Со смертью Иосифа патриархальный период в истории израильского народа надо считать законченным. В блестящей серии биографических очерков, ярких по краскам и мастерских по обрисовке характеров, историк изобразил переход патриархов из долины Евфрата к берегам Нила. Здесь он на время прерывает изложение. После первого акта драмы занавес падает, чтобы подняться вновь по истечении четырех столетий, когда патриархальная семья успела вырасти в нацию. С этого момента начинается национальная история евреев, у истоков которой стоит личность Моисея, вождя и законодателя, который, согласно Библии, освободил свой народ от египетского рабства, предводительствовал им в скитаниях по аравийской пустыне, дал ему установления и умер в преддверии обетованной земли, ступить на которую ему было не суждено. В последующие века легенду о Моисее, как это всегда бывает с легендами о национальных героях, расцветили пестрыми нитями фантазии; но эти позднейшие узоры не смогли изменить до неузнаваемости ее основных линий. Еще и теперь мы различаем черты человеческого лица в ореоле неземной славы, озарявшей лик пророка и святого, когда он спускался с горы, где беседовал с богом и получил из его рук новый закон для своего народа. Примечательно то, что, хотя Моисей гораздо ближе, чем патриархи, стоит к историческому времени, все же в его жизнеописании элемент чудесного и необычайного занимает гораздо больше места, чем в сказаниях о патриархах. И они, по преданию, время от времени вступали в общение с божеством – то лицом к лицу, то в видениях; но ни один из них не изображается творцом таких чудес и знамений, какими изобилует жизненный путь Моисея. Те проходят перед нами обыкновенными людьми среди таких же, как они, обыкновенных людей, ведут обычный образ жизни и испытывают горе и радости, общие всем людям. Моисей же от первого до последнего дня своей жизни стоит особняком как носитель великой миссии. Его путь пролегает высоко над путями простых смертных, и мы не замечаем в его образе почти ни одной из тех общечеловеческих слабостей, благодаря которым портреты патриархов приобретают под легкой кистью художника такую жизненную яркость. Вот почему простая человечность Авраама, Исаака и Иакова трогает нас гораздо глубже, чем величавая, но одинокая фигура Моисея.
Рождение Моисея, как и все вообще события его жизни, окутано дымкой романтики. После смерти Иосифа и его братьев потомки их, сыны Израиля, так быстро размножились в долине Нила, что египтяне стали смотреть на них с недоверием и страхом и пытались положить этому предел, принуждая их к тяжелым работам. Но так как эта жестокая мера не привела к желаемым результатам, то царь египетский издал приказ, чтобы все еврейские дети мужского пола умерщвлялись при рождении. Когда же фараон убедился, что его бесчеловечный приказ не выполняется из-за мягкосердечия повитух, которым было поручено это злое дело, он повелел бросать в воду всех новорожденных еврейских мальчиков. Мать Моисея три месяца после рождения ребенка прятала его; когда же стало невозможным скрывать его дольше, она сплела корзину из тростника или, вернее, из папируса, обмазала ее глиной и смолой, уложила в нее ребенка и отнесла с сердечным сокрушением на берег Нила в заросли тростника. Старшая сестра младенца стояла вдали, следя за тем, что станется с ее маленьким братом. И вот случилось так, что дочь фараона, царя египетского, пошла к реке купаться и, заметив в тростнике корзину, послала за ней одну из своих прислужниц. Когда принесли корзину и открыли ее, царевна увидела ребенка, который тут же заплакал. Она пожалела его и сказала: «Это из еврейских детей». Тем временем сестра младенца, наблюдавшая за всем происходившим, подошла и обратилась к царевне: «Не сходить ли мне и не позвать ли к тебе кормилицу из евреянок, чтоб она вскормила тебе младенца?» И дочь фараона молвила: «Сходи». Девушка пошла и привела мать ребенка. Дочь фараона обратилась к ней со словами: «Возьми младенца сего и вскорми его мне; я дам тебе плату». Так мать получила своего младенца и вскормила его. Когда же ребенок подрос, она привела его к дочери фараона, и он стал сыном царевны; ему дали имя Моисей, «потому что, – сказала царевна, – я из воды вынула его» [37].
Хотя в этом рассказе нет ничего сверхъестественного, однако в нем можно различить черты, свойственные скорее фольклору, чем истории. Желая придать больше необычайности судьбе своего героя, рассказчик представляет дело так, что великий человек при рождении был обречен на неминуемую смерть, но его спасло некое обстоятельство, которое обыкновенному человеку может показаться простой случайностью, а на самом деле есть указующий перст провидения, сохранившего беспомощного младенца для предназначенной ему высокой участи. Такие эпизоды следует в большинстве случаев относить на счет фантазии повествователя, который стремится подобными приемами усилить эффект рассказа, чтобы сделать его достойным величия своего героя.
Согласно римскому преданию, основатель Рима был в младенчестве брошен на погибель и погиб бы неминуемо, если бы волей судьбы не вмешались волчица и зеленый дятел. Рассказ этот таков. На склонах Альбанских гор стоял «длинный белый город» – Alba Longa, и в нем царствовала династия царей, по имени Сильвии, что значит «лесные», а на холмах нынешнего Рима еще паслись стада, и волки рыскали среди болотистых низин. Один из царей Альбы, по имени Прока, оставил после своей смерти двух сыновей – Нумитора и Амулиуса; Нумитор был старший и должен был по воле отца унаследовать его престол. Но младший брат, честолюбивый и бессовестный, не постеснялся прогнать силой своего старшего брата и сам стал царем. Не довольствуясь этим, он задумал укрепить свою узурпированную власть и довершить злодеяние над братом, лишив его мужского потомства. С этой целью он приказал убить единственного сына Нумитора, а дочь его, Рею Сильвию, убедил, а может быть, насильно заставил сделаться жрицей богини Весты и тем самым дать обет вечной девственности. Но обет этот был нарушен. Девственница-весталка забеременела и в урочное время родила двух мальчиков-близнецов. Она указала на бога Марса как на отца их, но жестокосердный дядя отказался верить ее словам и велел бросить обоих мальчиков в реку. Случилось так, что Тибр вышел из берегов, и слуги, которым было поручено утопить детей, не смогли добраться до главного русла реки и оставили корзину с близнецами на отмели у подножия Палатинского холма. Здесь они покинули младенцев, и здесь волчица, привлеченная их плачем, нашла их, накормила из сосцов своих и начисто вылизала тину, которой были покрыты их тела. Вплоть до времен империи под Палатинским холмом в память об этом предании стояла статуя, изображавшая волчицу, кормящую двоих детей; она до сих пор хранится в Капитолийском музее в Риме. Некоторые добавляют, что зеленый дятел помогал волчице кормить и оберегать покинутых близнецов; а так как зеленый дятел, как и волчица, был посвящен Марсу, то народ усматривал в этом лишнее доказательство божественного происхождения Ромула и Рема.
Такого рода удивительные истории рассказываются, по-видимому, чаще всего про основателей царств и династий в тех случаях, когда происхождение их стерлось из памяти народа, и образовавшиеся пробелы заполняются фантазией повествователя. В истории Востока мы находим яркий пример того, как затерявшееся во мраке веков начало могущественного государства облекается покровом чудесного. Первым семитским царем Вавилонии был Саргон Древний, живший около 2600 г. до н. э. Грозный завоеватель и деятельный строитель, он создал себе громкое имя, но имени своего собственного отца он, по-видимому, не знал. Так, по крайней мере, мы можем судить по надписи, вырезанной, как говорят, на одной из его статуй. Копия этой надписи была сделана в VIII в. до н. э. и хранилась в царской библиотеке в Ниневии, где она была найдена уже в новейшее время. В этом документе царь следующим образом описывает свое происхождение:
Я – Саргон, могущественный царь, царь Агаде [38].
Моя мать простого звания, отца своего я не знал,
А брат моего отца живет в горах.
Мой город Азуриану лежит на берегу Евфрата.
Моя бедная мать зачала меня и втайне меня родила.
Она меня положила в тростниковую корзину и горной смолой
закупорила мою дверь.
Она бросила меня в реку, река меня не потопила.
Река меня подняла и понесла к Акки, оросителю.
Акки, ороситель… вытащил меня,
Акки, ороситель, как своего сына… воспитал меня,
Акки, ороситель, назначил меня своим садовником.
Когда я был садовником, богиня Иштар меня полюбила.
Я… четыре года управлял царством,
Я управлял черноголовыми народами, я властвовал над ними.
Этот рассказ о царе Саргоне, в младенчестве брошенном в реку в тростниковой корзине, вполне совпадает с библейским рассказом о младенце Моисее, оставленном на произвол судьбы в зарослях на берегу Нила. Принимая во внимание, что вавилонская легенда много старше еврейской, можно предположить, что авторы книги Исход создали свою версию по образцу вавилонского оригинала. Но в одинаковой степени возможно, что обе легенды – как вавилонская, так и еврейская – совершенно независимо друг от друга выросли из одного общего корня – из народной фантазии. При отсутствии достоверных данных в пользу того или другого заключения категорическое решение этого вопроса представляется невозможным.
Теория самостоятельного происхождения обеих легенд подтверждается до некоторой степени существованием сходного рассказа в великом памятнике индийского эпоса, в Махабхарате, так как трудно допустить, чтобы авторы последнего были знакомы с соответствующими семитическими преданиями. Индусский поэт рассказывает о том, как царская дочь Кунти, или Притха, сделалась возлюбленной бога Солнца и принесла ему сына – «прекрасного, как небожитель», «облаченного в воинские доспехи, украшенного блестящими золотыми серьгами, с глазами льва и бычьими плечами». Но царская дочь, стыдясь своего греха и в страхе перед гневом отца и матери, «посоветовалась со своей кормилицей и уложила дитя в непромокаемую корзину из ивовых прутьев, удобную, мягкую, выстланную простынями и с нарядной подушкой в изголовье. Со слезами на глазах она препоручила младенца водам реки Асва». После этого она вернулась во дворец с тревогой в душе, боясь, как бы разгневанный родитель не открыл ее тайны. Но корзина с ребенком плыла вниз по реке до самого Ганга, пока ее не прибило к берегу около города Чампа, на территории племени сута. Случилось так, что по берегу реки гулял человек из этого племени со своей женой. Они заметили корзину, вытащили ее из воды и, открыв, увидели мальчика – «прекрасного, как утреннее солнце, в золотых доспехах, с дивным лицом и с блестящими серьгами в ушах». Чета была бездетна, и, когда мужчина увидел прелестное дитя, он сказал своей жене: «Поистине боги, видя, что у меня нет сына, послали мне этого младенца». И они его усыновили, вырастили, и он стал великим стрелком. Его звали Карна, а царственная мать его получала о нем вести через своих соглядатаев.
Подобного же рода предание рассказывает про злоключения царя Трахана в его младенчестве. Трахан был царем в городе Гилгите, расположенном в самом сердце снежных Гималаев на высоте около 5 тысяч футов над уровнем моря. Обладая прекрасным климатом, удобным местоположением и значительными пространствами плодоносной земли, Гилгит, по-видимому, с древних времен был резиденцией целого ряда удачливых властителей, которым более или менее безропотно покорялись соседние земли и города. Трахан, царствовавший в начале XIII в., оставил о себе особенно громкую славу. Он был самым могущественным и самым гордым царем Гилгита, и его богатства и подвиги до настоящего времени служат сюжетом многочисленных легенд. Рассказ о его рождении и опасностях, которым он подвергался, таков. Его отец, Тра-Трахан, царь Гилгита, женился на девушке из богатого дома в городе Дарел. Будучи страстным игроком в поло [39], царь еженедельно отправлялся в Дарел, где предавался своей любимой игре совместно с семью братьями своей жены. Однажды, играя, они пришли в такой азарт, что поставили условием игры право победителя убить проигравших. Состязание было длительное и велось с большим искусством, но в конце концов царь победил и, согласно условию, как истый игрок, убил своих семерых шуринов. Возбужденный победой, он вернулся домой и поделился с женой печальными, но неизбежными результатами игры. Жена не только не разделила радости царя, но исполнилась враждой к нему за убийство ее братьев и решила отомстить. Она подсыпала в пищу царя мышьяк, который скоро свел его в могилу, и стала царствовать вместо него. В то время, когда она предприняла этот решительный шаг, она была беременна от царя и через месяц родила сына, которого назвала Трахан. Но ее скорбь была так глубока, что она не в силах была видеть сына убийцы своих братьев; заперев ребенка в деревянный ящик, она тайком бросила его в реку. Течением его относило вниз по реке до деревни Годар в округе Чилас. Когда он проплывал мимо деревни, два брата-бедняка собирали на берегу хворост. Увидев ящик, они подумали, что в нем находится клад. Один из братьев бросился в реку и вытащил ящик на берег. Чтобы не возбудить жадности других, они его не стали открывать, а, прикрыв хворостом, отнесли домой. Там они открыли ящик, и каково же было их удивление, когда вместо клада глазам их представился миловидный ребенок, еще живой. Мать их приложила все заботы, чтобы воспитать маленького найденыша, и казалось, что вместе с ребенком в дом их вошло благословение богов, потому что, насколько они были раньше бедны, настолько теперь становились все богаче и богаче. Благополучие это они приписывали своей чудесной находке. Когда мальчику исполнилось двенадцать лет, в нем разгорелось сильное желание посетить Гилгит, о котором ему пришлось так много слышать. Вместе со своими назваными братьями он отправился туда; по дороге они остановились на несколько дней на вершине холма, в месте, называвшемся Балдас. Мать Трахана еще продолжала царствовать в Гилгите, но к тому времени она тяжко заболела, и, так как в Гилгите ей не нашлось преемника, народ стал искать себе царя в других местах. Когда весь народ не знал, как ему быть, однажды утром в городе запели петухи, но вместо своего обычного «кукареку» они прокричали: «В Балдасе есть царь». Тотчас отрядили туда людей с приказом задержать и привести в Гилгит всех новоприбывших в Балдас, кто бы они ни были. Гонцы поймали троих братьев и привели их к царице. Так как Трахан был красив и статен, царица с ним разговорилась, и во время их беседы ей открылась вся его история. К своему удивлению и радости, она убедилась, что этот прелестный отрок был ее собственный сын, которого она в необузданном порыве горести и гнева бросила когда-то в реку. Она прижала его к груди и объявила законным наследником гилгитского царства.
Существует мнение, что в преданиях, подобных рассказу о младенце Моисее, брошенном в воду, мы имеем пережиток древнего обычая, когда для испытания законнорожденности ребенка его бросали в воду на волю судьбы. Если ребенок всплывал, его признавали законнорожденным; потонувший же объявлялся незаконным. В свете такого предположения может показаться знаменательным тот факт, что во многих из этих легенд рождение ребенка объясняется сверхъестественными причинами, причем некоторые циники склонны усматривать в них деликатный синоним незаконнорожденности. Так, согласно греческой легенде, Персей и Телеф имели отцами, соответственно, бога Зевса и героя Геракла; в римском сказании близнецы Ромул и Рем были зачаты их девственной матерью от бога Марса, а в индийском эпосе царская дочь объясняет рождение своего ребенка ласками бога Солнца. С другой стороны, в вавилонской легенде царь Саргон, менее счастливый или, быть может, более откровенный, чем его греческие, римские и индийские собратья, прямо признается, что отец его ему неизвестен. Библейское предание не дает никаких оснований предполагать существование каких-либо сомнений в законнорожденности Моисея; но если мы вспомним, что отец его Амрам женился на своей тетке по отцу, что Моисей был отпрыском этого брака и что впоследствии еврейский закон стал признавать такие браки кровосмесительными, то мы, может быть, вправе предположить, что мать Моисея, бросая его в воду, имела для этого причины более личного характера, чем общий приказ фараона, относившийся ко всем еврейским детям мужского пола. Во всяком случае, народы, отделенные друг от друга большими пространствами, желая установить законность рождения ребенка, прибегали к испытанию водой и в соответствии с результатом испытания решали, спасти ли ребенка или дать ему погибнуть. Так, кельты, по преданию, предоставляли Рейну решать вопрос о законности своего потомства: они бросали в воду детей, законнорожденность которых вызывала сомнения; если ребенок был незаконнорожденный, чистая и суровая река поглощала его; если же он был рожден законно, то река милостиво выносила его на поверхность и прибивала к берегу, где его ожидала трепещущая мать. В Восточной Африке исследователь Спеке слышал, что «Кимезири, правитель провинции Урури в негритянском государстве Уньоро, в случае рождения у него ребенка навешивал на него бусы и бросал младенца в озеро Виктория; если ребенок тонул, то это означало, что отцом его был кто-либо другой, а если ребенок всплывал, то Кимезири признавал его своим».
Среди величавых судей Израиля богатырская фигура Самсона производит странное впечатление. Библейские авторы передают, что Самсон в течение двадцати лет был судьею в Израиле, но они не сохранили нам ни одного приговора, который он вынес в качестве судьи; если же приговоры эти соответствовали его подвигам, то едва ли можно признать Самсона образцовым судьей. Его влекло к побоищам и ссорам, поджогу скирд и налетам на жилища блудниц. Короче говоря, он больше походил на забулдыгу и сорвиголову, чем на настоящего судью. Вместо скучного перечня его судейских приговоров нам преподносят занимательный, хотя и не слишком нравоучительный рассказ о его любовных и боевых, вернее, разбойничьих приключениях; потому что, если верить (а не верить мы не можем) библейскому рассказу о деяниях этого хвастливого распутника, он никогда не предпринимал регулярной войны и не стоял во главе национального восстания против филистимлян, угнетавших его народ. Он лишь время от времени выступал вперед наподобие одинокого паладина или странствующего рыцаря и косил их направо и налево, размахивая ослиной челюстью или каким-либо другим оружием в том же роде, подвернувшимся под руку. Но даже и в этих грабительских набегах (он не останавливался перед тем, чтобы снять со своей жертвы одежду, надо полагать, вместе с кошельком) он, по-видимому, меньше всего думал об освобождении своего народа от рабства. Когда он убивал филистимлян – а убивал он их весьма охотно и в огромном количестве, – им двигали не высокие мотивы патриотизма или политические соображения, а исключительно личная месть за зло, причиненное ими ему самому, его жене и его тестю. Вся его история от начала до конца – это история чрезвычайно себялюбивого, неразборчивого в средствах авантюриста, действующего под влиянием порывов страстей и равнодушного ко всему, кроме удовлетворения своих минутных капризов. Лишь сверхъестественная сила, безудержная храбрость и некоторый налет юмора возвышают образ Самсона над банальным типом простого разбойника и придают ему сходство с героями комической эпопеи в стиле Ариосто. Но эти черты, сообщая известную пикантность рассказу о его подвигах, едва ли умаляют чувство несоответствия, которое в нас возбуждает гротескная фигура бахвала и забияки наряду со строгими изображениями праведников и героев израильского пантеона. Истина заключается, вероятно, в том, что эта чрезмерная яркость красок принадлежит скорее кисти художника-рассказчика, чем трезвому перу историка. Отдельные эпизоды, богатые необычайными и занимательными приключениями, быть может, переходили из уст в уста в народных сказаниях задолго до того, как они выкристаллизовались и сгруппировались вокруг памяти некой действительно существовавшей личности. Какой-нибудь житель пограничных гор, своего рода еврейский Роб Рой, отличавшийся неукротимым нравом, необычайной физической силой и беззаветной храбростью, прославился своими дикими набегами на долину филистимлян и сделался народным героем Израиля. Ибо нет достаточных оснований сомневаться в том, что в саге о Самсоне под легким и шатким зданием вымысла лежит солидный фундамент истинных фактов. Подробное и вполне определенное обозначение городов и мест, где протекала жизнь Самсона от рождения до смерти, говорит о том, что мы имеем здесь дело с подлинным преданием местного характера, и противоречит взглядам некоторых ученых, желающих видеть в легенде о библейском богатыре лишь один из солярных мифов [40].
Особенно заметно вымысел рассказчика обнаруживается в передаче катастрофы, постигшей героя вследствие коварства вероломной женщины, которая выведала у него секрет его необычайной силы и затем предала его врагам. Рассказ этот гласит:
«После того полюбил он одну женщину, жившую на долине Сорек; имя ей Далида (Далила). К ней пришли владельцы филистимские и говорят ей: уговори его, и выведай, в чем великая сила его и как нам одолеть его, чтобы связать его и усмирить его; а мы дадим тебе за то каждый тысячу сто сиклей серебра. И сказала Далида Самсону: скажи мне, в чем великая сила твоя и чем связать тебя, чтобы усмирить тебя? Самсон сказал ей: если свяжут меня семью сырыми тетивами, которые не засушены, то я сделаюсь бессилен и буду как и прочие люди. И принесли ей владельцы филистимские семь сырых тетив, которые не засохли, и она связала его ими. [Между тем один скрытно сидел у нее в спальне.] И сказала ему: Самсон! Филистимляне идут на тебя. Он разорвал тетивы, как разрывают нитку из пакли, когда пережжет ее огонь. И не узнана сила его. И сказала Далида Самсону: вот, ты обманул меня и говорил мне ложь; скажи же теперь мне, чем связать тебя? Он сказал ей: если свяжут меня новыми веревками, которые не были в деле, то я сделаюсь бессилен и буду, как прочие люди. Далида взяла новые веревки и связала его и сказала ему: Самсон! Филистимляне идут на тебя. [Между тем один скрытно сидел в спальне.] И сорвал он их с рук своих, как нитки. И сказала Далида Самсону: все ты обманываешь меня и говоришь мне ложь; скажи мне, чем бы связать тебя? Он сказал ей: если ты воткешь семь кос головы моей в ткань и прибьешь ее гвоздем к ткальной колоде [то я буду бессилен, как и прочие люди]. [И усыпила его Далида на коленях своих. И когда он уснул, взяла Далида семь кос головы его,] и прикрепила их к колоде и сказала ему: филистимляне идут на тебя, Самсон! Он пробудился от сна своего и выдернул ткальную колоду вместе с тканью; [и не узнана сила его]. И сказала ему [Далида]: как же ты говоришь: «люблю тебя», а сердце твое не со мною? вот, ты трижды обманул меня, и не сказал мне, в чем великая сила твоя. И как она словами своими тяготила его всякий день и мучила его, то душе его тяжело стало до смерти. И он открыл ей все сердце свое, и сказал ей: бритва не касалась головы моей, ибо я назорей божий от чрева матери моей; если же остричь меня, то отступит от меня сила моя; я сделаюсь слаб и буду, как прочие люди. Далида, видя, что он открыл ей все сердце свое, послала и звала владельцев филистимских, сказав им: идите теперь; он открыл мне все сердце свое. И пришли к ней владельцы филистимские и принесли серебро в руках своих. И усыпила его [Далида] на коленях своих, и призвала человека, и велела ему остричь семь кос головы его. И начал он ослабевать, и отступила от него сила его. Она сказала: филистимляне идут на тебя, Самсон! Он пробудился от сна своего, и сказал: пойду, как и прежде, и освобожусь. А не знал, что господь отступил от него. Филистимляне взяли его и выкололи ему глаза, привели его в Газу и оковали его двумя медными цепями, и он молол в доме узников».
Итак, великая мощь Самсона обреталась в его волосах, и достаточно было срезать его свисавшие до плеч косматые пряди, не стриженные с детства, чтобы отнять у него сверхчеловеческую силу и сделать немощным. Такого рода поверье было распространено во многих местах земного шара, в особенности относительно людей, которые, подобно Самсону, претендовали на силу, недосягаемую для обыкновенных смертных. Туземцы острова Амбоина, в Ост-Индии, полагали, что вся их сила находится в волосах и что, потеряв волосы, они лишились бы и силы. Один преступник, подвергнутый пытке по приказу голландского суда на этом же острове, упорно отрицал свою вину, пока ему не срезали волосы, после чего он немедленно сознался. Другой человек, которого судили за убийство, оставался непоколебимым, отрицая свою вину, несмотря на все ухищрения судей. Увидев доктора с ножницами в руках, он спросил, для чего они. Когда ему сказали, что этими ножницами ему остригут волосы, он стал просить не делать этого и чистосердечно покаялся во всем. После этого случая всякий раз, когда голландским властям даже с помощью пыток не удавалось получить признание у заключенного, они прибегали к остриганию его волос. Туземцы другого ост-индского острова – Церам верят, что если юноша срежет себе волосы, то он сделается слабым и немощным.
В Европе также считали, что зловредная сила колдунов и ведьм таилась в их волосах и что с ними нельзя ничего поделать, пока у них целы волосы. Отсюда во Франции возникло обыкновение перед пыткой сбривать у людей, обвиненных в колдовстве, все волосы на теле. Миллей присутствовал в Тулузе при пытке нескольких человек, от которых нельзя было добиться признания вины, пока их не раздели донага и не обрили, после чего они тут же подтвердили предъявленное им обвинение. Точно так же одна, казалось бы, благочестивая женщина была подвергнута пытке по подозрению в колдовстве; она с невероятной стойкостью переносила все мучения, и лишь после того, как у нее выдернули все волосы, признала себя виновной. Известный инквизитор Шпренгер довольствовался тем, что сбривал волосы на голове у подозреваемых в колдовстве мужчин и женщин; а его более последовательный коллега Куманус обрил у сорока одной женщины волосы со всего тела, прежде чем отправить их на костер. Он имел весьма веские причины для столь строгого следствия, ибо сам сатана в проповеди с кафедры Норт-Бервикской церкви успокаивал своих многочисленных слуг заверением, что с ними не приключится никакого зла и ни одна слеза не упадет из их глаз, пока на них целы их волосы. Подобным же образом в индийской провинции Бастар «человека, признанного виновным в колдовстве, отдают на избиение толпе, сбривают с него волосы (так как именно в волосах предполагается вся его злая сила) и выбивают передние зубы, чтобы помешать ему бормотать заклинания. Колдуньи подвергаются такой же пытке; после того как их признали виновными, они подлежат той же каре, что и мужчины, а волосы их после бритья привешиваются к дереву в публичном месте». У бхилов, первобытного племени в Центральной Индии, к женщине, обвиненной в колдовстве, применялись различные способы увещевания, вроде подвешивания к дереву вниз головой или втирания перца в глаза, а затем у нее срезали с головы прядь волос и закапывали в землю, «дабы уничтожить последнее звено между нею и ее прежними злыми чарами». Равным образом у ацтеков, в Мексике, когда чародей или ведьма «совершили свои злые дела и настало время положить предел их презренной жизни, кто-либо хватал их и срезал им волосы на макушке, отчего пропадала вся их колдовская сила; вслед за тем их предавали смерти, и этим кончалось их ненавистное существование».
Неудивительно, что так широко распространенное поверье проникло и в волшебные сказки; несмотря на кажущуюся свободу фантазии, в сказках, как в зеркале, отражаются прежние верования народа. Туземцы острова Ниас, к западу от Суматры, рассказывают, что однажды некий предводитель по имени Лаубо Марос бежал от землетрясения с Макасара, на Целебесе, и переселился со своими приверженцами в Ниас. Среди последовавших за ним в новую страну находился и его дядя со своей женой. Негодяй-племянник влюбился в жену своего дяди, и путем разных происков ему удалось овладеть ею. Оскорбленный супруг помчался в Малакку и стал умолять джогорского султана, чтобы тот помог ему отомстить за обиду. Султан согласился и объявил войну Лаубо Маросу. Но бессовестный Лаубо Марос укрепил тем временем свое поселение, окружив его непроходимой изгородью из колючего бамбука, о которую разбивались все попытки султана с его войсками взять крепость приступом. Потерпев поражение в открытом бою, султан пустился на хитрость. Он вернулся в Джо-гор и, нагрузив корабль испанскими циновками, поплыл обратно в Ниас. Здесь он бросил якорь в виду неприятельской крепости, зарядил свои пушки вместо ядер и гранат привезенными им циновками и открыл огонь по неприятелю. Циновки градом летели по воздуху и вскоре покрыли толстым слоем всю колючую изгородь и прилегающее побережье. Ловушка была поставлена, и султан стал ждать, что будет дальше. Ждать ему пришлось недолго. Какая-то старушка, бродившая вдоль берега, подняла одну циновку, а затем, к своему великому соблазну, увидела и остальные. Вне себя от радости по поводу своего открытия она распространила эту добрую весть среди своих соседей. Те поспешили к месту, и в одно мгновение не только ни одной циновки не осталось на изгороди, но и сама изгородь была повалена и сровнена с землей. Теперь джогорскому султану ничего не препятствовало войти в крепость и овладеть ею. Защитники ее бежали, а сам предводитель попал в руки победителей. Его приговорили к смерти, но при совершении казни оказались большие затруднения. Его бросили в море, но вода его не принимала; тогда его положили на пылающий костер, но огонь его не сжигал; его стали рубить мечами, но сталь отскакивала от него, не причинив никакого вреда. Тут они поняли, что имеют дело с чародеем, и стали советоваться с его женой о том, как его убить. Подобно Далиде, она им открыла роковую тайну. На голове Лаубо Мароса рос один волос, твердый, как медная проволока, и от этого волоса зависела его жизнь. Когда волос выдернули, Лаубо Марос испустил дух. В этой сказке, как и в некоторых из приведенных ниже, в волосах героя таится не только его сила, но и сама жизнь его, так что потеря волос влечет за собой его смерть.
