Джиипэн о дром прочувэна, а ту джя[1].
Мерно покачиваясь, крытый урдэн[2] пересекал Городецкую степь. Дорога была широкой и пыльной. В траве по обочинам стрекотали кузнечики. Иногда раздавался крик куропатки. Больше не было ничего.
Полуденное солнышко припекало. Ветер уснул. Облака зависли над степью неподвижные, словно острова. Лошади плелись еле-еле.
Перебросив поводья из правой руки в левую, Муша Христофоров стянул с головы черную шляпу и помахал ею перед собой, разгоняя застывший томящийся воздух.
– Ох, дело, – произнес он как будто с недоуменьем, а потом широко зевнул, обнажив золотые зубы. – Клянусь конями! От такой жары мозги наши скоро размякнут, как коровий навоз! Держи!
С этими словами старик протянул шляпу младшему внуку, который сидел рядом с ним в урдэне и так осоловел от жары, что заметил жест деда лишь после того, как тот окликнул его по имени:
– Буртя! Не спи!
Бурте было лет шесть или семь. Он сам не знал точно. Муша утверждал, что Буртя родился в год, когда умерла старая Парадайца, а бабушка Бина, ныне тоже покойная, говорила, что Буртя родился позже – когда женился их старший внук Драго. Оба сходились только в одном: «Лист пожелтел, и он свет увидел. Осеннее золотце! Царевич наш! Жеребеночек!» Вот как они его называли!
«Царевич» ехал в одних портках, заплатанных и грязных, но в правом ухе у него качалась самая настоящая золотая сережка, а за левое ухо он заткнул одуванчик, ослепительно-желтый. Черные волосы падали до плеч, и сразу было ясно, что с расческой они никогда не дружили.
Буртя важно взял шляпу, помахал ею, как дед, точно так же зевнул и вернул шляпу Муше.
– Я говорю – мозги размякнут, туда-сюда, – повторил старый цыган.
Буртя правильно понял деда. Он пошарил позади себя в поклаже, занавешенной цветным пологом из ситца, достал зеленую, наполовину опорожненную бутылку и зубами вытащил из нее пробку.
– Держи, Муша.
Старик натянул почерневшие от длительного использованья поводья и, смакуя, приложился губами к горлышку. Вердикт его был унылым: «Нагрелась, курва», однако это не помешало ему сделать еще пару глотков.
– Прекрасный день! – подытожил Муша и вытер усы, блаженно улыбаясь. Он любил (и привык!) быть всегда чуть-чуть под хмельком и даже придумал этой своей весьма прозаичной слабости поэтичное оправдание: «Цветы тоже поливают, чтоб они не завяли!»
Буртя уже хотел вернуть пробку на место, но дед неожиданно остановил внука:
– Попробуй ты.
– Зачем?
– Не вырастешь.
Буртя испугался. Напустив важный вид, цыганенок отхлебнул сколько смог за раз. Солнце почернело! Буртя испуганно вытаращил глаза и едва удержался, чтоб не выплюнуть брагу обратно.
– Ну? – спросил Муша внука.
Тот все еще морщился, держась рукою за горло, и ответил не сразу:
– Знатное вино! Пусть глаза мои вылезут, если я пил лучше!
– Ты другого не пил. Зачем врешь старику?
Буртя виновато опустил глаза.
– Ладно. Покурим? – Муша насыпал махорку в трубку, и Буртя, которого сызмальства никто и ничему не учил, глядя на деда, понял, что тот наконец-то решил взяться за его воспитание.
Старик Христофоров глубоко затянулся и передал трубку внуку. Буртя набрал полный рот дыма и почти сразу же сорвался в кашель. На глаза навернулись слезы.
Муша смотрел на него сверху вниз, не скрывая удовольствия:
– Что скажешь, царевич?
– Знатный… кх-кх… у тебя табачок. Где ты взял такой?
– Достойный ответ! Ты настоящий сын своего отца! – похвалил Муша. – Твой отец родился с трубкой в зубах!
Буртя удивленно разинул рот, а Муша продолжал:
– И никогда с ней не расставался! Он и сейчас, наверное, курит – там, – старик многозначительно показал пальцем в небо. – Повез я его провожать и говорю: «Ну что, сынок, молчишь? Где твоя трубка?» А трубку я спрятал – сам у себя. Едем, значит, дальше, а он молчит. Я свое гну: «Как же ты без трубки? Честному цыгану это все равно что королю без короны – и в рай не пустят! Скажут: «Шарлатан! Ты ли Брэтиано Христофоров?! Нас не проведешь! Покажи свою трубку, а то мы не верим!», туда-сюда. А дальше вот что. Мужики гроб подняли, а я говорю: «Стойте, чавалэ[3]!» Вернул ему трубку, как то положено, чтобы ни в чем он в раю не нуждался, потому что хороший он был цыган – твой отец! Мягкой ему земельки да легкого лежанья! Пусть бережет он нас на каждом шагу!
Старик замолчал, а Буртя задумался, пытаясь представить себе отца, которого не видел ни разу в жизни. Брэтиано умер молодым и здоровым. Жена ненадолго пережила мужа. Кто-то сглазил их обоих смертельной силой. За что? – этого Буртя не знал, да, собственно, и не думал, а дед никогда не поднимал эту тему.
В этот момент цветной полог откинулся, и оттуда показалась заспанная мордочка Какаранджеса – третьего участника поездки.
– Почему остановились? – спросил Какаранджес.
– Перекур, – серьезно ответил Буртя.
– Ну тогда я еще посплю, – Какаранджес задернул полог и откинулся назад на подушки, где после бессонной ночи рядом с ним отсыпался старший сын Брэтиано и старший внук Муши – Драго Христофоров.
Буртя с минуту глядел на деда: как благодушно он курит трубку, какие широкие у него ладони, какой лучистый и мудрый взгляд…
– Муша, а правда, что ты лошадям умеешь приказывать одним только взглядом, и они его слушают лучше кнута?
– Клянусь своей бородой! Чтобы небо мне на голову упало, если я вру!
– А как ты это делаешь?
– Сейчас покажу. Вон на этом, – старый цыган указал вперед, и Буртя увидел, что им навстречу несется запряженный соловой мастью двухколесный возок. Скоро уже можно было рассмотреть расписные узоры у него на бортах. Крестьяне в таких не ездят. «Купчик или приказчик», – подумал Муша.
Раскрашенный возок быстро приближался. Правил им и точно приказчик из Мырвича – курносый, румяный и гладкий, как чайник. Вез он перины. Небрежно увязанные, на крупных ухабах они приподымались, словно девичьи груди от глубокого вздоха. Приказчик торопился и задал лошадке хороший темп.
Старик Христофоров прикрыл глаза и едва заметно шевелил губами.
Стремительный возок поравнялся с урдэном. Поскольку дорога позволяла разъехаться без взаимных уступок, приказчик не удостоил цыган и взглядом.
Муша продолжал бормотать, а Буртя, как ни напрягал слух, не мог разобрать ни слова. Зато лошадь услышала! Протащив возок шагов за полста вперед по дороге, она заржала и встала так резко, словно на нее набросили аркан. Приказчик не понял, что произошло.
– Но-о! – гикнул он. – Давай! Пошла!
Лошадь не двигалась.
Хозяин пустил в дело кнут – без толку. Соловая по-прежнему упиралась.
Приказчик раздраженно оставил козлы, обошел лошадь слева и попытался ухватить ее под уздцы, но та злобно щелкнула зубами, едва не оттяпав хозяину пальцы. Приказчик отпрыгнул и растерянно оглянулся.
Муша наблюдал за его действиями с самой благодушной физиономией в мире.
Приказчик чертыхнулся, погрозил лошади кулаком и энергичной походкой направился к урдэну.
– Эй, цыган! Не скажешь, что с моей клячей? Как взбесилась, ей-богу! Чуть не укусила! А всегда была смирная! Ничего не понимаю. Может, ты понимаешь? Я заплачу!
– Мне от тебя денег не надо, – внушительно сказал Муша. – Я так посмотрю.
Он спустился с урдэна и направился к «взбесившейся» лошади. Соловая стригла ушами и беспокойно переступала на месте. «Что же он сделает?» – размышлял приказчик, но ход его мыслей прервался просьбой:
– Дядя, дай грошик.
Буртя просил без заискиванья, по-деловому, словно этот «дядя» был ему должен.
Выбранный тон показался приказчику несколько странным. Он привык, что нищие давят на жалость и умаляются, но цыганенок не видел в попрошайничестве ничего постыдного – он относился к нему как к ремеслу. Это был его скромный вклад в копилку семьи.
– Держи, – приказчик, не сводя глаз с Муши, который уже совершенно по-дружески гладил лошади спутанную гриву, рассеянно полез в карман за медяшкой.
Буртя быстро спрятал полученную монету, но полез к «дяде» снова:
– А хотите – я на пузе станцую?!
Неизвестно, что ответил бы ему приказчик на этот раз, только в тот же момент старый Муша повернулся и, с сожалением покачав головой, объявил свой диагноз:
– Тяжело ей, добрый человек! Перегрузил ты ее. Устала!
– Да у меня тут одно тряпье! – приказчик в недоумении кивнул на перины.
