Фотография на память

В начале было плохо.

Затем – еще хуже. На похороны Вадим не пошел. Что там делать? Кого звать из могилы? Стоять на краю, сжимая в кулаке землю, которая пухом?

И так выворачивало. И так не давало ни есть, ни пить. Ни спать.

Странные это были дни. Странные ночи.

Алькины родители, наверное, еще звонили, может, с упреками, может, с проклятьями. Не мог оценить. Он выключил мобильник сразу – выдавил квадратик аккумулятора, разложил – вот зверь-телефон, вот его внутренности.

Если хотите, зовите таксидермиста.

Реальность прохудилась, как изношенный носок, и в дыры проваливались память и чувства, в дыры проваливался свет за окном, и тьма за окном, и лай, и голоса, и разные предметы, которые до этого вроде бы только что были в руках.

Он лежал. Стоял. Сидел.

Время двигалось рывками, колюче ползло сквозь, то замедлялось, отвратительно-рыхлое, и старательно, иезуитски пощелкивало секундами на круглых кварцевых стенных часах, то вдруг разом скидывало по два-три часовых деления и играло в прятки: есть оно – нет его.

А Алька была везде.

Ее джинсы так и остались висеть на подлокотнике кресла. Шкаф-купе хранил ее одежду: топики, чулки, сорочки, шорты, блузы, толстый серый свитер с белыми галочками узора. Ее журналы глядели на него с журнального столика и с хлебницы на кухне. Ее йогурт стоял в холодильнике и чем-то напоминал брошенного хозяином пса. Белый-Йогурт-Красная-Крышка. Ее шампуни в ванной, ее едва проросший лимон на подоконнике, ее гигиеническая помада на полке в прихожей, ее тапочки…

А еще были фотографии. Ее фотографии. Большие и маленькие. Отпечатанные на разного качества фотобумаге и кое-где криво порезанные ножницами.

Фотографий были сотни.

Они гнулись за стеклами серванта, теснились в раздувшихся альбомах, торчали уголками-закладками из книг и чужими лицами темнели со стен. Стопки на полу, россыпь в корзине с грязным бельем, залежи в тумбочках и ящиках комода.

Алька любила снимать.

И снимала. Самозабвенно. Бешено. Как жила.

У нее был талант.

Казалось бы, лужа. Ничем не примечательная лужа, занявшая выемку в асфальте. Перешагни и иди дальше. Но у Альки в этой луже, отражаясь, прятались верхние окна дома, и из одного смотрела девочка.

Ничего вроде бы особенного, пока не ловишь себя на мысли, что уже полчаса пытаешься проникнуть взглядом в это перевернутое окно.

Или ветка. Простая тонкая ветка. Весенняя. С едва-едва полезшими мохнатыми почками. На заднем фоне – пять-шесть таких же, воткнувшихся в серое хмурое небо, расплывчатых из-за того, что не в фокусе.

Сначала тоже: ну что здесь схвачено? – думаешь. Веток что ли мало в мире? Миллионы, если не миллиарды. А приглядишься – кончик ветки смазан движением, капельки дождя крохотными бриллиантами летят вниз. И непонятно как, но начинает чудиться призрак синицы, только что встревоженно упорхнувшей от фотографа.

Хочется даже продлить фотографию в ту сторону, за рамки кадра – вдруг как синица все еще там. Хотя, может быть, и не синица. Может быть, воробей.

Алька, Алька…

Когда Вадим не смотрел, окаменев, в пустоту, блуждая в прошлом и в несбывшемся будущем, он разбирал фотографии.

В первый день на кровати поселились два альбома. Во второй прибавился цветной ворох из кухни и ванной. В третий он обложился Алькиными работами как крепостной стеной, защищающей его от действительности.

Он скользил взглядом от одной фотографии к другой, останавливаясь на особенно памятных, откладывал их, терял в общей куче, искал и находил, терял снова, затем догадался сортировать, здесь же, на кровати, раскладывая длинные пасьянсы. Пейзажи, животные, люди. Городские улицы, предметы, комнаты.

Иногда он натыкался на Альку, которую снимал он сам или Женька, ее подружка. Что-то в нем переворачивалось тогда. Тоска отступала на короткое время, лицо, успевшее зачерстветь в угрюмую маску, плавилось улыбкой.

Иначе на Альку смотреть было нельзя.

Ни на привставшую из-за стола и так на полуподъеме и пойманную вспышкой. Ни на сонную, прислонившуюся в пижаме к косяку. Алька в дверях. Алька высунулась в окно по пояс. Алька поливает лимон.

Жалко, таких фотографий было мало. Вадим прятал их под подушку, а затем доставал обратно. Гладил. Алька казалась такой живой.

Пусть наблюдает, думалось ему. Пусть хотя бы с них…

Потом он нашел снимок, на котором Алька была запечатлена с дымящейся кружкой то ли чая, то ли кофе. Ему захотелось пить. Впервые за. Он поставил чайник, с трудом, с нервами дождался сердитого клекота, затем набулькал себе кипятка, замочил пакетик и, глядя на фото, обжигаясь, выхлебал то, что получилось.

Это не было возвращением к жизни – жизнь и так шла себе стороной.

Скорее, это было слепое подражание. Обезьяничание. Попытка поймать то Алькино ощущение, зафиксированное кадром, разделить на двоих, почувствовать саму Альку – чай, горячий. Ф-фух, как такое пьют?

Алька улыбалась с фотографии: так и пьют, Вадимка. Осторожно.

Кипяток обжег губы с внутренней стороны и вызвал бурление в животе. Он вдруг осознал, что голоден.