В фольклоре Древней Греции многие легенды напоминают рассказ о Самсоне и Далиде. Так у мегарского царя Низа на макушке рос один золотой или пурпурный волос, с потерей которого он должен был умереть. Когда критяне осадили Мегару, дочь Низа, Скилла, влюбилась в критского царя Миноса и вырвала роковой волос из головы своего отца, после чего тот умер. Согласно другому варианту, не жизнь, а сила Низа была связана с существованием золотого волоса, и, как только волос выдернули, царь стал слаб и был убит Миносом. В такой версии легенда о Низе имеет еще более близкое сходство со сказанием о Самсоне. Про Посейдона рассказывали, что он сделал бессмертным Птерелая, наградив его золотым волосом на голове. Когда Амфитрион осадил Тафос, родину Птерелая, дочь последнего влюбилась в Амфитриона и убила своего отца, выдернув из его головы золотой волос. В одной новогреческой народной сказке вся сила героя таится в трех золотых волосах на голове. После того как его мать выдергивает их у него, он делается бессильным и робким, и враги убивают его. Другая греческая легенда, в которой можно усмотреть следы предания о Низе и Скилле, рассказывает о том, как некий царь был самым сильным человеком своего времени, и у него на груди росли три длинных волоса. Когда он отправился на войну с другим царем, его собственная жена изменнически срезала эти три волоса, и он стал самым слабым из людей.
Рассказу о том, как Самсон был одурачен своей коварной возлюбленной Далидой, выведавшей тайну его силы, близки аналогичные мотивы в славянском и кельтском фольклоре, с той только разницей, что в славянских и кельтских сказках жизнь или сила героя таятся не в его волосах, а в каком-либо внешнем предмете – в яйце или птице. В русской народной сказке колдун Кощей (или Кащей) Бессмертный похитил царевну и держал ее взаперти в своем золотом чертоге. Но один царевич однажды увидел, как печальная царевна гуляла в одиночестве по саду, и снискал ее расположение. Ободренная надеждой спастись с помощью царевича, она направилась к колдуну и начала задабривать его притворными и льстивыми речами: «Дорогой мой, скажи мне, ведь ты никогда не умрешь?» – «Никогда», – ответил он. «Ну, так скажи мне, где твоя смерть? Она в твоем доме?» – «Разумеется, – сказал он, – она в том венике, у порога». Тут царевна схватила веник и бросила его в огонь. Но веник сгорел, а бессмертный Кощей остался жив, ни один волос не упал с его головы. Потерпев неудачу в своей первой попытке, хитрая девица надула губы и говорит: «Ты меня, верно, не любишь, потому что ты не сказал мне, где твоя смерть; но я не сержусь и люблю тебя всем сердцем». Подобными сладкими речами царевна выпытывала у колдуна, где находится на самом деле его смерть. Кощей рассмеялся и говорит ей: «Зачем тебе это знать? Ну, ладно, из любви к тебе я скажу, где лежит моя смерть. В чистом поле стоят три зеленых дуба; под корнем самого большого дуба живет червь, и если кто его отыщет и раздавит, то я умру». Тут царевна направилась прямо к своему возлюбленному и передала ему слова Кощея. Царевич стал искать и наконец нашел эти дубы, выкопал червя и, растоптав его, поспешил к чертогу колдуна, где ему пришлось убедиться в том, что колдун все еще жив. Царевна снова принялась ласкаться к Кощею, и на этот раз, побежденный ее лукавством, он открыл ей правду. «Смерть моя, – сказал он, – находится далеко, в широком море, до нее добраться трудно. В море том есть остров, а на острове растет зеленый дуб. В земле под дубом зарыт железный сундук, а в сундуке ларец, в ларце – заяц, в зайце – утка, а в утке – яйцо: кто отыщет это яйцо и раздавит его, тот убьет меня в этот самый миг». Царевич, как водится, раздобыл роковое яйцо и, держа его в руках, выступил против бессмертного колдуна. Чудовище, конечно, убило бы царевича, но тот сдавил яйцо, и колдун завыл от боли. Обернувшись к улыбавшейся царевне, он сказал ей: «Ведь я любя тебя открыл, где находится моя смерть! Так-то ты мне отплатила за мою любовь!» С этими словами он схватил свой меч, висевший на стене, но царевич в эту минуту раздавил яйцо, и Кощей тут же упал замертво.
По другому варианту этой сказки, когда хитрый колдун обманывает изменницу, говоря ей, что смерть его таится в венике, царевна покрывает веник позолотой; за ужином Кощей увидел, как что-то блестит у порога, и спросил сердито: «Что это?» – «Вот видишь, как я почитаю тебя», – сказала ему царевна. «Глупая, я пошутил. Моя смерть запрятана снаружи, в дубовой ограде». На другой день, когда колдуна не было дома, царевна вышла и позолотила всю ограду; вечером, вернувшись к ужину домой, колдун увидел из окна сверкавшую ограду. «Скажи, что бы это там могло быть?» – «Вот как я ценю тебя, – ответила царевна, – не только ты мне люб, но и смерть твоя люба мне. Вот почему я позолотила ограду, в которой хранится твоя смерть». Такая речь понравилась колдуну, и он от полноты сердца открыл ей тайну про яйцо. Когда царевич с помощью преданных ему животных завладел яйцом, он спрятал его за пазухой и направился к дому колдуна. Сам колдун сидел в это время мрачный у окна; когда царевич приблизился и показал ему яйцо, у Кощея потемнело в глазах, и он сразу весь ослаб и присмирел. Царевич стал играть яйцом и перекидывать его из одной руки в другую. Тут Кощей заметался по комнате из угла в угол. Когда же царевич разбил яйцо, Кощей Бессмертный упал и испустил дух.
В сербской сказке колдун по имени Честной Булат похитил жену одного князя и запер ее в подземелье. Но князю удалось пробраться к ней, и он ей приказал во что бы то ни стало разузнать у Булата, где лежит его сила. Когда Честной Булат вернулся домой, княгиня говорит ему: «Скажи мне, где находится твоя великая сила?» Он ей в ответ: «Женушка, моя сила в моем мече». Княгиня повернулась к мечу и стала перед ним молиться. Увидев это, Булат рассмеялся и сказал: «Глупая женщина, сила моя не в мече, а в моем луке и стрелах». Княгиня поворотилась тогда к луку и стрелам и стала перед ними молиться. Тут Честной Булат и говорит ей: «Ну, женушка, у тебя, как я вижу, имеется мудрый наставник, который тебя подучил разузнать, где лежит моя сила. Муж твой, видно, еще живой, и вот он-то и подговорил тебя, должно быть». Но княгиня уверила его, что ее никто не подговаривал. Убедившись, что Булат и на этот раз ее обманул, она выждала несколько дней, а затем стала снова допрашивать колдуна, в чем тайна его силы. Тогда он ей сказал: «Уж если тебе так хочется узнать, где моя сила, то я тебе скажу всю правду. Далеко отсюда стоит высокая гора. В той горе живет лисица; у лисицы есть сердце, в сердце находится птица, а в птице лежит моя сила. Но поймать эту лисицу задача не легкая, потому что она может принимать много разных обличий». На другой день, когда Честной Булат покинул подземелье, туда пришел князь и узнал от своей жены тайну про силу колдуна. Князь тут же поспешил к горе, и там, хотя лиса принимала то один, то другой образ, ему удалось при помощи своих друзей – орлов, соколов и драконов – поймать ее и убить. Он вынул из лисицы сердце, из сердца достал птицу и сжег ее на большом огне. В это самое мгновение Честной Булат умер на месте.
В другой сербской сказке говорится про дракона, который жил на водяной мельнице и съел одного за другим двух королевичей. Третий королевич отправился на поиски своих братьев и, добравшись до мельницы, никого там не нашел, кроме одной старухи. Та ему рассказала про страшного обитателя мельницы и про то, как он пожрал двух старших братьев королевича, и стала его умолять покинуть это место, не дожидаясь, пока его постигнет та же участь. Но королевич был храбр и хитер. Он обратился к старухе с такими словами: «Выслушай хорошенько, что я тебе скажу. Ты спроси у дракона, куда он уходит и где скрыта его великая сила; покрывай поцелуями место, на которое он тебе укажет, как если бы тебе была очень люба его сила; как только ты выведаешь его тайну, я сюда приду, и ты мне обо всем расскажешь». Когда дракон возвратился домой, старуха принялась его расспрашивать: «Скажи мне, ради бога, где ты был? Куда это ты уходишь так далеко? Ты мне никогда об этом не говоришь». Дракон ей ответил: «Я, милая старушка, ухожу далеко». Старуха стала его ублажать льстивыми словами, говоря: «Зачем ты уходишь так далеко? Открой мне, где скрыта твоя сила. Если бы ты мне сказал это, я бы не знала, что и делать. Я бы исцеловала все это место». Дракон улыбнулся и сказал ей: «Моя сила там, в печке». Тут старуха начала целовать и ласкать печку. Дракон, видя это, прыснул со смеху. «Глупая старуха, – сказал он, – она не тут, она в грибе на пне, что против нашего дома». Тогда она стала целовать и ласкать этот пень. «Прочь, старая, моя сила не здесь!» – «Так где же она?» – спросила старуха. «Тебе к ней не дойти; туда ведет длинный путь. На чужой стороне, в далеком государстве, под царским городом лежит озеро; в озере живет дракон, в драконе том скрыт боров, в борове – голубь, а в голубе спрятана моя сила». Таким образом, секрет был открыт. На другое утро, когда дракон отправился на свою обычную работу – пожирать людей, к старухе явился королевич, и она посвятила его в тайну драконовой силы. Королевич, само собою разумеется, добрался до озера в чужедальней стороне, где после жестокой борьбы убил водного дракона и извлек из него голубя, в котором скрывалась сила бессовестного дракона с мельницы. Разузнав от голубя, как возвратить к жизни убитых братьев, королевич свернул птице голову, и злой дракон – хотя сказка об этом факте умалчивает – в этот самый момент, конечно, погиб бесславной смертью.
Подобные сказки встречаются и в кельтском фольклоре. Так, в одной из них, рассказанной слепым скрипачом с острова Айли, идет речь о том, как великан утащил жену царя и его двух лошадей и спрятал их в своей пещере. Но лошади набросились на великана и так его истоптали, что он еле унес ноги. Он сказал царице: «Если бы моя душа была при мне, эти лошади уже давно бы меня убили». – «А где же твоя душа, мой милый? – спросила его царица. – Клянусь, я буду заботливо оберегать ее». – «Она в Бонначском камне», – ответил великан. Наутро, когда он вышел из дому, царица тщательно украсила Бонначский камень. В сумерки великан вернулся и обратился к царице с вопросом: «Почему ты вздумала так убрать Бонначский камень?» – «Потому что в нем твоя душа». – «Вижу, что, если бы ты знала, где моя душа, ты бы к ней отнеслась с большим почтением». – «Разумеется». – «Но только она не здесь, моя душа, она в пороге». На другой день царица убрала нарядно порог. Великан, вернувшись домой, опять спросил царицу: «Что тебе вздумалось убрать так нарядно порог?» – «Потому что в нем твоя душа». – «Вижу, что если б ты знала, где моя душа, ты бы ее заботливо оберегала». – Конечно». – «Но только моя душа не здесь, – сказал опять великан. – Под порогом лежит большая каменная плита. Под этой плитой стоит баран; в животе у барана находится утка, в животе у утки лежит яйцо, а в яйце спрятана моя душа». На следующий день, когда великана не было дома, подняли плиту, и из-под нее вышел баран; вскрыли барана, и из него показалась утка; разорвали утку и вытащили из нее яйцо. Царица взяла яйцо, раздавила его в своих руках, и великан, возвращавшийся как раз в это время домой, упал тут же замертво. В таком же роде сказку рассказывают в шотландском графстве Аргайль. Там некий великан, царь страны Сорча, похитил жену пастуха из Круачана и спрятал в пещере, где он жил. Но пастух с помощью некоторых доброжелательных животных умудрился найти пещеру великана и в ней свою пропавшую жену. К счастью, великана не было дома, и жена, накормив пастуха, спрятала его под какой-то одеждой в почетном углу пещеры. Великан, возвратившись домой, повел носом и сказал: «В пещере пахнет чужим человеком». Она его стала разуверять, говоря, что это пахнет птичкой, которую она жарила, и прибавила: «Еще я хотела бы, чтобы ты мне сказал, где ты прячешь свою жизнь, дабы я могла хорошенько охранять ее». – «Она там наверху, в сером камне». На другой день, когда великан ушел, она достала серый камень, нарядила его и поставила в почетном углу пещеры. Вернувшись вечером домой, великан спросил: «Что ты там так нарядила?» – «Это твоя жизнь, – ответила она, – мы должны о ней заботиться». – «Вижу я, что ты меня очень любишь, но моя душа не в этом месте». – «Так где же она?» – «Она в серой овце на том холме». Наутро, когда великана не было дома, жена пастуха поймала овцу, нарядила ее хорошенько и поставила в почетном углу. Вернувшись вечером домой, великан снова спросил: «Что это ты там так нарядила?» – «Твою собственную жизнь, мой милый». – «А она все-таки не здесь». – «Ну вот, – воскликнула она, – я столько хлопотала, заботясь о твоей душе, а ты меня два раза подряд обманул!» Тогда он сказал ей: «Так и быть, теперь я могу открыть тебе правду. Моя жизнь спрятана в конюшне под лошадиными ногами. Там внизу есть место, где лежит маленькое озеро. Озеро покрыто семью серыми шкурами. Поверх шкур лежит семь слоев степного дерна, а под всем этим разостлано семь дубовых досок. В озере живет форель, в животе форели находится утка, в животе утки – яйцо, в яйце – шип от терновника, и, пока кто-нибудь не разжует мелко этот шип, меня невозможно убить. Где бы я ни находился, я почувствую, если кто тронет эти семь шкур, семь слоев степного дерна или семь досок. У меня над дверью лежит топор, и, чтобы достигнуть озера, надо их все разрубить одним взмахом этого топора; как только кто доберется до озера, я это тотчас почувствую». На следующий день, когда великан ушел на охоту в горы, пастух из Круачана с помощью услужливых животных, уже и раньше помогавших ему, раздобыл тот шип и разжевал его прежде, чем великан их настиг. Не успел пастух дожевать до конца, как великан рухнул на землю бездыханным трупом.
Нечто в этом роде рассказывают туземцы области Гилгит на плоскогорье Северо-Западной Индии. Они говорят, что во время оно в Гилгите правил царь-людоед по имени Шри Бадат, который взимал с подвластных ему жителей дань детьми и приказывал готовить ему каждый день к обеду их мясо. Поэтому его и называли людоедом. У него была дочь Сакина, или Мийо-Хаи. Она каждое лето проводила в прохладном месте, высоко в горах, в то время как Гилгит в долине изнемогал от удушливого зноя. Однажды прекрасный принц по имени Шамшер охотился в горах неподалеку от летнего убежища принцессы и, устав от охоты, лег вместе со своими людьми соснуть у ключа, бьющего под освежающей тенью деревьев, ибо дело было в полдень и солнце палило немилосердно. Случаю или судьбе было угодно, чтобы как раз в это время служанка принцессы подошла к источнику зачерпнуть воды; увидев спящих чужеземцев, она вернулась доложить об этом своей госпоже. Та очень разозлилась на незваных пришельцев и приказала привести их к себе. Но при взгляде на красивого принца она забыла свой гнев; она вступила с ними в беседу, и, хотя день клонился к обеденной поре, а потом и к вечеру, принцесса все его удерживала, жадно слушая рассказы о его приключениях и доблестных подвигах. Под конец она была не в силах скрывать долее свои чувства; она призналась в своей любви к нему и предложила ему свою руку. Принц принял предложение не без колебания, боясь, что жестокий отец никогда не согласится на ее союз с чужеземцем. Они решили держать свой брак в тайне, а поженились они этой же ночью.
Но едва принц Шамшер успел заполучить руку принцессы, как стал лелеять более честолюбивые замыслы – он решил сам стать властителем гилгитского царства. С этой целью он подстрекал жену убить отца. Ослепленная любовью к мужу принцесса согласилась вступить в заговор против жизни своего царственного отца. Но на пути к осуществлению их замысла стояло препятствие. Дело в том, что Шри Бадат был потомком гигантов и потому был неуязвим для меча или стрелы; они отскакивали от его тела, не оставив на нем ни малейшего следа или царапины, и никто не знал, из чего сделана его душа. Конечно, первой заботой честолюбивого принца было узнать истинную природу души своего тестя; а кто мог лучше выведать секрет царя, как не его собственная дочь? И вот однажды – не то по какому-то капризу, не то из желания испытать верность своей жены – принц заявил ей, что не успеют завянуть и пожелтеть листья названного им дерева, как она не увидит больше своего отца. Как раз в ту осень – лето было уже на исходе – листья этого дерева стали желтеть и вянуть ранее обыкновенного. Глядя на желтые листья и считая, что наступает последний час ее отца, испытывая, быть может, даже угрызения совести ввиду замышляемого ею убийства, принцесса с плачем спустилась с гор и возвратилась в Гилгит. Но во дворце она, к своему изумлению, нашла, что ее родитель наслаждается по-прежнему своим несокрушимым здоровьем и каннибальским аппетитом. Несколько опешив, она объяснила свое внезапное возвращение из летнего убежища в горах тем, что некий святой человек предсказал ей, будто с увяданием листьев некоторого дерева ее дорогой отец захиреет и умрет. «Как раз сегодня, – сказала она, – эти листья пожелтели, и я испугалась за тебя и явилась сюда, чтобы пасть к твоим ногам. Но я благодарю бога, что предсказание не оправдалось и святой человек оказался ложным пророком». Родительское сердце людоеда было тронуто таким доказательством дочерней любви, и он сказал ей: «О моя любезная дочь, никто на свете не может меня убить, потому что никто не знает, из чего сделана моя душа. Как можно ей повредить, покуда кто-либо не узнал ее природы? Не во власти человека причинить зло моему телу». На это ему дочь возразила, что ее счастье зависит от его жизни и безопасности, и так как она, дочь его, дороже ему всего на свете, то он не должен бояться открыть ей тайну о своей душе. Если бы она ее только знала, она бы могла отвратить всякое дурное предзнаменование, охранять его от всякой грозящей опасности и доказать ему свою любовь, посвятив себя заботам о его благополучии. Но осторожный людоед не поверил ей и, подобно Самсону и великанам волшебных сказок, пытался отделаться от нее неверными и уклончивыми ответами. Однако под конец, покоренный ее настойчивостью или, может быть, смягченный ее ласками, он открыл ей роковую тайну, рассказав, что душа его сделана из масла и что если его дочь когда-либо увидит большой огонь в самом замке или вокруг него, то она должна знать, что наступил его последний час, потому что как может масло его души противостоять сильному пламени? Не знал он, что этими словами он предал себя в руки слабой женщины и неблагодарной дочери, замышлявшей его убийство.
Проведя несколько дней с доверившимся ей родителем, изменница вернулась в свое горное жилище, где ее нетерпеливо дожидался любимый супруг. Он был весьма обрадован, когда узнал тайну царской души, потому что решил во что бы то ни стало погубить своего тестя, а теперь перед ним лежал открытый путь к достижению этой цели. Преследуя свой план, принц рассчитывал на деятельную поддержку подданных самого царя, которые жаждали избавиться от презренного людоеда и сохранить своих оставшихся детей от его прожорливой глотки. И принц не ошибся в своих расчетах. Узнав, что появился избавитель, народ охотно стал на его сторону, и на общем совете было решено захватить чудовище в его берлоге. Достоинством плана была его чрезвычайная простота. Нужно было только разжечь большое пламя вокруг замка царя, и его масляная душа начнет таять и растопится до конца. За несколько дней до того, как заговор должен был быть приведен в исполнение, принц отослал свою жену вниз к ее отцу в Гилгит со строгим наказом держать в секрете их план и убаюкивать чадолюбивого людоеда лживыми уверениями в его полной безопасности. Теперь все было готово. В глухую ночь народ вышел из своих домов с факелами и вязанками хвороста в руках. Когда они стали приближаться к замку, масляной душе царя стало не по себе; его охватило беспокойство, и, несмотря на поздний час, он выслал дочь узнать причину своей тревоги. Вероломная женщина послушно вышла во мрак ночи и, промешкав некоторое время, чтобы дать заговорщикам подойти со своими факелами ближе к замку, вернулась к отцу и попыталась успокоить его, говоря, что страх его напрасен и что ничего особенного не случилось. Но предчувствие приближающейся беды слишком сильно владело царем, и он не поддался хитрым уговорам дочери. Он сам вышел из своей комнаты и убедился, что ночь была ярко освещена пылающим пламенем костров, разложенных вокруг замка. Размышлять или колебаться было некогда. Он быстро принял решение, выскочил наружу, пробил себе путь по направлению к Чотур-Хану, области снега и льдов, лежащей среди высоких гор, окружающих Гилгит. Там он скрылся под большим ледником, и так как его масляная душа во льду не может растаять, то он живет там по сей день. По сей день жители Гилгита верят, что когда-нибудь он вернется и станет снова царствовать над ними и пожирать их детей с удвоенной яростью. Поэтому каждый год, в одну из ноябрьских ночей, годовщину его изгнания из Гилгита, они целую ночь напролет жгут большие костры, чтобы отогнать его дух, если ему вздумается вернуться к ним. В эту ночь никто не решается лечь спать; а чтобы скоротать время, народ поет и пляшет вокруг весело пылающих огней.
Общее сходство этого индийского рассказа с легендой о Самсоне, с одной стороны, и с кельтскими сказками, с другой – достаточно очевидно. Это сходство было бы еще ближе, если бы индийский повествователь привел те ложные или уклончивые ответы, касающиеся тайны его души, которые людоед давал своей дочери. По аналогии с еврейской, славянской и кельтской параллелями мы можем предположить, что хитрое чудовище также пыталось обмануть свою дочь, говоря, что его душа спрятана в таких предметах, с которыми на самом деле у нее не было ничего общего. Может быть, один из его ответов гласил, что душа его находится в листьях какого-то дерева и что, когда они пожелтеют, это будет служить знаком его близкой смерти; в существующей же версии ложное представление вложено в уста третьего лица, а не самого людоеда.
Но все эти рассказы: славянский, кельтский и индийский, сходясь с легендой о Самсоне и Далиде в общих чертах, отличаются от нее в одном отношении. В библейском рассказе все симпатии читателя на стороне обманутого чудодея, который изображен в благоприятном свете, как патриот и борец за независимость своего народа: мы поражаемся его чудесным подвигам, мы сочувствуем его страданиям и смерти; нам внушает отвращение вероломство хитрой женщины, навлекшей на своего любовника незаслуженные несчастья лживыми уверениями в любви. В славянском же, кельтском и индийском рассказах драматический интерес ситуации сосредоточен на противоположной стороне. В них обманутый колдун представлен в крайне неблагоприятном свете: он негодяй, злоупотребляющий своей силой. Нам внушают отвращение его преступления; мы радуемся его гибели и относимся не только снисходительно, но даже с одобрением к лукавству женщин, которые предают его, потому что они так поступают только для того, чтобы отомстить ему за большое зло, причиненное им или всему народу. Таким образом, в этих двух разных обработках одной и той же темы роли злодея и жертвы меняются местами. В одном случае невинную жертву изображает колдун, женщина же играет роль хитрого злодея; а в другом случае в роли хитрого злодея выступает колдун, а женщина изображается невинной жертвой или, по меньшей мере, как в индийском рассказе, – любящей женой и освободительницей народа. Не подлежит никакому сомнению, что если бы существовала филистимлянская версия рассказа о Самсоне и Далиде, то жертва и злодей поменялись бы в ней местами. Самсон бы фигурировал в качестве разбойника, без зазрения совести грабившего и убивавшего беззащитных филистимлян, а Далида явилась бы невинной жертвой его зверского насилия, своей находчивостью и мужеством сумевшей одновременно отомстить за причиненное ей зло и освободить свой народ от жестоких набегов чудовища.
Так всегда бывает, что в борьбе народов и группировок роли героев и злодеев меняются в зависимости от точки зрения, с которой мы их рассматриваем. Один и тот же человек, рассматриваемый с одной стороны, покажется нам благороднейшим из героев; если же посмотреть на него с другой стороны, он превращается в гнуснейшего злодея. С одной стороны, его осыпают цветами, а с другой – побивают градом камней. Можно даже сказать, что каждый человек, выдвинувшийся на шумной арене истории, подобен арлекину, чей сшитый из разных лоскутов материи костюм меняет свой цвет в зависимости от того, с какой стороны на него смотрят. Но беспристрастный историк должен видеть арлекинов со всех сторон и изображать их во всем многоцветье их одеяний – не только сплошь белыми, как их видят друзья, и не исключительно черными, какими они представляются своим врагам.
Путешественник, направляющийся на восток к Мертвому морю, покинув возделанные земли Центральной Иудеи, должен сперва пересечь ряд волнистых холмов и безводных долин, поросших дроком и травой. Но по мере его продвижения вперед пейзаж меняется: трава и чертополох исчезают, и путник постепенно углубляется в голую и бесплодную область. Широкие пространства бурого и желтого песка, хрупкого известняка и разбросанных валунов оживляются лишь колючим кустарником и ползучими растениями. Не видно ни одного дерева. На протяжении многих миль глаз не встречает человеческого жилья и никаких признаков какой бы то ни было жизни вообще. Горные кряжи следуют один за другим в нескончаемом однообразии, все одинаково белые, крутые и узкие, со склонами, изрытыми высохшими руслами бесчисленных горных потоков; извилистая линия их гребней четко вырисовывается на небе над головой путника, взбирающегося наверх с широких, усеянных валунами и устланных белым мягким мергелем равнин, которые отделяют один хребет от другого. Ближние склоны этих пустынных холмов изодраны и взрыты, как если бы над ними пронесся смерч, более же отдаленные выглядят гигантскими кучами серой пыли. Земля местами с гулом сотрясается под копытами лошади, а иногда песок и камни осыпаются из-под ее ног. В многочисленных оврагах раскаленные утесы пышут огненным жаром под немилосердными лучами солнца на безоблачном небе. Унылый пейзаж озаряется сверкающей полоской Мертвого моря, когда его синие воды неожиданно показываются в просвете между холмами, представляя собой живительный контраст с мрачными тонами расстилающейся пустыни. Когда же путешественник взберется наконец на последний хребет и остановится на краю огромных утесов, перед его глазами внезапно открывается изумительная панорама. Под ним на глубине почти двух тысяч футов раскинулось Мертвое море, видимое глазу от края до края, с зубчатой стеной скалистых берегов, вытянувшихся словно ряд бастионов, разделенных глубокими ущельями. Белые мысы врезаются в синюю гладь, а дальше по ту сторону моря в лазурном небе тают Моавитские горы. Если дорога приведет путника к морю против источника Эн-Геди, то он очутится над амфитеатром почти отвесных скал. Извилистая, ухабистая тропа, или, вернее, лестница, высеченная в стене обрыва, ведет к небольшой подковообразной поляне, полого спускающейся к берегу. Необходимо слезть с коней и вести их в поводу по головокружительному спуску, причем последние в отряде должны ступать с большой осторожностью, потому что один неосторожный шаг может сдвинуть с места какой-либо камень, который, сорвавшись со скалы и катясь вслед за путниками вниз, чего доброго, столкнет их в пропасть. У подножия горы обильный горячий источник Эн-Геди («родник козленка») бьет пенящимся фонтаном из скалы среди зеленого оазиса роскошной полутропической растительности; эта богатая растительность особенно поражает путешественника в силу своего контраста с той сухой, безводной пустыней, через которую ему пришлось пробираться в течение многих часов. Такова Иудейская пустыня, которую древние евреи называли Ешимон, т. е. «опустошение». От горьких, но сверкающих вод Мертвого моря она прямо простирается до самого сердца страны к подошве Масличной горы, в двух часах езды от Хеврона, Вифлеема и Иерусалима.
