…Любовь,
что на земле не завершилась,
Что дальше?
Большую часть из тринадцати лет, прошедших с момента ее последней встречи с человеком, бывшим ее первой – и единственной – любовью, с ее кузеном Джоном Форсайтом, и, уж во всяком случае, все те двенадцать с половиной лет, с тех пор как она поняла, что ее мужу Майклу известно об их незадачливом романе, Флер Монт с успехом потратила на то, чтобы сотворить из себя Настоящую Женщину.
Понимая, что вряд ли найдется мужчина, которому захотелось бы иметь критика у себя под боком, она принялась энергично помогать мужу строить парламентскую карьеру; при ее содействии ему удалось осуществить несколько небольших, но имеющих значение замыслов, и, что особенно ценно, она поддержала его, после того как несколько раз он потерпел неудачу, о чем окружающие обычно помнят куда дольше. Ее имя теперь, после смерти сэра Лоуренса, украшенное титулом, можно было встретить среди имен светских дам, занимавшихся благотворительностью. Она принимала живое участие в заседаниях попечительниц разнообразных обществ, отлично разбираясь не только в планах на будущее чуть ли не на год вперед, но и в финансовых отчетах за последнее полугодие. И кроме того, она была матерью: Кристофера, еще до рождения ставшего Китом, к настоящему времени почти достигшего шестнадцати лет и в будущем одиннадцатого баронета, и его сестры Кэтрин, бывшей на шесть лет моложе и, конечно, обреченной называться Кэт.
Таковы были тяготы жизни и противовесы им, регулирующие и направляющие стопы Флер по неизбежно тернистой магистрали бытия. Если же говорить о жизни вообще, то сказать, что ее жизнь была не так уж плоха или – еще более радужное предположение – что она удалась, означало бы пренебречь переходящим из рода в род принципом и полностью игнорировать тот факт, что речь идет О женщине, чья девичья фамилия была Форсайт.
Форсайты – какую бы фамилию они ни носили: Лэмб, Хэймен, Спендер, Мэйхью, поскольку Форсайт – это не просто фамилия, а скорее биологическая или социальная классификация, – Форсайты по природе своей не способны быть счастливыми, если не завладеют объектом своего вожделения. Для большинства людей их толка это большого труда не составляет, потому что стремились они обычно к богатству, недвижимости, положению в обществе – к тому, что в свое время уже было достигнуто предыдущими поколениями. Но стоит Форсайту в своих желаниях обратиться к сфере чувств, куда люди с инстинктом собственника допускаются лишь после того, как пройдут испытание страданием, или забредают как нищие с протянутой рукой, тогда он – или она – будут скорее всего до конца дней чувствовать себя обделенными. Теоретически догадываясь обо всем этом, Флер, тем не менее, в минуты одиночества все чаще задумывалась – так ли уж для нее обязательно следовать этим путем.
Одним словом, на лбу Флер, все еще безупречно гладком, появилась и тут же пропала морщинка, вызванная мимолетным раздражением, все же проникшим в голову, пока она сидела на кушетке у себя в залитой послеобеденным солнцем art deco[1] гостиной на Саут-сквер однажды в июне 1939 года.
Перед ней стоял ее сын, глубоко засунув руки в карманы и хмуро постукивая ногой по асимметричному чугунному экрану, скрывавшему пустой камин, он неодобрительно изучал шедевр джазового века, висевший над каминной доской.
Близился день его шестнадцатилетия, и мужчина, в которого скоро превратится этот самый Кит Монт, уже сейчас начинал проявлять себя во всевозможных, пока что еле уловимых, мелочах. Об этом можно было судить по огоньку, вспыхивавшему вдруг в его холодных серо-голубых глазах, спрятанных в данный момент сонно полуопущенными веками и ресницами; по высокому надменному лбу, который сейчас скрывался обязательной школьной стрижкой каштановых волос, а особенно по рисунку еще по-детски пухлых губ, прикрывавших идеально ровные белые зубы, в котором просматривалось порой нечто от сытого кота.
– Тут я тебе ничем помочь не могу, и ты сам это отлично знаешь, – сказала Флер. – Раз Финти хочет, чтобы ты пошел с ними, разговаривать не о чем.
– Но у меня ведь опять разыграется сенная лихорадка, – возразил Кит, сам чувствуя по звуку собственного ломающегося голоса, что отговорка, хорошо работавшая прошлым летом, звучит неубедительно.
Флер пожала плечами, обтянутыми золотистым шелком безукоризненно сидящего костюма.
– Обстоятельство, возникающее по мере надобности, тебе не кажется? На крикетном поле она у тебя не разыгрывается.
И не глядя на сына, Флер поняла, что попала в самую точку, поскольку он тут же начал дергать какой-то случайный махорок на своем спортивном свитере, и прибавила только:
– Ну, не сердись!
Кит вышел из комнаты не столько рассерженный, сколько окончательно убежденный, что дальнейшие пререкания с матерью бессмысленны. Лишь только дверь за ним захлопнулась, он принял независимый вид и взбежал к себе на этаж. Главная его забота с тех пор, как он приехал сегодня утром, чтобы последний раз перед долгими каникулами провести дома субботу и воскресенье, была прямо противоположна мысли, занимавшей его мать, а именно – как стать Настоящим Мужчиной. Достигнув переходного возраста, когда тебя в любой момент может подвести если не голос, то осанка, Кит был постоянно начеку, как бы не попасть впросак или не совершить какую-нибудь неловкость, а в результате ему казалось, что обе возможности подстерегают его на каждом шагу. Когда-то больше всех на свете он любил Финти, и, когда вспоминал об этом не так уж давно утраченном чувстве, на щеках у него появлялись красные пятна, что мужчине не пристало. Но теперь она была бонной Кэт, и, узнав, что не успел он вернуться домой, как его посылают на прогулку с ними обеими в парк, он подумал, что это уж слишком; вот почему он побежал к матери с просьбой, в которой ему было отказано.
Однако Кит понемногу становился прагматиком – это была первая из многих черт, унаследованных им от Флер, и проявившаяся у него при взрослении, – и к тому времени, как он добрался до верхней площадки, фраза матери перестала казаться ему такой уж обидной. По пути в свою комнату, куда он направился за оставленной там школьной курткой, он заглянул в детскую. Неодолимая Финти – именовавшаяся до того, как она поселилась на верхнем этаже дома на Саут-сквер, мисс Мак-Финтлок, – вооруженная щеткой, нетерпеливо дочесывала длинные рыжеватые непокорные волосы его сестрицы. Их как бы светящаяся изнутри масса, сбегавшая на плечи мелкими тугими волнами, отказывалась повиноваться твердому нажиму щетки в руке Финти, проделывавшей эту операцию после завтрака уже вторично, да и сама природа их словно бы не поддавалась рациональному объяснению, по крайней мере с точки зрения бонны со строгим церковно-приходским мировоззрением. Уму непостижимо, откуда у такой хрупкой бледной девочки – ведь она буквально насквозь просвечивает – взялись такие волосы! Можно подумать, что все ее жизненные силы сосредоточились в этом блестящем каскаде кудрей. Невольно приходил на ум эпизод из Библии на ту же тему. Финти мерещилось в них даже что-то от пиктов, когда она заплетала это великолепие в тугую косу, в нетерпении больно дергая непослушные пряди. Девочка же все это покорно сносила и только с робкой надеждой поглядывала на заглянувшего в приоткрытую дверь брата.
– Ну, будет вам! Вы так и до вечера не кончите, – сказал Кит, понимая, что искренне испытываемое им сочувствие, увы, не отразилось в его голосе, и пожалев, что, дав распоряжение, не сумел заставить себя хотя бы подмигнуть, как скорей всего поступил бы его отец. – Мама сказала, чтобы я вывел собаку.
Оказавшись после ухода сына снова в одиночестве, Флер вернулась к своим мыслям, которые в последнее время подтачивали ее душевное равновесие, как мыши деревянную переборку. Не зная отказа ни в одной прихоти, удовлетворить которую могли бы деньги, общественное положение и обожавший отец, ей не так-то легко было смириться с печальным обстоятельством, что то единственное, чего она действительно желала, ей было иметь не суждено. Возможно, она так никогда и не сумела бы примириться с этим, но теперь уже много лет она и этот неумолимый факт научились сосуществовать, не нанося друг другу особого ущерба. И уж конечно, если при таком неудачном соединении порой что-то разрушалось, для постороннего взгляда это оставалось незаметным, так как происходило в душе Флер.
Почти двадцать лет тому назад, в тот день, когда состоялась ее свадьба с Майклом – увы, не с Джоном! – поднимаясь наверх после приема, чтобы переодеться, она на какой-то миг почувствовала, что происходящее невыносимо; с ней была тогда ее троюродная сестра Джун Форсайт, сводная сестра Джона, бывшая значительно старше его, которая делала все, чтобы помочь Флер справиться с накатившим на нее отчаянием, с той мукой, которую, как ей казалось, никаких человеческих сил не хватит вынести. Теоретически никто не мог выполнить это лучше Джун, поскольку ей самой довелось узнать в юности, что такое разбитое сердце и крушение всех надежд, кроме того, судьбы ее и Флер были в известной степени переплетены. Однако, убеждая Флер, что, раз решив что-то, нужно быть твердой до конца, она не сумела найти с ней верный тон. Все правда, некогда она решила добиться любви Джона, а теперь… теперь стала женой Майкла.
– Да, – сказала она Джун тогда, – я, наверно, его позабуду… если умчусь далеко-далеко.
В то время Джун восприняла эти слова как признак того, что к Флер возвращается душевное равновесие, и ушла, благословив ее на прощание. Это было второе благословение, полученное Флер за тот день: «Отныне и довеку… Джон уйдет из твоей жизни…» Разве можно было оправиться от этого удара – никогда не иметь! Никогда не быть с ним! В ту минуту она готова была навсегда утратить покой, лишь бы вернуть то, что потеряла.
Для Флер, получившей гены в наследство от матери-француженки и отца Форсайта, поражение стало стимулом к действию, и она упорно держалась намеченного плана, хотя временами скорей напоминала утопающего, который хватается за соломинку. Постепенно она достигла кажущегося совершенства своей теперешней жизни. Но совершенство в отсутствие любимого – вещь жестокая. Не скажешь, конечно, что это нож в сердце, но ноющую боль под ложечкой вызвать порой может. Что и случилось с Флер. Как ни старалась она, как ни добивалась своего, мудрые слова поэта древности[2], сказавшего, что «бегущие за море сменяют не душу свою, а лишь небо над головой», были ее единственным утешением. Понесенная утрата, возврат к жизни и, наконец, отказ тринадцать лет назад от Джона, когда она уступила его «этой» американке, оставили неизгладимый след в ее душе, и теперь, жарким летом этого тревожного года, Флер, проницательно и без сантиментов оценивая положение, должна была признать, что попытка забыть не удалась. Если в чем она и преуспела – и то дорогой ценой, – то лишь в умении обманывать себя. Уже какое-то время она чувствовала, что в душе ее что-то готово вот-вот оборваться, однако определить, что именно даст сбой, она не могла. Зазвонил телефон, и Флер рассеянно взяла трубку.
– Флер, милочка! – Для человека, разменявшего девятый десяток, голос, который принадлежал Уинифрид Дарти, урожденной Форсайт, родной тетке Флер, звучал вполне бодро.
Флер чуть отвела трубку ото рта – чтобы голос не выдал ее душевного состояния, распроститься с которым она пока что не была склонна.
– Здравствуй, Уинифрид!
Флер уже давно обходилась без всяких добавлений к именам родственников, как своих, так и Майкла, делая исключение только для своей матери. Называла тетку просто Уинифрид; по именам обращалась и к родным Майкла. Даже свекровь была для нее просто Эм, и нельзя сказать, чтобы сиятельная леди Монт была против этого уменьшительного имени. Что касается Уинифрид Дарти, в своей еще молодости усвоившей ту же манеру – что по тем временам было достаточно смелым поступком – и в течение нескольких сезонов собственную мать называвшей Эмили, – то она только приветствовала устранение прибавки к своему имени, считая, что она только старит ее.
– Флер? У тебя голос звучит так, будто ты говоришь откуда-то издалека. Ты не больна? Или это просто что-то с телефоном?
Флер повысила голос:
– Так лучше?
– Да, да! Вот какая у меня к тебе просьба – не могла бы ты попросить Майкла позвонить мне сегодня, когда он вернется вечером из парламента. Если, конечно, у него найдется для этого минутка.
Флер была озадачена.
– Конечно… Но… Ты, надеюсь, не забыла, что мы ждем тебя сегодня к ужину?
– Нет, моя прелесть, этого я не забыла.
В голосе Уинифрид проскользнуло раздражение. После того, как она переболела зимой ревматизмом, да еще весной два раза упала – без особых, впрочем, последствий, – она стала излишне чувствительна к своему возрасту, всюду ей чудились какие-то намеки на этот счет.
