II

Сигнал, донесшийся из кармана брюк, оповестил Томаша, что кто-то звонит на мобильный. Он извлек его на свет и прочел на экране: «Родители».

— Алло!

Голос звучал из динамика так, словно самый родной человек на земле находился не в другом городе, а в метре от него.

— Алло! Это ты, Томаш?

— Привет, мама!

— Где ты, сынок? Ты уже приехал?

— Да, сегодня вернулся.

— Все прошло нормально?

— Да.

— Ну и слава богу! Когда ты летаешь в эти свои командировки, я страшно беспокоюсь.

— Ну, мам, это ж нелепо! В наше время летать самолетом стало обычным делом. Теперь это все равно что на автобусе или поезде ездить, только гораздо быстрей и удобней.

— Да я понимаю, а все равно нервничаю. К тому же ты ведь ездил сейчас вроде в арабскую страну, да? Они там все с ума посходили, что ни день — взрывают что-нибудь, людей убивают, просто жуть! Или ты не смотришь новости?

— Ага, вот, оказывается, откуда ноги растут! — рассмеялся сын. — В действительности там не так уж плохо, черт побери! И есть даже очень симпатичные, воспитанные люди. Как там отец?

Возникла мимолетная пауза.

— Отец… как тебе сказать… да потихоньку…

— Я очень рад, — бодро, не уловив неуверенности матери, сказал Томаш. — А сама-то как? Все по Интернету бродишь?

— Да так, более или менее… Послушай, Томаш, мы завтра с отцом будем в Лиссабоне.

— Завтра, говоришь?

— Да.

— Тогда надо обязательно где-нибудь вместе пообедать.

— Мы собираемся выехать с утречка. Так, чтоб не спеша добраться в Лиссабон часам к одиннадцати-двенадцати.

— Давайте встретимся в Фонде Гулбенкяна. Зайдите за мной в час дня.

— В час дня? Договорились.

— А зачем вам понадобилось в Лиссабон?

На другом конце линии снова возникло замешательство.

— Потом расскажу, сынок, — наконец ответила мать. — При встрече.

Прямоугольное здание из бетона, вытянутое по горизонтали и разлинованное в длину рядами сплошных окон, вырастая из зелени крон, казалось мегалитическим сооружением вне времени — колоссальным дольменом прямых, рубленых форм, устроившимся на вершине обросшего травой холма. Преодолевая мощеный камнем подъем, Томаш неизменно восхищался этим видом. В его воображении это был одновременно акрополь современной эпохи, монумент геометризма, метафизический шедевр зодчества и гигантский утес. Здание так удачно вписалось в ландшафт лесопарковой зоны, что можно было подумать, всегда являлось его неотъемлемой частью.

Фонд Гулбенкяна.

Томаш вошел и поднялся по широкой лестнице. Огромные оконные проемы, будто рассекавшие мощные стены, зрительно превращали раскинувшийся за ними парк в продолжение внутреннего объема здания, сливая в единое целое рукотворное сооружение и природный пейзаж, примиряя железобетон и естественную растительность. Миновав фойе большого зала, историк легонько постучал в дверь и вошел в кабинет.

— Привет, Албертина, как дела?

Секретарша убирала в шкаф папки с бумагами. Она повернула голову в его сторону и улыбнулась.

— Здравствуйте, профессор. Вы уже вернулись?

— Как видишь.

— Как все прошло?

— Чудесно. Инженер Витал у себя?

— Господин Витал проводит совещание с сотрудниками музея и будет только после обеда.

Томаш замер в нерешительности.

— Вот оно что… Я принес ему отчет о командировке в Каир. И не знаю, как быть. Подскажите, может, мне лучше вернуться после обеда, а?

Албертина села за письменный стол.

— Оставьте у меня, — предложила она. — Когда господин Витал вернется, я ему передам. А если у него возникнут вопросы, он потом сам с вами свяжется, хорошо?

Историк открыл портфель и вынул несколько страничек, скрепленных в углу степлером.

— Да будет так, — сказал он, вручая бумаги секретарше. — Отчет я вам отдал, а в случае чего инженер Витал мне позвонит.

Томаш уже собирался уходить, но Албертина вдруг задержала его.

— Ой, профессор!