– Как знать, как знать… Может, черт тебе в тряпки чего засунул, ты сам не знаешь, а лошадь чует – вот и не везет.
– Про чертей ты внукам рассказывай!
Муша развел руками:
– Я что знал, то сказал, милый человек.
– Полно, цыган! Не обижайся! Тороплюсь… Видит Бог, как поспеть мне надо! К вечеру, в Дубно. Выручай! Скажи, что ты хочешь?
– Ничего не хочу. Разве выпить бы малость за то, чтобы лошади твоей полегчало!
– Это можно, – приказчик мгновенно достал из-под сиденья полуштоф с вином и протянул старику. Тот принял подарок и поднял тост:
– Чтобы все у тебя было хорошо! Счастья, здоровья… До ста лет тебе жить и беды не знать! Вот как я сказал! Чтоб нечистый, глухи наши уши, в твои дела не лез! Ну-ка сядь-ка теперь: авось да поедешь!
Приказчик вскочил на возок, крикнул «Но!», и лошадь как ни в чем не бывало пошла вперед.
– Всего тебе дорогого-золотого! – крикнул вслед ему Муша.
– Спасибо, старик, – донеслось с возка.
– Как ты это делаешь?! – воскликнул Буртя.
– Бог дал! Спасибо ему. Это такой секрет, туда-сюда, которому не научишь. Ты сам возьмешь, если сможешь взять. То, что понимается, то не говорится, – таинственно ответил старый цыган.
Они влезли на урдэн и тронулись в дорогу.
Лава бы мэ барвало, туса, миро грасторо, во вэко на разочаваспэ[4].
Солнце вышло из облака и опять погрузило цыган в свое обволакивающее тепло. Буртя, хоть и привык разъезжать, окончательно измаялся от безделья и скуки. Монотонный степной пейзаж его утомил. Он уснул, привалившись к деду. На другом часу хода задремал и сам Муша. Он совсем опустил поводья, но лошади, не останавливаясь, продолжали везти повозку.
Погруженный в сон, Муша сладко причмокивал. Ему снилось, что он снова красив и молод, и кудри черные, словно смоль. Эх, ох… Когда такое было? Куда девалось? Жизнь была яркая, а прошла незаметно. Иней в волосах уже не растает. Все говорят ему: «Здравствуй, старик». Муша не в обиде – всем нужно стариться. В последние годы он ужасно обленился, и прежний бес – изворотливый, тактичный и бессовестный к чужакам – просыпался в нем лишь на конной площадке, по старой памяти. «Гаже[5] золото в речке моет, а я золото из воздуха делаю!» – похвалялся Муша за кружкой пива, и это была чистая правда. При желании и усердии он легко бы мог выбиться в богатеи, но цыганская жадность удовлетворялась быстро – сытно есть да сладко спать, а большего и не надо! Муше претили глобальные масштабы, и его желания, не воспаряя, витали в привычной уютной близи. Старик Христофоров искренне полагал, что он устроился в жизни неплохо. И даже получше многих! Лишний раз напрягаться представлялось ему ненужным. Муша жил по накатанной колее. Всего два неотложных дела наметил он для себя в этой жизни – сосватать невесту старшему внуку и попробовать ананас.
Собственно, в соседний табор Кирилешти Муша отправился именно с этой целью. У него там жил родственник по прозвищу Рябчик. От него старик знал, что Кирилешти зимовали у моря, на юге Империи, а юг – такое волшебное место, где на базаре можно найти не только ананас, но и бородатую грушу. Что касается девушек из табора Кирилешти, то все они славились покладистостью и красотой, но самое главное – Драго сказал… «Вот и хорошо! Лучший подарок ты не мог мне и сделать! – обрадовался Муша. – Туда-сюда! Будем на ярмарке – скажешь мне: „Муша, вот тот жеребчик, который меня повезет к невесте, – я его куплю, пускай он стоит хоть целый табун!“» Драго, понятно, мог сам себе купить любого коня, но дед настоял: «Подарок за подарок!» – и в самый же первый ярмарочный день они пошли за большой покупкой. Тот городок назывался Дубно. Дело было позавчера.
В первую очередь цыгане взяли пару шелковых рубах – одну другой краше – и, переодевшись в них тотчас же, как купили, двинулись на конную. Толчею рынка они рассекали, как две экзотические хищные рыбы; ни на что не смотрели, но все замечали. В черных сапогах скрипела береста.
– Гляди-ка какой, – толкнула под руку соседку торговка рыбой. – Пальчики оближешь!
– Глаза-то!
– А грива!
– А нос-то!
Они рассмеялись так весело и звонко, что Драго оглянулся. Торговка рыбой залилась краской, но ее соседка выдержала взгляд, и, если б не женитьба, Драго азартно подмигнул бы ей – раз; два – подарил какой-нибудь тюльпан; а три – случилось бы ночью в поле.
«И чего я женюсь?» – задумался Драго без особого желания найти ответ, как можно задуматься: «Будет ли дождь?» или «Скоро ли он кончится?» – «Будет – и будет. Мне нипочем».
Драго был высок ростом, плечистый, стройный. Красивые волосы, большие руки. Одна гажи его сравнивала с тигром: «Ты такой же мощный и гибкий. У тебя не улыбка, а… оскал!» Ей нравилось сравнивать белизну своих простыней с его бронзовой кожей.
Конная площадка бурлила, как кратер. Были тут и молодые аферисты, и матерые барышники, и пьяные казаки, и ростовщики-евреи, и хапуги-жандармы, и юродивая шатия, и офицеры Его Величества Лейб-гвардии полков, и головорезы с большой дороги, переодетые в заезжих купцов. Муша называл конную площадку «вшивая копилка», хотя любил это место больше всего на свете.
Цыган здесь было много, при этом одни занимались барышами[6], а другие – лаутары – пели и играли для «почтеннейшей публики». Эти последние зарабатывали на хлеб исключительно музыкой, но, оказавшись на конной, не могли отказать себе в удовольствии наблюдать за торгом, проявляя при этом такое возбуждение, какое редко охватывало их даже при исполнении любимых песен. Лаутары утверждали, что хорошая лошадь, как хорошая музыка – и та и другая может умчать на край земли!
Цыгане-лошадники на лаутаров смотрели несколько свысока, считая лишь себя настоящими цыганами, а этих – так. Между тем лаутары были уверены в обратном, и поэтому, чтобы – спаси и сохрани – не началась кровавая резня, одни старательно избегали других.
Забредая все дальше в недра «вшивой копилики», Муша то и дело встречал знакомых: «Приветствую, Стэфан!», «Ау, Трубочист! Как твоя нога?» – «Танцует, Муша! Пока танцует! Сын родился!» – «Дай Бог ему счастья!» – «Куда же ты смотришь?! Или не видишь: жеребчик – сказка! Только для тебя!» Золотые улыбки, нужные слова – все здесь работало только на то, чтобы обмануть.
«Ох и дошлый народ эти конные менялы!» – думал старый Христофоров, не переставая здороваться с ними самым радушным образом. Он и сам был таким когда-то. Где же вы, красивые года? Не времечко было, а чертово колесо! Муша клялся, божился, подначивал, врал, покрывался потом, но в итоге итогов всегда умел скинуть с рук плохую лошадку, а хорошую урвать себе по дешевке. Недаром говорили: «У Христофорова конь на трех ногах с четырьмя покажется!» А секрет был прост: Муша брал человека на азарт и виртуозно подводил его к тому краю, за которым эмоции застилают всякий здравый смысл. Со стороны казалось, что Муша и сам весь кипит и брызжет, но цыган никогда не терял над собой контроль. «Горячись для вида, – учил он Драго. – Горячка заразна. Гаже не заметит, как начнет подпевать. Ты его раздухари, а потом и ломай, пока он не опомнился, туда-сюда!»
Муша гордился старшим внуком. Драго знал все ходы и выходы в конном деле, отлично разбирался в лошадях и в людях, к любому легко находил подход – людям нравилось его слушать. Мушу смущало в нем лишь одно – Драго был себе на уме. Старик не понимал, чего он хочет от жизни. С ровесниками внук откровенно скучал, со старшими – тем паче. В нем можно было бы заподозрить холодную кровь, но время от времени до Муши доходили слухи об очень опасных авантюрах, в которые Драго бывал замешан и даже играл в них роль первой скрипки. Вспомнить ту же дворяночку!.. Чуть в тюрьму не попались! А дело у Вычегца?!
Был и еще один странный факт – в семейном кругу Драго держал себя чинно, серьезно, никогда не позволял себе лишнего и к другим относился строго. Однако, стоило ему вырваться в знакомые таборы – чаще всего, в гости к старшей сестре, там он пел, танцевал, выпивал, балагурил… «Что же у него есть заветного на душе?» – недоумевал старый Муша и с каждым годом все с большей тревогой следил за Драго, ожидая, на чем же тот подорвется и объявит свою натуру в полную силу, но внук жил себе да жил, не выказывая особенного пристрастия ни к чему из того, что было у него под рукой. Старик несколько раз пытался поговорить с внуком по душам, но так и не смог ничего от него добиться, потому что Драго и сам не знал, чего ему надобно; просто ждал, когда это случится, без капли протеста исполняя положенные жизнью порядки. Уже с ранней юности судьба его складывалась нестандартно, и Муша считал, что это происходит не случайно, а потому что Драго его особенный, на беду или счастье.
