Колин Владимир Фотограф невидимого

Пожалуй, эта история никогда не увидела бы света, если бы в одно прекрасное утро один вконец отчаявшийся человечек не проснулся с мыслью, что он должен, во что бы то ни стало должен сделать совершенно необычную фотографию. По правде сказать, эта мысль была подсказана ему главным редактором журнала «Семана илюстрада»[1], не преминувшим и на вчерашнем заседании подчеркнуть банальность снимков, которыми человечек неутомимо снабжал страницы журнала. Все взгляды устремились к нему, и он тщетно пытался спрятать свои усы за широкими плечами редактора спортивного отдела.

— Нечего прятаться, гордость нашей фотографии! — прошипел главный редактор. — Если вы и завтра не принесете с карнавала приличных фотографий…

В зале воцарилась многозначительная тишина, но фотограф не слышал продолжения страшного ультиматума: обхватив руками голову и упершись локтями в колени, он, казалось, погрузился в скорбное созерцание бездонной пропасти отчаяния, разверзавшейся прямо у ножек его стула. Заседание шло своим ходом, редакторы обменивались предложениями, просматривая содержание праздничного номера, а он думал о фотографиях, которые должен будет сделать завтра, и, как обычно, проклинал свое имя, уверенный, что все его несчастья проистекают из составляющих это имя слогов, раз и навсегда запечатлевших его судьбу.

Он признавал, что старик Мигуэль Оргульо[2] был горделивым человеком, — подлинным олицетворением своего имени. Даже выполняя свои скромные обязанности служащего отдела записей гражданского состояния, он с таким величественным видом заносил в регистры имена младенцев, рождавшихся в городке О… (куда он был назначен), что у людей складывалось впечатление, будто импозантный служащий не просто констатирует факт появления на свет младенца мужского или женского пола, но и решает — с должной серьезностью и на всю жизнь — его судьбу. Смертные случаи, имевшие место в городке О…, не приписывались больше хрупкости человеческого сложения, а связывались с приговором судьбы, ретроспективно провозглашаемым человеком, олицетворяющим собой всех трех парок. Сидя за столом с непроницаемым видом, дон Мигуэль священнодействовал. Его пальцы со вздувшимися суставами, выпачканные в чернилах и пожелтевшие от табака, держали перо над неопровержимыми документами, раз и навсегда утверждая вступление в жизнь или выход из нее, а его печать накладывала последнюю резолюцию на не подлежащее пересмотру решение. Неподкупный, как судьба, он вносил порядок в хаос. Буквы, выписанные его каллиграфическим почеркрм, вызывали радость или горе в далеких ему кругах, которые он не посещал и посещать не стремился: на его долю выпала роль судьи, и он боялся, что, если будет знать своих сограждан, то его симпатии или антипатии смогут повлиять на его решения. Обреченный на одиночество, одетый в любое время года в тот же черный люстриновый костюм, дон Мигуэль медленно проходил по улицам городка, строго отвечая на приветствия сограждан. Он никогда не здоровался первым. Дети убегали от него, старухи смотрели на него с ужасом. А однажды какая-то старая женщина, увидев, как он, высокий и черный, выходит из-за угла церкви, даже упала перед ним на колени. Потом она призналась, что приняла его за ангела смерти.

Может быть, это гордое уединение дона Мигуэля Оргульо, окруженного ледяной атмосферой, в которой не выжила бы ни одна душа, кроме безвременно увядшей души его самоотверженной супруги, или непонятная холодность, рожденная его отношением к своей службе, навсегда закрыли для него путь к другим, лучше оплачиваемым должностям, а может быть, сам дон Мигуэль не хотел допустить перемены, которая лишила бы его права провозглашать в городке О… рождения и смерти. Факт тот, что он умер, не дожив до пенсии, на том же посту, на который вступил, прибыв некогда в этот выжженный солнцем городишко.

— Да, — говорил он жене, превратившейся в мумию из-за разреженного воздуха, которым она вынуждена была дышать возле него, — род Оргульо — это род гордецов.

Но, словно предвидя, что сын, дарованный ему его невзрачной супругой, не снесет на своих слабых плечах груз врожденной гордости, он решился несколько умерить тяжесть неумолимого наследства (темные стороны которого он, может быть, и сам признавал в глубине души) и не дрогнувшей рукой вписал в свидетельство о рождении имя своего наследника — Модесто[3].

Впоследствии сын решил, что эти два противоречащие друг другу имени и определили его характер, навеки решив его судьбу.

Модесто был невысок, как мать, и облысел, не достигнув и тридцати лет; но так как фамилия его была Оргульо, он отпустил себе внушительные усы бреттера.

Скромные умственные способности помешали ему стать врачом (как того хотел его отец, мечтавший, чтобы его сын — хоть и в другом смысле — тоже стал распорядителем жизни и смерти своих сограждан), но гордость толкнула его на выбор специальности, которая позволила бы ему носить мягкий галстук и презирать людей, не призванных к служению музам: он стал фотографом. И, чтобы избежать возможных недоразумений, в силу которых его могли принять за простого ремесленника, он заказал себе визитные карточки, из которых каждый мог узнать, что перед ним: МОДЕСТО ОРГУЛЬО — фотограф-художник — бывший гимназист. Однако дух искусства не соизволил спуститься в скромную мастерскую дона Модесто и, несмотря на визитную карточку, столь категорически вещавшую о страстно чаемом качестве, его произведения неизменно поражали банальностью. Даже прожитые годы не научили его ничему. Каждую осень его витрину украшали портреты выпускников местной гимназии, и каждый раз все в том же неопределенном пространстве все те же учителя занимали те же места, так что даже юные выпускники казались вечными и неизменными, так же как неизменным оставался голый младенец, приподнявшийся на мохнатом покрывале, и все те же молодожены стереотипно улыбались прохожим, бросая вызов времени. И время еще долго не отвечало бы на его вызов, предоставляя ему увековечивать на хрупком картоне все новые выпуски гимназистов, голых младенцев и молодоженов во взятых на прокат костюмах, если бы двоюродный брат Модесто, работавший в администрации недавно основанной «Иллюстрированной недели», не помог ему поступить туда в качестве фотографа-репортера.