Я поем, Алька? – спросил он фотографию и не дождался ответа.

В холодильнике было пусто. Алька в последние дни постилась, а Вадим, несмотря на всю свою скопидомную сущность, питаться предпочитал в кафе.

Ну а йогурт…

Эх, Белый-Йогурт-Красная-Крышка. Пусть остается пластиковым памятником. Он будет дожидаться хозяйку…

Было жутко непривычно впихивать руки в рукава куртки, застегиваться, засовывать голые, обезносоченные ступни в ботинки. Его вдруг вообще взяла оторопь: а время-то какое у нас на дворе? Весна? Лето? Зима?

Не вспомнилось.

Темнота в голове. Ничего. Алька.

Он пробрел к кухонному окну – в окне был вечер. Неглубокая синяя тьма. Черный козырек подъезда. Ветки какие-то. Это что-то вымахало, что ли? Рябина? Осина? Дуб? Сам ты дуб! Липа?

А снега, похоже, не было. Не зима у нас. Осень? Да, осень, конец лета, сентябрь, листья, еще тепло. Сентябрь…

Он застыл с этой мыслью, с этим жутким месяцем в голове и стоял, пока с той стороны стекла не вспыхнул фонарный свет.

Ах, да…

Вадим спускался по бетонным ступеням, шаркая и ведя ладонью по стене. След побелки пачкал пальцы. Непонятные граффити тянулись вместе с ним вниз, какие-то «KORN», какие-то «4ever», другие влепленные друг в дружку буквы.

Художники, подумалось ему. Курица лапой. Сами-то разбирают?

Пискнула кнопочка под пальцем, подъездная дверь щелкнула и открылась, вечер дохнул теплой смесью запахов – земли и урны, и цветника, устроенного на огороженном пятачке под окнами.

На детской площадке, освещаемые экранами мобильников, покачивались долговязые фигуры, еще одна, оседлав перекладину качели, отсвечивала катафотами, нашитыми на рукава. Звякало бутылочное стекло. Шелестел какой-то тарабарский, с прихихикиваниями язык.

Странные люди.

Вадим поддернул рукава куртки и зашагал в прореху между домами к стеклянному кубику супермаркета, залитому гнойным желтым светом.

«Кубышка».

Улица пофыркивала автомобилями, автобус, подкатив к обочине, высадил двух женщин – сумки, сапоги, пуховики, серый и синий.

– Деньги, Людочка, у всех только деньги на уме…

– И не говори…

Женщины прошли, оставляя тающие мокрые следы от лужи на остановке. Автобус порулил на конечную. За стеклом мелькнуло одинокое в салонной пустоте лицо.

Так вот везут тебя куда-то, может быть даже вопреки твоему желанию, или просто потому, что тебе уже все равно, бесконечный мигающий желтый летит навстречу, «осторожно», темнота клубится по сторонам, накрывая улицы, затылок водителя, будто приколоченный к пустоте, недвижим, скрип «гармошки», шипение шин на поворотах, мутный пластик остановки, почти дома…

А там тебя никто не ждет.

Холодно. Вадим засунул руки в карманы. От собственных мыслей холодно.

Алька, милая…

«Кубышка» пугала. Фермами высоких потолков, цветным космическим безлюдьем и рядком пустых касс.

Он бродил между полок и стеллажей как призрак, не слыша собственных шагов.

Сыры, колбасы, яйца. Купить яиц? Прийти и поджарить? Или омлет? Тогда нужно молоко. И соль. Есть у него соль?

Он вдруг вспомнил про деньги. Ведь не выпустят…

Бумажка лихорадочно нащупалась в кармане и, извлеченная, оказалась дежурной тысячей. Тысяча – это много или мало? Хватит ли?

И для чего?

Мигнул свет. Усталая женщина на кассе выбила чек, потом отсчитала сдачу, спросив то ли десять рублей, то ли пятьдесят. Вадим смотрел, не понимая.

Вздох – и купюры стиснуты в кулаке.

Двери распахнулись и сомкнулись за спиной. Мокрый асфальт, ощущение зябкого тумана в голове, темнота, местами побежденная электричеством, и силуэты машин на магазинной парковке.

Домой? Домой. Он же купил? Купил.

Пакет с покупками был подозрительно легок. Заглянув в него, Вадим обнаружил в тесных полиэтиленовых складках банку тушенки и шоколадный батончик. Странно, подумалось ему. Яица же хотел…

Но возвращаться не стал. Можно же опять что-то не то… От пятен света, попадающихся на пути, болели глаза.

В подъезде он долго вспоминал номер своей квартиры. Затем – хотя бы этаж. Помогла мышечная память – рука сама пошла вдоль жестяных коробов почтовых ящиков и остановилась на облупившемся двадцать втором.

Пальцы где-то раздобыли ключ, ключ нырнул в прорезь замка, ящик в ответ распахнул секцию. Внутри пестрел ворох рекламных проспектов. Суши. Ремонт. Пицца. Ванна. Зубы. Вадим залез рукой в это глянцевое зазывное пространство и нащупал бумажный конверт.

Конверт оказался «кодаковский», оранжево-красно-белый, с заполненным ручкой адресом и его, Вадимовой, фамилией.

Алька.

Алькины, наверное, фотографии.

Гадский был свет в подъезде. Так бы он вскрыл конверт здесь же. Пришлось бежать по леснице вверх – болтались продукты, болтались мысли: двадцать два, двадцать два, номер такой, живу я там…

Будто кадровая нарезка: лестница, дверь, прихожая, кухня, вся в хлопке двери за спиной. Качество так себе – темновато, мутновато, углы плывут. Ахнула о ножку стола тушенка, наверняка получила чувствительную вмятину, если не пробоину. Что там сталось с батончиком, даже подумать страшно. Ну и бог с ними.

