Сегодня собралась половина детей, но позднее, сразу после домашней игры футбольного клуба «Сан-Паули» против «Кобленца», к ним присоединится Таддель. Лена оказалась здесь проездом. Лара, выросшая с близнецами и сама вырастившая близнецов, говорит, что неплохо побыть и без… Пат занят зубрежкой, поскольку готовится к экзаменам; Жорж не смог приехать, так как уже несколько недель озвучивает многосерийный телевизионный детектив. От Наны пришло известие, что она принимает роды в Эппендорфе, а кроме того, дескать, сейчас все равно не ее черед; тем не менее она желает всем братьям и сестрам провести не столь тягостный вечер, как в прошлый раз, когда только и было разговоров что о переживаниях детских лет.
Сидят на кухне. Свободное пространство стен украшено современной живописью. Речь должна пойти о жизни в деревне, поэтому приглашение последовало от Яспера, который вчера вернулся из Лондона, где решалась проблема с финансированием нового кинопроекта. Паульхен смог присутствовать, передвинув запланированную поездку в Мадрид, где он живет со своей хрупкой бразильянкой. Жена Яспера, мексиканская патриотка, занимающаяся продвижением современного искусства, пытается уложить спать обоих сыновей. Серьезная и старающаяся не слишком походить на Фриду Кало, она обводит взглядом, по ее выражению, «чересчур немецкую компанию» и говорит: «Не судите своего отца. Радуйтесь, что он у вас еще есть». После чего демонстративно удаляется. Все молчат, будто вслушиваясь в отзвук последних слов. Наконец Паульхен обращается к Ясперу: «Начни ты!»
О'кей! Кто-то должен быть первым. Мы с Паульхеном называли маму Ромашкой. «Ромашка, можно мне?..» «Ромашка, послушай!..» Видимо, прозвище объясняется тем, что она, будучи дочерью медика, вечно всех лечила и собирала всюду, даже на датском острове, где мы проводили каникулы каждое лето, всяческие лекарственные травы, особенно ромашку. Растения увязывались в букеты и высушивались. Отвары и горячие компрессы из них получались вполне действенные. Говорят же, мол, ромашка помогает от всех хворей. Так ее звали и в городе, где мы жили почти на окраине, на улице Ам-Фукспасс, и куда наш отец заглядывал лишь изредка, к завтраку. Ромашка давно перестала с ним ссориться. Но новый мужчина, который однажды появился у нас, не называл маму Ромашкой, а всегда добавлял к ее настоящему имени уменьшительно-ласкательный суффикс.
Позже он стал называть ее «любимая» или «любовь моя», что нас несколько смущало.
Мне он казался уже пожилым, хотя тогда ему не исполнилось пятидесяти. Паульхен и я называли его Стариком, даже когда он предложил обращаться к нему просто по имени. Из-за усов он походил на моржа. Но вслух я этого никогда не говорил, потому что он казался мне нормальным мужиком, о'кей. Маленькому Паульхену было поначалу нелегко, он иногда ночью просыпался и пытался залезть в постель к маме. А там уже частенько лежал старый морж. Позднее он привел пожилую женщину, представил: «Это — Марихен!» Коротко объяснил: «Марихен — фотограф особенный, у нее есть старинная бокс-камера „Агфа“, которая пережила войну, пожар и затопление, отчего немножко чокнулась, сделалась ясновидящей и теперь выдает необычные снимки». Еще он добавил: «Марихен щелкает то, что мне нужно и о чем я попрошу. Если у вас есть какое-нибудь сокровенное желание, она и вам посодействует…»
Мы называли ее Марией.
Таддель — Старушенцией.
Короче, с тех пор она стала нашей Марией.
Поначалу я боялся ее. Было страшновато, будто я чуял, что она выведет меня своим чудо-ящичком на чистую воду, когда со мной произойдет крупная неприятность…
Какая неприятность, Яспер?
Давай колись…
Не люблю я об этом вспоминать. Честно. А мой младший брат считал насчет Марии, что она — в порядке, о'кей! Верно, Паульхен? Он только удивлялся, глядя, как она снимает своей бокс-камерой забор нашего палисадника и сам дом.
