздным небом, по которому со свистом проносился ледяной норд-ост. Внешне я очень подходил для роли человека, который «имеет право». На мне был короткий романовский полушубок, крепко подпоясанный широким ремнём, кубанка и почти новые румынские офицерские сапоги. Всего этого, конечно, нельзя было рассмотреть в темноте, но при слабом, льющемся свете звёзд мой силуэт должен был внушать полное доверие любому патрулю. Мне не хватало шпор, и я возмещал их отсутствие громкими, чёткими звуками строевого шага. Каждый шаг причинял мне адскую боль, так как чужие сапоги были не совсем ладно скроены и грубый шов между голенищами и головкой до такой степени натёр подъём правой ноги, что я готов был кричать. Мне казалось, что мясо на ноге протёрто до кости. Иногда мне хотелось плюнуть на всё, сесть на тротуар и снять сапог. О, какое бы это было блаженство! Мне приходилось собирать всю свою волю, чтобы заставить себя идти дальше. И я шёл, шёл. Я даже не мог позволить себе роскошь идти медленно, ступая не на всю подошву больной ноги, а лишь на носок. Тогда бы у меня была жалкая, хромающая походка, и я бы уже не был человеком, «имеющим право».

Кроме того, когда я выпрыгнул из грузовика, перескочил через кладбищенскую ограду и потом бежал, виляя между крестов и памятников, по мне открыли пальбу, и одна пуля зацепила левую руку немного пониже плеча. Тогда я не обратил на это внимания и почти не почувствовал боли. Я тогда почувствовал лишь небольшой удар и ожог. Но теперь плечо начинало сильно болеть. Оно опухло, горело, сочилось. Весь рукав сорочки был мокрым. И мне уже трудно было размахивать рукой на ходу. Я заложил её за пояс. Кроме того, я несколько дней не ел, не умывался, не брился, не раздевался. Это всё создавало во мне тягостное ощущение физической нечистоплотности и подавленности, с которым я боролся, собирая все свои душевные силы.

Вероятно, у меня начинался жар, так как в голове мутно шумело и я чувствовал повыше ключицы быстрое стрекотание пульса. Наступил момент, когда мне стало так плохо, что я готов был забраться в развалины первого попавшегося дома, лечь среди скрученных железных балок и кусков известняка и уткнуться лицом в битое стекло, так нежно и так соблазнительно мерцавшее при голубом свете звёзд. Но в тот же миг я заставил себя ещё твёрже ударить подошвой в тротуар и в такт шагов громко на всю улицу засвистел мотив из оперетты «Граф Люксембург», совершенно не отвечавший моим вкусам, но в высшей степени свойственный тому человеку, «имеющему право», в которого я превратился в эту ледяную, смертельно опасную полночь. Сейчас, когда я вспоминаю об этом, мне кажется совершенно невероятным, каким образом мне удалось пройти почти через весь город и ни разу не быть остановленным ни одним патрулём. А этих патрулей на моём пути попалось по крайней мере три, и ни один не остановил меня. Я прошёл мимо них, стуча сапогами и свистя из «Графа Люксембурга», так легко и просто, как будто бы на мне была шапка- невидимка.

Одна мысль, одно чувство владело мною: сознание ответственности перед Родиной, которая доверила мне жизнь нескольких десятков своих лучших, храбрейших сынов — членов моей подпольной организации, — связь с Москвой, адреса, явки, одним словом, всё то, что помогало победе, в особенности сейчас, в дни решительного перелома на всех фронтах. Минутами я даже переставал чувствовать тяжесть своего измученного тела, переставал чувствовать боль, и меня как бы несло на крыльях сквозь развалины этого страшного мёртвого города, иногда встававшие на моём пути, как беспорядочное скопление чёрных декораций, осыпанных звёздами.

Я помню громадный сквер в центре города. Тонкие деревья, согнутые в дугу, дрожали от норд- оста. Помню широкую асфальтовую дорожку, проложенную по диагонали через этот сквер, помню высокий чёрный памятник Воронцову в плаще, седом от инея. Узкая фигура Воронцова, как бы слабо начертанная мелом на фоне звёздного неба, проплыла мимо меня в воздухе, как прозрачный призрак.