В комнате он рухнул на кровать, будто пух выбив снимки из одеяла. Они зашелестели, осыпаясь на пол. Настоящий снимкопад.

Конверт лишился клейкого язычка. Помедлив, Вадим вытряс на разглаженные сине-золотые фигуры пододеяльника несколько небольших, размером с ладонь, ярких прямоугольников. Раз. Два. Три. Четыре. Пять.

Он не стал смотреть их сразу все, просто перебрал пальцами. Пять.

Это была Алька. Как привет из той жизни. Милая Алька, ее фотографии…

Вадим выдохнул, потому что, зараза, набрякло, набухло, накопилось, дави и размазывай кулаком. Но ладно, ладно, хватит.

С первого снимка прямо в объектив несколько смущенно смотрел пожилой мужчина. Он был худой, седоватый, с плешью. Сиреневая рубашка, мешковатая красная вязаная жилетка. Влажные глаза, унылый нос, щеки в сеточке морщин. За ним просматривалась бледно-желтая прихожая с лампочкой, Алька, похоже, фотографировала его на пороге квартиры. Одна ладонь мужчины лежала на косяке, другая прижималась к груди то ли из удивления, то ли из какого-то сердечного чувства.

Где Алька нашла его? Зачем снимала?

Вадим перевернул фото. На обороте было выведено: «Скобарский». После «Скобар…» ручка перестала писать и остаток фамилии был с усилием выдавлен стержнем. Вполне видимо.

Скобарский. Какой-то необщий знакомый?

Он еще раз посмотрел на мужчину, заметил, что шея его плохо выбрита, что он вообще как-то поистаскан. Изможден? За рукой на косяке пряталась короткая детская курточка с капюшоном. Синяя.

Нет, это не посторонний, не случайный человек. Чем-то он Альке был близок.

Вадим отложил Скобарского и взялся за следующую фотографию. С нее улыбались двое чумазых мальчишек, один постарше, лет восьми, второй лет пяти-шести, оба большеголовые, ясноглазые, коротко стриженные, у младшего волос потемнее, а в приоткрытом рту не хватает зуба.

За их спинами раскорячились обгорелые останки дома, темнели кирпичи печной трубы, справа трясла скукоженными листьями рябинка – мальчишки, похоже, были с пожарища. Сажа на щеках и скулах, черные пальцы старшего, лежащие на плече младшего. Братья? Пиджак не по размеру на одном, спортивная кофта на другом.

Братья-погорельцы? А почему веселые? Ведь пожар. Или все уцелели, и поэтому?

Сбоку влезал в кадр щит с названием деревни. Какое-то «…сково». Кусково. Брусково. Красково. На обороте еще не выдохшейся пастой значилось «Егорка и Вовка».

Славные мальчишки.

С третьей фотографии глядела девчонка лет пятнадцати. Серьезная, но в глазах – искорки. На губах – черная помада, в ухе – серьга с черепом, на щеке – еще не сошедший синяк. Готка? Или рокерша? Вздыбленная челка, сурово сведенные брови…

Но искорки, искорки. Она вроде бы напустила на себя независимый «не подходи» вид, но внутри едва сдерживается от смеха.

Алька, видимо, снимала ее где-то на крыше многоэтажки – на фотографии плыли облака, за спиной девчонки тянулись к облакам другие крыши, в прорехи проглядывал асфальт улиц и желто-зеленая кипень аллеи.

Подпись гласила: «Вика».

Безумная Алька… Полезла на крышу. Как еще их пустили-то? Под замком же… Девчонка Вика тоже хороша, экзотика на экзотике…

От высоты, от неба с крышами повело голову. Замутило. Или это от голода? Может все-таки поесть?

Отложив фотографии, Вадим прошаркал на кухню, достал из пакета батончик, на удивление сносно переживший недавнюю катастрофу. Недопитый чай помог протолкнуть вяжущую массу из шоколада и нуги в горло.

За окном было совсем черно.

Он жевал и строил предположения, что случилось с фонарем. Перегорел? Или экономят элекроэнергию? Далекий собрат вон, горит. Странно, наверное, ощущать себя таким фонарем – ты горишь, а близкий тебе – выключен. Недоступен. Как Алька…

Вернувшись в комнату, он собрал с пола упавшие снимки, оставил на стуле. Лег.

Смущался Скобарский. Улыбались Егорка и Вовка. Строго смотрела Вика. Словно близкие уже люди.

Он открыл четвертый снимок. Белая стена, кусок подоконника, кусок оконной рамы с грязным стеклом, ухо подушки и отрывочная тень человека – голова да плечо. Вообще не понятно что. Он повертел фотографию, пытаясь сообразить, что хотела зафиксировать Алька. Может, человек просто отмахнулся, а палец уже был на кнопке?

Но зачем тогда распечатывать?

Подписи с обратной стороны не было. Ну ладно, переживем. Все переживем.

Последний снимок оказался мутным. Впрочем, можно было догадаться, что это новостной щит на одной из остановок. Таких много понаставили по городу. По щиту шли блики, и только с краю четко проступали буквы одного из объявлений.

«Телефон спасения», прочитал Вадим. Дальше было: «Грибоедова, 13». И все. Размазня текста и полная нечитаемость в остальном.

