Наступила осень. Там, где недавно золотились нивы, грустно серело жнивье; в оврагах краснели кусты; аисты, гнездившиеся на овинах, улетели далеко на юг.
В лесу, если где еще лес стоял не тронутый, редко, бывало, увидишь птицу; в поле тоже — ни души, только кое-где, на немецкой стороне, бабы в синих юбках выкапывали последнюю картошку. Даже на железной дороге закончились главные работы. Насыпь уже возвели, рабочие с тачками и лопатами разбрелись кто куда, а вместо них появились паровозы, подвозившие рельсы и шпалы.
Вначале на западном краю насыпи виден был только черный, как из винокурни, дым, через несколько дней между желтых холмов показалась труба, а немного позднее — та же труба, но насаженная на огромный котел.
Котел на колесах катился без лошадей, да еще тащил за собой чуть не двадцать возов, груженных лесом, железом и людьми. Там, где он останавливался, люди соскакивали на землю, укладывали на насыпи бревна, приколачивали к ним рельсы, и котел ехал дальше.
Овчаж изо дня в день присматривался к этим маневрам и, наконец, сказал Слимаку:
— Вот это ловко!.. Покуда катят с горы, пускают груз без лошадей. Оно и правильно: к чему гонять зря скотину, раз придумали такое средство?
Но однажды котел с вереницей возов остановился против оврага. Люди сбрасывали рельсы и шпалы, а он стоял, пыхтел и пускал дым. Простоял не меньше часу, и не меньше часу Овчаж смотрел на него, раздумывая, как же они теперь сдвинут его с места?
Вдруг, к величайшему изумлению батрака, паровоз пронзительно свистнул и вместе с возами пошел назад, без чьей-либо помощи. Лишь теперь, словно сквозь туман, Мацек вспомнил, как когда-то галицийские косари рассказывали ему о машине, которая сама ходит. Еще пропили тогда его кровные деньги, на которые он собирался купить сапоги.
— И верно, сама она ходит, но зато уж и тащится, как старуха Собесская, — утешал себя Овчаж.
В душе, однако, он сильно опасался, что все эти заграничные фокусы не кончатся добром для их округи.
И хотя рассуждал он неправильно, опасения его сбылись: вместе с появлением первого паровоза в округе началось воровство, о котором прежде тут и не слыхивали.
От горшков, сушившихся на плетне, и запасных колес во дворе — все, вплоть до птицы в курятниках и лошадей в конюшнях, стало вдруг исчезать. У колониста Геде из клети утащили ломоть свиного сала; Мартинчака, когда он навеселе возвращался с исповеди, какие-то люди с вымазанными сажей физиономиями сбросили с телеги, сами сели в нее и уехали, должно быть прямо в пекло. Не пощадили воры даже бедного портняжку Иойну Недопежа: напали на него в лесу и вырвали кровных три рубля.
Слимаку первый паровоз тоже не принес ничего хорошего. Корма для скотины нельзя было достать; в то же время никто не брал у него зерно, в погребе стояло в кадушках и горкло непроданное масло, а птицу ели они сами, потому что на нее тоже не находилось покупателей. Всю деревенскую торговлю с местечком и с железной дорогой захватили в свои руки немцы; у крестьян никто и смотреть не хотел ни зерно, ни молочные продукты.
Слимак сидел в хате, ничего не делая (да и негде было работать, когда не стало имения), располагался у печки, курил трубку, и думал: всегда ли так трудно будет с сеном? Неужели так и не зайдет к нему ни один торговец за зерном, яйцами и маслом? Неужели никогда не кончится воровство? А тем временем, пока он со всей обстоятельностью обсуждал эти вопросы, немцы разъезжали по всей округе и продавали свои продукты. Воры тоже продолжали обкрадывать всех, кто только не держал ухо востро или не заводил надежных замков на амбарах и сараях.
— Ой, не к добру идет! — говорила Слимакова.
— Э-э, как-нибудь образуется, — отвечал ей муж.
О бедном Стасеке понемногу стали забывать. Только изредка мать положит на стол лишнюю ложку к обеду и, опомнясь, утрет фартуком слезы; а то Магда, клича Ендрека, впопыхах назовет его Стасеком; или Бурек вдруг начнет бегать по всему двору, как будто ищет кого-то, а не найдя, припадет мордой к земле и завоет. Но с каждым днем это случалось все реже.
Ендрек сильнее всех ощущал смерть брата. Он не любил теперь сидеть дома и, если не было работы, шатался по полям. Иной раз забредет в колонию, к старому учителю, и там из любопытства заглянет в книгу. Он и раньше знал многие буквы, так что учитель без труда обучил его остальным, а когда прошел всю азбуку, дочери учителя вздумалось научить его читать. И паренек, запинаясь, читал, подчас нарочно ошибаясь, чтобы она его поправила, или вдруг забывал буквы, чтобы она, склонившись над книжкой, коснулась его плечом.
Когда Ендрек принес букварь домой и показал все, что он знает, Слимакова на радостях послала дочке учителя двух кур и три десятка яиц, а Слимак, повстречав учителя, пообещал дать ему пять рублей, если Ендрек будет читать молитвы, и прибавить еще десять, если мальчик научится писать. С наступлением осени Ендрек стал бывать в колонии ежедневно, а то и по нескольку раз в день: он или учил уроки, или смотрел в окошко на дочку учителя, прислушиваясь к ее голосу, что немало сердило одного из батраков, племянника Хаммера.
Раньше, когда жизнь шла спокойно, родители, вероятно, обратили бы внимание на частые отлучки Ендрека, но сейчас они были поглощены другим. С каждым днем они все больше убеждались, что сена у них мало, а коров много… Никто не высказывал своих мыслей вслух, но все в доме только об этом и думали. Думала хозяйка, видя в подойнике все меньше и меньше молока; думала Магда и, чуя недоброе, ласкала своих любимиц; думал и Овчаж, отрывая у своих лошадок охапку сена, чтобы подкинуть ее коровам. Но больше всех, должно быть, думал Слимак: он подолгу простаивал возле закута и вздыхал.
Так надвигалась беда среди общего молчания, которое ненароком нарушил сам Слимак. Однажды ночью он вдруг вскочил и уселся на постели.
— Что ты, Юзек?.. — спросила его жена.
— Ох!.. Приснилось мне, что у нас совсем нету сена и вся скотина передохла.
— Во имя отца и сына… Типун тебе на язык!..
— Нет, не хватит нам сена на пять голов, ничего не поделаешь, — сказал мужик. — Я и так и сяк прикидываю все понапрасну.
— Что же ты будешь делать?
— Кто его знает?
— А может…
— Придется одну продать, — докончил мужик.
Слово было сказано. Дня через два Слимак зайдя в корчму за водкой, намекнул Иоселю насчет коровы; и уже в понедельник к нему явились два мясника из местечка.
Слимакова — та и говорить с ними не захотела, а Магда расплакалась. Пришлось выйти во двор Слимаку.
— Ну, как, хозяин? — начал один из мясников. — Вы хотите продать корову?
— Да кто его знает…
— Это которая? Покажите-ка.
Слимак молчал; тогда отозвался Овчаж:
— Уж ежели продавать, так Лысую…
— Приведите ее, — настаивал мясник.
Мацек пошел в закут и через минуту привел злосчастную корову. Она, казалось, была удивлена, что ее вывели во двор в необычное время.
Мясники осмотрели Лысую и, посовещавшись о чем-то, спросили цену.
— Кто ее знает… — отвечал Слимак.
— Чего тут много толковать? Сами видите, корова старая. Пятнадцать рублей дадим.
Слимак снова умолк, и снова его выручил Овчаж, начав торговаться с мясниками. Евреи божились, тянули и дергали корову во все стороны и, наконец, перессорившись друг с другом, дали восемнадцать рублей. Один накинул веревку на рога, другой хватил ее палкой по спине — и в путь…
Корова, видимо, почуяла кровавую развязку и не хотела двинуться с места. Сначала она повернула к закуту, но мясники потащили ее к воротам; тогда она заревела так жалостно, что Овчаж побледнел, и, наконец, уперлась всеми четырьмя ногами в землю, с тоскою глядя на хозяина выкатившимися от ужаса глазами.
Из хаты донесся плач Магды, хозяйка не решилась даже выглянуть во двор, а Слимаку при виде задыхающейся, загнанной коровы чудилось, будто она шепчет:
«Хозяин, хозяин, гляньте-ка, что со мной делают эти евреи… Уводят меня отсюда, на убой гонят!.. Шесть лет я у вас прожила, и все, что вы хотели, делала вам на совесть. Так теперь вы вступитесь за меня, спасите от погибели!.. Хозяин… Хозяин!..»
Слимак молчал. Поняв, что ее ничто не спасет, корова в последний раз оглянулась на свой закут и побрела за ворота.