В этом унылом краю Давид искал убежища, преследуемый своим неумолимым врагом Саулом. Когда он скрывался здесь с кучкой собранных им вокруг себя беглецов, его посетила Авигея, умная и красивая жена богатого скотовода Навала, не оценившего того, что великодушный изгнанник не увел его овец. Нечувствительный к такой услуге со стороны мародера, угрюмый Навал грубо отказал атаману шайки в просьбе о провианте, изложенной в самых вежливых выражениях. Это оскорбление задело за живое самолюбивого Давида, и он во главе своих четырехсот молодцов с мечами у пояса перешел через холм и направился прямо к мызе Навала, но на пути их встретила в степи жена скотовода. Кроткими речами она сумела отвести гнев оскорбленного предводителя и, кроме того (что тронуло его, пожалуй, сильнее ее слов), предоставила ему много ослов, навьюченных пищей и питьем для его изголодавшихся людей. Давид растаял. Красота женщины, ее нежные слова, вид корзин на боках у ослов – все оказало свое действие. Он весьма вежливо принял ходатайствовавшую за мужа женщину, обещал ей свое покровительство, не преминув, однако, объяснить ей, что сталось бы наутро с их мызой, если бы не ее вмешательство, и отпустил ее с миром. Слово было дано. Банда с навьюченными ослами повернула назад тем же путем, каким пришла. Провожая глазами крепкие загорелые фигуры, быстро скрывающиеся за соседними холмами, Авигея, вероятно, улыбнулась, вздохнула и с облегченным сердцем поспешила домой, где ее мужиковатый супруг, не подозревавший о том, что происходило на холме, до поздней ночи бражничал со своими слугами по случаю стрижки овец. В эту ночь она ему благоразумно ни о чем не сообщила. Но утром, когда он протрезвился, она ему все рассказала, и «замерло в нем сердце его». Нервное потрясение или, может быть, нечто посерьезнее сломило его. Через десять дней он был мертв, а спустя приличествующий промежуток времени вдова его была уже далеко за горами вместе с предводителем банды.
Среди многих любезных фраз, которые прекрасная Авигея говорила самолюбивому Давиду при их первой встрече, одна заслуживает нашего особого внимания. Она ему сказала: «Если восстанет человек преследовать тебя и искать души твоей, то душа господина моего будет завязана в узле жизни у господа бога твоего, а душу врагов твоих бросит он как бы пращею».
Это было сказано, конечно, метафорически, но метафора эта звучит для нашего уха странно и непонятно. Она предполагает, что души живущих могут быть для сохранности связаны в узел, а если это души врагов, то узел можно развязать и души рассеять по ветру. Такое представление вряд ли могло бы появиться в уме древнего еврея, даже как фигуральное выражение, если бы ему не была присуща действительная вера в то, что души могут подлежать такого рода операциям. Нам, привыкшим считать душу чем-то неотделимым от живого тела, мысль, выраженная в интересующем нас стихе, кажется явной нелепостью. Но иначе обстоит дело у многих народов, чьи понятия о жизни значительно расходятся с нашими. Среди дикарей широко распространена вера в то, что у человека можно при жизни выделить из тела его душу, не причинив ему этим непосредственной смерти. По большей части это делают духи, демоны или злокозненные люди, питающие злобу против того или иного человека и выкрадывающие его душу с целью убить его в конце концов, потому что если им удастся выполнить свое намерение и удержать блуждающую душу на достаточно продолжительное время, то человек непременно заболеет и умрет. Поэтому люди, которые отождествляют свою душу со своей тенью или отражением, испытывают иногда смертельный страх перед фотографической камерой; по их представлению, фотограф, снявший их изображение, вместе с этим извлек их душу или тень. Приведем один из множества примеров. В деревне у нижнего течения реки Юкона, на Аляске, один исследователь приготовил свой фотоаппарат, чтобы снять эскимосов, толпившихся у своих домов. Пока он наводил аппарат на фокус, староста деревни явился и попросил разрешения заглянуть под сукно. Он с минуту пристально смотрел на движущиеся на матовом стекле фигуры и потом, откинув голову, заорал толпе: «Он забрал в коробку все ваши тени!» Паника овладела народом, и в мгновение ока все рассыпались по домам. По их представлению, камера или пакет с фотографиями – это коробка или пачка душ, приготовленная для отправки вроде жестянки сардин.
Но души могут быть изъяты из своих тел и с благожелательными намерениями. Дикарь, по-видимому, думает, что никто не может умереть по-настоящему, пока цела его душа, независимо от того, находится ли она в теле или вне его. Отсюда он делает вывод, что если ему удастся извлечь свою душу и устроить ее в сохранном месте, то он будет фактически бессмертным до тех пор, пока ей ничто не угрожает в ее убежище. Поэтому в период опасности он предусмотрительно вынимает свою душу и души своих друзей и сдает их, так сказать, на хранение в какое-нибудь надежное место, пока не минет опасность, и он не сможет потребовать обратно свою невещественную собственность. Так, многие считают переселение в новый дом критическим моментом, грозящим гибелью их душам. В округе Минахаса, на Целебесе, жрец собирает на это время души всей семьи в мешок и держит их там, пока не пройдет опасность, после чего он их возвращает по принадлежности. В Южном Целебесе, когда у женщины начинаются роды, посланец, отправляющийся за врачом или повитухой, берет с собой кухонный нож или какой-либо другой предмет из железа. Предмет этот изображает душу женщины, которой в такое время безопаснее находиться вне тела ее собственницы, и врач должен тщательно хранить принесенный ему предмет, потому что с пропажей его погибает и душа роженицы. По окончании родов он возвращает эту драгоценную вещь в обмен на денежное вознаграждение. На Кейских островах можно иногда видеть подвешенным вылущенный кокосовый орех, расщепленный пополам и вновь аккуратно сложенный. Это – хранилище, в котором держат душу новорожденного, дабы она не сделалась добычей злых духов. Эскимосы на Аляске принимают подобные же меры предосторожности по отношению к душе заболевшего ребенка. Врачеватель посредством заклинаний загоняет ее в амулет и прячет его в свой медицинский мешок, где душа находится в наибольшей безопасности. В некоторых местностях на юго-востоке Новой Гвинеи женщина, выходя из дома с ребенком в мешке, «должна прицепить к своей юбке, а еще лучше к мешку ребенка длинный виноградный стебель, чтобы он тащился за ней по земле: если бы дух младенца покинул его тело, надо ему предоставить возможность взобраться назад, а что же может быть в этом случае удобнее, чем виноградная лоза, которая волочится по дорожке?»
Наиболее близкую аналогию библейскому «узлу жизни» представляют, быть может, пучки так называемых чуринг – продолговатых и плоских камней и деревянных дощечек, которые арунта и другие племена Центральной Австралии хранят в величайшей тайне в пещерах и расщелинах скал. Каждый из этих мистических камней (или палочек) самым тесным образом связан с духом определенного человека данного клана, живого или умершего. Когда душа будущего ребенка входит в женщину, то один из таких священных камней (или палочек) кидают на то место, где будущая мать впервые почувствовала в своем чреве зарождающуюся жизнь. Отец, по ее указаниям, ищет чурингу своего ребенка. Найдя ее или вырезав другую из особого дерева твердой породы, он передает чурингу старейшине округа, который прячет ее вместе с остальными чурингами в священном тайнике среди скал. Эти высоко ценимые камни или палочки аккуратно связывают в пучки. Их считают самым священным достоянием племени, и пещеру, где их хранят, тщательно маскируют от глаз непосвященных, закладывая вход в нее камнями так искусно, что не может появиться ни малейшего подозрения о ее существовании. Священно не только это место, но и пространство вокруг него. Растущие на нем деревья и растения неприкосновенны; дикие звери, забредшие сюда, никогда не преследуются. Человек, скрывающийся от врага или от кровной мести, добравшись до этого святилища, находится в безопасности, пока он не покинет его пределов. Потеря этих чуринг, т. е. священных палочек и камней, с которыми связаны души всех живых и всех умерших членов общины, представляет для племени самое большое несчастье, какое только может его постигнуть. Известны случаи, когда туземцы, у которых белые необдуманно отбирали их святыню, в продолжение двух недель предавались плачу и стенаниям, обмазав все тело белой глиной, – эмблема траура по умершим.
В этих верованиях и обрядах жителей Центральной Австралии (речь идет о чурингах) мы имеем дело, по правильному заключению Спенсера и Гиллена, с «видоизменением идей, свойственной фольклору многих народов, согласно которой первобытный человек рассматривает свою душу как нечто вполне конкретное и полагает, что он может в случае надобности поместить ее отдельно от тела в какое-либо надежное место, где духовная часть его существа будет находиться в безопасности даже тогда, когда тело его почему-нибудь подвергнется разрушению». Это не значит, конечно, что современные арунта считают священные камни и палочки действительными вместилищами своих душ и в том смысле, что уничтожение одного из них предполагает гибель того или иного мужчины, женщины или ребенка; но в их преданиях встречаются следы веры в то, что их предки действительно прятали свои души в эти священные предметы. Они рассказывают, например, что некоторые люди тотема «дикая кошка» хранили души в своих чурингах и, отправляясь на охоту, вешали их на священном столбе деревни; возвратившись домой, они снимали свои чуринги с дерева и держали их при себе. Смысл этого обычая заключается, по-видимому, в желании спрятать души в надежное место до возвращения с охоты.
Итак, можно с полным основанием считать, что связки священных камней и палочек, которые арунта и другие племена Центральной Австралии так бережно прячут в потаенных местах, первоначально считались обиталищем душ членов общины. Пока эти крепко связанные пучки оставались в своих святилищах, ничто не угрожало благополучию душ всего народа; но стоило лишь развязать пучки и пустить по ветру их драгоценное содержимое, как наступали самые роковые последствия. Отсюда было бы слишком преждевременно делать заключение, что первобытные семиты также когда-то держали для безопасности свои души в камнях или палочках и прятали их в пещеры или в другие укромные места своей родной пустыни; но мы можем без всякого риска утверждать, что существованием подобного обычая легко и просто объяснить слова Авигеи, обращенные к гонимому беглецу: «Хотя восстал человек, чтобы преследовать тебя и искать души твоей, но душа господина моего будет завязана в узле жизни у господа бога твоего, а души врагов твоих он отбросит как бы пращею».
Верно во всяком случае то, что евреям даже в сравнительно позднее время был знаком вид колдовства, состоявший в улавливании душ живых людей с целью причинить им жестокое зло. Пророк Иезекииль вполне определенно указывает на колдуний, занимавшихся этим видом черной магии. Он говорит: «Ты же, сьш человеческий, обрати лице твое к дщерям народа твоего, пророчествующим от собственного своего сердца, и изреки на них пророчество, и скажи: так говорит господь бог: горе сшивающим чародейные мешочки под мышки и делающим покрывала для головы всякого роста, чтобы уловлять души! Неужели, уловляя души народа моего, вы спасете ваши души? И бесславите меня пред народом моим за горсти ячменя и за куски хлеба, умерщвляя души, которые не должны умереть, и оставляя жизнь душам, которые не должны жить, обманывая народ, который слушает ложь. Посему так говорит господь бог: вот, я – на ваши чародейные мешочки, которыми вы там уловляете души, чтобы они прилетали, и вырву их из-под мышц ваших, и пущу на свободу души, которые вы уловляете, чтобы прилетали к вам. И раздеру покрывала ваши, и избавлю народ мой от рук ваших, и не будут уже в ваших руках добычею, и узнаете, что я господь».
Обличаемое пророком гнусное занятие этих женщин состояло, по-видимому, в попытках улавливать блуждающие души в повязки и платки. Держа души в заточении, они этим убивали их владельцев. Иных же, вероятно больных людей, они спасали, уловив их бродячие души и водворив в принадлежащие им тела. К таким приемам и с той же целью прибегали и теперь еще прибегают колдуны и ведьмы во многих местах земного шара. Так, например, фиджийские вожди захватывали души преступников в шарфы и уносили с собой, после чего несчастные создания, лишенные столь необходимой принадлежности своего существа, медленно чахли и наконец умирали. На одном из островов группы Дейнджер, в Тихом океане, колдуны ловили души больных в сети, которые они развешивали вблизи жилища страждующих, и ждали, пока душа, порхая, попадет в силки и запутается в петлях, вслед за чем рано или поздно наступала неизбежная смерть пациента. Сети плелись из крепких нитей с отверстиями разной величины и были приспособлены к улавливанию душ всех размеров, крупных или мелких, толстых или тощих. У негров Западной Африки «колдуньи постоянно расставляют силки, чтобы ловить души, покидающие тела людей на время сна; поймав душу, они привязывают ее над огнем, и, когда душа начинает съеживаться от жара, владелец ее заболевает. Занимаются они этим в виде промысла, а не из чувства личной ненависти или жажды мести. Колдунье совершенно безразлично, чья душа попала в ее тенета, и она ее охотно возвращает за некоторую мзду. Знахари, люди незапятнанной профессиональной репутации, содержат убежища для заблудившихся душ, т. е. для таких, которые, возвратившись после странствий, находят свое место занятым «сиза» – душой низшего порядка… Эти врачеватели держат души в запасе и снабжают ими больных, испытывающих нужду в таком предмете». Случилось однажды, что у вождя бауле на Береге Слоновой Кости враг посредством колдовства вытащил из тела душу и запер ее в ящик. Чтобы вынуть душу, два человека взяли в руки платье пострадавшего, а знахарка совершала тем временем заклинания. Спустя некоторое время она заявила, что теперь уже душа находится в платье; его тут же свернули и поспешно надели на больного, чтобы таким образом возвратить дух его телу. Ямайские колдуны ловят Души любимых женщин в складки своих тюрбанов и носят их днем с собой в поясе, а ночью кладут пояс под подушку, У тораджа (Центральный Целебес) жрец, сопровождавший вооруженный отряд во время похода, постоянно носил на шее длинную нитку из раковин, свисавших ему на грудь и спину. Ее назначение – ловить души врагов; раковины были все изогнуты и в отростках, поэтому считалось, что душа, попав в такую раковину, не сумеет выбраться оттуда. Способ завлекания душ в западню состоял в следующем: когда воины вступали на вражескую территорию, жрец отправлялся ночью к деревне, на которую они собирались напасть, и здесь, у самой околицы, выкладывал кольцом на дороге нитку с нанизанными на нее раковинами, а внутри кольца закапывал куриное яйцо и потроха, по которым перед выступлением в поход были произведены гадания. Затем он подымал с земли раковины и семь раз встряхивал их над этим местом, призывая тихим голосом души врагов: «О, душа такого-то (называется имя одного из обитателей деревни), приди, наступи на мою птицу; ты виновна, ты причинила зло, приходи!» Произнося это заклинание, он ждал: если раковины издавали звон, то это значило, что вражеская душа действительно пришла и попалась в раковину и что на следующий день человек, которому она принадлежала, вопреки своей воле, очутится на этом месте и сделается легкой добычей подкарауливающих врагов, захвативших до того его душу.
Такого рода обычаи помогают нам понять образ действий еврейских колдуний, против которых метал свои громы пророк Иезекииль: эти потерянные женщины, по-видимому, ловили блуждающие души в платки, набрасывая их на головы своих жертв, и держали-этих бесплотных пленниц в повязках, которые подшивали к своим локтям.
Отсюда как будто следует, что евреи сохранили вплоть до исторических времен представление о душе как о вещи, поддающейся перемещению. Ее можно извлечь из тела живого человека путем ли колдовского искусства ведьм или же по доброй воле ее собственника, желающего на тот или иной срок поместить ее в надежное хранилище. Но если один великий пророк показывает нам еврейскую ведьму, занятую адским промыслом заманивания чужих душ, то другой, не менее великий пророк дает нам возможность взглянуть на иерусалимскую щеголиху, которая носила при себе в маленькой шкатулке свою собственную душу. Описав в гневных и бранных выражениях, в стиле пуританских проповедников, этих высокомерных дочерей Сиона с нескромными взорами, жеманно выступающих мелкими шажками, звеня цепочками на ногах, Исаия вслед за этим приводит длинный каталог ювелирных украшений и побрякушек, платьев, шалей, вуалей и тюрбанов – всех предметов кокетства этих пышных модниц. В списке женских безделушек пророк, между прочим, упоминает предмет, название которого в буквальном переводе означает «обитель души». Современные переводчики и комментаторы Библии, следуя Иерониму, передают это нигде больше в Библии не встречающееся выражение словами: «шкатулки для благовоний», «сосуды с духами» и т. п. Но весьма возможно, что эти «обители души» были амулетами, в которых обретались души носивших их. Толкователи этого места допускают, что многие из перечисленных пророком украшений были, по-видимому, в то же время талисманами, как это еще по сей день практикуется на Востоке.
Но такое понимание выражения «обители души» не исключает одновременного толкования его как «сосуд с духами». В глазах народа, который, подобно евреям, отождествляет жизненное начало с дыханием, простое вдыхание ароматического вещества может легко приобрести значение акта духовного свойства; вдохнуть в себя благоухание – значит укрепить свои жизненные силы, обогатить саму сущность своей души. С такой точки зрения всякий душистый предмет – флакон духов, ладан или цветок – сам по себе, естественно, становится центром, излучающим духовную энергию, и потому может служить подходящим местом, чтобы выдохнуть в него свою душу на тот или иной срок. Нам такое представление кажется очень натянутым, но оно может показаться вполне естественным народу и его лучшим выразителям – поэтам:
Я венок из роз послал тебе недавно
Не только в знак почтенья моего:
Ему надежду я хотел внушить,
Что у тебя он не завянет.
Но ты дохнула на него
И отослала мне назад;
С тех пор, клянусь, он жив
И пахнет уж не розой, а тобой.
Или еще так:
Вы завяли, розы дорогие:
Розы сладкие завяли потому,
Что любимая не стала их носить.
Милая моя вас не носила на груди.
Но если красавица может таким способом передавать свою жизнь и душу розам и тем предохранить их от увядания, то нет ничего невероятного в предположении, что она может также выдохнуть душу в свой флакон духов. Во всяком случае, эти старомодные стихи объясняют, почему флакон духов мог называться «обителью души». Впрочем, фольклор, относящийся к запахам, пока еще не изучен. Исследуя эту новую область, как и всякую другую область фольклора, ученый может многому научиться у поэтов, которые путем интуиции угадывают часто то, что большинству из нас дается лишь после кропотливого собирания и изучения многочисленных фактов. Да и вообще без некоторого поэтического дара едва ли возможно проникнуть в сердце народа. Сухой рационалист будет тщетно стучаться в двери этого волшебного царства. Мистеру Гредграйнду [41] они не откроются.
Одной из самых трагических фигур в истории Израиля является личность Саула. Недовольный господством жрецов, уверявших, что они управляют от имени божества и под его прямым руководством, народ стал настойчиво требовать светского царя, и последний из первосвященников, пророк Самуил, должен был поневоле подчиниться этому требованию и помазал Саула на царство. Это была революция такого рода, как если бы население Папской области, устав от притеснений и дурного управления церковников, вздумало поднять восстание против папы и заставило царствующего первосвященника, еще держащего в руках ключи от неба, передать светскому монарху свой земной скипетр. Ловкий политик и в то же время непреклонный церковник, Самуил сумел не только помазать Саула, но и добиться его признания царем, на котором отныне сосредоточились все надежды Израиля.
Избранник Самуила обладал всеми нужными качествами для того, чтобы вызвать любовь и поклонение толпы. Высокий, статный, любезный в обращении, искусный военачальник, беззаветно храбрый, он, казалось, самой природой был предназначен для роли народного вождя. Но под блестящей внешностью этого отважного и популярного в народе воина таились роковые слабости: ревнивый, подозрительный, вместе желчный характер, слабость воли, нерешительность и, самое главное, все растущая меланхолия, под влиянием которой его рассудок, никогда не отличавшийся высокими достоинствами, временами омрачался до того, что царь бывал близок к помешательству. В такие часы глубокой подавленности его душевный мрак рассеивался лишь под влиянием умиротворяющих звуков торжественной музыки; и одна из самых ярких картин, оставленных нам еврейским историком, это – образ красивого царя, сидящего в скорбной задумчивости, и стоящего перед ним юноши певца, краснощекого Давида, извлекающего нежные звуки из дрожащих струн своей арфы, пока не разгладятся морщины на челе царя и он не найдет успокоения от своих тягостных дум.
Весьма вероятно, что проницательный Самуил видел и даже учитывал эти слабые стороны нового царя, когда, склонясь перед волей народа, он внешне согласился уступить другому верховное управление страной. Быть может, он рассчитывал посадить Саула лишь как красивую марионетку, раскрашенную маску, за которой под воинственными чертами храброго, но послушного солдата будет скрываться суровое лицо непоколебимого пророка; быть может, он ожидал найти в новом царе коронованную куклу, которая будет плясать на всенародной сцене под музыку невидимого советчика, прячущегося за кулисами. Если таковы были его действительные расчеты, когда он выдвигал Саула на пост царя, то последующими событиями они полностью оправдались. Ибо при жизни Самуила Саул был лишь орудием более сильной воли, чем его собственная. Этот пророк был одной из тех властных натур, одним из тех выкованных из железа фанатиков, которые свои упорные стремления принимают за волю небес и движутся неуклонно к своей цели, сметая все препятствия на своем пути, закалив свое сердце против всякого чувства человеколюбия и жалости. Пока Саул беспрекословно подчинялся приказаниям этого деспотического наставника, повергая все свои поступки на суд духовного отца, ему милостиво разрешалось выступать перед толпой в своей призрачной короне; но стоило ему хоть на волос отступить от непреложных велений своего тайного руководителя, как Самуил сломал этого кукольного царя, отбросив его прочь как орудие, негодное для своих замыслов. Пророк втайне назначил Саулу преемника в лице певца Давида и, повернувшись спиной к убитому раскаянием царю, отказался видеть его впредь и оплакивал его до конца своей жизни как мертвого.
С этих пор дела Саула пошли плохо. Лишившись поддержки сильной руки, на которую он так долго и уверенно опирался, Саул потерял всякое душевное равновесие и стал метаться из стороны в сторону. Его меланхолия и подозрительность усиливались. И до того неустойчивый, он потерял всякую власть над собой. Он стал поддаваться вспышкам безудержной ярости. Он покушался на жизнь не только Давида, но и своего собственного сына Ионафана, и, хотя эти припадки бешеного гнева иногда сменялись столь же бурным раскаянием, постепенный распад этой некогда благородной личности был очевиден.
И вот, когда заходящее солнце Саула заволокло тучами, филистимляне, с которыми Саул всю жизнь вел непрерывную войну, вторглись в страну с более значительными, чем прежде, силами. Саул собрал против них народное ополчение, и обе армии расположились на противоположных склонах холмов, имея между собой широкую долину Изреель. Был канун битвы. Завтрашний день должен был решить судьбу Израиля. Царем овладели мрачные предчувствия. Свинцовая тяжесть легла на павшего духом Саула. Он смотрел на себя как на покинутого богом, потому что все его попытки приподнять завесу будущего путем узаконенных видов гаданий оказались бесплодными. Пророки молчали, оракулы – тоже; ни одно ночное видение не осветило лучом надежды его тяжелого сна. У него не было даже музыки, некогда разгонявшей своими чарами его тоску. Он сам своей жестокостью принудил к бегству искусного музыканта, чья умелая рука, ударяя по струнам, так часто будила в них гармонии, дававшие временное забвение его мятущейся душе. В таком состоянии полного отчаяния его мысль неотступно возвращалась к Самуилу, верному советнику, никогда не оставлявшему его без помощи в прежние счастливые времена. Но Самуил покоился в гробу в Раме. Тут царю пришло в голову, нельзя ли вызвать дух умершего провидца и услышать от него слова успокоения и надежды. Дело это было возможное, но трудное: ведь он сам изгнал из страны всех служителей черной магии. Царь расспросил своих слуг и узнал от них, что одна волшебница еще живет в деревне Аэндор, лежащей в нескольких милях к северу среди гор, в отдаленной части равнины. Саул решил обратиться к ней, чтобы, если это только возможно, прогнать охватившие его страх и сомнения. Это было рискованное предприятие, потому что от жилища ведьмы его отделяла вся вражеская армия. Отправиться туда днем значило бы подвергнуть себя смертельной опасности. Необходимо было дождаться наступления ночи.
Отдав все необходимые распоряжения для предстоящей битвы, царь отправился в свою палатку, но только не для отдыха. Лихорадочное возбуждение лишило его сна, и он с нетерпением дожидался часа, когда под покровом темноты можно будет выйти из палатки. Наконец солнце село, сгустились ночные тени, и лагерный шум сменился тишиной. Царь снял с себя пышное одеяние, в котором он до того являлся перед своей армией, и, облекши свое крупное тело в простое платье, поднял завесу палатки и в сопровождении двух спутников, крадучись, вышел во мрак ночи. При свете звезд повсюду виднелись сонные фигуры солдат, расположившихся группами на голой земле вокруг своего наваленного в кучи оружия; потухающие костры то тут, то там бросали на спящих внезапный отблеск. На противоположном склоне холма поблескивали сторожевые огни врага и, заглушенные расстоянием, слышались звуки музыки и пиршественные клики дерзкого неприятеля, заранее празднующего завтрашнюю победу.
Пересекши напрямик равнину, трое смельчаков добрались до подножия холма и, сделав далекий обход крайних караулов неприятеля, начали подниматься вверх. Пустынная тропинка привела их через гребень холма к жалкой деревушке Аэндор; ее глинобитные хижины лепились по спуску на голых уступах скал. К северу черной массой вырисовывалась на небе гора Табор, а в глубокой дали снежная вершина Хермона казалась при свете звезд бледным призраком. Но у путников не было ни времени, ни охоты любоваться ночным ландшафтом. Проводник привел их к одному из домиков; в окне виднелся свет, и он легонько постучался в дверь. Гостей, по-видимому, ждали, потому что женский голос изнутри попросил их войти. Они последовали приглашению и, закрыв за собой дверь, увидели прорицательницу.
Библейский автор не оставил нам описания ее наружности, и мы вольны представить ее себе в любом образе. Быть может, она была молода и прекрасна, с черными, как вороново крыло, волосами и блестящими глазами, или, наоборот, перед ними предстала дряхлая, беззубая ведьма, с крючковатым носом, доходившим до подбородка, с выцветшими глазами и седой лохматой головой, согнувшаяся от старости и немощи. Мы этого не знаем; а царь был, наверно, слишком озабочен, чтобы обратить внимание на ее внешность. Он сразу изложил ей цель своего посещения. «Прошу тебя, поворожи мне и выведи мне, о ком я скажу тебе». Но женщина запротестовала и напомнила своему гостю, в котором она не узнала Саула, царский указ против колдунов и прорицательниц и заявила, что исполнить его желание – значит рисковать своей жизнью. Только после того как рослый пришелец тоном не то мольбы, не то приказания уверил ее своей честью, что с ней не приключится никакого худа, она согласилась прибегнуть для него к своему тайному искусству. «Кого же вывесть тебе?» – спросила она. Саул ответил: «Самуила выведи мне». При этом имени колдунья вздрогнула и, пристально вглядевшись в своего гостя, узнала в нем царя. В великом страхе, уверенная, что попалась в расставленную ей ловушку, она воскликнула: «Зачем ты обманул меня? ты – Саул». Но царь успокоил ее, пообещав свою монаршую милость, и велел ей приступить к заклинаниям.
Она принялась за свою работу. Напряженным взором она уставилась куда-то вдаль, где наши путники видели одно лишь пустое место, и вскоре по ее дикому и испуганному взгляду им стало ясно, что ей представилось нечто невидимое для них. Царь спросил ее, что она видит. Колдунья сказала: «Вижу как бы бога, выходящего из земли». Саул спросил: «Какой он видом?» Она ответила: «Выходит из земли муж престарелый, одетый в длинную одежду». Царь понял, что это дух Самуила, и склонился перед ним до самой земли. Но дух сурово спросил его: «Для чего ты тревожишь меня, чтобы я вышел?» Царь отвечал: «Тяжело мне очень; филистимляне воюют против меня, а бог отступил от меня и более не отвечает мне ни чрез пророков, ни во сне; потому я вызвал тебя, чтобы ты научил меня, что мне делать». Но дух был так же жесток и беспощаден по отношению к злосчастному монарху, каким был пророк при жизни, когда он отвернулся в гневе от царя, посмевшего ослушаться его приказания.
Неумолимый старец безжалостно спросил трепещущего в страхе ожидания Саула, как решился он, отвергнутый богом, обратиться за советом к божьему пророку, и стал снова попрекать его за ослушание, напомнил ему свое пророчество, что царство будет отнято у него и передано Давиду, и подтвердил, что пророчество это осуществится; свою грозную речь пророк закончил предсказанием, что завтрашний день будет свидетелем поражения Израиля филистимлянами и что еще до заката солнца Саул и сыновья его будут вместе с ним, Самуилом, в подземном мире. После этих ужасных слов мрачное видение скрылось под землей, а Саул в беспамятстве упал на пол.