Я прошёл по диагонали через весь сквер и снова стал переходить из улицы в улицу. В тех местах, где были разрушенные дома, становилось немного светлее. Светлее было и на перекрёстках. Там было больше звёзд.

Я подходил к какому-то перекрёстку, когда увидел перед собой на углу две человеческие фигуры. Они как раз в ту минуту закуривали. Маленький огонёк зажигалки среди кромешной тьмы показался мне большим, как костёр. При его свете я хорошо рассмотрел этих двух. Я сразу понял, кто это такие. Это, несомненно, были два агента, совершающие свой тайный ночной обход. Они всегда ходят попарно. На перекрёстке они разделяются. Один идёт по одной улице, другой по другой. Таким образом они обходят квартал и снова встречаются на перекрёстке. Человек, попавшийся на их пути, никуда не может уйти от них, если бы даже он и повернул назад. Они обменялись несколькими словами и разошлись. Один свернул за угол, а другой пошёл прямо на меня. Я уже слышал стук его сапог и запах ворвани. Его силуэт по очереди закрывал выбеленные стволы акаций. Несомненно, он тоже видел меня. Встреча была неизбежна. Переходить на другую сторону улицы не стоило. Он всё равно остановил бы меня. А у меня не было никакого оружия. Ах, если бы у меня был хотя бы простой перочинный кож. Сейчас он подойдёт ко мне вплотную, осветит фонариком и потребует ночной пропуск.

Тогда я сделал единственное, что мог сделать. Не меняя шага и продолжая свистеть из «Графа Люксембурга», я круто повернул и подошёл к первым попавшимся воротам.

Я попытался открыть их, но они были заперты. Тогда я взялся за толстую проволоку звонка и несколько раз дёрнул за неё. Проволока зашуршала, завизжала, раскачивая где-то в глубине двора колокольчик, и через несколько мгновений колокольчик раскачался и зазвенел. Я никогда не забуду резкий, неровный звук этого медного валдайского колокольчика. В мёртвой тишине мёртвого города он показался мне громким, как набат. Я ещё раз нетерпеливо дёрнул за проволоку, и в эту минуту меня осветили фонариком.

— Документы, — негромко сказал простуженный голос по-русски, но с румынским акцентом.

Я не видел человека. Я видел только свет фонарика… Теперь у меня оставался только один выход. Я собрал все свои силы, развернулся и наугад ударил в темноту кулаком. К счастью, я не промахнулся. Я был так разъярён, что не почувствовал ни малейшей боли, хотя мой кулак изо всех сил ударился в его костлявую скулу. Я в темноте схватил его за плечи, нашёл его горло и, преодолевая боль раненой левой руки, обеими руками задушил его. Колокольчик в глубине двора ещё не перестал качаться и побрякивал. Я взял труп сзади подмышки и поволок к лестнице, которая вела с улицы в подвал, и столкнул его вниз. Надо было торопиться. Я опять нетерпеливо позвонил. На этот раз в глубине двора послышались тяжёлые шаркающие шаги. Я почувствовал что-то под ногами. Это была, по-видимому, «его» шапка. Я поднял шапку и швырнул вслед за ним в подвал. Это была такая же кубанка, как и у меня… В эту минуту ворота открылись. С тем же, не покидавшим меня ни на один миг чувством человека, для которого нет и не может быть никаких препятствий, я, громко свистя из «Графа Люксембурга», прошёл мимо дворника во двор. Впрочем, я не знаю, был ли это дворник или дворничиха. Я, не останавливаясь, как призрак, прошёл мимо какой-то маленькой, согбенной, что-то старчески бормочущей фигуры, закутанной в тулуп и позванивавшей связкой больших ключей. Я услышал за собой тягостный кашель и такой горестный, такой глубокий, скрипучий вздох, что у меня сердце перевернулось от жалости к этому не известному мне человеку, которого я даже не успел рассмотреть. Но мне почудилось, что всё горе растерзанного и лишённого души города выразилось в этом тягостном, скрипучем кашле и вздохе.