Когда она, шлепая по грязи, поплелась по дороге к местечку, за ней потащился и Слимак. Он шел в отдалении, сжимая в кулаке деньги, и думал:
«Стал бы я тебя продавать, кормилица ты наша, благодетельница, кабы не боялся пущей беды?.. Не я виноват в твоей погибели. Господь бог прогневался на нас и одного за другим посылает на смерть».
Время от времени корова, словно не веря самой себе, оглядывалась назад, на свой двор. И Слимак снова шел за ней следом, все еще колеблясь в душе: не отдать ли евреям деньги и не забрать ли скотину? Он спас бы ее, даже доплатил бы, если бы в эту минуту кто-нибудь предложил ему сена на зиму.
На мосту мужик остановился и, опершись на перила, тупо уставился на воду. Ох, неладно что-то у него на хуторе!.. Работы нет, хлеб никто не покупает, летом умер его сын, осенью погибает скотина; что-то принесет зима?
И снова в голове у него промелькнуло:
«Сейчас еще можно воротить беднягу!.. К вечеру уже будет поздно».
Вдруг позади себя он услышал голос старика Хаммера:
— Вы не к нам идете, хозяин?
— Пошел бы я к вам, — сказал Слимак, — кабы вы продали мне сена.
— Тут сено не поможет, — проговорил старик, не вынимая трубки изо рта, — все равно мужику не устоять против колонистов. Продайте мне свою землю: и вам будет лучше и мне…
— Не.
— По сто рублей дам за морг!..
Слимак руками развел от удивления и, покачав головой, сказал:
— Да что вы, пан Хаммер! Бес вас, что ли, попутал? Мне и без того тошно, что по вашей милости пришлось скотину продать, а вы еще хотите, чтоб я все свое добро вам продал! Да я на пороге у себя помру, ежели мне придется уходить из хаты, а коли выйду за ворота, так прямо и везите меня на погост. Для вас, немцев, перебираться с места на место ничего не стоит: такой уж вы бродяжный народ — нынче тут, завтра там. А мужик — он тут осел навек, как камень у дороги. Я здесь каждый уголок на память знаю, любым лазом впотьмах пройду, каждый комок землицы своей рукой перетрогал, а вы говорите: «Продай да уходи на все четыре стороны!» Куда я пойду? Да я за костел заеду и то, как слепой, тычусь, и боязно мне, что все вроде кругом чужое. Гляну на лес — не такой он, как дома; гляну на куст — такого я у нас не видал; земля будто тоже другая, да и солнце у нас всходит и заходит по-иному… А что я буду делать с женой да с парнишкой, если придется мне отсюда уходить? Что я отвечу, если заступят мне дорогу отец с матерью и скажут: «Побойся бога, Юзек, где же мы тебя найдем, коли нас станут допекать на том свете? Дойдет ли твоя молитва до наших могил, когда ты заберешься бог весть куда, на край света?» Что я им скажу, что я скажу Стасеку, который из-за вас тут голову сложил?
Хаммер, слушая его, трясся от гнева так, что чуть было не уронил свою трубку.
— Что ты мне басни рассказываешь! — закричал он. — Мало разве ваших мужиков продали хозяйства, ушли на Волынь и живут там сейчас по-барски? Отец к нему с того света придет! Слыхано ли это? Ты смотри, как бы из-за твоего упрямства тебе самому не погибнуть и меня не сгубить! Из-за тебя сын мой отбился от рук, за землю платить нечем, соседи меня изводят… Ты, что же, думаешь, в твоей дурацкой горе клад зарыт? Я хочу ее купить, потому что это лучшее место для ветряной мельницы. Даю ему по сто рублей — цена небывалая, — а он мне рассказывает, что в другом месте он жить не может!.. Verfluchter!..[11]
— Сердитесь не сердитесь, а я своей земли не продам.
— Нет, продашь! — крикнул Хаммер, грозя ему кулаком. — Но тогда уже я не куплю!.. А ты и года возле нас не проживешь…
Он повернулся и пошел домой.
— И мальчишке своему скажи, чтобы не смел шляться в колонию, — прибавил старик, останавливаясь. — Не для вас я привез сюда учителя.
— Эка важность! Ну, и не будет ходить, раз вы ему воздуха жалеете в хате, — проворчал Слимак.
— Да, для него мне и воздуха жалко, — выходил из себя Хаммер. — Отец дурак, так пусть и сын будет дурак.
Они расстались. Мужик до того обозлился, что даже корову теперь не жалел.
— Пусть ей там глотку перережут, коли так, — бормотал он про себя.
Но, сообразив, что корова ничем не виновата в его ссоре с Хаммером, снова вздохнул.
Из хаты доносились вопли. Это плакала Магда, оттого что хозяйка отказала ей от места. Слимак молча уселся на лавку, а жена продолжала толковать девушке:
— Харчей-то у нас хватит — это что говорить, но где я для тебя денег возьму на жалованье да на подарки? Ты сама посуди: девка ты взрослая, на новый год тебе надо прибавить жалованья, а нам не то что прибавить, но и вовсе нечем платить. Да сейчас у нас и делать тебе нечего, раз корову продали… Ты, стало быть, завтра или послезавтра сходи к дяде, — продолжала хозяйка, — расскажи про нашу беду: покупать, мол, у нас ничего не покупают, заработка никакого нет, а корову пришлось отдать мясникам. Все расскажи, поклонись ему в ноги и проси, чтобы он тебе хорошее место подыскал. И что ни раньше, то и лучше. А смилуется над нами господь, ты опять к нам воротишься…
— Ого! — пробормотал Овчаж, слушая из угла. — Нет, уж раз уйдешь, не вернешься.
И, помолчав, прибавил:
— Видать, и мне уж недолго у вас хозяйствовать. За коровой Магда, за Магдой я.
— Полно, Мацек, живи себе да живи, — прервала его хозяйка. — За лошадьми все равно кому-нибудь надо ходить, а не отдадим тебе жалованья этот год, получишь за два на будущий. Магда — иное дело. Она девка молодая, ей и того надо, и другого, чего же ей сохнуть в нужде?
— Это-то верно, — подтвердил, поразмыслив немного, Овчаж. — И, знать, добрые вы люди, ежели при таком горе первая дума у вас — ее девичий век не заедать.
Слимак молчал, удивляясь уму жены, которая сразу смекнула, что Магде уже нечего у них делать. И в то же время ужас охватил его при мысли, что так быстро разваливается их хозяйство. Долгие годы они работали, откладывая на третью корову и на работницу, а одного дня оказалось достаточно, чтобы обеих выгнать из дому.
«Либо я столярничать примусь, либо ксендза спрошу, что делать, либо уж сам не знаю что… Только что же мне ксендз-то скажет? Хоть я и обедню закажу за добрый совет, так обедню мне ксендз пропоет, а совета все равно не даст. Да и где ксендзу-то его взять? А может, оно еще само образуется? Наверное, образуется. Господь бог — он как отец: начнет бить, так уж бьет — кричи не кричи, — покуда руку себе не отмахает. А там, смотришь, опять смилостивится, надо только терпения набраться и оттерпеть свое».
Так размышлял Слимак, раскуривая трубку. Жаль ему было Магду, еще жальче корову, вспомнились ему и луг, и Стасек, и страшившие его немцы, — но что было делать? Только покорно ждать, пока все само собой образуется.
Вот он и ждал.
К началу ноября Магда простилась со Слимаками: она ушла к дяде, а от дяди на новое место. В хате и след ее простыл; лишь изредка хозяйка спрашивала себя: правда ли, что тут, в горнице, жил Стасек, что у этой печки возилась какая-то Магда, а в закуте стояли три коровы?..
Между тем в окрестностях участились кражи, и Слимак со дня на день собирался купить в местечке щеколды и замки для конюшни и риги или хотя бы вытесать брусья и на ночь задвигать ими двери.
«Воруют у других, так и меня могут обворовать», — думал мужик и даже протягивал руку за топором, чтоб хотя бы вытесать засов.
Но всегда оказывалось, что либо топор далеко, либо рукой до него никак не достать, и на этом он успокаивался.
Иной раз, наслушавшись рассказов о кражах, Слимак надевал зипун и лез в сундук за деньгами, чтобы купить щеколды. Но потратить в такое тяжелое время несколько рублей — при одной мысли об этом его начинало мутить. Он скорей убирал деньги на дно и снимал зипун — подальше от соблазна.
— Придется обождать до весны, — говорил он. — А на это время авось господь нас помилует и упасет от убытка; да и Овчаж с Буреком укараулят. Ого! Их-то не проведешь…
Словно в подтверждение этих слов, Бурек выл и лаял все ночи напролет, а Овчаж поднимался по нескольку раз за ночь и, накинув на плечи зипун, обходил двор.