Из этого красочного рассказа мы видим, что древнему Израилю была знакома некромантия, т. е. вызывание духов умерших и обращение к ним за советами. Мы также узнаем, что строгие законодательные постановления против некромантии не могли искоренить ее. Насколько глубоко она укоренилась в нравах и религии народа, видно из образа действий Саула, в час своей великой кручины прибегнувшего без колебаний к помощи той самой некромантки, которую он же прежде, в свои счастливые дни, обрек на изгнание. Его пример типичен, поскольку он выявляет имевшуюся в народе тенденцию возврата к язычеству. Пророки это видели и скорбели о такой склонности своих соплеменников, которая с особой силой проявлялась в годину народных бедствий, когда постановления правоверной религии, казалось, теряли свою силу. Один из еврейских законов, который в дошедшей до нас форме принадлежит гораздо более поздней эпохе, чем время Саула (что не мешает ему, однако, отражать весьма древний обычай), карает смертью через побивание камнями всякого, кто имеет общение с духами или занимается колдовством. Это относится, по-видимому, ко всем, кто брался вызывать духов умерших и обращаться к ним за прорицаниями. Но среди языческих обычаев, возрожденных спустя долгое время после Саула царем Манассией, был и обычай вызывания мертвых. Изо всех щелей и углов, куда страх перед суровым законом загнал служителей черной магии, суеверный царь вывел их на дневной свет и узаконил их ремесло. Однако спустя короткое время благочестивый царь Иосия, стремясь в своем реформаторском рвении очистить народную веру, снова отнес всех некромантов, ведьм и колдунов к разряду преступников.
Библейский рассказ о беседе Саула с духом Самуила ясно показывает нам, что фантом был виден только колдунье, сам же царь мог только слышать его голос и отвечать ему. Отсюда мы можем, не колеблясь, сделать вывод, что таков был у еврейских некромантов обычный способ общения с умершими; своими заклинаниями они якобы вызывали дух и видели его, а их одураченные клиенты только слышали голос, который в своей простоте принимали за голос привидения; в действительности же то был голос либо самой колдуньи, либо ее сообщника. И в том и в другом случае создавалось впечатление, что звуки исходили не из уст колдуньи, а из места, где, как полагал доверчивый вопрошатель, находился невидимый для него дух. Такое слуховое впечатление могло легко создаваться посредством чревовещания, которое имело то преимущество, что давало некроманту возможность действовать без помощников и тем самым уменьшало риск разоблачения.
Колдунья сказала Саулу, что тень Самуила поднялась из-под земли. Пустив в ход свой дар чревовещания, она могла вызвать впечатление гулкого, хриплого голоса, как бы выходящего из-под земли, который Саул принял за голос своего покойного наставника. В обычном представлении именно такими гулкими и хриплыми голосами духи говорили из-под земли. Но некромант не всегда утруждал себя изменением голоса, иногда он ограничивался тем, что голос, исходящий из его нутра, выдавал простодушным слушателям за голос подвластного ему демона или вызываемой им тени. В таких случаях заявлялось, что демон или дух находится внутри некроманта; сверхъестественная речь, казалось, исходила из его чрева. Но откуда бы звуки ни слышались – из недр ли земли или из нутра заклинателя, самый дух, по-видимому, всегда скромно держался на заднем плане. Трудно предположить, чтобы при низком уровне тогдашнего еврейского искусства еврейские чародеи могли, подобно своим собратьям позднейших времен, удивлять и устрашать своих легковерных клиентов, показывая им в темной комнате привидения, нарисованные на стене светящимися красками; будучи подожжены в нужный момент горящим факелом, привидения вдруг выступают из мрака в жутком освещении – таковы проделки, давшие повод к попыткам «научного» оправдания этих таинственных явлений.
Обычай вызывания духов умерших евреи, надо думать, разделяли с другими народами семитической расы. Это явствует из двенадцатой песни поэмы о Гильгамеше. Здесь герой Гильгамеш оплакивает своего мертвого друга Эабани. В своем горе он просит богов вызвать ему из подземного мира дух погибшего товарища. Но боги один за другим признают себя бессильными удовлетворить его просьбу. Наконец он обращается к Нергалу, богу мертвых, говоря: «Взломай могильный склеп и открой землю, дабы дух Эабани мог, подобно ветру, подняться вверх». Бог милостиво внял его мольбе. «Он взломал могильный склеп, открыл землю и позволил духу Эабани, подобно ветру, подняться вверх». С вызванным таким образом призраком Гильгамеш ведет беседу и узнает о горестном положении мертвых в подземном мире, где их пожирает червь и где все покрыто прахом. Но видение несколько смягчает эту мрачную картину, объяснив своему слушателю, что похоронные обряды дают некоторое успокоение душам воинов, павших в бою, по сравнению с печальной участью тех, чьи тела остались гнить без погребения на поле битвы.
Древним грекам был также знаком обычай вызывания душ умерших для того, чтобы получить от них желаемые сведения или умилостивить их гнев. Самый ранний пример некромантии в греческой литературе мы встречаем в знаменитом эпизоде из Одиссеи, где Улисс приплывает к печальным берегам на самом краю Океана и здесь вызывает духов из подземного мира. Чтобы заставить их говорить, он копает ров и закалывает над ним в жертву овец так, чтобы кровь их стекала на дно ямы. Истомленные жаждой духи собираются у рва и, выпив всю кровь, изрекают для героя свои прорицания. Одиссей же в это время сидел с обнаженным мечом у края рва и наблюдал за порядком, не позволяя никому из духов пить вне очереди драгоценный напиток.
По-видимому, некроманты в Древней Греции не могли заниматься вызыванием душ умерших везде, где им заблагорассудится. Для этого существовали строго определенные места, имевшие непосредственно сообщение с подземным царством через проходы и трещины в земле, сквозь которые духи, повинуясь приказанию, могли подниматься и спускаться. Такие места назывались оракулами умерших, и только здесь, насколько нам известно, могли происходить законные деловые сношения с тенями усопших.
В числе этих оракулов один находился близ Аорнума в Феспротии; там, по преданию, легендарный музыкант Орфей вызывал (но понапрасну) душу любимой и потерянной им Эвридики. В позднейшее время коринфский тиран Периандр также посылал к этому оракулу, чтобы вызвать тень своей умершей жены Мелиссы и спросить ее совета относительно вещи, сданной ему на хранение одним чужеземцем и затем утерянной. Но вызванная тень отказалась отвечать на том основании, что она нагая и ей холодно, так как одежды, которые были похоронены вместе с ее телом, не дают ей тепло, ибо не были сожжены. Получив такой ответ, Периандр велел всем женщинам Коринфа собраться в святилище Геры. Те послушно исполнили приказание, нарядившись в свои лучшие одежды, как для праздника; но как только они собрались, тиран окружил своими телохранителями веселое сборище и велел сорвать со всех женщин, госпожей и служанок, одежды, сложить их в кучу и сжечь на благо своей покойной супруги. Через посредство огня эти одежды, очевидно, дошли по назначению: когда Периандр снова послал к оракулу и повторил свой вопрос об утерянной вещи, дух его жены, уже согревшийся и удовлетворенный, охотно дал требуемый ответ. Вся округа этого прорицалища находилась, по-видимому, в общении с душами умерших, а может быть, даже посещалась ими, что видно из того, что соседние воды носили имена рек ада. Поблизости протекала река Ахерон, а несколько дальше – Копит, «названный так по жалобным крикам, раздававшимся над этим печальным потоком». Само же место, где происходило общение с потусторонним миром, находилось, как надо думать, там, где теперь расположена деревушка Глики; остатки гранитных колонн и куски карниза из белого мрамора, возможно, представляют собой следы древнего храма. Река Ахерон берет свое начало в диких и голых горах Сули и течет на большом протяжении по узкой равнине ленивым, мутным и пенистым потоком, вплоть до впадения в море. Прежде чем спуститься в эту равнину с гор, поднимающихся над ней огромной серой стеной, река проходит через глубокую и мрачную долину, одну из самых глубоких и печальных в Греции. По обоим берегам реки прямо из воды поднимаются на сотни футов отвесные скалы, заросшие по трещинам и уступам карликовыми дубами и кустарником. Еще выше, где склоны долины становятся более отлогими, тянутся горы, достигающие более трех тысяч футов высоты. Черные сосны, лепясь по их обрывистым склонам, придают пейзажу мрачное великолепие. Опасная тропинка ведет вверх на гору, откуда глазам путешественника открывается глубокая лощина, по дну которой пенится быстро несущаяся река, срываясь каскадами в темную пропасть, так далеко внизу, что даже рев водопада рассеивается в воздухе, не достигая уха. Весь ландшафт в такой степени исполнен мрачного величия и заброшенности, что подавляет человека чувством страха и печали, и как бы самой природой предназначен для того, чтобы служить местом общения со сверхъестественными существами. Неудивительно, что в этой стране скалистых гор, узких равнин и унылых потоков древние видели обитель духов умерших.
Другой оракул умерших находился близ Гераклеи в Вифинии. Спартанский царь Павсаний, разбив персов в битве при Платее, посетил это место и здесь пытался вызвать и умилостивить дух случайно им убитой византийской девушки по имени Клеоника. Ее дух явился ему и двусмысленно заявил, что все его заботы исчезнут, когда он вернется в Спарту. Пророчество это сбылось со смертью царя, вскоре последовавшей.
У нас нет никаких сведений о том, как по представлению древних происходило появление духов в этих местах и как они отвечали на заданные им вопросы; поэтому мы не можем сказать, были ли эти призраки видимы самим вопрошателям или только чародеям, вызывавшим их своими заклинаниями. Мы не знаем также, являлись ли духи во сне или наяву. Известно лишь, что у некоторых оракулов общение с душами умерших происходило во время сна. Таким именно образом давал, например, предсказания оракул прорицателя Мопса в Киликии. Плутарх рассказывает, что однажды правитель Киликии, скептик в религиозных вопросах и друг эпикурейских философов, смеявшийся над всем сверхъестественным, решил испытать ответы оракула. С этой целью он записал свой вопрос, который хранил в тайне, на табличке и, запечатав, вручил ее одному вольноотпущеннику, приказав ему передать этот вопрос духу прорицателя. Вольноотпущенник отправился ночевать, согласно обычаю, в святилище Мопса и на следующее утро доложил правителю, что ему снился сон. Ему привиделось, будто около него стоял красивый мужчина, который, открыв рот и произнеся одно только слово «черный», тут же исчез. Друзья правителя, собравшиеся, чтобы услышать загробную весть и позабавиться по этому поводу, не знали, как им быть с таким лаконичным ответом, но сам правитель, как только услышал его, благоговейно пал на колени. Причина его необычайного поведения объяснилась, когда сломали печать и прочитали вслух содержание таблички. Вопрос, записанный на ней правителем, был таков: «Должен ли я принести в жертву белого вола или черного?» Точность ответа поразила даже неверующих последователей Эпикура; что же касается самого правителя, то он принес в жертву черного вола и до конца своих дней относился с почтением к умершему прорицателю.
Благочестивый Плутарх, рассказывающий с нескрываемым удовлетворением о таком посрамлении легкомысленного неверия, передает другой случай такого же рода, происшедший, по его словам, в Италии. Некий очень богатый человек, по имени Элизий, уроженец греческого города Терина в Бруттиуме, потерял своего сына и наследника Евфина, умершего внезапной и таинственной смертью. Подозревая, что в гибели наследника всех его богатств повинна чья-то коварная рука, огорченный отец обратился к одному оракулу. Здесь он принес жертву и, согласно обычаю святилища, лег спать и увидел сон. Ему приснился родной отец, которого он стал умолять помочь ему открыть виновника смерти его сына. «Для этого я и появился, – ответил дух, – и я прошу тебя принять весть от этого юноши». При этих словах дух указал на молодого человека, следовавшего за ним по пятам и весьма похожего на умершего сына Элизия. Пораженный таким сходством, Элизий спросил молодого человека: «Кто же ты такой?» Видение ответило: «Я гений твоего сына; возьми это» – и вручило Элизию табличку с несколькими написанными на ней стихами, в которых заявлялось, что сын его умер естественной смертью, ибо смерть была для него лучше, чем жизнь.
В древности насамоны, племя в Северной Ливии, желая увидеть вещий сон, имели обыкновение засыпать на могиле своих предков; они, вероятно, воображали, что души умерших подымаются из могил, чтобы дать совет и утешение своим потомкам. Подобный же обычай практикуется некоторыми племенами туарегов в Сахаре. Когда мужчины находятся в далеком походе, их жены, нарядившись в свое лучшее платье, идут к древним могилам, ложатся на них и вызывают душу того, кто должен им сообщить весть об их мужьях. По их зову появляется в образе человека дух по имени Идебни. Если женщина сумела понравиться этому духу, он рассказывает ей все, что произошло во время похода; если же ей не удалось снискать его благоволение, то он принимается ее душить. «Близ Вади Ауджидит, в Северной Сахаре, находится группа больших могил эллиптической формы. Азгарская женщина, желая узнать про своего отсутствующего мужа, брата или любовника, отправляется к этим могилам и ложится спать среди них. Она, по-видимому, уверена, что ее посетят видения и сообщат ей нужные сведения». Точно так же тораджа (Центральный Целебес) отправляются спать на могилу, чтобы во сне получить от духа совет.
Наиболее полное описание вызывания духов в греческой литературе мы находим в трагедии Эсхила «Персы». Действие происходит у могилы персидского царя Дария. Царица Атосса, жена Ксеркса, с тревогой ждет известий о муже и об огромной армии, которую он повел против Греции. Появляется гонец, сообщающий об окончательном поражении персов при Саламине. Потрясенная ужасом и горем, царица решает вызвать из могилы дух Дария и спросить его совета в таких тяжелых обстоятельствах. С этой целью она совершает над могилой возлияния из молока, меда, воды, вина и оливкового масла, а хор в это время поет гимны, взывающие к подземным богам, прося их выслать наверх душу умершего царя. Дух послушно вырастает из-под земли и дает огорченному народу совет и предупреждения. В этой сцене дух, очевидно, является вызвавшим его среди бела дня, а не во сне; но мы не можем сказать с уверенностью, описал ли в ней поэт греческую или персидскую форму некромантии или же просто дал волю собственному воображению. Возможно, что он основывался в своем описании на ритуале, обычном для греческих некромантов, будь то в постоянных прорицалищах либо на могилах отдельных лиц, чей дух вызывался для совета. Пифагорейский философ Аполлоний Тианский, как передает его биограф Филострат, вызвал заклинаниями дух Ахиллеса из его могилы в Фессалии. Герой вышел из своей гробницы в образе высокого и красивого молодого человека и самым любезным образом вступил в беседу с мудрецом. Он жаловался, что фессалийцы уже давно перестали приносить жертвы на его могиле, и попросил философа попенять их за такое небрежение. В молодости Плиния некий грамматик Апион уверял, что он вызвал тень Гомера и спросил поэта о его родителях и о месте его рождения. Ответ духа Апион отказался сообщить; так и не пришлось воспользоваться этой смелой попыткой разрешить проблему происхождения Гомера с помощью первоисточника. Поэт Лукан оставил нам написанный в свойственном ему напыщенном стиле утомительный рассказ о свидании Секста Помпея, сына Помпея Великого, с фессалийской колдуньей перед битвой при Фарсале. Торопясь узнать исход войны, недостойный сын великого отца, как Лукан его называет, обратился не к узаконенному оракулу богов, а к чародейному искусству ведьм и некромантов. По его просьбе старая колдунья, жившая среди могил, оживила чье-то непогребенное тело, душа которого, временно вернувшаяся в свою земную оболочку, рассказала о тревоге, охватившей подземные тени по поводу близкой катастрофы, предстоящей римскому миру. Передав эту весть, покойник попросил как особой милости разрешить ему умереть вторично раз навсегда. Ведьма удовлетворила его желание и сложила заботливо костер, на который покойник взошел без посторонней помощи и преспокойно превратился в пепел. Не подлежит сомнению, что фессалийские ведьмы пользовались в древности большой известностью, и весьма вероятно, что они занимались и некромантией; но красочное описание Лукана, изображающее действия, которыми они сопровождали обряд вызывания духов, не заслуживает никакого доверия. Более правдоподобен рассказ Горация о двух ведьмах, выпускавших кровь черного ягненка над ямой с целью вызвать духов и получить от них ответ на обращенные к ним вопросы. Тибулл также говорит о колдунье, своим пением вызывавшей из могил тени умерших; а в царствование Тиберия один знатный, но слабоумный юноша, по имени Либо, любитель колдовского искусства, попросил некоего Юния вызвать для него посредством заклинаний души умерших.
Не один из порочных римских императоров обращался к некромантии в надежде рассеять страхи, которые, подобно мстительным духам, терзали их встревоженную совесть при воспоминании о совершенных ими преступлениях. Передают, что чудовище Нерон навсегда лишился душевного покоя после того, как он убил свою мать Агриппину; он часто признавался, что его преследовала ее тень и что фурии гнались за ним с бичами и горящими факелами. Напрасно вызывал он посредством магии дух матери и пытался смягчить ее гнев. Подобным же образом безумный и кровавый тиран Каракалла воображал, что призраки его отца Севера и убитого брата Геты гонятся за ним с обнаженными мечами, и, чтобы избавиться от этих ужасов, он обратился к помощи чародеев. Среди вызванных духов была и тень его отца, а также тень императора Коммода. Однако ни одна из всех вызванных на помощь теней не удостоила беседой императора-убийцу, кроме родственного ему духа Коммода; но и этот последний не дал ему услышать слова утешения или надежды; он произносил лишь темные намеки на страшный суд, которые наполнили новым ужасом преступную душу Каракаллы.
Искусством некромантии занимались не только цивилизованные, но и варварские народы. Некоторые африканские племена практиковали обращение к духам умерших царей или вождей через посредство жреца или жрицы, уверявших, что они говорят от имени вселившейся в них души умершего властителя. Так, например, баганда, в Центральной Африке, строили духу каждого умершего царя храм, в котором благоговейно хранилась его нижняя челюсть; по какой-то непонятной причине духи племени баганда из всех частей тела особенно дорожили своей челюстью. Самый храм, большая коническая хижина обычного типа, разделялся на две части – наружную и внутреннюю. Во внутренней части – их святая святых – драгоценную челюсть для верности прятали в вырытой под полом яме. Прорицатель или медиум, в обязанности которого входило вещать от имени умершего монарха, принимая эту высокую должность, выпивал глоток пива и глоток молока из царского черепа. Когда у духа происходил «прием посетителей», челюсть царя выносили из внутреннего помещения и клали на трон, стоявший в передней части храма, где находился в сборе народ, явившийся услышать вещания оракула. Прорицатель приближался к трону и, обращаясь к духу, докладывал ему об очередных нуждах. После этого он выкуривал одну или две трубки местного табака и, придя под влиянием дыма в пророческое возбуждение, начинал бредить и говорить голосом и оборотами речи покойного монарха, чья душа теперь в него вселилась. Но его торопливые слова было трудно понять, поэтому к нему был приставлен особый жрец, который должен был толковать их вопрошателям. Живущий царь обращался периодически за советом в государственных делах к своим умершим предшественникам, посещая поочередно храмы, в которых заботливо хранились их священные реликвии.
Племена банту, населяющие обширное плоскогорье в Северной Родезии, верят, что духи умерших вождей иногда вселяются в тела живых людей и пророчествуют их устами. Когда такой дух вселяется в мужчину, последний начинает рычать, как лев, а женщины собираются и бьют в барабаны, оповещая громкими криками, что вождь пришел навестить деревню. Одержимый предсказывает будущие войны и предупреждает население о приближающемся нападении львов. Пока дух остается в теле медиума, этот последний не должен есть никакой вареной на огне пищи, а одно лишь пресное тесто. Впрочем, дар прорицания нисходит на женщин чаще, чем на мужчин. Такие пророчицы выдают себя за одержимых духом того или другого умершего вождя и, почувствовав приступ вдохновения, белят лицо, чтобы привлечь к себе внимание, и обсыпают тело мукой, которой приписывают священную силу. Одна из них бьет в барабан, а другие пляшут, распевая странные мелодии с необычными интервалами. Под конец, доведя себя до надлежащего состояния религиозной экзальтации, одержимая падает на землю и изливается в тихой, почти нечленораздельной песне, которую шаман истолковывает замершим в страхе слушателям как голос духа.
Негры Южного Того, говорящие на наречии эве, по окончании погребального торжества имеют обыкновение вызывать душу умершего. Родственники покойного подносят жрецу сваренную пишу и говорят ему, что они хотят принести воду для духа их усопшего брата. Жрец берет из их рук пищу, пальмовое вино, раковины-ужовки [42] и отправляется со всем этим в свою комнату, заперев за собой дверь. Там он вызывает духа, который, появившись, начинает плакать и вступает в разговор с жрецом; иногда он делает несколько общих замечаний о разнице между жизнью на земле и в преисподней, иногда вдается в подробности о причинах своей смерти; часто он упоминает имя злого волшебника, убившего его своими чарами. Друзья покойного, услышав доносящиеся из-за двери стенания и жалобы духа, не могут удержаться от слез и восклицают: «Нам жаль тебя!» Под конец дух велит им успокоиться и удаляется восвояси. Негритянское племя киси, живущее на границе Либерии, обращается за советом к духам умерших вождей как к оракулу. Для этого используются статуэтки, устанавливаемые на их могилах. Чтобы узнать мнение духа, эти статуэтки ставятся на доску, которую держат на голове два человека. Если последние при этом остаются неподвижны, то считается, что дух ответил «нет»; если же они качаются взад и вперед, то ответ означает «да». На острове Амбриме (группа островов Новые Гебриды) деревянные статуи, изображающие предков, также служат средством общения с душами умерших. Находясь в затруднительных обстоятельствах, человек с наступлением ночи дует в свисток близ статуи своего предка. Если ему при этом послышится шум, то он полагает, что душа его покойного родственника вошла в свою статую, и он начинает тогда поверять ей свои горести и просит помочь ему в беде.
Маори, в Новой Зеландии, боялись и почитали духов своих умерших родственников, в особенности духов вождей и воинов, которые, согласно поверью, бдительно охраняли своих живых соплеменников, защищая их на войне и строго следя за каждым нарушением священного закона табу. Духи обычно жили под землей, но могли при желании подниматься наверх и входить в тела людей и даже в неодушевленные предметы. Некоторые племена держали в своих домах небольшие деревянные изображения, каждое из которых было посвящено духу какого-нибудь предка; предполагалось, что в особых случаях дух вселялся в свое изображение для беседы с находящимися в живых. Такой дух предка (atua) мог общаться с живыми в сновидениях, а также и непосредственно, вступая с ними в разговор наяву. Голос его, однако, не походил на голос смертного; это был некий таинственный звук – не то свист, не то шепот. Английский автор, которому мы обязаны этими подробностями, удостоился беседы с душами вождей, умерших за несколько лет до того. Беседа эта происходила при посредстве одной старухи, «аэндорской волшебницы» маори, которой приписывалась способность вызывать души предков.
На Нукухиве, одном из Маркизских островов, жрецы и жрицы уверяли, что могут вызывать души мертвецов, переселявшихся на это время в тела медиумов и через них беседовавших со своими живыми родственниками. Поводом для обращения к духу служила обыкновенно болезнь члена семьи, когда друзья его желали получить совет из загробного мира. Французский писатель, живший на этом острове в первой половине XIX в., присутствовал при одной такой беседе и описал ее. Церемония происходила в доме больного, и целью ее было узнать исход болезни. Жрица играла роль медиума, и по ее указанию комнату погрузили во мрак, погасив все огни. Вызываемый дух принадлежал женщине, умершей за несколько лет до того и оставившей после себя не более и не менее как двенадцать мужей, оплакивавших ее кончину. Больной был одним из этих многочисленных вдовцов; он даже был ее любимым супругом, но тем не менее дух совершенно недвусмысленно и без всяких обиняков заявил о близкой смерти больного. Голос ее вначале звучал издалека, но постепенно все приближался и наконец зазвучал над крышей дома.
Племя маринданим, на южном берегу Новой Гвинеи, во время ежегодных обрядов посвящения вызывает души своих предков из подземного мира, сильно стуча о землю в продолжение целого часа нижним концом листьев кокосовой пальмы. Происходит это всегда ночью. Подобным же образом говорящие на языке баре тораджа (Центральный Целебес) вызывают во время празднеств души умерших вождей и героев, гениев – хранителей данной деревни, колотя об пол храма длинной палкой.
Когда у каянов, на острове Борнео, возникает спор о дележе имущества умершего человека, то они часто обращаются за помощью к профессиональному чародею или колдунье, которые вызывают дух покойного, чтобы узнать его волю относительно принадлежавшей ему собственности. Но вызывать дух можно лишь по окончании первой жатвы после смерти владельца. Когда наступает время, изготовляют маленькую модель дома для временного пребывания духа и ставят ее на галерее настоящего дома перед дверью комнаты покойного. Для подкрепления вызванной души в домике выставляют еду, питье и папиросы. Чародей располагается у домика и поет свои заклинания, приглашая душу войти туда и называя имена членов ее семьи. Время от времени он заглядывает внутрь и наконец объявляет, что от пищи и питья уже ничего не осталось. Окружающие верят, что теперь дух вступил в свой дом, а чародей то и дело привскакивает с места и издает звуки, похожие на кудахтанье курицы, притворяясь, что прислушивается к шепоту духа. Наконец он провозглашает волю покойного о разделе его наследства, говоря в первом лице и подражая манере говорить и другим особенностям умершего. Полученным таким образом указаниям обыкновенно повинуются, и спор на этом кончается.
Батаки, в центральной части Суматры, полагают, что души умерших, будучи сами бесплотными, могут сноситься с живыми людьми только через посредство живого лица, и для этой цели выбирают подходящего медиума, который, служа проводником воли духа, так верно подражает голосу, манере, походке и даже одежде покойного, что сходство это часто вызывает слезы у его родственников. Устами медиума дух называет свое имя, а также имена своих родственников и рассказывает о том, что он делал на земле. Он раскрывает семейные тайны, которые хранил в продолжение всей своей жизни, и это укрепляет в его родственниках веру в то, что с ними разговаривает действительно их умерший сородич. Когда кто-нибудь в семье болен, духа спрашивают, выживет ли больной или умрет. Если разражается эпидемия, духа вызывают и приносят ему жертвы, дабы он уберег людей от заразы. Если человек бездетен, он спрашивает через посредство медиума у духа, как ему получить потомство. Если что-нибудь утеряно или украдено, то вызывают духа, чтобы узнать, найдется ли пропавшая вещь. Если кто-нибудь заблудился в лесу или в другом месте и не вернулся домой, то встревоженные друзья опять-таки обращаются через медиума к духу за советом, где им искать пропавшего путника. Когда медиума спрашивают, каким образом дух вселяется в него, он отвечает, что видит приближение духа и чувствует, что тело его словно уносится куда-то, ноги делаются легкими и подпрыгивают сами собой; люди становятся в его глазах маленькими и красноватого цвета, дома начинают как будто вертеться кругом. Но такая одержимость не бывает непрерывной: в продолжение припадка дух время от времени покидает медиума и бродит в стороне. Когда припадок кончается, медиум часто заболевает, а иногда и умирает.
Некромантия была распространена не только в тропических лесах и джунглях, но и среди полярных снегов. Так, мы читаем про одного шамана у лабрадорских эскимосов, который, желая оказать услугу своим друзьям, вызывал по их просьбе духов умерших, чтобы узнать от них об их судьбе в загробной жизни, а также о местопребывании отправившихся в море родственников. При этом он завязывал вопрошающему глаза и трижды ударял палкой по земле. После третьего удара дух появлялся и отвечал на вопросы шамана. Получив все нужные сведения, шаман отпускал духа восвояси тремя новыми ударами о землю. Этот вид некромантии назывался «заклинанием палкой». К такому же способу вызывания духов прибегают и эскимосы Аляски. Они считают, что духи поднимаются из подземного мира и проходят через тело шамана, который во всеуслышание с ними разговаривает и, узнав обо всем, что его интересует, отсылает их назад в преисподнюю, топнув ногой. Скептики полагают, что ответы духов получаются посредством чревовещания.
В Китае, где поклонение предкам является основным элементом национальной религии, практика некромантии имеет, естественно, всеобщее распространение, и занимаются ею в настоящее время, кажется, главным образом старые женщины. Например, Кантон и Амой изобилуют такими некромантками. Архидиакон Грей, проживая в Кантоне, был много раз свидетелем их ловких проделок.