Так, в один прекрасный день, Оргульо превратился в скромнейшего фоторепортера столицы, что не мешало ему считать себя на голову выше всех остальных учеников Дагерра. Лишенный таланта, он попробовал взять техникой, чтобы с ее помощью добиться результатов, которые избранным приносит вдохновение. Никто не знал лучше него правил фотографии и никто не нарушал их реже, чем он. Но механически применяемые фильтры и по-школярски распределяемый свет производили снимки, достойные учебников. От художественной фотографии произведения дона Модесто находились на таком же расстоянии, которое отделяет хромолитографию от живописи Гойи.

Но в памятное утро, последовавшее за днем описанного выше заседания редакции, скромный художник проснулся в самом победоносном настроении.

— Приличные фотографии? — пробормотал он, с удовлетворением глядя на свои аппараты, аккуратно расставленные на специально заказанных для них полках. — Хм!

И, так как его имя было Модесто, больше ничего не добавил. Лишь взвесил на ладони новый фильтр, призванный не только увеличить его коллекцию, но и заставить признать его искусство всех сомневавшихся в нем до сего дня.

Он оделся, предварительно тщательно вычистив щеткой черный люстриновый пиджак, который носил из уважения к семейной традиции, завязал большим бантом широкий мягкий галстук, который надевал лишь по праздникам и, выйдя из дома, не спеша направился к заранее выбранной им площади.

Улицы и бульвары заполняли веселые потоки людей, направляющихся к Пуэрта дель Соль, и дон Модесто встретил немало своих товарищей по профессии, аппараты которых щелкали не переставая. Но сам он лишь молча приветствовал их и не спешил открыть свой аппарат. С песнями и плясками бесконечные колонны текли мимо, влача за собой людей в масках и остроумно украшенные аллегорические повозки, но дон Модесто не фотографировал и теперь. Словно не это было его целью, он вошел в десятиэтажное здание, поднялся на последний этаж и, вступив на узкий балкон, принялся терпеливо ждать. Лишь когда площадь совсем опустела, он настроил свой аппарат, укрепил перед объективом знаменитый фильтр и начал с разных углов снимать асфальт. Ни один собрат по профессии не видел, чем он занимается, что избавило его от расспросов и комментариев и помогло быстро передвигаться по заранее намеченному маршруту, который позволял ему прибывать на каждую площадь в тот самый момент, когда ее покидали последние маски.

К концу рабочего дня у него в кармане было несколько свитков пленки, на которых он запечатлел, с различной высоты и перспективы, множество кадров пустующих площадей. Но он не пошел в редакцию, в большую мастерскую, в которой его коллеги наверняка уже проявляли свои фильмы, а отправился домой. Там он заперся в крошечной лаборатории, оборудованной им самим в собственной ванной, и приготовился стать первым свидетелем невидимого.

Первые же негативы показали ему, что он не ошибся.

Нет, главный редактор не сможет больше жаловаться, что фоторепортер осаждает его снимками, лишенными всякого интереса! Площади, сфотографированные доном Модесто, которые можно было легко распознать благодаря характерным деталям, которые он не преминул уловить объективом, не были пустыми, как это казалось в тот момент, когда он их снимал. Следы многочисленных подошв составляли странные узоры, словно бы на асфальте мадридских площадей были раскинуты роскошные ковры из трафаретов всевозможных туфель, различной формы и размера.

С помощью фильтра, который улавливал все лучи, кроме инфракрасных, дон Модесто фотографировал невидимое. Благодаря единственной точке их соприкосновения, подошве, человеческие тела передавали свое тепло гладкой заасфальтированной поверхности, и согретые таким образом части асфальта запечатлевались на пленке.

Следы подошв переплетались, смешивались и в некоторых местах, сохранившиеся чудесным образом, составляли странный графический рисунок. На нескольких кадрах появились четкие абрисы аллегорических повозок. Во всех негативах было что-то от галлюцинации, и дон Модесто слишком поздно вспомнил, что такие же следы, сохранившиеся полностью или частично, запечатлелись на камнях Хиросимы после атомного взрыва. Подойдут ли его фотографии для украшения праздничного номера «Недели»?

— Хотя бы одну! — взмолился он, словно перед ним уже вырос неумолимый главный редактор.

Но он уже понял, что в самом лучшем случае его снимки могут быть использованы лишь в одном из следующих номеров. Нахмурившись, он продолжал рассматривать негативы.

Темные следы подошв сочетались самым неожиданным образом, составляя странные картины. Образцы абстрактного искусства чередовались с отпечатками невероятных предметов, среди которых дон Модесто обнаружил огромную сковороду, чулок и куклу. Потом он различил тень лошади, мчавшейся галопом, и отложил этот кадр в сторону. Но первый же негатив следующего фильма поразил его с новой силой.

Формы, вырисовывавшиеся на пленке в результате случайной комбинации подошв, чередовались с пустотами — более или менее крупными пятнами, соответствующими пространству между теми, чьи следы были сфотографированы. Но на этот раз он различил совершенно необычайную форму: белый круг, окаймленный плотным кольцом, — след, который мог оставить на объективе лишь какой-то определенный предмет. Столь же четкая тень отмечала на других кадрах присутствие аллегорических повозок, и в первую минуту дон Модесто решил, что и на этот раз на целлулоидной ленте отпечатался след повозки. Но тут же заметил, что пятно не соответствует форме грузовика. Казалось, это плотная тень огромной морской звезды с неравномерными щупальцами…

Дефект пленки? И вдруг он с удивлением обнаружил, что странное пятно, которое он не мог отнести ни к одному знакомому ему предмету, фигурирует на всех кадрах фильма! Затем он понял, что тень воспроизвела форму тела, запечатленного на кадрах, снятых с самых различных углов, таким образом, что оно может быть описано. Прежде всего у него был объем. Соотнося размеры звезды с деталями, возле которых она появлялась (на двух кадрах были запечатлены различные части памятника Филиппу III), дон Модесто понял, что предмет был диаметром в четыре или даже пять метров и толщиной в два метра. Так как различить можно было лишь плотную тень, прерываемую там, где появлялся странный белый диск, ему трудно было установить другие детали. Диск был без дна, настоящая дыра, и на двух кадрах через него можно было легко различить следы подошв. Было ясно, что в тот момент, когда аппарат производил съемки, странная звезда находилась над площадью.

— Вот тебе и на! — воскликнул сеньор Оргульо, сердито пощипывая усы. — Она испортила мне целый фильм…

Отсюда видно, что он был далек от осознания того факта, что стоит на пороге нового этапа своей жизни, и ему и в голову не приходило, что фильм, который он считал испорченным, является отправной точкой невероятного происшествия. Вздохнув, он отложил пленку в сторону и начал рассматривать остальные, выбирая наиболее удачные кадры и тщательно их переснимая. Но на всякий случай он переснял и один из негативов, испорченных незваной звездой.