Однажды, в темную глухую ночь, когда с неба сеялся дождь, смешанный со снегом, а на земле стояла грязь по щиколотку, Бурек вдруг бросился куда-то к оврагам и залился отчаянным лаем. Овчаж вскочил со своей подстилки и, догадавшись по бешеному лаю, что кто-то притаился за ригой, разбудил Слимака. Вооружившись кольями и топорами, спотыкаясь и скользя по слякоти, они пошли следом за собакой. Вдруг она заскулила, как будто ее ударили.
— Воры, — шепнул Мацек.
Одновременно послышались шаги: было похоже, что двое несут какую-то тяжесть.
— На-на!.. Поди сюда!.. На-на!.. — подманивал кто-то Бурека, но, почуяв за собой хозяев, пес бросился с еще большей яростью.
— Поймаем их, — спросил Мацек Слимака, — или не стоит связываться?
— Кто ж их знает, сколько их там, — ответил Слимак.
В эту минуту в колонии Хаммера зажглись огни, на дороге послышался конский топот и крики:
— Лови! Держи его!
— Стой! — заорал Овчаж, а Слимак, высунувшись вперед, гаркнул:
— Эй вы, что за люди?..
В нескольких шагах от него на землю упало что-то тяжелое, а из темноты донесся голос:
— Погоди, швабский сторож!.. Ты еще узнаешь, что мы за люди…
— Хватай его! — крикнул Слимак.
— Бей его! — завопил Овчаж.
И они вслепую двинулись к оврагу. Но воры уже бросились наутек, ругая Слимака на чем свет стоит.
Тотчас же примчались верхом немцы, а Ендрек выскочил во двор с зажженной лучиной. Все столпились за ригой и при свете багрово пылавшей лучины разглядели в грязи заколотого борова.
— О, наш боров! — воскликнул Фриц Хаммер.
— Утащили у вас? — спросил Слимак.
— Закололи и утащили, хотя в доме горели огни.
— Смелые, стервецы! — заметил Овчаж.
— А мы думали, — отозвался с лошади батрак Хаммера, — что это вы воруете. — И захохотал.
— Хорошо же вы нас благодарите за помощь! А, чтоб вам… — проворчал Слимак.
— Пойдемте за ними, — взволнованно проговорил Фриц, — может, еще кого-нибудь поймаем.
— Ну и ступайте, — сердито ответил Слимак. — Видали умников!.. У себя в хате говорят, что мы воруем, а здесь просят, чтобы мы за них башку подставляли.
— Я пойду с ними, тятя, — попросил Ендрек.
— Сейчас же иди домой и Бурека тащи за загривок! — крикнул отец. — Этакого борова им спасли, из-за него воры нам грозятся, а они говорят, будто мы воруем!..
Фриц Хаммер успокаивал их, даже отругал сболтнувшего невпопад батрака, но мужики вернулись домой. Правда, вместо них подоспело несколько мужчин из колонии, но у Хаммера уже пропала охота гнаться за ворами, и немцы, захватив борова, впотьмах, по грязи вернулись к себе на ферму.
Через несколько дней явился урядник, выслушал колонистов, допросил Слимака, навестил Иоселя, обшарил овраг со всех сторон, вспотел, измазался в грязи, но никого не нашел. Однако в результате этих поисков он пришел к совершенно правильному заключению, что воры давно удрали. А потому, приказав Слимаковой положить ему в бричку горшок масла и желтую с черным крапинками курочку, уехал домой.
На некоторое время кражи прекратились, однако Слимак, помня угрозу воров, постоянно думал о том, что надо бы купить щеколды для амбара и риги да вытесать засовы для конюшни. Он уже обсудил все подробности, но ждал, когда придет охота потратить деньги на замки и обтесать брусья. Оба эти дела он откладывал со дня на день, памятуя пословицу: «Что скоро, то не споро» — и дожидаясь либо изобретения более усовершенствованных дверных запоров, либо наступления хорошей погоды.
— Надо бы купить щеколды, — говорил он, — да чего зря сапоги трепать по такой грязи?
Между тем установилась зима. На холмы лег плотный покров толщиной в добрые пол-аршина; Бялку сковал лед, твердый, как кремень; выбоины на дороге разгладились, ветви деревьев господь бог одел в снеговые сорочки, а Слимак все еще размышлял о засовах и щеколдах. Закинув ногу на ногу, он курил трубку, так что в горнице дым стоял столбом, или, усевшись за стол, облокачивался то правой, то левой рукой — и все думал. Однажды вечером, когда раздумия его близились к концу, в хату влетел Ендрек в сильном волнении. Мать возилась у печки и не обратила на него внимания, но отец, несмотря на скудный свет, сразу заметил, что у Ендрека изорван зипун, растрепаны вихры и подбит глаз.
Словно невзначай, он оглядел запыхавшегося мальчишку с одного и с другого боку, додумал до конца свою думу, вытряхнул пепел из трубки и, сплюнув, сказал:
— Кажись, паренек, кто-то тебе по морде съездил?.. И, пожалуй, разика три…
— Я ему больше надавал, — хмуро ответил Ендрек.
Мать в эту минуту выходила в сени и не слышала их разговора. Отец же не торопился с допросом, потому что протыкал проволокой забитый чубук. Продув его хорошенько, он снова начал:
— Кто ж это тебя так угостил?
— Да этот прохвост Герман, — буркнул Ендрек, поводя лопатками, как будто его что-то кусало.
— Тот, что у Хаммера живет? — спросил отец.
— Он самый.
— А ты что делал у Хаммера, тебе ведь не велено было туда ходить?
— Да так, в окошко к учителю заглянул, — ответил сильно покрасневший парень и поспешно прибавил: — А это чертово семя выскочил из кухни и давай орать: «Ты что, говорит, подглядываешь в окна, ворюга?» — «Что я у тебя украл?» — спрашиваю. «Покамест, говорит, ничего, а наверняка украдешь». И как гаркнет: «Пошел вон отсюда, не то как дам тебе в зубы!» А я говорю: «Попробуй!» А он: «Ну вот, и попробовал». Я ему: «А ну, попробуй еще!» А он: «Вот тебе еще…»
— Прыткий шваб! — проворчал Слимак. — А ты ему ничего?
— А что мне было делать? — вскинулся Ендрек. — Взял полено и легонечко двинул его по башке… Разика два, ну… может, и три. А этот подлец в момент повалился наземь и пустил краску. Я хотел было еще ему подсыпать, чтобы не представлялся, но тут выскочили из хаты эти, как их там… Фриц — тот даже ружье схватил; ну, я и задал деру.
— И не догнали тебя?
— Ну да! Так они догнали, когда я улепетывал, словно заяц.
— Наказание с этим мальчишкой, — проговорила мать, выслушав его рассказ. — Дождется он, что швабы его исколотят.
— А что они ему сделают, — ответил отец. — На ноги он попроворнее их; ну, и удерет, коли понадобится.
Он набил трубку и снова принялся раздумывать о ворах, засовах и щеколдах.
Однако назавтра, ровно в полдень, к хутору подошли Фриц Хаммер, его брат Вильгельм и батрак Герман; у батрака вся голова была обмотана тряпкой и только чуть-чуть виднелся один глаз. Все трое остановились у ворот, а Фриц закричал, подзывая Овчажа:
— Эй, ты!.. Скажи хозяину, чтобы вышел.
Слимак слышал крик и выскочил из хаты, подпоясывая на ходу рубашку.
— Чего вам? — спросил он.
— Идем в суд жаловаться на твоего разбойника, — сердито ответил Фриц. — Вот погляди, как он изувечил Германа… А это свидетельство от фельдшера, что раны опасные, — сказал он, показывая мужику лист бумаги. — Посидит он теперь в тюрьме, ваш Ендрек.
— На дочку учителя вздумал заглядываться… Пусть-ка теперь из-за решетки поглядит… — невнятно бубнил Герман сквозь повязку, закрывавшую всю его физиономию.
Слимак слегка встревожился.
— Постыдились бы, — сказал он, — из-за таких пустяков ходить в суд. Герман тоже ведь дал ему раза два по морде, а мы в суд не идем.
— Ну да! Дал я ему, в самый раз… — бубнил Герман. — А где у него синяки? Где кровь?.. Где свидетельство фельдшера?..
— Хороши! — говорил Слимак. — Когда мы вашего борова спасли, никто из вас не сказал уряднику, что это мы. А чуть парнишка побаловался, стукнул Германа палкой, вы уже в суд бежите…
— Видно, у вас одна цена что борову, что человеку, — отрезал Фриц. — А у нас не разрешается увечить людей… Вот посидит в тюрьме, так отучится разбойничать, хамская морда!..
И все трое отправились в волость.
После этого случая Слимак забыл о ворах, засовах и щеколдах и стал раздумывать о том, что сделает суд с его Ендреком. Нередко он звал Овчажа и с ним советовался.