– Мне просто нужно посоветоваться с Майклом по одному поводу и не хотелось бы заводить разговор при постороннем человеке.
– Понимаю. Конечно, я скажу ему. Уверена, что он улучит минутку и позвонит тебе.
Уинифрид смягчилась. Не хватало еще превратиться в то, что всю жизнь она терпеть не могла, – в сварливую старуху. Как говорится, старость не радость.
– Кстати, что представляет из себя твой гость? – спросила она уже теплее.
– Понятия не имею.
– Да? Он что, умом не блещет?
Вопреки своему настроению, Флер улыбнулась.
– Пока что я с ним еще не знакома. Вчера мы ждали его к чаю, но, вместо этого, он прислал слугу с огромным букетом и нижайшей просьбой извинить его хозяина, которого задержало какое-то срочное дело.
– Вот это я понимаю! Красивые жесты у испанцев в крови. Посмотреть хотя бы на танго.
Флер была признательна тетке за эту нечаянную ошибку и воспользовалась ею, чтобы отвлечься от прежних мыслей.
– Он же не испанец, Уинифрид. Он – аргентинец. Кстати, и танец тоже.
– Да ну? – сказала Уинифрид, обращаясь скорей всего к самой себе. Лишь только раз ей довелось соприкоснуться с этой прекрасной испано-американской страной – это было, когда ее, ныне покойный, супруг Монтегью осенью 1889 года отправился в Буэнос-Айрес, забрав с собой собственные пожитки, которые уместились в одном чемодане, а заодно и жемчуга Уинифрид. Это была последняя капля, переполнившая чашу терпения Уинифрид по отношению к ее благоверному, и не столько потому, что жемчуга эти Монти сам подарил ей, а потому, что заплатить за них ювелиру пришлось ее отцу Джемсу. То, что он прихватил с собой еще и какую-то экзотическую балеринку, чьими щедрыми ласками он – по передаче ожерелья – рассчитывал вволю насладиться, ставилось Дарти не в столь уж большую вину. Куда преступней было лишить женщину, урожденную Форсайт, ее основных сокровищ – драгоценностей и спутника жизни. И действительно, открыв футляр и обнаружив, что жемчугов в нем нет, Уинифрид испытала самый страшный за всю свою жизнь удар! Собственно говоря, только следующей весной, когда набедокуривший Дарти вернулся из Аргентины (в трюме! Еще один удар, поскольку никто из имевших отношение к Форсайтам – даже слуги – никогда не путешествовал в подобных условиях!), Уинифрид смогла с уверенностью сказать, которая из этих двух потерь больнее затронула ее. Что там ни говори, а жемчуг всегда жемчуг, а вот Дарти в мятом костюме, в просивших каши ботинках ценности уже не представлял.
– Маме кажется, что он просто обаятелен, – сказала Флер. – Может, и правда.
– Ни на минуту не сомневаюсь. У Аннет всегда был прекрасный вкус. Что касается меня, то я для разнообразия буду только рада новому знакомству. Последнее время я никого, кроме Форсайтов, не вижу.
Как у тетки, так и у племянницы в результате разговора настроение заметно повысилось, особенно у Уинифрид, которая теперь каждый раз, собираясь в гости, цепенела при одной мысли, что ей предстоит здороваться за руку «бог знает с кем». Узнать, что Майкл позвонит ей попозже, было для нее большим облегчением, пересилившим чувство неловкости от того, что она скрыла от Флер, как обстоит дело в действительности. Ей нужен был вовсе не совет Майкла, а его помощь. На счастье, племянник ее был человеком таким обязательным, что можно было не сомневаться – достаточно попросить его о чем-то, и будьте уверены, он обязательно исполнит вашу просьбу. Что же до ее замечания, будто последнее время она никого, кроме Форсайтов, не видит, так ее единственным желанием было находиться как можно чаще в их обществе. Короче говоря, Уинифрид решила встретиться со своим прошлым и для этого ей нужно было содействие Майкла.
Когда Монтегью Дарти, потеряв равновесие – и в результате этого жизнь, – скатился с лестницы в Париже в 1913 году (от испанской танцовщицы к тому времени осталось только смутное воспоминание), большинство семьи сочло это чудесным избавлением (в духе Форсайтов было посмотреть на происшедшее именно с такой точки зрения – никто из них особенно не рассчитывал на радости загробной жизни). Тем не менее нежные чувства Уинифрид к мужу еще теплились и даже окрепли немного после того, как он покинул этот мир. В его молодости – и ее, разумеется, – Монти был орел – вот слово, которое шло ей на ум. Как старомодно звучит это слово сейчас! А оно с самого начала точнее всего определяло Монти – наряду со многими другими, всплывшими позднее. Мот и паршивая овца были любимыми определениями ее отца, входившими в его привычный лексикон: «Ну конечно! Этот человек просто… Так я и знал!» Другие слова: «мошенник», «пропойца», «бабник» и того хуже – возникали, по мере того как выявлялись соответствующие качества; окончательный вердикт, вынесенный Уинифрид мужу, был: «Всему есть предел», хотя фразу эту она произнесла только один раз.
И все же Уинифрид любила мужа, и его уход из жизни оставил некую пустоту. Она никогда не полагалась на его советы, не хотела от него материальной поддержки, а ближе к концу и вовсе потеряла к нему всякий интерес, но было у него одно качество, которым не обладал ни ее сын Вэл, ни ее отец Джемс, ни даже брат Сомс, – владел этим качеством только Монтегью Дарти. Он не был Форсайтом, и уже это делало его в ее глазах единственным в своем роде.
В Кенсингтонских садах, примыкающих к Гайд-парку, только самые последние из поздно зацветающих деревьев еще стояли в цвету – главным образом испанский каштан, розовый боярышник и душистая белая липа, – тогда как все остальные: медный бук, сумах, японская вишня, европейские платаны и английский дуб – прямо древесная Лига Наций – были снова свободны и легки и могли теперь неделя за неделей, пока созревающие плоды и ягоды снова не отяготят их ветвей, кланяться и покачиваться на ветру. Свежий восточный ветер, с рассвета суливший ясный день, сейчас, после обеда, не давал гуляющим подолгу задерживаться у клумб и задавал не по сезону быстрый темп пешеходам на Главной аллее. И все равно парк казался тихим, не потревоженным ничем, кроме ветра и мелодий из «Барбары Аллен», доносившихся из раковины оркестра, благоразумно отделенной от шумливых людных мест Гайд-парка змеевидным озером Серпантин. До чего жаль, что рытье окопов, начатое в прошлом году, не остановилось там.
Пока небольшие группы и иные конфигурации людей, которые мог предъявить без ущерба для своего достоинства любой город, совершали по извилистым дорожкам свой слегка затрудненный ветром променад, можно было с большой долей вероятности определить, что в мозгу у всех у них, без исключения, бродит одна и та же мысль: «И чем только все эти люди занимаются, если могут позволить себе с такой расточительностью тратить здесь свое время, не совершая при этом служебного проступка?» Из этого разумного вопроса можно было сделать вывод, что к себе вопрос этот никто не относит. Таким образом, эти слоняющиеся граждане, сами того не подозревая, поддерживали теорию, что взаимная неприязнь может служить народному единению не хуже, чем иные более гуманные побудители.
Небольшая компания, которая, без сомнения, могла привлечь внимание любого встречного художника, – брат, сестра и бонна с собакой, – выехав с Саут-сквер четверть часа спустя, была высажена шофером под сенью огромного памятника принцу Альберту и оттуда двинулась через парк в северном направлении по Ланкастерской аллее. Как всегда, находясь в общественном месте – а иногда и в частных владениях, Кэт держала Финти за руку, тогда как Кит, опережая их на несколько шагов, шел ближе к обочине, крепко держа в руке конец прочного кожаного поводка, туго натянутого жаждущим движения псом.
Когда его покупали пять лет тому назад после нелепой гибели динмонта Дэнди («Молодца Дэнди» – потомка Славного Дина, как он значился в анналах Собачьего клуба, – кличка, тут же бесцеремонно переделанная Флер на Дэна), выбор пал на него потому, что этот пятнистый комочек оказался самым мелким из пяти щенят его помета. Флер с самого начала пыталась убедить всех, что неразумно брать новую собаку сразу же после необдуманного столкновения Дэнди с подводой угольщика, потому что ее непременно избалуют до невозможности. Кроме того, она и Майклу говорила, что собаки породы, на которой настаивал их десятилетний сын, слишком велики, чтобы держать их в городе хотя бы временно. Но при молчаливом, граничившем с тайным одобрением, согласии обитателей Липпингхолла – загородного поместья Монтов, где считали, что одной собакой меньше, одной больше, вне зависимости от породы, – это уже ни на что не повлияет, торжественное обещание, данное мальчиком своему отнюдь не жестокосердному отцу, сделало свое дело. Флер, конечно, проиграла. И далматин был куплен.
Но быть самым мелким в своем выводке – статус скорей всего временный, что подтвердит вам каждый любитель собак или доморощенный социолог, и с той минуты, как Майкл, встреченный возгласами неподдельного восторга своих детей, принес его домой, пегий щенок принялся упорно наверстывать упущенные возможности своего физического и эмоционального развития. Он превратился в энергичного, веселого долговязого пса и, забыв, что некогда был заморышем, уже не первый год таил обиду, что его по какому-то недомыслию не пропускают в вожаки стаи. Поскольку соображение это засело в его узкой в черных кляксах башке довольно прочно, далматин был уверен, что лучше всех знает, что ему делать, и потому рванул вперед, чтобы быть первым на пути, ведущем в пьянящий мир звуков и запахов, который представлял собой парк в этот день.
По мере того как маленькая процессия продвигалась вперед по пути, указуемому агатово-черным носом, которым заканчивалась белоснежная собачья морда, девочке, неуверенно замыкавшей шествие, приходилось несколько раз переходить на шаркающую побежку, чтобы не отстать; однако никаких серьезных препятствий на пути им не встречалось, пока, обойдя прямоугольник с двух сторон, они не свернули к Итальянскому саду и не двинулись на юг. Финти твердо придерживалась сомнительной теории «видимость – это уже почти реальность» и в целях воспитания в своих подопечных честности и прямолинейности старалась приучить их где только можно держаться прямых линий и прямых углов.
И вот тут-то пес вдруг заартачился. Впервые на этой прогулке он мог не только унюхать воду, но и видеть, и на него нашло непреодолимое желание броситься в нее. Ничего не скажешь, фонтаны и декоративные пруды всегда соблазнительны – по этой причине Финти и хотела поскорее проскочить опасное место. На скамейках, расставленных вдоль прудов геометрических очертаний, сидело немало народа; иные помогали детям пускать кораблики с самой разнообразной оснасткой по подернутой рябью воде. Имелось даже несколько собачонок – жеманных созданий, судя по гримасе, которую состроил пес, – но они предпочитали сидеть в тени, под скамейками своих хозяев. Однако общеизвестно, что люди являются носителями микробов и прочей заразы, и Финти, не сомневавшаяся, что сенная лихорадка мастера Кита – предвестник летней простуды, которая непременно затянется на пол-лета, решила не искушать судьбу.
До этого момента возмужалость Кита сомнению не подвергалась – если не считать того факта, что он вообще находился здесь, и к тому же в обществе своей сестры и своей… то есть ее, бонны! Слава богу, от него не требовалось поддерживать разговор. Кэт и Финти вполне согласны были гулять в молчании, лишь указывая время от времени друг другу на какой-нибудь листок, перышко или цветочек. Ну, и к тому же он был с собакой – маскота, указывающая, что чего-то он да стоит, – и таким образом словно сообщал каждому, кто мог в чем-то усомниться: «К вашему сведению, я здесь прогуливаю свою собаку, а эти две особы пожелали сопровождать меня», что было ему большой поддержкой. Поэтому, когда пес вдруг натянул поводок и стал, хрипя и выдираясь, рваться в сторону вожделенного пруда, мальчик, чтобы образумить – автоматически выкрикнул его кличку, постаравшись, чтобы голос прозвучал как можно громче и внушительней. Увы, суровые законы справедливости, правящие в детской, таковы, что, поскольку выбирать щенка разрешили Киту, Кэт, тогда еще совсем маленькая, была удостоена права выбрать по собственному усмотрению ему имя. Не задумываясь над тем, что полоски и пятнышки далеко не одно и то же, маленькая дочка Флер без лишних размышлений назвала далматина именем любимого героя лучшей и любимой книжки, вследствие чего выкрикнуть ему пришлось:
ТИГРА!