Автор, запечатлевающий на бумаге памятные события, связанные с фотографированием невидимого, прекрасно понимает, что некоторые критически настроенные читатели обвинят его в мистицизме. Столь ли уж необходимы были рассуждения, связанные с именем, унаследованным человечком, рожденным доном Мигуэлем Оргульо? — несомненно, спросят они. И их не удовлетворит ответ, что упомянутые рассуждения были нужны для того, чтобы охарактеризовать героя…

Но, так как автор любит истину даже больше, чем упомянутых читателей, он считает себя обязанным с объективностью историка констатировать тот факт, что и имя второго героя, замешанного в событиях, о которых он рассказывает, столь же многозначительно. В самом деле, спросит он упомянутых выше читателей, мог ли он обойти молчанием новое совпадение то, что молодая сотрудница «Иллюстрированной недели» носила имя Эстелла[4] — имя, самым непоправимым образом призванное служить символом как в литературе, так и в жизни?

Сотрудники Эстеллы утверждали, что она витает в облаках, как настоящая звезда. Вечно спешащая, она не всегда могла вспомнить, зачем бежала в то или другое место. Как только ей предоставлялся случай, она откладывала в сторону свои дела и всей душой отдавалась первому же вставшему на ее пути приключению — разумеется, лишь в том случае, если оно имело хотя бы слабую связь с будущим, с неизведанным или с таинственным. Прежде чем отыскивалось банальное объяснение (нередко-увы! — подтверждавшееся впоследствии), она могла, всегда и в любом случае, предложить множество самых фантастических гипотез, так же как в любой час дня и ночи была готова объяснить, вплоть до мельчайших подробностей, как были построены террасы Баалбека, как друиды использовали атомную энергию и что означал, на самом-то деле, тунгусский метеорит. Она хранила воспоминания о нескольких предыдущих и предчувствие несколько будущих жизней. Впрочем, несмотря даже на то, что ей не раз случалось терять рукописи сотрудников журнала, ее ценили как редактора и любили как верного товарища.

Разумеется, она никогда не знала, который теперь час.

Но именно поэтому она и оказалась в редакции так рано в то памятное утро, когда там появился дон Модесто со своими необычайными фотографиями.

Так как она не помнила ни одного его произведения, хоть чуть-чуть грешащего воображением, Эстелла смотрела на него каждый раз так, как будто видит его впервые. Это заставляло ее быть любезной, что сеньор Оргульо относил за счет восхищения его искусством.

Поэтому маленькая фигурка Эстеллы единственная во всей редакции вызывала у него застенчивую симпатию.

— Доброе утро, синьорита, — сказал он, открывая дверь.

— Что? — спросила Эстелла. — Ах да, конечно.

— Вы одна?

И он вытянул шею, заговорщически оглядываясь.

— Пожалуйста, — сказала девушка. — Salud!

— Тогда я покажу вам кое-что… Еще никто не видел… Хе-хе-хе. Поглядите-ка, что у меня здесь…

Заинтригованная таинственным тоном фотографа, Эстелла спустилась из лунных сфер, в которых она витала большую часть своего рабочего дня. Контакт наконец установился.

— Потрясающе! Что это такое? — воскликнула она, когда ее взгляд упал на фотографии, которые дон Модесто вытаскивал из портфеля.

— Угадайте, — улыбнулся художник.

— Посмотрим! Репродукции наскальных рисунков? Обычно первобытные художники украшали их следами ладоней… Но здесь у вас подошвы… Значит, новая цивилизация?

— Нет, я…

— Да, вы правы, — сказала Эстелла. — Ведь подошвы не голые, а пещерные жители не носили ботинок…

Тогда что же? Бактерии? Абстрактная фреска?

— Нет, — сказал дон Модесто, сбитый с толку потоком ее предположений. — Разрешите мне…

— Поняла! Таинственные следы, только что открытой культуры. Погодите! Дайте мне угадать!.. Канарские острова? Сахара?

— Нет! — скромно уточнил Оргульо. — Площадь быков…

И, так как на этот раз Эстелла взглянула на него в недоумении, он объяснил, как использовал новый фильтр.

— Невидимое! Вы сфотографировали невидимое и молчите!

Охваченная неудержимым порывом, девушка сжала его руку и, воскликнув: «Минутку!»-стрелой вылетела из комнаты. Затем, так же торопливо, вернулась, перерыла все ящики письменного стола, бросилась к окну, поздоровалась с каким-то незнакомцем на площади и наконец, с трудом переведя дыхание, уселась на стул, церемонно предлагая Модесто сделать то же.

— Чем могу служить? — спросила она рассеянно.

Но в этот момент ее взгляд снова упал на фотографии, рассыпанные по столу, и она, вежливо улыбнувшись, добавила: — Само собой разумеется, я отношусь к вам с полной симпатией…

— Muchas gracias[5], -сказал дон Модесто. Если бы вы были так добры замолвить словечко… хотя бы один кадр на две колонки, знаете, как документ… Я затратил массу материала. Целая пленка испорчена из-за одного пятна…

И он с унылым видом вытащил из портфеля последнюю фотографию, на которой был запечатлен странный предмет в форме морской звезды.

— Что это? — сквозь зубы процедила Эстелла.

— Видите ли… — вздохнул дон Модесто, — я и сам не знаю… Она испортила мне весь фильм на Пласа майор…

Рассеянное внимание девушки сконцентрировалось под действием рефлекса, и она застыла над фотографией, как овчарка над перепелкой.

— Вы хотите сказать… что это… появляется на каждом снимке? — произнесла она странным, прерывающимся голосом.

— На каждом.

Эстелла побледнела.

— Но… разве вы не понимаете, — тихо и медленно произнесла она, что в таком случае… что это означает… не больше и не меньше, как…?! — И, глядя на него расширенными глазами, она поднесла к губам ладонь.

— Понимаю… — застенчиво ответил дон Модесто.

— Я готов взять на себя все потери…

Виноватая улыбка искривила под навесом усов его губы. Подумать только, что эта молодая девушка принимает его беды так близко к сердцу!

— Какие потери? — так же тихо и медленно проговорила, однако, Эстелла. Казалось, она все еще не верит себе и чем-то напугана. — Это ведь невероятный выигрыш. И для науки и для нас… Потрясающее совпадение!.. Неужели вы даже не подозреваете?