Как говорят, в Амое чрезвычайно распространен обычай вызывания духов через посредство женщин-профессионалок. У мужского населения эти особы, по-видимому, не пользуются высокой репутацией; сказать мужчине в обычном разговоре, что он «вызывает мертвых», почти равнозначно тому, что назвать его лгуном. Поэтому некромантки часто предпочитают ограничивать круг своей деятельности своим собственным полом, дабы не выставлять свое таинственное искусство на посмешище скептиков-мужчин. Свои сеансы они дают при закрытых дверях на женской половине дома; когда же церемония происходит в главном покое, у домашнего алтаря, на ней могут присутствовать все обитатели дома. Многие семьи ставят себе за правило опрашивать через колдуний всех своих покойных родственников или хотя бы только незадолго до того умерших, чтобы убедиться, хорошо ли живется их душам на том свете и не может ли семья чем-нибудь улучшить их положение. Выбрав благоприятный день, подметают и вымывают все помещения, потому что духи питают отвращение к пыли и грязи. Чтобы их привлечь, на алтаре расставляют яства и сладости вместе с дымящимися курениями. Одна из женщин после прихода медиума должна подойти к домашнему алтарю, где хранятся дощечки, в которых, по китайскому поверью, обитают души умерших членов семьи. Зажегши у алтаря две свечи и три курительные палочки, она приглашает дух покинуть свою дощечку и последовать за ней. Затем, держа курения между пальцами, она медленно удаляется назад и ставит курительные палочки в миску или чашу с сырым рисом. Теперь некромантка приступает к работе и начинает петь заклинания, перебирая струны или ударяя в барабан. Движения ее постепенно приобретают конвульсивный характер; она раскачивается взад и вперед, и на теле появляется испарина. Все это окружающие считают признаком появления духа. Две женщины берут медиума под руки и сажают в кресло, где она, опустив руки на стол, впадает в беспамятство или дремоту. Затем ей набрасывают на голову черное покрывало, и она, находясь в таком состоянии гипноза, уже может отвечать на вопросы, все время дрожа, раскачиваясь в своем кресле и нервно барабаня по столу руками или палкой. Ее устами дух оповещает родных о своем положении на том свете и говорит им, чем они могут облегчить или даже вовсе устранить его муки. Он сообщает им, дошли ли принесенные ему жертвы по назначению, перечисляет свои нужды, дает им советы по домашним делам, хотя нередко выражается двусмысленным образом, и ответы его подчас не находятся ни в малейшей связи с заданными вопросами. Время от времени медиум произносит шепотом монологи или, вернее, ведет беседу с духом. Под конец некромантка неожиданно вздрагивает, просыпается и, поднявшись, заявляет, что дух уже ушел. Забрав чашу с рисом и курениями, она получает свою мзду и отправляется восвояси. «Перемены в состоянии медиума принимаются зрителями за различные фазы ее общения с потусторонним миром. Мы же оставляем за собой право смотреть на них как на симптомы душевного помрачения и нервного расстройства. Ее спазмы и конвульсии принимаются за одержимость духом, которого она сейчас вызвала, или другим, с которым она находится в постоянном общении, благодаря чему приобрела способность ясновидения и может созерцать духов. Ее припадки гипнотического состояния объясняют тем, что на это время душа ее, покинув свое тело, отправляется на тот свет беседовать с духом умершего. Ее шепчущие губы обозначают разговор либо с ее постоянным духом, либо с духом, вызванным по заказу. Можно спросить, почему, если дух обитает в дощечке на алтаре, она должна отправляться к нему на тот свет. На этот вопрос мы не можем дать ответа».
Из приведенной цитаты следует, что китайская волшебница вызывает иногда душу умершего не непосредственно, а через повинующегося ей домашнего духа. Архидиакон Грей также сообщает, что «в Китае, как и в других странах, существуют лица – всегда старые женщины, – уверяющие, что у них есть семейные духи и что они могут вызывать духов для беседы с живыми. В этом отношении китайские прорицательницы сходны с древними еврейскими волшебницами, которые, по-видимому, при вызывании душ прибегали к помощи услужающих духов. Когда Саул пожелал вызвать дух Самуила через аэндорскую волшебницу, он ей сказал: «Прошу тебя, поворожи мне и выведи мне, о ком я скажу тебе».
Все эти примеры показывают нам, насколько широко была распространена практика некромантии среди различных народов.
Из двух известных библейских рассказов – в книге Самуила (Первая книга Царств) и в книге Хроник (Первая книга Паралипоменон) – мы узнаем, что Яхве одно время питал глубокое отвращение к народной переписи и рассматривал ее как грех, даже более тяжкий, чем кипячение молока или прыгание на порог [43]. В этих книгах мы читаем, что Яхве, или сатана (библейские авторы в этом пункте расходятся между собой), внушил царю Давиду несчастную мысль пересчитать свой народ, что привело к самым ужасным последствиям. Тотчас по окончании подсчета разразилась великая моровая язва, в которой народ усмотрел справедливое возмездие за грех переписи. Расстроенному воображению пораженного мором населения представился в облаках ангел смерти, простерший свой меч над Иерусалимом, совершенно так же, как в Лондоне, если верить Дефо, во время великой чумы уличная толпа вообразила, что в воздухе реет подобное же страшное видение. Лишь после того как раскаявшийся царь признал свой грех и принес искупительную жертву, ангел смерти вложил в ножны свой меч, и плакальщики перестали ходить по улицам Иерусалима.
Сопротивление переписи, оказанное Яхве или, вернее, евреями, представляет собой, по-видимому, частный случай присущего многим невежественным народам чувства отвращения к подсчету людей, их скота или имущества. Это странное суеверие широко распространено среди племен Африки. Так, племя бакота, располагающееся по нижнему течению реки Конго, «считает чрезвычайно гибельным для женщины пересчитывать своих детей – один, два, три и т. д., потому что злые духи услышат ее и, наслав смерть, отнимут у нее кого-нибудь из них. Да и вообще все население не любит, чтобы его считали, из боязни, что это привлечет внимание злых духов и приведет к смерти некоторых людей. В Свободном государстве Конго власти, намереваясь в целях налогового обложения произвести подсчет населения, поручили эту работу офицеру с солдатами. Туземцы, без сомнения, оказали бы офицеру сопротивление, если бы у него не было так много солдат. Весьма вероятно, что в других частях Африки столкновения между белыми и туземцами происходили не на почве отказа туземцев от уплаты податей, а вследствие их сопротивления переписи из страха, что духи могут услышать и убить их. Точно так же среди племен балоко, или бангала, живущих в верховьях Конго, туземец из предубеждения и суеверного чувства не считает своих детей: он думает, что если станет это делать и назовет их точное число, то злые духи услышат и кто-нибудь из его детей умрет. Поэтому, когда вы задаете ему такой, казалось бы, простой вопрос: «Сколько у вас детей?» – в нем просыпается суеверный страх, и он отвечает: «Я не знаю». Если вы станете настаивать, он вам скажет: шестьдесят или сто детей – вообще любое число, какое ему подвернется; при этом он будет иметь в виду всех детей, которых он с туземной точки зрения на родство должен считать своими, и чтобы обмануть вездесущих духов, он назовет преувеличенное число».
Племя масаи не считает ни людей, ни животных, полагая, что от этого люди и животные могут умереть. Вот почему большое количество людей или обширное стадо скота масаи считают в круглых числах; имея же дело с небольшими группами людей или скота, они разрешают себе довольно точно сосчитать общее количество, не перечисляя, однако, отдельных особей группы. Что касается мертвых людей или животных, то их можно считать и поодиночке, потому что нет никакого риска, что они вторично умрут. Васена, в Восточной Африке, «изо всех сил противятся попыткам пересчитать их, в полной уверенности, что кто-нибудь из сосчитанных людей скоро после этого умрет».
Для акамба, другого племени в той же местности, благополучие их стад имеет очень большое значение, и поэтому они соблюдают некоторые суеверные правила, нарушение которых, по их мнению, навлекает на стада несчастье. Одно из этих правил состоит в том, что скот нельзя пересчитывать; поэтому, когда стадо возвращается в деревню, владелец лишь окидывает его взглядом, чтобы удостовериться, все ли оно в целости. По убеждению этого племени, пагубность счета не ограничивается стадом, а простирается на все живые существа, и в особенности на девушек. Другой авторитетный знаток племени акамба уверяет, что «у них, по-видимому, нет никакого суеверия, запрещающего им считать скот; если у кого-нибудь из них имеется большое стадо, он не знает числа его голов, но он или жены его во время доения тотчас же замечают, когда не хватает какой-либо скотины с известным им признаком. Число детей своих он знает, но никогда не называет его за пределами семьи. У них существует предание, что человек по имени Мунда-ва-Нгола, живший в горах Ибети, имел большое количество дочерей и сыновей и хвастался многочисленностью семьи, говоря, что он и сыновья его могут противостоять любому нападению со стороны масаев; но однажды ночью масаи неожиданно напали на него и убили его и всю его семью; соседи решили, что он понес заслуженное наказание».
Относительно акикуйю, другого племени Восточной Африки, мы читаем: «Трудно получить даже приблизительно верные цифры о составе их семей. Обычный способ беседы с матерями о числе их детей скоро становится по меньшей мере бестактным. Считается в высшей степени пагубным называть это число, что напоминает, несомненно, то отвращение, которое в библейские времена люди питали к счету населения. На заданный вопрос мать вежливо отвечает: «Приди и посмотри». Галла, в Восточной Африке, полагают, что считать скот – опасное дело; стадо от этого перестает размножаться. Подобным же образом готтентоты верят, что пересчитать членов общины или какого-нибудь собрания – значит навлечь на них большое несчастье, потому что кто-нибудь из пересчитанных непременно умрет. Один миссионер, который, не зная об этом суеверии, сосчитал своих работников, поплатился, как передают, за такую оплошность своей жизнью.
В Северной Африке суеверное отвращение к счету людей является, по-видимому, повсеместным. Полагают, что в Алжире все мероприятия французского правительства, требующие подсчета населения, встречали сопротивление со стороны туземцев главным образом из-за их нежелания подвергаться такого рода подсчету. Антипатия эта обнаруживается не только в случаях счета людей, она проявляется также при подсчете мер зерна – операции, носящей у них священный характер. Так, например, в Оране лицо, производящее счет мер зерна, должно находиться в состоянии ритуальной чистоты, и вместо того чтобы считать, как обычно, – один, два, три и т. д., оно говорит: «во имя бога» вместо «один», «два благословения» вместо «два», «гостеприимство пророка» вместо «три», «нам удастся с божьей помощью» вместо «четыре», «в глазах дьявола» вместо «пять», «в глазах его сына» вместо «шесть», «бог посылает нам достаток» вместо «семь» и т. д. до «двенадцати», взамен чего говорится «совершенство ради бога». В Палестине многие мусульмане, считая меры зерна, говорят при первой мере «бог один», при второй – «ему нет равного», при третьей – просто «три», затем «четыре» и т. д. «Но существуют числа, приносящие несчастье, и первое из них – это «пять», которое заменяют словами «ваша рука», потому что на руке пять пальцев; другое несчастливое число, как это ни странно, – семь; его либо обходят молчанием, либо говорят вместо него – «благословение». Вместо «девять» мусульманин часто говорит: «прошу во имя Мухаммеда»; «одиннадцать» также часто опускается; после слов «здесь десять» прямо переходит к двенадцати. Возможно, что с помощью этих подстановок рассчитывают обмануть злых духов, которые, быть может, прячутся поблизости с намерением украсть или попортить зерно, причем их считают слишком тупыми, чтобы понять эту диковинную нумерацию.
На Шортлендских островах в западной части Тихого океана постройка дома для вождя племени сопровождается рядом церемоний и обрядов. Скаты крыши покрываются толстым слоем из листьев слоновой пальмы. Собирая эти листья, строители не должны их считать, потому что это, по мнению туземцев, может навлечь несчастье; и если собранных листьев оказывается недостаточно, то дом, даже почти законченный, бросают недостроенным. Отсюда мы можем заключить, насколько сильна должна быть у туземцев антипатия к счету, что они готовы скорее потерять даром свой труд, чем подсчитать нужное им количество листьев.
У индейцев-чироки в Северной Америке существует правило, по которому дыни и тыквы не следует считать или смотреть на них чересчур пристально, пока они еще на стебле, ибо от этого они не будут как следует дозревать. Однажды комендант форта Симеон в Британской Колумбии произвел перепись окрестных индейцев, и вскоре после этого многие из них умерли от кори. Индейцы, конечно, приписали это бедствие влиянию переписи совершенно так же, как евреи при царе Давиде приписали влиянию переписи чуму, разразившуюся над ними. Индейцы из города Омага «не ведут счета своему возрасту; они полагают, что, считая свои года, навлекут на себя несчастье».
Сходные суеверия можно найти в Европе и даже в нашей собственной стране и в наше время. Лапландцы не подсчитывали, а может быть, и теперь еще не считают свое население и не объявляют его численность, полагая, что это вызывает среди народа большую смертность. В горной Шотландии «население верит, что счет людей, принадлежащих к одной семье, и ее скота приносит несчастье, в особенности если это делать в пятницу. Пастух знает каждое животное, вверенное его попечению, по его масти, величине и другим отличительным признакам, но не имеет, вероятно, никакого представления о количестве животных в стаде. Рыбаки не любят сообщать, сколько они поймали лососей или других рыб за один улов или в продолжение дня, воображая, что такая откровенность повредит их удаче». Хотя приведенный отрывок принадлежит писателю XVIII в., известно, что подобные суеверия господствовали в Шотландии еще в XIX в. и до сих пор, вероятно, не исчезли окончательно.
На Шетлендских островах, как рассказывают, «всегда полагали, что подсчет количества овец, крупного скота, лошадей, рыб и вообще всякого имущества, состоящего из одушевленных и неодушевленных предметов, влечет за собой неудачу. Передают, будто одно время там существовало убеждение, что за переписью населения всегда следует вспышка эпидемии оспы». Среди рыбаков северо-восточного берега Шотландии ни в каком случае не разрешалось считать лодки, находящиеся в море, а также мужчин, женщин или детей, собравшихся вместе. Ничем нельзя было вызвать большей ярости рыбачек, бредущих толпой по дороге продавать свою рыбу, как начав громко пересчитывать их, указывая при этом на каждую пальцем:
Раз, два, три,
Что за рыбачки впереди?
Они идут по мосту через Ди.
Дьявол их жадные глаза побери!
В одной деревне на форфарширском берегу злые ребятишки обыкновенно дразнили жен рыбаков, показывая на них указательным пальцем и распевая при этом:
Раз, два, три,
Раз, два, три,
Кучу целую рыбачек
Вижу я.
Не менее пагубным казалось рыбакам подсчитывание пойманной рыбы или числа лодок в рыбацкой флотилии, отправляющейся в море за сельдями.
В Линкольншире «ни один фермер не ведет точного счета приплода своих овец в сезон, когда они ягнятся. Суеверие это, как можно догадаться, основано на том, что благодаря точному счету злые силы получают сведения, которые они могут использовать во вред сосчитанным предметам. «Brebis comptеes, le loup les mange» [44]. Я видел одного пастуха, который находился в явном смущении: его хозяин, во всем очень покладистый, так плохо разбирался в пастушьих делах, что настаивал на ежедневном донесении о количестве приплода ягнят в его стаде. По такой же причине, вероятно, некоторые люди на вопрос, сколько им лет, отвечают: «Я одних лет с моим языком и чуть постарше моих зубов». Гедо (Gaidoz) в своем издании «Melusine» (IX, 35) отмечает, что старые люди не любили сообщать своих лет и в ответ на настойчивые приставания обыкновенно говорили, что им столько же лет, сколько их мизинцу.
В Дании говорят, что никогда не следует считать яиц под наседкой: от этого курица может наступить на яйца и раздавить цыплят. А когда цыплята вылупились, их тоже не надо считать, иначе они легко могут сделаться добычей ястреба иди коршуна. Не годится также считать цветы и плоды, потому что цветы от этого завянут, а плоды раньше времени упадут с ветвей. В Северной Ютландии существует примета, что если вы станете считать мышей, которых кошка изловила или которых вам самим удалось поймать, то количество мышей увеличится; точно так же вши, блохи и другие паразиты, будучи сосчитаны вами, размножатся. Рассказывают, что, по греческому и армянскому поверью, бородавки, если их пересчитать, увеличиваются в числе.
С другой стороны, по распространенному в Германии суеверию, если вы считаете свои деньги, то их у вас будет становиться все меньше. В баварском округе Оберпфальц население думает, что нельзя считать хлебов в печи, иначе они не зададутся, а в Верхней Франконии, другом округе Баварии, говорят, что не нужно считать клецки в кастрюле, потому что иначе «маленькие лесные женщины», которые очень любят эти клецки, не сумеют стащить себе ни одной штуки и, лишенные любимой пищи, могут погибнуть, отчего леса непременно засохнут и пропадут. Поэтому, если вы желаете предупредить окончательное исчезновение лесов в стране, вы вынуждены отказаться от счета своих клецек. Такое же правило соблюдается и в Северо-Восточной Шотландии, но по несколько иному поводу. «Когда в семье выпекли хлеб, не следует считать ковриг: феи всегда едят считанный хлеб, и его не хватит на положенный срок».
Принимая во внимание все изложенное, мы с большей степенью вероятности можем предположить, что антипатия, которую евреи времен царя Давида питали к переписи населения, коренилась всецело в народном суеверии; возможно, что последнее укрепилось вследствие вспышки чумы, последовавшей тотчас же за переписью. Сирийские арабы по сей день, по-видимому, не любят ни считать, ни подвергаться счету; как нам передают, араб крайне неохотно пересчитывает шатры, скот и наездников своего племени, боясь, чтобы с ними не приключилось беды.
В позднейшее время еврейский законодатель ослабил запрет переписи и разрешил производить учет населения при условии, что каждый человек внесет половину сикля для бога как выкуп за свою жизнь и в предотвращение грозящей народу чумы. Получив столь скромную мзду, божество, по-видимому, решило отбросить в сторону свое щепетильное отношение к греху переписи [45].
При Иерусалимском храме находились три должностных лица, по-видимому жрецы, носившие звание «сторожей порога» (Иер., 52, 24). В чем же именно заключались их функции? Быть может, они были простыми привратниками: но присвоенное им звание заставляет предположить нечто большее, потому что в древнее, как и в новейшее, время вокруг порога создалось много любопытных суеверий. Пророк Софония говорит от лица Яхве: «Посещу в тот день всех, которые перепрыгивают через порог, которые дом господа своего наполняют насилием и обманом» (Соф» 1, 9) [46]. Из этого отрывка как будто вытекает, что прыганье на порог считалось грехом, который наравне с насилием и обманом навлекал на грешника гнев божий. В Ашдоте филистимский бог Дагон придерживался подобного же взгляда на греховность таких прыжков, ибо мы читаем, что его жрецы и почитатели всячески старались при входе в его храм не наступать на порог. Такое отношение к порогу сохранилось в этих местностях до настоящего времени. Капитан Кондер рассказывает о сирийском поверье, согласно которому «наступание на порог приносит несчастье. Во всех мечетях у входа приделаны деревянные брусья, вынуждающие посетителей перешагнуть через порог; такой же обычай существует во всех деревенских святилищах», представляющих собой часовни мусульманских святых [47]. Они имеются почти во всякой сирийской деревне и являются настоящими центрами крестьянской религии. «Часовня, в которой, по народному представлению, незримо обитает святой, пользуется величайшим почитанием. Крестьянин перед тем, как войти, снимает с себя обувь и старается не наступать на порог».
Упорство, с каким это суеверие держится в Сирии до настоящего времени, дает основание предположить, что в Иерусалимском храме блюстители порога были стражами, поставленными у входа в священное здание и обязанными предупреждать входящих в него, чтобы они не наступали на порог. Это предположение подкрепляется фактом существования и в других местах таких стражей порога, на которых возлагалась именно такая обязанность. Когда Марко Поло посетил пекинский дворец во времена знаменитого Хубилая, он нашел, что «у каждой двери зала (или другого помещения, где находился император) стояло по два человека гигантского роста, вооруженных дубинками. Они обязаны следить за тем, чтобы никто из входящих не ступил ногой на порог; если же это случится, то они раздевают преступника донага, и он должен платить выкуп, чтобы получить обратно свою одежду; иногда вместо того, чтобы снимать с него платье, они награждают его положенным числом ударов. Если это иностранец, незнакомый с запретом, то имеются особые «бароны», назначенные для того, чтобы представлять иностранцев императору и ознакомить их с указанным правилом. Китайцы полагают, что если кто ступит на порог, то это грозит дому несчастьем». Из донесения монаха Одорика, путешествовавшего по Востоку в начале XIII в., видно, что иногда эти блюстители порога в Пекине не предоставляли преступнику выбора, а просто нещадно колотили своей дубинкой всякого, кто имел несчастье прикоснуться к порогу. Когда монах де Рубруквис, отправленный в Китай послом от Людовика XI, находился при дворе Мангу-хана, один из его спутников при выходе случайно споткнулся о порог. Стража тут же схватила преступника и отправила к «Булгаи, канцлеру, или придворному секретарю, который судит за уголовные преступления». Однако, узнав, что обвиняемый совершил свой поступок по неведению, канцлер простил его, но запретил ему впредь заходить в какой-либо из домов Мангу-хана. Монах был счастлив, что унес свою шкуру целой. Но палочные удары были далеко не самое худшее, что в этой стране ожидало человека при таких обстоятельствах. Плано Карпини, путешествовавший по Востоку в середине XIII в., незадолго до посольства Рубруквиса, рассказывает, что всякого, кто задел за порог хижины или палатки татарского князя, просовывали через отверстие, специально для этой цели имевшееся под палаткой или хижиной, и затем беспощадно предавали смерти. Мысль, лежавшая в основе подобного запрета, кратко выражена в монгольской поговорке: «Не становись на порог – это грех».
В средние века такое почтительное отношение к порогу было присуще не только татарским или монгольским народам. Багдадские халифы, например, «заставляли всех посетителей своего дворца падать ниц перед порогом у входа; чтобы придать этому месту больше святости, здесь был замурован обломок черного камня из мечети в Мекке, к которому население, по обычаю, всегда прикладывалось лбом. Порог несколько возвышался над землей, и становиться на него ногой считалось грехом». Позже, в начале XVII в., итальянский путешественник Пиетро делла Балле посетил дворец персидских царей в Исфагани. По его наблюдениям, «входные ворота во дворец внушали населению исключительное почтение, доходившее до того, что никто не осмеливался поставить ногу на несколько приподнятую над землей деревянную ступеньку у этих ворот. Мало того, народ не упускал случая облобызать ее, как некую драгоценную святыню». Преступник, которому удавалось пройти через этот порог и проникнуть во дворец, получал право убежища и был неприкосновенен. В то время, когда Пиетро делла Балле находился в Исфагани, во дворце жил некий знатный человек, которого царь решил предать смерти. Но виновный заранее изловчился пробраться во дворец, где он был огражден против всякого насилия; однако стоило ему выйти за порог дворца, и его зарубили бы на месте. «Вход во дворец никому не возбраняется, и, переступив через порог и поцеловав его, как я уже раньше отметил, всякий получает право на защиту. Короче говоря, порог этот пользуется таким почетом, что его именем «астане» называется весь царский двор и самый дворец».
Такое почтительное отношение к порогу и боязнь прикоснуться к нему можно встретить среди варварских народов, так же как и среди цивилизованных. На островах Фиджи «сидеть на пороге храма возбраняется (табу) всякому, кроме вождя высшего ранга. Все остерегаются наступить на порог помещения, предназначенного для богов; высокопоставленные лица шагают через порог, а простые смертные переползают на четвереньках. Такой же порядок соблюдается при переходе через порог дома вождя. Правда, между вождем высокого ранга и каким-либо второстепенным божеством разница очень невелика. Первый сам смотрит на себя почти как на бога, и так же относится к нему зачастую население, от которого он в некоторых случаях открыто требует себе божеских прерогатив». В Восточной Африке «у входа в деревню дорога часто бывает преграждена легким плетнем, в котором оставляется для прохода узкая арка из молодых деревцев. Деревца эти увешиваются гирляндами из листьев или цветов. Плетень же, как он ни легок, должен служить преградой для злых духов; с деревьев, образующих арку, свешиваются талисманы. В случае войны вход со стороны улицы запирают баррикадой из бревен, за которой идет настоящая борьба с врагами – людьми, а не духами. Иногда проход через арку защищен в свою очередь тонким деревцем, положенным на земле поперек узкого порога. Иноземец, входящий в деревню, должен остерегаться, чтобы не наступить на него. Когда ожидается какое-либо серьезное бедствие, арку окропляют кровью принесенной в жертву козы или овцы». У нанди, в Восточной Африке, запрещается кому бы то ни было сидеть у двери или на пороге дома, а человек, жена которого еще не отняла от груди своего ребенка, не должен даже прикасаться к порогу своего собственного дома, а также ни к какому предмету внутри его, кроме своей кровати. В Марокко также нельзя садиться на порог дома или у входа в палатку; если кто нарушит этот запрет, он, по общему поверью, сам заболеет или навлечет несчастье на дом. Корва, дравидское племя в Мирзапуре, ни при входе в дом, ни при выходе из него не прикасаются к порогу. Курмисы, главный земледельческий слой населения в Центральной Индии, говорят, что «никто не должен сидеть на пороге дома: это место Лакшми, богини богатства, и сесть на него – значит оказать ей неуважение». Калмыки также считают грехом сидеть на пороге дома.
В большинстве приведенных примеров запрещение сидеть на пороге или прикасаться к нему является всеобщим и абсолютным: никому никогда и ни при каких обстоятельствах не разрешается, по-видимому, нарушить этот запрет. Лишь в одном случае оно носит временный и условный характер: у нанди человек не должен прикасаться к порогу собственного дома, кажется, только тогда, когда у его жены имеется грудной ребенок; но в этом случае запрещение не ограничивается одним лишь порогом, а распространяется на все предметы в стенах дома, кроме собственной кровати мужа. Однако существуют другие примеры, когда запрещение точно приурочивается к определенным обстоятельствам, хотя отсюда еще не следует, что действие его фактически ограничено этими пределами и что при всех других обстоятельствах люди вольны пользоваться порогом по своему усмотрению. Так, в Танжере, когда кто-нибудь возвращается из паломничества в Мекку, друзья, согласно обычаю, переносят его через порог и укладывают в постель. Но будет ошибочным сделать из этого вывод, что в Марокко во всякое другое время и во всех остальных случаях мужчина или женщина могут свободно садиться или быть посажены на пороге дома. Как мы уже раньше упомянули, в Марокко никому и ни при каких обстоятельствах не разрешается сесть на порог дома или у входа в шатер. Прибавим еще, что в этой стране невесту переносят на руках через порог дома ее мужа, причем ее родственники следят за тем, как бы при этом не задеть порога. Обычай переносить невесту через порог ее нового дома при первом вступлении в него отмечен во многих местах земного шара и послужил темой для различных толкований и споров. Прежде чем приступить к исследованию смысла этого обычая, считаем нелишним привести несколько примеров его.
В Палестине по сей день «невесту часто переносят через порог так, чтобы ноги ее к нему не прикоснулись; случись такая неосторожность, ее рассматривают как плохое предзнаменование». У китайцев существуют на этот счет более детально разработанные правила. Например, у хакка, когда невеста прибывает к дому своего жениха, «ей помогает слезть с носилок старая женщина, представительница семьи мужа, и переносит ее через порог, на котором лежит накаленный докрасна нож от плуга, смоченный в уксусе». Возможно, что этот обычай несколько видоизменяется в различных местностях Китая. По другому сообщению, относящемуся, по-видимому, к Кантону и его окрестностям, невесту, когда она выходит из своих носилок у двери дома жениха, «сажают на спину прислужницы и переносят через небольшую кучку горящего угля, причем с каждой стороны огня ставят по одному из двух башмаков, которые несли в свадебной процессии как дар будущему супругу. Другая прислужница, пока невесту переносят через огонь, держит над ее головой поднос, на котором лежит несколько пар палочек, заменяющих вилки у китайцев, немного риса и плодов бетеля». У мордвы в России невесту проносят или проносили ранее в дом жениха на руках кого-либо из свадебных гостей. На Яве и других островах Зондского архипелага жених сам на руках вносит невесту в дом. В Сьерра-Леоне, когда кортеж невесты приближается к городу жениха, ее сажают на спину старой женщины и накидывают на нее тонкое покрывало, «потому что, начиная с этого момента и до конца церемонии, ее не должен видеть ни один мужской глаз; дорогу, по которой несут невесту, устилают циновками, дабы ноги несомой не касались земли; таким порядком невеста доставляется в дом ее нареченного супруга». У атонга, племени в Восточной Африке к западу от озера Ньяса, молодые девушки провожают невесту до дома жениха, где он ее поджидает. У порога она останавливается и ждет, пока жених не даст ей мотыгу. Она переступает одной ногой через порог двери и получает от жениха два ярда сукна; войдя после того уже обеими ногами в дом, она ждет у двери, пока ей поднесут в подарок бусы или что-нибудь равноценное.