Идиотская кличка! На один ужасный момент Киту показалось, что его голос прозвучал на весь парк. Ну, конечно же, ребенок, гулявший невдалеке со своими родителями и увлеченный игрой с ними в прятки, замер на месте и перестал смеяться. Кит проклял день, когда сестре его позволили дать псу эту дурацкую ребяческую кличку. И как только это допустили! Над этим нелепым именем будут смеяться все прохожие, пусть некоторые про себя. Кит и не подозревал – да и вряд ли в такой момент этот факт мог бы утешить его, – что парк буквально кишел Тиграми, Зайчиками, Барсучками и Мишками, получившими свои имена в те благословенные времена, когда никто и понятия не имел, что может быть неловко перед посторонними из-за своего поступка. А, да ладно! Сознание, что и другим приходится испытывать те же страдания, редко кого-то утешает. При звуках собственного голоса, выкрикнувшего эту нелепую кличку, Кит почувствовал себя так, будто с его прошлого сдернули покрывало, изодрав в клочья тонкий слой его возмужалости, ко всему еще собака, совершенно игнорируя своего юного хозяина, уперлась всеми четырьмя лапами и сдвинуть ее с кратчайшего пути к желанной воде было невозможно.
– Давайте сюда, мастер Кит, – торопила его Финти, шагающая теперь впереди с младшим вверенным ей чадом, тогда как старшее билось с заартачившимся псом. Этот неуместный совет бывшей бонны только распалил Кита, и он окончательно решил, что следует употребить власть. Чувствуя, что все взоры по-прежнему прикованы к нему, он взял собаку за ошейник, отстегнул поводок и жестом, испокон веков ассоциировавшимся – так, по крайней мере, было ему известно по книгам – с уверенностью в себе и решительностью, занес над головой кожаный ремешок, готовясь стегнуть Тигру. Тигра поджал зад, и тут оба, и собака и мальчик, вздрогнули при звуке неожиданного горестного вопля:
– Не надо! Кит, ну не надо же!
Худенькая ручка вцепилась в руку бонны, вторую Кэт умоляюще протянула к брату, в светло-зеленых прозрачных глазах-льдинках отразился ужас, легкий румянец, появившийся на ее щеках от пребывания на свежем воздухе, мгновенно слинял. Бонна, которую девочка потянула за руку, обернулась на ее крик. Когда Финти увидела, что испугало Кэт, ее брови нахмурились, сблизившись с поджатыми губами, и вообще все черты лица сердито сбежались к маленькому острому носику, сделав лицо похожим на пудинг, преждевременно вынутый из духовки.
Чтобы остановить Кита, одного отчаяния сестренки было мало – она была еще «ребенком», откуда ей было понимать, сколь важно проявить в нужный момент свою готовность действовать мужественно, но, увидев выражение лица своей бывшей бонны, он тут же опустил поводок. Эта вторичная пауза предоставила возможность Тигре удрать, что он и сделал, кинувшись бежать уже не к воде, которая вдруг потеряла для него всю свою привлекательность, а прямиком по дорожке, мимо бонны и девочки, дальше в парк, на свободу. И моментально скрылся из виду.
– Черт! – выругался под нос Кит, употребив самое невинное из все увеличивавшегося запаса известных ему взрослых слов, и, сделав вид, что не расслышал еще одну – бессмысленную – команду Финти, погнался за собакой.
Он пробежал – вернее, протрусил – шагов сто, прежде чем обнаружил непослушного пса, всем своим видом показывая, что исход погони интересует его мало, – подсознательная реакция на необходимость уступать силам, которые он перерос, однако не научился еще переигрывать.
Тигра сидел, просительно приподняв переднюю лапу, у ног девочки, стоявшей на берегу Долгого пруда. В руке у девочки был бумажный кулек с наломанным хлебом, и она бросала его уткам, устремившимся к ней со всех сторон. Подойдя ближе, Кит увидел, что она повернулась к собаке и смотрит на нее с такой лаской, с такой жалостью, что он вдруг почувствовал укол совести. Девочка сунула руку в кулек, достала оттуда корочку и протянула Тигре, который принял ее, как причастие. Судя по росту, Кит решил, что эта золотоволосая девочка должна быть года на три-четыре старше его сестры, хотя волосы ее были заплетены в косу, завязанную где-то на уровне талии большим синим бантом. Когда она бросала кусочки хлеба в воду, коса моталась из стороны в сторону. Да, она, безусловно, была значительно старше Кэт (у Кита была привычка оценивать представительниц противоположного пола в сравнении со своими ближайшими родственницами, которых он не особенно жаловал на настоящей стадии своего развития). В девочке он не нашел ничего общего с сестрой – она показалась ему веселой, было в ней что-то солнечное, вероятно, благодаря цвету волос. Спасибо еще, что не пришлось оттаскивать собаку от воды или – того хуже – от чьих-то объедков, а всего лишь подойти к этой симпатичной девочке. И тут он услышал какой-то странный звук. Звук этот издавал его пес – он тихонько и нежно поскуливал, не отводя преданных черных глаз от лица девочки.
Поравнявшись с ними, Кит услышал воркующий голос девочки, словно отвечавшей на чей-то вопрос:
– Извини, миленький, больше нет. Прибежал бы раньше, я б тебя угостила. Птички, наверное, не обиделись бы.
Прислушиваясь, Тигра склонил голову сперва на одну сторону, потом на другую. Поза его, казалось, говорила, что он как порядочный пес все прекрасно понимает, только нельзя ли ему еще чуть-чуть посидеть у ее ног, ну, на всякий случай, чтобы окончательно убедиться. И в этот момент он услышал за спиной шаги хозяина и, бросив через плечо настороженный взгляд, шмыгнул между кромкой воды и девочкой и припал к земле.
– Знаешь что, – сказал Кит самоуверенным тоном, – возьми-ка ты его за ошейник. А то он сорвался с поводка. И кроме того, ему запрещено попрошайничать.
Девочка улыбнулась.
– Да я ему совсем малюсенький кусочек дала, – сказала она и посмотрела на Тигру, который, скосив глаза, напряженно ловил ее взгляд. – Смотри, он просит прощенья.
Кит, знавший, что прощения псу следует просить за проступок куда более тяжкий, решил не упускать шанс и сделал стремительное движение к Тигре, но тот, сообразив, что к чему, быстро отскочил и снова бросился бежать, шмыгнув на этот раз в приоткрытую калитку, которая вела во внутренний садик, окружавший статую Питера Пэна. Вокруг никого не было, и Кит помчался во весь дух. Ему хотелось поймать собаку и покончить с этой дурацкой историей. К тому же хотелось избежать насмешек со стороны девчонки по поводу его неумения обращаться с собственной собакой. Но вместо смеха услышал за спиной легкие шаги. Она спешила на помощь.
На этот раз Кит бежал изо всех сил, и погоня длилась не больше минуты, однако за это время он успел зазеленить брюки, так как Тигра заставил его выполнить несколько рискованных прыжков на поросшей травой площадке, последний из которых навлек на его голову окончательный позор – не удержавшись при резком повороте, он шлепнулся на землю, сильно испачкав при этом брюки. Явный урон достоинству! Растянуться на траве прямо на глазах у этой девчонки, а ко всему этот негодяй опять расселся у ее ног. Кит нахмурился, ожидая услышать ее хихиканье, но реакция девочки опять была вовсе не та, что он ожидал. Бросив на Кита все тот же взгляд, откровенно выражавший искреннее сочувствие, она нагнулась к собаке и крепко взяла ее за ошейник.
– Ты его на этот раз чуть было не поймал.
Кит сообразил, что говорит это она ему, а не Тигре.
– Это же сущая дрянь, – ответил он хмуро, с запозданием на несколько секунд, которые ушли на то, чтобы обтереть о свитер приставшую к ладони грязь.
– Поводок у тебя? Мы успеем надеть и защелкнуть его прежде, чем он опомнится.
– Нет, я… Он там у моих… – Кит так и не закончил своего расплывчатого объяснения и умолк, не отводя завороженного взгляда от незнакомой девочки, в чьем обществе прошли три из самых трудных минут его жизни, в то время как она проделала простую, однако совершенно поразительную вещь. Тряхнула головой, так что длинная золотистая коса оказалась у нее на груди, и затем, не выпуская из правой руки ошейник Тигры, потянула левой за конец ленты и ловко, одним движением, выдернула ее. В следующий момент она снабдила собаку новым поводком из синего атласа, привязав его к ошейнику крепким затяжным – как успел заметить Кит – узлом. А когда он поднялся на ноги, она, ничуть не торжествуя, передала ему свободный конец ленты.
– Не такой уж он и плохой. Просто вообразил, что попал в другую сказку.
Темные ласковые глаза улыбнулись. Девочка кивком указала на статую мальчика Питера, игравшего на дудочке собравшимся вокруг него сказочным существам. Откинув распустившуюся косу за спину, она ласково похлопала собаку по узкой морде.
– Ты захотел стать Нана? Боюсь, что для этой роли ты не подходишь. – Она взяла в руки бляху. – Господи! Ты ведь и правда не из той сказки. Бедненький Тигра!
Тигра снова выразительно склонил голову сперва на одну сторону, потом на другую. Эта новая знакомая, носящая с собою лакомые кусочки, знает его имя?
И в этот миг Кит чихнул.
Среди множества осаждавших его во время этой прогулки забот Кит совсем было забыл о своей весьма удобной в некоторых случаях болезни, затихающей – как он полагал – с возрастом. Не привыкшая к такому небрежению болезнь улучила момент и отплатила ему как следует, наслав на него несусветный чих, который ему, приличия ради, с трудом удалось заглушить, уткнувшись носом в рукав фланелевой куртки. Когда Кит поднял на девочку слезящиеся глаза, ему показалось, что она, протягивая ему атласную ленту, сказала: «Аскот», но, не успев переспросить, еще раз громко чихнул.
– Гудвуд[3]! – сказала она и на этот раз чуть-чуть хихикнула. Кит снова посмотрел на нее внимательно, желая удостовериться, что поймал-таки ее на предательском смешке. Когда перед глазами у него прояснилось, оказалось, что она снова забрала у него из рук самодельный поводок и протягивает взамен квадратик узорчатой лужайки. Это был ее носовой платок, и Кит взял его, понимая, что в тот момент, когда ему пришлось воспользоваться рукавом, обнаружилось, что своего при себе у него нет. Кроме того, он чувствовал, что неодолимый приступ надвигается на него в третий раз, и потому сконфуженно отвернулся от нее, чтобы справиться с собой. Повернувшись, он увидел, что девочка ведет Тигру из садика Питера Пэна. Собака примерно шла рядом с ней. Кит поплелся за ними.
– Здорово это тебя, – сказала она.
Прежде чем заговорить, Кит засунул насквозь промокший квадратик пестрой лужайки поглубже в карман – недоставало вдобавок ко всему вернуть его владелице в теперешнем виде. Затем взял у нее конец ленты.
– Спасибо! – сказал он хрипло, потом откашлялся и еще раз поблагодарил, на этот раз приветливей.
Он хотел попросить ее повторить, что она сказала перед этим, но она объяснила сама.
– Сенная лихорадка ужасно неприятная штука. Мой брат тоже ею страдает. А наш дядя говорит, что начинается она всегда с Аскота, а заканчивается Гудвудом.
Поскольку один пожилой родственник Кита, с которым он обычно виделся раз в год во время летних каникул, при каждой встрече повторял эту сентенцию, мальчик сумел глубокомысленно хмыкнуть в ответ. Но тут девочка посмотрела вдаль и даже приподнялась на цыпочки, чтобы заглянуть через его плечо. Кто-то кричал пронзительным голосом:
– Энн, милочка! Мы уходим.
Кит обернулся и увидел появившуюся из-за поворота дорожки крошечную старушку довольно несуразного вида. Ей должно быть лет под сто, подумал Кит, а может, она даже ровесница Уинифрид – тетки его матери, чей возраст был, на его взгляд, неисчислим. Однако старушка эта была, казалось, достаточно шустра; огромная шляпа, насаженная на сооружение из оранжевато-седых волос, при ходьбе ерзала у нее на голове, как плохо закрепленное гнездо. И ко всему подбородок! На него – как на крюк – можно было бы повесить фонарь. Рядом с ней шел мальчик, одного роста и совершенно той же масти, что девочка, только на вид – гораздо младше. Чувствуя, что к нему постепенно возвращается ощущение собственного превосходства, Кит тут же решил, что мальчик – какая-то размазня. Должно быть, младший брат этой девчонки, а старушка скорей всего их бабушка. Ну и ну! Выходит, не все несносные люди на свете обязательно его родственники!
Девочка остановилась, в последний раз почесала собаке за ухом, сказала торопливо «До свидания!» и побежала догонять своих. Тигра дернулся было вслед за ней, но мягкий поводок остановил его. Кит приказал вновь послушному псу «к ноге!» и еще раз посмотрел вслед девочке и двум ее спутникам, которые уже дошли до поворота дорожки. Последнее, что он увидел, было ее оживленное личико – она весело махнула ему на прощание и скрылась за поворотом.