— Да?

— Звонил Грег Салливан из американского посольства. Просил, чтобы вы ему сразу перезвонили.

Обратно историк прошел тем же путем, но внизу не вышел наружу, а завернул к себе в кабинет — небольшую комнату, расположенную тут же, на первом этаже, где обычно сидели внештатные консультанты фонда. Устроившись за своим столом, он принялся составлять план-конспект оставшихся до конца семестра занятий.

Окно кабинета выходило в парк. Там, как на лесной лужайке, колыхались в такт дыханию ветерка мурава и листья деревьев. Окроплявшие их капельки росы подобно драгоценным камням играли и переливались в лучах утреннего солнца. Томаш переговорил по телефону с ассистентом кафедры, уточнил с ним ряд моментов и обещал оставить на факультете план-конспекты, подготовку которых уже практически завершил. Затем нашел в списке контактов своего мобильника номер атташе по культуре американского посольства и нажал кнопку набора.

— Sullivan here.

— Приветствую вас, Грег. Говорит Томаш Норонья из фонда Гулбенкяна.

— Hi, Томаш. Как поживаете? Как съездили?

Атташе говорил по-португальски с сильным американским акцентом, произнося звуки в нос.

— Нормально. Дело с приобретением стелы, которую я ездил смотреть, думаю, мы скоро закроем. Решающее слово за руководством, но я, со своей стороны, дал позитивный отзыв. Условия мне кажутся приемлемыми.

— Не знаю, чего вы там находите особенного в этих египетских древностях, — хохотнул американец. — Думается мне, есть вещи и поинтереснее, чтобы деньги тратить.

— Вы говорите так, потому что не историк.

— Может быть. — И изменив тон, Салливан продолжил: — Томаш, я просил вас перезвонить, потому что надо, чтобы вы зашли в посольство. Есть разговор… ну, в общем… не телефонный.

— Неужели появились подвижки в Центре Гетти относительно…

— Нет, — перебил Салливан. — Это совсем другое.

— Гм, — промычал Томаш, пытаясь угадать, о чем бы могла идти речь. Может, новости из Музея Иудаики? С той поры как он начал изучать иврит и арамейский, американский атташе частенько подзуживал его слетать в этот нью-йоркский музей. — Хорошо. Когда мне зайти?

— Сегодня во второй половине дня.

— Не знаю, смогу ли. Из Коимбры приехали мои родители, у меня с ними встреча, а потом я должен заскочить на факультет.

— Томаш, вам нужно быть сегодня.

— Но почему?

— Потому что здесь находится некто, специально прилетевший из Америки исключительно ради встречи с вами.

— Кто же это?

— Я не могу сказать по телефону.

— Неужели Анджелина Джоли?

Салливан рассмеялся.

— Gosh! Вас что, заклинило на Анджелине Джоли? Я второй раз слышу от вас ее имя.

— У этой девушки… уф… Она обладает весьма ценными качествами, — улыбаясь, парировал Томаш. — Но если это не Анджелина Джоли, то кто?

— Увидите.

— Грег, послушайте, у меня полно дел, и я совершенно не расположен играть в какие-то игры. Или говорите, кто, или ноги моей у вас не будет.

— Окей, я дам подсказку. Но вы должны пообещать, что в три часа придете.

— В четыре.

— Отлично, в четыре здесь, в посольстве. Будем ждать, не опаздывайте.

— Погодите, — остановил его Томаш. — А как же подсказка?

Салливан гоготнул.

— Damn! А я-то думал, вы сразу забыли. Это сугубо между нами, понимаете?

— Да, и хватит тянуть резину. Выкладывайте.

— Томаш, вы когда-нибудь слышали о ЦРУ?

Историку почудилось, что у него что-то со слухом.

— Что?!

— Короче, встретимся в четыре. Пока.

И связь оборвалась.


Стрелки часов на стене показывали без десяти час, когда в кабинет постучали. Дверная ручка повернулась, и взору Томаша предстало лицо заглядывавшей в комнату пожилой дамы со светлыми буклями и в массивных очках, через стекла которых смотрели бутылочно-зеленые глаза — такие же, как у него.

— Мама! — воскликнул историк, поднимаясь навстречу. — Здравствуй!

