Задумывая книгу о пошлых людях, Флобер, как уже говорилось, сознавал, что рискует сделать ее скучной. А он мечтал об истинном произведении искусства и чувствовал, что только с помощью прекрасного стиля сможет преодолеть трудности, вызванные одиозностью темы и убогостью персонажей. Я, признаюсь, не уверен, существуют ли на свете врожденные стилисты, но, если и существуют, Флобер явно не входил в их число — говорят, его ранние произведения, опубликованные посмертно, многословны, напыщенны и цветисты. Да и по письмам, утверждают исследователи, не заметно, чтобы он ощущал изящество и своеобразие родного языка. Мне кажется, в последнем случае они не правы. Свои письма по большей части Флобер писал ночью, после целого дня утомительного труда, и отправлял их по адресам без исправлений. В них немало орфографических и грамматических ошибок, жаргона, временами есть грубоватость, но много и точных, ритмичных зарисовок, которые хоть сейчас вставляй в текст «Госпожи Бовари». Некоторые же отрывки, особенно писанные в состоянии ярости, столь непосредственны и язвительны, что даже незначительные исправления могут их только испортить. Вы так и слышите его голос в этих быстрых, резких, бойких фразах. Но творить книгу в подобной манере ему не хотелось. Он был предубежден против разговорного стиля и не понимал его преимуществ. За образец он решил взять Лабрюйера[13] и Монтескье. Его привлекал стройный, выверенный, стремительный и разнообразный слог, ритмичный и музыкальный, как поэзия, но сохраняющий при этом все достоинства прозы. Он был уверен, что существуют не два, а только один способ выражения замысла, а слова, он считал, должны обтягивать мысль плотно, словно перчатка руку. «Когда я замечаю в предложении ассонанс или повтор, — говорил он, — я знаю, что в чем-то сфальшивил». (В качестве примеров ассонанса — созвучия гласных звуков при несовпадении согласных — словари дают: парень — камень, сердили — седины, грусть озарюсь.) Флоберу представилось, что от ассонанса следует избавиться, даже если на это уйдет неделя труда. Не позволял он себе употреблять и одно слово дважды на странице. И, кстати, вряд ли поступал разумно: если в каждом случае слово стоит точно на своем месте, то ни синоним, ни перифраз уже не улучшат его выразительности. Флоберу приходилось следить, чтобы чувство ритма, свойственное ему, как и любому другому писателю, не завладело им (как оно завладело Джорджем Муром в его последних произведениях), и с неимоверными усилиями он разнообразил ритм. Для сочетаний слов и звуков, которые передавали бы ощущение спешки или медлительности, томности или нервного напряжения, короче, любого нужного ему состояния, требовалась вся его изобретательность.
Садясь за работу, Флобер сначала начерно набрасывал то, что хотел написать, а уж потом вычеркивал, переделывал и шлифовал, пока не добивался необходимого эффекта. Потрудившись таким образом, он выходил на террасу и начинал громко читать сделанные фразы — и если они не звучали, значит, по его мнению, что-то там не заладилось. Тогда он снова усаживался за них. Стараясь обогатить свою прозу, говорил Теофиль Готье, Флобер придает слишком большое значение кадансу и гармонии. Это особенно режет слух, когда он еще начинает выкрикивать предложения своим гулким голосом. Но предложение, добавляет Готье, пишется вовсе не для того, чтобы его орать, а чтобы читать про себя. Готье, несомненно, издевался над привередливостью Флобера: «Бедняга, понимаете ли, страдает от угрызений совести. Как, вы не знаете, что отравляет его жизнь? В „Госпоже Бовари“ пришлось оставить рядом два существительных в родительном падеже: une couronne de fleurs d'oranger[14]. Несчастный весь измаялся, но, как ни старался, сделать ничего не смог». Фраза, действительно, не особенно благозвучна; нам, англичанам, повезло, что грамматика нашего языка легко позволяет избегать подобных конструкций.