Идя по окутанной ранними сумерками набережной Виктории, Майкл Монт, видный член парламента от Мид-Бэкса и – что не слишком хорошо звучало в приложении к имени человека столь эгалитарных настроений – баронет в десятом поколении, неотступно думал о том, возможно ли каждый день уходить с работы домой со все более и более тяжелым сердцем. А ведь именно так обстояло дело. Мысль о неизбежности чудовищных последствий, грозивших стране в случае, если правительство Англии будет и дальше придерживаться своего теперешнего курса, лежала на сердце тяжелым грузом. А то обстоятельство, что он не был уверен, какого курса следует держаться ему самому, казалось, удваивало вес этого груза. Где остановиться, где та граница, за которой уже нельзя потворствовать Германии в попытке ее умиротворить, и в то же время как избежать неверного шага, который мог бы привести Англию к участию в еще одной войне в Европе? Решить этот вопрос было так же невозможно, как вычислить величину к.
Он остановился, оперся локтями о парапет и провел рукой по коротко подстриженным седеющим усам, с недавних пор украсившим его верхнюю губу. Его лицо, от природы насмешливое – клоунское, по мнению некоторых, из-за сочетания чуть заостренных ушей и неулыбчивых глаз, – именно благодаря этим усам и недавно появившемуся печально-вдумчивому выражению, слегка постарело, несмотря даже на шапку светлых мальчишеских волос. Немного постояв, он повернется и пойдет домой на Саут-сквер. Но последние месяцы у него вошло в привычку – если позволяло время – обязательно пройтись вечером вдоль реки до Иглы Клеопатры, а то и чуть подальше, радуясь, что вырвался из Вестминстерского дворца, и постоять, вглядываясь в противоположный берег, а то и просто в бегущую воду. Это время, когда он мог полностью отключиться от своих государственных дел, казалось ему удивительно целебным. Последние месяцы он, от природы легкий, мягкий человек, постоянно испытывал раздражение, и после шума нижней палаты эти несколько свободных тихих минут доставляли ему ни с чем не соизмеримое удовольствие. С недавних пор потерпели фиаско даже либеральный скептицизм Майкла и стремление оставаться гуманным там, где о гуманности не могло быть и речи, которые его противники в парламенте окрестили «монтизмом». Когда-то это они были основой, на которой он строил свою карьеру, теперь, однако, пошатнулась и она, так что он получил возможность по-настоящему оценить иронию поэта, сказавшего:
…и снова
Улажен кризис, и небо прояснилось.
Не зря велись переговоры —
Я цел! Молчи же, совесть!
Мутная вода была вся в воронках. Перефразируя доктора Джонсона, Майкл подумал, что Темзе-матушке, по всей видимости, надоел и Лондон, и совместное с ним существование; даже мягкий вечерний свет не сумел вызвать ответные блики на ее усталой поверхности. Рассеянно глядя на движущуюся массу мутной воды, Майкл задумался над предательской повторяемостью событий. Двадцатый век, в сущности, наступил с Бурской войной; спустя двадцать лет был отпразднован День перемирия, положивший конец Великой войне, в которой принял участие и он сам. Теперь, еще через двадцать лет, к ним снова приближалась война, которая должна была положить конец всем войнам, вот только Мэйфкинга на этот раз не было и помощи, по-видимому, не предвиделось. Кажется, все тот же добрый доктор сказал, что второй брак это торжество надежды над опытом. Что же, тогда, значит, вторая война? Коллективный опыт, тонущий в массовом безумии? По всей вероятности, война, которая положит конец всем войнам, еще впереди, думал он, та самая, после которой весь мир окажется поверженным в прах, чтобы дать нам начать все сначала, с атомов! Майкл криво улыбнулся: требовалось все больше усилий, чтобы заставить себя верить, будто это всего лишь комедия, и снова, опуская имена и даже не кивнув в сторону знаменитого лексикографа, он пришел к заключению, что если требуется название, то иначе как «комедией ошибок» этого не назовешь.
Ему показалось, что вдоль парапета кто-то идет, направляясь к нему. Кто угодно, только бы не парламентарий, взмолился он и, повернув голову, вздохнул с облегчением: молитва его была услышана, к нему приближался какой-то бродяга, протягивая мозолистую руку испокон веков принятым и понятным жестом. Майкл всю свою жизнь был тем, что в бродяжническом мире именуется «легкая пожива», и, увидев руку человека, высовывающуюся из обтрепанного рукава не по росту маленького пиджака, он тут же сунул собственную руку в карман брюк и нащупал там полкроны.
Майкл повернулся, протягивая монету, но, к его удивлению, бродяга попятился и затряс рукой тем же общепринятым жестом, должным означать, с одной стороны, отказ, а с другой – страх обидеть. Не поднимая головы, он пробормотал:
– Нет, нет, не надо… Это я просто так, по оплошности…
Но Майкл настаивал и продолжал протягивать деньги, сокращая разделяющее их расстояние.
– Вот, пожалуйста! Право, это меня не разорит, уверяю вас…
Он слегка постукал нищего по плечу указательным пальцем, пытаясь всучить ему монету, и только когда бедняга, продолжая упорно отмахиваться, повернулся к нему, Майкл впервые как следует разглядел его лицо. Не успела еще память подсунуть воспоминание о каком-то неоплаченном долге, а у него внутри уже что-то сжалось. Неудивительно, что человек этот прятал от него лицо.
Поняв, что он узнан, человек распрямил плечи, но по-прежнему не хотел встречаться с Майклом глазами.
– Сперва не узнал вас, сэр… капитан Монт… Извиняюсь за беспокойство.
Майкл смотрел на него со все нарастающей жалостью – задубелое лицо с въевшейся пылью, затравленный взгляд карих глаз – как у зайца, увиденного в прицел охотничьего ружья, подумал он, – поношенный костюм, рубашка с отсутствующим воротничком… Майкл смотрел на все это, понимая, что перед ним то, что осталось от человека, который когда-то был ему ближе брата родного, имей он такового. Майкл произнес его фамилию:
– Льюис!..
Младший сержант Льюис – вот кем был этот человек во время войны, когда служил денщиком у Майкла.
– Простите, сэр, что побеспокоил… Очень сожалею, – повторил он, а сам уже отходил бочком в сторону, норовя улизнуть.
Майкл ухватил его за рукав с опаской – как бы не порвать ветхую ткань.
– А я так вовсе не сожалею. Возьми-ка это для начала, а не то я кину ее в реку.
Он сунул серебряную монету в карман пиджака, надеясь, что в подкладке нет дыры.
– Спасибо вам, сэр. – Затравленность в глазах обозначилась еще сильнее. – Рад видеть вас в добром здоровье.
– Сожалею, что не могу сказать того же тебе. Давай-ка рассказывай мне обо всем сам.
Майкл подвел его к ближайшей скамейке, обращенной к реке, и сел. Льюис остался стоять в позе, которую нетрудно было принять за стойку «смирно».
– О Господи! – воскликнул Майкл и неожиданно расхохотался: – Те дни давным-давно миновали для нас обоих. Собственно говоря, я теперь что-то вроде твоего слуги, так что, будь добр, сядь.
На сердце у Майкла так и не стало легче, когда приблизительно час спустя он вошел в двери своего дома. Отныне на него ложилась еще и доля вины, что – он это прекрасно сознавал – было нелепо, однако скинуть этот груз не давала вообще-то мало свойственная парламентариям здравость суждения. Вина в том, что он имел дверь, которую мог отпереть своим ключом, собственный дом в центре города, поместье за городом и жену, имеющую собственный капитал. Одним словом, вина в том, что он «кое-чего добился». Социалистические принципы и богатая жена в одной постели плохо сочетаются. Он прямиком поднялся наверх и застал Флер почти в полном параде.
Она стояла наклонившись над туалетным столиком, поправляя серьгу в ухе, и он залюбовался изящной линией ее спины. Облегающее изумрудно-зеленое муаровое платье шелестело при каждом движении; его яркий чистый цвет уничтожал рыжеватость, проглядывающую в ее темно-каштановых волосах. Майкл понимал, что здесь прежде всего и кроется его вина – в этом прекрасном, живом, быстром разумом, совершенном создании, чьим обожающим супругом он состоял уже почти двадцать лет, к сожалению, для нее всего лишь «faute de mieux»[4]. Она улыбнулась, увидев его отражение в зеркале, улыбнулся в ответ и он, правда не сразу. На него сверкнули ее – тоже изумрудные – серьги, которые их дочка маленькой называла зелеными бриллиантиками.
– Наконец-то! – сказала она. – На душ у тебя есть ровно десять минут.
Майкл хлопнул ладонью по лбу.
– О, Майкл, неужели ты забыл? Но ты сможешь побыть дома?
– Недолго. На полночь назначено голосование. К этому времени мне придется вернуться.
Флер не нахмурилась и не произнесла ни слова, но по мелькнувшему у нее в глазах знакомому выражению скуки, в то время как она продолжала заниматься своим туалетом, меняя изумруды на гранаты в жемчужной рамочке, нетрудно было понять, что требования, предъявляемые его работой, начинают ей надоедать, что она устала от ее непрестанного вторжения в их жизнь. Он подошел и поцеловал ее в плечо. Прикосновение губ к атласной коже пробудило у него желание не ограничиться одним поцелуем, но он удовлетворился долгим взглядом на воплощенное совершенство, смотревшее на него из зеркала. Как бы ни расходилось его собственное желание с желаниями жены, ясно было, что сейчас не тот момент наводить мосты. И таких моментов что-то давно не подворачивалось, подумал Майкл.
– Извини, дорогая! Меня перехватили по пути. Форма одежды?
– Фрак, будь любезен.
Он уже направился в свою комнату для переодевания, когда она окликнула его:
– Кит приехал, и ему не терпится увидеть тебя. И еще Уинифрид просила тебя позвонить, пока она дома на Грин-стрит.
Майкл постарался оставить иронию при себе.
– Ладно! Сперва разделаюсь с домашними обязанностями. Я мигом.
Приблизительно за месяц до этого званого ужина мать позвонила Флер из Франции и сказала, что познакомилась с очень интересным интеллигентным человеком и ей хотелось бы, чтобы в следующий раз, когда он будет в Англии, Флер тоже познакомилась с ним. Флер, зная, что все знакомые ее матери в избытке наделены этими двумя качествами, пропустила сообщение мимо ушей. Аннет перебралась на постоянное жительство в Париж еще за несколько лет до смерти Сомса Форсайта в двадцать шестом году, а после того, как он умер, наведывалась в Англию и совсем редко. Но она регулярно разговаривала с Флер по телефону и научилась улавливать любой оттенок в голосе дочери. Теперешний его тон говорил об ennui[5] и легком раздражении, и в грассирующем голосе самой Аннет засквозила ирония.
– Он из Ар-ргентины, но по-английски говорит замечательно. Увер-рена, что тебе не будет с ним скучно, Флер.
– Ну, раз так, обязательно пошли его сюда. Ты мне хочешь что-то рассказать о нем?
– Нет, нет. Il est tres mondain[6]. Насколько я понимаю, он финансист или что-то в этом роде. Если тебе интересно, он сам тебе все расскажет.
Флер не уделила предполагаемому визиту почти никакого внимания: все переговоры шли по телефону через Аннет, легкое осложнение внесли лишь две-три телеграммы, полученные ею от аргентинца, – всякий раз с изменением даты его визита. Когда накануне он прислал извинения, что не сможет в тот день быть у нее к чаю, Флер решила, что на этот раз мать ее сильно ошиблась в своей оценке и что аргентинец нагонит-таки на нее скуку. Меньше всего ей нужно было сейчас, когда жизненные дивиденды и так шли на понижение, распинаться перед человеком, который никак не выкроит времени, чтобы дать себя развлечь. Поэтому, когда в назначенный час все ее гости – за исключением одного – собрались, Флер подумала, что вот теперь-то как раз и принесут заключительную телеграмму или еще один роскошный букет с оправданиями и извинениями. Сквозь гул голосов в гостиной до нее донесся стук копыт и шорох колес подкатившей к дому коляски. Ее циничные догадки получали подтверждение. Без всякого сомнения, это посыльный из цветочного магазина со специальным поручением. Чего, однако, она не ждала, пока прислушивалась к происходящему за дверью, одновременно направляя течение разговора в двух разных компаниях, это услышать в холле мужские шаги и глубокий низкий голос, в сравнении с которым ответы горничной звучали пискляво. Они остались без лакея, поскольку еще весной, взбешенный вторжением в Чехословакию, он вступил в армию. От миниатюрной горничной Тимс трудно было ожидать, чтобы она всегда оказывалась в подобных случаях на высоте положения, но и она никогда не впустила бы посыльного в дом. Шаги не смолкали и приближались к гостиной. Не мог же это быть их запоздавший гость. Ну, кто в наши дни станет держать экипаж? Нет, это уж слишком!