Совершенно не обдумывая своих поступков, я прошёл строевым шагом через весь двор, обогнув обледеневший фонтан с каменной пирамидой посредине и с чугунной цаплей на этой ноздреватой пирамиде. Корпус четырёхэтажного дома находился в глубине двора. При слабом, льющемся свете звёзд, со своими слепыми, чёрными окнами, он показался мне мёртвым, угрожающе страшным и вместе с тем почему- то до ужаса знакомым, хотя я мог бы поклясться, что никогда здесь не был.

Единственная наружная дверь вела в дом. Она была открыта. Она резко чернела. Я поднялся по трём обледеневшим ступеням и вошёл в лестничную клетку. Входя, я слышал, как дворник, гремя ключами, запирал ворота.

В лестничной клетке было совершенно темно. Я протянул руку в сторону и нащупал косяк какой- то двери. Я провёл рукой по рваной клеёнке и натолкнулся на почтовый ящик. Не отдавая себе отчёта в том, что делаю, я постучал кулаком в дверь. Я постучал не робко, но и не требовательно. Я постучал так, как стучат знакомые. И тотчас дверь открылась. Можно было подумать, что меня ждут.

— Прошу вас, — сказал женский голос из темноты. — Извините, у нас темно, опять нет тока. Пойдёмте. Не ударьтесь.

Она закрыла дверь на ключ и на цепочку, взяла меня за рукав и повела по тёмному коридору, сильно пахнущему дезинфекцией. В глубине слабо светилась полуоткрытая дверь.

— Я была уверена, что вы уже не придёте. Я не знала, что у вас есть ночной пропуск. И всё-таки вас ждала, ждала, — шепотом заговорила женщина. — Она только что заснула. Она весь день страшно металась. Я думала, что сойду с ума. Я клала ей на голову лёд. Я правильно поступила?

Мы вошли в маленькую, страшно холодную комнату, показавшуюся мне чёрной от копоти. На обеденном столе без скатерти, в блюдечке с маслом горел фитиль, скрученный из ваты. Маленький язычок пламени колебался над обгорелым краем блюдца, шатая на стенах громадные тени стульев и решётки кровати. Стены смугло искрились, как бы посыпанные бертолетовой солью. Я понял, что стены заиндевели.

Женщина взяла блюдечко с огоньком и подняла его над кроватью. Тени на стенах переместились, и стены заискрились ещё волшебней. Женщина была в валенках, в пальто, в платке. Её лица почти не было видно. Торчал только заострившийся нос. Но, судя по голосу, это была молодая женщина.

На кровати, укрытая горой шуб, лежала на спине девочка лет тринадцати с очень нежным, очень прозрачным и вместе с тем воспалённым лицом, с потрескавшимися губами, казавшимися совсем чёрными, с остановившимися, ничего не видящими светлыми глазами за решётками слипшихся ресниц. На её лбу лежал свисший на сторону пузырь со льдом. Она стонала и быстро разговаривала в бреду, двигая мучительно сжатыми бровями и дико озираясь по сторонам. Женщина поправила на голове девочки пузырь со льдом и обратила ко мне глаза, полные слёз.

— Вы видите? — сказала она топотом и вдруг впервые увидела меня.

Её глаза расширились. Она вскрикнула. Её рука с блюдечком задрожала.

— Кто вы такой? — закричала она в ужасе. — Что вам здесь надо?

И в тот же миг я увидел в углу комнаты своё отражение в узком туалетном зеркале, туманном от холода. Страшный, небритый, с красными воспалёнными глазами, с расцарапанным лицом, с засохшей кровью на пальцах левой руки, в грязном полушубке и с кубанкой, надвинутой на лоб, — я сам показался себе страшным. А она стояла передо мной, дрожа всем телом, и продолжала кричать, повторяя:

— Что вам здесь надо? Кто вы такой?

Я совершенно не представлял себе, куда я попал и что надо теперь делать. Я только знал, что если она не перестанет кричать, то она разбудит весь дом, и тогда, по всей вероятности, я погиб. И я в первый и, по всей вероятности, в последний раз в жизни растерялся. В самом деле, что можно было сделать? Я почувствовал, как силы оставляют меня.