Другое дело – Буртя. Этот был добрее и проще. Муша баловал младшего внука. «Царевич» рос впечатлительным и нежным – разумеется, по цыганским меркам. Он боялся полнолуния и редко заплывал далеко от берега, воображая, что его утащит на дно Панитко[7] или проглотит какая-нибудь хищная бородавчатая рыба, облаченная в панцирь. Дед полагал, что это возрастное и по мере укрепления силы воли Буртя сам переборет мальчишеские страхи, а пока все «труды-заботы» Муша возлагал на широкие плечи старшего внука. «Женю его только, и все исправится!» – так утешал себя старик Христофоров.
Ему в тысячный раз отдавили ногу, но что тут поделаешь – это конная.
Иногда Муша сам подходил к лошадям, иногда его окликали:
– Морэ![8] Тебе лошадь на что – под верх или запрягать?
– По небу летать!
Муша улыбался направо и налево, узнавая старые знакомые рожи – Ваську Разбойника, Гриню Проходимца, Колю Черепка. Он всегда отзывался про них уважительно: «Сеют-то слова, а жнут-то червонцы!»
Они прошли мимо доброй сотни коней, пока Драго наконец не остановил взгляд на белом иноходце, которого хозяин расхваливал, прибегая к таким цветастым выражениям, что смысл совершенно исчезал в их причудливом узоре. Грива коня была бережно расчесана, копыта начищены, кость широкая – это обещало большую прыть.
– Не старый ли? – усомнился Муша.
– Зубы все расскажут, – Драго без спроса заглянул коню в пасть. У старых жеребцов зубы обычно сточены до глади, но белый иноходец имел зубы молодые, в щербинах и ямочках, тут бы и брать, но опытным глазом Драго заметил, что эти ямочки нарочно выщерблены ножом или шилом.
– Его рот правдивей, чем твой, – усмехнулся он в ответ на вопросительный взгляд барышника. – Всего хорошего. Больших барышей.
– А тебе хорошей покупки! – не остался в долгу барышник.
Спустя битый час придирчивых и безрезультатных блужданий от конюшни к конюшне Муша начал ворчать:
– Никого мы сегодня не купим, туда-сюда. Этот сопатый, у того грудь отбита. Каждый второй на разбитых ногах! Таких лошадей татары скупают – на мясо и кожу. Обеднела ярмарка… Нечего ловить!
– Постой-ка, Муша. Вот этот жеребчик должен быть из резвых.
Конь и правда был загляденье. Покупатели бросались к нему наперегонки, но тут же и откатывались обратно – очевидно, что бородатый цыган, который его торговал, заломил небывалую цену.
– Съел бы я его глаз! – воскликнул Драго. – Взгляни, Муша, что за коник! Воистину царский, да? Посмотри на его голову! Посмотри на его шею! Ну, счастье нам посылает Господь!
– Верь мне – меньше двухсот червонцев за него не попросят! – рассудил Муша трезво.
Бородатый воскликнул:
– Бери скорее! Лучше не найдешь! Убей меня Бог – не пропадут твои деньги! Плюнь мне в лицо, если я соврал!
Но Муша и так видел, что барышник не врет. Просто ему было жалко денег. С другой стороны, Христофоров представил, как внук его въедет в табор невесты на таком вот красавце – все сразу ахнут!
«Чем черт не шутит!» – решил старик, и торг начался. Цыгане увлеченно махали руками, шумели, крестились и били себя в грудь. То и дело звучали фразы вроде: «Клянусь!» или «Не сойти мне с этого места!».
Гаже, проходящие мимо них, не умели сдержать улыбок, а некоторые вовсе задерживали шаг, чтобы послушать, понимая лишь то, что говорилось не по-цыгански:
– Шестьсот!
– Пятьсот!
– Ядрена-Матрена!
Барышник торговался – что играл на гитаре! Но и Муша с Драго были не промах! А лучше всего был конь – отменной вороной масти, исполнительный и косматый, по прозвищу Серко.
– Э-эх, – махнул рукой барышник, когда цена затормозила на сумме в сто пятьдесят дукатов. – Ваш конь! Берите! Как от сердца отрываю!
Он передал повод Драго, и тот, глядя в крупные недоверчивые глаза Серко, бережно погладил его по гриве и угостил куском сахара, чтобы конь сразу знал: в добрые руки попал он на службу.
Барышник и Муша ударили по рукам и душевно расцеловались, царапая друг друга колючими усами. После этого последовал окончательный расчет, и можно было бы разойтись, однако меняла, который оказался человеком души настолько широкой, что едва ли не гуляка и вертопрах, повел Христофоровых «дро трактай о-гудл тэпопьс», что означает «поболтать под чаек в трактир». Отказаться они не могли, да и повода не искали.
У ворот питейного заведенья отирался блохастый пес.
– Иди отсюда, шарик, – ласково сказал Муша.
Шарик дружелюбно завилял хвостом.
– Насекомые одолели? – спросил старик.
Пес серьезно посмотрел на него, задрав морду.
– Он по-цыгански не понимает, – объяснил Драго и пихнул Шарика ногой. Пес все понял и отбежал. Цыгане вошли в трактир.
Как прошел вечер, Муша помнил неровно, и весь следующий день он проспал, как убитый, да и сегодня заснул в дороге. Сон ему показывал все ту же конную, только на этот раз Муша – еще безусый и безбородый – торговал коня лично для себя. Продавцом почему-то оказался Вэшитко[9], уверявший, что конь у него заколдованный – даже озеро перепрыгнет! Муша поверил и заплатил. Они компанейски развели повода, но в тот самый миг, когда Христофоров уже прыгнул в седло и готовился к тому, чтобы перемахнуть через хоть какое-то, пусть и самое невзрачное озерцо, его разбудил громкий голос Бурти:
– Муша! Муша!
– Что такое? – старик спросонья захлопал глазами, одновременно пытаясь сделать вид, что не спал ни секунды.
– Муша! Ты змею переехал.
– Не может быть!
– А вон там что такое?
Они соскочили.
Какаранджес также проявил любопытство и раздвинул полог.
Черная гадюка не шевелилась, хотя должна была бы биться в агонии.
– Может, она еще вчера сдохла? – предположил Муша, но Какаранджес сокрушенно покачал головой:
– Недобрый знак.
– Враки. Откуда ты знаешь?
– У нас испокон веку говорили: лучше съесть сто дохлых кошек, чем переехать змею.
– Не знаю, не знаю, – с сомнением сказал Муша. – Я бы лучше переехал змею…
– И ты это сделал! Теперь все – беда. Жди, откуда не ждешь. Стели солому, где будешь падать.
– Неужели настолько дурное предзнаменованье?
– Дурное – это мягко сказано! – заблажил Какаранджес. – Хуже может быть только одно!
– И что?
– Покупать во сне лошадь.
Тэ явэн бы чаня, а кана ластэнапэ[10].
Какаранджес из семьи Христофоровых был последним в своем роде, а род его появился с тех самых пор, как появились и сами цыгане. Возможно, что предки его были домовые, ушедшие в кочевья. Какаранджес гордился своим происхождением и знал, как звали прадедушку прадедушки – тот служил королю и погиб смертью храбрых, прикрывая в бою своего господина. Какаранджес вообще много знал такого, что нельзя проверить. Мог и приврать. Те домовые, которые вели оседлую жизнь, отзывались о нем: «Таборная нечисть», хотя Какаранджес был похож на человека и довольно опрятен. Его часто принимали за обычного карлика. Он бы и был, как обычный карлик, если б не ладони фиолетового цвета и не треугольные стоячие уши, всегда холодные, как рыба из моря.
В древние эпохи на каждый табор приходилось по два или три Какаранджеса. Потом они вывелись. Видимо, всем коротышкам на свете судьба одна. Кто видел гнома? Никто не видел. Гномы все вымерли, хотя на них никто не охотился. Какаранджесы тоже доживали свой век, и сознание этого крайне негативно отразилось на их бытовых повадках. По крайней мере, тот Какаранджес, который жил в семье Христофоровых, не отличался лилейным нравом. О своих обязанностях он забыл напрочь и с определенного времени исполнял функцию скорее декоративную, чем служебную, – как попугай на плече у капитана пиратов. Цыгане терпели его по привычке и природному миролюбию, хотя порой Какаранджес бывал просто несносен.
Минувшей весной ему стукнуло 324 года, и напыщенный коротышка мнил себя Хранителем Традиций и Знатоком Всех Знамений. Увидав раздавленную гадюку, он пришел в неописуемое волнение и кричал, что кранты, что невеста, как пить дать, утонула в колодце, или невесту задрал медведь – в точности он не знает, но сердце вещает ему всякие страсти, так что самое лучшее в создавшемся положении – это готовить себя к наихудшему, чтобы потом расстраиваться поменьше. Он по крайней мере всем рекомендует именно это и сам уже представляет, как попал вместо свадьбы на тризну, и кого-то непременно придется оплакать.
– Разбей меня солнце, если все мы доживем до рассвета! – зловещим голосом пообещал коротышка, но Буртя прервал его, крикнув:
– Смотрите!.. Змея!..
Гадюка шевелилась.
