Часть вторая ФРАНКСКИЙ ДЕМОН Включая АНГЕЛЫ БИТВЫ и СВАДЬБА В КЕРАКЕ

ПРЕДИСЛОВИЕ


Вернёмся чуточку назад.

В 1176 году наш герой сочетался браком с Этьенией (Стефанией), или, как называют её некоторые историки, Этьенеттой де Мийи (Мильи) и сделался сеньором Петры (La Pierre du Désert), Горной, или Каменистой, Аравии (Petraea Arabia), Заиорданских земель (Terre d'Oultre le Jourdain) Иерусалимского королевства, расположенных к востоку и юго-востоку от Мёртвого моря.

Некогда, ещё в IV веке до Рождества Христова, здесь возникло царство набатеев, арабского племени, сделавшего город Петру важным центром торговли пряностями. В 106 году Христианской Эры, при императоре Траяне (мы ещё поговорим о нём), столица набатеев стала частью Римской империи. Город процветал до середины VI века, в котором был разрушен сильным землетрясением. С начала исламской экспансии в VII веке и почти до конца первого десятилетия XII столетия земли Трансиордании принадлежали мусульманам.

Уже первый король Иерусалима, Бальдуэн Булоньский, придавал весьма большое значение завоеванию Трансиордании, где, по уверению летописца-современника, в прекрасных оазисах в невиданном изобилии произрастали рощи всевозможных фруктовых, фиговых и оливковых деревьев: «Cette terre entor qui estoit tote coverte d’arbres bortanzfruiz de figuiers, d'oliviers et autre arbre de la bonne maniere si que sembloit forest». К югу от Мёртвого моря, в районе Сегора, в земле, называвшейся франками Пальмирой (Paumiers), рос сахарный тростник. Производимый из него сахар продавался даже на Кипре. Товары доставлялись на западный берег Мёртвого моря с помощью лодок.

Кроме коммерческой ценности, вышеупомянутая территория представлял также и стратегический интерес — здесь пролегали дороги из Египта в Сирию и, разумеется, из Сирии в Египет, а также из Сирии и Египта в Аравию, ну и, как нетрудно догадаться, обратно.

В 1107 году эмир Дамаска Тохтекин по просьбе местных бедуинов послал армию в район Долины Моисея (Li vaux Moyse, или Le Vai Moisе́), чтобы создать базу для набегов на Иудею. В Идумейской пустыне было несколько греческих монастырей, и один монах, Теодор, убедил Бальдуэна вмешаться. Королю предстояло пройти мимо лагеря, разбитого тремя тысячами туркоманов около Петры. Однако он не желал принимать сражения, поэтому Теодор отправился к сарацинам под видом беженца, чтобы поведать о приближении огромной армии христиан. Испуганные турки отступили. Король выкурил бедуинов из их пещер и в наказание реквизировал их стада. Ему пришлось также вывести в более безопасные районы многих местных христиан, опасавшихся мести со стороны кочевников.

В 1115 году Бальдуэн, покончив с более важными делами, решил положить конец свободному перемещению войск и торговых караванов противника по этим маршрутам. Он двинулся в Заиорданье, где у оазиса ас-Шобах и заложил крепость, которую назвали просто — Замок на Королевской Горе — Li Сrас di Montroyal (Le Сrас de Montreal), поскольку, если верить исследователям, старофранцузское слово «крак» (сrас, krаk и даже krас) произошло от латинского cracus (um.) — крепость. Бальдуэн, человек решительный и привыкший побеждать, сумел нагнать страху на местное население. Отовсюду, куда бы ни приходили христиане, немногочисленные жители в ужасе бежали.

Согнав язычников с насиженных мест, король увёл войска, но в следующем году вернулся. На сей раз его войско дошло до залива Акаба. Бальдуэн занял город, названный франками Айлой, и укрепил его, построив цитадель; потом переправился на маленький остров Джезират Фарун, получивший французское имя — Иль-де-Грэ (Isles de Graye), где построил второй замок. Таким образом франки прочно взяли под свой контроль дороги между Египтом и Востоком[39].

Спустя почти шестнадцать лет, уже в начале правления третьего латинского короля Иерусалима, Фульке Анжуйского, Крак де Монреаль и Заиорданье сделались фьефом некоего придворного Пайена (неплохое имечко для христианина, в переводе оно означает — язычник) по прозвищу «Дворецкий» (il'avens le Bouteiller). Деятельный организатор, он задумал укрепить северные границы своей земли и в 1142 году в пустыне Моава, примерно в двадцати лье от главного замка, на горе, прозванной Скала Пустыни (La Pierre du Désert, или Petra Diserti, отсюда и ещё одно название Заиорданья — Петра), построил ещё одну крепость, дав ей уже полюбившееся название — Крак, или Керак. Пайен Дворецкий также усилил гарнизон форта в Долине Моисея. Словом, он завершил начатое Бальдуэном Булоньским и превратил свои земли в неприступный форпост христиан на Востоке[40].

Территория сеньории, доставшейся Ренольду в приданое за невестой, простиралась на большую часть Синайского полуострова и включала в себя даже знаменитую гору Синай, о чём и свидетельствует нам хронист: «Le mans Sinai est en la terre de scignor de Сrас». (На горе этой, как уже говорилось, находился монастырь св. Катерины.) Вообще князю было где набраться подлинного благочестия: чуть ли не каждый камень земли, которой он теперь владел, хранил память о преданиях далёкой, подлинно библейской старины. Помимо Синая и Петры в состав Трансиорданской сеньории входила и Долина Моисея, здесь за много-много веков до прихода франков, высекая посохом воду из камня, знаменитый пророк Израиля впервые продемонстрировал избранному народу принцип действия водопровода.

Вдобавок ко всем вышеперечисленным достопримечательностям Этьения принесла своему третьему супругу также и Хеврон, в ту пору часто называвшийся Сент-Авраамом и традиционно принадлежавший баронам Горной Аравии. Потому Ренольд в королевских грамотах, которые он в числе других баронов подписывал (зачастую его имя стояло первым), величал себя: «Renaldus princeps Montis Regalis et Hebronensis dominus, quondam princeps Antiochenus...» — «Ренольд князь Горного Царства и господин Хеброна, в прошлом князь Антиохии...»[41]

Бывший узник Алеппо сделался сеньором одного из четырёх наиболее значительных фьефов Иерусалимского королевства. На земле его размещалось большое количество греческих монастырей, у Ренольда даже появился собственный архиепископ, именовавшийся митрополитом Второй Аравии и имевший резиденцию в Раббате Моавском. Шатийонский забияка уже разменял шестой десяток, и сердце его, в прошлом суровое к священникам, смягчилось; во всяком случае, с духовным главой своих новых владений князь уже не проделывал ничего подобного той расправе, которую он двадцать с лишним лет назад учинил над сласто- и сребролюбивым Эмери де Лиможем, патриархом Антиохии.

Надо сказать, что была всё же в этой «бочке мёда» одна маленькая «ложка дёгтя» — Трансиорданская сеньория, на момент вокняжения в Кераке Ренольда, оказалась немного урезанной. В конце 1170 года Салах ед-Дин, в ту пору ещё только визирь Египта и Сирии, отобрал у тогдашнего господина Петры Милона де Планси Айлу заодно с Иль-де-Грэ. Сама по себе потеря двух приморских городов почти ничего не значила для Горной Аравии, экономика которой не была завязана на морской торговле (залив Акаба являлся всего лишь «отростком» Красного моря, воды и побережье которого полностью контролировали мусульмане). К тому же у сеньоров Трансиордании отсутствовал флот, и они на протяжении нескольких десятилетий ни разу не делали сколь-либо заметных попыток прорубить окно... в Индийский океан. Главную свою задачу, контроль над сухопутными караванными путями, сеньория худо-бедно выполняла и без наличия в ней мужской руки.

Между тем не таким человеком был Ренольд, чтобы за здорово живёшь позволять язычникам-агарянам безнаказанно разгуливать туда-сюда по своей, как, впрочем, и по какой бы то ни было другой земле. Южным соседям Иерусалимского королевства пришлось вскоре сильно пожалеть о том, что их единоверцы с севера, соблазнившись богатым выкупом, дали свободу князю Арнауту. В голове франкского демона уже роились мысли, которым вскоре суждено было облечься в план, ничуть не менее дерзкий и жестокий, чем те, которые уже случалось претворять в жизнь пилигриму из Шатийона.

Подводя итог вышесказанному, выразим помыслы нашего героя одной фразой, той, которую он, по всей вероятности, не раз произносил на протяжении многих лет плена: «Ну погодите у меня, псы неверные!»

A.D. MCLXXVIII — MCLXXXIII I


Долго и весело праздновали франки победу, будто бы только её и не хватало подданным несчастного прокажённого юноши, чтобы почувствовать — в единении сила. Они, казалось, навсегда оставили раздоры и не без иронии поглядывали на Филиппа Эльзасского, возвратившегося на Пасху 1178 года в Иерусалим, задаваясь, по сути дела, одним и тем же вопросом. Неужели и правда они так рассчитывали на помощь этого человека ещё вчера, тщетно уповая на его храбрость и радение вере Христовой? О, какими слепцами они были! Чего достиг заморский сват? Какие подвиги совершил? Какие земли освободил? Сколько божьего народа избавил от рабства под пятой язычников?

Ответ и вправду выглядел неутешительно для знатного паломника. Граф Филипп напрасно расточил силы свои в бездарных кампаниях против Хамы и Гарена. Он не был разбит, но и сам не нанёс никому поражения. Порастряс казну, потерял солдат: одни отстали во время утомительных маршей — только Бог ведает теперь их судьбу, — другие почли за благо наняться к кому-нибудь посмелее, с кем вернее найдёшь славу и добудешь имущества врагов. Кто-то из европейцев схватил неведомую болезнь, каких не счесть на Востоке, и в одночасье скончался, а товарищи похоронили его в наспех вырытой могиле.

Граф Фландрии чувствовал себя разочарованным, он досадовал, но... не на себя.

«Какие они несговорчивые, эти выскочки! — нет-нет да и подумывал Филипп со злобой. — Прозываются баронами земли, а мнят себя едва ли не её пупами. Между тем помощи просят у нас! Сами воевать не способны! Жеребятки! Разбили Саладина? Ну и что?!. И отчего батюшку так сюда тянуло? — удивлялся он. — Четыре раза ездил, а чего ради? Чего он тут не видал? Святого Города? Гроба Господня? Да никакая святость тут ни при чём — все дедовы лавры покоя не давали!»

В общем, Филипп решил, что с него хватит. Остатки европейского десанта вскоре отбыли из Иерусалима в Латакию, что на территории княжества Антиохийского, где, погрузившись на корабли, отплыли в Константинополь, чтобы поведать всем и каждому и там, и у себя в Европе, каковы на деле магнаты Святой Земли. Иметь с такими дело? Ну что вы?! Помилуй, Господи!


Заканчивался год на редкость спокойно, и хотя грозный враг франков ещё весной незаметно пробрался в Дамаск, соседей-победителей он почти не беспокоил — выучили, больше уж не дерзал вторгаться всем войском в Палестину! Случались, конечно, отдельные пограничные стычки, рейды да контррейды, но называть такого рода мероприятия войной не поворачивался язык.

Впрочем, родительнице молодого короля Иерусалимского было не до того. И без того известно — война не женское дело, а теперь и подавно... Наконец-то она дождалась своего часа, пусть поздно, но время её пришло. Сорокапятилетняя Графиня, казалось, помолодела вдвое, она брала себе новых любовников и скоро оставляла их, призывала старых, только чтобы назавтра дать отставку и им. Попадались и вовсе молодые, которые вполне бы сгодились ей в сыновья, каковых она, несомненно, родила бы лет на десять раньше, чем своего первенца, не случись первому супругу погибнуть прежде, чем она успела зачать от него. Что ни говори, а во всём есть свои плюсы: не сложи Ренольд де Марэ голову в несчастной битве под Инабом, дети Агнессы де Куртенэ никогда не стали бы наследниками престола Иерусалима.

Встречать Рождество Христово и новый 1179 год от появления на свет Спасителя овдовевшая принцесса Сибилла приехала в Иерусалим, где мать её, так любившая шумное веселье, устроила в королевском дворце, куда переехала сразу после удаления Раймунда Триполисского с поста бальи, настоящий праздник. Она, разумеется, от имени Бальдуэна, пригласила принять в нём участие всех. Однако бароны по большей части, как обычно, сидели по своим уделам; собрались в основном те, кто оказался поблизости. Тем не менее Графиня не могла не испытать лёгкого удивления, увидев среди гостей Бальдуэна Ибелина.

Правда, после знаменитой битвы при Монжисаре сторонники разных партий сблизились между собой, растворив камень преткновения личных интересов в чудодейственном бальзаме взаимного уважения и признания заслуг друг друга. Тем не менее Агнесса не обманывалась относительно перспектив такого потепления, хотя, признаться, и она утишила в своём сердце ненависть к партии Раймунда Триполисского и Ибелинов, — не следовало ненавидеть, когда наступило время любить.

Сладострастную Графиню сразил стрелой Купидон — молодой, златокудрый, голубоглазый рыцарь из-за моря Амори́к де Лузиньян, который с недавнего времени занимал все... почти все помыслы дамы Агнессы. Он также оказывал ей знаки внимания, однако пойти дальше взглядов и робких бесед не решался, хотя привёз с собой из родного Пуату славу храброго воина и даже успел показать себя в стычках с язычниками на Востоке. Кроме того, он уже почти три года занимал важную придворную должность — главного камергера. Удивительно, но раньше она не обращала на Аморика особого внимания: да — красив, ну и что же? Вокруг хватало молодых красавцев; мало ли их, безземельных искателей счастья из Европы, старательно добивалось теперь внимания матери короля? Однако что-то заставило Агнессу присмотреться к камергеру Аморику повнимательнее. Произошло это не раньше, чем она узнала о его обручении с Эскивой, дочерью Бальдуэна Рамлехского и Ришельды де Бейзан, брак которых был давно аннулирован.

Графиня, конечно же, слышала про интрижки красавца с некоторыми придворными дамами и удивлялась его неожиданной робости. В чём крылась причина? Агнесса твёрдо решила разобраться в данном вопросе.

«Красота юной Эскивы затмила весь белый свет? — первое, что пришло на ум Графине. Но скоро она отбросила это предположение — тут дело в другом. — Может, я не хороша для него? Возраст? Едва ли...»

Наконец Агнесса поняла. Виною всему была... храбрость молодого человека. Да-да, именно храбрость, удаль ратная.

«Ох уж эти храбрецы! — Она нехотя отвела взгляд от Амори́ка, сидевшего за столом рядом с старшим Ибелином. — Всегда так с ними! Хотя, благодарение Господу, случаются и исключения... Князь Ренольд, например...»

Сеньор Керака не приехал, он остался дома. Впрочем, и к лучшему; все помыслы Графини сосредоточились теперь на новом предмете страсти. Сердце так и выпрыгивало из груди при виде красавца из Пуату. Сколько ни заставляла она себя сегодня не смотреть в его сторону, всё равно не могла удержаться. В глазах Амори́ка, уже разгорячённого вином — вон как щёки раскраснелись! — вспыхнул на мгновение ответный огонь. Однако молодой человек отвёл взгляд, и тут Агнесса перехватила другой — она и барон Рамлы, будущий тесть её возлюбленного, смотрели друг на друга всего лишь миг, но как много успела Графиня понять по выражению лица одного из своих заклятых врагов.

«Что, душенька? — словно бы спрашивали его глаза. — Видит око, да зуб неймёт? Не про тебя бриллиант. Стара ты стала. Кончился твой век».

Агнесса отвернулась. Благодушия как не бывало. О как ей хотелось наброситься на сеньора Рамлы, исколотить его, исцарапать в кровь гнусную ехидную физиономию!

«Мерзавец! Мерзавец! Сволочь! Сволочь! Гад! Гад! Гад! — Она сжала зубы, чтобы не закричать. — Ну уж нет! Не кончена наша битва! Погоди у меня! Погоди!»

Но что могла сделать она, слабая женщина, с пэром Утремера? Да, она мать короля, это не так уж мало, но... её сын — всего лишь первый среди равных. Здесь не Византия, царь которой волен распоряжаться судьбой любого из своих подданных. А как прекрасно было бы отдать приказ схватить барона Рамлы, велеть сорвать с него дорогие одежды и золотые украшения, заставить ползать в ногах в одной рубахе. Ползать. Ползать и молить о прощении.

Бессилие доводило Графиню до исступления. Она утратила ощущение реальности, даже почти не слышала сладкого голоса лангедокского трубадура, приглашённого её сыном развлечь дорогих гостей. Заморский поэт исполнял какую-то старую, переделанную на новый лад песню о деве, которая ждёт в замке возлюбленного, а тот всё не возвращается, потому что попал в плен к сарацинам, и никто, никто не спешит дать за него выкупа, ведь все, даже его король, считают рыцаря погибшим. Только она одна, несчастная девушка, выплакавшая все глаза перед окошком в башне, откуда видна дорога, — по ней и отправился в дальний путь воин, — знает, что он жив. Бедняжка видит его во снах и разговаривает с ним, а каждую весну прилетает птица и приносит веточку диковинного растения, которое не растёт ни в одном из садов в округе. Веточка — знак того, что томящийся в плену на чужбине узник любит девушку и ждёт от неё помощи.

Но что она может сделать? Ведь весточка, которую он подаёт ей, ничего не скажет королю, поскольку он не верит в такие вещи. Другое дело, если бы рыцарь прислал письмо, но неверные держат его в узилище, хотят сломить дух и заставить принять ложную веру. Они мучают его то жаждой, то голодом, где уж тут мечтать о возможности передать письмо, когда нечем и не на чём написать его? Грустная история.

Поскольку собравшиеся слушали трубадура не на пустой желудок, то могли с лёгкостью позволить себе, отодвинувшись от стола, устроиться так, чтобы лучше видеть певца. В глазах дам и девушек уже стояли слёзы, мужчины с вызовом поднимали головы, не без труда сдерживая внутреннее негодование — что же это за сюзерен такой, если ему нет дела до вассала?! Погиб? Разве можно верить в такое, не получив бесспорного подтверждения?

Поэт, очень остро чувствовавший настроения публики, превосходным образом воссоздал обстановку безысходности, охватывавшей героя и героиню. Он погружал слушателей в мир горя и страданий незнакомых людей, заставляя каждого из присутствовавших переживать чужую боль, как свою собственную. Взгляд трубадура был обращён куда-то в туманную даль, туда, где в стране грёз жили несчастный рыцарь и его возлюбленная.

Отчаявшись найти помощь у людей, девушка принялась Особенно усердно бить поклоны Деве Марии. Трудно сказать, молился ли в то же самое время кому-нибудь рыцарь, но только героям песни удалось в конце концов достучаться до Небес. Правда, реакция Всевышнего оказалась поначалу странной. Птица перестала прилетать и приносить веточку девушке, и та, решив, что возлюбленный её умер, в свободное от молитв время стала плакать ещё неутешнее, чем прежде.

Трудно сказать, откуда взялись слёзы, по уверениям трубадура, она их выплакала все уже трижды по тридцать три раза.

Наконец несчастная собралась умирать и теперь просила Богородицу лишь о встрече с рыцарем в том мире, раз уж не пучилось им стать счастливыми в этом.

Вот тут-то и произошёл поворот.

Король сам позвал к себе бедняжку. Она не посмела ослушаться его приказа и явилась ко двору. И о чудо! Чёрствый правитель оказался весьма взволнован, он показал девушке веточку, такую же, как те, которые птица прежде приносила ей. Теперь пернатое, словно бы оно ошиблось адресом, доставило послание пленника сарацин королю. Ему, конечно, был сон. В нём король увидел рыцаря и даже узнал замок, где тот томился. Сюзерен, терзаемый муками совести — как же он мог бросить своего верного вассала, который, как вдруг выяснилось, и попал в узилище потому только, что один дрался с тысячей язычников, спасая своего короля? — немедленно собрал войско, напал на замок, перебил всех неверных, захватил и другие окрестные замки, а потом всю вновь завоёванную территорию передал в управление освобождённому узнику, сделав его графом.

Девушка, естественно, вышла замуж за возлюбленного, и стали они жить счастливо.

Зал рукоплескал, король Бальдуэн велел щедро наградить трубадура, чем вызвал взрыв славословий в свой адрес.

Агнесса вновь стрельнула глазами в Амори́ка, но тот сидел отвернувшись. Она было совсем расстроилась, как вдруг заметила... взгляд дочери, обращённый — о ужас! — к сеньору Рамлы, который смотрел на Сибиллу с явным обожанием.

«Как же ты могла упустить её из виду?! — прогремело в сознании Агнессы. — Сама так старалась пробудить в ней женщину, а потом бросила на произвол судьбы! Соображаешь, что случится, если этот мерзавец окрутит девочку? Она, даром что вдова и мать, ещё девчонка, да и глупа сверх меры!»

Балиан, младший из Ибелинов, уже стал мужем вдовствующей королевы Марии, отчимом принцессы Изабеллы. Если старшему удастся жениться на Сибилле, рано или поздно в руках одного из них окажется бесспорное регентство, а потом, вполне возможно, и трон. Таким образом, контроль партии Графини над престолом будет утрачен навсегда. Конец власти означал в глазах Агнессы потерю всего, всего, о чём она так мечтала долгие годы. Женщина почувствовала, как каменный пол уходит у неё из-под ног, а сама она падает в бездонную пропасть.


Веселье между тем разгоралось всё ярче. Трубадура сменили жонглёры. Они тоже пели, но куда более короткие песенки, стремясь вызвать в душах зрителей не грусть, а радость, одну лишь радость, которая, будучи подогрета вином, заставляет забывать о приличиях и знатного, умудрённого летами, владетельного мужа и безусого юнца, только вчера надевшего шпоры.

Артисты показывали фокусы, плясали в ярко раскрашенных личинах и, пользуясь возбуждением публики, позволяли себе всё больше и больше фривольностей: совершали неприличные движения, делали столь же шутливые, сколь и непристойные намёки. Уже скоро стало не совсем понятно, где происходит всё это, при дворе языческого князя в дохристианскую эпоху или в Святом Граде Господнем в конце XII столетия от Рождества Христова?

Но ничто не занимало Агнессу так, как ужасное открытие, сделанное на праздничном пиру. Если бы кто-нибудь специально захотел испортить ей новогоднее настроение, то не смог бы придумать ничего лучше, чем приоткрыть завесу тайны над тем, как далеко зашли в своих коварных происках Ибелины. То-то они, голубчики, так затихли, так затаились в последнее время! Теперь Графине стала очевидна вся глубина подлости бывших родственников, особенно одного из них, который, как только что выяснилось, метил ей в зятья.

Всего этого оказалось слишком. Сомнамбулой покинула Агнесса зал и вышла в сад, где простояла довольно долго, пока ночная прохлада в конце концов не вынудила её вернуться во дворец. Желание веселиться у Графини исчезло окончательно. Она решила отправиться спать и не спеша побрела по мрачным, плохо освещённым факелами коридорам.

Женщина, словно бы сразу состарившаяся лет на десять, шла, глядя себе под нос и мысленно жалуясь Богу на судьбу, как вдруг внимание её привлёк раздавшийся впереди шум возни. Послышался женский визг, и в конце коридора метнулась чья-то тень. Мелкой дробью рассыпались по камням шаги обутых в сабо ног. Агнесса не испугалась, а лишь удивилась — ей даже на ум не пришло, что где-то в недрах холодной и унылой резиденции франкских правителей Иерусалима могла затаиться опасность. Тем не менее Графиня прибавила шагу и, поравнявшись с нишей, из которой выпорхнула беглянка, заглянула туда, а потом, презрев страх, двинулась дальше и оказалась в небольшом, скудно освещённом зале, где увидела мужчину. Поправляя одежду и негромко чертыхаясь, он даже не заметил, как вошла Агнесса, поэтому, подняв голову, очень удивился и даже испугался.

— Вы? — спросил он и ещё сильнее растерялся, хотя и без того чувствовал себя очень неловко. — Но как вы тут оказались?

— А вы? — спросила Агнесса, и её тонкие губы изогнулись в хищной усмешке — теперь не уйдёт. — Искали забвения в объятиях феи? Вас так взволновал рассказ француза про несчастную девушку и узника?

Говорила Графиня не без яда в голосе. Уж ей ли, женщине, известной на весь Утремер страстью к смене впечатлений, заслужившей дружное осуждение святош, не понять, в каком положении оказался красавчик-придворный? Знатные дамы и девицы не носят деревянной обуви. Впрочем, что же тут такого? Ну вздумалось рыцарю потискать служанку, есть ли отчего впадать в смущение и краснеть? Несмотря на недостаток света, от зоркого глаза Графини не укрылось нечто такое, что молодой человек хотел, но, при всём желании, никак не мог скрыть. Он же из-за этого был, казалось, готов провалиться сквозь землю.

«Ох уж эти храбрецы! — снова подумала Агнесса, подходя поближе. — Не ведают страха в сече, но в схватках любовных чуть что, готовы бежать с поля до битвы!»

Она положила руки на плечи Амори́ку и прошептала:

— Если вы возжаждали утончённых ласк, вам не следовало обращаться к глупой служанке. Наивная дурочка возмечтала, что вы притащили её в укромный уголок, чтобы задрать юбку. Как же она обманулась в своих надеждах!.. Почему ты боишься меня? — неожиданно переходя на «ты», спросила она низким хрипловатым голосом и всем телом прижалась к рыцарю. — Я — как раз та, которую ты искал!

— Я... Я боял... — начал Амори́к, но, сообразив, что слово «бояться» не пристало настоящему шевалье, осёкся. — Вы... вы — мать короля...

— Но не королева, — прошептала Графиня, целуя молодого человека в губы. Впервые она радовалась тому, что не удостоилась венца — этот храбрец, чего доброго, убежал бы от неё так же, как от него самого задала стрекача служанка. — Я женщина. Неужели тебе никто не говорил какая?

— Мадам...

— Агнесса, — поправила она. — Придётся мне показать тебе, какая я женщина.


* * *

Сам Бальдуэн ле Мезель давно покинул гостей. Слишком быстро он уставал, и всё более и более длительный отдых требовался ему, чтобы восстановить силы; пиры же лишь утомляли неизлечимо больного монарха. Тем временем приглашённые веселились от души.

Число желающих продолжать праздник за столом заметно убавилось: многие разошлись по домам, кто-то тихо сопел, уронив голову на руки посреди тарелей с закусками и опорожнённых кубков, кто-то, поднявшись и тут же забыв зачем и куда собирался направить нетвёрдые стопы свои, прилёг отдохнуть и теперь храпел на сундуке или на лавке в дальнем углу. Другие, подобно камергеру Аморику, чьё воображение разыгралось под влиянием выпитого и скабрёзных шуточек жонглёров, искали выхода страсти в объятиях прислуги или уединялись с некоторыми из дам, подобно хозяйке бала, не славившихся репутацией недотрог.

Принцесса и её кавалер в поисках уединения вышли на террасу. Сердце Сибиллы замерло, она ожидала, что же скажет ей мужчина, внимание которого стало ей вдруг совсем небезразлично.