— Видите ли, — промычал Модесто. — Я… совсем…

Девушка помолчала, глядя на него в упор.

— Человече! — воскликнула она наконец, кладя руки ему на плечи, — вы сфотографировали посланца иного мира! И, так как фотограф, раскрыв рот, часто замигал, добавила нервничая: — Конечно, мы не знаем, предмет ли это или живое существо. Но эта случайность может иметь самые непредвиденные последствия! Впервые мы имеем — понимаете? — имеем доказательство того, что они существуют! И посещают нас!

— Они?

Ничего не понимая, он со страхом смотрел на девушку, охваченную странным волнением.

— Я объясню тебе потом, — сказала Эстелла, вдруг переставая обращаться к нему во втором лице множественного числа и словно подчеркивая тем самым, что с этой минуты она берет все на себя. — Где пленка?

— Дома, — механически ответил дон Модесто.

— Прекрасно. За ней!

Мелкие причины, как известно, рождают великие следствия. Может быть, невероятные события, связанные с фотографированием невидимого, и не имели бы места, если бы интуиция Эстеллы не натолкнулась на скептицизм главного редактора. Осторожный и осмотрительный, известный публицист удовольствовался замечанием, что сенсационная статья, написанная ею и украшенная фотографиями сеньора Оргульо, не соответствует «профилю» журнала. Впрочем, и никто другой в редакции «Недели» не высказался в пользу материала, чем еще раз была подтверждена верность утверждения: «несть пророка в своем отечестве».

Разумеется, отказ хотя бы обратить внимание на гипотезу Эстеллы был вызван и тем, что частые взрывы ее энтузиазма подорвали к ним доверие. Вероятно, кто-либо другой, указав на ценность фотографий синьора Модесто, вызвал бы больше сочувствия, хотя Барбюс уже давно заметил, что при оценке того или иного положения не следует принимать во внимание, кто его провозглашает, ибо пьяный бродяга может вещать истины, а уважаемый всеми священник — ложь.

Как бы то ни было, несомненным остается тот факт, что именно недоверие главного редактора вызвало всю цепь последовавших событий. В самом деле, на протяжении первых нескольких дней, пока в редакции велись споры, ничего не произошло. В зависимости от того, какие черты его характера выступали на первый план, фотограф вел себя с остальными то застенчиво и скромно, то гордо и с сознанием собственной значительности.

Эстелла решила, что если они не добьются победы, они обратятся в Академию, а затем в какой-нибудь международный орган.

— То, что вы делаете — преступление! — кричала она в довольно-таки пустом зале заседаний. — Преступление перед человечеством! Каждый потерянный день может поставить под удар открытие, по важности равное путешествию Колумба…

— Как у тебя с шестой страницей? — прозаически прерывал ее главный редактор, и мелкие вопросы редакторской кухни оттесняли на задний план величественные видения редактора литературного отдела — к вящему отчаянию дона Модесто.

Хотя связь между неудачей попыток Эстеллы и тем, что произошло впоследствии, установить нелегко (в самом деле, как могла «она» узнать, что происходит в стенах одной из мадридских редакций?), сам сеньор Оргульо утверждал впоследствии, что все началось, когда Эстелла была вынуждена признать себя неспособной обратить в свою веру хотя бы одного сослуживца.

— Они глухонемые! — сказала она дону Модесто, уныло поправлявшему бант своего галстука. — Мелкие душонки, неспособные постичь ничего, выходящего за рамки непосредственной реальности! Не стоит больше тратить на них время. Завтра мы обратимся в Академию!

Она казалась очень уверенной, но дон Модесто только покачал головой и, расставшись с ней, еще долго гулял по улицам, наедине со своими мыслями. Вначале он и не подозревал, что случай позволил ему сфотографировать то, чего не запечатлевал еще ни один человек, но, преодолев первый порыв недоверия, дал легко убедить себя аргументам, с такой страстью приводимым Эстеллой. Он уже видел, как к нему обращаются международные агентства печати, как его показывает Евровидение и все телеэкраны мира. За этим следовали турне по великим столицам, горящим желанием познакомиться с фотографом невидимого, выступления, интервью, слава… И одно-единственное слово, один слог, в который входила одна гласная и две согласных, незначительное слово, произнесенное одним-единственным человеком, все зачеркнуло!

В распоряжении дона Модесто была целая ночь, чтобы измерить бездну отчаяния. И придя домой, бросаясь на кровать и натягивая себе на голову одеяло, и даже, наконец, засыпая, он не делал ничего иного, как собирал осколки хрупкой статуи, которую воздвигла случайность и разбило равнодушие. Он так и приснился себе, в виде статуи.

Он стоял на постаменте, взирая с его высоты на раболепную когорту фотографов мира. Они с умоляющим видом протягивали к нему аппараты. Из электронных ламп вылетали разноцветные струйки дыма — современные кадила приверженцев какого-то странного культа. Потом лампы, одна за другой, начали испускать молнии — краткие световые сигналы, подхватываемые извилинами дымков, и, словно того требовал ритуал, каждой такой вспышке автоматически отвечал стук огромного аппарата, который держал в руках бог, стоявший на постаменте — Модесто Оргульо. Огромный по своим размерам, аппарат был до странности легким. Постепенно ритм вспышек электронных ламп определился, а идол и его поклонники вступили в странную пантомиму. Словно спускаемые с невидимых трамплинов, фотографы взлетали в воздух, а потом медленно спускались, как живые звезды в неправдоподобном каскаде потешных огней. Прыжки становились все более изощренными, все более похожими на полет. Стоя на своем пьедестале, дон Модесто подлетал все выше, и вот, испытывая ощущение полного счастья, он уже парит в воздухе, держа в руке ослепительное солнце — огромный аппарат, вдруг ставший золотым. Далеко внизу раскинулась земля людей — бледный ковер, на котором умелые руки вышили дома и парки, и улицы, и крошечные машины, и бесконечно малых людей — для того, чтобы его взгляду было на чем отдохнуть. Толпа фотографов исчезла, осталась где-то внизу, растворившись в ткани великого ковра жизни, над которым сеньор Оргульо властвовал сейчас, как некогда старый дон Мигуэль. Неподвижно вися в воздухе, сын демиурга из отдела записей гражданского состояния обратил свои взоры на одну часть ковра, и дома начали вырастать под его взглядом, многоцветные парки расцветали, раскрываясь, как огромные сложные венчики, прямые улицы стрелой прорезали однообразие ткани, машины и люди начинали двигаться… Но достаточно было дону Модесто отвести взгляд, и все, что только что ожило, темнело, становилось бедным и жалким, а жизнь начинала бить ключом в другой части, на которую падал его благосклонный взор.