Телефон спасения и адрес? А где сам телефон? Ну, циферки, код оператора… Альку, наверное, это и позабавило. Можно подумать, что имеется в виду сам аппарат. Извините, телефон спасения несъемный, приезжайте и звоните…

Он через силу улыбнулся, вот такие шуточки у меня, Алька. Взгляд его соскочил на правый нижний угол фото, где проступали красные цифры даты. Двадцать пятое сентября.

Вадим мотнул головой.

Двадцать пятое. А сегодня? Он потянулся за телефоном, но вспомнил, что тот не рабочий. Аккумулятор-то, блин…

Нет, но Алька, ее же раньше, она же четырнадцатого…

Холодок щекотнул затылок. Не веря, он перебрал снимки, рассматривая даты. Двадцать пятое, везде двадцать пятое. На всех пяти.

Как такое может быть? Бред. Бессмыслица.

Вадим пощупал свой лоб. Горячий. Не съел ли он галлюциногенный батончик? Или же Алька переставила дату на фотокамере? Но зачем?

Он вскочил с кровати. «Никон», недешевая «зеркалка», нашелся в прихожей. Руки, черт, почему-то дрожали. Он включил аппарат. Мигнул значок батареи, но долгую секунду спустя жидкокристаллический экранчик все же высветил пол и его обутые в ботинки ноги.

Дата стояла – двадцатое.

– Двадцатое, – прошептал Вадим. – Конечно, сейчас двадцатое.

Он вздрогнул от звука своего голоса. Я сплю, подумалось ему. Я сплю. Или фотографии уже исчезли. Или не было их. Совсем. Не может же быть…

Он чуть не разбил камеру, бегом возвращаясь в комнату. Его трясло, стены качались. В глазах прыгали мушки.

Снимки были на месте.

Двадцать пятое. На первом, втором, третьем.

Вадим сел.

Так, наверное, и сходят с ума. Представь, Алька, усмехнулся он. С твоей гибелью реальность дала трещину. Трещина прошла прямо по мозгу. Сначала незаметно, а потом все явственней образовалось расхождение в пять дней.

Почему так? Почему я еще осознаю эту трещину?

Он смотрел в одну точку, пока глаза не закрылись сами собой, и темный, без сновидений, сон не опрокинул его навзничь.

Несколько снимков из давней стопки зашелестели вниз.


Утро двадцать первого сентября встретило его меланхоличной капелью.

С ним уже случалось за эту жуткую, черную неделю, что он просыпался с полным ощущением, что Алька жива. Жива – и все.

Не было ни освидетельствования, ни похорон. Был перебор спиртного и муторное ночное трепыхание между сном и бодрствованием. А там чего только не привидится…

Нет, жива. Жива!

– Дождик, Алька, слышишь? – сказал Вадим.

И ощущение ушло.

Оно всегда уходило – с хрустом фотографий под телом, тяжестью неснятой обуви, запахом несвежей рубашки.

Один.

Когда-то он радовался одиночеству. Выпорхнувший из тесной родительской «однушки» в съемную комнату, а затем – в собственную квартиру.

Друзья, учеба, работа, девушки.

Легкость бытия. Несерьезные отношения. Мимолетные встречи без условностей и расставания без обязательств. Счет в банке – на новую квартиру, уже двухкомнатную, на машину из автосалона, на отдых в Мексике.

Он же был хомяк. Думал о себе. Жил собой. В торгово-сбытовой фирме, устроенный одной из мимолетных девушек, поднялся до премиум-менеджера. Затем позволил уговорить себя конкуренту и перешел к нему, с зарплатой, поднятой в два раза.

Был обаятелен и дружелюбен – до определенного предела. Клиенты множились, директор благоволил, девушки липли. Счет рос.

Ему казалось, нет ничего лучше такого одиночества: он – ничем и никому, перед ним – весь мир. Весь. Надо только подкопить.

А потом появилась Алька…

Встреча вышла случайной, как в том пласте слезливых мелодраматических историй, который он особенно не любил, а Алька, наоборот, души не чаяла. Он перекусывал в каком-то кафе, прикидывая в уме, сколько дать на чай, и стоит ли давать вообще, как заметил, что его фотографируют через витринное стекло.

Щелк! Щелк-щелк.

Светлая куртка с капюшоном, обесцвеченный завиток челки и тонкие пальцы.

– Эй!

Он выбежал, жуя, удивляясь наглости современных папарацци и горя негодованием.

Фотограф будто и не слышал его окрика – склонив голову, пялился в маленький жидкокристаллический экранчик камеры и листал кадры.

«Кэнон» что ли тогда был у Альки?

– Эй! Это зачем?

Он не успел ни развернуть фотографа к себе, ни стянуть капюшон – под нос ему, обезоруживающе, было предъявлено его собственное, схваченное матрицей изображение.

– Классно, да?

Серые глаза фотографа были полны детского восторга.

– Что?

Ему пришлось склониться над экранчиком.

Спустя несколько секунд он вдруг понял, что улыбается. Совершенно по-дурацки улыбается самому себе.

Вадим в профиль: рот набит картофелем фри, три ломтика, желтея, еще торчат, щека порозовела и округлилась, руки, будто лапки, поджаты к подбородку, а глаз, тоже округлившийся, косящий в объектив, полон испуга – дожевать, пока не отняли, дожевать во что бы то ни стало. Хомяк же ж, бог ты мой!

Он едва не расхохотался.

– Ну, я же говорю, классно! – обрадовался фотограф. – Иду, а тут ты! Знаешь, такой кадр невозможно пропустить.

Серые глаза поймали его в себя.

Он вдруг обнаружил под капюшоном тонкое женское лицо, бледное, с красноватым задорным носом, с ямочками на щеках, с высветленными бровями. Водолазка под горло. А голос похрипывает. Курит? Или замерзла?