Позднее, когда Ромашка переселилась с новым мужем из города в деревню, я тоже не возражал, чтобы Мария приезжала к нам погостить со своими фотоаппаратами и чудо-ящичком. Мы зажили в большом деревенском доме, который Лена хорошо знает, в нем много укромных мест, где можно спрятаться. Всюду пахнет древностью. Там даже были старинные альковы. А со стороны улицы, сразу за входной дверью, находилась старая торговая лавка. Лена наверняка про нее рассказывала. Новый мамин муж — твой отец, Лена, — обосновался наверху, в большой комнате с зелено-желтым кафелем, где корпел над своими бумагами, а для нас он готовил необычные блюда вроде свиных ножек, бараньих почек, говяжьего сердца или телячьего языка. Но Яспер говорил, что ему нравится. У деревенского торговца рыбой — его звали Кельтинг, он был немножко горбатый, но вообще-то отличный мужик — мамин новый муж покупал не только шпроты или всякие копчености, но и живых, скользких угрей.
Ухватывая каждого угря поодиночке, Старик сначала — раз! — отсекал голову, потом разрубал длинное туловище на куски размером с палец, которые еще дергались и извивались.
Не только эти куски, но и головы угрей, аккуратно разложенные на разделочной доске, оставались еще живыми и даже соскальзывали с доски. Всякий раз при разделке угрей я стоял рядом и однажды коснулся отрубленной головы кончиком указательного пальца; голова так вцепилась в палец, что я до смерти перепугался и изо всех сил дернул его, чтобы вытащить из пасти. Все это — разделку угрей, выскальзывавших из рук вашего отца, и историю с моим указательным пальцем — наша Мария щелкала не «Лейкой» или «Хассельбладом», с которыми она приезжала редко, а своей бокс-камерой «Агфа», а в следующий раз, когда вновь приехала погостить, показала стопку отпечатанных снимков форматом шесть на девять. Вы же знаете, что у нее получается в темной комнате: сплошь диковинные вещи. На привезенных снимках были кисти обеих рук, в каждый палец — даже в большой — вцепились головы угрей. Выглядело вроде бы натурально, но одновременно до жути нереально, как в фильмах ужасов. Именно так, Лара, — похоже на ночной кошмар. Яспер — помнишь, я рассказывал тебе про эти снимки? — не верил. «Наверняка фотомонтаж», — сказал ты мне тогда и принялся объяснять какую-то сложную технику производства американских трюковых фильмов. Но позже Мария и тебя сильно поразила. Ты стал ее по-настоящему бояться.
Но в остальном она была ничего. Показала нам, как фотографировать «Лейкой». Даже позволила тебе поработать «Хассельбладом»…
Постепенно она научила меня правильно устанавливать диафрагму, определять выдержку и дальность, поделилась другими техническими премудростями. Поэтому со временем я и стал фотографом, по-настоящему выучился этой профессии, получил специальный диплом в Потсдаме. Я обязан всем Марии, у которой еще в детстве многого набрался. А когда отец купил дом за дамбой, где Мария иногда проживала, она даже позволила мне то, чего никогда не разрешала ни Ясперу, ни Тадделю, — пустила меня в оборудованную там темную комнату с красным светом, с ванночками для проявителя, фиксатора и промывки, с копировальной рамой. Только к бокс-камере «Агфа» нельзя было прикасаться…
Этой камерой она делала для Старика, вашего отца, особые снимки. Из разных положений, но обычно навскидку, прямо от живота, не глядя в видоискатель.
Она сфотографировала и живые головы угрей, которые стояли на своих обрезах и глотали ртом воздух; до сих пор помню — их было восемь штук…
Позже муж Ромашки, то есть ваш отец, которого мы теперь звали по имени, выгравировал на медных досках угрей, запечатленных на снимках.
На оттисках с медных досок все выглядело совершенно нереально, казалось, будто угри вырастают из-под земли.
Дело было на Пасху, поэтому, вероятно, гравюра получила название «Воскресение».
Марии пришлось еще много чего для него нащелкать, причем снимала она, как уже сказал Яспер, навскидку, прямо от живота. Но иногда она присаживалась на корточки или ложилась плашмя, как это бывало на берегу Эльбы; тогда получались совершенно диковинные снимки.
Почти всегда за ней увязывался Паульхен, например, когда она отправлялась на дамбу или бродила по выпасу, чтобы снять бокс-камерой для Старика коров с разбухшим выменем. Я не поверил Паульхену, когда он мне рассказал вполне достоверную историю о том, что получилось на снимках: длинные толстые угри впились в коровьи титьки, по четыре к каждому вымени, чтобы — ясное дело! — сосать молоко. А зачем же еще?! Не веришь, Лена? Я тоже сначала не поверил. Но Паульхен поклялся. Потом на медной доске Старик выгравировал коровьи титьки с четырьмя угрями. И все-таки истории, которые рассказывал Старик, были фантастическими. Например, он говорил, будто угри любят по ночам, особенно в полнолуние, вылезать из Штёра через дамбу и ползти к коровам, которые, мол, нарочно, ложатся для них на землю, чтобы те присасывались к вымени и пили молоко, пили до отвала, после чего уступали место следующим угрям. Ты, Таддель, сам тогда заявил: «Все брехня!», поскольку знал, что у твоего папы в запасе всегда полно небылиц; ты неожиданно переехал в деревню из города, потому что жизнь там показалась тебе невыносимой, верно?