– Фу! – поморщился цыганенок. – Из нее, кажется, что-то течет!
Вид у змеи был и правда неважнецкий. Она еле ползла, а искалеченный хвост подтягивала за собой, словно старуха непосильную ношу.
– Все, – решил старый Муша. – Забирайтесь в повозку. Я ее вылечу.
Какаранджес и Буртя, доверяя главе семьи, беспрекословно последовали его словам, а через минуту и сам Муша взгромоздился на облучок.
– Ты ее вылечил? – спросил Какаранджес.
– Да.
– Отлично. А как ты это сделал?
– Я на нее посикал.
– Что?!
– Обработал ранку.
– Ты ее обжег, старый олух! Она хоть выжила?
– Естественно. Она уползла быстрей, чем горит бумага.
– Дэвлалэ![11] Чтоб я выпил кровь своего отца! Черные дни наступают для нас. Надо же так издеваться над бедной змеею в преддверье свадьбы! Видно, невесты уж нет в живых, и целовать нашему доброму Драго не ее розовые губки, а могильные плиты! Обнимать не жену, а земельный холмик! О-о-о! – надрывался Какаранджес, а Буртя, поддавшись воздействию страшных слов, заливал слезами свою рубашонку. В груди у него что-то драматически хлюпало, и дело непременно закончилось бы истерикой, если бы Муша вовремя не прикрикнул на увлекшегося кликушу:
– Цыц!
– Забодай меня бык, если я хоть что-то преувеличил!
Муша показал Какаранджесу кнут, но тот знал, что его все равно не огреют, и продолжал гнуть свою линию.
Тогда Муша прибегнул к последнему и единственно верному средству.
– Ехали цыгане… – начал он знакомую присказку, смешав в одну интонацию угрозу и сарказм.
Какаранджес замотал головой:
– Я не играю!
Муша смотрел на него насмешливо:
– Кошку потеряли…
– Я же сказал – я не играю!
– Кошка сдохла…
– Ну вот. Буртя, нам опять затыкают рот.
– Хвост ее облез!
– У-у! – Какаранджес обреченно уронил лоб в ладонь.
– Кто промолвит слово, тот ее и съест, – закончил Муша, стегнул Рыжего, и урдэн тронулся в дорогу.
Не прошло и получаса, как старик Христофоров почувствовал гнетущее беспокойство – он не узнавал местности: «Куда же нас занесло?» Очевидно, пока он спал, лошади на развилке выбрали незнакомую дорогу. Этот окольный путь, насколько Муша знал о нем по рассказам, вел туда же, куда и первый – на стоянку табора Кирилешти, но в последнее время никто им не пользовался. Старик забыл, по какой причине.
– Туда-сюда, – Муша вытер ладонью лоб и передал вожжи Бурте. – А ну-ка ты!
Мальчишка управлял упряжкой безо всякого труда, понукал настойчиво, но мягко.
– Ай, пошли, родимые! – приговаривал Буртя. – Пойдем да не разойдемся!
«Мои слова!» – с одобрением думал Муша, но когда Буртя начал разгонять лошадей под горку, остановил мальца:
– Куда заспешил? Волков, что ль, увидел?
День клонился к вечеру. Степь стала рыжей, как будто лиса. Урдэн Христофоровых въехал в закат. Пора было останавливаться с ночлегом. Лошади встали, но Драго, покоясь на высокой, набитой гусиным пухом перине, не заметил остановки. Он, хоть и ехал вместе со всеми, мысленно был далеко от всех. Как, наверное, и всякий жених накануне помолвки. Суеверная трепотня коротышки его не пугала и не тревожила. Драго знал себе цену, а главное – знал, чем ее подтвердить. Он уже играл одну свадьбу, но тогда все вышло как нельзя хуже. Лишний раз вспоминать о том не хотелось, хотя он был не виноват… Так получилось. В итоге семь последних лет Драго прожил вдовцом и печали не ведал, но подошло то время, когда люди начинают смотреть на холостяков подозрительно. Особенно в таборе, где детей женят рано – лет в тринадцать-пятнадцать. А Драго уже было чуть больше двадцати. Все его друзья давно обзавелись собственными семьями. Дед тоже капал: «Женись, женись». «Видно, пора», – однажды утром принял решение Драго Христофоров и снова выбрал самую красивую девушку из тех, что попались ему на глаза. Он и сейчас помнил, как она прошла мимо него на рынке, а кто-то из родни позвал ее: «Воржа». Так Драго узнал, как зовут его невесту. После покупки Серко ничто не мешало ему свататься к ней с большой долей уверенности в счастливом исходе. Он не раз уже все продумал. Им руководила не мальчишеская страсть, побуждающая к совершенью безумных чудачеств и нелепых ошибок, а вполне себе зрелое рассужденье о том, что от этой свадьбы всем будет лучше. Что до любви, больше всех других слов, сказанных по этому лукавому поводу, Драго чаще всего припоминал завет покойницы-бабки:
– Из двух один всегда любит больше, а другой меньше, и тот, кто любит меньше, – тому проще.
Дэ лакирэ псикэ чириклитка крылы трэнскирнэпэ[12].
Когда в детстве мне случалось плакать, бабушка говорила: «Чтобы была радуга, нужно мно-ого дождя», – такими бабушка видела доли радости и горя в жизни. Месяц назад мне исполнилось пятнадцать лет, и из своей жизни я могу вспомнить только радуги. Не значит ли это, что впереди на мою участь остались одни дожди?
Месяц назад мы были еще в южных губерниях, а за зиму обошли весь край, и везде нам сопутствовала удача. Табор наш называется Кирилешти, потому что его основал Кирилл. Он определил, как надо жить, водил других за собой и многому их научил. Должно думать, он был знатный цыган, раз его так слушали, и он сам основал целый род.
Мы не устраиваем представлений на дорогах и не зарабатываем музыкой, мы не бродячие артисты, как лаутары, не барышничаем лошадьми и не варим известку. Мы обходим края и земли и выполняем для гажей те работы, которые они ленятся или не умеют делать. Другие цыгане называют нас «кастрюльщиками», потому что мужчины в нашем таборе работают по металлу – изготавливают утварь, лудят котлы.
Отец мой – кузнец, братья, кто постарше, уже работают у него на подхвате, перенимают ремесло. Возле нашего шатра на пне стоит наковальня, на ней куют подковы коням, отклепывают косы, серпы, тяпки – все, что окрестный люд попросит. Мама моя гадает на рынке, а не гадает, так плетет корзины на продажу. А я готовлю, шью, стираю, поддерживаю огонь да собираю дрова – тут мне Сухарик и Перчик помогают.
Недавно была Пасха, и в таборе по этому случаю устроили разгуляй. Вот мы повеселились! Одной только браги восемь бочонков выпили. Пасха-то самый любимый цыганский праздник. Еще бы! Зиму мы отзимовали, никто не умер, у Дятла с Сорокой мальчик родился – почему не праздновать! День тогда выдался солнечный, будто летний, а отец подарил мне вдруг на праздник ожерелье из кралей[13]. Я растерялась, благодарила его и не знала, что сделать в ответ, а он попросил: «Спой нам, Воржа!» Только какая же это благодарность? Петь для меня радость, отец знает это. Я пела, а он ненаглядно смотрел на меня, будто уезжаю я надолго далеко. А куда я денусь?
Д’атунчь тумари авава,
Кана ‘к вадра пай анава,
Кана ман кай потинена
Тумари сым, тумари сым,
Тумари тэрни бори сым[14].
Со всех сторон меня нахваливали хмельными голосами:
– Ах, Боже, какая дочь у Ишвана! Лицо у нее, как огонь, пылает!
– В три ряда крали на шее висят! Герцогиня, братец!
– Все у ней ладно! Идет – походка барская. Плясать начнет – ножки как часики. Поет так, что слезу во рту чувствуешь! Что за Воржа – нет такой в целом свете!
– И не говори. Какое счастье, братец, будет ее мужу!
И вот вчера утром я шила рубашку, когда в шатер вошел отец. Он положил на стол рулон материи, взволнованно прошелся взад-вперед, остановился передо мной и говорит:
– Воржа, помнишь, когда ты была маленькой, ты попросила меня не отдавать тебя замуж, пока тебе не исполнится пятнадцать?
Конечно, я помнила.
– Ты такая красивая… Я не говорил, но тебя уже несколько раз хотели сватать, а отказывать – обиду делать, сама знаешь. Ты молчишь. Ты понимаешь, к чему я веду?
– Понимаю.
Отец присел рядом и обнял меня за плечи.
– Дочка, цыганы сказали, что приедут в сваты. Богатые, лошадями живут.
– Отец, что за цыганы-то?
– Христофоровы. Родственники Рябчику нашему.
– Ты их видел?
– Видел. На рынке.
– И о чем вы сговорились?
– Я им сказал, чтоб приходили. Сказал, коли дочке жених понравится – отдам, а не понравится, так против воли не отдам ее.
– И как… его зовут?
– Его зовут Драго Христофоров.
– Драго… Когда, отец?
– Обещались приехать завтра.
Отец с облегчением улыбнулся и уже хотел идти, когда я остановила его:
– Подожди! Материя-то на что?