— Сынуля, мой дорогой, — обнимая его и горячо целуя, сказала мать. — Как ты?

Громкий кашель, раздавшийся за ее спиной, обозначил присутствие еще одного человека.

— О, отец, здравствуй! — приветствовал Томаш, церемонно протягивая ему руку.

— Привет-привет, парень! Как жизнь?

Они пожали друг другу руки, испытывая, как обычно, какую-то неловкость.

— Все хорошо, — ответил Томаш.

— Когда же ты женишься, и тобой займется жена? — спросила мать. — Тебе сорок два, сынок, пора менять свою жизнь.

— Угу, я подумаю.

— Ты еще должен порадовать нас внучатами.

— Конечно.

— Может, ты и Констанса… ну, вы… наконец…

— Нет-нет, — Томаш с ходу отверг гипотезу и, желая сменить тему, посмотрел на часы и предложил: — Ну что, двинемся обедать?

Мать ответила после некоторого колебания.

— Хорошо, но, знаешь… лучше давай сначала поговорим.

— Мы вдоволь наговоримся в ресторане. Пошли, — и он призывно кивнул. — Я уже заказал столик и…

— Нет, мы должны поговорить здесь, — перебила мать.

— Здесь? — удивился сын. — Но почему?

— Потому что разговор серьезный, негоже, чтобы кто-то сновал вокруг.

На лице у Томаша отразилось недоумение. Не спеша закрыв поплотнее дверь кабинета, он усадил родителей, а сам вернулся на свое место за письменным столом.

— Что случилось? — спросил он, пытливо всматриваясь им в глаза.

Родители выглядели растерянными. Мать нерешительно смотрела на отца, видимо, предоставляя ему право высказаться первым. Однако он не промолвил ни слова, и это побудило мать взять инициативу на себя и подвигнуть его говорить.

— Отец хотел рассказать тебе кое-что, — и повернувшись к мужу, добавила: — Не так ли, Манэл?

Отец выпрямился на стуле.

— Видишь ли, бесследно пропал мой коллега, и я весьма обеспокоен его исчезновением, — нехотя изрек он. — Аугушту…

— Манэл, — оборвала его жена. — Говори прямо.

— Я и говорю. Исчезновение Аугушту меня беспокоит…

— Мы здесь не для того, чтобы говорить об Аугушту.

Томаш переводил взгляд с отца на мать и обратно.

— Кто это — Аугушту?

Мать с досадой повела глазами вверх.

— Профессор Аугушту Сиза, коллега твоего отца по факультету, ведет там физику. Две недели назад он бесследно пропал.

— Ого!

— Сынок, мы приехали сюда не из-за этой истории. Есть другая причина. — И глядя на мужа, спросила: — Ведь так, Манэл?

Мануэл Норонья, опустив подбородок на грудь, исследовал свои ногти, за долгие годы курения пожелтевшие от табачного дыма. Сидя за письменным столом, Томаш изучающе посмотрел на отца. На голове у него уже почти совсем не оставалось волос, лишь над ушами и на затылке редкая белесая поросль будто прилипла к обтянутому кожей черепу. Брови — густые и непокорные — посерели и поседели. Худое, даже изможденное лицо с резко очерченными скулами и глубоко запавшими небольшими светло-карими глазами, покрывала сеть глубоких морщин. Даже невооруженным глазом было видно, что отец не просто постарел, но усох, истощал так, что от тела остались лишь кожа да кости. Ему стукнуло семьдесят, и возраст все настойчивее давал о себе знать, однако он все еще продолжал преподавать математику в Коимбрском университете. Остроту ума он сохранил вопреки летам, но если бы не особое распоряжение ректора, отец давно бы уже оказался на пенсии.

— Манэл, давай же, не тяни, — настаивала мать. — Послушай, если ты будешь молчать, я сама все расскажу.

— О чем вы? — спросил сбитый с толку Томаш.

— Нет уж, давай я, — наконец решился отец.