В последних из приведенных примеров не содержится прямого запрещения невесте наступить на порог ее нового дома; оно скорее подразумевается. Но у арийских народов, от Индии до Шотландии, обычай предписывает невесте тщательно избегать при указанных обстоятельствах прикосновения к порогу, Для чего ее либо переносят через порог, либо она сама через него переступает. Так, в Древней Индии невеста должна была по правилу перешагнуть порог в доме ее мужа с правой ноги, не наступая на самый порог. Совершенно такое же правило, как говорят, до сих пор существует у южных славян города Мостара в Герцеговине. У албанцев, когда к дому жениха прибывает поезд невесты, его участники стараются переступать с правой ноги пороги комнат, в особенности той, где приготовлены свадебные венцы. В Славонии невесту вносит в дом жениха самое почтенное из присутствующих лиц. В Греции невесту поднимают над порогом, не давая ей дотронуться до него ногами. Точно такой же обычай существовал и в Древнем Риме. Переносят невесту через порог ее нового дома и в некоторых местностях Силезии. В Альтмарке в деревенских округах, по старому обычаю, сохраняющемуся, может быть, и теперь, невеста подъезжала к дому жениха в карете или телеге; жених брал ее на руки, вносил в свой дом, не позволяя ей ступить ногой на землю, и сажал у очага. Во Французской Швейцарии невесту обычно встречает у двери ее нового дома старая женщина и осыпает ее тремя пригоршнями пшеницы, после чего жених, обхватив невесту, помогает ей перепрыгнуть через порог, не коснувшись его ногами. Говорят, что обычай переносить невесту через порог дома строго соблюдался в Лотарингии и в других местах Франции. В Уэльсе «считалось плохой приметой, если невеста ступила ногой на порог или возле него; поэтому ее по возвращении с брачной церемонии поднимают у порога на руки и вносят в дом. Невесты, с которыми так поступают, живут обыкновенно счастливо. Тех же, которые предпочитают входить в дом на своих ногах, подстерегают всякие напасти». В некоторых местностях Шотландии еще в начале XIX в. по прибытии свадебного поезда к дому жениха «молодую жену поднимали над порогом или над первой ступенькой у двери, дабы уберечь ее от влияния вредных чар или дурного глаза».
В чем же заключается смысл обычая переносить невесту через порог ее будущего дома? Плутарх полагал, что в Риме эта церемония могла появиться как воспоминание о похищении сабинянок, которых древние римляне захватили себе в жены [48]. Некоторые из современных авторов также доказывали, что этот обряд является пережитком древнего обычая забирать в плен жен у враждебного племени и силой приводить их в дом захватчика. Но в противовес этому взгляду можно возразить, что обычай перенесения невест через порог вряд ли можно отделить от обычая, предписывающего невесте переступить через порог, не прикасаясь к нему ногами. Последний обычай не содержит в себе никакого намека на насилие или принуждение; невеста по своей собственной воле свободно входит в дом своего жениха, стараясь лишь не задеть при этом ногами за порог, и правило это, как известно, по меньшей мере так же старо, как и первое, поскольку оно предписывается и древними индийскими сборниками законов, совершенно не упоминающими о перенесении невесты через порог. Это дает нам право сделать вывод, что обряд перенесения молодой жены во время брачной церемонии в дом ее мужа служит лишь предупредительной мерой против прикосновения ее ног к порогу и является лишь частным случаем страха перед порогом, свойственного, как мы видели, многим народам мира. Если нужны дальнейшие аргументы против теории, объясняющей эти обычаи как пережиток похищения жен, то мы можем сослаться на свадебный обряд на острове Солсетт близ Бомбея. Там сперва жениха вносит в дом его дядя с материнской стороны, а затем уже жених поднимает свою невесту через порог. Поскольку никто не станет объяснять обряд перенесения жениха в дом как пережиток похищения мужей, нет основания считать сопутствующее перенесение через порог невесты пережитком обычая похищения жен.
Остается все же вопрос: в чем кроется причина такой боязни наступить на порог? Для чего все эти меры, предупреждающие возможность соприкосновения с этой именно частью дома? По-видимому, в основе всех приведенных обычаев лежит религиозное или суеверное представление о какой-то таящейся в пороге опасности, которая грозит тем, кто на него наступит или сядет. Римский ученый Варрон, один из зачинателей изучения фольклора, держится того мнения, что обычай поднимать невесту над порогом имел в виду предупредить святотатственное попирание ногой предмета, посвященного целомудренной богине Весте. В этом своем объяснении обряда религиозным предрассудком римский историк гораздо ближе к истине, чем греческий историк Плутарх, выводивший интересующий нас обряд из существовавшего некогда обыкновения или, вернее, из отдельного случая насильственного захвата жен. Действительно, по римским представлениям, порог был отмечен высокой степенью святости; помимо того, что он был посвящен богине Весте, ему оказали особый почет, дав ему собственного бога, своего рода божественного привратника, «стража порога», по имени Лиментин. Христианские отцы церкви обходились очень грубо с этим богом, чье скромное общественное положение не могло защитить его от колких насмешек дерзких остряков.
В других местностях полагали, что в пороге водятся духи, и одного этого поверья достаточно, чтобы понять боязнь народа ступить ногой или сесть на порог, потому что такими действиями можно, конечно, обеспокоить и вызвать раздражение этих неземных существ, нашедших себе здесь приют. Например, в Марокко население думает, что порог служит обиталищем для злых духов (джиннов), и этим, вероятно, объясняется, почему здесь невесту переносят через порог ее нового дома. В Армении порог также считается приютом для духов, а так как новобрачные, по мнению армян, особенно подвержены вредным влияниям, то их для защиты сопровождает человек, вооруженный мечом, которым он вырезает крест на стене над каждой дверью. В языческой России домовые, как говорят, также ютились в пороге, и в связи с этим древним поверьем «в Литве по окончании стройки нового дома кладут под порогом деревянный крест или какой-нибудь предмет, перешедший от прежних поколений. А когда только что окрещенное дитя приносят домой из церкви, отец обыкновенно держит его некоторое время над порогом, «чтобы отдать нового члена семьи под покровительство домашних богов»… Переступая порог, человек должен всегда перекреститься; в некоторых же местностях Литвы не полагается сидеть на пороге. Заболевших детей, которым, как думают, повредил дурной глаз, моют над порогом избы, дабы с помощью обитающих тут домовых выгнать болезнь через дверь». Германское поверье запрещает наступать на порог при входе в новый дом, чтобы не повредить «бедным душам». Исландцы полагают, что если человек сядет на порог, то ему грозит нападение злых духов.
Иногда духи, обитающие под порогом, считаются, по-видимому, душами умерших людей. Такая вера естественна там, где вообще всех мертвых или некоторых из них хоронят у порога дома. Например, у племени ватита, в Восточной Африке, людей, оставивших потомство, хоронят, как правило, у входа в хижину, принадлежащую старшей из оставшихся в живых жен; ей вменяется в обязанность следить за тем, чтобы бродячая гиена не потревожила праха умершего. Но род «муинджа-ри» и клан «ндигхири» предпочитают зарывать покойников внутри жениной хижины. Женщин хоронят у двери их дома. В Биласпуре, одном из округов Центральной Индии, «мертворожденного или умершего перед чхатти (шестой день, день очищения) ребенка укладывают в глиняный сосуд и закапывают у входа во дворе дома. По мнению некоторых, это делается для того, чтобы мать могла родить другое дитя». В Гиссартском округе, в Пенджабе, бишнои хоронят умерших детей у порога, полагая, что это облегчит душе ребенка возможность вернуться к своей матери. Этот обычай широко распространен также и в округе Кангра, где тело хоронят перед задней дверью дома. Относительно всей вообще Северной Индии мы читаем, что, «когда умирает ребенок, его обыкновенно хоронят под порогом дома в уверенности, что родители, ступая постоянно по могиле своего ребенка, способствуют этим возрождению его души в семье». Такое же верой в перевоплощение можно объяснить распространенный в Центральной Африке обычай закапывать послед у входа в хижину или прямо под порогом ее, потому что многие народы считают послед самостоятельным существом, близнецом, явившимся на свет после рождения своего брата или сестры. Закапывая ребенка или послед под порогом, мать, надо полагать, надеется, что, ступая по их могиле, она даст возможность душе ребенка или его предполагаемого близнеца войти в ее чрево и снова появиться на свет.
Любопытно, что в некоторых местностях Англии доныне сохранилось обыкновение применять в сходных случаях такое же средство по отношению к коровам, хотя, по-видимому, ни лица, рекомендующие его, ни те, которые его применяют, не имеют ясного представления о том, каким образом это средство действует. В Кливлендском округе, в Йоркшире, «передают как вполне естественный факт, нисколько не противоречащий повседневному опыту, что если на ферме одна из коров отелится раньше времени, то остальные коровы в этом помещении обнаруживают склонность последовать ее примеру к вящему убытку хозяина. В качестве предупредительной меры в таких случаях прибегают к странному народному средству: надо поднять порог хлева, в котором произошло несчастье, выкопать в обнажившемся месте достаточно глубокую яму и положить в нее труп недоношенного теленка вверх ногами, а потом заложить все, как было прежде». Один дошлый йоркширец, которого доктор Аткинсон спросил, существует ли в настоящее время этот диковинный обычай, ответил: «О, сколько угодно. Мой отец сам так делал. Но тому прошло уже много лет, и мне пора, пожалуй, вновь повторить это». Очевидно, крестьянин полагал, что целебное действие зарытого теленка не может продолжаться вечно и что его надо возобновить, устроив опять такие же похороны. Управляющий большой фермой близ Кембриджа также писал несколько лет назад: «Один пастух (из Суффолка) сказал мне недавно, что единственное средство от эпидемии выкидышей среди коров – это зарыть недоношенного теленка под воротами, через которые стадо ежедневно проходит». О том же писал более ста лет назад один английский любитель старины: «Чтобы предупредить выкидыш у коров, лучше всего закопать недоноска теленка под воротами, через которые стадо часто проходит. В Суффолке это средство обыкновенно практикуется». Быть может, в старину существовало поверье, что дух зарытого теленка входит в одну из коров, проходящих над его телом, и потом снова рождается на свет; но трудно предположить, чтобы такое определенное представление о действии этого магического средства могло сохраниться в Англии до настоящего времени.
Таким образом, весьма вероятно, что то почтение, которым народная фантазия окружает порог, является отчасти пережитком древнего обычая хоронить у входа умерших детей или животных. Однако было бы неправильным выводить суеверия, связанные с порогом, целиком из этого обычая. Как мы видели, суеверия эти относятся не только к домам, но и к шатрам, и, насколько мне известно, обычай закапывания мертвецов у входа в шатер до сих пор нигде не обнаружен и вряд ли мог где-либо существовать. В Марокко полагают, что у порога обитают не души умерших, а злые духи – джинны.
Какова бы ни была истинная природа бесплотных существ, сообщающих в глазах населения святость порогу, сама эта святость в достаточной степени подтверждается обыкновением убивать на пороге жертвенных животных и заставлять входящих в дом людей переступать через струю крови. Такое жертвоприношение часто совершается, когда невеста впервые вступает в дом своего мужа. Например, у племени брагуи в Белуджистане, «если дело происходит в среде состоятельных людей, невесту привозят в ее новый дом на верблюде в носилках; жених же едет верхом на лошади рядом с ней. Бедные люди поневоле шествуют пешком. Как только новобрачные прибывают к дому, на пороге его закалывают овцу, и невесте дают ступить ногой на разбрызганную кровь так, чтобы остались следы на одном из ее каблуков. Немного этой крови собирают в чашку, погружают в нее пучок зеленой травы, и мать жениха мажет им лоб невесты в тот момент, когда она переходила через порог». Точно так же в Мехарде, в Сирии, во время брачной церемонии приносят в жертву овцу снаружи за дверью дома, и невеста ступает ногой в кровь животного, пока она еще продолжает течь. Обычай этот, по-видимому, одинаково соблюдается как православными, так и протестантами. Подобным образом «в Египте копты режут овцу, как только новобрачная входит в дом мужа, и она должна переступить через кровь, струящуюся на пороге у входной двери». У племени бамбара, в верховьях Нигера, жертвы умершим приносят обычно на пороге дома и кровью жертвенных животных поливают обе боковые стены у входа. Также на пороге приветствует тени мертвых ребенок, на которого возложена обязанность отнести из дома в поле посевное зерно во время праздника сева. Эти обычаи показывают, что, по мнению бамбара, души мертвецов обитают главным образом у порога их прежнего жилища.
Все эти обычаи вполне понятны там, где порог считается излюбленным местопребыванием духов, которых в особо важные моменты своей жизни люди, входящие в дом или выходящие из него, должны умилостивить. Это поверье может нам также объяснить, почему в столь многих странах население при известных обстоятельствах остерегается прикасаться к порогу и почему в некоторых местах к дверям приставлена стража, охраняющая порог от такого прикосновения. Подобного рода стражами могли быть и «стражи порога» в Иерусалимском храме, хотя Библия не сохранила для нас никакого указания на обязанности, которые они исполняли [49].
Среди священных деревьев у древних евреев первое место занимали, по-видимому, дуб и терпентин. Они и сейчас еще распространены в Палестине. Эти деревья относятся к разным породам, но по своему внешнему виду они очень похожи, и потому, вероятно, древние евреи их часто смешивали или, по крайней мере, относили к одному и тому же виду и дали им очень сходные наименования. В некоторых местах Библии бывает иногда трудно решить, идет ли речь о дубе или о терпентине.
В настоящее время в Палестине произрастают три вида дубов. Из них наиболее часто встречается вечнозеленый дуб (Quercus pseudo coccibefa). Своим общим видом и окраской листьев этот дуб сильно напоминает наш падуб, только листья его совершенно другой формы, они похожи на листья остролиста. Местные жители называют этот вид дуба «синдиан»; родовое же название для всех видов дуба здесь – «баллоут». Вечнозеленый дуб с зазубренными листьями «превосходит по своему изобилию все другие деревья, растущие в Сирии, покрывая скалистые горы, в особенности в Палестине, густой зарослью вышиной от 8 до 12 футов; уже от самой земли он пускает ветви с мелкими и твердыми вечнозелеными листьями и множеством желудей. На горе Кармель дуб этой породы составляет девять десятых всей кустарниковой растительности, и в таком же почти изобилии он растет на западной стороне Антиливана и на многих склонах и долинах Ливана. Даже в тех местностях, где он в настоящее время не встречается, как, например, на равнинах к югу от Вифлеема, в почве находят его корни и выкапывают их для топлива. Вследствие беспорядочного истребления лесов в Сирии он редко достигает там своего полного роста».
Другой породой дубов, произрастающей в Палестине, является валонский дуб (Quercus aegilops) с опадающими листьями очень сходный с английским дубом по своему внешнему виду и высоте. Он никогда не растет кустарником или низкой порослью, но подымается крепким шишковатым стволом от 3 до 9 футов в обхвате и достигает высоты 20 – 30 футов. Крона его густа, и так как он растет на открытых полянах, то сообщает местности характер парка. На юге он встречается редко, но на севере имеет большое распространение; попадается отдельными деревьями на горе Кармель, зато растет во множестве на Таборе, а к северу от этой горы образует целый лес. В Башане он почти вытеснил вечнозеленый дуб с его зазубренными листьями, и, без сомнения, пророки, говоря о башанском дубе как о символе гордости и силы, имели в виду валонский дуб, потому что как раз в этой местности описываемая порода достигает великолепного роста, особенно в более низких долинах. Его очень крупные желуди туземное население употребляет в пищу, а их чашечки под названием «вало-ния» идут для красильного дела и в большом количестве вывозятся за границу.
Третья разновидность дуба в Палестине (Quercus infectoria) также имеет опадающий лист с очень светлой нижней поверхностью. Она не так широко распространена, как первые два вида, но все же попадается на горе Кармель, в особенности близ города Кедеш, древнего Кедеш-Нафтали. Обилие круглых чернильных орешков густого красновато-бурого цвета с блестящей клейкой поверхностью делает это дерево очень заметным. Каноник Тристрам не видел нигде крупных экземпляров этой породы и не встречал ни одного дерева вообще к югу от Самарии.
Местное крестьянство до сих пор часто относится с суеверным почтением к дубам, имеющим, как мы видели, большое распространение во многих частях Палестины. Так, говоря о красивой дубраве около озера Фиала в Северной Палестине, Томсон замечает: «Эти дубы, под которыми мы сейчас сидим, по местному поверью, населены духами «джан» и другими. Почти в каждой деревне, лежащей в этих вади (высохшие русла рек) и в горах, имеется один или несколько тенистых дубов, которые благодаря такому же поверью считаются священными. Многие из них в этой местности народная фантазия населила духами, носящими название Benаt Ya'kоb («дочери Иакова») – странное и непонятное имя, которому я никогда не мог найти удовлетворительного объяснения. По-видимому, мы здесь имеем дело с пережитками древнего идолопоклонства, которое, хотя формально изгнано строгими законами Мухаммеда, не могло быть искоренено в умах массы населения. Мусульмане, конечно, так же бессмысленно поддаются такого рода суевериям, как и всякая другая группа обитателей страны. Несомненно, в связи с этим верованием находится местный обычай хоронить под такими деревьями своих святых и так называемых пророков и воздвигать им «мазары» (святилища с куполообразной крышей). Все нехристианские секты полагают, что духи этих святых любят возвращаться на землю и особенно охотно посещают места их захоронений.
В романтической деревне Блудан, любимом месте отдыха жителей Дамаска в летнюю жару, «сохранились остатки древнего храма Ваала, и роща из вековых дубов, расположенная внизу по склону, служит до сих пор местом суеверного поклонения для поселян». «В долине Барадо, около Дамаска, – пишет Томсон, – где среди мусульман удержались некоторые праздничные обряды языческого происхождения, я посетил две рощи из вечнозеленых дубов, которые служат для сельских жителей «местами пожеланий». Во исполнение данного обета по случаю осуществившегося желания они в установленный день в году отправляются в одну из этих рощ, чтобы разбить там глиняный кувшин, или же ставят новый глиняный сосуд в небольшом подземелье под скалой, находящейся в другой роще. Я заглянул туда и увидел, что все подземелье заполнено еще целыми жертвенными горшками, а в другой роще можно увидеть груду черепков». В Северной Сирии, около Бейну, также имеется священная дубовая роща. Там между деревьями стоит разрушенная православная церковь. Передают также, что «в одной турецкой деревне, в Северной Сирии, растет огромный древний дуб, который считается священным. Население воскуривает ему благовония и приносит жертвы совершенно так же, как если бы то был храм. По соседству с ним нет ни одной могилы святого – население поклоняется самому дереву».
Очень часто эти священные дубы растут в одиночку или целыми рощами около увенчанных белыми куполами часовен (мнимых могил мусульманских святых), которые разбросаны по всей Сирии. Много таких белых куполов и зеленых рощ можно видеть на вершинах холмов. «Никто не знает, когда, по чьему почину и по какому поводу они впервые сделались объектами религиозного культа. Некоторые из них посвящены патриархам и пророкам, небольшая часть – Иисусу и его апостолам; иногда они носят имена легендарных героев или же предназначены для увековечения памяти об отдельном лице, месте или событии чисто локального значения. Многие из этих «высоких мест» сохранились доныне в своем первоначальном виде, быть может с незапамятных времен, пережив не одну смену династий и религий. Это тем более вероятно, что некоторые из них являются в настоящее время местом паломничества для древнейших общин в стране, и притом самых разнообразных толков: для арабов пустыни, магометан, метавиле, друзов, христиан и даже для евреев [50]. Эти «святыни – живые памятники, которые своими куполами и рощами свидетельствуют о древних суевериях современного человека; и если последнее обстоятельство не увеличивает нашего пиетета к этим местам, то во всяком случае вызывает значительный интерес к их изучению. Одно из таких „высоких мест“ с рощами из священных дубов расположено на вершине Ливана, к востоку от деревни Джеззин. Вершина эта имеет овальную форму, и деревья посажены вокруг нее правильными рядами».
Другой автор, проживший долгое время в Палестине, отмечает по этому же поводу: «Путешествующий по Палестине часто встречает небольшую группу деревьев рядом с невысоким каменным строением, белый купол которого выглядывает сквозь их темно-зеленую листву. На вопрос, что это за здание, отвечают, что это «вели», т. е. святой, точнее, его предполагаемая могила. Эти строения находятся обыкновенно – но не всегда – на вершинах холмов и видны на много миль кругом, являясь ориентиром для путников. Кто были эти святые, в большинстве случаев остается неизвестным; правильное же объяснение заключается в том, что эти «вели» обозначают местонахождение древних ханаанских «высот», которые, как о том многократно упоминается в Библии, не повсеместно были разрушены израильтянами, подчинившими своей власти страну, и которые впоследствии стали для победителей источником греха. Такие «вели» большей частью бывают окружены рощами. В настоящее время дуб является наиболее распространенной породой в этих рощах, особенно в горных местностях; по-видимому, так было и в библейские времена. Кроме дуба исключительно из породы вечнозеленых, а не с опадающей листвой, как в наших английских лесах, здесь можно видеть терпентин, тамариск, сидр или «нубк» (Zizyphus-spina-Christi, называемый иногда европейцами Dorn) и др. Случается, что рощу заменяет одно большое одиноко стоящее дерево, под сенью которого ютится «вели». Святилище обычно представляет собой простое каменное строение, по большей части без окон, но имеющее так называемый михраб – молитвенную нишу. Оно обычно содержится в полном порядке, и время от времени его белят как изнутри, так и снаружи. Иногда внутри, под куполом, имеется могила, безобразное сооружение из оштукатуренного камня около трех футов в высоту и часто непомерно длинное; так называемая могила Иошуа (Иисуса Нави-на) близ Эс-Сальта, к востоку от Иордана, имеет более тридцати футов в длину».
Подобным же образом капитан Кондер, говоря о действительной, а не номинальной религии сирийских крестьян в настоящее время, пишет так: «Официальной религией страны является ислам с его простой верой в то, что «бог один и один пророк у бога»; но вы можете прожить много месяцев подряд в более отдаленных местах Палестины, не увидев ни одной мечети и не услышав зова муэдзина на молитву. Тем не менее население здесь имеет свою религию, управляющую всеми действиями его в повседневной жизни… Почти в каждой деревне можно встретить часовню – небольшое строение с выбеленным куполом; оно именуется то «куббе» – купол, то «мазар» – скиния, то «мукам» – место; последнее название представляет собой еврейское слово, служившее в Библии для обозначения ханаанских «высот», которые евреям было повелено разрушить «на высоких горах и на холмах, и под всяким ветвистым деревом…» (Втор., 12,2). Как во времена Моисея, так и ныне местоположение «мукама» почти всегда возвышенное. На вершине утеса или на скате горного хребта маленький белый купол ярко блестит в лучах солнца. Под развесистым дубом или терпентином, возле одинокой пальмы, у источника среди вековых лотосовых деревьев постоянно натыкаешься на низенькое строение, одиноко стоящее или окруженное узкими могилами маленького кладбища. Деревья вокруг этих «мукам» почитаются священными, и каждая отвалившаяся ветка хранится внутри здания.
«Мукамы» отличаются друг от друга по степени своей важности; иногда, как в Неби-Джибрин, это голый клочок земли, огражденный несколькими камнями; иногда же, как в мечети Абу-Гарире («сподвижник пророка») близ Иебны, это здание с архитектурными претензиями, украшенное надписями и каменным орнаментом. Однако типичный «мукам» – это небольшое строение современной каменной кладки, представляющее в плане квадрат со стороной около 10 футов, с круглым, тщательно побеленным куполом, снабженное молитвенной нишей (михраб) в южной стене. Стены вокруг двери и притолоки грубо разрисованы оранжевого цвета хной, а у порога почти всегда стоит кувшин с водой для паломников. Внутри обыкновенно находится пустая гробница (кенотаф) с изголовьем, обращенным на запад; считается, что тело под ним лежит на правом боку лицом к Мекке. Иногда на полу разостлано несколько старых циновок, а часто там можно увидеть и плуг или какой-либо другой ценный предмет, положенный туда для сохранности, так как никто, даже самый дерзкий вор, не решится навлечь на себя неудовольствие святого, под чью охрану вещь была отдана ее хозяином.
Вот такой-то «мукам» и является внешним выражением настоящей религии крестьян. Святость его обусловлена тем, что здесь когда-то, по преданию, «стоял» («мукам» значит «место стояния») некий святой или имел место какой-либо факт, связанный с жизнью праведника. «Мукам» служит тем центром, откуда святой распространяет свое влияние, и если святой был могущественным шейхом [51], то влияние это охватывает пространство до 20 миль вокруг. Если шейх милостив, то он дарует своим почитателям удачу, здоровье и всяческие блага; будучи же разгневан, он посылает весьма чувствительные кары, как помрачение рассудка или даже смерть. Когда чье-либо поведение кажется ненормальным, соседи его говорят: «О, шейх поразил его!» Передают, что крестьянин скорее признается в убийстве и тем лишит себя всякой надежды на спасение, чем даст ложную клятву в святилище прославленного шейха, пребывая в полной уверенности, что невидимые силы накажут его смертью за клятвопреступление.
Культ «мукама» очень несложен. Имеется налицо блюститель здания – местный гражданский шейх, или старейшина деревни, либо дервиш, живущий по соседству, – чтобы вовремя наполнять водой кувшин и следить за общим порядком. Наибольшим почтением пользуется сама часовня, где, как полагают верующие, постоянно незримо присутствует святой. Крестьянин при входе в нее снимает обувь, стремясь не наступить на порог; при своем приближении он произносит формулу: «С твоего разрешения, о благословенный» – и всячески старается ничем не нарушить святость места. Если в деревне свирепствует болезнь, то в «мукам» приносятся, согласно данному обету, дары, и я сам неоднократно видел маленький глиняный светильник, зажженный перед святилищем какой-нибудь матерью или женой больного; во исполнение данного святому обета совершают также жертвоприношения, называемые «код», что значит «благодарение»; у самого «мукама» закалывается и съедается в честь милостивого шейха овца».
Ветви, отвалившиеся с растущих вокруг святилища деревьев – дубов, терпентинов, тамарисков или других, нельзя употреблять как топливо; мусульмане верят, что если они станут пользоваться священным деревом для столь низменной цели, то навлекут на себя проклятие святого. Вот почему здесь приходится наблюдать любопытное явление: на земле гниют большие сучья в то время, как страна ощущает постоянную нужду в топливе. Лишь на празднествах в честь святых мусульмане решаются жечь священные дрова. Христианские поселяне менее щепетильны: они иногда тайком поддерживают упавшими ветвями огонь в своих домашних очагах.
Таким образом, мы видим, что поклонение «высотам» и зеленым деревьям, которое тысячу лет тому назад запрещали благочестивые еврейские цари, а пророки громили в своих проповедях, по-видимому, продолжает доныне существовать в тех же местах. Так смены империй, революции в нравах и духовной жизни человечества, меняющие весь облик цивилизованного мира, совершаются, почти не затрагивая невежественное крестьянское население.
Приведем теперь несколько отдельных примеров таких местных святилищ. В горах близ озера Фиала, в Северной Палестине, находится невысокий холм, «на котором растут небольшие, но великолепные дубы, образуя подлинно священную рощу, внушающую глубокое религиозное чувство». Посреди рощи стоит «вели» или святилище шейха – Осман Газури. Это обычная мусульманская могила, обнесенная неказистой каменной оградой. Как раз под ней с одной стороны холма бьет небольшой родник, названный по имени святого. Далее, на вершине Джебель-Оша, самой высокой из гор Галаада, можно увидеть предполагаемую могилу пророка Осии, почитаемую одинаково мусульманами, христианами и иудеями. Население совершало сюда паломничество для жертвоприношений, молитвы и поста. Вид, открывающийся с этой вершины, считается лучшим в Палестине, превосходя своей красотой, но не славой, знаменитый вид с горы Нево, откуда будто бы Моисей перед самой своей смертью взирал на землю обетованную, на которую ему не суждено было ступить и которая расстилалась перед ним в багровых отблесках с тенью, пересекающей глубокую долину Иордана.