– Да тебе материя! На платье, подушки там, всякое-разное…
Он помолчал, потом потрепал меня по плечу:
– Ты, дочка, правильно…
– Да.
Отец еще раз приобнял меня и вышел.
Материи оказалось так много, что я завернулась в нее сорок раз! Я стала как бочка, но пришла мама, размотала меня, и я вернулась к делу. Семья-то не маленькая, а женщин только я и мама, на всю работу рук не хватает. В шатре подмести, воды принести, самовар разжечь, постряпать, убрать, постирать, самовар разжечь, одежу чинить, и снова самовар – уф!
И только когда свалилась я ночью на перину, нашлась у меня маленькая минутка подумать. Вот ведь как! Все по чести мне отец рассказал. Даже сказал, что против воли не отдаст. Да только не знаю… все равно мне. За кого попало ведь не выдаст. А сладится, не сладится – сразу и не поймешь. И что за хитрость полюбить? Любит же отец меня – и я люблю его. Маму люблю, поросят, Ползунка, Лолли с Розой.
Стало быть, Драго. Имя-то красивое какое – звучит, как драгоценность. Дорогой, дорога… Драго. Верно, хороший человек он. Даст Бог, все у нас сладится. Чего мне думать? На это есть Бог. Коли Бог даст, все будет хорошо. Даст Бог здоровье, счастье – будет у нас все: будут у нас и деньги, будут у нас и лошади, будет у нас и хлеб, все будет. Не переживай, отец, я полюблю его.
Сыр чар барьела, только муло шунэла[15].
Кто не знает Священную Хунедоарскую Империю – тот ничего не знает. Размах ее крыльев – на полземли. Голос Империи – гром ее пушек. Слава Хунедоаре! Да здравствует король! Правда, на троне сейчас сидит Герцог. Он правит Империей. Слава Империи! С герба ее смотрит огнедышащий змей, в когтях его – связка с золотыми ключами. Считается, это ключи от мира. Слава Хунедоаре! Она занимает одну пятую суши. Сила над силой! Держава держав! На востоке она упирается в океан, с юга ее прикрывают горы, на севере – тундра. Западные соседи – княжества Буковина и Северная Нархалия – долгое время находились под полным ее контролем, однако ничто под луной не вечно. Хунедоарцы – легендарный народ: сотни раз были биты и сто раз побеждали; они бы могли захватить весь мир, но… упустили момент. Империю погубил успех. Слава – серьезное испытание. Двести лет Хунедоара почивала на лаврах: задела хватало, тревогу не били, но величие таяло – незаметно. Империя обрюзгла и зажирела. Героизм остался только в песнях и летописях. Золотой век Империи миновал. О завоевательных походах даже речи не шло. Хунедоара с грехом пополам управлялась с внутренними проблемами. Мятежи и бунты подрывали ее здоровье. Казна истощалась. Хунедоара трещала по швам, как старая бочка, – вот-вот развалится. Ей требовались железные скрепы. И мастер, способный ее в них заковать. По закону престолонаследия эта роль досталась Его Высочеству Герцогу Иосифу Карлу Францеху IX Людвигголлерну. Другой вопрос – насколько он был к ней готов. В любом случае Герцог верил в свою звезду и не боялся решительных мер. Ни один из его предков не окончил жизнь на гильотине, и Иосифу Карлу Францеху это даже не приходило в голову. Между тем уже пахло жареным. С запада грозились большой войной. Буковина и Нархалия, которые раньше не могли и пикнуть, окружали Хунедоару, как гиены – одряхлевшего льва. Каждая хотела урвать кусок. Внутри назревал очередной мятеж. Террористы метали в министров бомбы. Народ смотрел и собирался с духом, однако и в нем не было единства. Одни говорили, что Герцог – хороший, а свита – дрянь. Другие твердили, что Герцог еще большая дрянь, чем свита. Только цыганам было, как обычно, плевать, почему одним все, а другим ничего, почему одни правят, а другие гнут спины, почему Герцог – Герцог, а не Император, если правит Империей. Они жили мимо, вскользь, по своим законам, неуловимые и непонятные, как сумеречные духи. Ни на что не жаловались и в политику не влезали – до последнего года, ибо время перемен тем и страшно, что касается всех. Это обычно чревато большою кровью. Но все по порядку.
Урдэн Христофоровых стоял на опушке у березовой рощи. Спать цыганам предстояло в повозке, потому что цэру[16] они не взяли. Буртя собирал хворост, Драго развел костер, а Какаранджес отправился за дровами, углубившись в лес так далеко, что зови – не дозовешься. Он рассчитывал вернуться спустя полчаса с парой поленьев на все готовенькое.
Вечер постепенно сгустился в ночь. На цыпочках подкрались усталость и голод. Буртя отправился с ведром на речку. Шорох камыша звучал загадочно, как речь иноземца. Деревья держали на уме что-то свое. Буртя зачерпнул воды, внимательно вслушиваясь в голос камыша. Ему казалось, что там прячутся привидения. Вырвав с корнем филатик, он вернулся к стоянке и сунул его в костер, обжаривая, как надетую на палку сардельку.
– Уж не хочешь ли ты им поужинать? – саркастически спросил Какаранджес.
– Тебя угостить хочу! – огрызнулся Буртя, порядком уставший от вечных подначек со стороны коротышки, хотя вообще-то они были друзьями, и цыганенок однажды даже показал Какаранджесу свою коллекцию сверкачей.
Между тем в котелке оживленно булькало, вкусно пахло едой, и цыгане, рассевшись вокруг огня, беседовали вполголоса.
– Ну что, старик, как ты думаешь – будет Указ или не будет? – спросил Драго, который до этого долго молчал, засмотревшись на лаву из багровых углей.
Муша разгладил седоватую бороду. Вопрос Драго был не из легких, а ответ на него волновал очень многих. Дело в том, что недавно кочевые становья облетел грозный слух, будто Францех IX решил разобраться с цыганским народом, и в недрах Сената готовится Указ, подробности которого каждый рассказчик излагал на свой лад, но суть оставалась неизменной. Это придавало сплетням, разносимым цыганской почтой, дополнительную правдоподобность. Герцог якобы вознамерился вышвырнуть цыган за порог, и Указ как официальное воплощение его жестокой воли устанавливал некий срок, за который цыгане должны будут покинуть пределы Империи. В противном случае им грозит рабство. Либо они объявляются вне закона. Это значит, любой гаже сможет их убивать и грабить совершенно безнаказанно, потому что в отношении цыган это будет уже не преступление, а верное толкование политического курса! Самое плохое было то, что от гажей действительно следовало ожидать любую подлость. «Клянусь конями!» – сказал бы Драго.
Гаже – это человек, но не цыган. Он живет оседло, «весь век на одной стороне улицы», возделывает землю, никуда не ездит. Мир его узок, словно внутренность валенка, и, научившись в нем жить, гаже мнит себя всезнайкой, даже не представляя, насколько пестра и необъятна жизнь. Для него существует только этот свой «валенок», а все, что немножечко выходит за рамки, – плохо, нелепо и, возможно, опасно. Поэтому образцовый гаже ни за что не потерпит никакой новизны, а цыгане для него все равно что красная тряпка для быка. Кого он в них видит? Возмутителей спокойствия, нарушителей порядка, грязных оборвышей, безответственных негодяев, плутов, наглецов, бездельников, неучей… А разве это так? Не так. Но гаже ничего про цыган не знают. И знать не хотят. И всегда будут против!
В такой ситуации неудивительно, что слух о грядущем Указе так озаботил и растревожил кочевые кумпании[17]. «Да россказни это! Сорока принесла! Мало ли, что люди болтают! Язык чесать – не работать!» – говорили в таборах старики, но сами не очень-то верили собственным словам. С другой стороны, им было неясно – с чего все это? Почему именно сейчас? Вроде жили себе и жили. О плохом всегда думаешь: «Это в жизни бывает, но не со мной», – а потом как раз с тобой и случается, словно белый свет на тебе сошелся.
– Авось обойдется, – произнес старый Муша. Он не хотел обсуждать Указ, но тут в разговор взрослых сунулся Буртя:
– Старик, почему гаже так нас не любят?
– Гаже говорят, что мы воры и колдуны, а я, например, за всю жизнь ни одного коня не увел и ни одного заговора не знаю. Цыган провинился, потому что цыганом родился.
– А мне и цыганом неплохо быть! – откликнулся Драго. – Что за жизнь у гажей?! Кабала да оброки. А я, может быть, рубашки лишней иметь не буду, яичницей вечером поступлюсь, зато сам себе хозяин. Нет надо мною власти, кроме Бога и ворожбы.
– Да, – согласился Муша. – У нас государство свое, домашнее. Мы наш закон соблюдаем, потому что он правильный, а у гажей – что за законы? Чуть на ногах стоять научился – делай, что барин тебе сказал, корми его, паши на него, а не хочешь – плетей тебе всыпят! Потому что закон такой! Туда-сюда. Как гаже только терпят?!
– Чудаки, – Драго пожал плечами.
– А хорошие гаже есть? – спросил Буртя.
– Есть.
– Какие?
– Добрые, щедрые. С пустыми руками от них не уйдешь. В Ствильно их много. Тамошний человек с нашим братом последний кусок хлеба разделит! Во как! И хорошие гаже есть, и плохие. Дураков-то везде хватает.