Меня можно было понять, ведь…
Даже хорошо, что ты решил уехать.
А я должна была бы радоваться отъезду, поскольку наши тогдашние отношения с Тадделем, хоть мы брат и сестра… Однако когда ты уехал, я…
Мне хотелось жить в настоящей семье, непременно. Во Фриденау я чувствовал себя абсолютно лишним. Мне постоянно твердили, что я мешаю. Всякий раз, когда папа приезжал из деревни и принимался разбирать бумаги со своей секретаршей, я устраивал жуткие сцены, нет, я действительно страшно переживал, потому что совершенно не понимал, что происходит. Так повторялось каждый раз, пока папа наконец не сказал: «Ладно, если твоя мать не возражает…» Наша мама немножко поплакала и согласилась. Думаю, Ромашка ей понравилась. «Тебе у нее будет хорошо, вот увидишь», — сказала она на прощание. Обоих волнистых попугаев, подаренных папой, который хотел утешить меня, я отдал моему другу Готфриду. К старинному дому, который был мне уже знаком, поскольку раньше там года два папа жил с Леной, ее сводными сестрами и их матерью, я довольно быстро привык, хотя поначалу всех терроризировал — например, запихнул кошку Яспера и Паульхена между двойными оконными рамами, она там чуть не свихнулась от страха. Дурацкая выходка, ясное дело. Сам не знаю, почему я… Честно, Паульхен! Был настоящим террористом, да?
Ну да, но вообще-то ты был ничего.
Просто тебе понадобилось время, чтобы обжиться.
Но вашу мать, которую вскоре тоже начал звать Ромашкой, я слушался, потому что у нее была такая спокойная манера говорить, не тихо и не громко. Если Ромашка сказала «можно», значит — можно, если сказала «нельзя», значит — действительно нельзя. Сперва она запретила мне всякие ругательства, вроде «макаронник» или «свинья турецкая» и кое-что похлеще, а точнее — постепенно отучила от них, она это умеет. Сделала меня более или менее сносным человеком. Так казалось не только Старушенции, но даже тебе, Лара, когда ты время от времени приезжала погостить. Причем без своего Йогги…
Его пришлось усыпить. Йогги совсем постарел. Больше не катался «зайцем» на метро. Все лежал возле лестницы. А если шел через улицу к игровой площадке на Ханджериштрассе, то уже не глядел сначала налево, потом направо. Я поддалась на уговоры; все, даже мои подруги, твердили: «Надо его усыпить. Он только мучается. Давно перестал улыбаться». Осталась я одна. Поверь, Таддель, мне даже тебя немножко не хватало, я чувствовала себя совсем одинокой. Ведь Жорж учился в Кёльне, но не посылал оттуда даже открыток, будто без вести пропал. У Пата была на уме только его Соня. И вот когда Таддель, как уже было сказано, уехал из дома, я даже пожалела об этом, хотя раньше он порой действовал мне на нервы. А тут еще пошла прахом моя первая настоящая любовь с парнем, который был гораздо старше меня. У него вообще была мания охмурять молоденьких девушек. Следующая оказалась еще младше, чем я. Не хочу вспоминать. Правда. Закончила в школе среднюю ступень и решила — хватит. Надоела математика и всякая дребедень. Мне хотелось заняться гончарным ремеслом, керамикой, чтобы делать что-нибудь собственными руками, например лепить зверушек; к высокому искусству, которым занимается отец, меня не тянуло, больше — к чему-нибудь прикладному… В нашем городе для меня не нашлось места ученика; тогда ваша Ромашка, поездив по Шлезвиг-Гольштейну, подыскала мне наконец у Доберсдорфского озера, в красивой местности, где во флигеле старого замка жила ее сестра, ученическое место у гончарного мастера, который много чего умел, но оказался мерзким типом, о чем я тоже не хочу говорить — нет, Лена, даже сейчас не буду. Я очень обрадовалась возможности поучиться керамике. С Ромашкой, которая вроде меня — человек практического склада, мы быстро поладили. Она легко все устроила. Раньше, несмотря на наличие вас, обоих сыновей, она зарабатывала игрой на органе в церкви, да еще ухитрялась учиться, а теперь ловко справлялась с хозяйством в большом старинном доме, где всегда что-то происходило, то гости приедут, то еще что. И нашего Тадделя — признайся сам! — стало не узнать. Так оно и было. Ты почувствовал себя старшим. А когда говорил про Яспера и Паульхена, то всегда называл их «мои младшие братья».