— Нет! — прогремел внезапно чей-то голос (в котором он, к своему удивлению, узнал голос старика-отца), и он вдруг ощутил тяжесть своих ног и тела, а золотой аппарат потерял весь блеск и камнем потянул вниз руки, ставшие слабыми и бессильными.

Дон Модесто стремительно падал, кувыркаясь в воздухе, потрясенном звуками этого короткого слова, состоявшего из одной гласной и двух согласных. Ощутив страшную боль в затылке, он очнулся на Пласа майор, возле статуи Филиппа III, разлетевшейся на множество осколков, которые сыпались дождем, усеивая постамент бессмертного императора. И проснулся.

Проснулся на полу. Ибо он упал с кровати, и боль в затылке не проходила: падая, он ушибся о батарею отопления. В окно струился солнечный свет, отгоняя образы, еще витавшие под его закрытыми веками. Дон Модесто почувствовал неравномерные удары своего сердца и невольно ощупал себя, чтобы убедиться, что он цел. Боль в затылке и упорная горечь во рту преследовали его все время, пока он одевался. С непоправимым чувством тщеты он рассеянно чистил щеткой свой люстриновый пиджак и повязывал на шею черный бант галстука. Даже вид аппаратов, аккуратно расставленных на полках, не привел его в лучшее расположение духа и, открыв окно, он не заметил оживления на улице и не вдохнул аромата расцветших акаций. Но вдруг ощутил чесотку во всем теле, ему стало страшно жарко и, еще не понимая, что происходит, он почувствовал, что стоит на подоконнике. В это самое мгновение снизу донесся крик какой-то женщины, дон Модесто, увидел, что она указывает на него пальцем и понял, что это из-за него у входа в дом собралась толпа, которая все росла. Привратник кинулся на тротуар, таща полосатый матрас, а несколько мужчин ухватились за его края и, все время глядя вверх, расположили его на том месте, куда, по их соображениям, должен был упасть человек, которого они считали самоубийцей.

«Не беспокойтесь, я не брошусь», — захотелось ему крикнуть, но он с ужасом заметил, что наклоняется все сильнее…

Его подошвы уже едва касались подоконника, а тело склонилось над головокружительной бездной улицы.

Там, внизу, останавливались машины, люди выходили из трамваев, и толпа превратилась в море поднятых вверх лиц. Все кричали одновременно, все делали ему знаки, но он слышал лишь неразличимый гул. Он был еще не так напуган, чтобы не понять, что собственными силами не мог бы держаться в таком положении.

Ему даже показалось, что он чувствует какой-то предмет, теплый и мягкий, который старается схватить руками, но, как он ни тянулся, пальцам было не за что ухватиться. Невесомый предмет беспокоил его, и он попробовал закричать. Но его голос не смог покрыть голоса людей, толпящихся на улице. Тогда он закрыл глаза и застыл в ожидании.

Через какое-то время он услышал звук колокола, и гул толпы уступил место такой странной тишине, что он, стиснув зубы, снова взглянул в бездну. Машина пожарников остановилась перед зданием, и к его телу, висящему в воздухе под прямым углом к зданию, тянулась выдвижная лестница. Еще немного, и лестница коснулась бы подоконника. Он боялся повернуться и тем более — потянуться к краю лестницы. Ему казалось, что малейшее движение, противодействуя силе, которая удерживала его в опасном положении, столь пугавшем собравшихся внизу людей, могло нарушить хрупкое равновесие и сбросить его в бездну. Он издал робкий звук, услышанный на этот раз всеми людьми, с замиранием сердца следившими за ходом этого потрясающего циркового номера, бросившего вызов самым высоким достижениям профессионалов-эквилибристов. Пожарник начал бегом взбираться по лестнице.

Увидев его, дон Модесто вдруг почувствовал, что больше не может выносить своего странного положения, и взмолился в душе: «Быстрее, быстрее…» Каска пожарника сверкала уже совсем близко. И в ту минуту, когда человек остановился прямо против него и протянул к нему руки-дон Модесто увидел даже его смуглое лицо, блестевшее от пота — в ту самую минуту он почувствовал, что движется, что подоконник уходит у него из-под ног… Ему самому невероятным показалось испытываемое им злобное удовлетворение: ведь он только что молил о спасении! Полный недоверия гул поднялся с улицы, и на молодом лице пожарника появилось выражение, которое сеньор Оргульо уже не успел определить. Потому что он парил в воздухе.

Парил в самом полном смысле этого слова — темное пятно в бесконечном голубом пространстве. Предмет или существо, которое его поддерживало, было совершенно невидимым, его нельзя было пощупать, и дон Модесто мог бы поклясться, что он освободился от силы притяжения и держался собственными силами на высоте своей квартиры на шестом этаже. Так же думали и люди собравшиеся внизу и следившие за медленным передвижением фотографа в воздухе. И снова, как во сне, от которого он только что пробудился, дон Модесто парил в вышине над пестрым ковром города.

Не привыкший анализировать свои чувства, он не сумел уловить борьбу, которую вели в его существе страх и странное спокойствие, все больше завоевывавшее поле боя. И не понял, что это спокойствие диктовалось уверенностью в том, что, раньше или позже, он непременно упадет к ногам величественной статуи Филиппа III. Слишком ошеломленный для того, чтобы отличить сон от действительности (причем следует признать, что полет, как некий вводящий в заблуждение общий знаменатель, усугублял эту путаницу), он принялся отыскивать взглядом толпу фотографов из бурлескной пантомимы сна и удивился, не обнаружив ее.

Лишь тут он попробовал наконец уяснить себе свое необычайное положение и убедился, что, как он и предполагал, звезда, которую он сфотографировал, поддерживает его в воздухе. Как бы странно это ни показалось, но она знала, что ее сфотографировали, и была в курсе безрезультатных усилий Эстеллы. Все еще спутанные, мысли дона Модесто не были, конечно, такими четкими, как в нашем описании, но интуиция (хотя обычно он ею не блистал) позволяла ему улавливать вещи, о которых он и не подозревал. А ход его мыслей и тот факт, что, чем дольше он летел, тем больше успокаивался, укреплял его веру в дружеские намерения силы, избравшей его дда того, чтобы обнаружить себя. Не могла же эта таинственная сила хотеть себя скомпрометировать, и совершенно ясно, что если уж она начала какое-то мероприятие, она знала заранее, что сможет довести его до конца.