– Ну а как Указ примут – что будет? – это снова вмешался Драго.
– Погромы будут. Гаже нас и так-то не очень любят, а бумага выйдет – пиши-пропало: мол, раз Герцог велел чего-то – значит, не зря. Хотя они того Герцога в глаза не видели! Может, он гад последний?! Им все равно. Приказ есть приказ, а что совесть бормочет – они разве послушают? – Муша эмоционально взмахнул рукой. – Уж будь уверен, церемониться не станут. Мы для них не люди. Я – цыган, так насрать мне на голову!
– Смотрите! – воскликнул вдруг Какаранджес, указывая на небо.
– Что?! Что?!
– Колесница Господня[18] повернулась, – многозначительно произнес коротышка. – Значит, полночь настала.
– А вон звезда покатилась! – заметил Буртя.
– Ну вот! Все одно к одному! – Какаранджес запричитал точно так же, как при виде перееханной гадюки. – Есть примета старинная: звезда грохнулась – умер кто-то.
– А я слышал, если звездочка упала – в шатре дочка родилась, – наперекор Какаранджесу сказал Муша, но тот спорить не стал, а только прокомментировал с ученым видом:
– Верно, старик – и по-твоему бывает. А может быть, это потому, что цыган жену бросил. Звезды все одинаково падают – да от разных причин. Как в дрожь бросает – один раз от страха, а другой раз от холода.
При слове «холод» Муша заметил, что у него замерзла спина, и прикрикнул на Буртю:
– Чего на голой земле сидишь? Ну-ка встань!
– Дед, она теплая.
– Что ты врешь. Ночью вся земля остывает.
– Потрогай сам!
– Ох, уж мне твои выдумки! – буркнул Муша, но Какаранджес, приложившись к земле ладонью, округлил глаза и удостоверил:
– Действительно теплая!
Христофоровы удивились. От земли шел едва ощутимый жар, хотя полчаса назад все ходили по ней босыми и земля была как земля. Теперь ситуация поменялась. Цыгане обследовали место стоянки. На опушке грунт был прогретый, а в лесу – обычный.
Позабыв о замерзшей спине, Муша сел на бревно. Все – даже Драго – ожидали, что он им скажет.
– Я слыхал, – начал старый цыган, – далеко на востоке существует страна, где из земли бьют высокие фонтаны, а в них – кипяток! Туда-сюда! Их там не один и не два, а тыща! Называются эти фонтаны – гейзер. Люди в них купаются даже зимой, когда снег и мороз. Такая страна. Там картошку можно в лужах варить!
– Ага. Докинул сверху капусту со свеклой – вот тебе и борщ! – засмеялся Драго.
– Я думаю, здесь, под землей, есть горячий ключ, – предположил Муша, и Буртя сразу поинтересовался:
– А не может он землю пробить?
– Почему ты спрашиваешь об этом?
– Потому что земля нагревается!
– Караул! Полундра! – подскочил Какаранджес.
Драго лег на живот и приложился к земле щекой:
– Что-то совсем плохо, Муша. Я слышу пенье!
– Оттуда?! – взвизгнул Какаранджес.
Из-под земли действительно доносились человеческие голоса. Они тянули какую-то бесконечно печальную, безысходную мелодию, которая с каждой минутой звучала все явственнее и громче – так проникновенно и скорбно, что любой неравнодушный человек, услышав ее, непременно заплакал бы в своем сердце. Скоро стало возможным различить слова, и – вот бесовщина! – спетый хор голосов выводил по-цыгански!
Лаутары штэтэндэр андрэ – дэна
Баро миштыпэ енэ укэдэна
Е Кудуницы башавэна
Гожо чакэ весть подэна
Ту зашун, ту зашун, гожо чай
Миро грэскиро лапотымо
Миро грэскиро лапотымо
Мро чупнякиро визготымо
Тэнашас, тэнашас чайори,
Драда темнинько ратори
Яда Домна ко рошай загэйя
Е-Савари юбкаса ей чордя
Калышкаскэ савари бикиндя
Хачькир, кхаморо, сыгэдыр –
Тэнашэл ада Домна дурэдыр[19]
Драго кинулся отвязывать лошадей и пристраивать их в оглобли. Муша спешно закидывал пожитки в урдэн. Буртя уже запрыгнул туда и накрыл голову подушкой. Какаранджес, слепой от страха, истерично вопил:
– Дэвла! Ну гибель! Пропали ромалэ[20]!
Вилэ илэстыр заноза, на то холостонэса мэрэса[21].
Через пять минут Драго свистал кнутом, урдэн скакал на ухабах, Какаранджес одержимо крестился, и, хотя мысли всех были хаотичны и спутаны, как львиная грива, все они скрещивались в одной лишь точке:
«Мертвый табор».
Отъехав за версту от заклятого места и убедившись, что погони нет, цыгане перевели дух.
– Слыхали, как покойники поют?! – почти весело спросил Драго. Опасность его только раздухарила.
– А если бы они вылезли? – озвучил Буртя свои главные опасенья.
– Мы бы их кнутом – нна! нна! Эй, Какаранджес! Ничего не забыли? Котелок на месте?
– Как ты можешь думать о котелке! – воскликнул коротышка, которого до сих пор трясло от страха. – Нас чуть не убили!
– Но теперь-то мы спаслись, и я не хочу ехать свататься голодным, а для этого нам нужен котелок.
– У тебя нервы – из стали.
– Здесь он! – Буртя нащупал котелок между перинами, а старый Муша произнес:
– Ох, дело.
Все посмотрели на него и увидели, что старик – босой.
– Сапоги-то я, похоже, мулям[22] оставил! – расстроился Муша. – А почти что обнова!
– Будут тебе сапоги, старик, – успокоил его Драго.
Муша покачал головой:
– Надо же, чавалэ… Мертвый табор!.. Чтоб луна меня сбила с ног! Первый раз у меня такое…
Тут он вспомнил и змею, которую они переехали, и упавшую звездочку, и свой сон про коня… Неужели Какаранджес прав и их ожидает страшное несчастье?
«Спаси и сохрани! – старик перекрестился. – Угораздило нас… Мертвый табор! И кто эти бедолаги?»
Он живо представил годы своего детства, когда Хунедоару охватил Соляной бунт. Страна еще не успела полностью оклематься после Пшеничного, как вспыхнуло вновь. Соляной бунт залил кровью весь юго-запад. Это была репетиция апокалипсиса. В двери стучалась гражданская война. Человеческая жизнь резко потеряла в цене. Гаже словно взбесились. Провинция бурлила. Францех VIII выслал армию и карательные отряды. Уполномоченные висельники получили карт-бланш. Цыган с ходу записали в бунтовщики, хотя они к народной смуте не имели ни малейшего отношения. Им вообще было безразлично, что за режим и кто стоит у власти. Они не понимали, за что дерутся гаже, но солдаты получили приказ. Они совершенно озверели, и жажда насилия, как наркотик, одолевала их с каждым днем все необратимей и глубже.
Однажды полку карачуртских драгунов попался обычный цыганский табор – семей на двадцать. Это были мирные лаутары. Они вышли навстречу солдатам со скрипками и смычками: мол, что случилось? Вооруженные кавалеристы в спешном порядке отобрали инструменты и, взяв цыган в оцепление, заставили их рыть гигантскую траншею. Бабы подняли крик, но он прекратился после первого же выстрела в воздух. Командир отряда приказал им петь и танцевать – «чтобы как в ресторане!». Его подчиненные с улюлюканьем и свистом смотрели на цыганок и стреляли шампанским. Потом пришло время пальбы по пустым бутылкам, а цыганки плясали так неистово, как будто в последний раз.
Импровизированный концерт оборвался внезапно – один из драгунов разрядил винтовку в толпу танцующих. Это не было роковой ошибкой. Солдаты имели четкое распоряжение расстрелять весь табор без исключений. Мужики-лаутары, увидев первую смерть, перестали копать и, сомкнув ряды, пошли на драгунов. Те дали залп, второй, третий… Цыгане попадали на землю. Разгром был полный.
Не особенно разбирая, кто убитый, кто раненый, драгуны спихнули поваленные тела в только что вырытую их же руками траншею. Молодая цыганка, держась рукой за пробитое пулей плечо, сама вползла в яму, набитую до краев болью и смертью, подталкивая перед собой обезумевшего от страха ребенка, как будто только в этой траншее можно было им спрятаться, схорониться.
Опустив винтовки, драгуны, не целясь, всадили в людское месиво еще с полста литых стальных пуль. «Хорош изводить патроны», – сказал командир.
Братскую могилу закидали землей, но изнутри ее слышались душераздирающие стоны недобитых людей. Недолго думая, драгуны прогладили место пушкой – такой тяжелой, что четверка племенных жеребцов ее еле волочила даже по ровной местности. Крики прекратились. Трупы в могильнике слиплись, как леденцы, а православные души никак не могли оторваться от тел. Отныне им было суждено навеки без утешения оплакивать себя, и с тех самых пор бесконечными ночами они пели свои старые цыганские песни, стращая путников и давая повод к многочисленным легендам.