Паулю, которого все звали Паульхен, пришлось довольно долго ходить на костылях после того, как папа на одной из прогулок — уж не знаю где — обнаружил, что Паульхен прихрамывает на правую ногу.
Деревенский врач определил какое-то скверное костное заболевание.
С мудреным названием…
Берлинские хирурги сделали операцию…
Да, много времени понадобилось, чтобы я бросил костыли…
А папа, который в деревне сделался значительно спокойнее, даже начал смеяться, как прежде, и наконец закончил свой толстый роман, непременно захотел, чтобы Старушенция сфотографировала ортопедический ботинок, который Паульхен носил до операции.
Но Ромашке это не понравилось. Она у нас немножко суеверная, поэтому не разрешила Марии фотографировать ботинок.
Старушенция послушалась, хотя и пробормотала какие-то колдовские заклятья.
Мой «пыточный сапог» я носил на правой ноге. А называл я его так за неуклюжесть. На ноге укрепили каркас. Болезнь именовалась по фамилии врача, который первым ее описал. Болезнь Пертеса. Медленное разрушение головки бедренной кости. Ее небольшую часть предстояло удалить, вырезать, по выражению Ромашки, «как кусочек торта». Операцию сделали в городе. Потом я долго лежал рядом с турецким мальчуганом, который, несмотря на сильные боли, не ныл и вообще был отличным парнем. Я, по словам Ромашки, тоже особенно не хныкал, даже когда лежать стало невмоготу. Медсестры действовали довольно жестко. Зато профессор, пиливший мою ногу, был в порядке. Он был известным специалистом, поскольку лечил футболистов «Херты», когда у них возникали проблемы — например, с коленями. Он поставил мне бедренную кость на место, чтобы она правильно срослась. Что кость и сделала, только очень уж медленно. С тех пор моя правая нога чуточку короче левой. «Пыточный сапог» я носил только первое время, потом пользовался костылями. Еще позже, когда надобность в костылях отпала, мне немного нарастили подошву на правом ботинке.
Но передвигался ты очень шустро.
Здорово орудовал костылями.
Я всегда удивлялась этому, когда приезжала погостить.
Через кладбище ты проходил даже быстрее нас.
Поэтому Марихен непременно хотела сфотографировать тебя своей бокс-камерой…
Отщелкала целую пленку, потом следующую…
Даже Ромашка не стала возражать.
Она только «пыточный сапог» снимать не позволяла.
А Таддель, который не верит в чудеса, все-таки крикнул, когда Марихен собралась снимать тебя с костылями: «Загадай желание, Паульхен! Скорее загадай желание!»
Но снимки она показала только мне. Их было с дюжину или больше. На них было видно, как в универмаге «Ка-Де-Ве» или «Европа-Центр» я скачу на костылях по эскалатору вверх и вниз, даже против движения, что особенно опасно. С ума сойти! Прыгаю через три ступеньки. А сверху, снизу стоят люди и — чего я вовсе не хотел — аплодируют, потому что я так ловко управляюсь с костылями. Я даже перескакивал с одного эскалатора на другой, который двигался в противоположном направлении. Вторая серия снимков запечатлела, как я, уже в деревне, несусь стремглав вниз по откосу дамбы Штёра. Мне даже удается исполнить сальто с костылями. Правда, только на фотографии.
Позже ты, как собачка, бегал за ней, когда она гуляла по дамбе к маяку Холлерветтерн.
Я ковылял до дамбы на Эльбе, где Мария даже в ненастье снимала дальние планы бокс-камерой «Агфа», которая годится только для близких расстояний и ясной погоды, большие танкеры и контейнеровозы, идущие из Гамбурга или в Гамбург. Она фотографировала с дамбы даже военные корабли, наши и иностранные. Однажды ей повезло на английский авианосец, прибывший с визитом дружбы. С ума сойти! Я ничего не сказал, но про себя подумал: интересно, как…
Спорим, она снимала корабли для папы, который, закончив толстый роман, принялся за тоненькую книжку, как говорила Ромашка, «для роздыха».