Восемнадцатилетняя вдова впервые открывала для себя мир. Брак новоиспечённой графини Яффы и Аскалона продлился так недолго, что не успела она привыкнуть к роли молодой жены, как уже сделалась матерью и вдовой. Прожив как бы целую жизнь, она не смогла хоть сколько-либо глубоко проникнуть в сферу неведомых плотских ощущений. То, что пришлось ей испытать в супружеской постели, не было ни прекрасно, ни... отвратительно. Из памяти принцессы никак не могло изгладиться, не давая ей покоя, то непередаваемое и неповторимое ощущение, которое она испытала, прячась за шторой в спальне матери.

Вспоминая об этом, Сибилла чувствовала... отвращение и в то же время что-то такое, чему не находила объяснения; она ни за что не хотела признаться себе в том, что именно отвращение и будило в ней не находившее удовлетворения любопытство. Иногда ей в голову приходило вдруг, что судьба... надула её, обошла, как хитрый полководец, обходя неприятеля, уводит своё войско, не приняв боя. Следовало бы поговорить с матерью, но откровенных бесед с Агнессой принцесса также избегала, в глубине души считая, что и мать её обманула. Сибилла верила словам родительницы и имела все основания ожидать, что произведёт на свет здорового ребёнка, но маленький Бальцу »нет родился слабеньким; получалось, что приметы знахарок ложны? А может, просто никаких примет и не существовало?

Юная вдова понимала, что ей придётся выходить замуж во второй раз, и теперь уж она не собиралась никого слушать, а сама хотела избрать суженого, выйти за того, кто будет любезен ей, а не баронам, не венценосному братцу и даже не матушке. Теперь, согласно закону, изданному отцом семь с лишним лет назад, права принцесс расширялись, так или иначе собственное слово Сибиллы в марьяжном вопросе приобретало куда больший вес, чем прежде. Сир Бальдуэн Рамлехский нравился ей, несмотря на то, что, как и покойный супруг, не отличился ни молодостью, ни красотой.

Поведение жонглёров смущало Сибиллу, и она искренне обрадовалась, когда, увидев, что Агнесса покинула зал, барон также поднялся. Принцесса никак не могла дождаться подходящего момента, чтобы удалиться. Ей казалось, что все знают про то, какие странные чувства будят в ней взгляды, слова и прикосновения старшего Ибелина.

Впрочем, ни слов, ни прикосновений, можно сказать, и не было, зато взгляды...


— Довольно холодно, ваше высочество, — проговорил барон. — Не напрасно ли мы с вами пришли сюда?

— Нет, мессир, — покачала головой Сибилла. — В зале такой затхлый воздух. Хотя тут и правда прохладно...

— Позвольте мне предложить вам мой плащ, — засуетился Бальдуэн. Он расстегнул фибулу, снял плащ и набросил его на плечи принцессы.

«Ах, сеньор! — Сердце её сжалось. — Лучше бы вы просто обняли меня! Сказать по правде, мне совсем не холодно».

И верно, только темнота и выручала Сибиллу, которая благодаря ей могла не опасаться, что барон увидит густую краску, выступившую на её ещё детских щёчках. Впрочем, он и так ничего не заметил бы, поскольку пребывал в совершенной растерянности и совсем не понимал, что же на него нашло? И верно, взрослый муж, разведённый и, как думалось самому, знавший толк в женщинах, а оробел, точно мальчишка. Ну и ну! Однако рыцарь ничего не мог с собой поделать — язык точно прилип к нёбу.

— Как вам понравилась песня трубадура? — спросил Бальдуэн, нарушив затянувшуюся до неприличия паузу.

— Так трогательно! — с совершенно искренним сочувствием воскликнула Сибилла и повернулась к кавалеру. — Они так любили друг друга! Какая неземная преданность... какая любовь... неземное, божественное чувство, правда?! Ах, как бы я хотела хоть на мгновение, чтобы и меня любили так же сильно! Так же страстно, как тот рыцарь любил ту девушку! Ах, как это трогательно... Разве вы думаете иначе, мессир?!

Голосок женщины зазвенел. Её волнение передалось спутнику.

— Да... ваше высочество, конечно. Это очень хорошая история и добрая... — промямлил он. — Она учит нас, что король... что рыцарь... Она показывает нам...

«Боже! — мысленно застонал он. — Что я несу?! Я ведь не на заседании Курии!»

Не найдя, что сказать, Бальдуэн не придумал ничего лучше, чем повторить слова принцессы:

— Это... это очень трогательно.

Ему бы сейчас на турнир, пару кубков вина, да на коня, да вышибить бы кого-нибудь из седла! Барон чувствовал, что справится с любым, даже самым прославленным бойцом. Да что же это на него нашло?!

Юная вдова, по счастью, не замечала метаний спутника.

— Правда, трогательно! — проговорила она с восхищением. — Божественно! Особенно та веточка, которую каждый год в день их расставания приносила им птица Как вы думаете, мессир, что это была за птица?

— М-м-м... Перелётная, судя по всему? — Бальдуэн решительно не мог понять, чем вызван вопрос. Трубадур не слишком вдавался в такого рода подробности. — А как вам кажется?

— Мне думается, это была голубка, — проговорила Сибилла с нежностью. — Белая голубка.

— Ну это вряд ли, ваше высочество, — возразил барон. — Тот рыцарь попал в плен к сарацинам, а девушка, надо думать, жила в Европе, там нехристей, хвала Господу, нет. Голубь не смог бы пролететь такого расстояния. Ещё от Святого Города до Антиохии — туда-сюда, но чтобы, скажем, до Лангедока, это вряд ли.

— Как жаль, — огорчённо вздохнула принцесса. — А мне, когда я слушала трубадура, виделась голубка. Я сама представлялась себе такой голубкой, которая готова перенестись через сотни лье, чтобы только встретиться с возлюбленным. А может, к девушке прилетала душа того рыцаря? Ведь душа может пролететь тысячу миль?!

Бальдуэн начал уже всерьёз прикидывать, может или не может душа долететь из Иерусалима, скажем, в Тулузу или Париж, как вдруг услышал собственный голос:

— Душа может всё, моя государыня.

— Душа может всё... — как бы пробуя на вкус каждое слово, проговорила Сибилла. — Как вы хорошо сказали, мессир... «Вы, верно, пишете стихи?» — хотела спросить она, но любивший точность барон оказался не в силах побороть себя.

— Я вот что подумал, — проговорил он едва ли не с радостью первооткрывателя. — Что, если рыцарь попал в плен к сарацинам в Испании? Оттуда голубь, пожалуй, смог бы долететь до Лангедока?! Да что там! Запросто смог бы!

Кончики тонких, таких же, как у матери, губ принцессы опустились.

— Пойдёмте отсюда, мессир, — проговорила она. — Мне холодно.

— Я... я... — начал Бальдуэн, не находя в себе сил посмотреть в лицо Сибиллы. — Я... я люблю вас, ваше высочество...

Сказав это, барон точно сбросил с плеч непосильную ношу и ощутил вдруг необыкновенную лёгкость, будто помолодел лет на двадцать. Он повернулся и без робости посмотрел прямо в засверкавшие, точно два огромных бриллианта, глаза принцессы.

— И я люблю вас, мессир, — прошептала она, обвивая руками его шею. — Очень люблю. Если бы вы не сказали мне сейчас, что любите меня, я бы умерла.

— Я был бы самым несчастным человеком на свете, если бы это случилось, — так же шёпотом произнёс Бальдуэн и поцеловал Сибиллу в губы. — Не говори так больше, моя прекрасная белая голубка, не разбивай мне сердце.

II


Пикантное новогоднее приключение взбодрило Агнессу, случай помог ей одержать, по крайней мере, одну немаловажную победу — разбить барьер условностей, разделявший её и любимого. Агнесса взяла Амори́ка не только как мужчину; она могла не сомневаться — он, будущий зять Ибелинов, поддержит её в политической игре, таким образом она, кроме всего прочего, приобрела в лице молодого человека из Пуату своего сторонника в стане противника.

Очень сильно беспокоила мать Сибилла, она сделалась ещё более замкнутой, чем была даже в первые месяцы вдовства. Между тем по бесспорным для опытной женщины приметам Графиня могла заключить — девочка счастлива, во всяком случае, считает себя таковой, что означало, отношения принцессы и её кавалера складывались удачно для Сибиллы. Однако пока ни один из них не предпринимал никаких практических действий, не делал попыток подготовить короля к предстоящему браку. Мать вела себя так, будто бы ни о чём не догадывалась. Уж очень не хотелось ей сейчас разбрасываться, она наслаждалась счастьем, которое давали ей встречи с Амори́ком.

Наверное, она могла бы даже примириться с возвышением Ибелинов. Ах, если бы не тот красноречивый, полный злорадства взгляд, брошенный на неё бароном Рамлы на рождественском пиру, — взгляд, в котором читался приговор: «Твоя песенка спета, обольстительница Агнесса. Скоро ты будешь любоваться внуками, детьми моими и твоей дочери. А о златокудром Аполлоне из Лузиньяна забудь. Знаешь, что это такое? Это месть. Настало время платить за те «приятные мгновения», которые ты доставляла моему брату, когда он воевал за корону вдали от дома, а ты резвилась в постели с первыми встречными. Тебя ждёт забвение, на сей раз окончательное и бесповоротное».

Гром прогремел, когда было объявлено, что на Пасху 1179 года состоится помолвка Бальдуэна и Сибиллы.

«Ах, тихоня! Ах, скромница! Ах, монашка! — Агнесса сжимала кулаки. — А Ибелины-то, Ибелины?! Хороши братики, всё королевство решили под себя подмять?! Обвели, обвели вокруг пальца!»

Говорить с сыном, требовать от него сорвать помолвку Графиня не стала. Верно оценивая расстановку сил, она понимала, ничего хорошего разговор не даст. Мало настроить короля против брака сестры, так ведь и её же саму придётся убеждать в том, что ей вовсе не нравится барон Рамлы. Вот если бы они уже стали любовниками! Теперь то обстоятельство, что влюблённые в своих отношениях не преступали допустимых границ поведения, также играло на руку Ибелинам. Ведь в противном случае можно было бы спровоцировать скандал, что, вероятно, даже заставило бы короля Бальдуэна не только расстроить помолвку, но и удалить барона, посягнувшего на честь сестры, от двора — тут решение целиком за братом Сибиллы, так как дело это прежде всего семейное, а не государственное.

Как и всякий, кто нашёл вдруг, что, действуя как будто бы правильно, оказался в дураках, Графиня первым делом принялась клясть себя за совершенные просчёты. Конечно, во всём была виновата только она сама — проглядела, прохлопала главное, слишком много времени уделяла своему Аполлону Аквитанскому. Но поскольку долго злиться на себя трудно, да и бессмысленно, Агнесса обратилась к Богу — уж Он-то мог бы предостеречь её? Как-никак всевидящий! Она молилась, но молитвы больше походили на рыдания:

«Почему, Господи? Почему посылаешь Ты удачу, почему даруешь победу моим врагам?! За что заставляешь так страдать? Почему тот, кто отобрал у меня всё, вновь торжествует теперь? Уж лучше бы Ты не манил меня призрачной удачей! Пусть бы оставалась я в забвении, где пребывала все лучшие годы свои, лишённая и детей моих, и мужа, с которым венчались я перед ли́цем Твоим! Ты возвёл моего сына на трон, но поразил страшной болезнью, наказав несчастного за грехи его бабки, королевы Мелисанды, так зачем же Ты умножаешь страдания матери? Не позволь свершиться новой, ещё большей несправедливости, не дай, не допусти к трону больного мальчика моего дурных советчиков! Неужто не видишь, как тяжело ему, как тяжко мне?!»

Бог не отвечал, Дева Мария тоже. От брата, в чём Агнесса убеждалась с каждым днём всё сильнее, пользы было немного. Графа Жослена больше всего на свете волновали собственные земельные приобретения, распоряжаясь королевской казной, он не забывал и о себе. Бывший узник Алеппо потихоньку богател, его мало заботили терзания сестры, он лишь разводил руками и вздыхал: «Ну что же теперь делать? Так, видно, Бог хочет. Господня воля. Глядишь, и поладим мы с Ибелинами? Что уж так изводить себя? Нам без короля нельзя, сами понимаете, язычники враз сожрут. Сегодня его величеству лучше — сам полки водить готов, а что завтра будет? Барон Рамлы — воин смелый. Уж не убивайтесь вы так, не турок же он!»

Хуже! Хуже! Хуже турка!

Графиня послала в Кесарию к Ираклию, но архиепископа задержали какие-то неотложные дела. Обратиться сама, минуя его, к тамплиерам она не решалась. «И почему не знаю я путей тайных, что ведала Мелисанда?! — иногда в отчаянии сокрушалась Агнесса, но тут же пугалась собственных мыслей: — Нет, нет, Христе Иисусе, я не хочу быть, как она! Я прошу помощи у Тебя! У одного Тебя, вседержителя!»

Вновь и вновь, глотая слёзы, взывала она к Всевышнему:

— Но почему, почему глух Ты к мольбам моим? Почему оставил милостью своей? Лучше убей, но не заставляй страдать! Дай хоть малый шанс, хоть крохотную надежду! Яви, яви, Господи, чудо, позволь напиться страждущему в пустыне, позволь идущему дойти до цели! Не дай мне чахнуть в забвении, зная, что ненавистник мой радуется и празднует победу! Возьми саму жизнь, но помоги! Отдам тебе всё, что имею, только сделай так!

— Государыня. — Молитвенница подпрыгнула на месте — неужели Бог ответил? Однако, когда до неё дошло, что голос, который она слышала, исходил ни в коем случае не с Небес и имел явно земное происхождение, Агнесса обернулась и увидела... немую монахиню Марию. — Простите, государыня, — проговорила та. — Я вошла не вовремя...

Графиня замахала рукой, точно собираясь перекрестить монахиню, но знамение не получилось. Могло показаться, что Агнесса, временно лишившаяся дара речи, хотела просто перечеркнуть Марию.

Поднявшись с её помощью на ноги, Графиня спросила:

— Так ты не немая? — В голосе её зазвенели металлические нотки. Она с каким-то странным любопытством вглядывалась в лицо монахини, которую видела без капюшона едва ли не впервые в жизни. Она выглядела лет на десять старше хозяйки. — Выходит, ты обманывала меня?

— Нет, государыня, — покачала головой та. — Я хранила молчание двенадцать лет, но теперь ваша молитва отомкнула мои уста.

— Отомкнула уста? — эхом отозвалась Агнесса.

— Господь совершил чудо, — ласково проговорила монахиня. — Он услышал ваши молитвы.

— Мои молитвы? — как во сне проговорила Графиня и повторила с несколько иной интонацией: — Мои молитвы?

Мария пояснила:

— Вы просили Господа о чуде, и он ниспослал его.

Меньше всего Агнессе хотелось бы, чтобы на её просьбы Бог отвечал в столь откровенно издевательской форме. Всевышний превратил немую служанку в говорящую — замечательно! И что? Это и есть все чудеса? Не слабовато ли для вездесущего и всемогущего? Графиня почувствовала, как глухая ненависть начинает охватывать её — монашка сильно пожалеет о своей дерзости!

Та тем временем, не дожидаясь, когда госпожа спросит её, после короткой паузы заговорила вновь:

— Господу было угодно, чтобы я, сделав чудесное открытие, пошла к вам, чтобы поведать той, которой служу и которую люблю, о том, что Всевышний вернул мне дар речи. Господь устроил так, чтобы, войдя сюда, я услышала ваши молитвы, обращённые к Нему. Он оттого позволил мне стать свидетелем ваших тайных мечтаний, что избрал меня средством исполнения самых сокровенных желаний вашей светлости.

Агнесса хотела было с размаху хорошенько ударить монашку по лицу, но передумала и спросила:

— О чём ты говоришь?

— О святом отшельнике Петры, — твёрдо ответила Мария. — Он не только умеет читать тайные знаки судьбы человеческой, но может и менять её, если получает на то соизволение Божье. Вы в большом затруднении, государыня, и если вам не поможет отшельник, то не поможет уже никто другой.

— А он существует, этот отшельник?

— Безусловно.

Агнесса подумала вдруг, что монашка очень неглупа и что она действительно может помочь. Но как? Ей вовсе не мечталось убить барона Рамлы, отравить его, наслать на него порчу, она хотела унизить Бальдуэна Ибелина, плюнуть ему в лицо.

Вернее, сделать так, чтобы он почувствовал себя так, будто ему плюнули в лицо, знал, кто сделал это, но оказался бы бессилен что-нибудь сделать.

— Нужны деньги? — спросила Графиня скорее с утвердительной интонацией.

Мария кивнула:

— Разумеется. Путь до Петры не близкий. В горах шляются шайки разбойников. Дикари-бедуины обычно не трогают монахов, но, кто знает, что взбредёт на ум язычникам? Мне понадобится охрана, не менее двадцати конных.

— Тебе?

— Мне, государыня, — подтвердила монахиня. — Потому, что далеко не с каждым человеком отшельник вступает в разговор.

— А ты уверена, что с тобой он говорить станет? — поинтересовалась Агнесса, пристально глядя на Марию.

— Думаю, да, — точно и не замечая тона хозяйки, ответила она. — Если он не захочет принять меня, в любом случае вы не потеряете ничего, кроме тех денег, которые заплатите всадникам.

Ничего не потеряете? Графиня думала иначе, она потеряет всё, если не расстроит свадьбу старшего Ибелина и принцессы.

— Как я понимаю, в случае успеха твоей миссии расходами только на сопровождающих дело не ограничится?

— Мне трудно сказать. На всякий случай надо захватить с собой какое-то количество золота, — посоветовала монахиня. — Если отшельник Петры найдёт возможным помочь вам и возжелает этого, то сделает всё и без денег. Однако столь значительной особе, как вы, моя государыня, не пристало оставлять без воздаяния благодеяния, оказываемые вам. Поэтому дайте доверенному слуге, который поедет со мной, ту сумму, которую вы сочтёте достаточной.

Выслушав Марию, Агнесса на некоторое время задумалась, а потом кивнула:

— Хорошо. А какого вознаграждения хочешь ты?

— Никакого, государыня. Я служу Господу, а значит, деньги мне ни к чему.

— Ты сама только что очень верно говорила о воздаянии за благодеяния, чем же я смогу отплатить тебе?

— Землекоп не благодарит лопату, государыня, — сказала монахиня. — С меня станет и вашего доброго слова. Господь уже и без того вознаградил меня, отомкнув мои уста с тем, чтобы я могла лучше послужить вам.

— Что ж, — подытожила Агнесса, — хорошо. Ступай и позови ко мне моего дворецкого, пусть немедленно наберёт людей и отправляется с тобой.


* * *

Любому, кто решит проделать путь из столицы королевства латинян в Святом Городе Иерусалиме к развалинам древней Петры — всего каких-нибудь сто римских миль разделяют эти два пункта — придётся разделить свой путь на два этапа. Один из них путник завершит спуском с гор в расположенную намного ниже уровня моря долину Вади аль-Араба, а второй начнёт с того, что примется вновь карабкаться из неё наверх, пока вновь не заберётся в горы, где, если посчастливится ему не угодить в лапы разбойников и не сбиться с пути, рано или поздно найдёт то, что ищет, — развалины античного города. Там в одной из пещер как раз и жил тот, кого иные считали легендой, досужей выдумкой пустомель.

Возможно, подобное мнение сложилось вследствие того, что многие говорили об отшельнике, но немногим случалось видеть его. Особо любопытные (и вдобавок бесстрашные) отправлялись на его поиски, но одним везло, а другим нет. Причём, если счастливчикам случалось прийти во второй раз и привести в пещеры кого-нибудь из тех, кто не сподобился чести видеть загадочного старца, он не показывался, как бы его о том ни молили. Надо ли говорить, что подобное поведение не добавляло скептикам веры в существование отшельника?


Спешка отнюдь не облегчала тягот путешествия, а дворецкий Жак всё время подгонял рыцаря Фульке, командира всадников, сопровождавших посланницу госпожи, поскольку сгоравшая от нетерпения Агнесса велела слуге поторапливаться. И вот наконец отряд достиг цели, потеряв по дороге двух человек в стычке с какими-то безумцами, вздумавшими напасть на хорошо вооружённых путников.

Когда они оказались уже среди руин Петры, Мария, державшаяся в седле не хуже мужчин — во всяком случае, дворецкого, — неожиданно остановила лошадь и спешилась. Она попросила одного из солдат зажечь факел и затем сказала:

— Ждите меня здесь. Разбивайте лагерь. Может статься, я не вернусь до утра, — и, обращаясь к Жану, потребовала: — Дай мне ларец, который вручила тебе твоя госпожа.

Дворецкий решительно замотал головой.

— Эн-нет! — запротестовал он. — Я пойду с тобой.

— Зачем?

— Государыня доверила казну мне, значит, я должен видеть, кому ты отдашь её. К тому же мне надо убедиться, что отшельник существует, а то как бы ты не запрятала золотишко и не сбежала!

— Твоя госпожа и правда приказала тебе следить за мной? — спросила Мария без тени обиды в голосе.

— Да! — заявил Жак. — Она приказала мне не спускать с глаз.

Монахиня внимательно посмотрела в лицо дворецкому и, когда тот, не выдержав, отвёл глаза, сказала:

— Ты врёшь.

— Думай, что хочешь, но я не отпущу тебя одну. И не вздумай юлить, говорить, будто этот отшельник не вышел к тебе из-за того, что я тебя сопровождал. Слышал я такие речи от врунов, которые дурачат добрых людей. Если он не явится, значит, его просто не существует.

— Ладно, — согласилась Мария, — ты пойдёшь со мной, но поведай-ка мне сначала, за какие грехи ты причисляешь меня к лгунам?

Дворецкий криво усмехнулся.

— Будто не знаешь? — спросил он, искоса глядя на монахиню. — Думаешь, никто не понял, как ты подлизалась к госпоже? Что это за чудо произошло? Пять лет мы наблюдали тебя. Сначала ты приходила с принцессой, потом переехала к нам, и за всё это время никто из нас не слыхал от тебя ни слова, ни полслова, а тут ты вдруг разговорилась?

— Господь отомкнул мои уста.

— Чёрта с два! — воскликнул Жак. — Те, кого отмечает Бог, не знаются с дьяволом!

— С дьяволом? — переспросила Мария.

— Не прикидывайся дурочкой! Я даже не знаю, может, ты и не монашка вовсе?!

— Что ж, — женщина пожала плечами, — мы не будем теперь тратить время попусту, уже смеркается. Надо идти, если ты ещё не передумал.

— Передумал? Ну нет! И не мечтай даже.

Мария отвернулась от дворецкого, решив, видно, что продолжать беседу с Жаком бессмысленно.

— Мессир рыцарь, — обратилась она к Фульке. — Не откажетесь ли и вы присоединиться к нам?

Командир отряда засуетился, он никак не ожидал приглашения. Честно признаться, Фульке не отказался бы взглянуть на легендарного отшельника, но и рыскать впотьмах среди таящихся в развалинах бесов, которые, несомненно, обитали тут во множестве, рыцарю не очень-то хотелось. Он был уже не юн, этот воин, однако, не желая показаться трусом, проговорил:

— С удовольствием. Разрешите только отдать распоряжения.

Оставив одного из всадников за старшего, Фульке зашагал вслед за Марией и Жаком. Все трое поднялись по пологим стёртым ступеням из розового песчаника и исчезли в перекошенной пасти одной из пещер. Дворецкий и рыцарь, как по команде, перекрестились, монахиня не сделала этого, видимо, только потому, что держала в правой руке факел.

Шли довольно долго. В самом дальнем конце пещеры находился узкий проход, в который они и нырнули, чтобы через некоторое время, несколько раз спустившись и поднявшись, свернув дважды налево и трижды направо, оказаться в зале со сводчатым потолком, видимо некогда служившим прежним хозяевам Петры для каких-то церемоний вроде приёма гостей или для пиров.

— Располагайтесь, — сказала Мария и показала спутникам на каменные скамьи, стоявшие у стены. — Придётся подождать.

— Сколько? — с беспокойством спросил Жак.

Монахиня ответила не сразу. Она вставила факел в нишу в стене и, подойдя к лавке, на которую собиралась опуститься, произнесла:

— Сколько нужно. Тебе никто не мешал остаться снаружи.

Сказано это было таким тоном, что следующий вопрос, так и не успев прозвучать, лишь зашипел в глотке дворецкого, как плевок на поверхности раскалённого гранита. Рыцарь ни о чём не спрашивал — раз согласился, так согласился, теперь сиди и жди.

Ждать пришлось долго, даже очень долго. Оба, и Фульке и Жак, уже начали дремать, когда факел, ни с того ни с сего вспыхнув вдруг ярко, погас.

— О, дьявол! — выругался рыцарь. — Что это?

Ответа он не получил, так как в это мгновение противоположная часть зала осветилась светом сразу нескольких факелов, и все трое увидели сидевшего на невысоком каменном сиденье с подлокотниками, но без спинки человека в чёрном. Сказать, был ли он стар или, наоборот, молод, оказалось бы делом непростым — чёрное кеффе оставляло открытым лишь глаза, а кисти рук прятались в длинных и широких рукавах чёрного халата. Ноги свои он сложил по обычаю жителей Востока.

Как только все трое поднялись, отшельник заговорил.

— Здравствуй, Мария, — произнёс он глухим, низким голосом. — Кто это с тобой?

Говорил он на знакомом всем жителям Утремера южнофранцузском диалекте без всякого акцента.

— Один из них — слуга той, попросить за которую я пришла. Второй — солдат, командир отряда, сопровождавшего нас в пути, — представила спутников монахиня. — Они пришли с миром.

— Как тебе может быть ведомо, кто пришёл с миром, а кто нет? — строго спросил отшельник и, не дав женщине ответить, приказал: — Подойдите все сюда.

Мария смело приблизилась к нему, рыцарь и дворецкий остановились в двух-трёх шагах позади неё. Она достала из складок одежды перстень и, положив его на камень возле трона чёрного человека, произнесла:

— Я пришла узнать волю Неба и, если возможно, сделать так, чтобы...

Отшельник жестом попросил её замолчать. Взяв перстень, он поднёс его поближе к лицу и принялся пристально рассматривать, а потом сказал:

— Я знаю.

Он раскрыл ладонь, и спутники Марии, вытаращив от удивления глаза, увидели, как драгоценный металл и даже камень, вправленный в него, исчезли, превратившись в дым, который повалил от руки отшельника, точно из костра, в который плеснули полведра воды. Когда сизое, довольно приятно пахнувшее облако рассеялось, слева от чёрного человека оказался невиданных размеров серый волк, весивший, наверное, не меньше двух кантаров[42].

Животное посмотрело на людей красными рубиновыми глазами и, оскалившись, тихо, но грозно зарычало. Дворецкий попятился, а рыцарь взялся за рукоять меча.

— Тихо, Фиц-Лу, — проговорил хозяин. — Я знаю, что беспокоит тебя, мой славный пёсик.

Кисти рук отшельника вновь исчезли в рукавах халата, но спустя мгновение он выпростал их и, разжав пальцы, швырнул прямо перед собой на пол две полные пригоршни небольших жёлтых костяных пластинок, покрытых какими-то рисунками, а затем наклонился и стал внимательно рассматривать изображённые там предметы. Они были всем знакомы с детства: вот только что отсечённая от тела голова мужчины — даже капельки крови видны, вот просто череп, принадлежавший человеческому существу, и другие — лошадиные и собачьи; там меч, а тут костёр.