До зари оставалось уже недолго. Христофоровы устроились спать, но взбудораженные кони их сновидений за текущую ночь не раз выкидывали цыган из седел – время от времени каждый из них вздрагивал, хлопая глазами, готовый закричать, приподнимался на локте, настороженно прислушивался к окружающим звукам, всматривался в ночную тьму, крестился и, повернувшись на другой бок, возвращался ко сну. А мертвые призраки возвращались…
Черные глаза и черные косы… Сережки как полумесяцы. Любимая улыбка… Когда-то Драго видел ее каждый день. «С добрым утром!» – встречала Белка, когда он выходил из цэры, а она, поднявшись до света, успевала уже развести костер и поставить еду. Ей нравилось заботиться о муже. «Я просыпаюсь, – признавалась Белка, – и думаю о тебе. Засыпаю и снова думаю о тебе. Ты тоже меня любишь. Поэтому нам хорошо». Вот как то было. А потом их любовь растоптал кабан, которого молодая цыганка повстречала весной в дубраве. Разъяренный секач налетел на нее с разгона, не оставив в теле ни одной целой косточки. Одно из ребер проткнуло легкое, сердце сместилось в правую часть грудной клетки… Ничего. Завтра начнется новый виток. С красавицей Воржей. Жизнь продолжается. Увы, не для всех.
Драго проснулся раньше остальных, но солнце уже взошло. Он вскочил на коня, искупал его в речке и умчал на прогулку. Дорога шла через лес. То и дело какой-нибудь наглый слепень устремлялся в погоню за смуглым всадником, но цыгана даже черт не догонит – куда слепню с ним тягаться?
О женитьбе Драго почти не думал – он считал ее делом решенным. Цыган знал, что хорош и любая девушка вместе с ним будет довольна.
Солнце поливало. Природа была красивой и радостной. «Спасибо, Дэвла, за этот день!» – от души сказал Драго и тотчас испытал такое облегчение, словно Бог его погладил.
Когда Муша Христофоров досмотрел последний сон и наконец-то продрал глаза, первое, что он увидел перед собой, были его любимые плисовые сапоги! Со скрипучей берестой! Старик сперва подумал, что все еще спит, но в этот момент он заметил Драго, лицо у которого простодушно сияло.
– К мулям катался? – спросил Муша с напускною строгостью.
– Сами принесли! – в глазах у Драго плясали искры. – Извинялись, что не сразу вернули.
– Ты смотри у меня – голова у человека одна-единственная: потеряешь – назад не приставишь.
– Днем не страшно, старик. Мули-то все в земле! Успокой их Господь! Правда, Сэрко?
Вороной на солнце прямо серебрился!
Стали собираться. На огне поспевал чаек. Буртя сидел рядом с ним и завтракал белой пшеничной булкой. Он по жизни был большим сладкоежкой. Для него сватовство означало три дня обжорства, никак не серьезней, а вот Муша нервничал – он даже рубаху надел наизнанку.
– Битым будешь, – произнес Какаранджес. Сам он по случаю важной вехи напялил красный бархатный камзольчик и широкие зеленые панталоны. И то и другое коротышка стащил в городской прачечной. Хозяйка кинулась его догонять, но Какаранджес улизнул от нее с добычей. Трофейный костюм вкупе с черным цилиндром и одним-единственным золотым дукатом составляли все имущество лукавого коротышки. Он был беден, как церковная мышь, но всегда искал возможность пустить пыль в глаза, и теперь он тоже изображал солидность, хотя выглядел в новом наряде втройне нелепо. Как если бы на мумию Нефертити надели стринги.
Золотую монетку Какаранджес вставил в глаз, как монокль. Он хотел подражать светским денди, но эффект был обратный. Буртя почти разобрался с булкой, когда перед ним из кустов показался прифрантившийся коротышка. Какаранджес думал: «Сейчас мне все обзавидуются», – но цыганский мальчишка только прыснул от смеха, а Драго воскликнул:
– С какого шеста слезло это пугало?
Какаранджес от неожиданности даже выронил из глаза монетку.
Буртя захохотал так, что закашлялся, прослезился и потом заявил, вытирая слезы:
– Ну ты даешь! У меня аж булка через нос полезла!
Какаранджес молчал.
– Уж не собираешься ли ты показаться в таком виде моей невесте? – спросил Драго.
– А что такого?
– Она от смеха захрюкает!
– Ничего ты не понимаешь, – разобиделся Какаранджес. – И прошу меня с пугалом больше не сравнивать.
– А почему тебя вороны боятся?
– Боятся – значит, уважают.
– Ну вот я щекотки боюсь. Чего я – уважаю щекотку?
Держа Рыжего под уздцы, к ним подошел старый Муша.
– Дед, ты не помнишь, когда так было модно? – спросил Драго, указывая на коротышку.
– При царе Горохе? – подтрунил старик, на что Какаранджес надменно огрызнулся:
– Мода уходит – стиль остается.
Муша пощупал материал:
– Чистый хлопок. И камзольчик отменный.
– Молью траченный! – вставил Драго.
– И панталончики – шик-модерн.
– На тряпье сгодятся!
– Ха-ха-ха!
Какаранджес демонстративно отвернулся и вставил монетку обратно в глаз.
«Серость, – подумал он. – Зубоскалы!»
Муша забрался на облучок и поднял поводья:
–[23], ромалэ.
Поскольку Драго решил сегодня ехать верхом, Рыжий вынужден был тянуть христофоровский урдэн в одиночку, однако, во-первых, оставалось недолго, а во-вторых, Рыжий был привычен к кочевью и легко сносил такую нагрузку.
Драго сразу ускакал вперед. Буртя наблюдал за ним с белой завистью и мечтал скорей вырасти, чтобы ему самому купили такого же коня, как Сэрко!
– Гара ли ту дэ ямарэ краи?
– Гара, уже дэвэс мининдя![24]
Табор Кирилешти был разбит над рекой в форме круга. Внутри оставалась просторная лужайка. Цэры буквально парили в воздухе – их спущенные крылья едва касались кончиков травы.
Показавшийся из-за леса урдэн Христофоровых выбежали встречать голые мальчишки вперемешку с лающими собаками. Они взяли гостей в кольцо.
Между цэрами выросли тени старух, чадящих извечными черными трубками. Молодые замужние цыганки – из числа тех, что гадать не ходили, – вязали метлы, плели корзины или скручивали бельевые веревки. Терпкий запах навоза и конского пота смешивался с дымом от горящих костров. Урдэны были справные, расписные, за каждым конь, а то и два приторочены. Муша дважды начинал их считать, но сбивался со счета. Сколько бы ни было, богатый табор!
Подъехав первым, Драго спешился и молодцевато заткнул кнут за пояс. Кирилешти несколько растерялись, не зная, кем в первую очередь любоваться – женихом или Сэрко. Вороной был во всем под стать своему владельцу.
Наконец, подкатил урдэн, и Муша Христофоров легко спрыгнул с облучка. Молодой мохнатый пес игриво подпрыгнул около него и громко загавкал.
– Что ты на нашего деда лаешь? – бесстрашно заступился за Мушу Буртя, хотя сам был вдвое меньше собаки.
Пес усовестился и отбежал. Тогда Какаранджес соскочил с урдэна и засеменил впереди прочей публики, весь раздувшийся от важности, точно кошель, набитый битком золотыми дукатами.
Цыганята из Кирилешти никогда не видели подобного существа – в их таборе последний Какаранджес утонул сорок лет назад. Теперь они пихались за право прикоснуться к коротышке руками, а дай им волю – содрали бы с него шкуру и поделили на сувениры.
Первым Христофоровых приветствовал Рябчик. Он приходился Муше двоюродным братом. Они выросли в соседних шатрах.
Какаранджес чинно снял перед Рябчиком свой цилиндр и вытянул кверху фиолетовую ладошку, чтобы поздороваться, но долговязый Рябчик не заметил коротышку и едва не отдавил ему ногу.
Между тем Ишван Джюра, отец Воржи, отлаживал борону, которую ему принесли гаже. Он усиленно делал вид, что сваты для него сюрприз. Его старший сын, пропотев насквозь, раздувал жаровню при помощи кожаных кузнечных мехов. Уголь откликался горячим жаром, и куски железа складно сваривались между собою.
Рябчик, обняв гостей, проводил их в свою цэру. На задней стороне жилетки у него отчетливо выделялся невыцветший темный круг. По такой характерной метке цыган-лошадник или цыган-лаутар всегда мог точно узнать кастрюльщика – они таскали на продажу котлы, привязав те на спины, и их одежда выгорала фигурно и неравномерно.
Многих из табора Кирилешти Христофоровы шапочно знали по конной площадке. Вот, например, Тимофей по кличке Лысан – удалец с вороными кудрями ниже лопаток. Кличка досталась ему в наследство от бати, который действительно в старости лишился волос и был лысым, как тульский пряник. Или Дятел – этот имел нос такой неимоверной длины, что сначала из цэры появлялся нос, а когда наблюдатели уже начинали сомневаться, нос ли это, появлялось все остальное. На закорках у Дятла сидел тощий мальчишка в дырявых коротких штанах. К Муше подошел Муравьед – взрослый цыган по фамилии Муравьев. В окружившей ватаге Драго узнал также Горбу и Антрацита. Он махнул им рукой, и те засверкали в ответ золотыми зубами.