Речь там шла о Тридцатилетней войне перед самым ее концом.
Вот он и хотел с помощью фотокамеры отмотать время назад.
Тогда датчане захватили в нашем крае Кремлевские и Вильстерские марши, а Глюкштадт и Кремпе подверглись осаде шведов, которые воевали с датчанами, а может — не помню, — это был Валленштейн; Старик знал о нем очень много, даже что, помимо осады, на Эльбе разыгралось настоящее морское сражение. Думаю, именно поэтому Мария щелкала простенькой камерой с дамбы на Эльбе современные боевые корабли, чтобы потом, используя свои трюки, воскресить историю, которую мы проходили в школе…
Так оно и было. Ведь отец здорово разбирался в истории, поэтому он хотел, чтобы каждая мелочь была «наглядной»; он говорил ей: «Мне надо знать, сколько парусов ставили шведы и сколькими пушками были вооружены датские суда…»
Старик называл это «историческими снимками», а она делала их — отдельные фотографии и целые серии…
…она вообще исполняла любое его желание, в любую погоду…
Ее можно было увидеть на дамбе даже при сильнейшем норд-весте. Ветер не давал ей стоять прямо, а она снимала и снимала. Наш Паульхен, еще на костылях, всегда был рядом.
Ну и что? Ромашка считала это нормальным. Дескать, пусть Марихен делает невозможное.
Мы постоянно слышали: «Некоторые вещи нельзя просто выдумать».
Иногда Ромашка говорила: «Когда книга будет сочинена до конца, вы сможете ее прочесть».
Она подкладывала нам кучу книжек других писателей.
Помню, например, «Над пропастью во ржи».
Запоем читал один Яспер. Все, что попадет под руку. Но не папины книги.
Пата интересовал только журнальчик «Браво», позднее он перешел на газеты, даже начал почитывать романы…
А Жорж прочел всего Жюля Верна.
Яспер был у нас исключением.
Читал за всех.
За меня — уж точно. Я признавал тогда исключительно футбольный журнал «Кикер».
Что касается новой тоненькой книжки, то отец, по словам Ромашки, пока еще «искал мотивы».
Поэтому Старушенция и ходила постоянно на кладбище.
Снимала старые надгробья вокруг церкви.
Спорим, потом, когда она удалялась в темную комнату, на всех снимках проявлялись вылезшие из гробов мертвецы, которые оживали и разгуливали в старинных одеждах, шароварах, париках, а?
Так или иначе Старик, Ромашка, Паульхен и я отправились на нашем «мерседесе-комби» в Мюнстерланд; ты, Таддель, с нами не поехал…
…на сей раз не поехала и Мария, которая либо просто отказалась присоединиться к нам, как Таддель, либо вообще пребывала в дурном настроении…
Зато она отдала папе бокс-камеру, чего раньше никогда не делала.
Когда мы прибыли в Тельгте, он принялся снимать бокс-камерой недостающие мотивы…
Хотя раньше никогда не фотографировал, но здесь отщелкал несколько пленок…
Я уже обходился без костылей. Показал ему, как обращаться с бокс-камерой «Агфа», чтобы он не пытался снимать по наитию, навскидку, как это делала Мария…
Он водил видоискателем по самой обычной автомобильной парковке, к тому же почти пустой. На снимках получилась бы голая бетонная площадка.
Парковка находилась на острове между двумя рукавами реки Эмс, соединявшимися снова у мельницы…
Развалины этой мельницы он тоже снял.
Но больше всего его интересовала бетонная площадка, потому что, по его словам, «именно здесь триста лет назад находился постоялый двор, место действия моей истории». Тут останавливались купцы, которые возили сукна и полные бочонки по мосту через Эмс.
«Тогда, — объяснил твой папа, — шла война, которая никак не кончалась, хотя неподалеку, в Мюнстере, уже несколько лет продолжались мирные переговоры. Именно сюда, где теперь пустует парковка, на постоялый двор съехались литераторы…»
Они намеревались читать друг другу отрывки из своих произведений. Заковыристые штуки, барокко и все такое…
А все потому, что папа Тадделя сам принимал участие в подобных литературных встречах, когда был совсем молодым и в разных местах общался с другими писателями.
Он отщелкал на парковке не меньше трех пленок. Я помогал ему менять кассеты. Их нужно вставлять так, чтобы красная полоска была снаружи. Он этого не знал, но быстро сообразил, в чем дело. Главное, сама фотокамера тайком творила свои чудеса…
Несколько человек остановились на парковке, потому что узнали нашего Старика, который без устали щелкал фотокамерой.