– Есть хочешь? – неожиданно для себя спросил он.

Девушка коротко кивнула и подала руку:

– Алька.

– А я это, хо… то есть, Вадим.

Тогда он, наверное, впервые не считал, на сколько ест человек, за которого он платит. Просто смотрел, влюбляясь.

И влюбился…

Вадим мотнул головой – хватит уже, хватит, надо бы встать. Он тяжело поднялся, одна из фотографий прилипла к плечу – ничего особенного, весенняя лужица с тоскливо приткнувшимся к берегу бумажным корабликом.

Куда сойти с него?

Берега Стикса… Пустынные берега, мертвые тропы, высохшие тени…

Он потер лицо. Недельная щетина уколола кожу. Побриться? Странная мысль. А зачем? Для кого? Смысл жизни – в чем?

Вопрос вогнал его в ступор.

Я ведь жил, подумалось ему. Жизнь – это же протяженность во времени. А если завис в безвременье? Если смысл, он в человеке, другом человеке был? Как тогда? Что тогда? А вы – бриться…

Он смотрел на фотографии, на застывший, пойманный в рамки взгляд Альки, на улицы, вещи, людей, небо, ограниченных мгновением, и думал: все это еще есть, стоит, ходит, светит, носится, а Алька…

Я виноват, Алька! – крикнул он молча. Я – виноват!

Несколько секунд казалось, будто пустая комната звенит от этого крика. Дергалось горло. Боль покусывала сердце. И ничего.

Ладно.

Вадим сходил в туалет, потом на кухню, вынул из пакета тушенку и поставил в холодильник. На полку с йогуртом. Если подумать, он – это консервы, а Алька – йогурт.

Он сполоснул чашку из-под чая, долго тер губкой ложку, пена плюхалась в раковину белыми хлопьями с запахом лимона. Так, с губкой в руке, молния и поразила его прямо в мозг. Фотографии! За двадцать пятое!

Это же чудо! – подумалось ему на бегу в комнату. Настоящее чудо. А там, где одно чудо, может же быть и второе…

Только какое, нельзя говорить.

Он не сразу нашел снимки. Ни на кровати, ни на столике их не было. Заметавшись, испугался так, что прихваченная губка, безотчетно сжимаемая, вся изошла пеной. Где же, где? Были в руке. Он точно помнил. Значит, выпали, когда уснул. Или он бредит и их не было никогда?

Но магазин, почтовый ящик… Конверт!

Пол, подоконник, чертова губка, да отцепись уже! Полки… Да нет, какие полки! Не вставал он к полкам! А куда вставал?

Алька, помоги, а?

Он сел на кровать, чувствуя, как в горькой усмешке ползут губы. Как там фамилия была у пожилого? Слонимский? Сибурский?

Рука еще пахла ароматизатором, он опустил ее, потер о матрас и обмер. Пальцы наткнулись на острый уголок.

Идиот! Придурок!

Он едва не захохотал в голос, вытягивая снимки на свет. Убрал! Спрятал! Так, чтобы никто не догадался! Сам втиснул фотографии между матрасом и деревянной боковиной, сам же и забыл.

Первая, вторая, третья…

Двадцать пятое число, вот оно, родное, куда ему деться?

Скобарский (Скобарский!) смотрел, казалось, с неким укором. Что ж вы, молодой человек, совсем?

Так… Вадим подхватил телефон с тумбочки, торопливыми пальцами заправил в него батарею, защелкнул крышку. Ну же!

Несколько томительных секунд он держал кнопку включения. Телефон, помедлив, вздрогнул в руке, осветился и спросил пин-код. Два-шесть… Ах, черт! Вадим полез в ящик серванта за записной книжкой. На пол посыпались квитанции, какие-то буклеты, рецепты, инструкции, чеки, старое фото на паспорт.

Второй ящик.

Книжка была вырвана из его пасти с рассыпанием пуговиц из жестяной коробки и торжествующим воплем.

Два-шесть-четыре-четыре!

Телефон посоображал и разродился простеньким рисунком и значками даты (двадцать первое), дня недели и сети. Вадим – пальцем по клавишам – побежал по контактам. Где-то здесь…

Вика, Андрей Диц, Леха к., Суров, Аль…

Его на мгновение скрючило от боли, но он взял себя в руки. Дальше… Аль… Алька, Ли, авто, Димка прог.

После набранного номера в телефоне долгих десять секунд что-то потрескивало и попискивало. Вадим обкусал губы.

Фотографии, все пять, лежали на расчищенном крае кровати.

– Да, – наконец ответила трубка.

– Димон! Привет, Димон! Это я, – зачастил Вадим.

– Не ори, у меня высветилось, – сонно ответила трубка.

– Димон, у тебя база адресов, кажется, была…

– Т-с-с, – испугалась трубка, – не открытым текстом же.

– Можешь мне посмотреть?

– Срочно? – уныло спросила трубка.

– Сейчас.

– Всем сейчас, всем… Что есть?

– Фамилия. Скобарский.

В глазах у Скобарского на фотографии будто бы мелькнул опасливый интерес. Такой, что за сердце, и руку прижать…

– Скобарский? – переспросила трубка. – Две эс? С-кобар-с-кий?

– Да.

– Через десять минут позвони.

Телефон дал короткие гудки.

Вот, Алька, подумал Вадим, я скоро все выясню. Ты бы, конечно, расхохоталась: кто ж чуду проверки устраивает! Без чуда останешься!

Он грустно улыбнулся.

Может и так. Только какая разница?