Повернувшись, Флер увидела в дверях высокую фигуру незнакомца. Тимс с трудом поспевала за ним. Он уже отдал ей шляпу и трость и свободным движением скидывал плащ, пока она старательно выговаривала его фамилию, оповещая о прибытии гостя.
– Мистер Алли… Холлиан… Мистер.
– Александр Баррантес, – сказал он с поклоном.
На секунду в комнате воцарилась полная тишина, и тут же быстрый ум Флер совершенно точно определил, зачем ее матери понадобилось так настаивать на этом знакомстве. Секунда прошла, он шагнул к ней, так что она не успела даже отделиться от остальных гостей. Взял ее протянутую руку и снова наклонил голову; его рука была теплой, сухой, рукопожатие приятным.
– К вашим услугам, леди Монт. Прошу извинить меня за бессовестное опоздание.
Флер встретила взгляд его больших, спокойных, непроницаемо карих глаз, и в тот же миг в ее собственных ореховых глазах вспыхнул огонек. Неожиданно для себя она инстинктивно почувствовала, что необходимо предотвратить любую попытку проникнуть в ее мысли.
– Что вы, сеньор Баррантес. Вы, как почетный гость, имеете полное право приехать последним. Моя мать говорит, что вы хотели бы познакомиться с нашей семьей. Мы все перед вами.
Если не считать Майкла, собравшееся общество состояло главным образом из членов семьи Уинифрид Дарти – ее сына с женой и дочери с мужем, – но поскольку Флер была единственным ребенком, все они составляли ее ближайшую английскую родню; были, правда, еще родственники по мужу, но ее мать не раз подчеркивала, что аргентинец хотел познакомиться именно с Форсайтами.
Флер разделалась с представлениями быстро.
– Это мой муж Майкл, это двоюродные братья и сестры: Вэл и Холли Дарти и Джек и Имоджин Кардиган, а это миссис Уинифрид Дарти, моя тетя. Прошу извинить за такое количество разных фамилий, но большинство из перечисленных по происхождению Форсайты.
– Мы довольно своеобразная порода, – сказала Уинифрид, не отнимая у него руки. – Интересно, почему у вас возникло желание познакомиться с нами?
– Все очень просто, миссис Дарти. Я сам наполовину англичанин, но никогда не встречался ни с кем из своей английской родни. Когда мать леди Монт рассказывала мне о своей семье в Англии, я подумал, что, познакомившись с ней, я смог бы представить себе и собственную семью. Простите меня за откровенное признание, но я, право же, чувствую, что вдруг очутился среди своих.
Уинифрид, не обладавшая даром Флер легко уходить от разговора, вдруг почувствовала себя под взглядом огромных темных глаз как старая олениха, внезапно остановленная светом фар. Он отпустил ее руку, и очарование рассеялось.
И тут, как всегда, вылез Джек Кардиган:
– Ну надо же! Никогда не представлял себе, что форсайтский род может быть принят как парадигма.
Имоджин, которой чувство юмора Джека успело несколько приесться за тридцать три года совместной жизни, заметила полушутливо:
– Не обращайте внимания на слова моего мужа, сеньор Баррантес. Сами мы давно уже не обращаем.
Пока все дружно смеялись над Джеком, Флер взяла гостя под руку и, положив свою на рукав безукоризненно сшитого фрака, повела всех в столовую.
В Испанской столовой Флер, не менявшейся с тех пор, как молодые Монты поселились в доме на Саут-сквер вскоре после свадьбы, стройный, элегантный Александр Баррантес был идеальным, единственно возможным дополнением. Сторонний наблюдатель (это мифическое существо), увидев его на фоне ярких фарфоровых фруктов, мавританской панели, поднимавшейся над мозаичным полом, старой бронзы, тисненой кожи и копии принадлежавшей Сомсу картины Гойи – женщина определенного возраста и назначения в каскаде черных кружев, мгновенно опознанная аргентинцем, – мог бы заподозрить, что с этой целью он и был специально нанят на этот вечер. В комнате, задуманной так, чтобы она излучала знойные страсти, их вдруг еще прибавилось.
И как же он сумел очаровать всех! Флер следила за тем, как ее гости один за другим подпадали под чары утонченного иностранца. Она посадила его во главе длинного и узкого, не покрытого скатертью стола между собой и Уинифрид. По другую сторону от нее сидел Вэл и напротив него Джек – бедный Вэл, но кому-то же надо было. На другом конце стола поместился Майкл, по бокам от него Холли и Имоджин. Со своего места Баррантес, казалось, смог приковать к себе внимание всех ее гостей с легкостью фокусника, приглашенного на детский праздник. Даже уши Майкла заострились больше чем всегда. «А Майклу идет белый жилет», – отметила Флер. Только Холли продолжала держаться несколько отчужденно, но по собственному горькому опыту Флер знала, что Холли внимательно следит за происходящим. Вэл и Имоджин были завоеваны быстро, можно было подумать, что они встретили давно потерянного из виду друга детства. Странно, подумала она. Как это Вэл умудрился стареть в ногу с женой, а не со своей черноглазой сестрой, с которой у него во внешности было много общего. Он и Холли одинаково поседели, у обоих было множество схожих морщинок вокруг глаз. Говорят, это происходит, когда вместе старятся люди, вполне довольные друг другом. Что ж, эта пара была похожа на пару стаффордширских фарфоровых собачек, сидящих по обе стороны очага! Интересно – Флер даже не попыталась остановить вытекающую отсюда мысль, – интересно, усилилось ли сходство Джона с Холли, его незаметной сестрой, или с годами он стал похож на свою жену? Стала ли та американка ему истинной подругой жизни? Довольны ли они друг другом, хорошо ли им там вместе на просторах Грин-Хилла?
По доходившим до нее слухам, главным образом – от Уинифрид, забывавшей иногда об осторожности, похоже было, что да.
Флер ухватила обрывок разговора, который шел поблизости от нее. Вэл через стол задал Баррантесу какой-то вопрос, речь шла о лошадях. Ничего удивительного: у Вэла в Суссексе был конный завод. Хм, выходит, что и у аргентинца есть ранчо? Отсюда следует, что еще до конца ужина его пригласят посетить Уонсдон. Уонсдон! Самый звук его был неприятен Флер. Пусть себе едет, если хочет. Дикие лошади не смогли бы загнать ее туда – туда, где они с Джоном случайно оказались вместе. Тогда, много лет тому назад, она гостила у своего кузена Вэла, а Джон – у своей сводной сестры Холли. Это была их вторая встреча, после первой – роковой в галерее Джун Форсайт на Корк-стрит. В Уонсдоне они полюбили друг друга. Господи, какие же мы были глупые, сколько раз думала она впоследствии, – их любовь ограничивалась словами и взглядами, а не поступками. Один-единственный поступок в то время, и история изменила бы свой ход. Но история была единственным врагом, против которого она была бессильна. Теперь Джон жил там же, в Грин-Хилле, а с ним жена и двое детей…
Громко загоготавший в ответ на чью-то остроту Джек заставил Флер вновь сосредоточить свое внимание на гостях. Смех Джека был настолько неприятно резок, что у нее чуть не заболело ухо, хотя посадить его она постаралась подальше от себя, но так, чтобы это не выглядело нарочито. По-видимому, чтобы добавить что-то свое, он прервал последнее замечание аргентинца, которое она пропустила мимо ушей. Баррантес вежливо выждал, пока Джек выскажется, и продолжал с того же места. Загадочный иностранец, безусловно, обладал шармом, – казалось, что он способен очаровать кого угодно и при том выглядеть так, будто это не стоит ему ни малейшего усилия. Да, видимо, он знал секреты. И, снова уйдя на миг в собственные мысли, Флер поняла, что раскусила она его с такой легкостью потому, что секреты эти были знакомы и ей самой.
Джек снова загоготал.
– Нет, послушайте… Это я должен запомнить.
Он был легкой добычей: достаточно показать ему палец – и он готов хохотать. Однако и он не был забыт. Флер перенесла внимание на тетку и поняла, что цепь побед была полной: если судить по румянцу, расцветшему на ее щеках, она чувствовала себя юной девушкой на балу!
Воспользовавшись следующей удобной паузой, организованной, как показалось Флер, все тем же аргентинцем, Уинифрид предприняла попытку объяснить запутанные родственные отношения, связывающие сидящих за столом: сообщила, что Флер была дочерью ее покойного брата и, следовательно, урожденная Форсайт, но что и Холли была Форсайт в девичестве, будучи дочерью ее покойного двоюродного брата, поэтому Вэл и Имоджин являются двоюродными по отношению к Флер, тогда как она и все остальные – троюродные по отношению к Холли. Судя по выражению лица Баррантеса, эти сведения о генеалогии поглотили его внимание полностью.
– Тогда, значит, всем вам очень повезло, вы счастливое семейство, миссис Дарти, – сказал он.
– С чего это?
– Потому что вы так близки между собой. В семьях к тому же таких больших – это встречается не часто.
Уинифрид не могла не согласиться с последним замечанием. Улыбнувшегося ей в ответ Баррантеса можно было счесть за образец искренности.
Флер поймала себя на том, что против воли глаза ее настойчиво устремляются к нему, стоит ему отвернуться в сторону. Она отметила, что у него тугая без единого изъяна кожа, не смуглая, а скорей загорелая, и совершенно гладкая, будто натертая канифолью; выпуклый лоб и довольно длинный прямой нос делали его похожим в профиль на греческого поэта; полный, но четко очерченный рот никогда не фальшивящего хориста; длинные конечности, придававшие ему грациозность танцовщика. Темные глаза под тяжелыми веками, неожиданно живые и открытые, говорили о высоком интеллекте. Волосы, как и глаза, были темные, почти черные, слегка волнистые, и когда на них падал свет люстры, в изгибе волны вдруг вспыхивали искры.
На всей его внешности с головы до пят лежал налет безупречной элегантности. Может ли темнота быть так светла! И еще от него пахло духами, тонкими и нежными, смесь… чего? Амбры? Кедра? Запах, который, как сразу поняла Флер, мог – дай она себе волю – в считанные минуты лишить ее здравомыслия.
Позже был один момент, после того как Имоджин мимоходом сообщила, что ее отец однажды побывал по делам в Буэнос-Айресе, когда Флер заметила, что Уинифрид и Вэл тайком переглянулись, однако так и не поняла, что мог означать этот обмен взглядами. Но это была единственная задоринка, остальное время за ее испанским столом все шло как по маслу. К концу обеда Баррантес так разошелся, так интересно говорил на самые разнообразные темы, что все пришли от него в полный восторг, и Флер, в нарушение своих правил, даже допустила в столовую политику. Прежде, как было известно всем, касаться этой темы у нее за столом категорически воспрещалось, но и теперь она внимательно следила за ее развитием. Аргентинец принялся расспрашивать хозяина дома насчет голосования по мирному разрешению вопроса. Майкла, который все еще придерживался со всех сторон критикуемых пацифистских тенденций, который прилежно слал открытки Союзу во имя мира и который вышел из членов Клуба левой книги только потому, что не мог больше игнорировать московские процессы, втянуть в разговор на эту тему оказалось нетрудно. По его мнению, демократии, увы, не хватило мужества, чтобы действовать в соответствии со своими принципами.
Как говорят, это был самый многолюдный плебисцит: свыше одиннадцати миллионов человек приняло участие, и подавляющее большинство голосовало за мир. Однако правительство усмотрело в этом лишь очередной приступ псевдопатриотизма.
– Вы, следовательно, за мир любой ценой, сэр Майкл?
– Во всяком случае, почти любой ценой, как лорд Эвербери.
– Вроде как тот человек, который почти бросил бить свою жену, так, что ли? – осведомился Джек.
– Без сомнения, и это уже лучше, чем ничего.
Джек на время угомонился.
– Думаю, что из нас, сидящих за этим столом, многие уже дорого заплатили за войну, – вопрос заключается в том, не будет ли цена мира еще того выше?
Флер решила, что можно не беспокоиться: легкая светскость Баррантеса говорила о том, что ему по плечу любая тема.
– По-моему, дело обстоит так – войны никто не хочет, но если уж она начнется, каждый будет готов внести свой вклад в общее дело, – вступила в разговор Холли, – по крайней мере с таким настроением мы с Вэлом ехали в Трансвааль.
– Вот именно! – сказал Майкл. Он не хотел затевать спор с кем-то из гостей, тем более с Холли, но чувствовал потребность сделать что-то вроде официального заявления. – Вот только жаль, что мало кто из нас спешит со своим вкладом в мирное время. Я случайно встретился со старым знакомым, который сделал взнос, по крайней мере за троих.
– Кто это был? – спросила Флер.
– Да так, приятель со времен войны, некто по фамилии Льюис.