Профессор математики не отличался разговорчивостью. Это был погруженный в себя молчаливый человек с вечно дымящейся сигаретой, который, уединившись на мансарде, вечно что-то писал карандашом на листках бумаги или чертил мелом на доске. Отгородившись отвлеченными понятиями от реальной жизни, этот ученый-отшельник жил в царстве чисел. Его мир состоял из теорий Кантора, Эвклидовой геометрии, теорем Ферма и Гёделя, фракталов Мандельброта, систем Лоренца. Он то витал в облаках уравнений и табачного дыма, то погружался в пучины ирреального. В своем добровольном заточении он порой напрочь забывал о собственной семье. Он был рабом никотина и цифр, формул, функций, интегралов, теории множеств и теории вероятностей, числа «пи» и числа «фи», — всего, что имеет отношение ко всему. Ко всему. За исключением жизни.

— Я ходил к врачу, — объявил Мануэл Норонья и замолк, будто это было все, что он должен был сказать.

— Да, и что? — после короткой паузы спросил сын.

Старый профессор, понимая, что подробностей не избежать, заерзал на стуле.

— Какое-то время назад, года два или три, я начал кашлять. — Он кашлянул пару раз, словно подкрепляя свои слова примером. — Сначала я думал, простуда. Потом решил, аллергия. Кашель усиливался, и у меня стал пропадать аппетит. Я похудел и ослаб. Аугушту просил меня подтвердить верность нескольких уравнений, и упадок сил и потерю веса я связал с переутомлением от интенсивной работы. Еще чуть позже у меня появился свист при дыхании. — Он приложил руку к груди и сделал глубокий вдох, который сопровождался резким высоким звуком, исходившим из грудной клетки. — Твоя матушка настаивала, чтобы я сходил к врачу, но я ее не послушал. А потом меня стали мучить сильные головные боли и ломота в костях. Я по-прежнему считал, что все это от работы, но мать продолжала пилить меня и сама записала на прием к доктору Гоувейе.

— Ты же знаешь своего отца: нелюдимый, как дикарь, — заметила мать. — Мне пришлось чуть не на веревке его в клинику тащить.

Томаш хранил молчание. Разговор приобретал неприятный оборот.

— Доктор Гоувейа направил меня на анализы, — продолжил Мануэл Норонья. — У меня взяли кровь, сделали несколько рентгеновских снимков. Посмотрев результаты, врач велел сделать дополнительно КАТ[5]. Потом нас с матерью позвали в кабинет и сообщили, что обнаружили у меня затемнения в легких и увеличение лимфатических узлов. Сказали, что надо еще сделать биопсию, назначили бронхоскопию с забором образца легочной ткани.

— Уф-ф-ф! Бронхоскопия — это был бой быков, — поведала мать, закатывая глаза в характерной для нее манере.

— При чем тут быки?! — бросил на нее обиженный взгляд отец. — Хотел бы я посмотреть на тебя, окажись ты на моем месте, а? Веселенькая была бы картина! — И он перевел глаза на сына, как бы ища в нем союзника. — Мне вставили в нос трубку и засунули ее аж до самых легких. — Он пальцем показал на себе путь зонда. — Во время этой процедуры было страшно трудно дышать, просто ужас.

— И что показали результаты? — спросил Томаш, испытывая возрастающее волнение.

— Погоди, сначала они исследовали образцы ткани, которые взяли у меня из легкого и лимфатических желез. И только спустя несколько дней доктор Гоувейа снова пригласил нас к себе в кабинет. После долгой беседы он сказал, что у меня… ну… как его… — он посмотрел на жену. — Ну же, Граса, только ты способна запомнить такие названия. Как он сказал?

— До конца жизни не забуду. — Граса Норонья вся подтянулась. — Он назвал это неконтролируемой пролиферацией клеток эпителиального слоя слизистой оболочки бронхов и альвеол легких.

Пока мать выговаривала это, Томаш неотрывно смотрел на нее. Потом перевел глаза на отца, а затем — снова на мать.

— И что означает эта… абракадабра?

Мануэл Норонья вздохнул, и в его груди совершенно четко послышался свист.

— Томаш, у меня рак.

Услышав эти слова, сын попытался их осмыслить, но его мозг не реагировал, будто под анестезией.

— Рак? Какой еще рак?

— Рак легкого. — Отец тяжело дышал. — Сначала я не поверил. Думал, перепутали анализы, написали мое имя на чьих-то других. И обратился в другую клинику, к другому врачу — доктору Ассишу. Мне заново сделали анализы, и доктор чуть ли не лекцию прочел о том, что у меня серьезная проблема и требуется лечение, но так и не сказал, от чего.