Лихорадочное волнение, охватившее его при поиске снимков и звонке, схлынуло, сменившись угрюмой апатией. Он достал из-под подушки фото улыбающейся Альки и долго смотрел в серые глаза. Погладил морщинку.

Раньше не замечал, а вот – морщинка. Коротенькая.

Чтобы чем-то занять руки и голову в эти десять минут, он собрал фото с пола, с кровати, вывалил все это на стол, памиром, монбланом, глянцевой фудзиямой, и стянул с полки стопку прозрачных голубоватых файлов.

Проспект, стрелой уходящий вдаль, в клубящееся на горизонте небо – в первый файл. Кошачий хвост, выглядывающий из кустов, – во второй. Грозные заросли крапивы – в третий. Гелиевый шар с надписью «Поздравляю!», зацепившийся нитью за фонарный столб, – в четвертый. «Поздравляю!» было полно иронии. Не летится, мол? Поздравляю. Дальше – в пятый, в первый, в третий, опять в первый, потому как городские виды.

Опомнился он через полчаса.

– Димка!

– Вот что ты кричишь? – сказала еле пойманная телефонная трубка ему в ухо. – Я прекрасно тебя слышу.

– Ты посмотрел?

На том конце соединения почесались, отчетливо щелкнула клавиша на далекой клавиатуре.

– Тебе повезло. Скобарский в нашем городке имеется всего один. Дмитрий Семенович, шестьдесят четвертого года рождения. Пиши адрес…

– Погоди.

Ручка нашлась на журнальном столике, старый буклет пожертвовал разворотом.

– Кутузова десять, квартира пятнадцать.

– Кутузова?

Вадим подул на острие ручки. Шарик, что ли, засох? Куту…

– Да, это восемнадцатым автобусом, – сказала трубка. – Ну, все, в общем.

– А еще тут…

Он не успел спросить про «…сково» со второго снимка – в ухо заквакали сигналы отбоя. Пип-пип-пип. И ладно.

Кутузова десять…

Вот и спросим, откуда и почему, и когда… Именно, что когда… Вадим потер колючий подбородок. Будут ли с небритым разговаривать?

Ему вдруг подумалось, что все это самообман, все эти числа непонятные, все эти люди, все эти фальшивые эмоции, заставляющие пролетать коридоры на повышенной скорости и биться плечами об углы. Разве это кого-нибудь спасало? Разве это может кого-нибудь воскресить? Ведь нет. Наверное.

Получается что? Предательство?

Он обнаружил себя напротив зеркала в ванной комнате с запененной нижней половиной лица и невесело ухмыльнулся.

Значит, решил уже.

Ты прости меня, Алька, я просто хочу разобраться.

Он брился долго, отрешенно, механически, скреб одну щеку, скреб другую, равнял виски, споласкивал станок и водил им по шее.

Глаза были мертвые, тухлые, как стоячая вода.

Потом он разделся и залез под душ. Вода зашумела, зашептала, потекла по щекам, по затылку, по плечам. Вода помнила, как здесь, здесь… Он помнил… Алькины руки, глаза, Алькин живот… Где это все? Неси, вода, уноси с собой…

Затем кто-то шепнул: «Вадим».

Он своротил душевую занавеску, оборвав край, не шагнул, выпрыгнул одной ногой из ванны. Вода шипела за спиной.

Никого.

Оставляя мокрые следы, он обошел комнату, замер в коридоре, покрутился на кухне. Цокали часы. Фыркали за окнами машины.

Никого.

– А мне все верится, что это ты, Алька, – сказал Вадим в пустоту. Послушал, капая на пол (Аль-ка, Аль-ка, – говорили капли), поежился, вернулся под душ.

Ш-ш-ш…

Горячая вода как-то омыла, оживила сердце, стало полегче. Глаза только не исправились.

В гардеробе нашлась светлая рабочая рубашка, джемпер, брюки и так были. Одетому, ему сразу стало душно. Нет воздуха.

Он затолкал фотографии в карман рубашки, стянул с крючка вешалки куртку, просунул руки в рукава. Бумажник! Короткий забег в комнату завершился обнаружением потери в ящике стола. Сколько денег? Десять тысяч и по мелочи.

Дверь. Поворот ключа. Лестница. Граффити.

К остановке восемнадцатого маршрута, кажется, надо было пройти квартал.

Ветер с привкусом осенней горечи обдувал лицо. Тротуары желтели мокрыми листьями. Они чавкали под ногами. Наметенная дворником у деревьев лиственная куча грязно-золотым валом перехлестывала через низкие прутья ограды. Женщина катила коляску с ребенком. У «Кубышки» неторопливо разгружали продукты. Два школьника, толкаясь, обогнали Вадима. Альки нет, и никто… и никому… А Альки нет!

Он укусил себя за кулак.

Ничего, это ничего, у него есть непонятное, у него есть двадцать пятое сентября, только бы Скобарский… пусть не сразу разрушит.

На остановке опередившие его мальчишки, сидя на скамейке, игрались с телефоном.

– Бей его! Бей!

– Сам знаю!

– И отступай!

Телефон пищал, будто его трогали за живое. Мальчишки не замечали ничего вокруг, тыкая пальцами в экран.

Нет, невозможно. Вадим, морщась, ушел от писка к щиту с объявлениями. «Продаю», «покупаю», «сдаю», «работа, не гербалайф». Телефоны, абракадабра сокращений: бвп, сг, хор, во, ср. Плохонькие черно-белые рисунки и ксерокопии.

Он вспомнил было о телефоне спасения, но поискать его среди объявлений не успел – подошедший автобус, затормозив, вздохнул дверной «гармошкой».