Уинифрид навострила уши.
– Из шропширских Луисов?
– Нет, тетя. Скорей из майл-эндовских. Он был моим денщиком. – Вместо того чтобы сжать кулак в знак недовольства собой, Майкл запустил на миг пальцы в волосы. – Бедняга! Он рассказал мне свою историю, и мне стало стыдно идти домой, где меня ждет ужин. Человек четыре года провел в окопах во Франции, а после этого вот уже двадцать лет ему приходилось просить милостыню на улицах, чтобы не умереть с голоду.
– Но раз он был вашим денщиком, значит, он состоял в регулярных войсках? – спросил Баррантес без большого энтузиазма, словно ему не хотелось вступать в препирательства с хозяином дома. – А в этом случае разве ему не полагается пенсия?
– Да, он был в регулярных войсках. Но после войны король и страна больше не нуждались в нем, как и в тысячах других ему подобных. Он попробовал заняться торговлей – так, маленькая лавчонка, вложил в нее все свое выходное пособие и во время депрессии потерял все до последнего пенни. Встать на ноги после этого он уж не смог и, решив, что судьба толкает его снова стать солдатом, вступил добровольцем в Интернациональную бригаду. Сейчас он вернулся из Испании, и сил, по-видимому, у него ни на что больше нет.
– А почему бы ему не вернуться в Майл-Энд?
Вопрос Имоджин прозвучал скорей небрежно, чем бессердечно, – в глубинах под пышной грудью у нее билось сердце отнюдь не жестокое, просто ей не доводилось якшаться с людьми не своего класса. И еще, что можно сказать в ее оправдание, она скорее всего не была одинока в своих чувствах, их испытывали и другие гости, собравшиеся в Испанской столовой Флер в тот вечер; не была бы она одинока и на многих других сборищах Форсайтов.
– Увы! По всей видимости, семьи у него нет, а те немногие ровесники, которые умудрились пережить сражения на Сомме и Пассхендэйле, отвернулись от него, сочтя, что он симпатизирует коммунистам.
– А он симпатизирует, Майкл? – озабоченно спросила Уинифрид. – Не опасен ли он?
– Ну, если считать Киплинга радикалом, тогда, может, и так. Единственно, кому он был предан в те времена, когда я знал его, были Король и Отечество. Верный слуга Его Величества!
– Но Испания?
Тон Уинифрид высек на миг насмешливую искру в глазах аргентинца, никем, однако, не замеченную. Майкл упрямо помотал головой.
– Испания явилась отдушиной для того поколения, тетя. От нас туда поехало около трех тысяч, все, как один, добровольцы, и более пятисот не вернулось домой.
– Главным образом поэты и интеллигенты… идеалисты всякие, – вставил Вэл.
– Не совсем так. Да, конечно, туда поехали Оден, Спендер и их единомышленники, но большая часть были неудачники из рабочего класса, как мой денщик, люди его возраста и моложе. И уж поверьте мне на слово, сказать, что в старине Льюисе сидит поэт, – это уж слишком.
– Добавлю, что не сидит в нем и патриот, – сказала Уинифрид, расправив подложенные по моде плечи. – Я не понимаю, как это может возникнуть желание лезть в чужую войну?
– Ему просто хотелось где-то приносить пользу, – терпеливо ответил Майкл. – В Англии ему ходу не было, Испания же предоставила поле для такой полезной деятельности – та «война, где легко было решить, кто прав и кто виноват», как пишет Оруэлл. Льюис просто хотел не подпустить к власти фашистов и защитить более или менее порядочное, законно избранное правительство, только и всего…
– Но сражался-то он на стороне большевиков, – сказал Вэл, – а такое разве прощается?
– Простить – нет, нельзя, – согласился Майкл. – Но я сомневаюсь, что во всех совершенных зверствах повинны коммунисты. Что же касается Льюиса… Как можно осуждать его за то, что он поверил в «Манифест»? Что сделал для этого горемыки наш теперешний строй? Оставил его без работы, без жилища и без надежды и на то и на другое.
– Но где же он живет, Майкл? – спросила Холли.
– Где придется. Какое-то время околачивается в Итонской миссии – так, по крайней мере, он сказал мне. А ночи, подозреваю, проводит на Набережной, укрываясь листами «Манчестер гардиан».
– Но это же ужасно! – доброе лицо Холли омрачилось. – А ты не сможешь помочь ему?
– Попытаюсь, но он не из моего округа. Я пообещал ему поговорить с его депутатом, но, откровенно говоря, я просто не представляю, что еще можно сделать, кроме как подавать ему милостыню. – Рука Майкла снова потянулась к волосам. – Чем больше я над этим думаю, тем больше убеждаюсь, что единственные права, предоставляемые конституцией члену парламентского комитета, это безнаказанно поливать помоями кого вздумается и слать письма в «Таймс» с гарантией, что их напечатают. В данном случае мне хочется использовать и то и другое. Не такая уж высокая цена за всеобщее избирательное право, как ты считаешь?
Последние две минуты Флер внимательно прислушивалась к словам мужа. Майкл становится циником? Неужели ее настроение передалось в конце концов и ему?
– Майкл страдает оттого, что его месту в парламенте ничто не грозит, – сказала она, обращаясь ко всем сидящим за столом вообще и ни к кому в частности. – Чем меньше от него требуется усилий, чтобы быть переизбранным, тем больше он старается.
Уинифрид и Имоджин что-то пробормотали в знак согласия, но недостаточно громко, чтобы перевести разговор в другое русло.
– Он что, впал в отчаяние? – раздался среди наступившего затишья голос Баррантеса.
– Кто, Льюис? Пока нет. Когда человек доходит до ручки, на него обычно нападает апатия, это как раз то, что происходит с ним. Но как знать? Разве можно себе представить, как он воспринимает жизнь?
– Ирония судьбы… – Баррантес задумчиво выпятил полные губы. – Человек столько лет сражался за демократию, и именно она бросила его на произвол судьбы. Тогда как теоретически ему бы и быть хозяином положения.
– Да, теоретически, – грустно отозвался Майкл. – А на деле демократия служит нам, поскольку мы – господа, правящая верхушка, и поддерживать нас значит поддерживать существующий порядок. Льюису и ему подобным нужно нечто другое. Никакого значения для твердой власти они никогда не имели и иметь не будут и нужны разве что для статистики: естественно, что после этого ждать от них особой преданности не приходится.
– «El tener у el no tener»[7].
Баррантес не стал объяснять смысл этого выражения. Возможно, он даже не заметил, что употребил его.
– Итак, – продолжал он все в том же нравоучительном тоне, – привилегированные классы и все остальные по-прежнему образуют два разных народа?
На что Майкл смог лишь ответить печально и безнадежно:
– Увы, да!
Джек, который сумел уловить из разговора главным образом ключевые слова, изрек:
– Что ж, к привилегированному классу принадлежим все мы, собравшиеся здесь. И не вижу причины от этого открещиваться.
Обе его ближайшие родственницы мгновенно повернулись к нему с выражением страдания на лице, говорившим, что они уже не надеются услышать от него хоть что-то путное.
Замечанием его воспользовался Баррантес.
– Вот именно, мистер Кардиган. Но не все из нас от рождения.
Вторично за этот вечер в комнате воцарилось гробовое молчание. Форсайты могли поговорить о бедности и лишениях с любым, но при условии, что этот любой не был ни бедняком, ни человеком обездоленным.
Баррантес, казалось, не заметил общего замешательства. Уинифрид, не отличавшаяся быстротой реакции, задержалась с выводами. Ее априорное восприятие гостя Флер было несколько путаным. Ведь объявил же он в начале вечера, что половина его родни ничем не отличается от них самих? Как же мог он в таком случае оказаться человеком без привилегий? Разве что он не знал этих людей, что, конечно, прискорбно. Нет, это надо выяснить.
– Я поняла из ваших слов, сеньор Баррантес, что ваша мать была англичанкой?
– Прошу прощения, миссис Дарти, но вы меня не так поняли. Моя мать родом из Севильи. Английская кровь у меня от отца. Это его семьи я не знал, потому что он не женился на моей матери. А фамилию Баррантес я получил от усыновившего меня отчима.
– А-а, – разобравшись наконец, сказала Уинифрид. – Понимаю.
Флер предложила дамам перейти в гостиную.
– Твой гость, Флер, просто очарователен, – сказала Уинифрид, стараясь закрепить свое первоначальное и более приемлемое мнение об аргентинце, чтобы как-то сгладить скрытый смысл продолжавшего смущать ее последнего замечания. Отказавшись от рюмки ликера, она уселась на угловой диванчик; отказалась от ликера и Холли, стоявшая у нетопившегося камина, когда к ней приблизилась Тимс. Не найдя среди дам желающих выпить, она пискнула, обращаясь к Флер, «мэм» и покинула комнату.
– Он, безусловно, прекрасно владеет словом, и, я уверена, Вэл не мог не отметить, как хорошо он разбирается в лошадях. – Напряженно прислушивавшаяся Флер не уловила в мягком голосе Холли и тени насмешки. Может, в кои-то веки сыграло роль ее чувство справедливости.
Имоджин села рядом с матерью, уютно устроившись в подушках.
Хотя ее фигура, некогда роскошная, с приходом среднего возраста округлилась и стала просто полной, в больших темных глазах, с которыми прекрасно сочетался искусно подобранный оттенок волос, все еще оставалось что-то от прежней загадочности. Никакой загадочности в ней, разумеется, не было, а если когда и была, то за полжизни, прожитой рядом с Джеком Кардиганом, она окончательно выветрилась, но иллюзия сохранялась и была приятна.
– Знаешь, он напоминает мне кого-то.
– Да? – Уинифрид, сама того не замечая, чуть нахмурилась, словно та же мысль мелькнула и у нее, но не задержалась. – Кого же?
– Прямо не знаю, – ответила Имоджин с отсутствующим видом, который, как послушный спаниель, приходил к ней по первому зову.
– Это всегда так раздражает, – сказала ее мать.
Флер подошла к Холли, стоявшей у камина: Холли разглядывала картину над камином.
– Это Мондриан?
– Да, нам хотелось повесить здесь что-нибудь геометрическое, и де Стиль, как мне кажется, уловил, что нам надо.
– Отрицание формы – насколько я знаю, таков был их принцип?
– Ну, это так, реклама. Они отказываются от формы, чтобы яснее видеть субстанцию. – Флер внезапно рассмеялась горькой мысли, промелькнувшей в голове. Она была уверена, что Холли поймет семейный подтекст, сказав в заключение: – Думаю, из всех Форсайтов только у меня у одной есть Мондриан. А как он тебе?
Холли ответила, подумав:
– Очень талантливая картина и изысканная… Но, на мой вкус, слишком уж авангардна.
И снова в голосе Холли не проскользнуло, казалось, ни малейшего желания уколоть, хотя вполне возможно, все сказанное ее кузиной с нежным взором вполне могло выражать то, что она думала о хозяйке дома. Пока что Флер удавалось отгонять то и дело подкрадывавшиеся – как волк к овчарне – циничные мысли, и тем не менее этот коварный зверь спровоцировал ее на следующий вопрос:
– А как поживает Джон?
Флер не видела Холли больше года – а Джона тринадцать лет, – так что прозвучал он вполне невинно даже после того, как она прибавила:
– По-прежнему доволен своей фермерской жизнью?
Обе стояли лицом к картине, и Флер совсем не нужно было переводить взгляд на свою кузину, чтобы убедиться, что врасплох ее не захватишь. Холли с улыбкой разглядывала Мондриана. Даже голову чуть склонила набок, любуясь.
– Да. Даже очень. И Энн тоже, и детки у них просто прелесть.
– Хм…
Осознанно или нет, – а Флер вовсе не собиралась истолковывать что-то в благоприятном свете, а то как-то очень уж благополучно проходил вечер, – Холли только что поставила крест на последних тринадцати годах ее жизни, долгих годах существования без Джона, после того как она в конце концов отказалась от него в пользу этой американки Энн; поставила крест на этих годах и бросила их плыть по воле волн, как бутылку с запиской в несколько отчаянных слов. Распалившийся востроглазый зверь не отставал.
– А его мать?
– Она по-прежнему в Париже. Кстати, мы…
Восклицание, раздавшееся за их спиной, переключило внимание Холли.
– В чем дело, тетя? – так Холли в силу запутанности их сложных семейных связей называла свою свекровь.
– Я сказала, что ты ведь сможешь зайти к ней в Париже? Верно?
Холли помолчала.
– Да… – ответила она без большой уверенности.
– Вы туда собираетесь? – быстро спросила Флер.
Теперь они с Холли сидели друг против друга в широких креслах орехового дерева, стоявших по обе стороны камина.
– Да… мы едем завтра. В Курветских конюшнях появились арабские скакуны, о которых давно мечтал Вэл. Мы решили съездить посмотреть.