Раскинувшись, как на огромном невидимом матрасе, на слоях воздуха, отделявших его от камней мостовой, дон Модесто плавно летел над кронами деревьев и антеннами крыш, и его спокойствие все более явно контрастировало с суетой, вызываемой его появлением повсюду, где он пролетал. Потоки машин остановились: люди следили за его полетом. Движение большого города было парализировано, и полицейские тщетно пытались направить прилив машин, не обращавших никакого внимания на огни светофоров. Можно было подумать, что тело фотографа превратилось в огромный магнит, с неудержимой силой притягивающий к себе внимание людей и тянущий их за собой в неизвестном направлении. И в то время, как город все больше охватывало изумление (дети вылетали из дверей школ в сопровождении учителей, конторы предприятий пустели, и улицы превращались в бурные потоки), человечек, летевший над комочками облаков, думал о том, что главный редактор «Иллюстрированной недели» наконец вынужден будет склониться перед неоспоримым и согласиться на публикацию фотографий, которые он презрел. Все происходящее имело слишком явный характер демонстрации, чтобы это могло ускользнуть даже от довольно слабой проницательности сеньора Оргульо. Невидимая звезда решилась доказать свое присутствие и заявляла о нем публично, в то же время привлекая внимание человечества к самому выдающемуся фотографу эпохи. Даже если ради признания его заслуг дону Модесто придется заплатить своей жизнью, разбившись в прах у ног самого неудачного из испанских императоров, даже тогда цена не окажется чрезмерной. Люди чтят память жертв, и сеньор Оргульо уже с грустным удовлетворением разглядывал свою посмертную статую… Хотя в глубине души все сильнее сомневался в необходимости жертвы, в которой он больше не видел смысла.

Неожиданный шум прервал нить его мыслей. Над ним, словно спустившись из брюхатого облака, защищавшего его от солнечных лучей, появился вертолет, похожий на огромное насекомое. И уже через какое-то мгновение веревочная лесница, брошенная пилотом, качалась на расстоянии полуметра от головы фотографа. Но, хотя он только что думал о возможности жертвы, теперь его сомнения, как видно, полностью рассеялись, потому что, к удивлению пилота, он отказался от предложенной помощи.

— Хватайтесь за лестницу! — кричал ему тот, перегнувшись из кабины.

— Оставьте меня в покое!

В сердцах дон Модесто попробовал отдалиться от тела насекомого, явно намеревавшегося прервать демонстрацию невидимой звезды, что могло причинить непредвиденные осложнения, но у пилота были свои инструкции (или, может быть, он превышал их в легко объяснимом порыве усердия: ведь к нему были прикованы глаза всего города). Подняв лестницу, он с ловкостью настоящего ковбоя кинул лассо и обвил петлей грудь летящего человечка. Петля затянулась — и последовал такой сильный шок, что дону Модесто показалось, будто веревка раздробила ему ребра. Застонав, он попробовал освободиться. Пропеллеры ревели со страшной силой. У Дона Модесто болела грудь, и он не мог заметить того, что так страшно взволновало пилота (приземлившись, он был невероятно бледен и смотрел на всех блуждающим взором): хотя пропеллер крутился в полную силу и тянул в другую сторону, огромное насекомое передвигалось вместе с летящим человеком, подчиняясь силе большей, чем сила его собственного мотора.

— Не глупите! — закричал пилот, снова высовываясь из кабины.

Его черная рука делала какие-то знаки, но дон Модесто не мог ничего сделать. Да он и не подозревал, как тот напуган. Он бился в петле лассо, как рыба на удочке, и чувствовал, что задыхается. Тогда пилот снова нырнул в кабину и, смирившись с поражением, выбросил в окно другой конец веревки, повисшей под телом дона Модесто. Расстояние между ним и вертолетом быстро выросло. Наконец ему удалось отвязаться, и какое-то время человечек и ненужная веревка летели в воздухе рядом. Потом веревка упала на ветви каштана, и стайка детей бросилась к дереву. И, снова летя над рельефным ковром города, дон Модесто понял, что действительность и не пытается слиться со сном. В отличие от того, что случилось с ним во сне, сейчас он направлялся, вдоль Кале де Сеговия, к огромному зданию, в котором было расположено множество литературных редакций, и на девятом этаже-помещения, занимаемые «Иллюстрированной неделей».

Сам того не заметив, он поправил бант своего мягкого галстука и проверил, на все ли пуговицы застегнут его пиджак. Он уже видел бесчисленные окна здания (в их пустых глазницах толпились редакторы и журналисты), но, как он и подозревал, сила, поддерживавшая его в воздухе, несла его к определенным окнам девятого этажа. В одном из них отчаянно жестикулировала Эстелла, а за ней стоял главный редактор, то и дело потиравший ладонью свой подбородок, словно бы желая убедиться, что и в это утро он не забыл побриться, и, как со снисходительной улыбкой заметил дон Модесто, редактор спортивного отдела смотрел на него в бинокль, которым он пользовался на стадионе.

— Салуд! — воскликнул дон Модесто с расстояния в несколько метров, неподвижно повиснув между небом и землей. — Ну как, убедились, что я сфотографировал посланца другого мира?

— Фотографии появятся в праздничном номере, — ответил главный редактор, морщась так, словно он проглотил ящерицу, и все время потирая себе подбородок. — Но неужели вы в самом деле хотите сказать…?

— Чего ему еще говорить? — прервала его Эстелла. — Ему больше нечего говорить… То есть нет, пусть он расскажет, что чувствует! У нее в руке была шариковая ручка, а на подоконнике — раскрытый блокнот.

— Первые впечатления… Контакт с невидимым… Вероятно, это летающая тарелка? Узнай, может быть, она захочет передать тебе какое-нибудь сообщение? Ах, почему я не на твоем месте!.. Спросил? Что она сказала?

— Замолчи! — прервал ее человечек. — Беги ко мне домой… Аппарат и фильтр, ты знаешь, где они лежат! Если я останусь здесь, все просто, если же нет… с геликоптера… Сфотографируй как можно больше, под всеми углами…

И он вдруг пожалел, что не может разорваться надвое, чтобы одна его часть осталась в воздухе, а другая кинулась вместо Эстеллы снимать самые потрясающие кадры в истории фотографии.

— Господи! — воскликнула девушка. — Как это я не догадалась?