Для того, чтобы не потерять сознание, я схватился за стол и сел на первый попавшийся стул. Я снял шапку, положил руки на стол, положил голову на руки и, теряя сознание, успел только пробормотать:

— Простите. Я сейчас уйду. Только ради бога не кричите, я вас очень прошу.


Простите. Я сейчас уйду


И я потерял сознание. Но я потерял сознание всего на несколько секунд. Это был очень короткий обморок. Но когда он прошёл, голова моя была так тяжела, что я всё никак не мог поднять её от стола. Женщина уже не кричала. Я слышал недалеко от себя её тихое дыхание. Наконец, я поднял голову. Она сидела против меня за столом, охватив руками спинку высокого резного стула. Светильник стоял на столе между нами. Она смотрела на меня широко раскрытыми, но уже не испуганными и не удивлёнными глазами. Это были прекрасные глаза — большие, светло-зелёные, сероватого оттенка, блестящие молодо и нежно. У больной девочки были точно такие же глаза. Но это не были мать и дочь. Женщина казалась слишком молодой, чтобы иметь такую большую дочь. Я не сомневался, что это сёстры. Старшая сестра продолжала молча смотреть на меня, двигая сжатыми бровями, так же точно, как двигала младшая. Очевидно, в ней происходила усиленная умственная работа. Тонкие, широко и красиво разлетевшиеся брови придавали её лицу выражение решительного спокойствия. Она была бы красавица, если бы не горестно сжатый бесформенный рот и две слишком резкие черты, соединяющие крылья носа с углами искусанных губ. Наши глаза встретились. Её лицо медленно побледнело. Я думаю, что в эту минуту она совершенно отчётливо поняла, кто я такой, почему я здесь и что ей грозит, если меня найдут в её квартире. Она видела перед собой смерть.

— Простите. Я сейчас уйду, — сказал я.

Она замахала руками и отрицательно затрясла головой. В её глазах мелькнул страх. Я понял, что она напугалась не того, что может случиться с ней, а того, что я могу уйти. Она выбежала из комнаты, и я услышал стук каких-то запоров. По-видимому, она запирала дверь на дополнительные крючки. Когда она вернулась, она приложила палец к губам и некоторое время стояла передо мной, прислушиваясь к тому, что делается в доме. Но в доме было тихо. Подобие улыбки скользнуло по её маленьким, бесформенным, искусанным губам.

Я незаметно вытянул под столом ноги, хотелось снять тесный сапог, чтобы хоть немного облегчить жгучую, немыслимую боль. Мне казалось, что вся нога распухла. Она горела, как раскалённая.

Женщина подошла ко мне вплотную и озабоченно взглянула мне в лицо. Я совсем перестал владеть собой. Правда, я ещё не стонал, но я уже был близок к этому.

— Вам больно? — прошептала она.

Я кивнул головой.

— Что?

— Нога.

— Вы ранены?

— Натёр. Я не могу снять сапог.

— Давайте сюда.

Она села передо мной на корточки и взялась за мой сапог. Мне было стыдно, но я уже не имел сил сопротивляться. Я только кряхтел. У неё были маленькие нежные руки с пальцами, очень тонкими на концах. Я заметил её ноготки со следами облезшего красного лака. Наверное, она очень давно не делала себе маникюра. Она прикусила губы и тянула изо всех сил тесный сапог, который никак не поддавался. Она обливалась потом. Всё-таки она его в конце концов стащила. Я ужаснулся, увидев портянку, которую она развернула двумя пальцами, — грязную, окровавленную тряпку с чёрными восковыми отпечатками пятки и пальцев. Она с отвращением бросила её в угол. Но я почувствовал, что это отвращение не относилось ко мне, оно относилось к чему-то другому. Рана на ноге была довольно глубокая, но не такая страшная, как я себе представлял. Как только сняли сапог, рана перестала болеть. Я почувствовал блаженство. Но в ту же минуту новая боль заставила меня застонать. Это была раненая рука, о которой я почти забыл. Я не мог ею двинуть. Женщина внимательно осмотрела меня с ног до головы и показала глазами на рукав моего полушубка, который был разорван пулей пониже плеча.

— А это? — сказала она.

— Пуля, — сказал я.

Она покачала головой.

— А ещё?

— Больше нет.

— Хорошо, — шепотом сказала она. — Сидите.