– Безусловно, – сказала Уинифрид. – Так что для вас будет проще простого заглянуть к Аннет, пока вы находитесь там. Это просто замечательно!
– Да… – сказала Холли, избавляя Флер от необходимости сказать то же самое.
При тусклом желтоватом свете небольшой настольной лампы, скудно освещавшей его завешанный карикатурами кабинет, совестливый член парламента от Мид-Бэкса снова запустил руку в волосы, готовясь использовать второе из своих конституционных прав, чтобы помочь своему бывшему денщику. Он писал письмо в газету, обнаруживая, что в половине второго ночи вдохновение если и приходит, то без большой охоты. Он вернулся из парламента около часу и за полчаса написал, чувствуя на себе иронический взгляд Белой Обезьяны, поглядывавшей на него из висевшей над столом рамы, несколько малоубедительных вариантов письма. После того как на башне парламента куранты снова проиграли музыкальную фразу Генделя, Майкл взял черновик последнего и внимательно прочитал его.
Его произведению, написанному достаточно хорошо, явно не хватало искры Божьей. Он откинулся в кресле и поднял глаза к потолку. Нужно бы процитировать кого-нибудь. Но вот кого?
Ответ – принимая во внимание поздний час – был на удивление удачен. Майкл пересек комнату и взял с полки тоненький томик, озаглавленный «Притворство». Кого же и процитировать, как не Уилфрида.
Книжка была перенасыщена злобой и горечью. Просматривая стихотворения, Майкл недоумевал, как это удалось избежать подобных чувств ему самому? Ведь они оба воевали приблизительно в одних и тех же местах, хотя Уилфрид какое-то время был авиатором. Мы побывали под равными по силе бомбардировками, думал он, и в конце концов угодили в один и тот же госпиталь. Более того, мы освободились от одинаковых идеалов и уцепились взамен за те же лживые посулы, только вот после войны я жил единственно надеждой, Уилфрид же не видел ее вовсе.
«Мы поколение, проигравшее выборы, еще не успев до них дорасти», – сказал он как-то. Наверное, главным образом этим объясняется его злобность, думал Майкл. Но произошли еще одни выборы – вернее, жеребьевка, – где на билетиках были написаны имена их обоих. По-видимому, он родился под счастливой звездой, потому что Флер вытащила из шляпы билетик с именем Майкла, а не Уилфрида.
Майкл вспомнил каменистую отмель того отрезка времени на исходе второго года их брака, когда Уилфрид Дезерт – главный шафер на их свадьбе, не кто-нибудь! – признался в любви Флер. На протяжении нескольких тягостных недель Майкл жил под угрозой одновременной потери и жены, и лучшего друга. Он был уверен, что взаимностью Флер Уилфриду не отвечает, но в том-то и таилась опасность, потому не отвечала она взаимностью и ему самому. Майкл тогда еще не знал подробностей ее единственной большой любви, но понимал, что его сватовство увенчалось успехом лишь потому, что бесспорный фаворит в скачке, где призом была ее любовь, непонятным образом сошел с дистанции перед последним препятствием. Вместо того чтобы остаться в списке – «в скачке участвовал также Майкл Монт…» – он легко пришел к финишу, не имея соперников, и сорвал приз. И если Флер, совершенно очевидно, не любила ни одного из них, то почему бы ей было не уйти к Уилфриду. Все-таки что-то новое.
Да, это было томительное время. Затем неожиданно Флер решила, что останется с ним, и Уилфрид уехал на Восток. Майкл так никогда и не понял до конца, почему она решила именно так. Ну да ладно!
Взгляд его остановился на строчках беспощадных мерных ямбов – кажется, как раз то, что нужно. Он вернулся на предыдущую страницу, чтобы прочесть стихи с начала. Это был плач по забытым жертвам Великой войны – по тем, кто уцелел. С присущей ему горькой иронией Уилфрид назвал стихотворение «Панегирик».
Дописывая последнее двустишие, Майкл почувствовал, что кто-то легко дотронулся до его плеча. Он поднял глаза и увидел Флер. Она стояла над ним, волосы ее были слегка примяты подушкой. Спиной он ощущал тепло шелкового кимоно, накинутого поверх рубашки.
– Я тебя разбудил, дорогая? Прости, пожалуйста.
– Я увидела свет. Наверное, проспала совсем недолго.
Тыльной стороной ладони она прикрыла зевок, и Майкл уже в который раз подумал – до чего же она бывает хороша сонная.
– Это твое письмо?
– Еще нет, но скоро будет. Одно из «жертв» Вестминстера! Как тебе это нравится?
Флер взяла письмо и внимательно прочитала. Дойдя до стихотворения, она негромко продекламировала:
Чем быть живым среди живых
лишь по названию,
Забытым заживо,
Не лучше ль было б
Лежать среди своих в Полях Забвения,
Где только маки красные о нас напоминают, —
и вернула листок на место.
– Гм. В нем много горечи, но оно, видимо, соответствует действительности. Никто тебе спасибо за это не скажет.
– А я на спасибо и не рассчитываю. Мне говорят, что в этом главная сила слуги народа.
Он улыбнулся, но она уже отвернулась.
– Уж больно ты усерден, Майкл. Пойдем спать.
В семье, так же как и в научном мире, существует основной закон, неоспоримый и применимый во всех без исключения случаях. Этот закон гласит, что материя неистребима. Да, ее можно распылить в виде энергии или разложить на составные части, и тем не менее при измерении всегда выясняется, что общая сумма частей остается неизменной. Так обстояло дело и на Форсайтской Бирже, в том плавильном тигле, где проходило проверку и испытание на прочность все, что касалось семьи, и который прежде находился в доме Тимоти на Бэйсуотер-роуд, а теперь, по прошествии нескольких десятилетий, небезуспешно возродился в элегантно обставленной мебелью в стиле ампир гостиной Уинифрид на Грин-стрит. К этому стилю вернулась раскаявшаяся и исправившаяся Уинифрид после краткого и пустого увлечения экспрессионизмом в двадцатые годы. Сейчас в комнате царила золоченая бронза. Ближе к полудню на следующий день после ужина у Флер там обсуждались все присутствовавшие, но наибольший интерес вызывал ее вчерашний гость. О нем говорили наперебой, разобрали буквально по косточкам и в конце концов сошлись на том, что аргентинец – загадка.
Проводив рано утром на поезд ночевавших у нее перед поездкой в Париж Вэла и Холли (которые настойчиво просили ее этого не делать), Уинифрид уже ни о чем другом думать не могла. Возможно, останься она наедине с Вэлом, он охотно поддержал бы разговор об аргентинце. Судя по всему, тот пришелся ему по душе, но кроме него рядом была еще и Холли. При всей своей любви к невестке, Уинифрид с некоторым раздражением чувствовала, что поскольку Холли очень сдержанна в своих суждениях, то волей-неволей следует и самой Уинифрид на нее равняться. Так что к тому времени, как часам к одиннадцати прибыли ее теперешние гости, она чувствовала, что ее, говоря языком заядлых курильщиков, «аж ломает».
Имоджин привезла с собою двух невесток, и, несмотря на уверения, что они заглянули ненадолго и ни в коем случае не останутся к завтраку, так как должны встретиться со своими мужьями в клубе Джека, очень скоро выяснилось, что она разделяет страстное желание матери обсудить события вчерашнего вечера – и в первую очередь гостя – и уже по пути сюда всеми силами разжигала к ним интерес.
Одним словом, все, что имело место накануне вечером, было разобрано и рассмотрено в мельчайших подробностях. Как этот иностранец вошел в гостиную! – а приехал он в экипаже – представляете? Рост, умение держаться и обаяние… брюнет, хорош собой. А какой собеседник! Такой учтивый и такой эрудированный!
Своим воодушевлением и убежденностью Уинифрид и Имоджин вогнали своих слушательниц чуть ли не в экстаз, делясь с ними наблюдениями и выводами, которых, повинуясь правилам светских приличий, не могли себе позволить в гостиной на Саут-сквер накануне вечером. Следует отметить, что их аудитория благодарно принимала любую сплетню, однако то, что они услышали, заставило бы и более благочестивых дам навострить уши. Уже приближалось время полуденного коктейля – время, имевшее в глазах кардигановских жен особую прелесть, а впереди их ждали еще новые чудеса.
– А потом мама спросила его насчет семьи его матери-англичанки – и, как вы думаете, что он ей сказал?
Ответом было молчание; обе, затаив дыхание, ждали, пока Имоджин, выдержав паузу, продолжит рассказ:
– Он сказал, что это его отец родился в английской семье и что он не был женат на его матери.
Невестки удовлетворенно перевели дыхание.
– Но кто же он тогда?
Это спросила Селия Кардиган, двадцатидвухлетняя жена Джона, старшего сына Имоджин. Она сидела у рояля на позолоченном табурете, изящно скрестив ноги и выставив напоказ свои новые туфли, которые, по-видимому, ей еще не перестали нравиться. Кабинетный рояль красного дерева за ее спиной – реликвия из дома Тимоти[8] – издал бы, наверное, какой-нибудь тревожный аккорд, будь на то его воля. Вместо рояля вопрос подхватила вторая невестка, двадцатилетняя Сисили, совсем недавно вышедшая замуж за Джемса, младшего сына Имоджин. Она с живостью наклонилась вперед, опершись о козетку, стоявшую рядом с бабушкой.
– Да! И где мать Флер откопала его?
– Откуда нам знать, мои милые, – сказала Уинифрид. – Он рассказывал что-то о своем отчиме, о его ферме – у них они называются ранчо – в Аргентине. Насколько я понимаю, у него конный завод, он разводит лошадей для игры в поло, что очень интересно для нашего Вэла. К концу вечера они очень подружились. Но остается загадочным его происхождение. Сам он, безусловно, до кончиков ногтей джентльмен… – В отношении этого последнего пункта она была непреклонна, поскольку для Уинифрид нетленными были некоторые прежние светские критерии (первыми среди них числились манеры и внешность), и с каждым прожитым годом она все более убеждалась в их нетленности. Селия мило улыбнулась, однако ее прелестные глаза были потуплены.
– Но как же это возможно? Я хочу сказать, быть джентльменом… Если он действительно незакон…
– Селия! – Логика Уинифрид чуть не угодила в собственную ловушку.
– Как бы то ни было, судя по вашим рассказам, он просто душка. Везет же Флер! – заключила неустрашимая Селия.
– Жаль, что мы не видели его, – все это так романтично… и загадочно, – сказала Сисили.
Имоджин снисходительно улыбнулась, высвобождая свои телеса из кресла. Две эти юные особы успешно заменили дочерей, которых так и не послал ей Бог, и она сразу же, не задумываясь, приняла их в свои объятья и полюбила. Сыновья ее выросли на удивление трезвыми юношами – здоровыми и здравомыслящими, – а какими еще могли получиться сыновья Джека? – так что она воспринимала причуды Селии и Сисили как некую справедливую компенсацию. Привязанности Уинифрид всегда соответствовали привязанностям ее детей, и она уже с удовольствием предвкушала появление будущих «очень маленьких Кардиганов», как она называла их, хотя с их появлением на свет она неизбежно должна будет превратиться в прабабушку! То, что девочки эти еще до замужества были лучшими подругами, рассматривалось исключительно как чудесный дополнительный подарок к празднику. Они почти никогда не показывались порознь, и их ровесник, новоприобретенный кузен Джон Хэймен, считавший (и не так уж необоснованно), что отпущенная семье квота мозгов перешла по диагонали от внучатого дяди Джорджа к нему, называл их всегда Гвендолин и Сисили[9].
Большие бронзовые каминные часы с легким скрежетом продвигали филигранные стрелки вверх к цифре, обозначавшей полдень. В предчувствии боя эти стрелки целомудренно прятали от глаз – правда, иногда с легким опозданием – время, когда гостям предлагают коктейль.
– Он остановился у них? – Вопрос задала опять-таки Селия, которая, поняв намек свекрови и сверившись с каминными часами, поднялась прощаться. Но его с таким же успехом могла задать и Сисили, голоса подруг были похожи так же, как похожи друг на друга были эти темноволосые, миловидные с озорными порой глазами девочки, – голоса звучали совершенно одинаково, и, когда их обладательницы начинали тараторить, перебивая одна другую, можно было подумать, что говорит кто-то один.
– Нет, – ответила Уинифрид, – в «Дорчестере».
В раздавшихся восклицаниях звучало нескрываемое разочарование.
– Он занял там свой обычный номер – люкс, – прибавила Уинифрид, сама не зная, что хотела сказать этим, кроме того разве, что он привык, бывая в Лондоне, останавливаться в этой гостинице и собирается прожить там довольно долго.
– О?! – снова воскликнула Сисили. – Значит, мы так и не увидим его, разве что Флер пригласит нас к себе.