Молчание длилось очень долго, казалось, чёрный человек окаменел, превратился в изваяние, вырезанное из имевшегося тут в изобилии розового камня и покрытое сажей. Но вот он поднял голову к потолку, сложил руки, как для молитвы, и заговорил глухим, почти лишённым выражения голосом:


Феб с севера. Потомок феи

Озера, брат сокола

Светлого, ясен ликом.

С прекрасной розой юга он

Рождён встать рядом до конца.


— Дьявол! — раздалось из-за спины Марии. Возглас заставил её повернуться. В руке дворецкого блеснул длинный кинжал. Женщина видела, как он устремился к ней, но поделать ничего не могла, не будучи в силах даже пошевелиться.

Внезапно в воздухе послышалось какое-то шуршание, точно нетопырь или птица, невидимая, летела в темноте, взмахивая крыльями. Монахиня вскрикнула и словно очнулась ото сна. Голова Жака скатилась с плеч, тело же продолжало стоять ещё несколько мгновений, а потом, качнувшись, рухнуло на землю, куда перед тем упали ларец и заточенная, как лучший дамасский клинок стальная полусфера. Именно она и снесла дворецкому голову.

Рыцарь выхватил меч, готовясь сразиться с неведомым противником.

— Спрячь оружие, воин! — прогремел голос отшельника. — Твой час умереть ещё не пришёл.

Между тем последовать приказу Фульке не спешил. Он повернулся влево и посмотрел туда, откуда вышел ещё один, одетый так же во всё чёрное, мужчина — как раз его-то меткий бросок и сразил Жака.

— Присядь, Санг-Фруа, — попросил хозяин пещеры. Второй чёрный человек, не говоря ни слова, расположился прямо на полу по правую руку от отшельника, который, обращаясь к сидевшему слева страшному зверю, спросил: — Ты записал, Фиц-Лу?

Тут опешила даже Мария, она отшатнулась в изумлении — на месте волка оказался ещё один человек, также одетый во всё чёрное. Он выглядел моложе других и, вероятно, был ещё юношей или отроком, что было возможно предположить по его небольшому росту, нешироким плечам и угловатым движениям. Но, пожалуй, самое удивительное — тот, кого хозяин пещеры именовал Фиц-Лу, что значит Волчонок, неторопливо отложив перо и закрыв чернильницу, протянул Марии кусок пергамента с начертанными на нём словами только что произнесённого пророчества.

— Волка у меня нет, — пояснил отшельник. — Вы видели воплощённый в звере страх того человека — огромный, больше него самого. Страх и убил его, собственный страх разит вернее меча.

— Страх страхом, но убил его ты! — возразил всё же командир отряда конников, хотя и понимал, что ссориться с колдуном не в его интересах.

— Спрячь меч, рыцарь Фульке. Ты — воин, не тебе рассуждать о вещах, доступных лишь пониманию мудрецов, — негромко, но строго повторил хозяин пещеры и, обращаясь к женщине, пояснил: — А ты впредь никогда не говори того, чего не знаешь. Этот человек пришёл сюда со злом. Он шпионил во дворце короля Иерусалимского и во многих других местах. Он был твоим врагом и получил приказ убить тебя и меня. Страх выдал его намерения, а остальное... Судьба каждого записана в скрижалях у Господа, не в нашей власти изменить предначертанное, но подправить её мы всё-таки можем. Порой достаточно слова, иногда требуется дело. Смерть этого человека, как и любого другого, была предрешена, сегодня истекли годы, дни и мгновения, отпущенные ему свыше. Линия судьбы его прервалась. Я лишь выполнил работу, порученную мне Господом... У тебя ко мне всё?

Мария кивнула и обратилась к начальнику отряда:

— Прошу вас, мессир, уберите оружие и, если вас не заполнит, передайте мне кошель из ларца, который лежит на полу.

Нехотя спрятав меч, Фульке поднял кошель и передал его женщине, а та протянула отшельнику. Он, взвесив его на ладони, неожиданно заявил:

— Возьми обратно своё золото. В какой-то степени я уже получил вознаграждение за одно и то же. Брать плату дважды — не в моих правилах. Всё исполнится, как сказано мной... Теперь ступайте, — закончил отшельник, когда ничего не понимавшая Мария приняла золото из его рук. Едва он произнёс эти слова, как факелы на стене за его спиной погасли, и вся пещера погрузилась во тьму. Однако лишь на несколько мгновений, после чего сам собой загорелся факел Марии. Он давал достаточно света, чтобы женщина и её спутник могли убедиться в том, что остались совершенно одни: отшельник и его помощники исчезли, точно их никогда тут и не было. Но, что самое удивительное, вместе с ними исчез также и труп шпиона. Именно шпиона, так как после всего случившегося посланница Агнессы не сомневалась, что первое предсказание отшельника, записанное на пергаменте, по поводу пропажи которого в своё время так всполошилась госпожа, исчезло из её спальни благодаря Жаку.

Гости покинули пещеру весьма озадаченные; не настолько, впрочем, чтобы не подумать о том, как они станут объяснять изменения, количественные и качественные (как-никак дворецкий представлял собой заметную фигуру среди численно выросшей в последнее время прислуги матери короля), возымевшие место в их рядах. Тут, правда, всё разрешилось просто. За «бесхозное» золото — ну не отдавать же его Графине, того и гляди, обидится, что дар отвергнут? — Фульке согласился уговорить солдат, а они безоговорочно поверить в то, что формального главу всей экспедиции дворецкого Жака прямо на их глазах... поразил гром небесный, а точнее, похитили лиходеи-разбойники.

III


Агнесса молилась, и молитвы её были услышаны Господом. Впрочем, канцелярия Всевышнего, как всегда, сработала своеобразно — не иначе, орудовали в ней шпионы и диверсанты из другого, конкурирующего ведомства. Для начала она сделала всё с точностью наоборот, поставив Графиню на грань отчаяния, а уж только потом смилостивилась, начав исправлять ошибки.

Помолвку барона Рамлы и молодой графини Яффы пришлось отложить. Весной 1179 года пастухи-мусульмане начали обычную сезонную кочёвку со своими стадами в пограничных районах государства латинян, и король Бальдуэн, решив поправить свои дела за счёт кочевников, отправился с дружиной в набег, чтобы захватить часть животных. Сначала всё складывалось как нельзя лучше для франков. Однако спустя чуть больше недели после Пасхи сын брата султана Египта и Сирии Тураншаха, Фарухшах, неожиданно нанёс удар по противнику. Рыцари оказались застигнутыми врасплох, армию молодого правителя Иерусалима ждала неминуемая гибель, а его самого плен.

Избежать сей тяжкой и позорной участи Бальдуэну удалось только благодаря подвигу старого прославленного воина, коннетабля Онфруа де Торона, деда тринадцатилетнего наследника Трансиордании, сына Этьении де Мийи Онфруа Четвёртого. Старик и его телохранители грудью преградили путь туркам. Пользуясь тем, что дорога, по которой отходили основные силы короля, была достаточно узкой, горстка храбрецов фактически перекрыла её и сдерживала натиск превосходящих сил неприятеля до тех пор, пока Бальдуэн не оказался в безопасности.

Сарацинам так и не удалось сокрушить преграду, уничтожить героев. С наступлением ночи те из них, кому посчастливилось уцелеть, отступили, уводя раненых и унося тела убитых товарищей в недавно построенный замок коннетабля — Хунин. Там ранним утром 22 апреля смертельно раненный старец и отошёл в лучший мир. Королевство понесло огромную утрату: мудрый вельможа, государственный муж, великолепный воитель и храбрый рыцарь скончался, и, как писал хронист, не осталось в государстве латинян никого, кто мог бы считаться равным ему.

Праздновать помолвку в такие дни выглядело бы кощунством, кроме того, неприятель не собирался сидеть сложа руки. Салах ед-Дин начал развивать успех. Отчаявшись взять штурмом новый замок, возведённый франками возле брода Якова — в том самом месте, где данный библейский персонаж сражался с ангелом, — султан и его племянник опустошили окрестности между Сидоном и Бейрутом. Однако тут Салах ед-Дин вновь допустил оплошность, он разделил войска, и король, сметя силы, ударил на нагруженную добычей дружину Фарухшаха в месте, называемом Долиной Ручьёв (Мардж Айюн), расположенном между рекой Лифанией и верхним течением Иордана. Рыцари вновь одержали внушительную победу: турки были частью перебиты, частью, побросав награбленное, бежали. Лишь немногим, включая и. самого Фарухшаха, удалось уйти, как и обычно случалось с мусульманскими вельможами, лишь благодаря быстроте арабских скакунов.

10 июня часть войск — дружина Раймунда Триполисского и большой отряд тамплиеров, возглавляемый великим магистром Одо де Сент-Аманом — выдвинулась немного вперёд к Иордану, основная же часть королевской армии шла позади.

Балиан Ибелин, барон Наплуза, подъехал к Бальдуэну Рамлехскому, с задумчивым видом скакавшему во главе своей дружины.

— Что-то вы не веселы, мессир? — спросил он — у младшего брата настроение было прекрасным, и он не понимал причин, из-за которых сделался угрюмым старший. — Не каждый день выдаётся такая удача. Целые возы добычи собрали язычники. Как будто для нас и старались, а?!

— Не нравится мне, — пробурчал тот, — что мы даже не знаем, где теперь Саладин.

Балиан на короткое мгновение задумался — говорить или не говорить то, что пришло на ум? — и, многозначительно усмехнувшись, произнёс:

— Чаю я, не в том дело, братец? Что за печаль на сердце? Уж не красота ли розы, что растёт в королевском саду, застилает ваш взор? Не разлука ли с ней так долит вас?

— Отстаньте, мессир, — отмахнулся барон Рамлы.

— Уж и посочувствовать нельзя? — с притворной обидой, вздыхая, произнёс брат и напомнил: — Помнится, когда вам с сиром Раймундом пришла в голову идея просватать за меня вдову королевских кровей, вы оба не слишком со мной церемонились. Теперь, братец, вы сами в том же положении. Каково, а? Смотрите, мессир, — пропел он, — принцесса, даже если она и вдова — кубок бережёного вина постарайтесь не пролить ни капли. Припоминаете? А как насчёт близости родства? Всё проверили? Может, потом выяснится, что дама Агнесса — ваша незаконная мама? Вот смеху-то будет!

Бальдуэн повернул к брату полный укоризны взгляд — как выяснилось, не слишком приятно оказаться в шкуре того, над кем, пусть и по-доброму, потешаются, когда самому ему вовсе не до веселья. И всё-таки существовала разница: Балиан, когда граф Триполи завёл сначала как будто шутливый разговор о сватовстве, не испытывал к Марии Комнине никаких чувств — красивая и очень знатная молодая вдова с отменным приданым, выгодная партия, удачная сделка, — старший же брат любил Сибиллу.

В какой-то момент он не имел других устремлений, кроме желания претворить в жизнь план, выдвинутый графом Триполи, главная цель которого состояла в том, чтобы отодвинуть от трона слишком усилившуюся Агнессу де Куртенэ и её партию, но потом... Бальдуэн Ибелин понял — юная вдова похитила его сердце. Не успел рыцарь выехать в поле для битвы, как угодил в плен к прекрасной воительнице. Сеньор Рамлы знал, что он — первое увлечение Сибиллы, понимал, что она в отличие от матушки весьма целомудренна и не имела опыта общения с мужчинами за исключением короткого периода брака, и всё же поневоле терялся — откуда столько коварства?

Он даже не сразу и заметил, как она начала крутить им, и, что самое удивительное, когда наконец обнаружил это, то нашёл, что... ему нравятся милые детские шалости, капризы и причуды. Всё происходило словно бы не взаправду, казалось игрой. Барон многое позволял будущей супруге — пусть потешится ласковое дитя. Одно угнетало более всего на свете — Сибилла заставляла его сочинять стихи. Она хотела ни больше ни меньше, чтобы он сложил для неё песню, да чтоб не хуже той, которую пел в памятную для обоих рождественскую ночь провансальский трубадур. Следовало бы схитрить, найти какого-нибудь стихоплёта и заплатить ему за работу, а уж там осталось бы только выучить его творение наизусть и выдать за своё. Как ни странно, но такое простое решение не устраивало Бальдуэна Рамлехского, более того, если бы кто-то другой рискнул подсказать ему такой выход, барон возможно бы очень сильно разозлился и, чего доброго, поколотил бы советчика. В общем, брат как раз и застал его за сочинением опуса для невесты.

Как нетрудно догадаться, ничего у него не получалось, и, что также понятно, Бальдуэн даже под самой страшной пыткой не открыл бы никому, чем было занято его сознание в течение всего перехода.

Видя, что шутки его не встречают должного отклика, барон Наплуза решил сменить тему.

— Сказать по правде, мессир, — начал он после долгой паузы, — меня тоже беспокоит Саладин — что-то уж очень тихо... И вот ещё... не нравится мне, что граф Раймунд и тамплиеры там вместе.

Бальдуэн повернул голову и внимательно посмотрел на брата, последние слова которого достучались-таки до его сознания.

— Нет... — ответил он, пожимая плечами. — С ними же нет Жерара, он теперь с королём. Да и потом, мне кажется, ему сейчас не до мести. Как я слышал, магистр Одо весьма сильно зол на него. Так что стремительное восхождение выскочки если и не закончилось, то приостановилось, по крайней мере, до тех пор, пока во главе ордена стоит нынешний его глава. — Он сделал паузу и добавил с усмешкой: — Если бы Жерар не был так глуп и умел рассуждать здраво, то сообразил бы, что обязан сиру Раймунду, так как только благодаря ему получил возможность сделать карьеру.

— А помните, братец, письма, которые показывал нам граф?

— Да будет вам, — отмахнулся Бальдуэн, — этот Плибано сам всё и устроил. Он интриган почище сенешаля Храма. Хотел подлизаться к графу, чего ещё ждать от итальянца? Курица не птица, пизанец — не рыцарь.

— Не скажите, таких пройдох, как храмовники, и днём с огнём вовек не сыскать. Хуже купцов, выгоды не упустят, что той пизанцы или венецианцы. Один их магистр чего стоит?! Индюк надутый! Ей же Господи, я, когда вижу его, всё время думаю, что у него в голове? Наверняка она набита мякиной! Нет, скорее нет, процентами по ссудам, которые орден с большой выгодой выдаёт паломникам, разоряя иных, а других и вовсе обдирая, как липку. Нечего сказать, христианское человеколюбие!

Заметив, что старший брат не слушает его, Балиан умолк и с некоторой досадой посмотрел на него — Бальдуэн был чем-то очень встревожен. Впрочем, и скакавшие впереди всадники так же насторожились.

— Слышишь топот, братец? — спросил он, указывая вперёд. — Что там такое?

За ближайшим леском во весь опор мчался конный отряд — оттуда доносился с каждым мгновением нараставший, слившийся воедино гул от топота множества копыт.

— Язычники? Откуда они? — воскликнул барон Наплуза, хватаясь за меч, но в следующую секунду, увидев вынырнувшего из-за деревьев всадника в белом табаре с красным крестом на груди, понял, что ошибся: — Тамплиеры?! Они обезумели! Мчатся прямо на нас! Поворачиваем коней, братец! Живо!

Злословие младшего Ибелина в адрес великого магистра тамплиеров могло быть до какой-то степени оправданным — брат Одо де Сент-Аман и верно чем-то походил на индюка. Он скакал на некотором отдалении от своего отряда — не любил, чтобы кто-нибудь ехал впереди — и даже личная охрана знала — лучше отстать, ибо страшен гнев магистра, который для братии являлся куда большим королём, чем Бальдуэн ле Мезель или любой латинский монарх Европы для своих светских вассалов. Между магистрами Храма и Госпиталя и Богом только папа, а он далеко.

Иерусалимский правитель мог выставить в поле до шестисот всадников, тамплиеры — триста-четыреста, но зато какое это было войско! Один храмовник, как считал сир Одо, стоил как минимум пяти франкских конников или сотни язычников. Главным козырем братства Бедных Рыцарей Христа и Храма Соломонова являлась, конечно, дисциплина, мэтру подчинялись беспрекословно, не то что строптивые вассалы обычному сюзерену. За ослушание могли лишить права носить белый рыцарский плащ, изгнать из ордена и даже казнить.

Тем не менее даже наблюдательный Балиан де Наплуз не мог, конечно, и предположить, о чём думал магистр; думал же он как раз о послушании подчинённых, поскольку один из них стал в последнее время очень плохо себя вести. Фламандец Жерар де Ридфор, отмеченный благодетелем, возведённый им в почётный ранг самых доблестных братьев ордена, сделанный товарищем магистра Храма, начал придавать слишком много значения собственной персоне, оторвался от грешной земли и парил в небесах. Позволял себе не сразу выполнять распоряжения магистра, дерзил, намекая на якобы недостаточную благодарность за оказанные услуги, давая понять, что вполне заслужил большего, чем имеет. Жерар мечтал о посте сенешаля или великого командора Иерусалимского Дома, никак не меньше; роль персонального телохранителя магистра уже не устраивала его.

«Не на своё ли место мне тебя посадить? — мысленно спрашивал фламандца брат Одо. — Кем ты себя возомнил, жалкий выскочка?!»

Магистр умел скрывать чувства, владевшие им, и понимал, что истинных своих настроений товарищу показывать нельзя — тот точно с чёртом знался. Жерара надлежало скрутить в бараний рог прежде, чем тот успел бы обратиться к своему покровителю из Царства Тьмы. Магистр даже примирился с госпитальерами, извечными соперниками и подчас открытыми врагами Храма.

В борьбе против Жерара требовался точный расчёт. Тут торопиться не следовало, но и медлить также было опасно. Фламандец и так уже что-то заподозрил: когда магистр, проявив неосмотрительность, заявил ему, что не станет скорбеть, если тот уступит пост товарища какому-нибудь другому брату-рыцарю, Жерар испросил разрешения временно перейти на службу к иерусалимскому королю, чтобы исполнять в его армии обязанности марешаля, каковое желание Бальдуэн как будто бы сам же и высказал. Сир Одо, в прошлом занимавший разные высокие должности в государственной иерархии Утремера, легко согласился, не желая до поры до времени обнаруживать истинных намерений относительно будущего своего теперь уже бывшего товарища. Но что в будущем? Что именно? Изгнать или уничтожить? Уничтожить или изгнать? Одному из них двоих не было места в ордене, а может, и на земле[43].

Ах, если бы только граф Триполи мог прочитать мысли главного храмовника, они, несомненно, пришлись бы по душе хозяину Заморского Лангедока!

Шум и выкрики рыцарей за спиной у магистра вывели его из состояния задумчивости. Он сразу сообразил, в чём дело — братья заметили неприятеля.

Чего не знал ни Одо де Сент-Аман, ни Раймунд Триполисский, дружина которого составляла вместе с тамплиерами авангард королевского войска, ни находившиеся в голове второй колонны братья Ибелины, — того, что их противник, устроившийся на вершине холма, всё то время, пока каждый из них думал о своём, изучал местность. Увидев стада быстро бежавших овец, которых пастухи отчаянно гнали вперёд в надежде избежать встречи с франками, Салах ед-Дин без груда вычислил направление движения армии латинян. Он спустился вниз и силой всего войска встретил врага на входе в долину.

Заметив, что магистр строит тамплиеров для атаки, Раймунд Триполисский сам поспешил к нему и, подскакав, крикнул:

— Мессир! Что вы делаете?! У Саладина на каждого нашего рыцаря придётся по пять всадников! Следует отступить, соединиться с королём и действовать сообща!

— Мессир, — кривя губы, проговорил Одо де Сент-Аман. — Дело нашей братии не только защищать бедных паломников в Святой Земле, но и заботиться о безопасности всех, кто не может или кому не под силу самому защитить себя. Тут как раз по десять язычников на одного нашего рыцаря — такой расклад вполне по нам, а вы держитесь в арьергарде. Не стоит беспокоиться о численности неверных, когда с вами Храм. Мы, тамплиеры, не спрашиваем, сколько войска у противника, мы лишь интересуемся, где он. Главное, ничего не бойтесь! Мы защитим вас!

Закончив свою тираду, великий магистр отвернулся от графа и громко крикнул своим:

— За мной! Атакуем! Le Baussant! Le Baussant! Le Baussant!

Пришпорив коня, сир Одо, не оглядываясь, помчался вперёд под дружное «Le Baussant!» и «Non nobis...», заглушаемые рёвом кавалерийских рожков[44].

— Дьявол! — громко выругался Раймунд. — Проклятый хвастун! — Не оставалось ничего другого, как поддержать безумный план. — Эй! Триполи, Галилея, строиться! Ждём команды и по ней дружно все вместе вторым эшелоном за храмовниками!

Враг приближался.

Возглавлявший атаку магистр уже опустил копьё. Он не видел этого, но знал — все его рыцари в одно мгновение сделали то же самое. Внезапно очень яркий солнечный зайчик ударил ему в глаза. Сир Одо невольно зажмурился. Ничего страшного как будто бы не произошло — расстояние, остававшееся до противника, вполне позволяло на мгновение потерять его из виду. Но в следующий миг точно бес вселился в дестриера великого магистра. Конь вздрогнул и так резко метнулся в сторону, что всадник лишь чудом удержался в седле. Однако беды сира Одо и его братии только начинались.

Товарищи магистра и авангард храмовников, не поняв происходившего, попытались последовать за предводителем, но хорошего из этого вышло немного. Строй атакующего отряда распался, и рыцари теперь мчались кто куда. Часть их столкнулась с мамелюками Салах ед-Дина и, точно камень, брошенный в воду в толще её, исчезла среди неприятельских воинов. Другие братья-рыцари в страхе перед случившимся принялись поворачивать коней, и скоро вся кованая лавина с той же скоростью, с которой она ещё совсем недавно устремилась в атаку, обратилась в паническое бегство, сминая всех и вся на своём пути.

Раймунд Триполисский несколько секунд точно поражённый столбняком, наблюдал ужасную картину. Он быстро очнулся и замотал головой, стремясь поскорее сбросить оцепенение, а потом закричал:

— Все в сторону! С дороги! Пропустите их! За мной! За мной!

Те, кто послушался и последовал или, точнее, успел последовать приказу графа, поскакали за ним к реке Лифании. Переправившись через неё, они сумели избежать столкновения с неприятелем, скоро им удалось достигнуть неприступного Бофора и укрыться за его толстыми высокими стенами.

Остальным повезло меньше, оказавшись перед небогатым выбором: или оказаться раздавленными железной лавиной тамплиеров, или бежать вместе с ними — триполитанцы и контингент княжества Галилейского по преимуществу выбирали последнее. Очень скоро катящийся с горы снежный ком, в подобие которого превратились нестройные толпы франков, обрушился на колонну армии Иерусалима. Паника стала едва ли не всеобщей. Даже тем, кто не лишился от страха разума и не поддался безумному порыву, всё равно, хотели они того или нет, приходилось спасаться бегством вместе со всеми.

Впрочем, давка, невольно образовавшаяся из-за столкновения обеих частей христианского войска, помогла тем, кто оказался в арьергарде, проложить себе путь к спасению. Вслед за графом Триполисским в Бофор прискакал и король с немногими баронами и остатками войска. Среди тех, кому удалось улизнуть, оказался и марешаль Жерар. Остальных ждала незавидная участь: «меньший народец», как и почти всегда в таких случаях, был почти полностью перебит, рыцари, особенно те, кто побогаче, сделались пленниками победителей, в руки которых угодил и Одо де Сент-Аман, и пасынок графа Раймунда Юго Галилейский, и... Бальдуэн Ибелин так и не сложивший поэму для своей возлюбленной.

Говорят, нет худа без добра, вот и у барона Рамлы неожиданно появилась масса свободного времени, которое он вполне мог позволить себе потратить на поиски изящных рифм и красивых образов — Салах ед-Дин назначил за него поистине королевский выкуп в сто пятьдесят тысяч сарацинских динаров.

Услышав новость о результатах битвы на Мардж Айюне, Агнесса ликовала едва ли не сильнее, чем сам султан-победитель. Господь услышал её молитвы: проклятый Бальдуэн Ибелин хотя бы и временно оказался выведен из игры.

Графиня немедленно принялась обрабатывать дочь, обрушив на неё всю мощь «осадной техники», однако та не поддавалась и оставалась глуха к словам матери. Как та ни убеждала Сибиллу в том, что барон Рамлы ей не пара, поскольку не пристало-де принцессе крови выходить за столь неродовитого рыцаря, нужен ей знатный жених из-за моря, молодая вдова не сдавалась. «Ну что вы, матушка, разве пристало благородной даме бросать рыцаря, попавшего в беду?» — только и отвечала Сибилла, продолжая гнуть своё. Наконец, вызнав, что претендент на её руку и сердце в Европе всё ещё не сыскался, заявляла: «Да где они, матушка, женихи ваши? Никому я не нужна!»

Она чуть ли не каждый день садилась за столик и писала возлюбленному длинные письма. Некоторые из них принцесса рвала; другие, прочитав, находила достойными того, чтобы отправить с гонцом в Дамаск, где в донжоне томился её рыцарь из песни провансальского трубадура. Роль неутешно рыдавшей девушки, героини истории, пришлась Сибилле по душе. Не то, чтобы принцесса лила слёзы ручьём, но в удовольствии лишний раз поплакать она себе не отказывала. Только вот... отсутствие голубки с веточкой неведомого растения сильно портило восторженно-поэтическую картину. Впрочем... в этом смысле у принцессы, возможно, всё ещё было впереди, ведь и в песне птица появлялась только раз в год. Имея представление о размерах выкупа, который её рыцарю предстояло заплатить султану, молодая вдова могла предположить, что голубка, вполне вероятно, навестит её, и даже, возможно, не раз.

Нельзя сказать, чтобы Сибилла сидела сложа руки. Она проявила изрядную активность, благодаря чему удалось изыскать тридцать тысяч золотых, но где взять остальные сто двадцать, она не знала. Не знал и король, которому пришлось раскошелиться, чтобы на первых порах вытащить из неволи тех, кто «стоил» много дешевле — не пристало сюзерену бросать в беде вассалов, чьи родичи сами не способны собрать выкупа.

Между тем произошло нечто неожиданное: Салах ед-Дин, получив задаток, отпустил дорогого пленника без уплаты остальной части назначенной суммы, но за обещание заплатить её в ближайшее время.

Это взбесило Агнессу, она поняла, что сын просто-напросто провёл её. Как могла она поддаться на столь простую удочку? Не заподозрить тайных намерений?! «Ах, матушка! Не говорите мне о сире Бальдуэне. Я и так весь в долгах и ума не приложу, где раздобыть денег, чтобы выкупить ещё сотни несчастных. Саладин не станет обращаться плохо со столь дорогим пленником, пусть пока сеньор Рамлы погостит у него в Дамаске». Ложь! Притворство! Король знал, что султан поступит так, оттого и не беспокоился. Теперь Агнесса убедилась, что хотя с графом Раймундом сын по-прежнему не ладил, Ибелинов всё-таки жаловал.

Однако известие о скором прибытии ко двору возлюбленного оказало на Сибиллу странное действие. Она-то собиралась страдать долго, а тут... Что же получается? Никто не будет больше жалеть её? Никто не станет плакать вместе с ней, как любили делать камеристки и фрейлины, — какая госпожа несчастная, как она страдает, бедняжка?! О злые язычники, пленившие её суженого, где же у вас сердце?! Или вы не люди?!