— Знаешь, Мацек, — говорил он, — я так смекаю, что ежели в суде поставят нашего мальца, стало быть Ендрека, против этого верзилы Германа, может, нашему ничего не будет?
— А как же, ничего и не будет, — поддакивал батрак.
— А все-таки, — продолжал Слимак, — любопытно бы знать, какое могут дать наказание за побои?
— Головы не снимут, — отвечал Овчаж, — да и ничего такого ему не сделают. Помнится, когда Шимон Кравчик избил до крови Вуйтика, так Шимона на две недели посадили в каталажку. А когда Потоцкая, Анджеева баба, изувечила горшком Маколонгвянку, ей только велели заплатить штраф.
Слимак призадумался и, помолчав, сказал:
— Это правильно. У нас тоже, бывало, подерутся люди, но никого за это не сажали. Я только того боюсь, что немец-то, пожалуй, подороже мужика.
— С чего же это нехристь будет дороже?
— Нет, как там ни говори… Ты вспомни, как их сам урядник обхаживает. С Гжибом и то он так не разговаривает, как с Хаммером.
— Это правильно, но и урядник тоже — посмотрит по сторонам, да с глазу на глаз и скажет, что немец — мразь.
— У немцев-то свой царь, — заметил Слимак.
— Ну, ихний царь против нашего ничего не стоит. Я наверняка знаю: когда я лежал в больнице, был там один солдат, так он всегда говорил: «Куды ему!..»
Последнее замечание несколько успокоило Слимака. Тем не менее он не переставал размышлять о наказании, которому мог подвергнуться Ендрек, и в ближайшее воскресенье вместе с женой и сыном отправился в костел, чтобы узнать мнение людей, более сведущих в судебных делах.
Дома остался один Овчаж — нянчить сиротку и присматривать за горшками в печке.
Было уже за полдень, когда во дворе яростно залаял Бурек; он хрипел и бесновался так, словно его кто-то дразнил. Овчаж выглянул в окно и увидел возле хаты незнакомого человека, одетого по-городскому. На нем был длинный заячий полушубок, из-под надвинутого на брови рыжего башлыка почти не видно было лица.
Батрак вышел в сени.
— Чего вам?
— Сделайте милость, хозяин, — ответил незнакомец, — выручите из беды. Тут, неподалеку от вашей хаты, у нас сломались сани, а ночью у меня утащили из кузова топор, так что самому мне нечем чинить.
Овчаж с недоверием посмотрел на него.
— А вы откуда, издалека? — спросил он.
— Шесть миль отсюда. Едем с женой к родным еще за четыре мили. Ежели выручите, доброй водкой вас угощу да колбасой.
Упоминание о водке несколько ослабило подозрительность Мацека. Он покачал головой, еще немного помешкал, но в конце концов, ради спасения ближнего, оставил сиротку в хате и, прихватив топор, пошел за проезжим.
Действительно, неподалеку стояли сани, запряженные в одну лошадь, а в санях сидела, съежившись, какая-то баба, закутанная еще плотнее, чем ее муж. Увидев Овчажа, баба плаксиво забормотала, благословляя его, а проезжий поступил гораздо учтивее и сразу выпил с Мацеком из большой бутыли.
Батрак для приличия отнекивался, однако, приложившись к бутыли, потянул так, что слеза прошибла, а затем принялся чинить сани. Работы оказалось немного, всего-то на полчаса, но проезжие не знали, как и благодарить его. Баба дала Овчажу кусок колбасы и четыре баранки, а муж ее, расчувствовавшись, сказал:
— Немало я ездил по свету, но такого славного мужика, как ты, брат, еще не встречал! За это я дам тебе кое-что на память. Нет ли у тебя, братец, бутылки?
— В хате, пожалуй, найдется, — ответил Мацек дрогнувшим от радости голосом, чувствуя, что ему оставят водки.
Проезжий согнал бабу с сиденья и достал черную бутылку из толстого стекла.
— Пойдем, — сказал он батраку. — Подари мне, сделай одолжение, несколько гвоздей на случай, если опять сломаются сани, а я тебе за твою помощь дам такого зелья, что куда до него водке!.. Тут тебе вместе и водка и лекарство.
Они быстро зашагали к хате, и незнакомец продолжал:
— Голова ли, живот ли у тебя заболит, ты сейчас же опрокинь рюмку этого питья. Сон ли пропадет, горе ли у тебя какое, лихорадка ли трясет, глотни только моего снадобья, и вся хворь, как пар, из тебя выйдет. Но ты смотри береги его, — говорил проезжий, — не давай кому попало: это тебе не сивуха. Еще мой дед-покойник выучился его настаивать у монахов в Радечнице. Даже от дурного глаза помогает, все равно как святая вода.
Незаметно они дошли до хутора. Мацек отправился в хату за гвоздями и бутылкой, а незнакомец остался во дворе, небрежно оглядывая дворовые постройки и отгоняя Бурека, который бросался на него, как бешеный. В другое время ярость пса заставила бы Овчажа призадуматься, но сейчас он не мог заподозрить гостя, который за пустячную работу дал ему водки и колбасы да посулил чудодейственного питья. Поэтому батрак вынес из хаты пузатую бутылку и, ухмыляясь, подал ее проезжему, а тот, не скупясь, отлил ему своего зелья, снова напомнив, чтобы он не потчевал кого попало, да и сам бы пил только в особых случаях.
Наконец они распрощались. Незнакомец побежал к саням, а Овчаж заткнул бутылку тряпицей и спрятал в конюшне под кормушкой. Его так и разбирала охота попробовать хоть каплю чудодейственного снадобья, но он пересилил себя, подумав:
«Будто не случается человеку захворать? Приберегу-ка я лучше на такой случай».
Тут Мацек выказал незаурядную силу воли, но, как на беду, Слимаки замешкались в костеле, и бедняге не с кем было словом перемолвиться. Он пообедал, просидев за столом дольше обычного, убаюкал сиротку, потом опять разбудил и принялся ей рассказывать про больницу, где ему починили сломанную ногу, и о проезжих путниках, которые так щедро его угостили. Но, несмотря на все старания отвлечься, из головы у него не выходило спрятанное под кормушкой снадобье монахов из Радечницы. Куда бы он ни смотрел, везде ему мерещилась пузатая бутылка. Она выглядывала из-за горшков в печке, зеленела на стене, поблескивала под лавкой, чуть ли не стучалась в окно, а бедный Мацек только жмурился и говорил про себя:
«Отстань ты! Пригодится на черный день».
Перед самым закатом Овчаж услышал издали веселую песню. Он выбежал за ворота и увидел возвращавшееся из костела семейство Слимака. Они остановились на горе, и, казалось, их темные силуэты спустились на снег с багрового неба. Ендрек, задрав голову и закинув за спину руки, шагал по левой стороне дороги; правой стороной шла хозяйка в расстегнутой синей кофте, из-под которой виднелась сорочка, еле прикрывавшая грудь; сам хозяин, сдвинув шапку набекрень и подобрав полы зипуна, словно собирался пуститься в пляс, несся вперед, перебегая с левой стороны на правую и с правой на левую, и при этом распевал во всю глотку:
За овином, за амбаром
Что ты льнешь ко мне задаром?
Заору благим я матом, —
Прибегут папаша с братом…
Хоть сердись, хоть не сердися,
Как упрусь я, ты смиришься.
Батрак смотрел на них и смеялся — не над тем, что они перепились, нет: ему было приятно, что им так весело и хорошо живется на свете.
— Знаешь, Мацек… — заорал издали Слимак, заметив, что он стоит у ворот, — знаешь, Мацек, ничего нам швабы не сделают!..
Он подбежал к Овчажу и грузно оперся на его плечо.
— Знаешь, Мацек, — продолжал хозяин, направляясь вместе с ним к хате, — встретили мы в костеле Ясека Гжиба. Прохвост порядочный, но хороший парень! Как мы сказали ему, что Ендрек вздул Германа, он на радостях выставил нам целую четверть водки и клялся истинным богом, что на суде Ендрека отпустят… А уж Ясек в этом знает толк, недаром он писал в конторе, да и сам не раз бывал под судом за всякие штуки! Ого! Уж он-то знает…
— Пусть только эти прохвосты засадят меня в каталажку, я их подожгу!.. — выпалил сильно раскрасневшийся Ендрек.
— Не болтай ты зря! — накинулась на него мать. — Еще когда-нибудь они в самом деле погорят, на тебя и подумают…
В таком настроении они вошли в хату и уселись за стол. Но сегодня все как-то не ладилось: хозяйка, подавая щи, больше налила на стол, чем в миску; у хозяина совсем пропал аппетит, а Ендрек забыл, в какой руке полагается держать ложку. Он перекладывал ее из одной руки в другую, облил зипун, обварил ногу отцу и, наконец, отправился спать. Примеру его не замедлили последовать родители, и через несколько минут вся семья Слимака спала как убитая.