И исчезла из виду. Остальные, глубоко пораженные, продолжали смотреть на дона Модесто. Они заметили, что тело сеньора Оргульо слегка покачивается, словно плывет на надувном матрасе, качаемом волнами. Вид аккуратно одетого человечка (его аккуратность странным образом подчеркивал мягкий галстук и мятежные усы), с победоносным видом покачивавшегося в воздухе, был настолько невероятным, что большинство еще отказывалось верить своим глазам.

— Ей богу, ничего не видно, — сказал редактор спортивного отдела, отнимая от глаз бинокль.

Он хотел сказать, что не видит предмета, который поддерживал бы в воздухе тело дона Модесто, потому что, подобно многим другим, считал все это простой хитростью. Несколько рук потянулось к биноклю.

— Не испытываете ли вы необычного утомления? — спросил с седьмого этажа человек в очках и с черной бородкой, специалист-психолог.

— С чего бы это? — ответил дон Модесто. — Я ведь ничего не делаю…

— Я имею в виду психическое утомление, — обиженно уточнил психиатр, но в этот момент машинистка с последнего этажа воскликнула: — А меня с собой не возьмете? — И все засмеялись.

— Почему бы и нет? — ответил дон Модесто. — Пожалуйте! — И он разгладил свои усы.

Затем, к удивлению всех собравшихся и прежде всего к своему собственному, он сделал скачок и остановился перед машинисткой, протягивая к ней руки. И когда девушка, хихикнув, отпрянула от окна, сердито проговорил: — Какая несерьезность! — что вызвало новый взрыв смеха у всех окон.

Наследник дона Мигуэля Оргульо переживал великий, неповторимый день, один из тех дней, что являют собой апогей целой жизни. Может быть, кто-нибудь другой на его месте сумел бы воспользоваться обстоятельствами с большей ловкостью, произнес бы запоминающиеся фразы, которые многочисленные журналисты — более многочисленные, чем на многих знаменитых пресс-конференциях — разнесли бы по всему земному шару. Но дон Модесто, смущенный множеством устремленных на него глаз, переживал свой триумф в молчании. Заметив, что на всех этажах появились фотографы, аппараты которых трещат без умолку (некоторые из них использовали и телеобъективы), он принимал соответствующие позы — не слишком скованные, не слишком развязные. Тут он снова пожалел, что не взял с собой аппарата, и вздохнул, вспомнив недавно приснившуюся ему пантомиму. Фотографы, толпившиеся тогда вокруг его статуи, находились сейчас здесь, и с каким удовольствием предался бы он фантастическому балету ритуала, открытого во сне!

— Внимание! — крикнула в этот момент Эстелла, вновь появившаяся в окне.

Как, она уже успела вернуться? Не изведав до сих пор великого удовлетворения, он не знал и того, как оно обманчиво… Ему показалось, что всего несколько минут прошло с тех пор, как он послал ее за аппаратом… Он поспешно дал ей несколько указаний, и Эстелла выслушала его, не проронив ни слова. Это показалось человечку настолько необычным, что он вдруг с болезненной остротой ощутил значительность, которую он приобрел в глазах, присутствующих и к которой, сам того не замечая, уже привык. Хотя прежде он был совершенно спокоен, теперь он вдруг ощутил громкие удары своего сердца.

Но девушка, уже сделав несколько снимков, исчезла и появилась у другого окна, расположенного несколькими этажами выше, затем покинула и это, чтобы появиться, на шестом этаже и наконец сделала несколько фотографий с площади, черной от людей. Если бы в ее распоряжении был геликоптер, она не преминула бы сделать несколько снимков и оттуда, зафиксировав дона Модесто, парящего на высоте ястреба, кружащего высоко в небе и заинтригованного темным пятном, вторгшимся в его владения. Но пилот вертолета больше не хотел вступать в контакт с летающим человеком.

Взволнованный до глубины души дон Модесто облегчал труд Эстеллы, то приближаясь или отдаляясь, то выписывая круги и вращаясь таким образом, чтобы его можно было сфотографировать со всех сторон и тем облегчить запечатление на пленке невидимой и невесомой звезды, извлекшей его из безвестности. Явно стремясь подтвердить свое присутствие, загадочная звезда шла на все, чего от нее хотели. По сути, дон Модесто даже не должен был разъяснять ей свои намерения. Оба они составляли теперь одно целое, она понимала его каким-то странным для него самого образом, словно угадывая его мысли. Или, может быть, это он, сам того не замечая, выполнял то, что она ему подсказывала? В сущности, их интересы совпадали, оба они хотели доказать присутствие невидимого и потому действовали совместно, как объяснил журналистам специалист-психолог, спрашивавший, не ощущает ли дон Модесто психического утомления.

— Совпадение намерений и результатов не исключает, но подразумевает максимальное напряжение, психическое усилие, результаты которого этот человек почувствует лишь позднее, — сказал он, указывая на фотографа пальцем.

Люди, услышавшие его слова, были поражены прозвучавшим в них злорадством и отнесли его к пережитой специалистом обиде. Впрочем, все были согласны, что, не зная, кто к нему обращается, дон Модесто ответил ему недостаточно вежливо.

Эстелла отсняла всю пленку и вручила ее коллегам-фотографам, которые тут же заперлись в камера-обскура. Подвергаемое тяжелому испытанию, любопытство дона Огрульо достигло невыносимого накала. Он знал все, что проделывают его коллеги с пленкой, мысленно следил за их движениями, и его нетерпение все возрастало по мере того, как он понимал, что вот сейчас, с минуты на минуту, они различат странную форму звездного посетителя, благодаря которому он держится в воздухе. Без его ведома тело закачалось в воздухе быстрее, напоминая топтание человека, нетерпеливо переминающегося с ноги на ногу в приемной кабинета, в котором решается его судьба. Со своей высоты он видел темную массу людей, толпившихся на большой площади в форме звезды, множество голов, гирляндами свисавших из окон, потом, далеко вдали, геометрические линии города и, за лентой Мансанареса, поля, пересеченные темными линиями лесов и белыми лентами шоссе. Он видел самолеты, которые приземлялись и поднимались в воздух, чтобы затеряться за облаками, и слышал нестройную песнь жизни — торжественное сплетение звуков (голоса людей и моторов, вод и птиц, гул ветра и контрапункт тишины), которая вздымалась к нему как бы для того, чтобы подвергнуться окончательному суду. Но он видел и слышал все это как бы между прочим, равнодушный ко всему, что не касалось тайны узкой целлулоидной ленты, на которой запечатлелся крошечный человеческий силуэт, поддерживаемый в воздухе неравномерными щупальцами огромной звезды.