А тут ещё и мать заявила вдруг с презрительной ухмылкой: «Ну что ж, славно, ваше высочество! Может быть, выйдете за крепостного раба?» — «За крепостного?!» — удивилась Сибилла. «Известно ли тебе, что свободная женщина, которая решает связать свою жизнь с рабом, сама становится рабыней? Хотя, конечно, любой крепостной может выкупить себя у господина за несколько золотых».

Как на крыльях летел домой барон Рамлы, не смог удержаться, чтобы прежде не увидеть возлюбленную, благо узнал, что она при дворе... И как побитый пёс, брёл он, не видя дороги, в свой удел, а в ушах звучали слова милой девочки: «Я никогда не пойду замуж за рыцаря, который не заплатил выкупа за свою свободу. Кажется, я сделала всё, что могла, пытаясь помочь вам. Теперь уж ваша очередь. Так будьте любезны, соберите всё до последнего безанта». Где-то в глубинах сознания раздавался чей-то, чей, Бальдуэн не знал, но догадывался, злорадный смех: «Что, съел, барон земли? Твой зять при первом же удобном случае прибегает ко мне, оставив молодую в холодной супружеской постели. Я взяла то, что хотела. Теперь гной черед, пулен! Попробуй, возьми ты то, что хочешь!»

Между тем барон Рамлы не собирался сдаваться.

Хотя на свете был всего один человек, способный помочь несчастному влюблённому, для человека этого не существовало почти ничего невозможного, потому что он самовластно правил самой большой христианской страной на Земле, звался он — Мануил Комнин.

Бальдуэн Ибелин отправился в Константинополь, и Агнесса могла наконец завершить «обложение крепости», однако сил для «решающего штурма» не хватало.

И вот тут судьба послала ей неожиданного союзника, которого Графиня обрела в лице Амори́ка де Лузиньяна, ставшего после смерти Онфруа Торонского коннетаблем Иерусалимского королевства. Сама не зная для чего, она показала ему пергамент с пророчеством отшельника Петры, не сказав, разумеется, откуда оно взялось, объяснила просто: какой-то старец-паломник дал его Марии у церкви, а уж монахиня принесла его госпоже.

Впрочем, Аполлон из Пуату и не любопытствовал. Он как-то между делом и раньше упоминал про оставшегося в отцовском уделе младшего брата. Агнесса не придавала этому значения — мало ли у кого какие родственники есть в Европе? — кроме того, когда Амори́к говорил о брате, создавалось впечатление, что тот ещё подросток. Вероятно, происходило это оттого, что таким коннетабль его и помнил, ведь когда нынешний любовник Графини покидал Аквитанию, юный Гвидо только что сбрил первый пух со щёк и получил шпоры[45].

— Не знаю, как насчёт светлого сокола, — опустив глаза, негромко проговорил от природы скромный Амори́к. — Но если бы вы, государыня, видели нашего малыша Гвидо... мы всегда звали его просто Гюи́, то сами убедились бы, что он — настоящий феб.

— Разве такое возможно, любимый?

— Что именно?

— Разве может быть на свете кто-нибудь прекраснее тебя?

— Из потомков Мелюзины только Гюи, — отшутился молодой человек.

Тут следует прояснить одну вещь — род Лузиньянов славился прежде всего тем, что происходил от феи озера — Мелюзины. Таким образом, пророчество ясно указывало на то, кому предстояло стать мужем Сибиллы.

— Так поезжайте, мессир! — воскликнула Агнесса, переходя на официальный тон. — Поезжайте и привезите его сюда немедленно!

— Но что скажет на это её высочество? — покачал головой Амори́к. — Может, лучше мне сначала написать ему?

Графиня посмотрела на любовника слегка прищурившись, и тонкие губы её, как бывало, искривились в усмешке.

— Нет-нет, мессир, поезжайте. А Сибилла?.. Что ж, она ведь всё же женщина... — с несколько загадочным выражением лица проговорила Агнесса и добавила: — И моя дочь. Расскажите ей про него, опишите его глаза и волосы, его стан и манеры...

Коннетабль прекрасно понимал, в какую игру вступает. Одно дело быть просто магнатом Утремера, другое — женить младшего брата на принцессе, что, очень возможно, откроет ему в будущем путь к трону Иерусалима. Малыш Гвидо — король? Да в такое и поверить трудно. Он, конечно, ещё очень глуп, чтобы править, но... не завтра же ему скипетр да державу в руки брать? Не боги горшки обжигают, поумнеет с возрастом.

Впрочем, для начала следовало уговорить Сибиллу хотя бы взглянуть на заморского феба.

Она сдалась на уговоры матери и коннетабля Амори́ка, уверявшего, будто на свете нет никого прекраснее Гюи де Лузиньяна.

— Хорошо, — ответила принцесса. — Принять его я буду рада и с удовольствием поговорю с ним, посмотрю, так ли он хорош, как вы говорили мне.

Сказав это, она мысленно добавила:

«Приму, поговорю, посмотрю и... выставлю! Выгоню англичанишку вон!»[46]

Сибилла была настроена решительно, ей надоели непрестанные попытки расстроить предстоящую их с бароном Ибелинским помолвку. Принцесса ужасно скучала о Бальдуэне, жалела, что обошлась с ним так неласково.

Она не раз плакала из-за этого и поклялась, что никому не позволит разрушить их любовь. А выкуп? Ну и что? Что за глупость в самом-то деле? Всё равно они поженятся! Даже если базилевс Мануил и не даст её возлюбленному ни обола — чего просто не может быть, ведь всем известна щедрость императора! — король, этот или будущий, найдёт, чем заплатить. Пусть Саладин подождёт! Только скорее бы уж возвращался её не юный, но прекрасный принц.

IV


Тем временем дела сеньора Рамлы складывались как нельзя более удачно. Порфирородный родственник выслушал брата мужа своей внучатой племянницы со вниманием и решил проблему, приказав казначеям выдать просителю необходимые для уплаты выкупа сто двадцать тысяч динаров. Барон мог отправляться в Утремер, однако из соображений учтивости Бальдуэн задержался в Константинополе на Рождество, совпадавшее, как известно, на его родине с наступлением нового 1180 года.

В Византии шёл год 6688-й, 13 индикт 445 цикла, и никто или почти никто из жителей Второго Рима не знал тогда, что году этому суждено стать последним в череде «тучных лет», ибо заканчивался Золотой Век Комнинов и начиналось суровое лихолетье. Императорский двор в Константинополе поражал воображение ослепительным блеском, невообразимой роскошью и невиданным великолепием. Кто рискнул бы усомниться в справедливости пророчеств, обещавших процветающей Византии, оплоту христианства на Востоке, стоять и стоять в веках?

Даже недавнее поражение в войне с турками словно бы прошло здесь незамеченным, никто уже и не помнил про резню при Мириокефалоне. Чего только не происходило за долгую историю Второго Рима! Бывали и триумфы, случались и падения. Время высушит слёзы, залечит раны, смоет засохшую кровь. Кто в конце седьмого века шестого тысячелетия от сотворения мира посмел бы предположить, какие ужасы принесёт приближавшееся восьмое столетие великой державе, которая, точно перезрелое яблочко с дерева, рухнет под ноги завоевателям?

Нет, решительно невозможно было предположить такое, даже помыслить страшно.

Не думал о грядущих судьбах Византии и Бальдуэн Ибелин, его сознание занимали мысли о предстоящем возвращении домой, встрече с Сибиллой. Теперь он вернётся к ней победителем и скажет: «Государыня, я собрал выкуп, который мне надлежало заплатить Саладину. Вы желали видеть меня не раньше, чем я верну султану все до последнего безанта? Теперь я — свободный человек, и ничто больше не сможет помешать нашему союзу!»

Несмотря на стремление поскорее вернуться домой и увидеться с возлюбленной, сеньор Рамлы не спешил уезжать, дабы не обидеть своего благодетеля, ожидая, когда закончатся торжества, и приличия позволят ему отбыть из Константинополя.

Мануил любил веселье и жаловал западных христиан, которых при его дворе всегда имелось более чем достаточно. Латынь, немецкая, английская, а уж в особенности французская речь звучала во дворцах и на торгах, в полках и на кораблях, не говоря уж об окружении венценосной супруги, базилиссы Марии Антиохийской. Многие вельможи имели жён-латинянок, а тут ещё дочь императора от брака с Бертой Зульцбахской, порфирородная Мария, до неприличия засидевшаяся в девках — в двадцать восемь многие уже о внуках думают — наконец обрела мужа в лице Райньеро де Монферрата, брата Гвильгельмо Длинного Меча. Мало того, наследник престола, десятилетний Алексей Второй, сочетался узами Гименея с девятилетней Агнессой, принцессой французской. Словом, праздник на празднике, где уж тут уехать вовремя?

Кроме того, встретился Бальдуэну земляк; советник иерусалимского правителя, канцлер двора, архиепископ Тирский, архидьякон Назарета, летописец Гвильом, также загостился при императорском дворе, застрял, можно сказать, на пути из Европы, куда ездил, чтобы принять участие в Третьем Латеранском соборе. Человек этот в глазах барона представлял собой образец того, каким надлежало быть священнослужителю: опытным наставником, мудрым учителем, настоящим духовным пастырем, вторым отцом, которому любой родитель почёл бы за счастье отдать на воспитание своё чадо, да и что говорить, сам с радостью принял бы поучение. Пятидесятилетний Гвильом едва ли не во всём являлся противоположностью архиепископу Кесарии, чья алчность и распущенность стали уже притчей во языцех всего Утремера; чью возлюбленную, жену купца из Наплуза Пасхию де Ривери, стали с некоторых пор называть мадам архиепископесса.

Надо ли говорить, что сеньор Рамлы обрадовался встрече с Гвильомом? Однако разговор вышел довольно грустным, хотя святитель Тирский и желал совсем другого. Он не мог скрыть озабоченности, поскольку, как человек умный, проницательный и весьма дальновидный, загодя предчувствовал приближение грозы, собиравшейся не только над Византией, но и над всем христианским Востоком. Как человек весьма небезразличный к его судьбам, он считал себя обязанным поделиться тревожными мыслями с тем, которому, бесспорно, симпатизировал.

— Увы, сын мой, — сказал он с искренним огорчением, — император умирает. Он сам знает это, но не желает верить, полагаясь на прогнозы астрологов.

— Да, монсеньор, — кивнув, произнёс Бальдуэн. — Я так же слышал, что базилевсу, да продлит Господь его благословенное царствование, предсказано впереди ещё целых четырнадцать лет. За это время наследник Алексей вырастет, встанет на ноги, ведь ему тогда исполнится почти двадцать пять.

Архиепископ вздохнул, ему очень хотелось верить в слова барона, но не верилось, Гвильом прежде всего полагался на свои выводы, а они были неутешительны.

— Я так же, как и вы, молю Бога, чтобы пророчество исполнилось... Мне бы этого очень хотелось, но... Базилевс признался мне, что та страшная битва не даёт ему покоя. По ночам души тех, кто погиб там, приходят к нему...

— Но, монсеньор... — возразил барон Рамлы. — Война есть война, а император вёл немало войн, как и подобает правителю. В каждом сражении, чьей бы победой оно ни заканчивалось, потери несут обе стороны. Что же станет с полководцами, если к ним по ночам начнут являться солдаты, павшие в битвах? С ними теперь Господь, их душам нечего беспокоить монарха.

— Всё так, сын мой, — согласился Гвильом. — Его мучает другое. Он не может простить себе, что не вмешался, лично не возглавил контратаку и тем погубил войско. Кроме того, супруга его очень убивалась, оплакивая судьбу младшего брата, сложившего голову в этой несчастной битве. Она очень любила Бальдуэна.

— Что ж поделать, монсеньор? Ведь он погиб, как полагается рыцарю, сражаясь за своего сюзерена. Разве подобает монарху думать о погибших солдатах и женских слезах, что пролиты на их могилах? Ему надлежит печься о благе живых, тех, кто надеется на его милость, полагается на мудрость и силу.

Архиепископ Тирский покачал головой и вздохнул.

— Вот именно, — сказал он. — Когда великий правитель вдруг начинает размышлять о том, о чём думает император Мануил, значит, он вольно или невольно подводит итог своей жизни. И, что особенно печально, ничего нельзя исправить, нет никакой возможности хоть как-нибудь предотвратить беду. Несмотря ни на что, базилевс даже не сделал распоряжений на случай кончины, он упорно верит, что проживёт ещё долго...

Впрочем, где уж нам учить других, когда мы бессильны в своём отечестве? Нет ли у вас, сын мой, такого чувства, будто Господь нарочно испытывает нас? Проверяет, достойны ли мы того, что оставили нам деды-прадеды?

— Есть, ваше святейшество, — тихо признался барон. — Подобно строителям башни Вавилонской... даже и не им самим, а... не знаю, как и выразить это. Кажется мне порой, будто на разных языках говорим мы с Куртенэ, Храмом и бароном князем Ренольдом. А король, как маятник, склоняется то к ним, то к нам...

— Его величество был очень способным и чувствительным мальчиком, — произнёс Гвильом. — Любил учиться, постигать науки, я так радовался за него и за всех нас, пока не открылась болезнь... Мне особенно тяжело видеть, как ужасная язва поедает его год за годом. Как ни печально, но судьба его предрешена, оттого я особенно рад вашей помолвке с принцессой. Дай-то Бог, она родит вам здоровых сыновей... Наше спасение в единении всех сил королевства, наше будущее только в наших руках, ну и в руках Господа, конечно. Никто другой не сможет нам помочь.

Бальдуэн счёл должным возразить:

— Но... монсеньор? А как же клятва королей Франции и Англии? Они взяли крест и дали обет прийти нам на помощь, как только урядят с неотложными делами в своих землях.

Архиепископ внимательно посмотрел на барона, которого уважал за ум и, особенно, образованность, не столь часто встречающуюся и не пользовавшуюся ещё среди западного рыцарства должным почтением. Наивность рыцаря удивляла. Как стало очевидно Гвильому, сеньор Рамлы искренне полагал, что нестроения в королевстве Иерусалимском есть явление исключительное, и в иных странах короли и герцоги не сталкиваются с точно такими же проблемами.

— Едва ли они когда-нибудь смогут добиться порядка у себя дома, сын мой, — проговорил тирский святитель. — Оба супруга прекрасной Алиеноры Аквитанской, и нынешний, и особенно бывший, соревнуются о её приданом. Да и как не понять их? В руках у короля Анри половина французских земель. Им никогда не решить спора. А даже и случись такое, собственные бароны тут же поссорятся с сюзеренами, и начнётся ещё худшая кутерьма... Нет, не чужие монархи нужны Святой Земле, а лишь воины, рыцари и простые солдаты... А пуще всего нужен нам теперь мир с соседями, время, чтобы королевство могло окрепнуть, набраться сил.

— И время не за нас, ваше святейшество. Мы заключили с Саладином перемирие. Позиции султана оно, несомненно, усилило, а вот наши... Впрочем, нам ничего не оставалось делать. Если бы только тамплиеры не смяли наши ряды во время трусливого бегства с поля боя! — Сообразив вдруг, что архиепископу может показаться, будто он вздумал помахать кулаками после драки, Бальдуэн поспешил выразить согласие с собеседником: — Да, вы совершенно правы, только единство спасёт нас. А его нет...

— Как это ни прискорбно, сын мой, — кивнул Гвильом и набавил: — Ни в князьях светских, ни в церковных...

Он намеренно не стал развивать тему, барон сделал это сам.

— Монсеньор, может, и грешно обсуждать это, может, и преждевременно, но... — начал он нерешительно и, приложив руку к сердцу, продолжал: — Его святейшество Амори́к де Несль плох, а архиепископ Кесарийский и Куртенэ ждут не дождутся его смерти, чтобы проглотить патриарший престол. От своего лица, а также от имени брата и графа Раймунда прошу вас вмешаться. Мы тоже не сидим сложа руки, но... если уж в нас не будет единства, чего же тогда говорить про всю Землю? Если с патриархом, да продлит Господь его дни, что-нибудь случится в ближайшее время, Графиня добьётся своего, она посадит на его место Ираклия... Вы что-то сказали, монсеньор?

Видя, как зашевелились губы Гвильома, Бальдуэн умолк, решив, что просто не услышал слов архиепископа Тира. На самом же деле тот ничего и не сказал, ему не слишком хотелось делиться с бароном плодами горьких раздумий.

— Святой Крест Господень, потерянный и вновь обретённый одним Ираклием, будет другим Ираклием потерян уже навсегда, — произнёс Гвильом и пояснил: — Существует пророчество... Что можно сделать? Я лишь молю Бога, чтобы оно не сбылось[47].


С тех пор Бальдуэн не раз вспоминал их с советником короля беседу, но особенно часто то, что сказал канцлер под конец разговора. Какой-то безысходностью веяло от слов архиепископа, когда он произносил их.

«Клянусь, если случится мне стать у трона, — твёрдо решил барон Рамлы, — я сделаю всё, но не допущу Ираклия на святительский престол Града Господнего».

Со смешанным чувством радости и тревоги поднимался он на палубу галеры, в конце зимы 1180 года от Рождества Христова отплывавшей из Константинополя в Сен-Симеон.


* * *

Они скакали через лес — прекрасный, светловолосый, голубоглазый рыцарь Галлард на вороном коне, рядом с ним на белом — юная королева Женевьева с бледным лицом христианской мученицы и длинными чёрными волосами, разметавшимися по плечам. Оба знали — встреча эта, скорее всего, станет последней в их жизни, потому что завтра он отправится в дальние края, откуда, может быть, вернётся немощным слепым стариком или даже вовсе никогда не вернётся. Или же он вернётся, но умрёт она, иссохнув от тоски по нему.

И всё же лучше ему уехать, хотя, может быть, он и погибнет в дальних странах, а она умрёт без него от тоски, но иного выхода у храброго Галларда и прекрасной Женевьевы всё равно нет, потому что судьба и так разлучила их: он — простой рыцарь, слуга короля, а она — жена монарха, его сюзерена, и жизнь и честь её священны для вассала. Но любовь не знает чинов, она проникает сквозь самые крепкие каменные стены, и никакие даже очень толстые дубовые ворота не могут устоять перед ударами бьющихся в унисон сердец. Но, увы, влюблённые понимают, что им всё равно не будет счастья: ведь если они решат убежать, их поймают, и тогда король казнит его, а её запрет в монастырь.

Им вообще не следовало встречаться сегодня вечером, но ни он, ни она не смогли устоять от желания взглянуть друг на друга при свете полной луны, только взглянуть один-единственный, последний раз. Однако им обоим хочется проститься в том месте, где они впервые встретились, когда он скакал на своём вороном коне, спеша к её мужу, королю, с вестью о том, что враги его поднимают головы на границах королевства, а она в платье простой фрейлины одна собирала цветы на поляне и плела венок, сама не зная для кого.

Галларда ещё ребёнком увёз в пограничный замок дядюшка, в общем, гонец очень долго отсутствовал и, конечно, никогда прежде жены короля не видел. И вот, спеша в замок сюзерена, он остановился и спросил дорогу, а Женевьева просто из озорства указала не в ту сторону, он заблудился и снова встретил её. Спешившись, рыцарь попросил объяснить, в чём дело. Королева же вместо этого надела на его прекрасные светлые волосы законченный венок и, смеясь, убежала в чащу, указав напоследок правильную дорогу.

И теперь на голове у него был надет этот самый венок, который и не думал увядать, хотя прошли уже и та весна, когда влюблённые встретились, и лето даже заканчивалось, наступала осень. Галлард и Женевьева поняли — это символ охватившего их чувства. Пока не увянет венок, будет жива любовь.

И вот королева и её возлюбленный добрались на свою полянку. Они остановили лошадей; он спрыгнул на землю и подошёл к белому коню королевы, чтобы помочь ей сойти вниз. В свете луны Женевьева показалась Галларду такой прекрасной, что огонь безрассудства охватил рыцаря. Когда королева спускалась, она как-то незаметно оказалась в его объятиях, обвила руками его шею, и они поцеловались. Больше они не могли сдерживать своих чувств.

Забыв о времени, они предавались любви до самого конца ночи, когда сон сморил их, без сил лежавших, прижавшись друг к другу, под раскидистым дубом среди травы и разбросанной всюду одежды. Пробудились Галлард и Женевьева с рассветом и пришли в ужас от осознания страшного факта, что их исчезновение ни в коем случае не могло остаться незамеченным в королевском замке. Но куда страшнее оказалось открытие, сделанное ими в следующее мгновение. Они точно помнили, что засыпали, лёжа вместе, а проснулись порознь, более того, в землю между ними была воткнута длинная стрела с белым оперением — такими стрелами пользовался один лишь король. Тут другая мысль молнией поразила сознание любовников — исчез венок, символ их любви! Они поняли — сам король был тут и видел их, он, конечно же, и взял венок.

Они вернулись в замок, ожидая разоблачения.

Вообще-то рыцарь хотел сам пойти к королю и сказать ему, что хотя он, как человек оскорбивший своего сюзерена, и заслужил казни, но всё равно король не имел права брать венок. Однако королева отговорила возлюбленного от этого. Прошёл почти целый день, но король даже и вида не подал, что ему известно про прелюбодеяние жены. Между тем Галларду давно пришла пора уезжать, как-никак рыцарь дал обет, который не смел нарушить — сражаться с сарацинами во славу Христовой веры.

В общем, обескураженный, сел он в седло и поскакал в порт, чтобы отплыть на Восток. Но путь Галларда лежал через поляну, где ночью он и Женевьева предавались греховной любви. Проезжая там, он не мог не посмотреть на то место. Стрела находилась там, где они и оставили её. Всё как будто было так, как утром, но что-то заставило рыцаря замедлить бег коня и посмотреть наверх — о чудо, венок преспокойно висел себе на ветке. Всадник снял его кончиком копья и надел себе на голову, а чтобы ветер на море не сдул венок, оторвал полоску материи от плаща и, обмотав вокруг головы, надёжно спрятал венок.

Когда плавание закончилось, рыцарь вновь размотал ткань, чтобы носить символ своей любви, как корону, но — о ужас! — венок засох. Сердце влюблённого наполнилось горестью и печалью — королева разлюбила его. Тогда он решил погибнуть и нанялся служить в пограничный замок, на который то и дело совершали набеги неверные. Как только он прибыл туда, король Вавилонии, для которого крепость эта была точно бельмо на глазу, двинул на неё несметное войско.

Защитники начали молиться в отчаянии, но новый товарищ велел им уходить, сказав, что один будет сдерживать натиск неверных, пока все солдаты гарнизона не окажутся в безопасности. Он заставил их покинуть крепость, сам же, вскочив в седло своего прекрасного вороного коня, помчался на язычников и сражался с ними, пока все товарищи-крестоносцы не оказались в безопасности. Между тем и они не теряли времени даром, послали к своему королю за помощью.

Тот немедленно поднял верную дружину; соединив силы, христиане выбили язычников из замка, но рыцаря они не нашли — он, конечно, погиб. Единственное, что осталось от него, был вороной конь, бродивший в лесочке, и засохший венок, висевший на луке седла...

— Он погиб? — спросила принцесса, всхлипывая и утирая слёзы платочком. — Прав-вда погиб? Погиб и та-ак и не узн-нал, что она не разл-любила его? Она ведь н-не разлюб-би-и-и?..

— Нет, ваше высочество, — покачал головой молодой светловолосый и голубоглазый рыцарь — точь-в-точь такой же, как и герой истории, которую он рассказывал Сибилле — и попросил: — Слушайте же дальше, моя госпожа!

— Д-да... — закивала принцесса и, немного придя в себя, призналась: — Я просто умираю, как хочу услышать, чем всё кончилось. Ведь всё кончилось хорошо?

— Моя несравненная, — низкими голосом проговорил, буквально пропел юноша и, взяв в ладони руку Сибиллы, коснулся тонкой кожи трепетными губами. — Если вы прикажете, я доскажу всё просто своими словами.

— Но это же и так ваши слова, мессир? — удивилась она. — Вы же говорили...

Рыцарь улыбнулся и ласково посмотрел в заплаканное личико принцессы.

— Я имел в виду другое, — сказал он. — Я могу просто пересказать всё, что произошло дальше, коротко и не стихами.

— Нет, — запротестовала Сибилла. — Хочу стихами!

— Тогда наберитесь терпения, моя божественная фея. Я продолжаю.

Юная вдова вновь погрузилась в поток драматичных событий жизни прекрасного рыцаря Галларда и влюблённой в него королевы Женевьевы, в мир, который рисовал для Сибиллы другой прекрасный рыцарь. Лишь для неё одной он, опустившись на колено, исполнял своё фаблио, куда более красивое, чем та песня, что пел на рождество трубадур из Лангедока, приглашённый ко двору братом-королём.

Принцесса виделась себе королевой, неутешно рыдавшей в замке. Бедняжка Женевьева думала, что её любовь помогает возлюбленному жить и побеждать врагов, а она стала причиной гибели Галларда. И, что самое ужасное, королева из песни ни о чём не догадывалась, а она, принцесса Сибилла, напротив, знала правду, и правда эта заставляла её страдать.

Но, может быть, ещё не всё потеряно? Ведь один из воинов бросил клич — нельзя предавать забвению память погибшего. Их новый товарищ, не успев даже и обжиться в замке, пожертвовал собой, чтобы спасти остальных. Они знали только его имя и страну, из которой он пришёл, — что, если там осталась у него возлюбленная? И вот трое рыцарей отправляются в замок короля и королевы. Они приводят коня с завядшим венком на седельной луке и рассказывают сюзерену о том, как геройски сражался и погиб его вассал.

Женевьева, слушая рассказ, бледнеет и уходит. Она всё поняла — король сыграл с ними злую шутку, он подменил венок. Несчастная королева забирается на самую высокую башню, решая покончить с собой. Она обращается с молитвами к Христу и Деве Марии, умоляя их о прощении греха, который она не может не совершить, ибо мысль о том, что из-за неё погиб гот, кого она так любила, сведёт её с ума. В молитвах своих королева представляет себе лицо Богородицы, та смотрит на неё с сожалением, но не осуждающе, а потом говорит: «Подожди немножко».

Женевьева поднимает голову и видит белого лебедя, который несёт в клюве тот самый венок, который наделал столько бед. Королева в удивлении протягивает руки, и — о чудо! — лебедь обращается в того самого рыцаря. Он рассказывает ей, как, израненный, лишился чувств, а угодив в плен, в бреду всё время только и говорил о ней, своей возлюбленной. Это тронуло сердце султана Вавилонии, он велел вылечить храбреца, в одиночку напавшего на целую армию, а потом позвал придворного колдуна и тот превратил рыцаря в лебедя. «Ты полечишь в тот замок и сам всё увидишь, — сказал колдун. — Если она любит тебя, ты превратишься в человека, если нет, до смерти останешься птицей».

— А потом? — улыбаясь сквозь слёзы, проговорила Сибилла. — Что было потом?

— А потом, моя королева, — прошептал феб, — король признался в содеянном и отпустил королеву; она и её любимый обвенчались. В то время как раз умер его дядюшка, барон, правивший в пограничном замке, где рыцарь провёл детство. Замок и все земли достались племяннику, Галлард и Женевьева зажили там счастливо...

«Трубадур» поцеловал руку принцессы.

— Правда, всё так кончилось? — прошептала она и, не удержавшись, погладила его прекрасные светлые волосы. — И они были счастливы?