Так называемая могила Авеля на высоком утесе у реки Авали в горах Ливана окружена священными дубами. Это обычная куполообразная постройка; она служит местом паломничества для мусульман. Подобное же сочетание могил с деревьями находится у Тель-эль-Кади («Холма судьи»), древнего Дана, там, где берут свое начало нижние истоки Иордана. Это место представляет собой естественную возвышенность из твердого известняка высотой около 80 футов и около полумили в поперечнике. Она подымается на краю широкой равнины, которая расстилается под оливковыми и дубовыми рощами, покрывающими склоны Банияса, где берут начало верхние истоки Иордана. Эта местность очень живописна. Западная сторона холма поросла почти непроходимой чащей тростника, дубов и олеандров, питаемых нижними истоками реки. Последние образуют изумительный родник, подобный огромному бурлящему котлу и представляющий собой, как говорят, самый большой из родников не только в Сирии, но и во всем мире. На восточной стороне холма, склонившись над прозрачными водами другого источника, питающего Иордан, стоят рядом два величественных дерева – падуб и терпентин, осеняя могилы мусульманских святых. Ветви их увешаны лоскутками и другой мишурой.
Часто суеверные поселяне украшают священные дубы тряпицами, даже и в том случае, если деревья не растут вблизи могилы или часовни святого. Так, в Сейлуне, где находился древний Шило, «стоит большой величавый дуб, называемый Балутат-Ибрагим, дуб Авраама. Это одно из «населенных деревьев», часто встречающихся в стране, и суеверные крестьяне вешают на его ветви тряпицы, чтобы умилостивить таинственное существо, по поверью обитающее в дереве». «Недалеко позади мы оставили группу больших дубов, и нижние ветви одного из них были увешаны тряпками всех цветов и форм. В чем смысл этих украшений? Это дерево принадлежало к числу «населенных», дававших убежище злым духам, и лоскутки ткани подвешены были к ветвям, чтобы защитить путников от зловредных влияний. Таких деревьев много по всей стране, и суеверные обитатели этих мест боятся спать под ними». Одно из таких деревьев можно увидеть на месте старого Бейрута. Это священный вечнозеленый дуб, растущий неподалеку от края пропасти. Население вешает на него обрезки своей одежды, полагая, что этим можно излечиться от болезней. Один из его корней образует над землей дугу, и люди, страдающие ревматизмом или люмбаго, проползают под нею, чтобы получить исцеление. Беременные женщины проделывают то же самое в надежде на легкие роды. Двадцать первого сентября мужчины и женщины отдельно друг от друга всю ночь танцуют и поют у этого дерева. Святость этого дуба так велика, что у одного скептика, осмелившегося отрубить от него ветвь, по преданию, отсохла рука.
В различных местах верхней долины Иордана имеются дубовые рощи и капища, посвященные дочерям Иакова. Одно из таких святилищ можно видеть близ города Сафеда. Это небольшая мечеть с гробницей, в которой, по поверью, проживают эти девицы во всем блеске своей красоты. У входа в гробницу возжигают жертвенные курения. Один отважный офицер, впоследствии очень выдвинувшийся, усердно занимался в то время ознакомлением с Палестиной; он тщательно обследовал всю гробницу в поисках этих прелестниц, но безуспешно. Возможно, что сочетание представлений о дочерях Иакова и дубах указывает на веру в лесных дриад или нимф.
Еврейские слова, которые обычно переводятся как «дуб» и «терпентин», очень сходны между собой. Разница между ними заключается отчасти в знаках для гласных, внесенных в библейский текст масоретскими писцами в средние века [52]. Ученые не пришли к согласию относительно правильного перевода этих слов, так что, когда мы встречаем одно из них в библейском тексте, у нас возникает некоторое сомнение в том, какое в данном случае дерево имелось в виду – дуб или терпентин (Pistacia terebinthus). Последний до сих пор часто встречается в Палестине в одиночку либо группами, вкрапленными в дубовые леса. Местные жители называют его «бутм». Терпентинное дерево «очень распространено в южных и восточных частях страны; оно растет в местностях слишком теплых и сухих для дуба, которого оно там заменяет и на который оно издали в общих чертах очень похоже. Его редко можно встретить в виде группы или рощи и никогда в виде целого леса. Оно стоит обычно в голой лощине или на скате холма, одиноко, как заколдованное, возвышаясь над низким кустарником. Когда оно в начале зимы сбрасывает листву, то своим низким сучковатым стволом, широко раскинутыми неправильными ветвями и мелкими отростками делается еще более похожим на обыкновенный английский дуб. Листья его перисты и очень темного красновато-зеленого цвета, хотя не такой мрачной окраски, как листья рожкового дерева… Ближе к северу терпентин становится реже, но в области древнего Моава и Аммона, в районе Хисбона, он один нарушает однообразие волнистых равнин и безбрежных овечьих пастбищ; а в немногих долинах южнее реки Иавок мы видели гораздо более крупные экземпляры, чем любой из растущих к западу от Иордана».
Однако если судить по тому, насколько часто каждая из этих двух пород упоминается в описаниях путешественников, то терпентин встречается в Палестине гораздо реже, чем дуб, и, по-видимому, реже служит предметом суеверного поклонения. Все же немало встречается и случаев религиозного почитания терпентинных деревьев. Каноник Тристрам рассказывает, что «многие терпентины и ныне еще являются предметом религиозного культа среди окрестного населения, а бедуины охотнее всего хоронят своих шейхов под одиноко растущим деревом. Путешественники по Востоку помнят, наверно, «мать лоскутов» у преддверия пустыни – терпентин, увешанный суеверными почитателями дарами по обету. Этот же автор в другом месте упоминает о терпентине, покрытом лоскутками тканей, близ истоков Иордана. В Моаве «священные деревья, какова бы ни была их порода – дуб с опадающими листьями или вечнозеленый терпентин, рожковое, оливковое дерево, – рассматриваются либо как часть святилищ, либо отдельно от них. В первом случае их святость, по-видимому, не имеет самостоятельного источника, независимого от места, которое они осеняют, и они не выполняют функций, отличных от функций того святого («вели»), по милости которого эти деревья здесь растут и который дает им жизнь и защиту… Во втором случае деревья не заимствуют своей святости от соседнего святилища; они стоят одиноко у родника, на холме или на вершине горы. Близ Танбэ, неподалеку от Ганзире, к юго-западу от реки Керак, я видел по пути священный терпентин с густой зеленой листвой, увешанный лоскутами и почитаемый окрестными арабами. Я спросил, где находится могила святого («вели») Здесь нет никакой могилы», – ответил мне араб, только что окончивший свою молитву. «Зачем же тогда вы приходите сюда молиться?» – «Потому что тут есть святой», – возразил он с живостью. «Где же он?» – «Вся земля под этим деревом служит ему обителью; но он живет также и в самом дереве, в его ветвях и в листьях». Далее, среди развалин римской крепости Румейле, в Моаве, растет зеленый терпентин, и ни один араб не осмеливается срезать с него сук, боясь, что его тут же поразит дух святого («вели»), живущий в этом дереве и обративший его в свое владение. На вопрос, живет ли святой в дереве, некоторые арабы отвечают, что дух его дает дереву силу, другие же полагают, что святой живет под ним; вообще же их представления по этому вопросу очень смутны, и они все согласны с тем, что «это ведомо одному богу». Священник Яуссен, которому мы обязаны этими сообщениями о священных терпентинах в Моаве, передает, что «область духа, или «вели», которому поклоняются в дереве, ограничена пространством, занимаемым данным деревом; дух не может его покинуть и живет здесь как в заключении. В этом смысле его положение разнится от положения собственно святых («вели») и духов предков, которые не прикреплены к одному месту, а могут переноситься туда, куда их вызывают почитатели. Когда благочестивый бедуин, чтобы излечиться от болезни, ложится спать под одним из священных деревьев, дух святого («вели») часто является ему ночью, дает то или иное поручение или же велит принести жертву. Подобные приказания всегда послушно выполняются».
В последних из описанных примеров обитающий в дереве святой – вероятно, не кто иной, как древнеязыческий древесный дух, который пережил века христианского и мусульманского господства, сохранив почти полностью свои первоначальные черты. Это подтверждается сообщением священника Яуссена о культе деревьев у арабов. «Такой же славой и поклонением пользуется великолепная группа деревьев, называемая Мейсе, к югу от реки Керак. Дерево в Эд-Деале также не имеет при себе могилы святого («вели»), и тем не менее его слава очень велика и влияние значительно. Я не мог удостовериться, предполагается ли здесь присутствие святого («вели»); по мнению лиц, с которыми я беседовал по этому поводу, само дерево является предметом суеверного страха. Горе арабу, осмелившемуся срезать с него сук, ветку или даже лист. Дух или присущая дереву сила покарает его на месте; он может даже поплатиться жизнью. Один бедуин положил под охрану дерева мешок овса – всего на несколько часов. Две козы, отбившиеся от стада, набрели на мешок и съели овес. Дерево послало им вслед волка, который пожрал их в тот же вечер. Здесь наказывает именно дерево, так же как именно оно награждает своими благодеяниями. В прикосновении его листьев скрыта целительная сила. В Мейсе, в Эд-Деале бедуин никогда не упустит случая провести зеленой веткой по лицу или по руке, чтобы избавиться от болезни или набраться свежих сил. Простое прикосновение как бы сообщает верующему крепость дерева. Больные отправляются спать под ним, чтобы получить исцеление. На ветви его вешают множество разных тряпиц. Стоит только подвесить к дереву лоскуток, и болезнь в тот же день покидает тело больного, потому что, как меня уверяли, теперь ее привязали к дереву. Другие же, не без налета рационализма, полагают, что лоскуток вешается лишь в память о визите, нанесенном дереву. Иногда араб, проходя мимо дерева, вешает на него кусок материи или оставляет под ним свою палку в знак своего уважения или в надежде снискать себе в дальнейшем его благосклонность. Действительно, можно нередко встретить арабов, привязывающих к ветви священного дерева полоску красной или зеленой ткани (только не черной, изредка белой) с целью сохранить здоровье своего любимого ребенка… В Мейсе я увидел на ветвях несколько прядей волос. Мой спутник дал мне следующее объяснение: «Это дерево посетила больная женщина; она срезала волосы в знак своего поклонения ему».
В теплом и сухом климате Моава преобладающей породой является терпентин, тогда как дуб лучше произрастает в более холодных и дождливых областях Галаада и Галилеи на севере. Поэтому естественно, что терпентин служит священным деревом преимущественно на юге, а дуб – на севере; но во всей Палестине, взятой в целом, если судить по рассказам путешественников, дуб встречается чаще, чем терпентин, и поэтому, быть может, он чаще бывает предметом поклонения крестьян. Отсюда, принимая во внимание цепкость и упорство, с каким те или иные формы суеверия переживают века, можно с полным правом заключить, что и в древности дуб чаще, чем терпентин, служил объектом культа идолопоклоннического населения страны. Из этого вытекает, что в случае сомнения относительно того, следует ли перевести библейское слово, относящееся к священному дереву, как «дуб» или как «терпентин», нужно предпочесть «дуб». Этот вывод подтверждается еще тем, что старые греческие переводчики, а также святой Иероним в подобного рода сомнительных случаях всегда употребляли слово «дуб», а не «терпентин». В общем, английские редакторы «пересмотренной версии» поступили правильно, употребляя в соответственных местах всюду слово «дуб», за исключением двух случаев, где оба слова встречаются в одном стихе. В этих двух местах они 'allon переводят как «дуб», а 'еlаh – как «терпентин». В прочих местах они 'elan переводят тоже как «дуб», но делают при этом на полях примечание, допускающее и другой перевод – «терпентин». Я буду следовать их примеру и цитировать в дальнейшем по «пересмотренной версии».
Факт почитания дуба древними идолопоклонниками-евреями доказывается свидетельством пророков, обличавших это суеверие. Так, в книге Осии говорится: «На вершинах гор они приносят жертвы и на холмах совершают каждение под дубом и тополем и теревинфом, потому что хороша от них тень; поэтому любодействуют дочери ваши и прелюбодействуют невестки ваши. Я оставлю наказывать дочерей ваших, когда они блудодействуют, и невесток ваших, когда они прелюбодействуют, потому что вы сами на стороне блудниц и с любодейцами приносите жертвы…» (Ос, 4,13 – 14). Здесь имеется в виду религиозная проституция, которой занимались под сенью священных деревьев. Указывая на священные рощи своих язычествующих соплеменников, Иезекииль пророчествует: «И узнаете, что я господь, когда пораженные будут лежать между идолами своими вокруг жертвенников их, на всяком высоком холме, на всех вершинах гор и под всяким зеленеющим деревом, и под всяким ветвистым дубом, на том месте, где они приносили благовонные курения всем идолам своим» (Иез., 6, 13). Далее, Исайя, имея в виду грешников, отпавших от бога, говорит: «Они будут постыжены за дубравы, которые столь вожделенны для вас, и посрамлены за сады, которые вы избрали себе…» (Ис, 1, 29). Автор позднейших пророчеств, приписываемых Исайи, обличая идолопоклонство своих современников, говорит: «…разжигаемые похотью к идолам под каждым ветвистым деревом, заколающие детей при ручьях, между расселинами скал…» (Ис, 57, 5). Здесь идет речь, несомненно, об обычае принесения детей в жертву Молоху. Отсюда как бы следует, что кровью убитых детей обмазывались священные дубы или, по крайней мере, кровь в той или иной форме приносилась этим дубам в жертву. В связи с этим следует иметь в виду, что жертвы, перед тем как их сжечь на огне, закалывались так, что кровь их могла быть употреблена для помазания или для возлияния. Галла, в Восточной Африке, выливают кровь животных у подножия священного дерева, дабы предохранить его от увядания; иногда они смазывают его ствол и ветви кровью, маслом и молоком. Масаи, в Восточной Африке, поклоняются особой породе смоквы-паразита, которая постепенно обвивает весь ствол дерева-хозяина блестящими беловатыми кольцами своих гладких корней и ветвей. Такие деревья масаи умилостивляют тем, что закалывают козу и выливают ее кровь у основания ствола. Когда нунума, в Судане, приносят жертву земле ради хорошего урожая, они обливают тамаринды и другие деревья кровью зарезанных птиц. Бамбара, на Верхнем Нигере, приносят в жертву баобабам и другим священным деревьям овец, коз и домашних птиц и обмазывают их кровью стволы, сопровождая эту церемонию молитвами обитающему в дереве духу. Точно так же древние пруссы окропляли кровью жертвенных животных священный дуб у Ромове; а Лукан передает, что в священной роще друидов близ Марселя каждое дерево было омыто человеческой кровью.
Однако если в позднейшие времена Израиля пророки осуждали поклонение дубу и терпентину как языческий обряд, то можно привести целый ряд фактов, свидетельствующих о том, что в более ранний период священные дубы или терпентинные деревья играли существенную роль в народной религии евреев, причем с ними ассоциировалось даже имя Яхве. Во всяком случае примечательно, что бог и его ангелы, по преданию, часто являлись одному из древних патриархов, а также одному из народных героев именно у дуба или терпентина. Так, первое отмеченное в Библии явление бога Аврааму имело место у священного дуба или терпентина в Сихеме, и здесь Авраам построил богу алтарь. Далее мы узнаем, что Авраам жил у дубов или терпентинов Мамре в Хевроне и что здесь он также построил алтарь господу. И как раз в этом месте, около дубов или терпентинных деревьев Мамре, когда Авраам сидел в дневную жару у входа в свой шатер, ему явился бог в образе трех мужей, и здесь в тени деревьев божество ело мясо, молоко и творог, предложенные ему гостеприимным патриархом. Далее, ангел господний пришел и сел под дубом или терпентином в Офре, а Гедеон, молотивший в это время пшеницу, принес ему мясо и похлебку из козленка и пресные лепешки, чтобы он ел под деревом. Но ангел, вместо того чтобы есть принесенную пищу, велел Гедеону положить мясо и лепешки на скалу, а похлебку вылить; тогда, прикоснувшись своим жезлом к скале, ангел извлек из нее огонь, и пламя истребило мясо и лепешки. Вслед за тем небесный гость – а может быть, древесный дух – исчез, и Гедеон, подобно Аврааму, построил на том месте алтарь.
Такой же священный дуб или терпентин, как в Мамре, находился возле Сихема. Мы не знаем, было ли это то самое дерево, под которым бог явился Аврааму. Его название «дуб или теревинф чародеев» указывает, по-видимому, на то, что у этого дерева образовалась группа волхвов, или друидов, как мы могли бы их назвать. Они истолковывали вопрошателям шелест листьев, воркование голубей в ветвях и прочие знамения такого же рода, ниспосланные духом дерева своим почитателям. Прекрасная долина Сихема, в окружении оливковых деревьев, апельсиновых рощ и пальм, орошенная множеством ручьев, представляет собой и в настоящее время, пожалуй, самый роскошный ландшафт во всей Палестине; в старину же она, вероятно, являлась крупным центром древопочитания. Во всяком случае, в истории Сихема мы то и дело наталкиваемся на упоминание о дубах или терпентинных деревьях, которые исходя из контекста, следует отнести к числу священных. Так Иаков собрал в своем доме идолов, или «чужих богов», вместе с серьгами, которые, вероятно, играли роль амулетов, и закопал все вместе под дубом или терпентином близ Сихема. По мнению Евстафия, это был терпентин, пользовавшийся еще в его время поклонением окрестных жителей. Около него стоял алтарь, на котором совершались жертвоприношения. Опять же под дубом Иисус Навин воздвиг большой камень около святилища в Сихеме, сказав при этом израильтянам: «Вот, камень сей будет нам свидетелем, ибо он слышал все слова господа, которые он говорил с нами… он да будет свидетелем против вас… чтобы вы не солгали пред [господом] богом вашим» (Нав., 24, 27). И жители сихемские «поставили царем Авимелеха у дуба, что близ Сихема» (Суд., 9,6). Можно думать, что дуб и терпентин имели вообще какое-то отношение к царям, потому что в другом месте мы читаем о «царском дубе» на границах Асирова удела; а согласно библейскому рассказу, кости Саула и его сыновей были погребены под дубом или терпентином в Иависе. Далее, когда умерла Девора, кормилица Ревекки, она была похоронена близ Вефиля под дубом, отчего дерево это было названо «дуб плача». Быть может, это тот самый дуб, у которого Саулу, согласно указанию пророка Самуила, незадолго до венчания на царство, предстояло встретить трех человек, отправлявшихся в Вефиль для жертвоприношения, которые должны были приветствовать его и дать ему два хлеба из своего запаса. Это приветствие у дуба будущему царю со стороны трех человек напоминает встречу Авраама с богом, принявшим образ трех мужей возле дубов Мамре. В своей первоначальной форме эта легенда о встрече Саула у дуба с тремя незнакомцами могла иметь более глубокий смысл, чем в дошедшей до нас версии. Сопоставив ее с рассказом об избрании на царство Авимелеха, которое также происходило под дубом, можно предположить, что дух дуба, быть может в триликой форме, должен был благословлять царей при их избрании. В свете такого предположения погребение тела Саула под дубом также приобретает иной смысл. Царю, получившему при своем вступлении на царство благословение от обитающего в дубе божества, подобает найти и свой последний покой под сенью священного дерева.
Но из всех священных деревьев древней Палестины наибольшая слава и популярность выпала на долю дуба или терпентинного дерева из дубравы Мамре, где бог в образе трех мужей явился Аврааму, родоначальнику израильского народа, Что же это было за дерево – дуб или терпентин? Древние свидетельства по этому вопросу противоречат друг другу, но весы все же склоняются на сторону терпентина. Иосиф Флавий передает, что в его время близ Хеврона показывали несколько красивых памятников Аврааму из прекрасного мрамора, и что в 6 стадиях [53] от города рос огромный терпентин, о котором говорили, что он там стоит с основания мира. Можно предположить, хотя Иосиф прямо этого не говорит, что это был тот самый терпентин, под которым Авраам, по преданию, беседовал с ангелами. Евсевий также уверяет, что этот терпентин существовал еще в его время в начале IV в. н. э. и что место это почиталось священным среди окрестного населения. На одной картине изображены три таинственных посетителя, которых Авраам угощает под деревом: средний из них превосходит двух других своим почтенным видом, и простодушный епископ отождествляет его с «самим господом нашим спасителем, которого обожают даже не знающие его». Местное население поклонялось всем трем ангелам. Это нам любопытным образом напоминает трех богов, служивших предметом поклонения в образе священного дуба в Ромове, религиозном центре языческой Пруссии. Возможно, что и в Хевроне, и в Ромове бог дерева почему-то представлялся его почитателям в новой форме триады. Один бордосский паломник, автор старейшего «Путеводителя по Иерусалиму», писавший в 333 г. н. э., передает, что этот терпентин находился в двух милях от Хеврона и что здесь по приказу Константина была выстроена изящная базилика. Но из всей манеры изложения этого автора можно понять, что «терпентин» был просто названием места, само же дерево к тому времени уже перестало существовать. Иероним, более поздний автор того же столетия, по-видимому, полагал, что этого дерева больше не существует. Он говорит, что дуб Авраама, или дуб Мамре, показывали вплоть до царствования Константина и что к «месту терпентина» население всей округи относилось с суеверным почтением, потому что Авраам беседовал здесь с ангелами.
Когда Константин решил построить церковь у священного дерева, он изложил свое намерение в письме к Евсевию, епископу Цезареи, который, к счастью, сохранил копию этого письма в оставленном им жизнеописании императора. Я приведу из него отрывок, относящийся к интересующему нас священному дереву. «Место, которое носит название «у дуба Мамре», где, по преданию, находилось жилище Авраама, подвергается, как нам сообщают, всяческому осквернению со стороны некоторых суеверных лиц. Нам доносят, что там поставлены самые поганые идолы и воздвигнут алтарь, на котором постоянно совершаются мерзкие жертвоприношения. А посему, усматривая, что сие не подобает настоящему времени и недостойно святости самого места, я довожу до сведения вашей милости, что я написал письмо моему другу, достопочтеннейшему Акакию, повелев безотлагательно предать огню всех идолов, какие окажутся на означенном месте, а алтарь опрокинуть. Если кто-либо после издания сего указа осмелится совершить в этом месте нечестивый поступок, то он будет подлежать наказанию. Мы приказали украсить означенный участок скромной базиликой, которая служила бы местом собраний, достойным святых мужей».
Следует обратить внимание на то, что в этом письме император называет священное дерево дубом, а не терпентином, и так же его называют историки церкви Сократ и Созомен. Но их свидетельство не имеет большого веса ввиду того, что они все трое, вероятно, следовали тексту Септуагинты [54], где дерево зовется дубом, а не терпентином. Возможно, что и Евсевий из уважения к авторитету Септуагинты говорит о «дубе Авраама», сообщая тут же, что терпентин этот существовал еще при его жизни. Историк Созомен оставил нам любопытное и ценное описание празднества, которое в царствование Константина, и даже позднее, каждым летом происходило у этого священного дерева. Вот его рассказ. «Теперь я должен сообщить об указе, который император Константин издал относительно так называемого дуба Мамре. Это место, которое теперь называется „теревинф“, находится в 15 стадиях к северу от Хеврона и отстоит на 250 стадий от Иерусалима. Рассказ о том, как сын божий вместе с ангелами, посланными против жителей Содома, явился к Аврааму и предрек ему рождение сына, есть совершенная истина. Здесь ежегодно устраивается летом празднество, на которое стекается окрестное население, а также жители более отдаленных местностей Палестины, равно как финикияне и арабы. Очень многие собираются сюда для торговли – покупать и продавать, ибо все придают этому празднеству большое значение: евреи – потому, что они гордятся Авраамом как своим родоначальником, люди греческой веры – по случаю посещения этого места ангелами, а христиане почитают его потому, что здесь благочестивому мужу явился тот, кто впоследствии через деву Марию открылся миру для спасения человеческого рода. Каждый сообразно с обычаями своей веры оказывает почести этому месту. Кто молится богу всего сущего, кто взывает к ангелам и совершает возлияния вином или каждения или приносит в жертву быка, козу, овцу или петуха. Ибо каждый в продолжение целого года откармливает какое-либо ценное животное, чтобы потом по обету угощаться им всей семьей на этом торжестве. Все они тут воздерживаются от женщин либо из уважения к этому месту, либо из боязни, что гнев божий обрушится на них каким-нибудь бедствием. Тем не менее женщины наряжаются и украшают себя, как на праздник, и появляются совершенно открыто среди народа. Однако никакого бесстыдства в поведении не наблюдается, несмотря на то что оба пола располагаются тут общим лагерем и спят вперемешку. Это – потому, что земля здесь вспахана и вся под открытым небом; домов нет никаких, кроме древнего дома Авраама около дуба и колодца, который был им вырыт. Но воду из этого колодца никто во время празднества не черпает. Люди греческой веры по своему обычаю зажигают около него светильники, льют на него вино или бросают внутрь пироги, деньги, благовония или курения. Вследствие этого вода, смешавшись с брошенными в нее предметами, вероятно, делается негодной для употребления. Обо всех этих церемониях греческого ритуала доложила императору Константину мать его жены, которая по обету посетила это место».
Таким образом, древнее языческое поклонение священному дереву и священному колодцу, по-видимому, сохранилось в Хевроне во всей своей силе вплоть до установления господства христианской религии. Ярмарка, происходившая одновременно с описанным летним празднеством, привлекала сюда, как видно, купцов из многих стран семитического мира. Эта ярмарка сыграла в истории евреев печальную роль: после подавления римлянами последнего восстания евреев (132 – 135 гг.) на ней было продано в рабство огромное множество пленных мужчин, женщин и детей. Дуб или терпентин в Мамре или, вернее, его потомка до сих пор показывают на зеленом лугу в полутора милях западнее Хеврона. Это прекрасный древний дуб из породы вечнозеленых (Quercus pseudo-cocciferа), самое величественное дерево в Южной Палестине. Его ствол имеет 23 фута в обхвате, а ветви его раскинулись на пространстве 90 футов в поперечнике. Итак, в результате многовековой борьбы за право занимать почетное место в роще Мамре победа осталась за дубом: по соседству с Хевроном нет ни одного сколько-нибудь крупного терпентинного дерева.
В книгах Ветхого завета мы часто читаем, что в Древнем Израиле постоянными местами отправления религиозного культа были естественные возвышенности, осененные в большинстве случаев густой листвой священных деревьев. Эти святилища были обыкновенно расположены под открытым небом, ничем не огорожены, хотя иногда яркие и пестрые балдахины защищали их священные знаки – деревянные и каменные столбы – от знойных лучей летнего солнца и от зимнего дождя. Сюда в течение многих веков после того, как израильтяне осели в Палестине, собирался народ для жертвоприношений, и здесь под сенью столетних дубов и терпентинных деревьев цари и благочестивые пророки возносили к богу молитвы не только без опасения оскорбить божество, но с полной верой, что оно отнесется к ним с благоволением. Однако увеличение числа святилищ способно вызвать у невежественных почитателей представление о соответственном увеличении числа богов, которым здесь поклонялись. Учение о единобожии, которым так дорожили лучшие умы Израиля, стало понемногу вырождаться в молчаливое признание множественности богов, или ваалов; каждый из этих ваалов являлся хозяином своей поросшей деревьями возвышенности; каждый оделял благами дождя и вёдра окрестные деревушки, которые обращались к нему, как обращаются итальянские деревни к своему святому за благословением своих стад, полей, виноградников и оливковых рощ. Легкость, с какой теоретическое единобожие незаметно скатывалось к фактическому многобожию, вызывала опасения пророков. Их тревога при виде упадка религиозного сознания скоро превратилась в горячее возмущение нравственного чувства, вызванное некоторыми непристойными обрядами, немыми свидетелями которых слишком часто оказывались эти прекрасные места, предназначенные, казалось бы, самой природой для чистых помыслов и мирного раздумья. Религиозные и моральные соображения подкреплялись еще мотивами иного, мы бы сказали, политического порядка; впрочем, со свойственной древним евреям тенденцией рассматривать все явления сквозь призму религии эти политические мотивы выдвигались в форме небесных приговоров, которыми верховный вершитель судеб угрожал грешникам и нечестивцам. Растущее могущество великих Ассирийской и Вавилонской империй, являясь вначале угрозой самостоятельности маленьких палестинских царств, привело в конце концов к их полному подчинению. Лучшие умы Израиля задолго предвидели и предсказывали надвигавшуюся катастрофу. Свои предсказания они облекали в поэтическую форму пророческих рапсодий. Размышляя над опасностями, угрожавшими стране, они полагали, что главная причина их кроется в отправлении культов на священных высотах, умалявшем своими политеистическими тенденциями величие истинного и единого бога и оскорблявшем его своей безнравственностью. Корень зла они видели в причинах религиозного характера, и лекарство они также предлагали религиозное. Надо было уничтожить богослужение на высотах вместе с сопутствующим ему развратом и сосредоточить весь религиозный культ страны в Иерусалиме. Там очищенный от всякой скверны, упорядоченный и торжественный ритуал с его каждодневными благовонными жертвоприношениями и сладостным песнопением обеспечит всему народу божественную милость и покровительство. Этот план, выношенный в умах и сердцах великих пророков, воплотился в достопамятной реформе царя Иосии; но реформа эта, с такой любовью разработанная и возбудившая столько надежд при своем осуществлении, оказалась не в силах остановить упадок Иудеи и предотвратить ее гибель. День, когда храм на горе Сион был объявлен единственным законным святилищем всего народа и упразднены были священные «высокие места», отстоял меньше чем на одно поколение от того момента, когда Иерусалим открыл свои ворота перед врагом и лучшие сыны его были уведены пленниками в Вавилон.