Нам стало неловко.
Вероятно, узнав папу, они призадумались: «Чего тут ищет этот усатый?»
Ясное дело, Лара. Наверняка решили, будто он пронюхал что-то про здешних покойников и решил до них докопаться.
Но он не обращал на зевак никакого внимания.
Зато истории, которые он рассказывал, пока фотографировал, были довольно занимательными. Он хорошо знал, о чем шла речь на тех мирных переговорах. Чего хотели шведы, чего добивались французы и как уже тогда баварцы с саксонцами намеревались всех облапошить. Дело не в том, какая из религий самая правильная, — торговались из-за территориальных владений. Так островок, где родилась Ромашка, город Грайфсвальд, где она ходила в школу и училась играть на органе, на долгие времена отошли шведам. Ромашка до сих пор на вопрос, откуда она родом, иногда отвечает: «Из шведской Передней Померании».
С тех же времен сохранилась колыбельная, которую папа Тадделя напевал нам летом на острове Мён, — ты, Лена, проводила каникулы с нами, — когда мы не могли заснуть. Необычная колыбельная. Начиналась она словами «Майский жук, лети ко мне!», а кончалась фразой «Померания — в огне!». Там были жуткие куплеты: «На ночь помолись, сынок, чтобы швед нас не пожег…»
Дальше еще страшнее: «Швед придет, тебя убьет, дом и хлев наш подожжет».
Спой, Лена! Ты же любишь петь.
Если вы подхватите.
Давайте вместе: «Майский жук, лети ко мне! Нет отца, он на войне…»
Фотографии, которые твой папа с помощью Паульхена нащелкал, снимая парковку, а затем и весь городок, где есть часовня с мадонной, куда приходят паломники, чтобы исцелиться от всяческих недугов, позднее очутились в темной комнате, однако никто из нас не узнал, какие там творились чудеса…
Никто не увидел тех снимков, даже Ромашка.
Твой папа только сказал: «Отличные получились снимки. Правда, некоторые вышли чуточку нерезкими…»
Но постоялый двор был виден четко. Можно было сосчитать количество хлевов или конюшен, все они и сам постоялый двор были крыты камышом. Все целехонько. Никаких повреждений от войны.
Наш новоиспеченный фотограф хвастал: «Правда, дети! На одном снимке, прямо у постоялого двора, видно женщину. Нечетко, но узнать можно. Думаю, это хозяйка, некая Либушка по прозвищу Кураж».
Потом он хвалился еще какими-то фотопортретами, которые у него получились на мельнице в Тельгте и в тамошней часовне: «На берегу Эмса я щелкнул Грефлингера, а также человека по имени Гельнхаузен, прозываемого Стрелком; в часовне, стоя на коленях, крестился юный Шефлер…»
Но рассказал он это уже летом, когда мы, как обычно, проводили каникулы на датском острове, где Ромашка чувствовала себя счастливой, отец неизменно пребывал в хорошем настроении и стояла преимущественно хорошая погода.
Однако Старик лишь ненадолго выходил прогуляться с нами на луг, к берегу, потому что спешил к своей «Оливетти».
…тюканье на пишущей машинке и поддерживало у него хорошее настроение.
Всякий раз когда мы проводили каникулы на Мёне, к нам присоединялась маленькая Лена. Ты была такая лапочка…
…только иногда действовала на нервы своим вечным театром.
К сожалению, это правда. Но недаром есть поговорка: кто хочет стать мастером, должен упражняться с детства. Впрочем, если бы тогда к нам приезжала маленькая Нана, о существовании которой я еще ничего не знала, я бы точно меньше играла в театр. Жаль, Таддель, что ты с нами не ездил…
…а все потому, что это была старая хибара, даже пастушья хижина — ни водопровода, ни электричества, лишь керосинка и свечки…
Для нас — вполне нормально, о'кей…
…вечерами даже уютно.
Но не для Тадделя, он предпочитает комфорт. Ты даже сказал: «Там — как в советской оккупационной зоне».