— Конечно, — ответил он, вновь и вновь со всё большим жаром целуя её руки, одежду, шею, губы... — Да, любимая, да, они были очень, очень счастливы друг с другом.

Такого принцесса ещё никогда не испытывала. Феб так впился ей в губы, что она почувствовала, как душа покидает её. Не понимая, что происходит — ничего подобного во время поцелуев она раньше не чувствовала, — Сибилла прижала к себе своего трубадура. Сильные руки рыцаря подхватили женщину и легко, точно она была бесплотным ангелом, подняли из кресла.

Принцесса так и не поняла, что происходит. То ли это он так закружил её по комнате, то ли комната сама закружилась вокруг них. Сибилла даже не заметила, как оказалась на постели, и лишь тогда осознала, что происходит, когда ощутила его в себе и вскрикнула, но не от боли, как бывало в объятиях мужа, а от восхищения. Принцесса ни на миг не сомневалась — прощаясь со своим рыцарем, королева из песни златокудрого аквитанского Аполлона переживала в ту ночь на поляне под луной то же самое.

Впервые за многие годы, а может, и за всю жизнь принцесса почувствовала себя счастливой.

Разница между сказкой и жизнью в данном случае заключалась в том, что у Сибиллы и Гвидо де Лузиньяна было куда больше оснований рассчитывать растянуть приятное мгновение на годы, в том, правда, случае, если бы венценосному братцу-королю не пришло в голову отрубить дерзкому соблазнителю голову, на что его величество имел полное право.

V


Графиня Агнесса могла торжествовать победу. Всё получилось как нельзя более удачно.

Правда, опять-таки не сразу. Когда Бальдуэну ле Мезелю доложили о поведении сестры, он велел для начала бросить феба Гюи в подвал Башни Давида, но скоро сдался на настойчивые просьбы тамплиеров, пришедших замолвить словечко за молодого человека, — ну оступился, с кем не бывает? Тут до ушей короля дошли слухи о тайных намерениях двух своих самых именитых родичей: граф Раймунд и князь Боэмунд, как выяснилось, сговаривались против сюзерена, замышляли сбросить его с трона. Слухи, правда, не подтвердились, но тут о своих правах заявила и Сибилла, она упёрлась, сказав, что не пойдёт замуж ни за кого, кроме избранника. Пришлось выпускать прекрасного пуатуэна, как называли в Утремере рыцарей из Лузиньяна, на волю, и не просто выпускать...

Счастливчик Бальдуэн Ибелин прибыл в Святую Землю в начале весны лишь с тем, чтобы узнать — его возлюбленная выходит замуж за другого. В светлый день Воскресенья Христова 20 апреля 1180 года Сибилла и Гюи обвенчались, получив в совместное владение фьеф отца новобрачной, и стали отныне именоваться графом и графиней Яффы и Аскалона[48].

Ибелины получили пощёчину, и король понимал это. Он попытался заделать стремительно расширявшуюся трещину между двумя партиями. Чтобы хоть как-то приостановить грозивший вот-вот начаться открытый раскол, монарх решил связать представителей обеих группировок узами кровного родства. В самом начале октября он организовал помолвку четырнадцатилетнего Онфруа де Торона, приёмного сына Ренольда Шатийонского, и восьмилетней Изабеллы, падчерицы Балиана Ибелина. Принимая во внимание нежный возраст невесты, само бракосочетание было отложено на три года.

В следующем году молодой армянский князь Рубен Третий, сын небезызвестного Тороса Рубеняна, женился на Элизабет, дочери Этьении де Мийи и сестре наследника Петры Онфруа де Торона. Решительно, первые годы восьмого десятилетия ХII столетия от Рождества Христова сделались для Утремера временем свадеб и помолвок. Но для всего христианского Востока годы те стали так же грозным преддверием грядущих событий.

Южный сосед киликийского князя, вдовец Боэмунд Заика, в конце семидесятых женился на родственнице Мануила Комнина, но вскоре с большим скандалом развёлся с тем лишь только, чтобы посадить рядом с собой на престол предков обычную горожанку.

Базилевс Мануил не мог вмешаться и приструнить зарвавшегося вассала — императора Второго Рима больше не было в живых. Он скончался в начале 6689 года, в 14-й индикт 24 числа, и на византийский трон, к которому немедленно потянулись жадные лапы претендентов, вступил отрок Алексей Второй. Христианские вассалы базилевса на Востоке, Боэмунд и Рубен, наконец-то почувствовали облегчение — новому самодержцу было уже не до них — и отметили своё освобождение от пристального внимания императорского ока тем, что... поссорились между собой.

В то время как в Византии, на севере Сирии и в Киликии христиане были заняты выяснением отношений между собой, внутри Иерусалимского королевства всё сильнее нарастали центробежные силы. Помолвка Онфруа и Изабеллы не возымела должного действия, очень скоро дама Агнесса в очередной раз продемонстрировала всем сторонника единства, как тщетны их чаяния — мира с Ибелинами у Куртенэ быть не могло[49].

6 октября 1180 года скончался патриарх Иерусалимский Амори́к де Несль, спустя десять дней клирики Святой Земли избрали на его место архиепископа Кесарии, кандидатуру которого, как нетрудно понять, с подачи матери, предложил король. Правда, обсуждалась и вторая — архиепископ Тира, однако Бальдуэн, разумеется, утвердил первую. Сбылась мечта некогда безвестного оверньского священника — Ираклий сделался патриархом Иерусалима; хозяином в уделе Иисусовом стал невенчанный супруг прекрасной Пасхии, которую уже скоро буквально все, от простых граждан до благородных господ, стали уважительно именовать — мадам патриархесса.

Новоизбранный глава духовной организации королевства латинян не забыл слов архиепископа Гвильома, предупреждавшего клир о мрачном пророчестве, в котором говорилось о Святом Кресте и двух Ираклиях. Уже в апреле следующего года один из лучших людей Утремера испытал на себе ярость мести патриарха: найдя подходящий предлог, Ираклий отлучил тирского святителя от церкви. Годом позже, устав искать справедливости в родном отечестве, Гвильом отправился в Рим, а ещё спустя год или полтора скончался при невыясненных обстоятельствах[50].

Той же осенью, когда умер патриарх Аморик, сменили руководителя ордена и тамплиеры. Одо де Сент-Аман загостился у Салах ед-Дина в Дамаске. Хозяин, как водится, решил подзаработать на своей победе и повёл с магистром речь о выкупе, на что тот ответил, что бедному рыцарю нечего предложить за себя, кроме своего пояса и обеденного ножа. «Ну что ж, торг есть торг», — надо полагать, подумал султан и вышел с другим предложением. На сей раз он с магистра денег за освобождение требовать не стал, мол, раз так, уважаемый, давайте обменяем вас на кого-нибудь из знатных мусульманских пленников, томящихся в плену у ваших единоверцев. Гранмэтр оскорбился и заявил, что за него недостаточно и десяти самых важных язычников. В общем, он тоже решил показать, что не лыком шит — уж если торговаться, то на полную катушку.

Неизвестно, чем бы всё закончилось, но в процессе торгов брат Одо неожиданно скончался. Место его занял один из ветеранов братства, в давнем прошлом магистр Испанской провинции брат Арнольд де Торрож[51]. Вскоре после этого небезызвестный Жерар де Ридфор сложил с себя обязанности марешаля Иерусалима, поскольку новый глава Дома предложил известному своей храбростью и благочестием молодому человеку занять одну из самых престижных должностей в иерархии ордена: так заклятый враг графа Раймунда сделался сенешалем Храма.


Между тем Ренольда де Шатийона мало волновали дела церковные, если только они не касались его лично, не затрагивали его персональных интересов. Он всегда абсолютно искренне полагал, что богатства, собранные попами, могли бы куда лучше послужить на благо и во имя торжества дела крестоносцев, если бы их использовали не для украшения храмов, а для снаряжения многочисленных и хорошо вооружённых армий, способных вести непрестанную войну с неверными. Хотя близился к концу уже пятый год его управления Горной Аравией, князь так до сих пор и не смог выбрать времени, чтобы вплотную заняться исполнением своих тайных замыслов. Однако он вовсе не собирался забывать о них.

Сладострастная Агнесса, любившая в перерывах между жаркими объятиями обсуждать государственные дела, знала что и, главное, кому говорила. Не зря упоминала она про дороги, проходившие через наследственный удел Этьении де Мийи. Караванные пути неверных! Какие несметные богатства перемещались из Египта в Сирию и из Сирии в Египет! Из-за этого только и стоило жениться на даме из Крака. Иных достоинств у неё, на взгляд супруга, как будто и не имелось — скучная святоша! Не святоша даже, а... В общем довольно скоро он перестал посещать жену по ночам, несмотря на то, что она далеко ещё не утратила былой красоты. Однако красота эта была не такой, которая могла бы увлечь странника-пилигрима, который в свои пятьдесят с лишним оставался ещё во многом таким же мальчишкой, каким впервые пришёл в Святую Землю.

Как высоко вознёс его Бог и в какую пропасть бросил потом! И вот строптивый раб снова сделался угоден Верховному Сюзерену.

Ренольд был счастлив, счастлив, пожалуй, даже больше, чем тогда, когда, сочетавшись браком с Констанс, воссел на престол её предков. Здесь, на самых сухих и пустынных границах Иерусалимского королевства, люди были другими, они нравились князю, и он нравился им. Здесь не то, что в Антиохии, где всё время приходилось ожидать предательства вельмож или бунта черни. Здесь он чувствовал себя настоящим хозяином.

Хотя территория Заиорданья и не уступала размерами княжеству Антиохийскому, особенно в его нынешних границах, а даже, пожалуй, превосходила его, подданных у повелителя Горной Аравии было в несколько раз меньше. Земли Ренольда представляли собой почти безводную пустыню — горы, долины, окрашенные одной и той же жёлтой краской разных оттенков, где-то более светлых, где-то тёмных или, точнее, грязных тонов. Особенно контрастными казались среди всего этого зелёные пятна оазисов, главных источников богатства барона Керака. Соль из копей у Мёртвого моря, сахар из Пальмиры также приносили доход сеньору. Ну и, разумеется, стада кочевников. Бедуины безропотно платили франкам дань — ведь платить всегда кому-нибудь нужно, так не всё ли равно, какому богу молится тот, кому следует отдавать положенное?

Бедные сыны Аравии, родины ислама и коллеги пророка Мухаммеда по ремеслу, были не больше мусульманами, чем сеньор Трансиордании — христианином. Хотя при случае и они и он не ленились поминать имя Божье: «Да будет на то воля Господа!»; или так: «Аллах велик, да смилуется он над правоверными!» Смилуется? При таком соседе, как Ренольд де Шатийон, — едва ли.

Впрочем, это смотря по тому, о каких правоверных идёт речь. Правоверный шейх Дауд, разбойничьи шайки которого вырезали на пути домой безоружных правоверных египтян, разбитых франками при Монжисаре, не раз помогал иб-ринзу кафиров Арно в его явно не угодных Аллаху делах. Правда, поскольку слово «аллах» и означает бог, а он един на небе, то, возможно, убийство как христиан так и мусульман, для него в равной степени противно или... приятно. Последнего также не следует исключать, особенно учитывая многочисленные примеры из собственного горького опыта человечества, который оно почерпнуло в ходе длительного и трудного процесса эволюции.

В общем, пока франки Иерусалима и турки Дамаска и Каира выясняли, чей бог лучше или кто из них правильнее ему молится, князь Ренольд и шейх Дауд пришли к выводу, что настало время заняться решением практических вопросов, пополнением собственной казны за счёт благочестивых мусульманских паломников. Ренольд и Дауд давно собирались как следует поохотиться к востоку от Красного моря, в аль-Хиджазе, земле, также принадлежавшей султану Египта, — да что же это такое, куда ни повернись, везде уже он?!

Тем временем двухлетнее перемирие между королём Иерусалима и Салах ед-Дином, в подписании которого участвовал и Ренольд, сделало турок совершенно беспечными — они начали ездить туда-сюда, когда только им заблагорассудится и, что самое возмутительное, почти без охраны.

Наконец благоприятный момент представился.

В начале лета в резиденцию сеньора Петры прилетела весть о том, что огромный караван вышел из Сирии в Мекку. Князь собрал войска и двинулся на юг, имея целью осадить Айлу, заявив, что хватит-де неверным поганить своим присутствием стены христианской крепости! Странно, что при этом Ренольд взял в поход лишь тех, у кого имелись по две и более лошади, а что касается осадных приспособлений, то их он как-то даже и не подумал захватить с собой, вероятно полагая, что Господь и без того дарует ему немедленную победу — ну как же может Иисус не помочь столь благочестивому христианину?

На пути к заливу Акаба франки вдруг резко повернули влево и, двигаясь в восточном направлении, через несколько дней пути повстречали бедуинов, которые и сообщили, что караван уже миновал то место, где они первоначально собирались напасть на него. Дауд не особенно волновался, он хорошо знал дорогу, по которой двигались паломники и купцы, и предложил напасть на них неподалёку от оазиса на развилке, прежде чем часть караванщиков свернёт к Тайме.

Проделав пусть более чем в сто лье, франки и их союзники нагнали караван на расстоянии одного перехода от оазиса.

Оттуда, где расположились участники рейда, хорошо просматривалась местность, на которой разбили лагерь ничего не подозревавшие мусульмане. Они, конечно, также видели костры, разведённые дружинами Ренольда и Дауда, но даже и не догадывались о целях соседей. Да и разве могла сравниться жалкая лужица огоньков где-то в стороне в горах с морем огней, разожжённых паломниками на равнине?

Этьении очень не хотелось отпускать в поход сына, но Ренольд настоял: парень уже входил в возраст, и ему предстояло вскоре надеть шпоры. Прежде этого ему, как и любому другому благородному юноше, надлежало полной мерой отведать жизни настоящего солдата, а где же сделать это лучше всего, как не на войне? По закону, не принёсший омажа юноша участвовал в рейде в качестве сержана, или ескьюера взрослого рыцаря, — князь определил пасынка в щитоносцы к Жослену.

Нельзя сказать, чтобы Храмовник очень обрадовался — Онфрэ явно родился не для битв, он рос при матери, которая, по единодушному убеждению большинства воинов, слишком уж берегла сыночка. Не то, чтобы Онфрэ отказывался выполнять нелёгкие обязанности слуги, он честно старался, но толку от его стараний выходило немного. Однако другого оруженосца у Жослена не имелось, и потому ему чуть ли не всё приходилось делать самому. Поскольку ескьюер Храмовника являлся одновременно и наследником сеньора Трансиордании, Онфрэ делались кое-какие послабления, например, ему позволялось сидеть за одним столом, точнее, у одного костра с Ренольдом.

В ночь перед делом здесь же оказался и вождь бедуинов, пришедший к князю в гости. Они выпили, поговорили о том о сём.

— Скажи, сеньор Дауд, — начал Караколь, любимый оруженосец князя, выполнявший здесь и роль виночерпия, и прислуживавший господину за трапезой. — Как же так получается, что Аллах не разрешает правоверным пить вина, а ты и твои разудалые храбрецы пьют его? Да как пьют?! Даже и среди тамплиеров не всякий за ними угонится. Хотя среди них немало больших мастеров опорожнять чаши, божиться и костерить всех кого ни попадя на чём свет стоит.

Говорил Караколь, большой любитель пошутить и позадирать рыцарей, особенно Жослена, на ужасном подобии арабского, однако суть вопроса шейх всё же понял.

— Да, — сказал он, кивая, — Аллах в этом смысле очень строг. Но сейчас ночь, и он спит.

— А вдруг нет? — делая страшные глаза, поинтересовался Караколь. — Вдруг он бодрствует и всё видит?

— Должен же он когда-нибудь отдыхать? — произнёс Дауд, складывая ладони лодочкой и поднимая глаза к глубокому чёрному небу, искрившемуся мириадами больших и малых звёзд. — А потом... у него столько забот, разве есть время следить за каким-то бедным пастухом?

Бедным пастухом вождь кочевников именовал себя; он был отнюдь не прост, ценил свободу больше жизни и уж тем более больше какого-то там Аллаха. Дауд ненавидел всех правителей, стремившихся надеть на него ошейник, особенно когда те пытались использовать для достижения своих целей религию, старались отобрать у него волю под предлогом необходимости объединения всех сил ислама для борьбы с кафирами. Особенно «нежную симпатию» испытывал шейх к Салах ед-Дину, называя его не иначе как самозванцем или великим королём рабов, и всё ещё жил под нпечатлением событий почти уже четырёхлетней давности, когда кочевники Дауда вволю порезвились, тысячами убивая безоружных египтян, моливших единоверцев о пощаде по имя Аллаха.

— Ну раз с Аллахом всё улажено, тогда ещё вина? — предложил Караколь.

— Не откажусь.

— Как же получается, твоя милость? — продолжал виночерпий, зная, что слова его придутся по душе шейху. — Как же так вышло, что твои пастухи искромсали в капусту войско султана правоверных?

— Я уже попросил за это прощения у Аллаха, — с притворным смирением проговорил Дауд. — Мы обознались. Никто из моих воинов и предположить не мог, что солдаты великого короля Египта могут разгуливать по нашим горам и долам без оружия. Мы подумали, что это бараны, и решили — не худо бы заготовить мясца впрок. Грех был бы не сделать этого, ведь эмир Арно позволяет нам брать соль в его копях по весьма низкой цене, почти даром, за то мы и благодарим эмира, ну и Аллаха, конечно.

Ренольд, которому суть диалога переводил Жослен, усмехнулся и произнёс:

— Скажи шейху Дауду, что соль он и впредь станет получать по той же цене. Главное, чтобы он и впредь заготовлял побольше жирных египетских барашков.

— А чем сирийские хуже? — полюбопытствовал Дауд, кивая в сторону моря огней, и в глазах его появился хищный блеск. — По мне, так они уже достаточно нагуляли вес. А что скажет на это эмир Арно?

— Это точно! — Все, кто был у костра энергично закивали, а князь спросил: — Скажи-ка, шейх Дауд, а правда, что ты всегда с одного удара отсекаешь башку... м-м-м... барану?

Услышав перевод вопроса, вождь бедуинов заулыбался и, скромно опуская глаза, признался:

— Да. Если, конечно, баран стоит и не дрыгается. Один прихвостень великого короля Египта умолял меня не убивать его. Я велел ему встать на колени и вознести молитву Аллаху, дабы тот смилостивился над ним.

Шейх умел рассказывать, он, как и положено в таких случаях, сделал паузу, во время которой Онфрэ не выдержал и спросил:

— И что же было дальше?!

Жослен переводить не стал, но Дауд и без того понял смысл вопроса.

— Он начала молиться... Но в словах его недоставало искренности, и Аллах не услышал его просьбы.

— Как? — Захлопал глазами Онфрэ.

— А вот так! — вождь бедуинов вскочил и, выхватив саблю, взмахнул ей.

Клинок просвистел в воздухе, а юноша во все глаза уставился на баранью ногу, которую всё ещё держал в руке, хотя, увлечённый разговорами взрослых, давно забыл о еде. Сабля Дауда точно бритва срезала кость всего в двух вершках от пальцев наследника Горной Аравии.

— Вот это да! — только и промолвил тот и обратился к Ренольду: — А вы, государь, могли бы так?

Тот пожал плечами, а потом протянул пасынку валявшуюся у ног обглоданную кость.

— Подержишь? — предложил он, кладя руку на эфес меча.

— А-а-а... — пролепетал Онфрэ и часто-часто заморгал, и все захохотали.

Князь усмехнулся и бросил кость за спину.

— Ещё вина, сир Онфруа? — с наигранной почтительностью спросил Караколь, склоняясь над наследником и дыша тому в затылок запахом чеснока.

— Нет... то есть... да... то есть... — пролепетал озадаченный юноша и вдруг закричал: — Ай! Ой! Что это?! Что это?! — Он вскочил и запрыгал, точно укушенный, изгибаясь всем телом и размахивая руками в тщетных попытках дотянуться до середины спины. — Что там? Что туда попало?!

— Чёрний смэрть, — нарочно с любимым немецким акцентом проговорил Караколь. — Стрящний болёщой жюк кусать малэнький Фрэ за жёпа.

— Помогите!!!

Никто не откликнулся на призыв юноши, но вовсе не по причине особенной чёрствости, а просто потому, что ни один из сидевших у костра рыцарей не мог прийти в себя от смеха. Некоторые попадали на землю и, катаясь по ней, хохотали до колик. Громче всех заливался шейх Дауд, он то и дело откидыпился назад, задирая подбородок и хватаясь за живот, при этом длинный клин его бороды трясся, как язык ящерицы.

Единственным человеком, кое-как сумевшим справиться с собой, оказался господин несчастного юноши. Жослен вскочил и довольно чувствительно стукнул кулаком по покрытой кольчугой спине Онфрэ.

— Здесь?

— Ниже!!!

— Здесь?

— Левее!!! Он отполз!

— Здесь?

— Да! — Впрочем, Храмовник и сам понял, что попал. Несмотря на всеобщее «лошадиное ржание» у костра, всё же треск лопнувшего тела большого жука был слышен довольно отчётливо.

Никем не останавливаемый Караколь продолжал паясничать:

— О бэдний жюк! Насталь его смердь! Он паль как геройский сольдат в неравний схватка с храбрий рытцар Жосцелин. Бэ-э-эдний жюк! Жена будэт плакат над ним! А ведь он не быть опасний, просто жьирный, как откормленный баран...

— Заткнись, — негромко бросил князь, и оруженосец вмиг умолк.

Рыцари тоже мало-помалу угомонились, но ещё долго кого-нибудь из них неожиданно охватывал приступ беззвучного смеха.

— Отправляйся-ка ты спать, малыш, — проговорил Ренольд, когда веселье закончилось и пасынок немного успокоился. Князь перевёл взгляд на Жослена. — Уложите вашего оруженосца, шевалье. Я не хочу, чтобы он завтра уснул в седле.

Юноша насупился, но приказ исполнил. Оба они поднялись и отошли в сторонку.

— Может, немного прогуляемся, мессир? — с надеждой спросил Онфрэ Жослена. — Мне совсем не хочется спать.

Храмовник кивнул:

— Хорошо.

— Батюшка рассердился на меня? — спросил юноша, когда они отошли уже достаточно далеко от стоянки и, поднявшись на пригорок, остановились, окидывая взглядом лагерь паломников. — Я невежливо повёл себя? Но ведь он может так, как шейх Дауд?

— Даже лучше, — ответил рыцарь. — Видел бы ты нашего сеньора при Монжисаре! Турки бежали от одного его вида. Но он всё равно нагонял некоторых из них, а одного, которому вздумалось сопротивляться, развалил наполы, прямо от плеча до седла! — Он выразительно провёл рукой по своей груди. — Я сам видел, как тот распался на две половинки! В какой-то миг и не понял, что произошло: сеньор взмахнул мечом, а язычник сидит как ни в чём не бывало. Потом лошадь под ним шевельнулась, и он брык... одна часть — в одну сторону, вторая — в другую. А господин даже и не взглянул, дальше поскакал.

— Я много слышал про ту битву, — с некоторой завистью признался Онфрэ. — Все говорят про то, как наши из Ультржурдена там отличились. Вам повезло, вы-то там были, а я...

Жослен пожал плечами. Его и наследника Заиорданской сеньории разделяли всего каких-нибудь пять лет, но сын Этьении де Мийи был ещё мальчишкой, а его рыцарь — взрослым человеком, побывавшим к тому же во многих битвах и стычках с врагом и даже в плену у неверных. Между тем скоро статусу юноши предстояло претерпеть серьёзные изменения. Так или иначе роль оруженосца Онфрэ играл в последний раз в жизни. Он — наследник Петры, возможно, когда-то наступит день, и Жослен назовёт сегодняшнего своего слугу сеньором, принесёт ему омаж и, обращаясь к нему, будет говорить: «государь». Больше того, чего доброго, в один прекрасный день Онфруа де Торон станет королём Иерусалимским, как-никак он помолвлен с сестрой теперешнего монарха.

Подумав об этом, Храмовник сказал:

— Скоро тебе приносить омаж. Станешь рыцарем и будешь сражаться в битвах.

— Я так волнуюсь...

— Из-за завтрашнего дела? — поинтересовался Жослен, спускаясь с холма и неторопливо шагая по направлению к огням. — Это ерунда.

— Да нет... А вы, мессир, вы ведь не так давно приносили присягу. Что вы чувствовали?

— Не спал всю ночь, — честно признался рыцарь. — Сидел в часовенке при казарме в Монреале и думал.

— О Боге?

— О Боге? — переспросил Жослен. — Да... То есть, полагается, конечно, молиться и думать о возвышенном, а я... Сна чала, конечно, молился и всё такое, а потом стал вспоминать, как мы с сеньором сидели в башне в Алеппо. Как бежали оттуда и потом прятались у одной купчихи... Там я встретил одну девицу, служанку...

— У вас с ней были... — начал Онфрэ и замялся, краснея. — Да.

— Сколько же лет вам было, мессир?

— Четырнадцать. Вот о ней-то я и думал перед святым распятьем в часовне. А наутро... всё так быстро произошло. Честно говоря, я и не думал, что столько народу соберётся. Весь Монреаль сбежался, любят люди на что-нибудь поглазеть. Клирики читали молитвы, распевали псалмы. Мне надели шпоры, сеньор опоясал меня вот этим мечом. — Жослен похлопал по рукояти. — Я встал на колено, сеньор слегка шлёпнул меня по физиономии — у меня аж искры из глаз посыпались, и я сразу на одно ухо оглох и уже не слышал даже, как произнёс положенное: «Сир, я становлюсь вашим человеком». Я испугался, что вообще не сказал этих слов, и давай второй раз, громче, а он мне: «Что орёшь? Я не глухой». Я теперь таю, для чего придумали, чтобы при посвящении вассал вкладывал свои руки в ладонь сюзерена, если бы не это, я бы точно упал, а так он удержал меня. Потом постельничий Юбе́рт начал читать присягу, а я повторял за ним слово в слово, потом князь поцеловал меня. Вот и всё. Так я стал его рыцарем, человеком рук и губ.

Осознавая всю «пропасть лет и событий», разделявшую их, наследник Трансиордании вздохнул:

— А у меня ещё ничего не было.

— Всё будет, Онфрэ, обязательно будет, — утешил его Жослен и вдруг насторожился: — Смотри, кто это там?

За разговором они не заметили, как отошли от костров довольно далеко и теперь находились не более чем в полумиле от лагеря караванщиков. Те двое, которых заметил рыцарь, явно вышли оттуда и направлялись в сторону стоянки франков и бедуинов.

«Разведчики? — подумал сначала Храмовник. — Нет, едва ли».

— По-моему, одна из них — женщина? — предположил юноша.

— Похоже, ты прав, — согласился Жослен.

Свет полной луны позволял неплохо рассмотреть их.

— Давай-ка посмотрим, узнаем, кто это, — предложил рыцарь. — Сейчас они скроются вон за тем валуном. Я встречу их, когда они станут выходить оттуда, а ты спускайся — зайдёшь к ним сзади. Нельзя дать им уйти.

Рыцарь и оруженосец разделились. Жослена немного озадачило то, что «разведчики» не вышли из-за камня, как ожидалось, но менять планов не стал, так как опасался оставлять Онфрэ один на один с врагами. Появление Храмовника стало для паломников совершенной неожиданностью. Они, как мгновенно сообразил бдительный франк, явно не собирались ни за кем шпионить и отдалились от своих с одной целью — заняться любовью.