И она снова вышла из комнаты. Она вышла лёгкими, бесшумными шагами. Меня одолевал сильный жар, меня начало знобить, я едва соображал, что происходит вокруг.

Я потерял власть над временем. Время то неслось с невероятной быстротой, то вдруг останавливалось, и в этих бесконечно тягостных паузах остановившегося времени я слышал быстрое, неразборчивое бормотанье больной девочки, её вскрики, шорох шуб, которые она пыталась сбросить с себя в беспамятстве. Я почувствовал, что больше не в состоянии сидеть. Я боялся, что потеряю сознание и упаду. С трудом снял с себя полушубок, бросил его на пол к стене и лёг. Она несколько раз приходила и выходила. Она что-то делала в комнате. Я несколько раз впадал в забытьё.

Один раз я очнулся от резкого каменноугольного дыма. Она сидела на корточках перед маленькой печуркой, зажигала в печурке бумагу и сыпала на неё сверху мелкий каменный уголь. Уголь не зажигался. Тогда она, закусив губу, колола на полу кухонным ножом пенал. Это был именно пенал. Я хорошо запомнил его. Он был с переводной картинкой на крышке. Это, наверное, был пенал больной девочки. Я видел, как горели лучины, наколотые из пенала, а потом печка загудела. Волшебный зной распространялся по комнате. Искрящиеся стены потемнели. Коленчатая труба стала сумрачно-вишнёвого цвета, и по ней бегали золотые искорки.

Я помню, как женщина раздевала меня и как она лила йод на пулевую рану. Мне было стыдно своего ужасающего белья, но я не мог сопротивляться. Потом она поставила на пол эмалированную миску с нагретой водой и заставила поставить в неё ногу. Стоя на коленях и уронив на лицо каштановые волосы, она мыла мою ногу, и я чувствовал блаженство от прикосновения к воспалённой ноге душистой мыльной пены. Она принесла откуда-то пару мужского белья, синий шевиотовый костюм, от которого пахло нафталином, старые ещё довольно хорошие штиблеты. Она заставила меня переодеться. Теперь я сидел на маленькой скамеечке за раскалённой печкой, и меня одолевал сон. Ах, если бы вы знали, какое это было блаженство! Она поставила передо мной на стул бритвенный прибор и зеркальце. Она заставила меня побриться. Я кое-как побрился, и она вытерла своими маленькими горячими руками моё лицо одеколоном. Она припудрила моё лицо. Это было очень хорошо, так как пудра скрыла царапины на щеках. Плавным движением руки она велела мне отвернуться. Я отвернулся. Она стала что-то делать за моей спиной. Я насторожился. Я осторожно посмотрел в мутное зеркало туалетного стола.

Комната отразилась почти целиком. Я увидел её. Она ходила по комнате, роясь в углах и отыскивая какие-то вещи. Она двигалась по комнате плавно, неторопливо, но безостановочно, как бы кружась в непонятном для меня ритме, похожем на медлительное кружение крупного снега. Иногда в её руках появлялось что-то цветное, пёстрое, лёгкое, воздушное. Она открыла зеркальный шкаф. Вся комната двинулась и поплыла в зеркале. Я видел, как она зашла за то движущееся зеркало и теперь стояла за зеркалом. Она стала невидимой. Вместо неё была качающаяся комната, оплетённая золотистой паутинкой ночника. Она там, за зеркалом, что-то делала. Я увидел её голую руку, которая выбросила из-за зеркала пальто, платок и валенки. Иногда её обе руки подымались над зеркалом, две прекрасные нежные кисти, смугло освещённые ночником. Это продолжалось очень долго, и я, не переставая, наблюдал за её скрытыми, невидимыми движениями. Стукнули каблучки туфель. Тогда я понял, что она переодевается. Я успокоился и перестал следить за ней.