Хотя сама понимала, что вряд ли можно мечтать о такой возможности: в глазах кардигановских невесток Флер была чуть ли не неземным созданием, ходячим совершенством, удручающе далеким от простых смертных, вроде них самих. Если бы аргентинец остановился на Саут-сквер, они могли бы заглянуть как-нибудь днем «на ура», по их выражению. Что же касается официального приглашения, рассчитывать на это было трудно.
– Разве что вы познакомитесь с ним здесь. – В глазах у Уинифрид блеснул огонек, когда она увидела, какое впечатление произвели ее слова.
Направившиеся было в гостиную молоденькие женщины в мгновение ока снова оказались у ее кресла.
– О, бабушка! Вы пригласили его к себе? На какой день? Когда вы ждете его? Как по-вашему, он придет?
Они заговорили разом, перебивая друг друга, не скрывая восторга, от которого с каждой соскочило лет по пять по крайней мере. Уинифрид даже руку подняла, чтобы приостановить поток их слов.
– У меня нет ни малейшего представления, когда он придет, но я не вижу, почему бы он мог не прийти. Я сказала, что буду рада видеть его у себя в любой день, и он принял приглашение с радостью. Так что вполне возможно, ваше желание осуществится.
Без сомнения, и прежде бывали минуты, когда Уинифрид чувствовала себя доброй волшебницей по отношению к этим юным созданиям, чей жизненный опыт и благоразумие ни в какое сравнение с ее не шли, но даже имей она в своем распоряжении волшебную палочку, вряд ли ей удалось бы сотворить что-нибудь подобное тому, что произошло в следующий момент, или внести в происшедшее какие-то улучшения.
Горничная Уинифрид, Миллер, вышколенная in situ[10] на Грин-стрит давно уже ушедшей на покой Смизер и потому куда более уверенно справлявшаяся с незнакомыми фамилиями, чем бедняжка Тимс на Саут-сквер, открыла дверь гостиной и возвестила:
– Мистер Баррантес, мадам!
Старые часы только начали вызванивать свою мелодию, когда в дверях появилась высокая фигура человека, движения которого были в меру неторопливы, а уши и не думали гореть. С первым ударом наступившего часа ресницы Сисили Кардиган затрепетали, как они не трепетали ни разу с того дня, десять месяцев тому назад, когда Джек Кардиган, опустившись на одно колено, храбро предложил ей сменить свою прежнюю фамилию на теперешнюю.
Небольшое, но какое важное в эти годы! – преимущество в возрасте позволило Селии внешне сохранить спокойствие, но зато в желудке у нее возникло ощущение, будто там резвится целый рой бабочек.
Пока прелестная мелодия в до мажор лилась с каминной полки, Баррантес одним спокойным взглядом выразительных темных глаз успел охватить все женское общество, медленно опустив затем на миг пушистые ресницы. Потом незаметно поправил манжеты – жест, свидетельствующий о почтении, – и на мгновение замер на пороге комнаты.
– Может, я не вовремя, миссис Дарти, – мягко сказал он, переводя взгляд на часы – отзвуки боя еще не успели растаять в дальних углах комнаты. – Пожалуй, сейчас уже слишком поздно для утреннего визита?
– Ни в коем случае! Если бы вы не пришли, я осталась бы в полном одиночестве – моя дочь и внучки как раз собрались уходить. Вы должны выпить рюмку хереса и позавтракать со мной, сеньор Баррантес, вы прекрасно выбрали время.
То, что они пока еще не овладели искусством точно выбирать время, объяснялось тем, что двум юным миссис Кардиган были совершенно недоступны ни безукоризненная светскость Флер, ни ее официальные приемы. Они попытались сыграть в загадочность, когда Уинифрид по очереди представляла их гостю, сознавая при этом, что помочь им в этот момент мог разве что ангел-хранитель. Но какие у него глаза! А духи, запах которых долетел, когда он протягивал руку, – такой тонкий и волнующий! Эх, им бы так!..
Утро следующего после ее званого ужина дня Флер провела в тихой ярости на свою мать. Достаточно было поднять телефонную трубку, соединиться с Парижем и сказать ей все, что она думает по поводу ее штучек. Это было бы проще простого; Флер знала совершенно точно, что хочет сказать, и прекрасно догадывалась о том, что ответит ей мать.
Она просто слышала их разговор:
– Ну как тебе понравился месье Бар-р-рантес, Флер?
– Он не так уж неотразим, как ты – и он сам – воображаете, мама.
– Mais – pourquoi pas?[11]
– Mais pourquoi?[12]
– Ah! la quelle dommage![13]
Нет, она не станет звонить. Их отношения с матерью прочно покоились на взаимном понимании, а не на обмене секретами. Так зачем же выяснять, что толкнуло ее мать безрассудно направить к дочери возможного любовника. Флер понимала, что всеобщее представление о французах как о людях романтически настроенных ошибочно, что все они – включая ее мать – были людьми весьма практичными. Аннет прекрасно видела, что дочь ее настроена нервно, знала, что нервна она была с детства, что любые ограничения раздражают ее, хотя порой и кажется, что она вполне смирилась с уздой обстоятельств. Итак, весьма практичная француженка – мать Флер, чтобы развлечь ее, подобрала ей на забаву этого видного иностранца. Прекрасно! Если он к этому расположен, пусть не щадит усилий, так как Флер при ее теперешнем настроении не так-то легко развеселить. Пытаясь добиться успеха, он должен будет превзойти самого себя, иначе она и не заметит его стараний.
Запрятав заготовленный ультиматум в глубине души (авось когда-нибудь пригодится), Флер пошла наверх в детскую. Она обещала Кэт съездить с ней в книжный магазин – до чего же эта девочка обожает книги.
То же самое утро началось для отца и сына с того, что старший Монт предложил помочь младшему с приготовлением уроков на понедельник. Предложение было вполне искренне, но, возможно, Майкл не проявил бы такой готовности, знай он, что предметы, в приготовлении которых требовалась помощь, были перевод латинских стихов и квадратные уравнения.
– Ну, в математике ты и сам отлично соображаешь, – сказал Майкл, – а ученого учить – только портить.
Младший Монт ничуть не огорчился, поскольку никакого секрета цифры для него не представляли. Вообще-то, если верить отчетам по успеваемости, преподаватели в своем большинстве считали Кита «хорошим учеником». Из этого родители заключали, что если ни один предмет не пробуждает в нем жажды знания, то и трудностей ни один для него не представляет. Мальчик – хотя «мальчиком» ему оставалось называться уже совсем недолго, – по мнению хэрроуских учителей, учился «легко», однако никто ни разу не отметил, что делает он это с энтузиазмом.
Латинский поэт оказался Вергилием; его изгнанные и сосланные троянцы, несмотря на все злоключения, пережитые в бурном море, умудрились достичь берега Альба-Лонги вовремя, как раз к концу семестра. Пододвинув к столу два стула и положив перед собой «Энеиду», десятый и будущий одиннадцатый баронеты пыхтели над запутанными стихотворными фразами древнего эпоса, которые Кит должен был до понедельника переложить в хорошую прозу.
По правде говоря, пыхтел главным образом Майкл. Он вспомнил, как в возрасте сына зубрил нескончаемые отрывки Восьмой книги к дню школьного акта в Винчестере, и сейчас время от времени узнавал какие-то строфы, однако вспомнил он также, что никогда не был вполне уверен в своем переводе.
Кит выискивал незнакомые слова – их было не так уж много, – тогда как Майкл перелистывал страницы касселевского «сокращенного изложения», где латино-английский раздел оказался, на беду, куда более «сокращенным», чем в его время.
В чем-то неуверенный, Майкл вернулся к тексту.
– Понимаю, что толку от меня мало, но кто это говорит – Эней? Или король Эвандер? Конечно, Эней! Он все время разглагольствовал по поводу своей судьбы.
Кит, в памяти которого падежные окончания сохранились лучше, понял, что говорил все-таки Эвандер, и на всякий случай отметил что-то в тетрадке, не посчитав нужным поправлять отца. Скупость жеста быстро становилась основным принципом его поведения в делах, не представлявших для него большого значения.
В ожидании Кита, побежавшего за своим блейзером, Майкл, стоя под тяжеловесной рамой слишком большой для их холла картины Гогена, вскрывал вторую утреннюю почту, перед тем как отправиться на заслуженный, по мнению всех членов семьи, завтрак в ресторан. Поскольку ножа для разрезания бумаги под рукой не оказалось, он на собственном опыте познавал, что, как правило, вес вложенного в конверт листка бумаги обратно пропорционален значимости на нем написанного. Приглашения! Майкла нельзя было назвать человеком недоброжелательным, но мысли, возникавшие у него в голове по мере того, как он бросал на поднос вместе с конвертами твердые карточки, которые выглядели как вафли, купленные в дорогой кондитерской, были достаточно неприязненны. Само качество бумаги начинало возмущать его, однако он был достаточно честен, чтобы признать, что сам является порождением уклада жизни общества, оказавшегося способным так прореагировать – или, лучше сказать, никак не реагировать – на кризис, нависший над государством, а может, и над всем миром.
Что-то заставило его снова взять последнюю карточку. Она выделялась из прочих своим казенным видом, наверное, что-то связанное с благотворительной деятельностью Флер – в этом случае она хотя бы заслуживает внимания.
«Галерея Думетриуса приглашает
(следовали их имена, выписанные четким красивым почерком)
на торжественное открытие выставки испанских художников в своем новом помещении в Берлингтон-Гарденз в среду, 23-го августа, 1939 г.».
Звездочка, начертанная все той же точной рукой в нижнем углу карточки, приглашала его обратить внимание и на обратную сторону приглашения. Майкл перевернул карточку; такая же аккуратно вычерченная звездочка указывала на добавление:
«Представляется также небольшого размера картина Гойи из наследия Форсайта».
У Майкла мелькнуло смутное воспоминание о каких-то документах на этот счет, полученных в начале года из Национальной галереи – государственного «хранителя» некогда частной коллекции, переданной Сомсом Форсайтом в дар благодарной стране. Наверное, Флер занималась этим делом, он, во всяком случае, не имел к нему никакого отношения. К моменту смерти ее отца коллекция состояла из семидесяти с чем-то картин – некоторые из них были весьма ценные: например, Маклиз, Морланд, два старых Кроума, один ранний Тенье, Фрагонар, конечно, Гойя и, по меньшей мере, четыре Гогена. Флер пожелала сохранить только одного из них, вот этого, хотя отец в своем завещании предоставил ей полную свободу действий и она могла взять себе все, что хотела. Еще она заказала копию картины Гойи для своей Испанской комнаты, и это было все.
Что ж, они, конечно, сходят на выставку галереи Думетриуса и посмотрят на старую прелестницу, укутанную в свои черные кружева, в окружении картин, созданных ее соотечественниками. Только на какую Испанию будут они смотреть? Испанию Гойи?.. бедняги Льюиса?.. или генерала Франко?
Майкл еще раз посмотрел на приписку. Небольшого размера картина Гойи? Врожденное чувство юмора – лучшее и самое его живучее качество – вернулось к нему. Старый Форсайт порадовался бы, увидев ее.
Кит сбежал по лестнице, прыгая через ступеньки, и, обменявшись обезоруживающей улыбкой и любящим взглядом из-под нахмуренных бровей, отец и сын отправились в Сент-Джеймс-парк немного прогуляться.
Доставив обратно в детскую дочь с едва умещающимся в руках ворохом книг, Флер отправилась на поздний завтрак с Динни Дорнфорд, двоюродной сестрой Майкла по материнской линии. Этот уик-энд Динни с мужем проводила у своей тетки Эм – вдовой титулованной дамы. В обычное время нужды в этом не было: у Динни и Юстэйса был собственный достаточно поместительный дом на Кэмпден-Хилл. Летние парламентские каникулы, поскольку Юстэйс был членом нижней палаты и одновременно Суда Королевской Скамьи, они жили вместе с родителями Динни на Мызе Кондафорд, выдерживая постоянный наплыв избирателей. Но этим летом дом в Кенсингтоне находился в распоряжении строителей и декораторов, еще и наполовину не закончивших возложенную на них задачу превратить мезонин в детскую спальню, комнату для игр и так далее. Поэтому, когда оказалось, что в пятницу в полночь Юстэйс должен явиться в парламент, чтобы принять участие в голосовании, а у Динни в понедельник рано утром запись на очередной прием к врачу, их захватила к себе в качестве гостей на уик-энд Эм.
Ресторан на Норт-Одли-стрит был невелик, и широкое окно, заставленное со стороны улицы конусообразными лавровыми деревьями в кадках, недостаточно заслоняло их от прохожих. Но Динни не захотела идти куда-то еще, четырехмесячная беременность скорее красила ее, но жара не располагала к прогулке. Собственно, и есть ей совсем не хотелось, но тетка уже начала кудахтать над ней.