— Не двигаться, неверная собака! — приказал Жослен по-арабски, когда мужчина, услышав скрип камешков под подошвами рыцарских сапог, резко обернулся.

Сабли при нём не было, зато нашёлся довольно внушительных размеров кинжал. Выхватив его, сарацин бросился на Храмовника с такой стремительностью, что тот не успел отскочить. Остриё клинка разорвало несколько звеньев кольчуги на боку рыцаря. Тот отлетел в строну и чуть не упал, ему стоило немалого труда удержаться на ногах.

— Умри, неверный пёс! — закричал сарацин и снова атаковал.

Жослен отбил выпад мечом, который перекинул из левой в правую руку. Заметив Онфруа, метавшегося поблизости с обнажённым клинком, рыцарь крикнул:

— Не мешай мне! Нехристь мой! Держи бабу, не дай ей убежать!

Длинный кавалерийский меч Храмовника, очень удобный для того, чтобы рубить им сидя в седле, не слишком-то подходил для нанесения и отражения колющих ударов, а язычник всё не унимался. Он на чём свет стоит костерил противника и непрестанно нападал, франк же лишь оборонялся. Он попробовал выставить вперёд остриё меча, пытаясь удержать бешеного араба на расстоянии, но тот поднырнул под руку Жослена и со всего размаха ударил его в живот. Лишь в самый последний момент Храмовнику удалось отскочить и поставить подножку противнику, по инерции промчавшемуся мимо.

Франк подбежал к упавшему врагу, поднял меч над головой и изо всех сил опустил его на распростёртое на земле тело, целясь в область шеи, надеясь одним даром отсечь язычнику голову. Однако холодная сталь не нашла добычи, сарацин успел извернуться и избежать смерти. Клинок Жослена, ударившись о камень, высек сноп искр. Тем временем гнусный язычник с прежним воодушевлением и упорством устремился в атаку, чтобы как можно скорее тем или иным способом угробить противника. Подняв камень, араб швырнул его в рыцаря, но тот пригнулся.

— А-а-а! Дьявол! Проклятый агарянин! — закричал Онфрэ, которому метательный снаряд язычника угодил в ногу — парню определённо не везло тем вечером!

Второй камень задел Храмовника, и он понял, что просто обязан уничтожить сарацина немедленно. Взяв рукоять меча обеими руками, Жослен двинулся на араба, рубя перед собой воздух сверху вниз, справа налево и слева направо. Теперь отступать начал язычник. Однако он не просто отходил, а нарочно затягивал поединок, ожидая, когда рыцарь устанет и движения его станут медленнее. Времени для этого понадобилось немного, тяжёлая экипировка франка своё дело сделала, по всему было видно, что Жослен утомлён. Тем не менее он не желал, чтобы оруженосец помог ему — ещё только не хватало, чтобы язычник ранил наследника Горной Аравии.

— Не лезь, Фрэ! — прохрипел Храмовник, заметив, что Онфруа хочет вмешаться. — Стереги её! Это важнее. Если она уйдёт, безбожники всполошатся!

Слишком длинная тирада не пошла на пользу рыцарю, дыхание его сбилось, он, в очередной раз излишне усердно рубанув пространство перед собой, зашатался и чуть не упал. Можно сказать, что бой складывался по классическим для Востока правилам: христианин делал ставку на силу, язычник полагался на ловкость. И вот наконец, решив, что подходящий момент для контратаки настал, сарацин со всей стремительностью просился на франка. Остриё меча Жослена находилось в крайней нижней точке траектории удара, и сам воин оказывался совершенно беззащитен перед кинжалом язычника. Понимая это, тот хищно улыбнулся, мысленно подводя итог. Одного врага уже можно было считать покойником, второй не представлял серьёзной опасности, его араб собирался захватить живым — очень бы интересно узнать, что делают неверные на таком удалении от своих земель?

Все эти калькуляции заняли всего какую-то долю мгновения.

— Прощайся с жизнью, кафир! — воскликнул язычник и, сделав выпад... закричал от боли: — А-а-а!

Онфрэ открыл рот, не понимая, куда девался кинжал араба. Тот стоял, лишь чудом сохраняя равновесие, продолжая вытягивать отрубленную почти по локоть правую руку. Жослен же, переминаясь с ноги на ногу, подыскивал удобную позицию для решающего удара. При этом Храмовник вовсе не выглядел таким уж измученным, как казалось буквально только что.

— Ну, пёс? — спросил он противника по-арабски. — Так кому из нас надо прощаться с жизнью? — Не получив ответа, Жослен крикнул уже по-французски: — Смотри, Онфрэ!

Серебром сверкнул в свете луны рыцарский клинок, и голова сарацина скатилась на землю.

— Здорово... — проговорил юноша, невероятно поражённый всем увиденным. — Я думал, ты выдохся!

— Как бы не так, — усмехнулся Храмовник. — Мне этот приём показал мой бывший сеньор, брат Бертье. Делаешь вид, что выбился из сил, противник решает, что ему осталось только прикончить тебя, а ты... Кто это такой? — строго спросил он женщину по-арабски. Однако та, похоже, лишилась дара речи от страха. Рыцарь обратился к оруженосцу: — Ты говорил, что у тебя не было случая развлечься с бабой? Можешь сделать это теперь. Дарю её тебе.

Тут способность говорить немедленно вернулась к женщине.

— Нет! Нет! Благородные господа! — воскликнула она на провансальском диалекте. — Сжальтесь! Я — христианка! Пленница!

— Пленница? — с ноткой недоверия в голосе спросил Жослен, кивая в сторону трупа. — Зачем же ты пошла с ним?

— Он — помощник начальника стражи, мессир! Я рабыня одной из его жён. Как я могла отказать ему?

— Откуда ты и как тебя зовут?

— Жаклин, мессир, — ответила женщина. — Я из Лангедока, из города Монпелье, может, слышали? Мы с мужем отправились в Святую Землю, чтобы помолиться у Гроба Господня. Наш корабль застигла буря, он пошёл ко дну, муж мой утонул со всем нашим небольшим имуществом. Я же оказалась среди тех, кому посчастливилось уцепиться за обломки, которые и прибило к берегу.

— То были земли язычников?

— О да! Они всех нас продали в рабство!

— Ах, скоты неверные! Они же знали, что вы — паломники! — в гневе вскричал рыцарь. — Ну ничего, милая, мы отомстим за тебя!


И они отомстили.

Едва забрезжил рассвет, полторы сотни рыцарей Ренольда вместе с бедуинами напали на просыпавшихся караванщиков. То была славная потеха. Всадники рубили, топтали конями практически неспособных сопротивляться мужчин, а иной раз под горячую руку и женщин и даже детей. Сердце Жослена переполнял благородный гнев и восторг — как же приятно было, исполняя волю Божью, потянувшись с седла, рубить бегущих язычников, вонзать острый клинок в мягкую плоть!

Это вдохновенное чувство захватило даже юного Онфрэ. Первое боевое крещение удалось на славу. Теперь у наследника Горной Аравии появились все основания называться рыцарем, с полным правом примет он от бывалого воина и шпоры, и отцовский меч, что много лет тоскует по солдатской руке, и ритуальную пощёчину — последнюю пощёчину, которую не нужно смывать кровью. Кровью? Кровью! Кровью обидчика.

Чего-чего, а крови хватало. И обид, впрочем, тоже. Щедро отплатили франки богомерзким язычникам за то зло, которое причинили они их господину, князю Скалы Пустыни, Ренольду Шатийонскому.

Дикая вакханалия прекратилась только после полудня, когда, воздав врагам по заслугам, рыцари и их союзники принялись пировать рядом с трупами. Воины поднимали кубки за здоровье своих вождей, приведших экспедицию к успеху. Ренольд и Дауд порешили не останавливаться на достигнутом, отправить доставшуюся им огромную добычу — больше тысячи верблюдов, груженных всевозможным добром, множество коней, скота и рабов, всего на сумму, примерно вдвое превышавшую ту, которую заплатил князь за собственную свободу — в свои земли с конвоем.

Сами же дерзкие мстители настолько вошли во вкус, что горели желанием продолжить веселье, а князь даже хотел изгоном взять Медину, до которой оставалось ещё добрых сто лье пути. По дороге туда его нагнала весть, что племянник Сапах ед-Дина Фарухшах вторгся в пределы христианских территорий и угрожает Кераку.

Ренольд нехотя повернул назад и, разграбив на прощанье селения в оазисе, ускоренным маршем двинулся в свой удел.

VI


Весть о действиях мусульман пришла очень быстро и как нельзя более своевременно. Получилось так, видимо, прежде всего оттого, что принёс её настоящий специалист своего дела — Раурт де Тарс, памятный жителям Триполи праведник, по прозвищу Вестоносец.

Последние годы рыцарь этот служил Боэмунду Заике, но отъехал от него по причине недовольства. Ренольд не стал расспрашивать — любой, кто уходил от князя Антиохии или графа Триполи, мог рассчитывать на тёплый приём в Горной Аравии, по крайней мере, пока там правил пятидесятипятилетний уроженец Шатийона. Да и кроме того Раурт пришёлся новому сюзерену по душе; рыцарь не жаловался ни на одного из своих прежних хозяев, а лишь сказал, что не нашёл в них тех, кого жаждал обрести. Позже, правда, признался: «Теперь каждый воин в Леванте, кто ищет удачи, кто не привык, чтобы меч его ржавел в ножнах, мечтает наняться на службу к государю Заиорданских земель». При этом Раурт вовсе не льстил сеньору Керака: рассказы о храбрости Ренольда и удали его рыцарей привлекали смельчаков, спешивших встать под его знамёна. Тот, кто искренне стремился исполнять христианский долг, не разбивая лоб в поклонах, а вспарывая животы и отрубая головы неверным, мог рассчитывать на тёплый приём у сеньора Петры.

Однако некоторых героев князю пришлось... покупать.

Дело всё в том, что Ив де Гардари́ устал терпеть насмешки прирождённых наездников, с лёгкой руки князя потешавшихся над моряком ещё со времени знаменитой битвы при Монжиса́ре, и решил не просто доказать господину собственную полезность, но и разом утереть нос товарищам. Несмотря на то что ватранг, которого все в Кераке считали немцем, давно уже сумел с помощью Жослена обзавестись хорошим конём, мало что изменилось, всё равно Ивенс по-прежнему держался в седле не так, как подобало рыцарю. И тут уж никто, даже Храмовник, не мог ничего поделать — юноша из Страны Городов родился не для лихой кавалерийской атаки. Он вырос не на земле — в море, в море и надлежало ему умереть.


В начале 1182 года от рождества Христова Ренольд с отборной дружиной отбыл в Акру, где в то время находился король.

Бальдуэн ле Мезель уже перестал сердиться на сеньора Петры за рейд в аль-Хиджаз, хотя поначалу и признавал справедливыми требования Салах ед-Дина вернуть захваченную удальцами Ренольда добычу. Иерусалимский правитель довольно настойчиво требовал сделать это. Он кричал и топал ногами, напрасно расходуя и без того свои невеликие силы. Юный монарх только и сделал, что выпустил пар; всё кончилось ничем, Куртенэ и тамплиеры не забывали своих в беде. Но, как нам хорошо известно, останавливаться на достигнутом было вовсе не в обычае пилигрима из Шатийона. В общем, не успела отгреметь над головой князя одна гроза, как в ней, головушке этой буйной, полной дум о судьбах христианства, вызрел уже новый, куда более дерзкий план.

Нетрудно понять, кто навёл сеньора на мысль устроить морскую прогулку, прорубить окно в... Африку. Ивенс просто бредил этой идеей; в середине апреля он вернулся из Каира, куда ездил с торговыми агентами ордена Храма покупать галеры... для учреждения заграничной торговли. Из всех граждан Трансиордании Ив де Гардари́ наиболее подходил на должность... ну, уж если не морского министра, то по меньшей мере главного советника. Но, как поначалу показалось господину, Ивенс совершенно не оправдал себя в роли купца. Словом, едва посланный в Каир уполномоченный вернулся, князь схватился за голову. За всем, как убеждался Ренольд, надо было следить самому, а то недолго и без штанов остаться. В общем, вышла промашка, ибо ватранг, мягко говоря, не слишком почтительно обошёлся с казной, доверенной ему господином.

И это в такой момент?!

Пришли достоверные известия об активизации Салах ед-Дина в Египте — султан готовился выступить в Сирию с большим войском, — надлежало с толком потратить каждый динар, каждый дирхем из награбленного в аль-Хиджазе на вооружение дружины и на предварительные выплаты наёмникам, и что же? Ивенс преподнёс сюрприз, порадовал, что называется! Потратил совершенно немыслимое количество денег на то, чтобы накупить на одном из самых больших невольничьих рынков мира никому не нужных рабов, в то время как после прошлогоднего рейда в Кераке и Монреале своих не знали куда девать!

Когда Ренольд осознал наконец, что Ивенс не шутит и что он действительно приобрёл вместо обещанных кораблей всех этих огромных бородатых и косматых полуголых, оборванных мужчин, князь пришёл в ярость. Первым делом он съездил ватрангу по физиономии, однако тот не упал, как обычно случалось с теми, кому прежде доводилось отведать кулака забияки из Шатийона, а, утерев разбитые губы и сплюнув на землю зуб, поинтересовался:

— За что ж так-то, государь?!

— За то, что деньги на ветер пустил! — зарычал Ренольд, несколько теряясь из-за необычайной устойчивости воина: «Неужели до того ослаб? Неужто уж и рука больше не та?! Постарел?!»

Ничего хуже, ничего страшнее для рыцаря, чем лишиться сил, стать вдруг слабым, как женщина или ребёнок, и придумать нельзя.

— Где корабли?!

— Команда есть, и корабли будут! — заявил Ивенс, указывая на притихшую толпу, чем только подлил масла в огонь гнева своего господина. — Ты бы послушал, государь, прежде чем бить!

На сей раз князь постарался от души, однако ватранг, хотя и сделал несколько скачков, чтобы не потерять равновесия, всё равно сумел устоять на ногах.

— Послушать тебя?! — переспросил Ренольд, примериваясь для нового удара. — Я тебя послушаю, если скажешь, на кой чёрт мне этот сброд?!

— А кто воевать будет?

— Воевать?! De parbleus! Ты французских рыцарей воевать учить станешь? Сам на лошади сидеть не можешь! Воин! Дьявол тебя забери!

— На море, государь, от лошади проку нет, — возразил ватранг, вытирая рукавом кровь с лица и внимательно следя за приготовлениями сеньора. — А скажи мне, кто грести будет? Кто к рулю встанет?

— Грести?!! — Гнев явно мешал Ренольду как следует прицелиться. Ивенс же между тем решил не испытывать на себе мощи кулака господина, поэтому следующий удар его пришёлся моряку в защищённую только кожаным камзолом грудь. — У меня полны подвалы неверной сволочи! Приколочу их к вёслам гвоздями, как миленькие грести станут! И без рулей обойдусь!

Тут до него дошла наконец вся комичность положения, в котором он оказался — к каким вёслам прикуёт он мусульманских пленников, если у него, собственно, нет кораблей? Гнусность деяния Ивенса — уж не отпирался бы, пропил казну, так и скажи, мол, пропил, государь, хочешь казни, хочешь милуй! — помноженная на его дьявольское упорство, стали ветром, породившим бурю. Его нежелание признать свою неправоту, повиниться, покаяться нашло всё-таки достойное воздаяние. На сей раз, видно, сам Господь направлял руку князя, он не промазал, и сила удара оказалась такой, какой нужно. Ватранг упал.

— Уходи с глаз долой! — склонившись над ним, с гневом и обидой бросил Ренольд. — Не нужен мне ни ты, ни твои корабли! И сброд свой забирай! Благодари Бога, что встретил я тебя в тяжёлый час, и ты тогда, не в пример дням сегодняшним, был мне другом. Молись Господу, а то бы вздёрнул тебя!

— Вздёргивай! Вздёргивай! Твоё право! Всё верно, казну твою я потратил не так, как обещал! — с вызовом закричал Ивенс. — Однако прежде дай сказать! Я всегда верил тебе и служил из любви! Я не купил кораблей, потому что понял — никто не поверит, что сеньор Керака решил вдруг стать торговцем. Раньше, чем мы выйдем в море, язычники проведают о наших планах и успеют приготовиться. Что сделаем мы тогда с тремя, пусть даже пятью галерами против тридцати или сорока? Я придумал другое, а ты даже не захотел меня послушать!

— Я тебя послушаю! — зловеще улыбаясь, пообещал Ренольд. — Только я ведь предлагал тебе уйти подобру-поздорову, а вот теперь точно вздёрну! Но прежде уважу просьбу. Говори, да покороче!

— Что ж! — Ватранг поднялся и показал на толпу приобретённых в Каире пленников, которые, исподлобья глядя на разгневанного господина, ожидали окончания перепалки. — Я привёл тебе викингов. Они не только самые лучшие моряки на всём белом свете, но и плотники. У тебя в лесах Моабитских растёт лес, вполне годный для строительства кораблей. Эти люди срубят суда и станут на них экипажами. Ни один раб, прикованный к веслу, не может грести так же быстро, как свободный викинг. Мы обрушимся на неверных, как гром среди ясного неба! В прежние времена, как я слышал от воинов, конунги и ярды на нескольких драккарах брали великие крепости. Даже Париж покорился им. На моей родине конунг Гардарики Хэльгу сумел захватить даже Киев, город размерами больший, чем Алеппо и Дамаск, взятые вместе. О том сложили песни, и по сей день поют их старцы-гусляры.

Страстная речь Ивенса поразила князя, он, как оказалось, и не знал этого человека. Тем не менее сеньор Горной Аравии не спешил менять гнев на милость.

— Так ты говоришь, они — доблестные воины? — спросил он, показывая на хмурых ватрангов. — Как же тогда эти собачьи дети ухитрились угодить в плен?

Тут бы кому-нибудь и напомнить Ренольду Шатийонскому, что и сам он, несмотря на храбрость и ратную удаль, сделался узником донжона в Алеппо. Однако, как нетрудно догадаться, никто не стал проводить подобных параллелей. Ивенсу такое и в голову не пришло, а привезённые им бородачи не знали французского языка и едва ли понимали, о чём шла речь. Впрочем, Ренольд так думал, но, как выяснилось, ошибся. Один из викингов, немолодой и далеко не самый крупный, вышел вперёд и на вполне понятном для любого жителя Утремера наречии проговорил:

— Славный и храбрый государь. Прости меня, но я скажу, мы — не собачьи дети. А уж кому и как довелось потерять свободу, на то всё воля Господа. Я сам попал в плен раненным, как и многие иные из тех, кого ты видишь тут. Другие были взяты тонущими или найдены полуживыми после того, как буря выбросила их на вражеский берег. Тут ты не встретишь труса. А потому не пожалеешь и о деньгах, потраченных на богоугодное дело. Всевышний вернёт тебе сторицей из имущества врагов. Своё дело мы знаем.

Речь моряка пришлась Ренольду по душе, он спросил:

— Кто ты? Какой веры? Откуда знаешь наш язык?

— Зовут меня Хакон Корабельщик, или, как прозывают некоторые, Джакомо. Отец мой — Олаф-викинг молился Христу, а служил английским королям. Людей, подобных мне и моему отцу, называют на Острове норманнами, хотя так же зовутся и другие, те, что живут в Валланде и не ходят по морю. На их-то языке и говорят англичане[52]. Я же долго жил среди них, ведь на Острове батюшка мой встретил мою мать. С детства я изведал, что такое море. На нём, почитай, родился, на нём и умру.

— Да что вы всё о смерти? — сердясь уже более притворно, чем всерьёз, поинтересовался князь. — Заладили тоже!

Джакомо пожал плечами:

— От неё не убежишь. Ты — рыцарь, тебе на коне свою смерть встречать, нам на палубе.

— Вот о ней-то и хочу спросить тебя, Корабельщик. — Нахмурился Ренольд. — Правда ли, вы такие же воины, как и мастера? Сможете ли построить корабли?

Джакомо обернулся к товарищам и посмотрел на них, а потом, ничего у них не спрашивая, ответил:

— Дай, государь, секиру добрую. Ею срубим тебе корабли, ею снесём головы твоим врагам!

— Добро. Леса у меня много, велю вам строить мне суда. Но для начала вы сделаете другое — покажете себя на суше. Король неверных язычников Саладин грозит походом на Святой Город. Коль скоро вы христиане, то для вас нет выше чести, чем отдать жизнь за Гроб Господень и Истинный Крест, на котором принял муки Спаситель.

Ренольд уже давно заметил, что некоторые из викингов со вниманием прислушивались к разговору — тех, кто понимал французский, оказалось немало, а уж имя главного противника христиан и значение слов «Vraye Croix» знали все.

— За Святой Крест! — закричали они. — Покажем королю неверных! Проучим его! Будет знать, как грозить христианам!

Хотя отцы, деды и даже прадеды большинства из морских разбойников, подобно прочим европейцам, молились Христу, призывавшему возлюбить ближних, в тот момент об этом как-то забывалось и, скорее, казалось, что возносят они хвалы древнему богу войны. Так и думалось, что вот-вот закричат они: «Вотан! Воден! О́дин!», призывая на помощь того, которому дали множество имён. Как бы ни называли они его, просили всегда одного: «Великий Небесный Воин, помоги нам победить в битве! Даруй нам, воинам морским, счастья напиться крови врагов, а мы обещаем тебе за то принести достойную жертву!»

Стала дворцом из сказки Валгалла, ушли в прошлое пиры в чертогах Одина, и дочери его, валькирии, не прислуживают больше за праздничным столом храбрецам, павшим с мечом в руке. Всем, отдавшим жизнь в сражениях за Христову веру, открыта дорога в царство милосердного Бога, принявшего венец мученика. Что с того, если путь к трону Его будет, как и прежде, освещать воинам дьявольский огонь языческого божества? Коль скоро воюют они за правое дело — как же, ведь Крест Господень величайшая из святынь, так учит церковь, можно ли сомневаться? — стало быть, станут теперь не демонами войны, но ангелами битвы, святой битвы против неверных.

— Да здравствует ярл Райнхольд! Ура хёвдингу Петраланда! — ревели две сотни глоток. — Веди нас, государь!

Когда ликование чуть поутихло, Ивенс спросил:

— Так что, государь, ты прощаешь меня?

Ренольд покрутил длинный ус — все слышали вопрос и ждали ответа господина.

— Прощаю, — сказал он. — Чаю, не зря потратил ты казну. Вижу, добрых воинов вызволил из неволи. Но помните — по вашим делам вас жаловать стану, а не по речам!

VII


Не имея возможности наказать воинов сеньора Петры, Салах ед-Дин сорвал зло на простых паломниках. Как раз случилось так, что несколько их кораблей, будучи застигнуты штормом, причалили в порту Дамиетты. Султан схватил и бросил в тюрьму полторы тысячи пилигримов, ни в чём не повинных людей, даже и не слышавших о том, что мир на Востоке нарушен. Тем временем Фарухшах ограбил деревни на склонах горы Фавор, приведя в Дамаск двенадцать тысяч голов скота и тысячу пленников.

В пятый день месяца мухаррама нового 578 года лунной хиджры Салах ед-Дин выступил из Египта[53]. Ренольд убедил короля двинуться с войсками, чтобы преградить султану дорогу, пролегавшую по землям к югу от Мёртвого моря. Однако новым солдатам сеньора Керака, бывшим невольникам, не довелось отомстить врагам, сойдясь с ними в сражении на суше. Таинственным и необъяснимым образом мусульмане смогли обойти франков и, избежав встречи с ними, без боя проскочить в Сирию. 10 июля 1182 года от Рождества Христова, спустя два месяца после начала похода, соединённые силы Салах ед-Дина и его племянника вторглись в Палестину южнее Галилейского моря.

Бальдуэн ле Мезель поспешил туда из Трансиордании, призвав на помощь патриарха, который присоединился к королю, прихватив с собой из Иерусалима главную христианскую святыню, чтобы воодушевлять войска. Латиняне встретили противника у замка госпитальеров Бельвуар. Франки сдержали яростные атаки врага, но и ответные удары рыцарей не смогли смешать рядов ветеранов султана. В конечном итоге обе армии разошлись, и, как часто бывает при ничейном исходе встречи, каждая сторона объявила победителем себя.

Однако Салах ед-Дин на этом не успокоился. В августе египтяне вернулись и ускоренным маршем достигли Бейрута, рассчитывая, видно, захватить его с ходу, но не смогли. К концу тысяча сто восемьдесят второго года султан, убедившись в том, что его агрессия встречает со стороны христиан достойный отпор, вмешался в дела единоверцев на севере, где ссорившиеся между собой государи Дома Зенги переживали не лучшие времена. Раздрай начался, как всегда, из-за... образовавшейся вакансии на державном престоле. На сей раз речь шла об Алеппо. Годом раньше описываемых событий, в начале декабря 1181-го, от колик скончался восемнадцатилетний наследник Нур ед-Дина Малик ас-Салих Исмаил. Природа, как известно, не терпит пустоты, и родичи покойного, правившие в Мосуле, тут же принялись интриговать вокруг престола белой столицы атабеков. Султан Египта и Сирии просто не мог не вмешаться.

Тринадцатого числа месяца раджаба 576 года лунной хиджры Салах ед-Дин осадил Мосул. Как случалось уже не раз за последние годы, Зенгииды позвали на помощь франков. Те совершили ряд успешных рейдов, угрожали даже Дамаску, новой столице султана; однако штурмовать город Бальдуэн не стал, и армия его, нагруженная добычей, вернулась в свои земли.


Тем временем во владениях Ренольда полным ходом шли приготовления к «торговой экспедиции» на Красное море. Ивенс не подвёл, не зря потратил он деньги господина. Некоторые из бывших пленников успели отличиться в рядах королевской армии и зарекомендовали себя хорошими воинами, другие же тем временем строили обещанные сеньору суда. Мастера изготавливали части будущих кораблей, собирали их, подгоняли, а затем... вновь разбирали, чтобы в таком виде посуху доставить на юг. Заправлял ватагой Джакомо, за которым прочно закрепилось его прозвище Корабельщик.

Выступать Ренольд намеревался с началом рождественского поста, чтобы, захватив Айлу, спустить галеры на воду, перебраться на Иль-де-Грэ и захватить замок, расположенный на острове, до наступления нового года. Дальше он собирался действовать по обстоятельствам, либо лично возглавить рейд по портам аль-Хиджаза, либо, ограничившись лишь возвращением захваченных турками морских крепостей, оставить там гарнизоны и вернуться в Керак. Всё зависело от того, какими окажутся первые шаги предприятия, будет ли удача с самого начала сопутствовать христианам. Надлежало как можно дольше соблюдать секретность, дабы не позволить врагу ничего пронюхать заранее. Большинству подданных, тем, кому до поры до времени не полагалось знать, чем занимаются чужаки, было запрещено посещать их лагерь, стоявший на довольно большом удалении от замка.

Запрет не мог, конечно, не подогревать любопытства и не возбуждать самых разнообразных слухов. Так или иначе, но, несмотря на все старания, мусульмане что-то пронюхали, и вот с импровизированной судостроительной верфи пришла весть — пойманы шпионы племянника султана, Фарухшаха.