Овчаж остался в одиночестве, опять ему не с кем было перекинуться словом и опять вспомнилась пузатая бутылка под кормушкой. Напрасно он старался прогнать эту мысль, мешая догорающие угли в печке или заправляя фитиль в потрескивающей лампе. От храпа Слимака его клонило ко сну, а носившийся в хате запах водки наполнял его сердце невыразимой тоской. Тщетно пытался он рассеять невеселые думы: как мотыльки над огнем, они кружились над его головой. Позабудет он о больнице, сокрушается о покинутой найденке; позабудет о бедной сиротке, начинает тужить о своей горькой доле.
— Ну, ничего не поделаешь, — пробормотал наконец батрак, — надо и мне ложиться спать…
Он завернул ребенка в тулуп и пошел в конюшню. Ощущая теплое дыхание лошадей, он улегся на тюфяк и закрыл глаза — все напрасно. Сон не шел к нему, потому что рано еще было спать.
Наконец, ворочаясь с боку на бок, Мацек нечаянно задел рукой бутылку с питьем монахов. Он отодвинул ее, но бутылка, нарушая закон инерции, все назойливее лезла ему в руки. Он хотел покрепче заткнуть ее тряпицей, но непонятным образом тряпка осталась у него в пальцах, а когда он машинально поднес бутылку к глазам, чтобы посмотреть, что с ней происходит, горлышко удивительного сосуда само прыгнуло ему в рот, и Мацек, даже не думая, что делает, проглотил изрядную толику целебного снадобья.
Проглотил и поморщился в темноте: питье оказалось не только крепким, но и тошнотворным. Ни дать ни взять — лекарство.
«На что польстился», — подумал Овчаж и, закупорив бутылку, сунул ее поглубже под кормушку.
В то же время он решил в будущем быть воздержаннее и без надобности не потреблять этого зелья, отнюдь не отличающегося приятным вкусом.
Он прочитал молитву, и ему стало теплей и спокойней. Вспомнилось ему возвращение Слимаков из костела: странное дело — они, как живые, встали у него перед глазами. Ендрек вдруг куда-то исчез (в эту минуту Овчаж не был уверен, существует ли вообще на свете какой-то Ендрек!), Слимак отправился спать, но куда-то далеко-далеко, и с ним осталась только хозяйка — в синей расстегнутой кофте, из-под которой виднелись нитки бус, спустившаяся сорочка и белая грудь.
Овчаж закрыл глаза и даже придавил их пальцами, чтобы не глядеть. Но он все-таки видел Слимакову, и она улыбалась, так странно улыбалась. Он накрыл голову тулупом — напрасно! Женщина все стоит и смотрит на него так, что у него огонь пробегает по всему телу. Сердце бурно колотится, а в жилах, словно вар, кипит кровь. Мацек повернулся к стене и вдруг (о страшная минута!) почувствовал, что кто-то стоит подле него и шепчет: «Подвинься…» Он подвинулся так, что дальше уже было некуда, и опять услышал тот же голос: «Ну, подвинься…» — «Куда я подвинусь, раз тут стена?» — спрашивает Мацек. «Подвинься же!» — шепчет тихий нетерпеливый голос, и в то же время теплая рука обнимает его за шею.
И вот Овчажу кажется, что его подстилка закачалась. Летит… летит… летит… Боже, куда же он падает?.. Нет, он не падает, он несется по воздуху, легкий, как перышко, как дым. Он открывает глаза и видит: над снежными холмами в темном небе искрятся звезды. Откуда же небо, когда он лежит в запертой конюшне? А все-таки небо видно. Но каким образом?.. Нет его снова не видно, опять кругом темнота. Он хочет двинуться и не может. Да и зачем двигаться, раз ему и так хорошо? И есть ли на свете хоть что-нибудь, ради чего стоило бы пошевельнуть пальцем? Нет, ничего такого нет, или, вернее, есть, но только одно: это сон, который в эту минуту им овладел, сон настолько глубокий, что ему хотелось бы никогда не просыпаться. Ах, ах, как трудно дышится, но он засыпает… засыпает… засыпает…
Он спал без сновидений, должно быть, часов десять подряд. Разбудило его ощущение боли. Мацек почувствовал, как кто-то сильно его встряхнул, потом пнул ногой в бок и в голову, наконец дернул за руки, рванул за волосы и заорал над ухом:
— Ну, вставай, вор проклятый, вставай!..
Овчаж попробовал встать, но вместо этого повернулся на другой бок. Тотчас же удары по голове и встряхивание возобновились с еще большей силой, и чей-то сдавленный голос (так показалось батраку) снова закричал:
— Ну, вставай, ты!.. Чтоб тебе сквозь землю провалиться!..
Мацек поднялся и сел. Голова у него отяжелела, как камень, глаза резало от дневного света, и он их снова закрыл, подперев голову рукой. Он попытался собраться с мыслями; в первую минуту ему показалось, что он угорел.
Но вот снова его ударили кулаком по лицу — раз и еще раз. Мацек с трудом открыл глаза и увидел, что бьет его Слимак. Мужик обезумел от гнева.
— Вы за что меня бьете? — с изумлением спросил Мацек.
— Где лошади, вор проклятый?.. — ревел Слимак.
— Лошади?.. — пробормотал Мацек.
Он пополз на четвереньках со своей подстилки, вылез во двор и опять повторил:
— Лошади… Какие лошади?
И вдруг его вырвало. После этого он немного пришел в себя и заглянул в конюшню. Как будто там чего-то не хватало. Мацек потер лоб, стараясь разбудить ленивую мысль, и снова глянул. Конюшня была пуста.
— А лошади где? — в свою очередь, спросил Овчаж.
— Где?.. — рявкнул Слимак. — Ты своих дружков спроси, куда они их угнали, — вор!..
Батрак растерянно развел руками.
— Я лошадей не угонял, — сказал он. — Всю ночь я не выходил отсюда… Что-то со мной неладно; видать, я захворал…
Он покачнулся, но удержался, схватившись за косяк.
— Нечего тут болтать!.. Чего дурака валяешь, не видишь разве, что лошадей у меня украли?.. — кричал, кипя от гнева, Слимак. — Ворам-то надо было ворота отомкнуть да через тебя лошадей провести.
— Никто тут ворот не отпирал и лошадей через меня не выводил, накажи меня бог, коли я вру! — сказал Овчаж, ударяя себя кулаком в грудь.
И вдруг заплакал.
В эту минуту из-за риги показались Ендрек и Слимакова.
— Тятя! — крикнул, подбегая, мальчик. — Бурек околел, лежит под забором…
— Воры его отравили, — прибавила мать, — видно, пена у него шла… Так и замерзла на морде.
Овчаж, едва стоявший на ногах, опустился на порог.
— Да и с этим что-то сделалось, — сказал Слимак, — совсем ополоумел. Насилу его добудился… Да еще хворь к нему привязалась…
— Ну и пусть себе подыхает! — крикнула Слимакова, грозя кулаком. — Спал в конюшне и дал лошадей украсть… Чтоб ему ни дна ни покрышки, когда околеет!
Ендрек нагнулся за камнем, чтобы швырнуть в Овчажа, но родители удержали его. Присмотревшись получше, они заметили, что батрак изменился до неузнаваемости. Лицо у него посерело, губы стали бледными, как у покойника, глаза ввалились.
— Может, и его отравили? — шепнула хозяйка.
Слимак пожал плечами, не зная, что отвечать. Затем стал допрашивать батрака, не был ли кто вчера в их отсутствие и не угощал ли его?
Медленно, с усилием, но ничего не тая, Мацек рассказал о проезжем, которому починил сани, и о снадобье монахов из Радечницы; всхлипывая, он добавил:
— Видать, дали мне какого-то поганого зелья, чтобы лошадей увести…
Но Слимак не только не пожалел его, а снова впал в бешенство.
— А ты взял у него и выпил? — кричал он. — И не пришло тебе в голову мне рассказать, когда мы вернулись из костела, а?
— Как тут было рассказывать, — ответил Мацек, — когда вы сами малость угостились?..
— А тебе-то что? — заорал Слимак. — Твое собачье дело не подглядывать, пьян я или не пьян, а когда я напился, смотреть в оба, чтобы чего-нибудь не утащили… А ты такой же вор, как и они, — еще хуже их: ты меня подвел — за то, что я пустил тебя в дом, когда ты с голоду подыхал!..
— Ох, не говорите так! — простонал Овчаж.
Он сполз с порога и повалился в ноги Слимаку.
— За вами осталось, — всхлипывал он, — мое жалованье… Да еще тулуп у меня есть, хоть худой, а все-таки… Ну, и зипун да сундучок… Все заберите себе, только не говорите, что я вас подвел… Пес-то был не вернее меня, а и его отравили.