По воскресеньям в Круассе приезжал Луи Буйле. Флобер читал ему сделанное за неделю, а Буйле высказывал свое мнение. Писатель спорил, бесился, но друг не уступал, и в конце концов приходилось принимать правку, на которой тот настаивал: Флобер вымарывал лишние эпизоды и неподходящие метафоры, исправлял плохие фразы. Не удивительно, что роман двигался вперед со скоростью черепахи. В одном из писем Флобер сообщал: «Весь понедельник и вторник ушли на две строчки». Это, конечно, не значит, что он написал за два дня всего две строки; нет, их могло быть и три сотни, но доволен он остался всего двумя. Творчество выматывало его. Альфонс Доде относил эту усталость за счет брома, который Флобер из-за болезни постоянно принимал. Если Доде прав, то бромом, возможно, объясняются и те явные усилия, которые Флобер прилагал, чтобы привести в порядок и изложить на бумаге сумятицу своих мыслей. Мы знаем, как тяжко ему далась известная сцена Земледельческого съезда, когда Эмма и Родольф сидят у окна мэрии, а советник префектуры произносит речь. О том, чего он добивался, Флобер рассказал в письме к Луизе Коле: «Мне нужно было совместить в одном куске текста реплики пяти-шести персонажей (они болтают), обрывки разговоров еще нескольких человек (их слышно), атмосферу места, где происходят события, и при этом ярко, наглядно описать людей и предметы и поместить в центре мужчину и женщину, у которых (по сходству вкусов) зарождается тяга друг к другу». Задача не кажется мне чрезмерно трудной, и Флобер, надо признать, решил ее с удивительным мастерством, но эпизод в двадцать семь страниц отнял у него все-таки целых два месяца. Бальзак написал бы его — по-своему, конечно, но ничуть не хуже — быстрее чем за неделю. На великих романистов, скажем, Бальзака, Диккенса или Толстого, снисходило обычно то, что мы называем вдохновением. В «Госпоже Бовари» вы его почувствуете не часто — чуточку тут, немножко там. В основном же Флоберу приходилось полагаться на свое усердие, советы Буйле и острую наблюдательность. Я вовсе не хочу умалять достоинств «Госпожи Бовари», но все же удивительно, что такая великая книга была создана не свободным полетом буйной фантазии, как «Отец Горио» или «Дэвид Копперфилд», а почти одним голым расчетом.
Представляется резонным вопрос: а удалось ли Флоберу в результате всех усилий достичь того стилистического совершенства, о котором он мечтал? Однако иностранцу, даже если он достаточно хорошо знает язык, судить о стиле не с руки: изящество, музыкальность, тонкая игра слов, выразительность и ритм вряд ли ему будут доступны. Поэтому стоит прислушаться к мнению земляков писателя. После смерти Флобера одно поколение французов превозносило его стиль, но в наше время восторги поутихли. Современным французским писателям недостает в его прозе естественности. Я уже говорил, что Флобера охватывал ужас перед новомодным правилом: «писать как говоришь». Конечно же, «писать, как говоришь» не менее опасно, чем говорить, как пишешь, однако письменная речь приобретает живость и энергичность только тогда, когда крепко опирается на современный автору разговорный язык. Флобер был провинциалом, и его проза тяготела к провинциализмам, оскорбляющим слух пуристов. Иностранец, я думаю, их не заметит, разве кто-то покажет ему эти провинциализмы; не увидит он и грамматических ошибок, которыми Флобер, бывало, грешил, как грешит любой писатель. Мало кому из англичан, даже легко и с удовольствием читающих по-французски, удастся найти грамматическую ошибку в следующем пассаже: «Ni moi, reprit vivement M. Homais, quoiqu'il lui faudra suivre les autres au risque de passer pour un jesuite»[15]. А уж о том, чтобы исправить ее, и говорить нечего.
Английский язык тяготеет к образности, французскому свойственна риторичность, что, кстати, обусловливает явные различия между нашими народами. В основе флоберовского стиля как раз лежит риторика. Часто, даже слишком часто, он, скажем, использует триады — предложения из трех членов, расположенных, как правило, по нарастанию или ослаблению значения. С помощью триад легко достигается ритмическая симметрия, и их любят пускать в ход ораторы. Возьмем пример из Берка: «Ему необходимо считаться с их волей, уважать их мнение, уделять их делам внимание». Опасность подобных конструкций в том, что, если прибегать к ним сплошь и рядом, как прибегал Флобер, текст становится монотонным. В одном из писем Флобер жаловался: «Меня, словно вши, сжирают сравнения; я трачу массу времени, чтобы давить их, но предложения так ими и кишат». Критики давно подметили, что в его письмах сравнения звучат невымученно, естественно, а в «Госпоже Бовари» они слишком обдуманны и сбалансированны. Вот хороший пример — мать Шарля приехала в гости к сыну и невестке: «Elle observait le bonheur de son fils, avec un silence triste, comme queiqu'un de ruine qui regarde, a travers les carreaux, des gens attables dans son ancienne maison»[16].
Написано прекрасно, но сравнение само по себе столь необычно, что отвлекает наше внимание от настроения отрывка, тогда как цель сравнения в том и состоит, чтобы подкреплять его силу и значимость.
Лучшие современные писатели Франции, насколько я заметил, намеренно избегают риторики. Они пытаются писать просто и естественно, не употребляют эффектные триады и воздерживаются от сравнений, словно это действительно те самые насекомые, о которых говорил Флобер. Поэтому, я думаю, они и не склонны восхвалять стиль Флобера, во всяком случае, когда разговор идет о «Госпоже Бовари»; «Bouvard et Pecuchet»[17], где Флобер отказался от всех украшений, им ближе; по этой причине тяжелому слогу его лучших романов они предпочитают легкое, живое дыхание писем. Но дело тут скорее в моде, и нам лучше не судить о стилистических достоинствах флоберовской прозы. Слог может быть суровым, как у Свифта, цветистым, как у Джереми Тейлора, высокопарным, как у Э. Берка; каждый по-своему хорош, и наши предпочтения зависят от личных вкусов.