Разведчиков оказалось пятеро, но не таковы были морские бродяги, чтобы позволить кому-то скрытно подобраться к ним и наблюдать за их действиями, — сами разбойники, дикие звери по сути своей, они нюхом учуяли опасность. Они незаметно окружили соглядатаев, так, что те даже сообразить не успели, как на них со всех сторон набросились и, прижав к земле, скрутили, а потом поволокли в лагерь и принялись задавать вопросы. Викинги допрашивали шпионов жёстко, и к моменту прибытия князя в живых их осталось всего двое, фактически один, так как другой умирал.

— Что ж не дождались меня? — недовольно спросил Ренольд. — Не умеете допытаться правды, так не беритесь.

Раздражение сеньора понять нетрудно, ведь он привёз с собой специалиста, персонального брадобрея и по совместительству важного государственного человека — палача, Рогара Трёхпалого.

Джакомо развёл руками и сказал:

— Прости, государь, недоглядели. Одного сразу задавили — Берси Магнуссон упал на него, чтобы не убежал, когда мы их хватали. Тот затих, думали затаился, прикидывается, мол, ждёт момента, чтобы деру дать, а потом, смотрим, а он мёртвый. Ничего ему не делали, вот тебе крест, господин, — преданно глядя на Ренольда, уверял Корабельщик, точно держал ответ за какое-нибудь страшное прегрешение, например, за вред, нанесённый собаке сеньора, а не за смерть какого-то сарацина. — Дохлый оказался, слабый, не выдержал веса нашего Медвежонка. Викинги прозвали парня так потому, что те, кто плавал с ним, помнят его ещё совсем малышом. Ему и теперь нет даже двадцати. Поговаривают, старый вояка ярл Магнус согрешил с великаншей, а она взяла и подложила на порог его дома плод их страсти. Верно, так всё и было, иначе зачем же понадобилось столь знатному мужу сажать себе на колено подкидыша? Да уж, наш Берси и правда крупноват, один может нести бревно, которое даже викинги поднимают вчетвером[54].

Поговорить Джакомо любил, и потому, чтобы узнать обстоятельства дела, князю пришлось пригрозить Корабельщику приватной беседой с Рогаром Трёхпалым. Тем не менее, как клятвенно уверял англичанин, на всё вообще была воля Господня, поскольку Бог так ослабил шпионов, что ни один не смог выдержать колодок. Что такое колодки в понимании Джакомо, Ренольд уразумел, благодаря разъяснению своего брадобрея.

— Они переборщили, — посетовал он, указывая на умиравшего сарацина. — Раздавили ему всё хозяйство. Теперь, с тем, который остался, придётся обращаться аккуратно, как с девственницей в первую брачную ночь.

— Чего уж особенно возиться с ним? — пробурчал Корабельщик. — Они вроде всё сказали. Кто послал и зачем, признались, так чего ещё нужно?

— Возможно, в замке есть кто-то, кто помогает им, — нехотя проговорил князь. — Я до сих пор не пойму, как удалось Саладину с войском обойти нас? Почему он направился через Синай к Акабе? Кто-то предупредил его, что мы ждём его в другом месте, ведь так? Но каким образом? Ведь никто из нашего войска не покидал лагеря!

Джакомо насупился и, почесав бороду, сказал:

— Тогда дело другое. Выходит, они нам не всё сказали; им велели не просто разведать, как лучше напасть на замок, а выведать, что мы тут строим и к чему готовимся. Тогда, князь, прости меня. Оплошка вышла, погорячились мы с пленными.

— Ничего. — Ренольд повернулся и посмотрел на брадобрея: — Старый добрый Рогар дознается правды у сарацина.

— Истинно так, государь. — Трёхпалый закивал и расплылся в улыбке. — Если только неверный пёс не проглотит свой язык, он всё расскажет нам.

При всём этом разговоре присутствовали сопровождавшие князя рыцари и сержаны, среди свиты находился и Жослен, и оруженосец Караколь, и, конечно, Ивенс, более всех переживавший из-за того, что его подопечные сделали что-то не так. Викинги так же собрались, полукругом обступив Джакомо, их лидера ещё со времён первой встречи с новым господином. Среди северян особенно выделялся один, Ренольд приметил его ещё тогда весной в Акре. Огромный детина с пегой гривой и тёмно-русыми отроду нечёсанными волосами, он даже на фоне Ивенса и своих товарищей казался гигантом.

«Если такой упадёт на другого человека, то, чего доброго, придавит», — подумал Ренольд и спросил:

— Ты, верно, и есть Берси Медвежонок?

— Да... — мотнув гривой, ответил парень.

— Здоров жеребец. Такому не всякая кобыла сгодится. Иная небось не пронесёт его и полмили?

Все ждали гнева сеньора и очень обрадовались, почувствовав в нём желание пошутить. Собравшиеся засмеялись; за полгода, проведённые среди франков, практически все викинги освоились тут и прекрасно понимали разговорную речь. Но право говорить от имени дружины принадлежало одному Джакомо.

— Жаль разочаровывать тебя, государь, — проговорил он со вздохом, — но ты ошибаешься. Одна мелкая арабских кровей кобылка из тех, которых ты послал нам, дабы добрые мастера не отвлекались и не тратили времени, чтобы варить кашу и заниматься прочими мелочами, прекрасно чувствует себя под седлом Берси. И, представь, под утро частенько мы видим его запыхавшимся, точно не он её, а она пришпоривает его всю ночь. Наш друг даже похудел от такого галопа. Вот так-то вот, господин наш, а ведь и ростом и весом она чуть не вдвое меньше его! Нет, что касается женщин, то они у язычников будут покрепче мужиков!

— Придётся перевести его в пехоту, — с улыбкой произнёс Ренольд, и всё, поняв — пронесло, принялись веселиться от души. Все, кроме Берси, который воспринял сказанное князем за чистую монету.

— Не делай этого, государь! — воскликнул он с волнением. — Прости меня за то, что придавил того сарацина. Я так и слышал, как в нём что-то сломалось — уж очень неудачно он упал!

— А подружка твоя, чаю я, всякий раз падает удачно? — поинтересовался Ренольд, чем вызвал смущение здоровяка, которое только подогрело веселье его товарищей и свитских князя — те потешались ничуть не меньше.

— Молю тебя, государь, не отбирай у меня Лэйлу! Нет мне никого на свете милее, чем она. Я готов умереть за неё!

— Вот как? — проговорил сеньор с неопределённой интонацией и, увидев, как, ожидая непоправимого, напрягся Берси, улыбнулся. — Ладно! Дарю её тебе насовсем. Коли мила она тебе, гуляйте свадьбу. — Он сорвал с пояса увесистый кошель и бросил викингу. — Вот вам с молодой на обзаведение от меня. Вина и закуски пришлю на всю ватагу. Погуляете и в дорогу.

Медвежонок поймал кошелёк и, растолкав товарищей, точно медведь сквозь бурелом, прорвался к Ренольду. Упав на колени, парень принялся целовать руки князя и благодарить его. Потом вскочил и, пробормотав что-то вроде: «Погоди! Постой!», помчался обратно, причём вновь растолкал взвеселившихся викингов, разбросав их, точно свирепый шторм рыбачьи лодчонки.

— Когда в дорогу-то, князь? Может, повременим чуток? Гляди, и шестой корабль ещё не достроили! — без тени улыбки напомнил Джакомо, продемонстрировав лишний раз всю серьёзность, с которым относился к делу. — Совсем немного осталось.

— Некогда, Корабельщик. Может статься, в следующий раз шпионов похитрее да поопытнее пришлют... Играйте свадьбу и в поход!

Джакомо явно хотел возразить, он даже уже открыл рот, но тут ряды викингов заколебались — ураган возвращался. Берси не знал обходных путей и обратно шёл всё той же дорогой. На сей раз никто не хотел становиться на его пути, все просто расступились, давая ему пройти.

— Вот, государь! — вскричал гигант, протягивая Ренольду... сокола в чёрном колпачке. — Ты отдал мне Лэйлу и одарил. Но не в чести у викингов принять подарок и не воздать дарителю. Как учили нас деды, каждый дар ждёт ответного Прежде не было у меня никого дороже Крысолова Теперь отдам его тебе за твою безмерную щедрость. Дважды обязан я тебе — и волей и счастьем. Имел бы две жизни, отдал бы их обе за тебя, за род твой, за города твои и земли!

Сказав это, викинг прошептал соколу какие-то слова на датском языке и снял колпачок. Князь протянул руку и, когда птица, посмотрев сначала на хозяина, а потом на Ренольда, перешла на неё, спросил Магнуссона:

— Откуда у тебя столь добрый терсель[55]? И почему ты называешь его Крысоловом? Разве он охотится на крыс?

— Ещё невольником проклятых неверных сарацин, государь, — начал Берси, насупившись, — нашёл я его по дороге в крепость только что вылупившимся птенцом. Кормил своей кровью, а когда удавалось, ловил крыс и давал ему их мясо. Он ел и рос у меня под рубахой. Так что крысы были его первой добычей. Думал я отпустить его на волю, потому что сам уже и не чаял когда-нибудь её увидеть. Но пришёл в Кайру твой ярл Йоханс и выкупил нас с Крысоловом и товарищей наших. Тогда я начал учить моего ястреба охотиться. Теперь он лучший, какого ты только сможешь найти. Бери его, князь. Он поймает для тебя много дичи!


По дороге в замок все молчали, даже Караколь; он попробовал было побалагурить на тему предстоящей свадьбы косматого викинга, но никто не поддержал его. Более того, Ренольд, лишний раз демонстрируя, что ему не до шуток, как бывало, ускакал вперёд один. Если он поступал так, то все знали, его лучше не трогать. Несмотря на это, Жослен, которому ввиду отсутствия настоящего сокольничего доверили подарок Берси Магнуссона, нарушил правило и, после непродолжительных колебаний, последовал за сеньором.

— Простите, мессир! — нагнав его, воскликнул Храмовник. — Я много думал над тем, кто же... предатель. И теперь у меня почти не осталось сомнений, весть Саладину послал Раурт!

Ренольд резко обернулся к молодому рыцарю и, покачав головой, сказал:

— Это очень серьёзное обвинение, шевалье.

Князь знал, что его бывший оруженосец, товарищ по заключению в донжоне Алеппо, мальчишка, выросший на глазах взрослого воина, возненавидел нового вассала господина с первого дня, когда Вестоносец впервые появился в лагере латинян и бедуинов неподалёку от Таймы. Раурт и двое туркопулов из Керака прискакали вскоре после того, как солдаты Ренольда и кочевники Дауда разграбили караван.

Рыцарь приехал наниматься в дружину к господину Горной Аравии, как раз когда в земли князя вторглись орды Тураншаха. Поскольку он принёс тревожную весть, то никому не покаялось удивительным, что баронесса Этьения послала его с несколькими всадниками передать мужу, что пора возвращаться. Так и получилось, что Раурт, ещё даже и не начав свою службу Ренольду, уже оказал своему господину важную услугу. Видимо, внимание князя, оказываемое пришельцу, будило в Жослене ревность, заставляя видеть в Вестоносце врага.

Храмовник не раз пытался заговорить с Ренольдом о давно уже возникших подозрениях, но тот неизменно останавливал рыцаря. Сегодня Жослен горел решимостью высказать собственное мнение, хотя бы и рискуя навлечь на себя немилость сеньора.

— Я готов бросить ему вызов, мессир! Пусть Господь рассудит нас. Правый одержит верх в честном поединке!

— Но какие у тебя основания думать, что Раурт — предатель?

— Множество, государь! — настаивал Храмовник. — Зачем, например, он держит голубей?

— Голуби в замке есть не только у него, — возразил князь, пожимая плечами. Он не стал уходить от прямого разговора, но явно намеревался высмеять молодого вассала. — Многие держат таких птиц, кто для лакомства, кто для забавы. Нигде в Писании не сказано, что христианину грешно иметь голубей... или соколов, или каких-нибудь других животных и птиц. Даже Ной взял в свой ковчег разных тварей. И заметьте при этом, шевалье, — Господь не запретил ему брать голубей, а, напросив, настоятельно советовал ни в коем случае таковых не забыть в спешке.

— Да? Да, государь? — Ренольд попал в центр мишени, он выбрал самый подходящий тон для общения с Жосленом. Тот, образно говоря, приготовился к драке, а его лишь вышучивал тот, кому он не мог бросить вызов. — Вы так думаете?! Но почему никто другой не брал с собой этих чёртовых голубей в лагерь у Петры, где вы с его величеством ждали Саладина? Я ещё понимаю, когда рыцарь не может расстаться с соколом, но у этого Раурта из Тарса и сокола-то никакого нет!

— Так ведь и у тебя нет, — как бы между прочим заметил князь. Ему нравилось злить Храмовника, чья горячность развеивала угрюмое настроение, немедленно овладевавшее Ренольдом, когда он начинал думать о предателе.

— Но у меня нет и голубей! Таких голубей! И ни у кого ни в Кераке, ни в Монреале нет их!

— Каких?

— Таких, государь! Это почтовые голуби!

Жослен чем-то напоминал сеньору друга далёких, давно, казалось, забытых времён — молочного брата, товарища детских игр, сделавшегося оруженосцем, а спустя многие годы рыцарем и дослужившегося до звания марешаля Антиохии. Ангеррана также в своё время одолевали мысли о шпионах, которые денно и нощно только и думали о том, как бы учинить какую-нибудь каверзу христианам и особенно его господину. От Ангеррана мысли Ренольда сами собой перекочевали к голубям, так не дававшим покоя юному спутнику, от голубей к Ангеррану, вернее, к Антиохии и первым своим незабываемым дням, проведённым на Востоке.

Незабываемые дни? Или годы? И то и другое. Причём определение «незабываемые» в подобных случаях как раз вернее всего говорит о том, сколь многое из случившегося тогда забылось, вернее, оказалось как бы спрятанным в дальний угол мозга, оттеснено и затенено другими, куда более приятными или, напротив, неприятными воспоминаниями.

«Голуби. Голуби? Голуби!» — В сознании князя одна за другой сменялись картины. Корчма. Драка с грифонами. Отобранный у хозяина постоялого двора мех. Найденная в нём пластинка с загадочными письменами и рисунком — словно два серпа, вписанных в овал один напротив другого. Король Бальдуэн, дядя нынешнего монарха, сказал, что это не серпы, а арабские девятки — знак...

Перед мысленным взором сеньора Петры предстала серебряная вещица, которую извлёк из кошелька Идеальный Король. «Что это, сир?» — спросил тогда ещё простой рыцарь, молодой безземельный башелёр из Европы, Ренольд де Шатийон. Однако в тот день он, выздоравливавший после ранения, мог позволить себе не только сидеть, но даже и лежать в присутствии иерусалимского короля. «Эту штуковину здешняя городская стража обнаружила на стене после той схватки с заговорщиками, в которой вы так отличились. Этот предмет, наверное, обронил в пылу сражения кто-то из вожаков, — проговорил тогда Бальдуэн. — Она называется — «саратан» и является знаком четвёртого месяца в календаре, которым пользуются некоторые из язычников. Ещё, как говорят их маги, рисунок этот символизирует посланца».

Повелитель Горной Аравии вдруг очень внимательно посмотрел в раскрасневшееся от гнева и обиды лицо Жослена.

«Посланца? Гонца? Того, кто приносит вести? Вестоносца? — подумал Ренольд. — А ведь Ангерран видел у корчмаря голубей, подобных тем, о которых говорит этот мальчишка!

Мальчишка? Да и сыновья трактирщика были тогда мальчишками... Нет, не может быть! Но кого, чёрт его дери, мне напоминает этот Раурт? Нет! Он — рыцарь, хотя и похож на грифона... Да тот никогда не рискнул бы сунуться ко мне! Нет! Всё вздор! Полнейший вздор!»

— Всё вздор, шевалье! — повторил князь вслух. — Полнейший вздор.

— Нет, не вздор! — воскликнул Жослен, выходя в своём поведении за рамки, допустимые в общении со старшим. — Не вздор! Вспомните, как он прискакал в наш лагерь под Таймой и сказал, что неверные опустошают окрестности Керака?!

Трудно сказать почему, возможно, из-за того, что молодой рыцарь напоминал ему людей из далёкого прошлого, но Ренольд не спешил ставить вассала на место.

— А разве Раурт сказал неправду?

— Нет, мессир!

— Вот как? Получается, дама Этьения заодно с ним, ведь это она послала его к нам с этой вестью?

Жослен так энергично замотал головой, что даже сокол у него на руке забеспокоился. Он и так, казалось, внимательно прислушивался из-под своего чёрного колпачка к разговорам людей, точно беспокоясь, что новый хозяин обсуждает его судьбу.

— Нет же! Нет, государь! Сеньора Этьения, конечно, не вспомнит теперь, но я уверен, ту весть, с которой она послала к нам Раурта, он сам и сообщил ей.

— Ничего удивительного тут нет, шевалье. Рыцарь встретил крестьян, они сказали ему о нашествии нехристей, а он поспешил в замок. Обычная история.

— Тогда почему язычники отступили раньше нашего появления? Ведь за то время, которое понадобилось Раурту, чтобы достигнуть нашего лагеря, и нам, чтобы покрыть сто лье, отделявшие нас от ваших земель, язычники могли разорить все окрестности Керака, а между тем они не тронули даже посевов. Да и вообще, турок у крепости никто не видел! А почему? Да потому, что они не пошли дальше границы. У Фарухшаха просто не было людей, чтобы осуществить глубокий рейд в ваши земли!

— Зачем же Раурту понадобилось врать? — начал Ренольд и нахмурился — впервые он подумал о том, что Жослен не так уж не прав, и его ненависть к Вестоносцу не есть обычная ревность, свойственная многим молодым людям, любящим своих господ.

Храмовник уловил перемены в настроении господина.

— Вспомните, мессир, — проговорил он, стараясь, чтобы слова его звучали как можно убедительнее. — Вспомните о наших планах. После того как Господь помог нам проучить неверных, вы хотели идти на Медину. Бедуины не осмелились протестовать, но многим, я видел, это не понравилось. Кто-то из них предупредил Фарухшаха или самого Саладина, и они отправили сюда этого рыцаря. Почему именно его, я не знаю. Может быть, шпионов несколько, и Раурт — один из них. Возможно, у них есть какой-нибудь главный соглядатай. Я специально наблюдал за этим... этим человеком. И вот что я вам скажу, он хорошо знает местность к югу от Монреаля, это я выяснил из наших разговоров, а вот когда мы ездили в Иерусалим северной дорогой, она, как я понял, была Раурту незнакома, что просто невозможно, если бы он тогда приехал в Керак по ней!

Князь задумался, и Жослен, видя, что слова его, безусловно, произвели какое-то впечатление на сюзерена, умолк.

— Ты хочешь сказать, — произнёс Ренольд спустя какое-то время, — что никакого вторжения неверных тогда не было и в помине?

Рыцарь кивнул, а сеньор продолжал:

— Саладин просто провёл меня? Один человек выполнил работу целого войска?

— Не совсем так, мессир, — покачал головой Храмовник. — Фарухшах не мог собрать настоящую армию, но сколько-то воинов он отправил. Они опустошили окраинные селения, но к самому Кераку идти, конечно же, не решились.

Ренольд только хмыкнул и пришпорил коня. На сей раз Жослен не рискнул последовать за господином, но тот скоро устал от одиночества и, неожиданно развернувшись, подъехал к свите. Рыцари и сержаны натянули поводья.

— Ну что, друзья мои? — спросил их князь. — Может, испытаем сокола? Таков ли он, как уверял хозяин и воспитатель?

— Птичка невелика, государь, — Караколь, утомившийся от вынужденного молчания, первым подал голос. — Хотя, если она, несмотря ни на что, столь же сильна, как облагодетельствованный вами варвар, мы могли бы поохотиться на верблюдов. Она принесёт вам одного или двух в клюве. Для прочей дичи дар этот вряд ли представляет опасность. Но, с другой стороны, если сокол столь же прыток, как его прежний хозяин, то переловит даже пауков. Если, конечно, их не перебил славный и храбрый шевалье Жослен, всеми признанная гроза этих тварей.

— Охотиться с птицей, которая едва видела вас? — удивился один из рыцарей. — Да ещё без сокольничего? Едва ли стоит тратить время, государь. Ведь мы уже приехали.

К этому высказыванию присоединился и Ивенс, опасавшийся, что птица с непривычки поведёт себя не так, как следует, и князь из-за этого опять рассердится на викингов. Между тем никто из них не знал, отчего вдруг в полумиле от замка, стены которого мрачной громадой возвышались на вершине горы, хозяину вздумалось скакать обратно. Князю же просто не хотелось возвращаться домой, ведь первое, что пришлось бы сделать ему там, бросить в застенок понравившегося рыцаря.

— Охота — великое дело, мессир! — воскликнул Жослен. — Испытайте сокола сейчас же! Я уверен, этот здоровяк славно выучил своего питомца! Берегитесь, лисы земли Моабитской! Трепещите лопоухие фанаки!

Клич Храмовника воодушевил свиту Ренольда, рыцари и сержаны, забыв обо всём, поскакали в излюбленное место охоты на песчаных лис. Однако охота не задалась; они нашли нору и принялись выкуривать оттуда зверя, но лиса, едва выскочив, забежала за холм и там исчезла, словно провалилась сквозь землю. Зоркий ястреб Берси Магнуссона не нашёл фанака, чем вызвал насмешки многих охотников, особенно, конечно, Караколя.

— Наверное, мы напрасно решили потревожить лопоухого, — сказал он с притворным огорчением. — Птичка, вскормленная кровью крыс, предпочитает обедать только этими благородными животными. Не прикажете ли лучше затравить тушканчика, государь?

Ренольд ничего не ответил, а лишь жестом показал фальконьеру, чтобы тот надел на голову птицы колпачок. Многие поняли — раздражение возвращается к князю, и мысленно вознесли молитвы Всевышнему, прося Его послать им удачу, чтобы хоть чем-нибудь отвлечь их государя от мрачных раздумий.

Господь услышал рабов своих.

— Смотрите, что это?! — воскликнул один из рыцарей.

— Где?! — закричали другие. — Что?!

— Вон там мелькнуло!

— Это не фанак!

Жослен, которому по-прежнему приходилось исполнять роль сокольничего, не спешил отпускать птицу — как бы она не подвела вторично. Вся свита сеньора устремилась туда, куда указывал рыцарь, первым заметивший неведомого зверя. Он не прятался, а бежал от преследовавших его конников по прямой, что вполне свойственно зайцу, но так никогда не поступает лиса. Впрочем, животное не было ни зайцем, ни лисой.

Кого-то осенила невероятная догадка:

— Кот! Ну и жирна же тварь!

— Котяра! — подхватили ещё несколько голосов. — Смотрите, как отожрался!

— Отличный воротник выйдет! — закричал Караколь. — Будет с чем пойти на свадьбу к Берси и Лэйле! Кстати, государь, а не следует ли послать прежде к молодожёнам попа? Чаю я, не худо бы крестить невесту, да и жениха заодно не помешало бы!

Не останавливаемый сеньором оруженосец разошёлся до того, что осмелился на опасную шалость. Поскольку никто не отдавал приказа оставить в покое огромного грязно-рыжего кота, обратившегося в бегство при виде превосходящих сил противника, скачка продолжалась. Караколь, оказавшись в какой-то момент между князем и Храмовником, протянул руку и с ловкостью, достойной наездника-виртуоза, сорвал с головы птицы колпачок, Жослен от неожиданности слишком сильно дёрнулся и закричал на оруженосца сеньора.

Едва ли сокол хорошо понимал французский и мог по достоинству оценить залп ругательств, которыми разразился новоявленный фальконьер, однако тон его, по всей вероятности, воспринял на свой счёт. Птица взмахнула крыльями и, прежде чем Жослен успел что-либо предпринять, взмыла в небо. При этом Крысолов даже и не взглянул в сторону кота, а, развернувшись, полетел куда-то в совершенно другом направлении.

Ренольд отпустил поводья, конь почувствовав желание всадника, стал сбавлять ход и скоро остановился. Часть рыцарей и сержанов, скакавших впереди, продолжала преследование, но другие, среди которых оказался также и Караколь, повернули лошадей и подъехали к господину.

— Птичка полетела к родимому гнезду, — сочувственно вздыхая, проговорил оруженосец, ни к кому особенно не обращаясь, и, приложив ладони козырьком ко лбу, посмотрел вдаль. — Похоже, это у викингов и называется достойным отдарком? Раз, и нету! Если они так же станут воевать с язычниками, как их соколы атаковать фанаков, плакали денежки, потраченные на них Ивом де Гардари́. Много же пользы принесут нашему государю доблестные северные воины, о храбрости которых мы столько слышали... в последнее время.

Жослену, сочувствовавшему косматому Берси, очень хотелось крикнуть: «Заткни пасть, холоп!», но рыцарь предпочёл держать язык за зубами — и без того уже успел покричать! Напрасно он ратовал за охоту; по всей видимости, пока на них охотился только Крысолов, фанаки могли не опасаться за свою жизнь. К тому же Храмовник видел, что большинство свитских сеньора на стороне языкастого оруженосца, позволявшего себе порой довольно дерзкие выходки. Ренольд же молчал, поднявшись на пригорок, он думал о чём-то своём, поджидая возвращения загонщиков... кота.

Одни не желали, другие не осмеливались одёрнуть Караколя, и он, пользуясь всеобщим попустительством, продолжал:

— Чаю я, мессиры, птичка полетела обратно в Вавилонию. А им, верно, и крысы вкуснее, и в плену у неверных всегда достаточно морских олухов вроде нашего новоиспечённого женишка. Надо бы нам прийти в гости и попробовать на вкус, какова невеста. Поди скучает? Немудрено! Если соколик, что попался красотке, такой же охотник до её прелестей, как его ястребок до фанаков, то она обрадуется визиту французских петушков! — Караколь закатил глаза и, засунув кулаки себе под мышки, энергично задвигал руками, выпячивая глаза. — Куд-кудах! Куд-кудах! Где курочка? Вот идут петушки!

Рыцари смеялись, князь же участия в веселье не принимал. Жослен также. Отъехав в сторонку, он от нечего делать начал смотрел вдаль, на дымку, поднимавшуюся с поверхности Мёртвого моря. Солнце уже давно перевалило за полдень и потихоньку двигалось на запад. Храмовник поднял глаза повыше и заметил приближавшуюся точку. Она быстро росла и вот... Сердце его радостно забилось — Крысолов возвращался.

Скоро все увидели птицу, державшую что-то белое в своих когтистых лапах. Как ни в чём не бывало, ястреб совершил над головами рыцарей круг, потом другой, а затем, сев на землю поблизости от коня князя, положил добычу, клюнул её для порядка и отошёл.

— Ило-ило-йо! — позвал новоиспечённый сокольничий. — Иди ко мне, молодец!

Птица взлетела и уселась на протянутую руку рыцаря.

Тем временем один из сержанов посмотрел на принесённую соколом добычу и в удивлении воскликнул:

— Голубь?! Ого! Да у него что-то есть на лапке!

Впрочем, и другие всадники заметили это и принялись кричать:

— Смотрите, государь! Какой-то мешочек!

«Неужели Господь услышал мои молитвы?! — подумал Жослен, единственный из всех сразу догадавшийся о том, какую добычу принёс Крысолов. — Благодарю тебя, Боже!»