Мне же очень нравилось на острове, хоть я там частенько плакала, скучала по Рике и Мике, моим старшим сестрам. Поначалу, когда я была еще маленькой, меня забирал из Берлина папа. Позднее, когда я пошла в школу, начала ездить из Берлина сама на поезде — все считали меня смелой — через Восточную зону до Варнемюнде, дальше паромом по Балтийскому морю и, наконец, датским поездом до Фордингборга, где меня встречали папа или Ромашка. Вообще-то, я могла бы брать с собой и маленькую Нану, если бы ее не скрывали как семейную тайну. Дескать, нет ее, и все! Вы, мальчишки, относились ко мне очень хорошо, даже когда я, по словам Паульхена, «действовала вам на нервы». Перед сном Яспер и я всегда рассказывали анекдоты. Я с самого раннего детства любила анекдоты. Да! Мы много гуляли, ходили по лугу к берегу, где я на радость папе исполняла песенки на нижненемецком диалекте, которые выучила в школе: «Жду тебя, жду тебя, мне — одиноко!» Или мы уходили в лес, начинавшийся сразу за домом: он казался мне настоящей чащобой, я боялась его, спотыкалась о корни, часто падала. Каждый раз потихоньку плакала. А Яспер ворчал: «Не устраивай театр!», будто догадывался, что позднее я поступлю в театральное училище…
Ты и тогда читала наизусть целые поэмы, чего никто из нас не мог…
Там, на острове, в пастушеской хижине, которая казалась мне сказочным домиком, я поближе узнала вашу Старую Марихен. Раньше я видела ее лишь изредка, когда папа забирал меня у мамы дважды в неделю. В его мастерской я играла пуговицами, одолженными у Пата; ведь папа, к сожалению, не умел играть с детьми, как другие отцы.
Неправда, Лена! Пуговицы давал тебе я, твой братец Таддель.
Разве это важно? Так или иначе, ваша загадочная Старая Марихен несколько раз снимала меня своей не менее загадочной бокс-камерой именно за игрой в пуговицы, приговаривая: «Загадай желание, моя маленькая Лена, загадай желание!» Жаль, я не помню моего тогдашнего самого большого желания. Возможно — не, точно, — мне хотелось, чтобы папа навещал меня почаще… Ну да! Эту загадочную бокс-камеру, про которую Яспер и Паульхен рассказывали мне всяческие ужасы и чудеса, она захватила с собой, когда на несколько дней приехала погостить на остров. Помнишь, Яспер, как мы с вашей Старой Марихен ходили по лугу на старинные шанцы — оборонительные укрепления, которые папа называл круговым земляным валом?
Верно, Старик всегда рассказывал эту историю, когда водил на шанцы гостей, которые приезжали к нему и Ромашке. Сам он вроде бы слышал ее от учителя Багге, который сдавал нам дом на лето; Старик устраивал настоящий доклад про то, как в тысяча восемьсот каком-то году, когда все тут было под Наполеоном, англичане подожгли орудийным обстрелом Копенгаген, а английский корвет — или фрегат? — появившись прямо у нашего острова, собирался пойти по фарватеру на Штеге, чтобы, видимо, сжечь и этот город. Однако крестьяне с острова Мён быстро собрали ополчение — полсотни человек во главе с гауптманом, который вообще-то был здешним помещиком и аристократом. За одну ночь ополченцы возвели круговой оборонительный вал, а посредине насыпали холм, где установили пушку, единственную на острове. Да-да! Все это было сделано за ночь. А с рассвета единственная пушка принялась палить всякий раз, когда на заливе поднимался благоприятный ветер, чтобы корвет мог взять курс на Штеге. Разумеется, корвет — или все-таки фрегат? — мощно палил в ответ. И так изо дня в день. Это продолжалось почти неделю. Но затем, в субботу, датский гауптман, командовавший ополчением, выслал к корвету шлюпку под белым флагом с тремя мужчинами, среди которых находился зажиточный крестьянин из Уцби; этот крестьянин повел с капитаном английского корвета мирные переговоры, потому что на следующий день, в воскресенье, должна была состояться свадьба его дочери с сыном другого зажиточного крестьянина из Кельдби. Наше датское ополчение, объяснял он, не сможет в этот день палить по корвету, так как все мужчины приглашены на свадьбу. Посему он, во-первых, предлагает английскому капитану заключить перемирие на ограниченный срок и, во-вторых, сердечно приглашает его и троих офицеров стать почетными гостями свадьбы. А уж со следующего дня, с понедельника, заключил крестьянин, можно возобновить канонаду. Недолго посовещавшись, обе стороны пришли к согласию. Как порешили, так и сделали. Сразу после свадьбы, на которой, надо полагать, народ отменно выпил и закусил, пушечная перестрелка началась заново. Канонада продолжалась, пока английскому корвету, истощившему боеприпасы, но не сумевшему пробиться в Штеге, не надоело палить из пушек; он просто повернул и под всеми парусами ушел на Зеландию. А оборонительные укрепления, круговой ров, земляной вал и насыпной холм посредине, где стояла пушка, сохранились до сих пор, хотя и заросли травой да кустарником. Только ты, Лена, не поверила в эту папину историю, даже раскричалась: «Врешь! Опять врешь!» Верно, Паульхен?