Но Слимак в остервенении оттолкнул его.
— Что ты мне голову дуришь! — яростно закричал он. — Сундук мне свой отдает да жалованье, а лошади стоили не меньше как восемьдесят рублей… За целый год я не скопил столько, чтобы лошадей купить… Восемьдесят рублей, о, Иисусе!.. Восемьдесят рублей отдать из-за этого прощелыги… Будь ты мне сын родной, а не бродяга приблудный, и то бы я тебя не простил… Оба мальца, хоть они мои дети, того мне не стоили…
Гнев его возрастал. Дрожа от бешенства и сжимая кулаки, он вопил:
— Да мне-то чего беспокоиться! Ты виноват, что пропали лошади, ты их и находи, а нет — я в суд на тебя подам за воровство… Ступай куда хочешь, ищи как знаешь, но без лошадей на глаза мне не показывайся. Убью! Себя загублю, а убью… До того ты мне омерзел из-за этой кражи, что вот схвачу топор и башку тебе раскрою! И щенка этого забирай, Зоськина ублюдка, а то сдохнет. Оба убирайтесь вон! С лошадьми вернешься — все тебе прощу. А без них придешь, лучше удавись, но мне на глаза не попадайся.
— Я буду искать, — молвил Мацек, надевая трясущимися руками ветхий тулуп. — Авось господь бог мне поможет…
— Черта проси, чтобы он тебе помог, раз через твою подлость я теперь разорился, — пробормотал Слимак, повернулся и ушел.
— А сундук ты оставь, — сказал Ендрек.
— Так-то он нам отплатил за нашу доброту! — прибавила хозяйка, вытирая фартуком слезы.
Все трое пошли в хату. И хоть бы кто-нибудь на него ласково поглядел, а ведь он, может быть, уходил навсегда.
Мацек остался один и неторопливо собирался в путь. Он надел на сиротку свой жилет, потом завернул ее в лоскут от зипуна, а поверх укутал рядном. Затем подпоясался кушаком и разыскал во дворе толстую палку.
У него разламывалась от боли голова, а ослабел он, как после тяжелой болезни. Но он уже мог думать и понимал, что произошло. Мацек не обиделся на Слимака за то, что тот избил его и выгнал из дому, — правду сказать, хозяин был прав; не смущало его и то, что с этой минуты он лишается крова: у таких, как он, крова никогда не бывает. Не тревожило Мацека даже будущее, ни его собственное, ни сироткино, — что ж: мир велик, а господь бог везде. Его мучило другое: жаль было украденных лошадей.
Для Слимака лошади были просто рабочей силой, а для Овчажа это были друзья и братья. Кто во всем свете скучал по нем; кто, как не Войтек и Гнедой, с радостью его встречал, когда он входил в конюшню, и прощался с ним, когда он уходил? Сколько лет они прожили вместе, вместе терпели нужду, помогали друг другу, скрашивали его одиночество — и вот не стало этих друзей! Кто-то украл их, угнал на голод, на муку, и он, Овчаж, это допустил…
Мацеку показалось, что он слышит их ржанье. Смекнули бедняги, что с ними случилось, и зовут его на помощь. «Иду! Иду!» — бормотал батрак. Он взял ребенка на руки и, опираясь на палку, заковылял со двора. Мацек даже не оглянулся в воротах: наглядится еще, когда вернется с лошадьми.
За ригой, вытянувшись, лежал Бурек, но Овчажу было не до него: он заметил следы лошадей, отпечатанные на снегу, как на воске. Вот большое копыто Гнедого, а вот сломанное Войтека, там, подальше, воры сели верхом и поехали шагом. До чего осмелели, ничего не боятся! Все равно Овчаж вас отыщет; пусть он слаб и хром, но теперь в нем проснулось мужицкое упорство. Хоть бы вы убежали на край света, он пойдет и на край света; хоть бы вы укрылись под землей, он руками разроет землю; хоть бы вы улетели на небо, он и на небо попадет и до тех пор будет молча стоять у небесных врат, до тех пор будет своим смирением докучать святым, пока они не разбегутся по небу и не приведут ему лошадей.
С поля следы свернули на дорогу, ведущую к костелу, но не исчезли. Мацек отлично их видел и читал по ним всю историю этого путешествия. Вот тут Гнедой споткнулся, а тут Войтек в испуге шарахнулся в сторону, а вон там вор слез с Гнедого и поправил на нем уздечку. Ну, и важные господа — эти воры! Уж и воровать ходят в новых сапогах; шляхтич и тот бы не постыдился выехать в таких на охоту…
Неподалеку от костела Мацек увидел, что воры свернули с большой дороги — это бы еще полбеды, но они разъехались в разные стороны: тот, что ехал на Гнедом, взял вправо, а тот, что на Войтеке, — влево. Овчаж с минуту подумал и пошел налево: может быть, потому, что следы Войтека были заметнее, а может быть, и оттого, что он больше любил эту лошадь.
Около полудня, продолжая идти по следу, Мацек очутился близ той деревни, где жил кум Слимака, староста Гроховский. Крюк был небольшой, и Мацек решил зайти к Гроховскому, рассчитывая, что ему дадут поесть: он и сам успел проголодаться, да и сиротка уже несколько раз принималась хныкать у него на руках.
Старосту он застал дома как раз в то время, когда его ругала жена — просто так, без особой причины. Огромный мужик сидел у стены на лавке, опершись одною рукой на стол, а другой на окно, и слушал бабью брехню с таким вниманием, как будто ему в волости читали рапорт. Однако внимание это не было искренним: всякий раз, когда голова жены устремлялась вслед за горшками в печку, Гроховский потягивался, зевал или ударял себя кулаком по голове, морщась так, как будто эта болтовня ему давно уже осточертела.
При чужих жена уступала старосте, чтобы не срамить его звание. Поэтому Гроховский обрадовался Овчажу, велел его покормить чем-нибудь горячим, а девочке дать молока. Когда же батрак сообщил, что у Слимака украли лошадей и что он, Мацек Овчаж, идя по следам воров, зашел к своему старосте посоветоваться, Гроховский угостил его копченой свининой и водкой. Он готов был даже составить протокол, но, к сожалению, дома у него, как он выразился, не было канцелярских принадлежностей и бумаги.
Затем он пригласил Мацека для секретного разговора в боковушку, где они шептались не менее часу. Оказалось, что Гроховский давно уже выслеживает воровскую шайку и даже знает ее главарей, но пока ничего с ними сделать не может. Никто из них не пойман с поличным, и, что еще хуже, какие-то влиятельные люди ставят ему палки в колеса. Он назвал Мацеку фамилию проезжего, который за починку саней употчевал его питьем радечницких монахов, и объяснил, что ехавшая с ним баба, его жена, вовсе не баба и не жена, а попросту брат Иоселева шурина, переодетый в женское платье.
Теперь Мацек понял, почему молодой Гжиб вчера, после обедни, с такой охотой угощал обоих Слимаков и напоил их допьяна, но он поклялся старосте, что до поры до времени рта не раскроет.
— Если подать в суд, — заключил Гроховский, — эти прохвосты увернутся, но мы сами найдем на них управу: подстережем в укромном местечке и первым делом установим, кто ворует. Тогда и лошади отыщутся; ты о них не горюй.
Овчаж поклонился ему в ноги и сказал:
— Все сделаю, что прикажете, староста, хоть бы пришлось мне голову сложить.
— Ты сделай так, — напутствовал его староста. — По следу мимо моей хаты незачем идти, я и без того знаю: он ведет к Иоселеву шурину. Но любопытно мне знать про другой след, направо от дороги; не приведет ли он нас к кому-нибудь из колонистов или к тому еврею, что караулит остаток леса. Иди, брат, по тому следу как можно дальше, а в случае на что набредешь, сейчас же дай мне знать. Воровское гнездо невелико, к завтраму ты обернешься.
— И лошадей назад заберем?.. — спросил Мацек.
— Из кишок у них вытянем, — ответил староста, и глаза его грозно блеснули.
Было уже около двух часов, когда Мацек, распрощавшись, ушел. Гроховский намекнул было жене, что не худо бы оставить сиротку у них, но баба так на него накинулась, что он умолк. Овчаж опять закутал девочку в зипун и рядно, посадил ее на левую руку, в правую взял палку и пошел.
Выйдя на большую дорогу, он сразу отыскал следы Гнедого и, проходив с часок, сообразил, что конюшня у воров должна быть где-то поблизости, потому что следы тут смешались. Сперва он удалился от дороги, потом приблизился, потом опять отошел, свернул в лес и, наконец, очутился в овраге, по другую сторону железнодорожной насыпи. Мороз все крепчал, но Мацек так разгорячился от ходьбы, что не замечал холода; по небу время от времени проносились тучи, тогда на землю сыпался снег, но вскоре снова переставал. Мацек торопился, чтобы не занесло следов, и все шел, глядя себе под ноги, не обращая внимания на то, что темнеет и снег валит все гуще.