«Почему я все еще здесь?», — вдруг спросил он себя и сам удивился, что не подумал об этом раньше: ведь доказательство уже было приведено, и его дальнейшее присутствие в небе оказывалось бесполезным.

И тут, еще неуверенно, еще не надеясь на то, что ему будет дозволено положить конец демонстрации, он попробовал приблизиться к окну, в котором застыл главный редактор, словно обреченный до конца своих дней искупать здесь свое недоверие. Ничто ему не препятствовало. Он плавно скользнул в воздухе и, когда люди, толпившиеся у окна, поняв его намерение, в страхе отпрянули, коснулся подошвами подоконника. Как во сне, память о котором все еще его преследовала, он почувствовал тяжесть своего тела, рук и ног, и понял, что сила невидимого отступила, осталась за окном.

Покачиваясь, как пьяный, он спрыгнул с подоконника и, попав прямо в объятия главного редактора, пробормотал: — Сеньор! Извините, я…

Но люди, столпившиеся в кабинете, окружили его, ощупывая, пожимая руки, говоря все разом, словно желая убедиться, что он и в самом деле находится среди них.

— Вы должны понять, — сказал главный редактор… — моя ответственность… и вообще… кто бы мог подумать?..

Но дон Модесто его не слушал. Взмахнув руками и крикнув: — Си, сеньор! — он, с неожиданной силой подталкивая вперед редактора спортивного отдела, начал прокладывать себе путь к лаборатории.

Знакомая полутьма святого святых охватила его вместе со всеми запахами фотографических ингредиентов, как после длительного отсутствия.

— Кто это, черт возьми, открыл дверь? — воскликнул один из людей, возившихся с пленкой, но Эстелла, узнавшая фотографа по фигуре, торопливо прошептала: — Молчи! Это он…

Несколько стульев зацарапали по цементу, и кто-то повернул выключатель. В неожиданно ярком свете фотографы смотрели на дона Модесто, часто моргая.

Эстелла прикрыла глаза ладонью.

— Ну как? — задыхаясь, спросил человечек.

Но девушка, обычно столь разговорчивая, не говорила ни слова.

— Что вы на меня уставились? — крикнул дон Модесто.

Он видел, что они поражены, но относил это ко всему происшедшему. Однако сейчас его интересовали только негативы. Поэтому он кинулся к столу. Эстелла сделала шаг вперед и ухватила его за рукав.

— Знаешь… — сказала она и, заикаясь, повторила: Знаешь…

— Нет! — вскипел дон Модесто. — Но хочу знать!

— Это еще более поразительно, чем мы думали, — заспешила девушка, словно каким-то чудом вновь обретя дар речи. — Ты вошел в историю, как первый… и мы были свидетелями… Нет, дай, дай мне тебя поцеловать! — воскликнула она вдруг и, сжав ладонями голову фотографа, влепила ему два сочных поцелуя.

Дон Модесто покраснел, и его голова вдруг стала похожа на свеклу.

— А звезда? — спросил он. — Видна ясно?

— Какая звезда? Разве ты не понимаешь, что все так поразительно, фантастично? — кричала Эстелла.

— Ничего не видно!

Лицо дона Модесто побледнело так же быстро, как перед тем побагровело, и нос вдруг заострился.

— Не видно? — пробррмотал он.

— Ничего! Понимаешь?… Никакой внешней силы, которая бы тебя поддерживала!

Фотограф не верил своим ушам. Схватившись руками за голову, он прошептал: — Ты хочешь сказать, что там, наверху… я… сам?

— Ты — первый летающий человек! — кричала Эстелла. — Первый, который…

Но дон Модесто ее не слушал. Ужасная тошнота подступила к его горлу, помещение вдруг стремительно закружилось, и он упал, с неясным воспоминанием другого падения, которое так и не успело проясниться…

На этом все могло бы закончиться, потому что суть драматического недоразумения, на котором выросла слава дона Модесто Оргульо, так и не была выяснена.

Комиссия, в которую входил и бородатый специалист-психолог, решила, за отсутствием более подходящего объяснения, что необычайная способность летать появилась у фотографа в результате сильного удара, вызванного падением с кровати. Затронув мозжечок, удар странным образом преобразовал центр тяжести и вызвал кровоизлияние, которое произвело неизвестную ранее силу антитяжести. К сожалению, возможности дальнейшего изучения таинственного явления препятствовал отказ сеньора Оргульо продолжать попытки полета. Как только речь заходила о такой попытке, его охватывал приступ тошноты, и он терял сознание.

Предложение психолога (просто-напросто выбросить его из окна и тем самым вынудить in extremis воспользоваться своей странной способностью) было единогласно отвергнуто остальными членами комиссии; в результате случай с фотографом остался невыясненным и фигурирует в числе аномалий, которые наука пока способна лишь регистрировать.

Конечно, несколько снимков, сделанных доном Модесто, появились (как курьезы) на предпоследней странице «Иллюстрированной недели», но вызвали единственный отклик — письмо директора предприятия по содержанию дорог, дона Рамона Толоза, признавшего в загадочной звезде контур аллегорической повозки, которую он сдал студентам художественного училища для участия в карнавале. Круглое пустое отверстие было местом, на котором устанавливали бетономешалку, снятую для того, чтобы преобразовать машину в виду торжественного события, а неравномерные щупальцы звезды — простыми палками, поддерживавшими макеты. Позднее редактор спортивного отдела рассказывал за кружкой пива, что сеньор Оргульо плакал, читая это невинное послание.

Так величественная попытка нашего героя подчинить себе судьбу закончилась самым плачевным образом, ибо если Модесто Оргульо и является сегодня мировой знаменитостью и репортеры всего мира увековечили его усы я лысину, очень немногие из них нашли нужным упомянуть, что летающий человек — фотограф-художник, а кадры, сопровождавшие их репортажи, были сняты не им, а Эстеллой и ее коллегами.

— Вон сеньор Оргульо, — говорят родители, указывая на него детям, когда он проходит по улице.

— Когда вы принесете нам приличную фотографию? — спрашивает главный редактор на еженедельных заседаниях, на которых дон Модесто по-прежнему остается козлом отпущения.

И дон Модесто тщетно пытается укрыться за широкими плечами редактора спортивного отдела и, обхватив руками голову и упершись локтями в колени, погружается в созерцание бездонной пропасти отчаяния, которая разверзается прямо у ножек его стула.

Загрузка...