Многие сведения о местных святилищах, имевших, согласно религиозному толкованию еврейской истории, такое огромное влияние на судьбы народа, мы извлекаем из книг пророков, которые в своих гневных речах против священных «высот» часто упоминают о зеленых деревьях. Отсюда можно заключить, что деревья, в особенности вечнозеленые, были характерной принадлежностью этих возвышенностей. Так, Иеремия, указывая на грехи Израиля, говорит: «Как о сыновьях своих, воспоминают они о жертвенниках своих и дубравах своих у зеленых дерев, на высоких холмах» (Иер., 17, 2). И еще: «Господь сказал мне во дни Иосии царя: видел ли ты, что делала отступница, дочь Израиля? Она ходила на всякую высокую гору и под всякое ветвистое дерево и там блудодействовала» (Иер., 3, 6). А Иезекииль говорит от имени бога так: «Я привел их в землю, которую клятвенно обещал дать им, подняв руку мою, – а они, высмотрев себе всякий высокий холм и всякое ветвистое дерево, стали заколать там жертвы свои, и ставили там оскорбительные для меня приношения свои и благовонные курения свои, и возливали там возлияния свои» (Иез., 20,28). Во Второзаконии же, которое обыкновенно считается той «книгою закона», на которой царь Иосия главным образом обосновал свою реформу, осуждение «высотам» и их идолопоклонническим знакам выражено такими словами: «Истребите все места, где народы, которыми вы овладеете, служили богам своим, на высоких горах и на холмах, и под всяким ветвистым деревом; и разрушьте жертвенники их, и сокрушите столбы их, и сожгите огнем рощи их («ашерим». – Д. Ф.), и разбейте истуканы богов их, и истребите имя их от места того» (Втор., 12, 2 – 3). Если обратиться к более раннему периоду, когда эти зеленеющие холмы еще не впали в такую немилость, то мы можем прочесть, как царь Саул сидел на одном из них под сенью тамариска, окруженный придворными и советниками и сжимая в руке свое копье – символ царского достоинства.
Еще и в настоящее время мы наблюдаем в Палестине, что такие возвышенности, увенчанные деревьями, в особенности вечнозелеными дубами, пользуются религиозным поклонением окрестных селян, причем его древний языческий характер лишь слегка замаскирован легендой, по которой под сенью этих деревьев покоится какой-нибудь мусульманский праведник. Можно с полным основанием предположить вместе с некоторыми современными авторами, прожившими долгое время в Палестине, что если не все, то многие из этих тенистых «высот» представляют собой те самые места, где древние израильтяне приносили свои жертвы и возжигали курения, и что, несмотря на все усилия реформаторов и молоты идолоборцев, эти вековые святилища с незапамятных времен до наших дней остаются подлинными центрами религиозного поклонения народа. Быть может, мы вправе сделать дальнейший шаг и признать, что эти дубравы на холмах, резко выделяющиеся на широком просторе бурых полей и иссера-синих оливковых рощ, являются остатками первобытных лесов, покрывавших некогда страну на много миль вокруг; с течением времени деятельная рука человека расчистила равнины под сады и пашни, сохранив в угоду суеверию эти скудные остатки на возвышенностях в качестве последнего убежища лесных богов, бегущих от топора дровосека. Такова, во всяком случае, вероятная причина появления священных рощ во всех других местах, и по аналогии можно думать, что и в Палестине сходные причины вызывали те же следствия.
Так, например, племя акикуйю, в Восточной Африке, занимается «по преимуществу земледелием и имеет лишь очень небольшое количество крупного скота; но в каждой деревне разводятся козы, а иногда и овцы. Чтобы освободить место под пашню, туземцам пришлось вырубить лес на многих акрах и выжечь его, что и сделало почву такой плодородной. Некогда леса горы Кении соединялись, вероятно, с лесами Абердарского хребта, и вся эта площадь представляла собой сплошные заросли. В настояшее время об этом напоминают лишь разбросанные по всей стране холмы, поросшие деревьями. Эти холмы считаются священными, и деревья на них рубить запрещено, что и спасло их от участи остального леса». Холм Кагумбу «является одним из многочисленных холмов в стране кикуйю, вершины которых покрыты священными рощами. Так как ни деревья, ни поросль не могут быть срублены – иначе по всей стране пойдут повальные болезни, – то на вершинах этих холмов, над густою порослью, высоко возносят свои кроны большие деревья. На Кагумбу эти поросли дают убежище множеству гиен, не находящих приюта на открытых и обработанных пространствах окрестной земли. На вершине холма имеется небольшая площадка, окруженная кустарником. Это – место для жертвоприношений, и называется оно «Athuri alia-kuru». Когда страну посещает голод или засуха, население постановляет принести здесь жертву. Все жители, за исключением четырнадцати стариков, остаются в своих хижинах, откуда им запрещается выходить; старики же, избранные жрецами холма, подымаются на него с овцой; коза в подобных случаях неугодна богу Нгаи. На вершине они раскладывают огонь и затем умерщвляют овцу, зажимая ей рот и ноздри, пока она не задохнется. После этого с овцы сдирают шкуру и отдают ее сыну одного из стариков в качестве одежды. Овцу же варят, причем сорванную с дерева ветвь макают в ее сало и кропят им листву ближайших деревьев. Старики съедают затем немного мяса: если бы они этого не сделали, жертва их не была бы принята. Остальное мясо сжигается в огне, после чего Нгаи приходит есть его». Подобным же образом жертвоприношение пророка Илии на вершине лесистой горы Кармель, по преданию, положило конец засухе, много лет томившей израильскую землю. Не успел пророк закончить обряд, как с моря надвинулась туча и окутала мраком все небо, а царь-идолопоклонник, бывший до того свидетелем всех неудавшихся попыток лжепророков, должен был поспешно спуститься в своей колеснице с горы и пересечь долину, чтобы укрыться от ливня, хлынувшего с неба яростным потоком.
Племя мунда из Чхота-Нагпур в Бенгалии «не делает изображений своих богов и не поклоняется идолам, но верит, что невидимые для глаз смертного боги, умилостивленные жертвоприношением, могут временно поселиться в специально предназначенных для этого местах. Мунда имеют свои «высоты» и свои «рощи» – какую-нибудь не тронутую рукой человека скалистую громаду да остаток прежних лесов, пощаженный при первоначальной вырубке; деревья заботливо охранялись здесь в течение многих веков, дабы здешние лесные боги, обеспокоенные сплошной рубкой деревьев, служивших им приютом, не покинули местность. Еще и теперь, если случайно повалится дерево в священной роще, боги выражают свое неудовольствие, задерживая сезонные дожди». У каждой деревни племени мунда «имеется по соседству роща, которая слывет частью первобытного леса, оставленной в нетронутом виде для местных богов. Здесь, по поверью, обитает Десаули (бог-покровитель каждой деревни) со своей женой Джгар-Эрой или Мабуру, который печется о нуждах своих приверженцев. Каждая деревня имеет своего Десаули, власть которого не простирается за пределы деревни, владеющей его рощей. Если обитатель одной деревни обрабатывает землю в другой, он должен платить дань Десаули обеих деревень. Считают, что боги этих рощ ведают урожаем; им воздают особые почести во время больших земледельческих празднеств. К ним обращаются также в случае болезни». О том же предмете другой автор рассказывает так: «Несмотря на то что большая часть первобытных лесов, среди которых были первоначально расположены деревни мунда, впоследствии была уничтожена топором дровосека или огнем «джара» [55], многие из этих деревень сохранили лесные участки, считающиеся священными рощами – сарнами. Иногда роль сарны играет лишь небольшая группа деревьев, оставшаяся от прежнего леса. Эти сарны представляют собой единственный вид святилищ, знакомый племени мунда. Здесь обитают деревенские боги, и время от времени жители являются сюда на поклонение и приносят искупительные жертвы».
Мы можем предположить, что эти местные Десаули, обитающие в священных рощах, остатках древнего леса, и ведающие, по поверью их приверженцев, урожаем, в полной мере соответствуют ваалам Ханаана, которые также жили среди деревьев на вершинах холмов возле деревень и принимали первые плоды земли от местного крестьянства в благодарность за обильный урожай и живительные дожди.
На юге Афганистана «на холмах лишь изредка можно встретить жилье или обработанное поле, но стоит отойти немного дальше, и вы непременно наткнетесь на какой-либо «знарат» (священную гробницу), где правоверные совершают свои молебствия и приносят обеты. Очень часто этот «знарат» расположен на вершине горы или на неприступной скале, напоминая священные «высоты» израильтян. Вокруг могилы растут обычно несколько чахлых тамарисков или кустов ююба (Zizyphus jujuba). На ветвях их висит бесчисленное множество лоскутков и пестрых тряпиц, ибо каждый верующий, приходящий сюда со своими просьбами, считает своим долгом навязать на ветвь кусочек материи в знак своего поклонения». Одно прославленное святилище находится на Сулиманском хребте. «Несмотря на его неприступность, сотни паломников посещают его ежегодно; сюда зачастую за сто и больше миль привозят на верблюдах или приносят на носилках больных, в надежде, что милосердие святого даст им исцеление. Другой характерной чертой этих «знаратов» является всеобщее признание их святости: каждый может оставить здесь свою вещь в полной уверенности, что, вернувшись через много месяцев, найдет ее нетронутой на том же месте, где он ее положил. Еще одна привилегия «знаратов» состоит в том, что считается грехом рубить на дрова окружающие деревья; таким образом, они остались единственными зелеными пятнами на окрестных холмах, оголенных от всякой древесной растительности недальновидным вандализмом местных племен».
Эти афганские «знараты», или нагорные святилища, имеют несомненное сходство с современными «вели» в Палестине. Как здесь, так и там святилища обычно расположены на вершинах холмов и окружены деревьями, которые не только запрещено рубить, но считается грехом отломить от них даже ветку. И здесь и там святость их приписывается могилам мусульманских святых; и здесь и там существует обыкновение оставлять под их охраной имущество, в полной уверенности, что никто на него не посягнет; в обеих странах паломники оставляют на память о себе лоскутки, привешенные к ветвям священных деревьев.
Прибавим, что среди русских черемисов (мари) «еще и в наше время одинокие рощи служат местом для жертвоприношений и молебствий; эти рощи известны под именем «кьюс-ото». В стародавние времена черемисы приносили жертвы своим богам в чаще лесов. Какие-либо неожиданные явления природы, вроде внезапно забившего ключа, считались проявлением воли божества и указывали место для поклонения ему. Уфимские черемисы особенно охотно выбирали возвышенные места по соседству с каким-либо источником. И если даже все деревья вокруг пали под топором, эти «высоты» остались неприкосновенными.
Судя по приведенным примерам, священные рощи древней Палестины, так возмущавшие позднейших пророков, тоже могли представлять собой остатки первобытных лесов, зеленые островки на одиноких «высотах», пощаженные, чтобы служить убежищем для деревенских богов, у которых землепашец отнял их просторы и которым, как настоящим хозяевам, «ваалам» земли, он считал себя обязанным платить дань за все, что приносит ему земля. Может быть, и деревянный столб (ашера), эта неизменная принадлежность местных святилищ, был не чем иным, как стволом священного дерева, освобожденного от ветвей, рукой ли человека или же в результате естественного их отмирания. На острове Борнео среди каянов мы еще в настоящее время можем обнаружить подобные окончательно не сформировавшиеся религиозные символы. Эти дикари верят в существование неких грозных духов, которых они называют Toh. Расчищая участок джунглей под посевы риса, «они обыкновенно оставляют нетронутыми несколько деревьев на более возвышенных местах, дабы не прогневить духа данной местности, который, по их представлениям, любит отдыхать под сенью деревьев. Часто с таких деревьев обрубают все ветви, за исключением нескольких у верхушки; иногда к стволу дерева на самом его верху прикрепляют поперечную жердь и вешают на нее пальмовые листья, или же подвешивают к получившейся таким образом крестовине трещотку, какой обыкновенно играют мальчики, чтобы она качалась на ветру».
У многих, если не у всех, народов земли смерть одного из членов семьи налагает на родственников обязанность соблюдения некоторых правил, главный смысл которых заключается в том или ином ограничении привычной свободы; чем ближе родство между оставшимися в живых и умершим, тем строже и обременительнее эти ограничения. Смысл таких ограничений часто неизвестен подчиняющимся им людям; однако целый ряд фактов приводит нас к заключению, что многие, если не большинство, из этих запретов порождены страхом перед духом умершего и желанием избежать его непрошеного внимания. Нужно во что бы то ни стало укрыться от него, отделаться от его посещений, словом, тем или иным путем заставить его примириться со своей участью или по крайней мере не тревожить своих родственников и друзей. Древние евреи соблюдали многие запреты, налагаемые смертью в семье, относительно чего мы находим немало намеков, а порой и прямых предписаний в Ветхом завете. К перечню правил о трауре, упоминаемых в Библии, следует, быть может, прибавить еще одно, которое, правда, в Библии нигде не приводится, но зато вытекает из данных этимологии и подтверждается аналогичными обычаями у других народов.
Возможно, что в еврейском языке слово «вдова» этимологически связано с прилагательным «немой» [56]. Если такое словопроизводство правильно, то еврейское название вдовы обозначает, по-видимому, молчащую женщину. На каком же, собственно, основании вдова называется «молчащей женщиной»? Я склонен думать, хотя не уверен в этом вполне, что эпитет «молчащая» можно объяснить широко распространенным обычаем, который предписывает вдовам абсолютное молчание на определенный – часто весьма продолжительный – срок после смерти мужа.
Так, среди племени куту, живущего на берегу реки Конго, вдовы соблюдают траур в течение трех лунных месяцев. Они обривают головы, раздеваются почти догола, обмазывают тело белой глиной и все три месяца не выходят из дому, сохраняя полное молчание. У племени сиханака на Мадагаскаре порядок тот же, но период молчания длится не меньше восьми месяцев, а иногда и целый год. На это время у вдовы отбирают все ее украшения, она ходит в дерюге и ест сломанной ложкой из разбитой посудины. Мыть лицо и руки ей возбраняется; она может окунуть в воду только кончики пальцев. В таком виде она весь день проводит дома, не говоря ни с кем ни слова. Племя нанди, в Восточной Африке, считает вдову нечистой на все время ее траура. Разговаривать ей разрешается, но только шепотом. Описывая калифорнийских индейцев племени нитинат, один автор, хорошо знавший быт этих индейцев в третьей четверти XIX в., между прочим, сообщает, что «в окрестностях Оберна преданная жена после смерти мужа несколько месяцев, а то и год или даже больше не произносит ни слова, не нарушая своего молчания ни при каких обстоятельствах». «Я сам, – говорит он далее, – был свидетелем такого удивительного факта. В других же местах, например по берегам Американ-Ривер, вдовы в течение нескольких месяцев говорят шепотом. Спускаясь ниже по течению, в направлении к реке Косамнес, вы уже не встретите этого обычая». У индейцев племени квакиютль, в Британской Колумбии, жена после смерти мужа сидит в продолжение четырех дней совершенно неподвижно, подобрав колени к подбородку. Затем она еще шестнадцать дней не должна покидать своего места, но ей уже разрешается вытянуть ноги, двигать же руками ей все еще возбраняется. На протяжении всего этого срока никто не должен заговаривать с нею. Тот, кто нарушит это правило молчания и заговорит с вдовой, навлечет тем самым смерть на кого-либо из своих близких. В случае смерти жены муж подчиняется точно таким же запретам. Равным образом у индейцев бела-кула в той же местности вдова четыре дня постится, не произнося при этом ни слова; они верят, что в противном случае явится дух ее мужа, приложит руку к ее рту, и она умрет. Те же правила и по тем же основаниям относятся и к мужу, когда умирает жена. Следует заметить, что причиной предписываемого супругам молчания служит боязнь привлечь к себе опасное и даже гибельное внимание духа умершего.
Ни один народ, однако, не соблюдает так строго этот удивительный обычай молчания, как некоторые дикие племена Северной и Центральной Австралии. Так, у вадуман и мудбурра, двух племен, живущих по реке Виктории в Северной территории, не только вдова умершего, но и жены его братьев подвергаются вынужденному молчанию в продолжение трех или четырех недель со дня его смерти. Все это время тело покойного находится на сплетенном из ветвей помосте, на сучьях дерева, и остается там, пока не обнажится весь скелет. После этого кости обертывают корой и уносят на особую поляну, где члены племени садятся вокруг них и плачут. По окончании этой траурной церемонии кости относят обратно на дерево и уже окончательно оставляют там. Все время со дня смерти до обратного водворения останков умершего на дерево никто не должен употреблять в пищу растение или животное, бывшее тотемом покойного. Но когда кости найдут наконец последнее успокоение среди ветвей, один или два старика отправляются за тотемными животными или растениями умершего. Если, скажем, тотемом покойного была летучая мышь, то старики излавливают несколько летучих мышей и приносят их на ту же поляну. Здесь разводят огонь и варят на нем мышей. Тем временем женщины, обреченные на молчание, т. е. вдовы покойного и жены его братьев, приближаются к огню и с возгласами «Якай, якай!» подставляют головы под дым. Один из стариков наносит им легкий удар по голове и затем протягивает им палец для укуса. Этот церемониал снимает с женщин заклятье молчания, и отныне они могут свободно говорить. В заключение некоторые мужчины из родственников покойного съедают часть сваренного мяса, остатки же отдаются всем желающим. В Центральной Австралии у племени арунта вдовы вымазывают себе волосы, лицо и грудь белой трубочной глиной и на некоторое время предаются молчанию, пока над ними не совершится обряд, возвращающий им право речи. Обряд этот состоит в следующем: вдова, желающая избавиться от. вынужденного молчания, набирает в большую деревянную чашу до краев каких-либо съедобных зерен или мелких клубней и обмазывается белой трубочной глиной на женской половине становища, где она жила со смерти мужа. С чашей в руках, окруженная женщинами, которых нарочно созвала для этой цели, она отправляется к центру всего становища – к месту, находящемуся на одинаковом расстоянии от обоих его отделений. Здесь женщины садятся на землю и начинают громко плакать; к ним присоединяются те из мужчин, которые по крови или же по классификационному родству приходились покойному сыновьями и младшими братьями [57]. Потом эти мужчины берут из рук вдовы сосуд с зерном (или клубнями) и, ухватившись за него все вместе, насколько позволяет величина сосуда, принимаются громко кричать: «Baa! Baa! Baa!» Все женщины, за исключением самой вдовы, перестают плакать и присоединяются к крику мужчин. Затем мужчины подносят чашу с зерном или клубнями к самому лицу вдовы (остерегаясь, однако, задеть ее) и делают движения руками вправо и влево перед ее щеками, продолжая выкрикивать: «Baa! Baa!» Тут вдова перестает плакать и издает то же восклицание, только вполголоса. Через несколько минут сосуд с зерном или клубнями ставится позади мужчин. Сами же они садятся на корточки и, держа свои щиты обеими руками, с силой ударяют ими о землю перед стоящими против них женщинами. Вслед за этим мужчины удаляются к своим шалашам и едят то, что принесла в чаше вдова; теперь она может разговаривать, сколько ей угодно, но должна еще некоторое время обмазывать тело глиной.
Смысл этого странного обряда, коим вдовы из племени арунта возвращают себе право речи, Спенсер и Гиллен (Gillen) объясняют следующим образом: «Что касается собирания семян или клубней, то эта часть ритуала служит символом того, что вдова готова вновь приняться за обычные женские занятия, в значительной мере заброшенные, пока она находилась, как мы бы сказали, в глубоком трауре. Мы здесь имеем нечто сходное с обычаем, принятым у народов, стоящих на более высокой ступени развития, – заменять широкую траурную кайму на бумаге узкой каймой. Приношение младшим братьям и сыновьям покойного имеет двоякое значение: с одной стороны, оно указывает на то, что вдова должным образом выполнила первую стадию оплакивания, а с другой стороны, оно должно снискать ей их благоволение, так как подразумевается, что они (в особенности младшие братья) питают в продолжение некоторого времени чувство неприязни к женщине за то, что муж ее мертв, а она жива. В самом деле, младший брат может безнаказанно проколоть копьем вдову своего старшего брата, встретив ее вскоре после смерти мужа где-нибудь в кустах за обычной женской работой, например за собиранием ямса. Туземцы объясняют такую враждебность чувством скорби, которое у них вызывает вид вдовы, напоминая им об умершем брате. Вряд ли, однако, можно ограничиться одним этим объяснением: ведь к старшим братьям покойного этот обычай не применяется. Скорее всего настоящую причину этой враждебности следует каким-то образом связать с обычаем, предписывающим вдове после окончания траурного периода стать женой одного из младших братьев, которого она вначале должна всячески избегать».
У двух других племен Центральной Австралии, унматчера и кайтиш, волосы на голове у вдовы сжигаются головней до самых корней, а тело свое она посыпает пеплом. Это посыпание пеплом она производит периодически в продолжение всего траурного периода. Считается, что если она не будет этого делать, то преследующий ее по пятам дух умершего мужа убьет ее и сорвет все мясо с ее костей. Более того, младший брат покойника вправе жестоко избить и даже убить невестку, если встретит ее во время траура без этой эмблемы глубокой скорби. Кроме того, на вдову налагается заклятие молчания, которое с нее снимает спустя много месяцев после смерти мужа его младший брат; при этом она дарит ему довольно большое количество пищи, а он дает ей отведать немного, показывая этим, что она отныне может говорить сколько хочет и вместе со всеми исполнять обычные женские работы.
Гораздо более сложный и необычный характер носит обряд молчания женщин у другого племени в Центральной Австралии, варрамунга. У них обрекается на немоту в продолжение всего траурного периода, который длится год, и даже два, не только вдова умершего; его мать, сестры, дочери, теща или тещи – все они равным образом и в течение того же срока должны хранить молчание. Более того, не только действительная мать и жена покойного, его действительные сестры и тещи подчиняются этому закону, но еще и многие другие женщины, которых туземцы по классификационной системе родства считают за таковых, обязаны молчать в продолжение целого года, а то и двух. Вследствие этого зачастую большинство женского населения деревни пребывает в вынужденной немоте. Многие женщины даже по окончании срока траура предпочитают объясняться на языке знаков, к которому они успели приобрести изумительную сноровку. Нередко в какой-нибудь деревне женщины, собравшись вместе, сохраняют полное молчание, но тем не менее между ними все время идет оживленная беседа, только вместо языка им служат пальцы или, вернее, руки, так как многие понятия они выражают, придав рукам или локтям то или иное положение. Несколько лет тому назад в Теннентс-Крике еще была жива женщина, которая на протяжении более чем двадцати пяти лет открывала рот лишь для еды или питья. Так она, вероятно, и сошла в могилу. Когда через некоторое время вдова из племени варрамунга пожелает вернуть себе свободу речи, она должна обратиться к мужчинам, которые по племенной или классификационной системе считаются ее сыновьями, и подарить им, как это в таких случаях принято, какую-нибудь пищу. Церемония эта сама по себе очень проста: женщина приносит пищу, обычно большую лепешку из зерен дикорастущих злаков, и затем по очереди кусает палец каждому из мужчин, которые явились снять с нее запрет. После этого ей разрешается говорить сколько угодно. В заключение остается добавить, что вдова племени варрамунга коротко остригает свои волосы, надрезает кожу посреди черепа и проводит горящей головней по зияющей ране. Последствия подобного увечья бывают подчас весьма серьезны. У племени диери, в той же Центральной Австралии, вдовы должны сохранять молчание до тех пор, пока не искрошится и не отвалится сама собой вся белая глина, которой они обмазывают свое тело в знак траура. До этого времени – иногда несколько месяцев подряд – они могут объясняться с другими лицами лишь на языке жестов.
Почему же вдовы обрекаются на молчание на тот или другой срок после смерти мужа? По-видимому, главным основанием этого обычая следует считать страх перед духом умершего мужа. У индейцев бела-кула и у австралийских племен унматчера и кайтиш, где вдовы посыпают свое тело пеплом или обмазывают глиной, эта боязнь проявляется вполне определенно. Очевидно, весь смысл данных обычаев заключается в том, чтобы скрыться от духа умершего, вызвать его отвращение и отогнать его от себя. Вдова скрывается от него, сохраняя молчание; она вызывает его отвращение и тем отдаляет от себя, снимая свои украшения, сбривая или сжигая волосы, обмазываясь глиной или сажей. Такое толкование подтверждается и некоторыми другими подробностями австралийских обычаев.
Так, у вадуман и мудбурра вдова сохраняет молчание лишь до тех пор, пока держится мясо на костях трупа ее мужа. Когда же мясо окончательно отвалилось и обнажились кости, ей возвращается право речи. По общераспространенному представлению дикарей, дух лишь до того времени обретается при гниющих остатках, пока на них остается хоть сколько-нибудь мяса, а как только оно исчезает, дух уходит в более или менее отдаленные края. Там, где преобладает такая вера, представляется вполне естественным, что вдова воздерживается от речи, пока тело ее покойного мужа не разложилось до конца, потому что до тех пор дух его скитается поблизости и в любой час его внимание может быть привлечено звуками знакомого голоса.
С другой стороны, отношения, связывающие у племен арунта, унматчера и кайтиш вдову с младшим братом ее покойного мужа, также говорят в пользу нашей гипотезы, что все ограничения, которым подвергаются вдовы, вызваны страхом перед духом покойника. У названных племен вдова в продолжение всего траурного периода, по-видимому, подлежит особому надзору со стороны младшего брата покойного; деверь следит за тем, чтобы она точно выполняла все правила, предписываемые обычаем в подобных обстоятельствах, и если она их нарушит, он имеет право не только сурово наказать ее, но и убить. Кроме того, у унматчера и кайтиш, как мы видели, именно младший брат освобождает вдову от ее вынужденного молчания и тем самым возвращает ее к обычным условиям жизни. Эта особая связь между вдовой и младшим братом умершего станет для нас совершенно понятной, если мы предположим, что по окончании траура она должна стать его женой, как это полагается при системе левирата, предназначающей вдову в жены одному из младших братьев умершего. А система эта принята в племенах арунта, унматчера и кайтиш. У арунта обычай определенно предписывает вдове стать по окончании траура женой одного из младших братьев умершего; относительно же племен унматчера и кайтиш нам сообщают, что «такой переход вдовы к младшему (но никогда не к старшему) брату является чрезвычайно характерной чертой этих племен». Подобным же образом у племени диери, предписывавшего вдовам молчание во время траурного периода, жена умершего переходила к его брату, и ее дети звали его отцом. Для первобытного человека, верящего, что дух мужа преследует вдову и мучает ее своим непрошеным вниманием, вполне естественно думать, что такой брак представляет для жениха некоторый риск, вытекающий из ревности умершего соперника, крайне неохотно уступающего другому свои супружеские права. В другом месте я уже приводил примеры воображаемых опасностей, сопутствующих браку с вдовой. Эти примеры облегчают нам понимание того, почему у названных племен младший брат так зорко следит за поведением вдовы своего старшего брата. Им в данном случае, по-видимому, руководит не столько бескорыстное уважение к памяти брата, сколько эгоистическая забота о собственном благополучии: ему угрожала бы опасность, если бы он женился на вдове до того, как она совершенно освободилась от духа покойного мужа путем строгого соблюдения всех обычных в таких случаях предохранительных мер, в том числе и закона молчания.
Таким образом, сходство обычаев, наблюдаемое среди народов, находящихся на большом отдалении друг от друга, подтверждает нашу гипотезу, что и у древних евреев на какой-то ранней ступени их исторического развития вдовы некоторое время после смерти мужа соблюдали молчание, чтобы избавиться от преследований его духа. Точно так же вероятно, что младший брат, которому по закону левирата предстояло по окончании траура жениться на вдове умершего, с особой строгостью следил за выполнением всех предписанных мер предосторожности. Но не следует упускать из виду, что помимо приведенных аналогий единственным прямым доказательством в пользу существования принудительного молчания вдов у древних евреев является всего лишь этимологическая догадка. А так как все выводы относительно обычаев того или иного народа, основанные на этимологии, вообще крайне ненадежны, то и я в данном случае не могу претендовать на высокую степень достоверности моей гипотезы.