Он очень устал и поминутно присаживался, но ему все чудилось ржанье Гнедого, и он снова срывался с места. Один раз оно раздалось совсем близко (или послышалось, оттого что у него трещала голова), и Мацек из последних сил пошел, уже не разбирая следов, прямо на голос. Чем скорей он бежал, тем явственнее становилось ржанье; он карабкался на холмы, продирался сквозь цеплявшийся за него кустарник, падал, опять поднимался и шел на голос.
Наконец ржанье умолкло, и тогда Мацек увидел, что находится в овраге, по колено в снегу, и что наступила ночь.
С большим трудом он взобрался на холм, чтобы осмотреться кругом и не заблудиться. Но увидел лишь снег и разбросанные кое-где кусты. Снег справа и слева, снег позади, впереди и под ногами, а вокруг темнота. Из-за туч не видно ни звездочки, на западе погасла вечерняя заря. Куда ни глянь — темнота, да снег, да черные пятна кустов.
Мацек хотел было спуститься с холма. Но в одном месте ему показалось чересчур круто, в другом — не продраться сквозь заросли. Наконец он набрел на удобный спуск; нащупывая дорогу палкой, он прошел шагов десять и — упал с высоты нескольких аршин. Счастье еще, что снегу в этом месте было по пояс, не то он разбился бы насмерть вместе с ребенком.
Сиротка испугалась и тихонько захныкала (голосок у нее был все такой же слабый), а в сердце Мацека закралась тревога.
«Заплутать-то я не заплутал, — думал он, — места тут все знакомые, наши же овраги. Да как выбраться отсюда?..»
И он снова двинулся, но уже оврагами, то по колено в снегу, то по щиколотку, а иной раз и повыше колена. Так он шел с полчаса, пока не выбрался на утоптанное место. Мацек присел на корточки, пошарил рукой и узнал собственные следы.
— Вот уж путаная дорога! — пробормотал он и направился по другому проходу в оврагах.
Некоторое время он снова шел прямо, пока не наткнулся на какую-то выемку в снегу под горой. Ощупав рукой откос и яму, Мацек сообразил, что это то самое место, где он недавно свалился с обрыва.
Вдруг послышался какой-то шорох — Овчаж насторожился. Нет, это шелестят ветви над головой. Вверху поднялся ветер и нагнал тучи; снова посыпал мелкий, сухой, колючий снег, впивавшийся в руки и в лицо, как рой комаров.
«Неужто пришел мой последний час?..» — подумал Овчаж. — Ну, нет, — прошептал он, — мне еще лошадей надобно отыскать, чтобы меня вором не считали.
Он укутал сиротку, которая крепко уснула, хотя на руках ей было неудобно и тряско, и снова побрел по оврагам — просто так, без цели, лишь бы идти.
— Тоже я не дурак — садиться, — бормотал он. — А то чуть только сядешь, сразу замерзнешь, а я лошадей и воров не брошу…
Колючий снег валил все гуще и уже облепил Мацека с головы до ног.
Слушая завывание ветра на вершинах холмов, Овчаж радовался, что вьюга не застигла его в поле: здесь, в оврагах, все-таки было теплее.
— Да тут и вовсе тепло, а садиться я не стану, так и прохожу до утра, не то, пожалуй, замерзну.
Еще задолго по полуночи ноги совсем отказались повиноваться Мацеку; он уже был не в силах вытаскивать их из снега. Мацек остановился и стал топтаться на месте. Но скоро и это его утомило, тогда он добрался до какого-то обрыва и прислонился спиной к глинистому откосу.
Это место показалось ему превосходным. Оно слегка возвышалось над оврагом, и — главное — в нем было небольшое углубление, как раз в человеческий рост; со всех сторон его окружали кусты, так что снег тут не очень донимал. Вдобавок к прочим достоинствам, оступившись, Мацек неожиданно обнаружил большой камень, высотой с табуретку, лежавший в выемке с правой стороны.
— Ну, засиживаться я не стану, — говорил Мацек, — не то еще замерзну. А присесть можно. Спать, конечно, на морозе не годится и лежать то же самое, — прибавил он про себя, — но посидеть можно.
И он спокойно уселся, натянул шапку на уши и плотнее закутал продолжавшую спать сиротку, решив, что сначала минутку отдохнет, потом минутку потопчется на месте, потом снова отдохнет, снова потопчется и так дождется утра.
— Только бы не уснуть, — бормотал он.
В углубление снег не проникал; здесь, казалось, было даже теплее, чем снаружи. Окоченевшие ноги стали как будто отходить, и теперь Мацек ощущал уже не холод, а легкий зуд, словно муравьи ползали по его подошвам. Они проползли между пальцами и забегали по всей ступне; сначала залезли на сломанную ногу, потом на здоровую и дошли до коленей.
Вдруг невесть откуда взявшийся муравей забегал у него по носу. Мацек хотел его стряхнуть, но тогда целый рой накинулся на ту руку, где спала сиротка, а потом и на другую. Овчаж не отгонял их: зачем, раз это покалывание не позволяло ему уснуть? И, наконец, оно было даже приятно! Он усмехнулся, когда проказливое насекомое добралось до пояса и даже не задумался над тем, откуда вдруг взялись эти муравьи. Мацек знал, что сидит в овраге среди кустов, и не мудрено, что тут был муравейник, а о том, что стояла зима, он как-то позабыл.
— Только бы не уснуть… Только бы не уснуть, — повторял он.
Наконец, ему пришла в голову другая мысль: а почему бы не уснуть? Уже ночь, он в конюшне… Ну да, в конюшне: но сюда вот-вот придут воры. И Мацек ждет их, сжимая в руке страшную дубину, а чтобы не проспать, он не ложится и сидит на чурбане.
Ого!.. Вот слышится чей-то шепот… Это воры… Вот они уже отворили ворота в конюшню, виден снег на дворе. Мацек припал к стене, сжимает свою дубину… Ну, он им задаст!..
Но воры, видно, смекнули, что Мацек не спит, и ушли. Какое там — ушли! Попросту удрали и топочут так, что земля гудит. Овчаж засмеялся и подумал, что теперь ему можно уснуть или по крайней мере спокойно подремать. Он уселся поудобнее, забившись в уголок, и обеими руками прижал сиротку к груди — чтобы не упала. Ему надо хоть минутку поспать; уж очень он устал. Потом он мигом вскочит, потому что его ждут дела. Но какие?
«Что мне надо было сделать?.. — вспоминал он. — Пахать?.. Нет, уже вспахано… Лошадей напоить?.. Ну да, лошади…»
После полуночи ветер разогнал тучи, и на небе показался краешек луны. Тусклый свет ударил прямо в глаза Мацеку, но он не пошевелился. Вскоре луна скрылась за холмом, снова налетели тучи со снегом, но Мацек по-прежнему не двигался. Он сидел в выемке, прислонясь к стене, и обеими руками обнимал сиротку.
Наконец взошло солнце, но Мацек и теперь не шелохнулся. Казалось, он с изумлением смотрит на железнодорожное полотно, оказавшееся шагах в пятидесяти от него.
Солнце уже высоко поднялось, когда на путях показался обходчик. Заметив мужика, он окликнул его, но Мацек молчал; тогда обходчик спустился с насыпи и подошел ближе. Издали, еще не доходя до него, он несколько раз крикнул: «Эй, эй, отец! Напились вы, что ли?..» Наконец, словно не веря своим глазам, он ступил в выемку и потрогал Мацека рукой.
Лицо мужика затвердело, словно восковое, и, словно восковое, затвердело личико ребенка; иней запорошил ресницы мужика, а на губах ребенка блестела замерзшая слюна.
У обходчика руки опустились. Он хотел крикнуть, но, вспомнив, что кругом нет ни души, повернулся и побежал назад. Тут же, за холмом, он увидел стлавшиеся по небу веселые дымки той деревни, где находилось волостное правление. Обходчик поспешил туда.
Несколько часов спустя он приехал в санях со старостой и стражником, чтобы убрать тела. Но на морозе Мацек закостенел, и теперь невозможно было разжать ему руки и разогнуть ноги: так его и перенесли в сани в сидячем положении. Так и везли его дорогой, так и подъехал он к волостному правлению, прижав к груди ребенка, с откинутой на задок саней головой и лицом, обращенным к небу: словно, покончив расчеты с людьми, он хотел поведать богу свои обиды и горести.
Когда сани с несчастными прибыли на место, перед правлением собралась кучка мужиков, баб и евреев, а в стороне от них — волостной старшина, писарь и староста Гроховский. Узнав, что замерз какой-то мужик с ребенком, Гроховский сразу догадался, что это Овчаж, и с сокрушением рассказал собравшимся историю батрака.