Меня разбудил воздушный шорох платья, летавшего по комнате. Она ходила по комнате в лёгком, пёстром праздничном платье, с оголёнными руками, с волнистыми, разлетающимися каштановыми волосами. В туфельках на высоких каблуках она казалась более рослой, стройной. Жаркий, душистый ветер веял по комнате от её развевающегося платья. А я опять сидел на скамеечке за печкой и следил за тем, как она набрасывала на стол чистую скатерть с украинской вышивкой. Потом в её руках появились маленькие ёлочные свечки — тоненькие огарочки какой-то давней ёлки, вероятно, хранившиеся на память в нижнем ящике гардероба. Она зажигала их и, накапав цветного парафина, прилепляла к подоконнику, к туалетному столу, к буфету. Скоро золотистые ряды огоньков, учетверённые двумя зеркалами, мягко затеплились, наполняя комнату ёлочным сиянием.

Она села на корточки перед буфетом и достала с нижней полки блюдо холодной жареной рыбы. Рыбы было совсем мало, два или три кусочка. Но по той важности, сияющей скромности, с которой она пригласила меня к столу, я понял, что это не просто ужин, а ужин, связанный с каким-то далёким-далёким, чудесным праздничным воспоминанием. Мы сели друг против друга и стали есть. Мне было совестно, но я ничего не мог поделать со своим аппетитом. Я не ел три дня. Стараясь не торопиться, я жевал рыбу, показавшуюся мне лучшей рыбой в мире. А она совсем почти не ела. Она смотрела на меня сияющими глазами, по-видимому, наслаждаясь тем, что впервые за все эти чёрные годы сидит за одним столом со своим человеком и ужинает. Потом она поставила на стол два бокала и с грустной улыбкой наполнила их водой из глиняного кувшина. Она отдала мне всю еду, которая была в её некогда зажиточном, а теперь обнищавшем доме, но она не могла предложить мне вина.

Она подняла бокал и сказала:

— С Новым годом.

Я с недоумением посмотрел на неё. Она улыбнулась мне своей открытой, сияющей и вместе с тем бесконечно печальной улыбкой.

— С Новым годом, — повторила она. — Вы разве не знаете, что сегодня Новый год?

И я вдруг понял значение этих маленьких ёлочных свечек, наполнявших комнату своим ясным, живым трепетом, я понял значение этого воздушного пёстрого, праздничного платья, от которого веяло женским запахом духов «Красная Москва», я понял блеск этих прекрасных глаз, в которых как бы отражались какие-то другие — радостные, сияющие огни прошлого и будущего… И мою душу впервые за столько лет охватило такой нежностью, таким теплому.

— С Новым годом! — сказал я.

Мы подняли бокалы, глядя друг другу в глаза, выпили холодную воду, которая при блеске свечей показалась мне золотистой, как шампанское.

Девочка вдруг встрепенулась, сделала попытку вскочить. Её глаза расширились, и она очень тоненьким и очень слабым голоском испуганно закричала:

— Маруся! Ёлка загорелась! Туши! туши! Горит вата. Пожар!

Женщина подбежала к сестре и стала её успокаивать. Пока она возилась с пузырём, меняя в нём лёд, я положил руки на стол, положил на них голову и заснул.

Вероятно, я спал долго. Когда я проснулся, женщина сидела против меня, положив острый подбородок на стиснутые, переплетённые пальцы рук, и плакала. Она плакала совершенно беззвучно. Слёзы бежали по её лицу, и мне казалось, что в каждой слезе отражается чистый, тёплый огонёк свечечки. Всё лицо её блестело текучими огоньками и сияло, как догорающая ёлка. Вдруг она подошла к окну, занавешенному одеялом, и прислушалась. Я тоже прислушался. Я услышал звук отпираемых ворот и кашель дворника.

— Вам нужно идти, — сказала она, — уж утро.

Она проводила меня до дверей.

— С Новым годом, — сказал я, поцеловал её нежную руку и вышел.

Ворота уже были открыты. Но было ещё темно, как ночью. Аквамариновая звезда, всё это время стоявшая над фонтаном с цаплей, высоко в небе, тронулась вместе со мной и вывела меня на улицу. Ветра уже не было. Немного таяло, как это часто бывает в новогоднюю ночь на юге. Чуть-чуть светало. И вновь великая сила, владевшая моей душой все эти годы, подхватила меня и, как на крыльях, понесла сквозь сумрачный, полуразрушенный город, осыпанный умирающими звёздами. Но теперь этот город уже не казался мне лишённым души.



Загрузка...