– Давно тебя не видел, морэ, – кто-то тронул Мушу сзади за плечо.
Муша обернулся и расплылся в улыбке:
– Съел бы я твои уши! Сколько лет, сколько зим!
Перед ним стоял Граф – вожатый табора Кирилешти. Он был невысок ростом, но толст и плечист. Один его вид вызывал уважение. Цыгане часто обращались к нему за советом или с просьбою о поддержке. На сходке, в спорных вопросах, его слово весило больше многих. Граф был мудрый, как змей, но, если надо, вел себя настоящей сорвиголовой. Про него ходили легенды. Старики еще помнили те года, когда все его звали не Граф, а Евграф или даже Евграшка. Начинал он с того, что, возмужав и окрепнув, лет с восемнадцати, стал регулярно участвовать в ярмарочных кулачных боях. Ему везло. Евграф часто выходил победителем и выигрывал много золота. Цыганская почта разнесла славу о нем по всем кумпаниям. Сильнее Евграфа считался только цыган по прозвищу Медвежья Кровь. Оба они много слышали друг про друга и мечтали о встрече. Их свело Каменецкое гульбище. От мала до велика все явились посмотреть на схватку двух именитых борцов. Но бороться они не стали, решив поспорить за звание первого силача иначе.
Перед состязаньем Евграф расстегнул свой широкий серебряный пояс и вытряхнул из него на попону золотые монеты. Медвежья Кровь сделал то же самое. Получился призовой фонд – только в кучке, принадлежащей Медвежьей Крови, дукатов оказалось на семь штук больше. Евграф не знал, где занять еще, но противник предложил ему следующее:
– Это ничего, что у тебя не хватает! Не откладывать же нам из-за денег! Деньги – тьфу. Но если ты проиграешь, ты должен будешь побриться наголо!
– Наголо?! – возмутился Евграф. – Это страшный позор! Лучше я отрублю себе палец на правой ноге!
– Хорошо, – согласился басом Медвежья Кровь. – Поклянись.
– Клянусь.
Оба цыгана подошли к наковальне. Сколько она весила – знает Бог. Победителем объявлялся тот, кто сможет дольше удержать ее на весу. Жребий определил, чтоб Евграф выступал вторым. Медвежья Кровь подхватил наковальню и рывком оторвал ее от земли. Засекли время. Пот струился со лба ручьем, вены вздулись, в глазах потемнело. Он уронил наковальню на пятой минуте – четыре минуты пятьдесят пять секунд, если быть точным. Евграф выдержал на две секунды дольше. Спустя десять лет, когда в придачу к силе и храбрости он заручился житейским опытом, умирающий барон табора Кирилешти передал Евграфу жезл с серебряным набалдашником – символ власти, заменяющий цыганам императорский скипетр.
Выпив у Рябчика чаю с лимоном, а также заручившись насчет сватовства авторитетным согласием Графа, Христофоровы вернулись к урдэну, где лежали подарки.
– Эй, подать сюда плоску! – сказал Муша. Плоской называлась бутылка шампанского с привязанной к горлышку красной лентой. Ее вручали отцу невесты. Если тот открывал бутылку, значит – все, свадьба будет.
Откинув на урдэне ситцевую закрылку, Драго продемонстрировал всем пузатый бочонок с красным вином. Потом он резко ударил ему в бок обухом топора – деревянная втулка вылетела из бочонка, как пуля, и пьянящий запах ударил цыганам в нос.
– Эй, чавалэ, выпьем перед началом дела! – пригласил к угощенью Муша. – Отдаст цыган дочку или не отдаст – все потребовать не мешает. Платок на кнут завяжите! Буртя, ты хоть штаны подтяни… Вот тебе шкатулка с золотыми сережками. Погляжу я, как не отдаст кузнец дочку за моего внука!
Цыгане быстро осушили железные кружки.
– Пора, – Муша заломил картуз набок.
Рябчик стащил с урдэна второй бочонок и осторожно катил его перед собой, толкая ногами.
Яв любово – гостеса явэса, а паскирэса на кажно попэрла[25].
Ишван уже ждал их. Он переоделся в черный жилет, украшенный узорной вышивкой, белую шелковую рубаху с перламутровыми пуговицами и широкие суконные шаровары, пышно приспущенные на гармошчатые голенища хромовых черных сапог.
К приему сватов в их семье готовились загодя. Жена Христина полдня отдала стряпне, сыновья топили шишками самовар. Медную посуду вычистили с золой до блеска.
Христофоровы пришли в полдень. Их сопровождали Рябчик и Граф. Какаранджес опять обогнал всю команду и церемонно раскланялся перед Ишваном.
– Здравствуй, – сказал кузнец коротышке. – С чем пожаловал ко мне в гости?
Какаранджес приставил левую руку к боку и заявил:
– У вас товар, у нас купец.
– Да ну? – Ишван притворился, как будто не понял.
– Вишенка созрела – делись.
– О чем ты, морэ?
– Говорю, нехорошо дуплу без меда.
Неизвестно, до каких еще метафор договорился бы Какаранджес, если бы в этот момент не подтянулись остальные цыгане. Ишван обменялся с ними рукопожатьями. Муша держал шампанское за спиной и начал издалека:
– Что скажешь, Ишван? С прошлой осени, кажется, мы с тобой не встречались, туда-сюда.
– Скажу, что гость в моем шатре – первый человек после Бога, – ответил кузнец.
– Значит, принимаешь нас, братец? Если принимаешь, так и плоску прими, – Муша торжественно передал кузнецу бутылку с шампанским, а Драго вручил ему новенькую кувалду.
– Хороший инструмент, – оценил подарок Ишван взглядом знатока.
– Мой внук умеет выбирать, – сказал Муша.
Ишванова цэра, пошитая из плотного матрасного тика, достигала в высоту трех с половиной метров. Два передних шеста, образующих вход и перекрещенных сверху рогулей, были тщательно отделаны. Чтоб добиться идеальной гладкости, Ишван в свое время опалил их над огнем, а потом отполировал кусочком битого стекла.
«Если отец любит труд, то и дочку воспитал по себе», – сделал в мыслях одобрительный вывод Муша, признав в кузнице рачительного и заботливого хозяина.
Ситцевый полог с кистями и аппликациями был аккуратно прибран к крылу и тоже свидетельствовал о достатке и благоденствии. Христофоровы зашли внутрь. У задней стенки, оглоблями влево, стоял урдэн. Его прикрывали занавески из набивного шелка, а немытые пыльные колеса были обмотаны серой дерюгой. Над урдэном возвышалось гигантское зеркало из тех, что привычнее видеть в дворянских залах, а чуть повыше, к задней сошке, крепилась икона, изображающая подвиг святого Георгия Победоносца.
Посреди цэры стояла пара низких длинных столов. Вместо сидений на земляном полу расстелили суконные подстилки. Ишван и Муша заняли самые почетные места – со стороны урдэна. Христина подала горячий щавелевый суп, заправленный яйцами, с мясом и картошкой. За обед уселись одни мужчины. Женщины ели отдельно и позже. Так велел обычай. С незапамятных времен цыгане считали женщину существом нечистым – с момента свадьбы и вплоть до старости. «Нечистыми» были ее юбки и обувь. Все, до чего она ими касалась, становилось таким же. Цыганки и сами твердо верили в это и, боясь опоганить собственное имущество, ходили осторожно. Не дай бог кому наступить на оглоблю, задеть самовар или что-то такое. Мигом начиналось: «Куда смотрела? Где глаза твои были?!» Самовар продавали, оглоблю меняли…
Позапрошлой зимой Кирилешти голодали. Табор сидел на урезанном пайке. Казалось, воробушки клюют больше! Свои скудные запасы харчей Дятел хранил в деревянном сундуке. Однажды днем заходит он в цэру – и что же видит: жена Сорока взобралась на сундук и сидит-мечтает! В своей юбке поганой! На его сундуке! А сундук с едой! Дятла едва не хватил кондратий. Таборные мужики до сих пор недоумевают, почему он Сороке синяков не наставил. У некоторых такая снисходительность вызвала даже резкое порицание и осуждение, однако Дятел извинял жене многое – за красоту. Простил и на этот раз, хотя сундук с провиантом пришлось скинуть гажам за смешную цену – лишь бы избавиться поскорей от «нечистой» вещи. После этого пару суток Дятел с женой держали зубы на полке, но не ругались – разве что животы у них друг на дружку сердито урчали, да с той поры к Сороке приклеилась новая кличка – Сорока-Кормилица.
Впрочем, это все – дела прошлые, а сейчас всех интересовало, отдаст Ишван свою дочку за Драго или отпустит сватов ни с чем. Кузнец, расчетливо подогревая в соплеменниках нетерпение, поставил плоску перед собой и выжидающе посмотрел на Мушу.
– Да, ты правильно понял, – протянул Христофоров. – Хотим с вами породниться, чтобы наши дети сошлись друг с другом и жили вместе, как хлеб и соль.
– Дело хорошее, только подумать надо.
– Чего ж тут думать, туда-сюда?
– Молода еще невеста, и одна она у нас в семье дочка…
– Да ведь все равно когда-нибудь расстаться придется. Я тебе пятьсот золотых отсыплю – нефальшивых! Лишь бы наших детей ты благословил на женитьбу.