Разве она вспомнит? Она же гораздо младше нас.
Зато Лена наверняка отлично помнит киоск на берегу, где она покупала у фрау Тюрк пакетики с лакричными пастилками и палочками себе и сестрам Мике и Рике…
Не! Или, пожалуй, смутно. Но, вероятно, так оно и было, ведь папа любил рассказывать подобные экстремальные истории, особенно на ночь, после того как Ромашка, которая очень заботливо относилась ко мне, укладывала нас спать. Что до выдумок, то и с тобой, Лара, наверняка бывало то же самое. А позже и с нашей маленькой Наной, когда папа иногда — слишком редко — подсаживался к кроватке. Сплошные выдумки! Хотя некоторые истории были замечательными — верно, Лара? Ваша Старая Марихен ходила с нами к оборонительным укреплениям, там щелкала своей загадочной бокс-камерой — или, как вы иногда говорите, «ящичком», — причем снимала, повернувшись спиной, согнувшись и выставив объектив между ног, снимала земляной вал и воду вокруг, которая сперва была темно-синей, потом опять серебристой; она нащелкала множество снимков…
Не меньше трех пленок, точно…
Папе всегда не хватало.
Позднее, когда я после каникул опять пошла в школу, она показала мне некоторые из тех снимков. Таддель мне не поверит и Паульхен, пожалуй, тоже, но там было отчетливо видно, что папа на сей раз ничего не выдумал. Можно было хорошо разглядеть мёнских крестьян — не меньше полусотни; в смешной форме они стояли за земляным валом у пушки. Виден был и двухмачтовый корабль под парусами, перед его бортом белели облачка, потому что оттуда, как уже рассказывал Яспер, шла беспрерывная пальба. Конечно, были и свадебные фото: в просторном сарае гости плясали, среди них — английские офицеры, и даже их капитан отплясывал с невестой. Всем весело. Сплошь смеющиеся лица. Только жених выглядел серьезным — уж не знаю, почему он не улыбался. А еще Старая Марихен показала мне фотопортрет гауптмана, командира датского ополчения, который, несмотря на слишком большую треуголку, смахивал на учителя Эрлинга Багге, вероятно и рассказавшего папе эту правдивую историю про оборону земляного вала. С тех пор я верю почти всему, что рассказывает папа, даже если втайне говорю себе: «Ну вот — опять типичный случай, снова он плетет свои небылицы…»
Да все мы сидим здесь за столом, разговоры разговариваем, но не ведаем, что он еще про нас навыдумывает и что из этого в конце концов получится…
Может получиться конфуз…
А может, будет весело…
Или же грустно…
Даже если речь идет об историях давних, из тех времен, когда мы были совсем детьми с нашими детскими желаниями и мечтами.
Загадай желание! Загадай желание! Но волшебный «ящичек» не только исполнял желания. Однажды Марихен то ли рассердилась на вас, то ли погода на нее подействовала, то ли что-то ныло у нее внутри — зуб войны, отрастает заново, как у бобра, — но она вдруг — помнишь, Паульхен? — отщелкала целых три пленки, сослала всех нас в каменный век. Щелк-щелк, и вот мы уже в прошлом, обитатели болотистой низины…
Ты же видел у нее в темной комнате, как мы сделались ордой; дети, матери и я, одетые в звериные шкуры, сидим вокруг костра, жуем коренья, обгладываем кости. Лохматая компания, дубины и каменные топоры — всегда под рукой, так что позднее, на последней пленке, где царит нескончаемый голод, они пошли в ход и обрушились на отца, который стал уже ни на что не годен и только бормотал свои истории…
Или — помните? — она отправила вас, Тадделя и Яспера, не веривших в чудеса ее бокс-камеры, в раннее Средневековье, обрекла там на детский каторжный труд. «Избалованное отродье», — ворчала она и щелкала, щелкала, чтобы вы изо дня в день горбатились под ударами кнута… Но об этом не хочет говорить даже Паульхен, хотя ему разрешалось взглянуть на проявленные пленки — привилегия, в которой мне было отказано, несмотря на то что обычно она делала все, чего бы я ни пожелал…