Мальчишки так и остались сидеть.

В салоне пассажиров было не много, войдя, Вадим опустился на свободное место, перед полной женщиной с недовольным лицом, набрал по карманам пятнадцать рублей на билет.

Покачивались за стеклом дома, покачивался автобус, водитель задушенным голосом объявлял остановки. Больница. Администрация. Полевая.

Серые здания. Облетающие деревья.

Наверное, он выключился на какое-то время, очнувшись только, когда водительский микрофон прохрипел:

– Улица Кутузова.

Уже?

– Постойте! – крикнул он и торопливо протиснулся в захлопывающиеся двери. Рукав застрял, рукав освободился.

Полная женщина посмотрела на него, как на идиота. Ну да.

Табличка на ближнем доме была: «ул. Кутузова, 3». По истертой, едва видимой «зебре» Вадим перешел на четную сторону. Кутузова, 2. Значит, еще три дома впереди, и четвертый…

Ему вдруг сделалось страшно. А что, если Скобарский в глаза Альку не видел? Это же фото из будущего, из двадцать пятого. Может даже из другой, из параллельной реальности, с рассинхронизацией в пять суток, где Алька вовсе не умерла. Вот откроет он и скажет: «Извините, я с этой девушкой не знаком». И что тогда? Что?

Вадим остановился.

Десятый дом был виден даже отсюда: застекленные лоджии, обшарпанный фасад. Четыре этажа. Пятнадцатая квартира – это, наверное, второй подъезд.

Стоит ли?

Заморосило. Улица Кутузова неожиданно смешалась, слиплась в цветной ком, задрожала, распадаясь на нечеткие копии. Сморгни – и копии побегут вниз, по щекам, по подбородку. Ладно. Вадим провел ладонью по глазам. Все равно уже. Как будет, так и будет. Если не знает, значит, можно будет вернуться домой.

Или вообще не возвращаться. Никуда.

Он сунул руки в карманы куртки и пошел быстрым шагом. Ему казалось, ноги несут его сами, будто им задана окончательная программа.

Я не буду ничего говорить сначала, решил он. Просто покажу фотографию: «Это вы?». И все.

Десятый дом повернулся торцом, открыв темноватый унылый внутренний дворик. Поникшая сирень, окаймляющая подъездные дорожки, погладила по плечу.

Подъездов было пять, каждый – на двенадцать квартир.

Вадим добрался до нужного. Пятнадцатая – это, кажется, нижние правые окна. Первое, второе. Комната, кухня. В освещенном кухонном за тонкой голубенькой занавеской угадывался сгорбленный силуэт, в треугольную щель виднелись серое пиджачное плечо, подпертая кулаком щека и немного уха.

Скобарский или не Скобарский?

Вадим забрался одной ногой в разбитый перед окном вялый цветник. Вытянул шею. Стебли хрустнули под каблуком. Он не ожидал, что сидящий внезапно отдернет занавеску, поэтому и застыл столбом в упавшем свете.

Человек в окне не удивился и показал ему на себя.

Спустя долгую секунду Вадим сообразил, что его просто жестом спрашивают, к нему ли он, и кивнул. Тогда человек энергично потряс руками в сторону подъездной двери.

И исчез.

Пискнул магнитный замок. Вадим взялся за железную ручку.

– Сюда.

Человек уже выглядывал из квартиры.

Как утопающий, он схватил приблизившегося Вадима за рукав. Цепко, не вырвешься.

– Вот, вот сюда.

Коротенькая бледно-желтая прихожая была заставлена вещами. В одном углу высились обоймы перевязанных бечевой книг. В другом подпирали друг друга матерчатые узлы. У стен желтели картонные бока разнокалиберных коробок. Поблескивало уложенное стекло, дыбила меховой воротник короткая шубка.

Человек не дал остановиться, потянул вперед, поясняя:

– Вот комната, восемнадцать метров, ремонта не требует, обои если только переклеить… Уютная, не находите? И достаточно просторная…

Вадиму бросились в глаза голые стены и «раскладушка» посреди пустоты, простреленной синевой окон, а его уже повлекли дальше.

Щелкнул выключатель.

– Это туалет. Это ванная. Раздельные. Видите, как хорошо?

Фаянс и чугун показались из темноты, чтобы тут же, с новым щелчком, в ней скрыться. Волной прокатился узор, распахнулось пахнущее ацетоном нутро.

– Это стенной шкаф. Почти кладовка, да?

Они вернулись в прихожую, обойдя вниманием крашеную дверь второй комнаты.

– Это – извините, – торопливо объяснил человек, – сюда нельзя пока. Давайте в кухню… Девять метров, настоящая роскошь!

На кухне Вадим был проведен между холодильником и мойкой и посажен за стол, накрытый заляпанной скатертью, впритык к голубеньким занавескам. Человек определился напротив.

– Ну как вам?

Это был Скобарский и это был не совсем Скобарский.

Человека в мятых брюках и футболке, одетой под пиджак, с недельной седой щетиной на впалых щеках, со слезящимися глазами, в которых светилось безнадежное, глухое отчаяние, отделяло от фотографии не четыре дня, а десять или пятнадцать лет.

Измочаленный Скобарский. Такой же худой, но изрядно подурневший. Постаревший. Засалившийся. Скобарский-без-будущего.

Оказывается, он продавал квартиру.