Слушая его, мужики крестились, бабы причитали, даже евреи отплевывались, и только Ясек Гжиб, сын богача Гжиба, покуривал шестигрошовую сигару и усмехался. Он стоял, засунув руки в карманы барашковой куртки, выставлял вперед то одну, то другую ногу, обутую в сапоги выше колен, дымил своей сигарой и усмехался. Мужики неодобрительно посматривали на него и ворчали, что ему, мол, и покойники стали нипочем. Но бабы, хоть и негодовали, а не могли на него сердиться: и правда, парень был как картинка. Высокий, стройный, широкоплечий, лицо — кровь с молоком, глаза — словно васильки, русые усы и бородка, будто у шляхтича. Этакому красавцу парню впору бы управляющим быть или хоть винокуром, а мужики между собой шептались, что этот прохвост рано ли, поздно ли, а подохнет под забором.
— Неладно что-то сделал Слимак: как же это он выгнал беднягу да еще с сироткой в этакую стужу? — промолвил старшина, внимательно осмотрев мертвецов.
— И очень даже неладно, — загудели бабы.
— Обозлился человек, что лошадей у него украли, — вступился какой-то мужик.
— Лошадей ему все равно не вернуть, а что две души он погубил — так погубил! — крикнула в ответ какая-то старуха.
— У немцев выучился! — прибавила другая.
— Теперь будет совесть его грызть до самой смерти! — подхватила третья.
Гроховский становился все мрачнее, наконец он заговорил:
— Э, не так его Слимак гнал, как сам он рвался выследить тех воров, что лошадей у нас уводят…
И с отвращением, хотя и украдкой, он бросил взгляд на Ясека Гжиба; тот вскинул на него глаза и огрызнулся в ответ:
— Так и со всяким будет, кто вздумает чересчур усердно ловить конокрадов. И их не поймает, и сам пропадет.
— Ничего, дойдет черед и до конокрадов.
— Не дойдет!.. Уж больно они народ ловкий, — возразил Ясек Гжиб.
— Бог даст, дойдет, — настойчиво повторил Гроховский.
— А вы не очень кричите, а то как бы и вас не обворовали, — засмеялся Ясек.
— Может, и обворуют, но сперва пусть богу помолятся, чтобы послал мне крепкий сон.
Во время этого разговора стражник ушел в правление, волостной писарь с превеликим вниманием разглядывал покойников, а старшина поморщился так, словно раскусил перец. Наконец он сказал, показывая на сани:
— Надо бы этих горемык сразу отвезти в суд. Там и начальник и фельдшер, пускай делают с ними что полагается… Ты поезжай, — обратился он к владельцу саней, — а я с писарем догоню вас. Это первый случай у меня в волости, чтобы так вот кто замерзал…
Владелец саней почесал затылок, но ему пришлось повиноваться. Да и до суда было не так далеко: всего версты две. Он подобрал вожжи, стегнул лошадей, а сам пошел рядом с санями, стараясь пореже оглядываться на своих седоков. Вместе с ним отправился староста и еще один мужик, которого вызывали в суд по делу о порче ведра в чужом колодце. Увидев, что они тронулись, стражник вышел из правления и догнал их верхом.
В то самое время, когда старшина отправлял покойников из волости в суд, уезд по этапу выслал в волость дурочку Зоську. Через несколько месяцев после того, как она оставила ребенка на попечение Овчажа, ее посадили в тюрьму. За что? — ей это не было известно. Зоську обвиняли в нищенстве, в бродяжничестве, в распутстве, в покушении на поджог, и всякий раз, когда раскрывалось новое преступление, ее переводили из тюрьмы в арестантскую или из арестантской в тюрьму, затем из тюрьмы в больницу, из больницы снова в арестантскую — и так целый год.
Ко всем этим странствиям Зоська относилась с полным равнодушием. Но когда ее переводили в новое помещение, она в первые дни беспокоилась, получит ли работу. Потом ею снова овладевала тупая вялость и большую часть суток она спала на нарах или под нарами, в коридоре или на тюремном дворе. А вообще ей все было совершенно безразлично.
Однако время от времени Зоське вспоминался брошенный ребенок, ее тянуло на волю, и тогда она впадала в бешенство. Один раз в таком состоянии она неделю не ела, в другой раз хотела удавиться, в третий — едва не подожгла тюрьму. Тогда ее отправили в больницу и, вылечив застарелую рану на ноге, по прошествии нескольких месяцев (в течение которых она ознакомилась еще с двумя или тремя тюрьмами) выслали по месту рождения, под надзор.
И вот Зоська шла из уезда в родную деревню под конвоем двух мужиков, из которых один нес пакет с предписанием, а другой его сопровождал. Она шла по большаку в рваном зипунишке, на одной ноге у нее был башмак, на другой — чуня, на голове дырявый, как решето, платок. Ни сильный мороз, ни вид знакомых мест не производили на нее никакого впечатления. Она глядела прямо перед собой и, подоткнув полы зипуна, быстро, словно спеша домой, шагала по дороге, то и дело обгоняя своих конвоиров. Если она чересчур забегала вперед, конвоир ей кричал: «Ты куда разлетелась?» Тогда Зоська останавливалась и стояла столбом посреди дороги, пока ей снова не приказывали идти.
— Видать, совсем одурела, — сказал один из сопровождавших ее мужиков, тот, что нес пакет из уезда.
— Да она сроду такая, а вот насчет черной работы — ничего, не хуже людей, — ответил второй, издавна знавший Зоську, так как сам был из той же волости.
И они заговорили о другом. До волостного правления оставалось не более версты, и из-за покрытого снегом холма уже виднелись почерневшие трубы хат, когда навстречу Зоське и ее конвоирам показался стражник верхом, а за ним сани с трупом Овчажа и ребенка. Зоська, по-прежнему опережая конвоиров, прошла мимо, ко мужики при виде необычного зрелища остановились и вступили в разговор со старостой.
— Господи помилуй! — воскликнул один. — Да кто ж этот бедняга?
— Овчаж, батрак Слимака, — ответил староста. — Зоська! — окликнул он арестантку. — А ведь это твоя дочка с Овчажем.
Зоська подошла к саням, но сначала равнодушно смотрела на трупы. Однако постепенно взгляд ее становился разумнее.
— Что это на них нашло? — спросила она.
— Замерзли.
— С чего же они замерзли?
— Слимак прогнал их из дому.
— Слимак?.. Слимак прогнал из дому?.. — бессмысленно повторяла она, шевеля пальцами. — А верно: Овчаж это, а это, видать, моя дочка… Моя!.. Только чуть подросла с тех пор… Да где это слыхано, чтобы малое дитя заморозить?.. Но и то сказать, ей на роду был писан худой конец… А ведь, как бог свят, моя это дочка!.. Гляньте!.. Моя дочка, а ее убили!..
Мужики, покачивая головами, прислушивались к лепету Зоськи. Наконец староста сказал:
— Ну, пора в путь, будьте здоровы. Поедем, кум Мартин!
Кум Мартин, подобрав вожжи, взмахнул кнутом, но в эту минуту Зоська вдруг полезла в сани к покойникам.
— Ты что делаешь? — гаркнул конвоир, схватив ее за зипун.
— Да это моя дочка! — закричала Зоська, цепляясь за сани.
— Ну и что ж, что твоя? — сказал староста. — Тебе один путь, ей — другой…
— Моя, моя дочка!.. — вопила Зоська, обеими руками держась за сани.
Лошади вдруг тронули, Зоська упала в снег, но успела ухватиться за полозья, и сани поволокли ее за собой.
— Будет тебе беситься! — заорал конвоир и побежал за Зоськой со старостой и другим мужиком.
— Моя дочка!.. Отдайте мне мою дочку!.. — кричала помешанная, не отпуская полозьев.
Мужики с трудом ее оторвали, и сани укатили. Зоська хотела подняться и бежать за ребенком, но один из конвоиров сел ей на ноги, а другой схватил за руки.
— На что она тебе, дура? — убеждали они Зоську. — Ребенка не воскресишь…
— Моя дочка!.. Слимак ее заморозил!.. Чтоб его господь наказал!.. Чтоб ему самому так замерзнуть!.. — кричала Зоська, вырываясь из рук конвоиров.
Но когда сани скрылись из виду, она понемногу стала затихать, посиневшее от мороза лицо ее приняло медный оттенок и исчез лихорадочный блеск в глазах.
Наконец она совсем успокоилась и впала в обычную апатию.
А когда стихло шуршание полозьев, Зоська поднялась с покрытой снегом земли и, равнодушная, как всегда, быстро зашагала к волостному правлению, лишь изредка тяжело вздыхая.
— Уже и позабыла, — пробормотал мужик, несший пакет.
— Иной раз дураку-то лучше на свете, — ответил его спутник.
И они оба умолкли, слушая, как скрипит снег под ногами.