Мать, сидя на стуле, подалась вперед.

— Доктор Ассиш потом позвонил мне и сказал, что хочет говорить со мной, — продолжила она рассказ. — И когда я пришла, повторил то же самое, что сказал доктор Гоувейа. Что у отца… ну… одним словом, эта болезнь, но что он не уверен, следует ли ему об этом говорить.

Математик сделал обиженный жест.

— Убедившись, что доктор Гоувейа ничего не перепутал, я вернулся к нему. Он объяснил, что моя болячка называется… уф, у нее такое странное имя, типа карциномы чего-то там. Еще ее называют немелкоклеточным раком легкого.

— Во всем виноват твой табак, — проворчала мать. — Доктор Гоувейа говорит, что почти девяносто процентов заболеваний раком легких вызваны курением. А ты всю жизнь дымил как паровоз! — Она назидательно подняла вверх указательный палец. — Я сколько раз твердила: «Манэл, смотри, докуришься…»

— Постой, мам, — перебил ее Томаш и посмотрел на отца. — Но ведь это лечится, да?

Мануэл Норонья кашлянул несколько раз, как бы предваряя ответ.

— Доктор Гоувейа уверяет, что существуют разные способы борьбы с этой проблемой. Во-первых, хирургическая операция — карциному можно вырезать, а кроме того, есть еще химиотерапия и радиотерапия.

— И какой из них они собираются применить?

Опять возникла короткая пауза.

— В моем конкретном случае, — наконец заговорил отец, — есть два осложняющих дело момента, которые, по мнению доктора Гоувейи, довольно типичны для этой разновидности рака. Недуг обнаружили с некоторым опозданием. При раке легкого это происходит, если не ошибаюсь, в семидесяти пяти процентах случаев. Запоздалая диагностика. — Он опять закашлялся. — Второй момент является следствием первого. Поскольку болезнь распознали не в самом начале и позволили ей беспрепятственно развиваться, сейчас она распространилась и на другие органы. Дала метастазы. Они уже пошли в кости и мозг, и доктор Гоувейа говорит, что не исключает их появления также и в печени.

— Боже мой! — воскликнул Томаш, не сводя глаз с отца. — И как это лечить?

— Хирургическая операция исключается. Опухоль разрослась, мой случай неоперабельный. О химиотерапии речь тоже не идет — она эффективна только при мелкоклеточном раке. А у меня он немелкоклеточный, что, насколько я понимаю, является более частой разновидностью рака легкого.

— Если нельзя оперировать и химические препараты бессильны, что же остается?

— Лучевая терапия.

— И ока поможет?

— Доктор Гоувейа говорит, что у меня хорошие шансы. Дескать, в моем возрасте болезнь протекает не так бурно, и я должен буду относиться к ней как к хроническому заболеванию.

— А…

— Но я потом много прочитал об этом и не уверен, был ли он до конца со мной откровенен.

Мать чуть не взвилась на своем стуле, настолько её покоробило последнее замечание мужа.

— Что за вздор ты несешь! — резко запротестовала она. — Ясное дело, он был откровенен!

Математик устало взглянул на жену.

— Граса, давай не будем опять спорить, а?

Мать повернулась к сыну — на сей раз союзника в нем искала она.

— Нет, ты видишь это? Теперь он вбил себе в голову, что умрет!

— Да я не об этом, — возразил муж. — Из прочитанного на данную тему я понял, что цель радиотерапии не излечить, а просто замедлить ход болезни. Затормозить ее развитие, растянуть его во времени.

— И о каком времени идет речь?

— Если б я знал! В моем случае это может быть и месяц, и год. — Взгляд у отца померк. — Хотелось бы надеяться еще лет на двадцать, — добавил он, — но все может ограничиться и одним месяцем.

— Боже правый! Опять он про это! — запротестовала Граса. — В этом весь твой отец, вечно он все драматизирует…

На старого профессора математики обрушился приступ кашля. С трудом справившись с ним, он тяжело вздохнул и устремил свои карие, повлажневшие от боли, глаза на сына.

— В общем, Томаш, я умираю.

Загрузка...