– Если можно, то миллион двести, – негромко проговаривал он, пока на газовой плите грелся чайник. – Вы же видите, две комнаты, состояние хорошее, трубы все пластик, недавно поменяны…

Он смотрел на Вадима, наверное, ожидая ответной реплики, и, не дождавшись, начинал возражать самому себе:

– Конечно, дом немолодой, планировка не самая удобная, потом – звукоизоляция…

Он улыбался извинительной, заискивающей улыбкой. Пальцы его подрагивали. Отчаяние комкало лицо.

– Хотя бы миллион сто. Я понимаю, что дорого. Я, если хотите, потом отдам… Я могу в кредит, под расписку…

Он говорил все тише, голова свешивалась к столу.

Было в нем что-то жалкое, потерянное, несчастное, огорчать его не хотелось и поэтому Вадим долго подбирал слова.

Нет, к Альке этот Скобарский не имел никакого отношения.

– Извините, – произнес он, – я…

– Одну минуту! – вскочил вдруг Скобарский, словно уловив какой-то сигнал.

Его вынесло в коридор, он пропал там и возник снова. На секунду.

– Ради Бога! – умоляюще сказал он Вадиму, блуждая взглядом поверх его головы. – Я сейчас… У меня там… Вы пейте-пейте!

Пиджак завернул полу, будто закрученный турбулентностью.

Вадим посмотрел в пустую чашку. Чего пейте? Или можно налить самому? Типа, пейте, что найдете? Чайник выдыхал пар и постукивал крышкой. Вадим встал, погасил конфорку, поискал и нашел в подвесном шкафчике среди блюдец, баночек и перечниц единственный чайный пакетик.

Подумал: может у человека это последний пакетик, а я тут… Стало стыдно.

Пить, в общем-то, и не хотелось. Вадим отогнул край занавески и принялся изучать накрытый тенью дома небольшой двор с деревьями и диагональю асфальтовой дорожки.

Вот и не оправдалось ничего, Алька.

Все не так, все не то, какой-то не тот Скобарский зачем-то продает свою квартиру. Знает он тебя? Да если бы и знал…

Он же только о квартире и говорит.

И зачем снимки тогда? Это подсказки? Или действительно параллельная реальность? Может, Алька, ты хочешь, чтоб я эту квартиру у Скобарского купил?

Глупо.

– Осторожнее, Олежек, осторожно, – услышал он за спиной.

И обернулся.

В кухню нетвердыми шажками вступил босоногий мальчик лет четырех-пяти, в маечке и трусиках, большеголовый, белобрысый, с пальчиком, забытым во рту.

Скобарский нависал над ним беспокойным родителем или, скорее, дедом, чтобы в любой момент поддержать, упредить, не дать упасть.

Глаза у мальчика были чуть темнее занавесок.

– Вот, Олежек, этот дядя даст нам денежек.

Скобарский посмотрел на Вадима. Подыграйте, пожалуйста – было в его глазах.

– Драсти, – Олежек, подойдя, протянул ладошку.

Вадим заметил на сгибе локотка блямбу пластыря и желтую гематому чуть выше.

– Здравствуй.

Ладошка оказалась влажной. Изучая Вадима, Олежек чуть наклонил голову.

– Вы, правда, дадите нам денежку?

– Ну… мне надо подумать, – хрипло сказал Вадим.

Олежек, будто взрослый, кивнул.

– Вы только бырее думайте, хорошо?

Вадим не успел ответить – мальчик словно запнулся стоя, его повело, губы посинели, он упал бы, не подхвати его Скобарский.

– Опять, опять, да? – простонал он в запрокинувшееся лицо ребенка. – Ты дыши, дыши, Олежка, сейчас боль уйдет. Просто дыши…

Бормоча что-то успокаивающее, Скобарский понес мальчика в коридор, легко стукнула дверь, видимо, во вторую, не осмотренную комнату.

Вадиму вдруг показалось, что какая-то неведомая сила перекорежила его, стиснула, вывела левое плечо выше правого, хрустнула шейными позвонками, выгнула, да и оставила так. И только через несколько секунд после он смог, отмерев, вернуть все обратно.

Вздрогнул. Ударился локтем.

Он не думал, что его так прохватит чужой болью. Даже смерть Альки как-то отступила, потускнела в душе.

Только легче не стало.

Скобарский вошел на кухню тихий и печальный. Постоял, не узнавая, кто и зачем здесь Вадим, потом, кажется, вспомнил.

– Он спит, – сказал, – спит. Обошлось.

Губы у него тряслись.

У плиты он приложил ладони к жестяному боку вскипевшего чайника и с удивлением отнял их.

– Не чувствую, – пожаловался Вадиму. – Представляете?

Затем Скобарский долго шебуршился в подвесном шкафчике, чем-то там звеня, постукивая, пересыпая. Одна за другой на столе появились вазочки с мелким печеньем, с окаменевшим сгущенным молоком, с каким-то даже драже.

Появился и чайный пакетик.

Скобарский утопил его в чашке с обколотыми краями, залил кипятком. Снова сел напротив, мешая ложкой темнеющую воду.

Хвостик пакетика обвивал ложку петлями.

– Извините, – глухо произнес Скобарский, прекратив мешать. – У меня как в тумане все. Вы же… – голос у него дрогнул. – …не покупать пришли?

– Нет, – признался Вадим.

– Я так и понял, – горько сказал Скобарский.

И заплакал.

Он плакал, всхлипывая, утираясь руками, подальше от себя отодвинув чашку. Слезы ныряли в морщины, цеплялись за щетину, водяными микробомбами падали на стол.

Скобарский, сотрясаясь всем телом, пытался что-то объяснить, но вместо слов Вадим слышал лишь отдельные звуки.

Он растерялся. В один момент ему захотелось погладить Скобарского по седеющей голове с проплешиной.

Загрузка...