В следующее мгновение понял и князь.

— Срежь и подай мне, — приказал он сержану, который первым заметил мешочек. — А ты, Караколь, — продолжал он, даже не глядя в сторону оруженосца, — подними колпачок и поди-ка поймай моему лучшему соколу крысу...

— Но, государь...

— Нет, конечно, нет, приятель, — словно сменяя гнев на милость, проговорил Ренольд и добавил, принимая из рук сержана мешочек: — Крысу, Караколь, ты оставишь себе. А соколу отдашь свой ужин. И не спорь понапрасну. — Он развернул маленький, сложенный в несколько раз листочек очень тонкого и, конечно, очень дорогого пергамента. — Идите-ка сюда, шевалье Жослен. Извините, что отвлекаю вас от обязанностей фальконьера, но я сроду не умел разбирать эту тарабарщину.

Приняв от сеньора пергамент, рыцарь наморщил лоб и засопел, пытаясь прочитать крохотные завитушки арабской вязи.

— Тут сказано о ваших планах, мессир. Я не всё сразу могу понять... И ещё тот, кто писал, просит того, кому пишет, позаботиться о своей семье, которая живёт в Антиохии... Следующее письмо он отправит, когда войско выступит... Остальное я...

— Хватит и этого, — сказал князь. — В Антиохии? Ну что ж, мы позаботимся... обо всём позаботимся... Давай мне письмо.

— Сам Господь вразумил тирселя, государь! — воскликнул переводчик.

— Не иначе, — хмыкнул князь и добавил негромко: — Охотнички скачут... Чёрт бы их побрал.

Не успел Храмовник передать сеньору послание шпиона, как раздался топот копыт, лошадиное ржание и вполне соответствующий ему рыцарский смех — возвращалась погоня. Впереди всех, держа в руке огромного рыжего кота, скакал Ивенс.

— Охота удалась хоть отчасти, государь! — крикнул он, подъезжая.

— Ты поймал его? — не скрывал удивления Ренольд.

— Нет, — покачал головой ватранг. — Поль Ушастый. Но я собираюсь выкупить у него этого важного пленника. Разве не жаль делать из такой твари воротник?

— Да... — кивая головой, протянул князь. — Охота и правда удалась.

VIII


Агнессе де Куртенэ нравился пожалованный сыном удел, но более всего радовало её, что вотчина одного из тех, кого она ненавидела пуще язычников, старого коннетабля Онфруа, принадлежала теперь ей, Графине. Пожалуй, ничто не свидетельствовало так о силе матери короля, ничто в большей степени не символизировало её победу над баронами земли, как пожалование ей Бальдуэном Торона. Другим важным замком покойного пэра Утремера, Хунином, также владели теперь Куртенэ. Сенешаль Иерусалима сгребал под себя земельные и денежные фьефы. Проявляя недюжинный талант стяжателя, он ухитрялся приобретать собственность, почти не тратя на это средств. Некоторые злые языки уже начинали поговаривать, что в королевстве появилась ещё одна сеньория, сеньория графа Жослена[56].

Всё, в том числе и быстрое обогащение братца, шло на пользу Графине и созданной ею партии, даже помолвка, организованная королём, — одна из бесплодных его попыток помирить между собой непримиримых врагов. Добавим, одна из тщетных, последних попыток. Двадцатидвухлетний Бальдуэн не Мезель умирал, единственный гарант хрупкой стабильности уже превратился в живой труп. Отпраздновав Рождество в Тирс, молодой монарх отправился в Назарет, где в первый же месяц нового 1183 года подхватил лихорадку. Кризис миновал, но болезнь обострила проказу, которая, точно пробудившись ото сна, с новой, утроенной силой принялась уничтожать несчастного короля.

Он едва мог пошевелить конечностями, практически совсем Лишился чрезвычайно острого, почти орлиного зрения, ещё так недавно в битве при Монжиса́ре позволившего Бальдуэну, единственному из всех латинян, сразу разглядеть в «святом Георгии» сеньора Керака. В конце зимы правитель Иерусалима не мог даже поставить своей подписи на документах, однако, как и полагалось истинному христианину, продолжал нести мученический крест, изо всех сил пытаясь оставаться верным королевскому долгу, выполнять монаршую работу.


С началом восьмидесятых, предчувствуя скорый конец, Бальдуэн становился всё несговорчивее. Он упорно не желал позволять ни одной из партий взять верх над другой, стремясь не принимать решений, усиливавших позиции либо Куртенэ за счёт Раймунда Триполисского и Ибелинов, либо дававших пуленам ощутимое преимущество над матерью и её сторонниками. Иногда это удавалось, но с таким трудом, что, одержав маленькую, подчас крохотную победу на поле дипломатии в своём собственном государстве, король чувствовал себя так, будто выиграл баталию вроде Монжисарской.

Но, увы, отнюдь не радость и гордость приносили Бальдуэну собственные свершения, а лишь скорбь и усталость. Добытое с таким непосильным для его наполовину съеденного болезнью организма трудом обращалось в прах уже на следующий день.

Граф Триполи и Ибелины не скрывали обид: королю не дороги собственные бароны? Сюзерен не нуждается более в советах верных вассалов? За что же такая немилость? Разве они делом не доказали ему преданности? Разве не готовы умереть за него? Господь всё видит! Он рассудит! Откроет очи доброму правителю на козни недоброжелателей! «Кто? Кто?! — случалось, кричал король, теряя остатки терпения. — О чём вы говорите, мессиры?! Неужели вы всерьёз считаете мою мать и дядю моими недоброжелателями?! Побойтесь же Господа, чьё имя упоминаете! Устрашитесь гнева Иисуса Христа, на которого уповаете!»

Находя монарха своего доведённым до крайности, бароны отступали, но долго ещё дулись, точно мыши на крупу. Между тем и Куртенэ не отставали: ваше величество, если женщина, которая родила вас, не нужна вам более, прогоните её прочь! Не велите ей даже переступать порога ваших покоев! Изгоните из вашего дворца! Из вашего королевства! Зачем вы проявили милость к самым близким вам людям? Чего ради пожаловали богатые уделы? Отберите всё это, отдайте тем, кто ближе вам, чей совет любезнее вашему слуху! Пусть они останутся с вами... до чёрных дней, когда отвернутся от вас, забыв все ваши благодеяния, оказанные им! Тогда, если по воле Божьей не будет ещё поздно, призовите к себе тех, кого ныне отталкиваете от себя с презрением! Господь видит правду! Лучше с сумой в рубище бродить по земле, питаться подаянием, чем жить в богатстве и видеть возле вас недостойных советников, предатели и слуг антихриста!

Вовсю усердствовал и новый патриарх, едва ли не в каждое острое мгновение готовый со всей решимостью бросить под ноги королю святительский посох и омофор, навеки удалиться в монастырь, дабы, сделавшись простым монахом, предать всего себя единственно молитвам о спасении души государя.

«Да что ж такое-то, матушка?! Дядя?! Ваше святейшество?! — с трудом шевеля изъеденными проказой губами, стонал Бальдуэн. — Как же можно называть антихристом слуг Христа? Разве мало сил на борьбу с язычниками положили граф Раймунд, братья Ибелины и прочие бароны Святой Земли?! Побойтесь же Бога! Великий грех совершаете! Молить будете Его о прощении — не простит! Не отмолите вовек! Никто не и молит!»

Теперь матери подпевала ещё и сестра, она, как и полагалось хорошей жене, старалась во всём блюсти интересы мужа. Чем сильнее Сибилла пыталась убедить брата в наличии у её прекрасного витязя каких-либо иных достоинств, кроме так милых ей качеств пылкого любовника, нежного супруга и замечательного поэта, тем сильнее Бальдуэн уверялся в никчёмности Гвидо Лузиньянского. Однако, заболев, король не нашёл иного выхода, кроме как вверить королевство в руки потомка Мелюзины. По сути дела, передача власти являла собой нечто большее, чем обычное регентство, малыш Гюи получал под свой контроль всё королевство, Бальдуэн же оставлял за собой только Иерусалим с годовым содержанием в десять тысяч безантов.

Агнесса ликовала: управлять дочерью и зятем не составляло большого труда — новоиспечённый бальи неизменно оказывался весьма восприимчивым к советам тёщи и старшего брата, коннетабля Аморика. Господь вновь услышал её молитвы и даровал ещё одну победу правому — вновь помог нанести ощутимое поражение Раймунду и его клике. И это после того, как в начале прошлого года Бог оставил Графиню, позволив Ибелинам отвесить ей звонкую пощёчину.

Правда, как часто случается, вначале ситуация казалась прямо противоположной.

Минувшей зимой граф Раймунд собрал дружину, но не для войны с язычниками, с которыми христиане в ту пору уже повоевали немало, а для того только, чтобы поехать во вторую свою вотчину, княжество Галилейское. Ближайшая дорога в Тивериаду лежала через земли Графини и её брата. Не желая испрашивать формального пропуска у главного врага, Раймунд проследовал владения друга и соратника Ренольда Сидонского, после чего оказался на территории, принадлежавшей собственно королю.

Бальдуэн ле Мезель, не получив соответствующего уведомления, очень рассердился и послал отряд с приказом перехватить вассала. Из-за самоволия отдельных рыцарей графа произошла коротенькая стычка. Он немедленно прекратил её, виновных наказал, но правитель Иерусалима продолжал чувствовать себя оскорблённым и велел графу немедленно явиться с объяснениями. Агнесса и её брат опередили Раймунда, но поддержка баронов склонила чашу весов в пользу правителя Заморского Лангедока. Уговорили! И король поверил, хотя не раз доносили ему о крамольных разговорах графа — снится ночью, ох снится, и при свете дня грезится потомку Тулузского бастарда трон Иерусалимский!

Что ж, если король не поверил верным свидетельствам измены Раймунда, придётся ложью добиться того, чего не смогла достичь правда.


Графиня, по обыкновению, принимала посланника в собственной спальне, так уж повелось искони у неё. Сколько спален осталось позади после детской в графском дворце, в далёкой, навсегда потерянной, отобранной у батюшки неверными Эдессы? Там родились и провели нежные годы королева Мелисанда, княгиня Алис и графиня Одьерн.

Там в свой черёд появилась на свет и Агнесса де Куртенэ, оттуда её, одиннадцатилетнюю девчонку, вместе с десятилетним братом мать, спасаясь от язычников, увезла в Тель-Башир, дедову вотчину. Потом была Антиохия, потом свадьба с бароном Марэ, скорое вдовство, а дальше... Иерусалим, Яффа, Рамла, снова Иерусалим, Акра и множество городов и городков Утремера между ними, и везде были спальни, где она принимала множество самых разных мужчин. Теперь здесь, в Тороне, в пожалованном сыном богатом уделе, после многих побед над баронами земли наступал, казалось, её черёд подумать о приближавшейся старости. Тем более что дворянин, явившийся к Графине с секретной миссией, точно годился хозяйке Торона в сыновья, ибо родился в один год с королём. Ей между тем скоро исполнялось пятьдесят.

Посланец из Заиорданья оказался в покоях Агнессы уже во второй раз. Около месяца назад он привёз письмо от своего сеньора.

Прочитав то, что сообщал ей сир Ренольд, Графиня не могла сдержать нетерпения. Внутри вспыхнул огонь, который едва мог скрыть толстый слой белил, покрывавший полные щёки. Глаза женщины засверкали. «Поезжайте немедленно, шевалье Жослен! — воскликнула она. — Привезите сюда эту су... эту даму и её отпрысков! Я щедро вознагражу вас!» — «О нет! — ответил молодой человек. — Мне не нужно наград. Я служу своему господину, верному вассалу его величества короля Бальдуэна! Для меня нет и не может быть большей радости, чем помочь нашему великому христианскому государю узреть истину. Заслонить его величество от смертоносного жала стрелы, выпущенной из лука злого умысла недостойных слуг его!»

Теперь Жослен вновь вернулся сюда, где с таким нетерпением ждала весточки Графиня. Зная это, он оставил товарищей, сопровождавших важную пленницу, ещё, впрочем, не подозревавшую о подлинном положении вещей, и со всей возможной быстротой поскакал в Торон. Молодой человек ни за что не захотел бы признаться себе в том, что, загоняя коней, летел из Антиохии в Галилею для того только, чтобы принести матери короля благую весть. Нет, чаяний своей души, столь же глубоко греховных, сколь же и сокровенных, он не открыл бы не то, что на исповеди священнику, но и под пыткой палачу, ниже такому искусному, как брадобрей Рогар.

На протяжении всего пути в Антиохию, город своего детства, Жослен ни разу толком не подумал о торжественности момента, что и понятно, ведь ему предстояло не свидание с друзьями и близкими, не приятная прогулка по памятным местам, а сложная задача. Только вот отчего, несмотря на сугубую важность поручения, из головы рыцаря не шли слова дамы Агнессы, ставшие ответом на его лихую тираду относительно смертоносной стрелы и лука злого умысла. «О, да вы не только воин, верный слуга своего государя, но и, судя по всему, прекрасный поэт. Надеюсь, по вашем возвращении у меня будет шанс послушать ваши сочинения?» Ах, какие глаза были при этом у Графини?! Какие глаза?! А какой голос?!

Рифмы и прекрасные образы переполняли его сердце и разум. Сколько поэм сочинил он, сколько песен спел ей! Как досадовал на себя, что не воспользовался возможностью и не научился играть на лютне или фиддле[57]? А ведь мог! Жил в Тортосе один музыкант, сарацин-невольник; благодаря ему и постиг юный Жослен сложную арабскую грамоту. Не то чтобы уж очень постиг, но... никогда и не думал, к каким неожиданным результатам приведёт его учёность, никак не гадал, что вновь так неожиданно и скоро повернётся судьба — в один день! В один день сокол, подаренный сеньору, явил ему по воле Божьей подтверждение правоты молодого вассала. Однако меньше всего думал тогда Храмовник, что на путях посольских застигнет его великое потрясение, обожжёт душу любовный пламень.

Так на беду или на счастье пошла наука? А вот поди угадай! Что лучше, упасть в пропасть или подняться к вершинам? Иной счастливец восходит к славе, точно на гору взбирается.

Стремится туда неустанно, а зачем? Чего для? Того лишь ради, чтобы, достигнув вершины, встретить там... смерть свою.

И туда и обратно ехал гонец впереди всех — как старший мог позволить себе, — да и то головой крутил, не услышал бы кто звучавшей в сердце музыки! А возвратясь в Торон с победой, почувствовал вдруг, что ни одна из поэм, сочинённых дорогой, не годится, и не потому, что плохи они, а потому, что… никогда не откроет он рта в присутствии этой дамы, не рискнёт оскорбить её слух... Да что там слух?! Даже в мыслях своих не имел он права прикоснуться к ней!

— Угощайтесь, мессир, — проговорила Агнесса, когда служанка-монахиня, накрыв на стол, удалилась. — Выпейте чего-нибудь и закусите. Передохните с дороги, пока вам приготовят ванну.

— Спасибо, государыня... Я весьма благодарен вам... Но я... я не стою ваших забот... К тому же я... я не устал. Совсем не устал и готов немедленно скакать туда, куда вы прикажете.

— Правда? — с улыбкой, особенно завораживающей в уютном полумраке спальни, поинтересовалась дама, и Жослен, не понимая её тона, с горячностью воскликнул:

— Да! Только прикажите, и я немедленно вскочу в седло, чтобы мчаться на край света!

— Я тронута, мессир, — проговорила она. — А могу ли я рассчитывать на такую же решительность с вашей стороны в том случае, если мой приказ или просьба не будут касаться посольских обязанностей? Что, если я попрошу вас о чём-нибудь другом?

— Всё, что угодно, государыня! Ваша просьба для меня — приказ!

Графиня вновь улыбнулась:

— Что ж, тогда выпейте и съешьте что-нибудь. Это приказ, — добавила она и рассмеялась. — Не будьте так скованы. Позвольте мне самой налить вам. Желаете вина?

— Да.

— Или, может, ликёра?

— Да...

— Ну вот и прекрасно.

Трудно сказать, вполне ли рыцарь разделял это утверждение; особенной страсти к вину он не испытывал, хотя при случае никогда не отказывался поднять кубок во здравие короля, сеньора и всего христианского воинства. Обычно выпитое пробуждало в Храмовнике весёлость, и тогда он, без того не страдавший отсутствием храбрости, делался и вовсе безрассудным, готовым пуститься в самую рискованную авантюру, броситься в безнадёжную атаку, в одиночку сражаться хоть с десятком противников.

Сейчас он испытывал такое ощущение, какое, вероятно, пинает у тех, кому при штурме вражеской крепости упадёт на голову бревно или камень. Чтобы угодить хозяйке, он выпил и вина, и ликёра, и ещё какого-то вина, и снова ликёра, приготовленного по особому рецепту травником-ромеем.

— Не-е... не люблю я грифонов, — признался Жослен, в конце концов почувствовав себя хоть одной ногой на привычной, не зыбкой почве — точно с палубы сошёл после недельного плавания. — Они очень хитрые... Хотя ликёр недурен... Ещё? Нет... да... Конечно, почему бы нет, я привычен к вину... В походах, государыня... в походах...

— Позвольте тогда послужить вам, мессир. — Он ощутил на своём лице дыхание Агнессы, а потом крепкий жадный поцелуй, такой непохожий на те, которыми осыпала его робкая — как бы кто не увидел и не подумал чего дурного! — и благодарная Жаклин, пленница, которую он спас. Ничего дурного в замке про неё никто и не думал — кому какое дело до того, что бедная вдова иногда пускает в свою постель неженатого рыцаря?

Он не понимал, происходило ли всё наяву, или он заснул после утомительной скачки и погрузился в мир грёз, в который против своего желания, а может, и добровольно всё чаще и чаще окунался в последние недели. Жослен даже не мог скакать, долгим или коротким оказалось плавание к волшебным берегам, только услышал вдруг голос служанки, обращавшейся к госпоже:

— Ванна давно готова, государыня.

— Поди прочь, Мария! — донеслось в ответ.

— Но как же...

— Поди прочь, я сказала!

В ванну ту рыцарь всё-таки попал и даже едва не утонул в ней, разомлев и погрузившись в горячую воду по самую макушку. Спасибо слуге — вытащил вовремя. Пробудился Жослен, когда стали звонить к утрене, но решил, что всё это часть его сна, и продолжал благополучно спать.

Графиня же ни в коем случае не могла пропустить время молитвы, не поблагодарить Господа за помощь.

Спутники Храмовника продолжали путь, несмотря на то, что стемнело, и прискакали в Торон как раз тогда, когда их командир мылся. Узнав, что долгожданная гостья прибыла, Агнесса пожелала видеть её немедленно.

Она вошла в комнату, где та находилась, и увидела черноволосую, довольно некрасивую женщину лет тридцати.

— Что такое? Кто вы, мадам? — спросила она с тревогой. — Где мой муж?

— Вы так горите нетерпением его увидеть? — осведомилась Графиня тоном, который только ещё больше всполошил гостью. — Вам придётся немного подождать.

— Что с ним? Он уже скончался?

— Скончался? — Сердечная улыбка Агнессы напоминала оскал варана. — Пока ещё нет.

Пока...

— Пока, мадам, — кивнула Графиня. — И, признаюсь вам, от вас во многом будет зависеть, сколь долгим будет это пока.

— От меня? Я полагала, что от Господа Бога?

— Разумеется, — согласилась хозяйка. — Ведь ничто в мире не происходит без Его воли.

Женщина явно ничего не понимала.

— Ко мне прибыл гонец и сообщил, что мой муж тяжело болен и немедленно хочет видеть меня и детей, — пробормотала она. — Разве это не так? Тот человек показал мне письмо...

— И что же говорилось в том письме?

— Не знаю... — призналась гостья и пояснила: — Я едва умею читать... К тому же письмо было адресовано не мне. А товарищу мужа, где он просил того человека взять на себя за боты о своей семье, то есть о нас... Но кто вы? — Растерянность вновь сменилась недоумением. — Где мои мальчики? Где Венсан и малыш Паоло?

— Не стоит беспокоиться, мадам, — проговорила Графиня. — За детьми присмотрят мои слуги. А мы тем временем побеседуем, мадам Катарина. Мне кое о чём хочется вас спросить. Например, кто тот человек, которому писал ваш муж?

— Как? — захлопала глазами та. — Он вместе с моим мужем служат одному высокопоставленному сеньору...

— Безусловно. Все кому-нибудь служат, так уж устроен мир.

— Спросите его сами, если не верите мне, — произнесла недобровольная гостья. — Тот человек привёз меня сюда...

— С чего это вы взяли?

— Я... Как?.. Но он...

— Самое время рассказать всё, мадам Катарина.

— Рассказать что?!

— Всё. Всё, что вам известно про сношения вашего мужа с неверными. Вам знакомы слова — государственная измена?

— ?!!!

— Говорите, душечка. Да поскорее. Или позвать палача?

IX


Красное море зовётся Красным вовсе не от того, что красно от крови, просто беспощадное в своей щедрости солнце докрасна опалило его берега, подобно тому, как поступает оно с белой кожей северянок, впервые оказавшихся в жарких краях. Краснолицая, с обветренная Африка и краснолицая же Азия смотрят друг на друга, как сёстры-близнецы.

На берегах их живут с одной стороны чёрные, с другой почти чернокожие, загоревшие дочерна люди. Живут неплохо, трудятся, молятся, иногда воюют. Кто побывал у них в гостях, сам видел. А кто только не побывал тут?! И индусы, и уроженцы земли Чин, и мусульмане Персии, и христиане Европы, не захаживали только одни скандинавы. Лучшие на Земле мореходы, первыми ступившие на земли неведомого заокеанского континента, что спустя полтысячелетия после них заново «откроет» Кристобаль Колон, никогда не видели берегов Красного моря.

Датчане — викинги, потомки Эйрика Рыжего и Лейфа Счастливого, проложивших путь в Грюнланд, никогда не бывали здесь. Какое упущение! Славный Райнхольд, хёвдинг Петраланда, соратник великого Бальдвина, конунга Йорсалаланда, — так называли ватранги, выкупленные из неволи Ивом де Гардари́, своего нового господина, — предоставил им такую иозможность. Он разрешил морякам отправиться и посмотреть, как живут люди по ту сторону моря[58]. Ничего лучше никто другой и выдумать бы не мог.

Душа разбойника остаётся душой разбойника, не важно, сидит ли он в седле могучего жеребца или держит поводья коня пены, скользящего по лебяжьей стезе[59]. Но душа душой, а Тело телом, и как златокудрый гигант Ивенс (правда, среди своих он таковым отнюдь не казался) никогда не сумел бы стать настоящим кавалеристом, так и князь Ренольд с юных лет ненавидел качку. Ему лишь однажды давным-давно в молодые годы довелось путешествовать морем из Адалии в Сен-Симеон, однако поездку ту рыцарь запомнил надолго, можно сказать, на всю жизнь, так что и теперь, спустя тридцать пять лет после неё, предпочитал иметь под ногами твёрдую землю, а не шаткую скрипучую палубу[60].

Словом, захватив в конце 1182 года Айлу и сделав таким образом себе и своей сеньории рождественский подарок, князь остался во вновь обретённой крепости и с двумя кораблями осадил островной замок Иль-де-Грэ, гарнизон которого не пожелал сдаться. Остальные три судна ушли на юг под командованием капитана Йоханса, как называли Ива некоторые из товарищей. Мирно, не причиняя никому вреда, участники экспедиции проследовали заливом Акаба и вышли в Красное море. Здесь, после нескольких дней такого же тихого плавания, не сулившего ничего дурного жителям прибрежных селений, одним ясным декабрьским утром капитан Йоханс подбросил на ладони монетку с вязью султана Египта и, одарив лукавым взглядом товарищей, подкинул её высоко в небо, а когда золотой упал на палубу, удовлетворённо кивнув, подытожил: «Ну что ж, братья, кайсар Вавилонии сам зовёт нас к себе в гости. Не след нам обижать короля неверных! Ну, рулевой, поворачивай! — крикнул он, указывая на правый, западный берег. — Примемся, братья, за дело, во имя Божие!»

И они принялись.

Словно вихрь, смертоносный чёрный ветер с небес, налетела на побережье Африки стая ястребов. От того места, где причалили викинги тем ясным утром, и на много миль южнее до самого Айдхаба[61] не осталось ни одного сколь-либо заметного порта, который бы не испытал на себе ярости свирепых северян. Тем, кому приходило в голову сопротивляться, эту самую голову сносили немедленно, впрочем, тем, кто смиренно молил о пощаде, тоже. Так, зимой 1182—1183 года от Рождества Христова Красное море сделалось наконец-то красным... от крови африканцев. Добычи было столько, что после каждого следующего города викинги выбрасывали из трюма всё, что взяли прежде, оставляя только золото и драгоценности да минимальный запас провизии.

Даже серебро летело за борт — волей-неволей получалось, что каждый кусочек еды и глоток вина обходился морским волкам в цену мелкой монеты, а хорошая трапеза для одного воина стоила нескольких марок. Но никто не считался с этим: викинги — воины, а не купцы или рыбаки, что ловят селёдку в северном море. Богат улов или плох? Что за бело? Воины из Вика пьют кровь врагов, причащаются их плотью! А кто считал убитых мусульман? Считать? Вот ещё забота?![62]

Дорогую цену пришлось заплатить единоверцам тех, кто когда-то взял в плен викингов. Узнай работорговец, продавший их слуге сеньора Петры, какой товар сбыл с рук, схватился бы за голову — вот продешевил-то! Страшно представить, сколько душ загубили северяне: каждый, ворвавшись в город или селение, жаждал встретить того, кто лишил его свободы, но не находил, множа горы трупов у себя за спиной. Не десятки, сотни неверных уничтожил каждый из христиан, вот во что обошёлся нубийцам пир вольницы Ренольда де Шатийона. Но то было только начало.

Предавая огню и мечу земли врагов, оставляя за собой лишь безлюдные дымившиеся развалины, викинги добрались наконец до самого большого и важного порта, который захватили и разграбили с не меньшим энтузиазмом и не меньшей лёгкостью, чем и прочие города. Блудный сын Гардарики воссел на трон правителя Айдхаба, а верная дружина объявила своего капитана Йоханса конунгом Красной земли. Но новоявленный король, признанный вождь морских бродяг, не мог усидеть на месте; предоставив утомлённым плаванием сухопутным франкам, составлявшим команду самого большого из трёх судов, свободу действий — они горели желанием ограбить караван, шедший из долины Нила через Нубийскую пустыню, — Йоханс вновь вышел в море на двух кораблях.

Бог — неизвестно, правда, какой — был на стороне искателей удачи; они очень скоро нашли её, встретив в нескольких десятках миль к юго-востоку от Айдхаба один за другим два корабля — первый из Адена[63], второй из Индии. Точно так же, один за другим в порядке появления, они и пошли на дно вместе с командой, пассажирами и... грузом. Прежде чем отправить купцов в рай, викинги взыскали с них провозную пошлину — только золото, всё, какое нашлось на борту.

Они устали грабить, но не устали лить кровь врагов. Наступала очередь азиатского побережья Красного моря, аль-Хиджаза, уже спознавшегося с мечом солдат Ренольда.

Потопив купеческие суда, конунг Йоханс и командир дружины второго драккара, Хакон Корабельщик, призадумались, как бы это им лучше приступить к выполнению намеченных задач? Но сама судьба бросала за них кости.


Моряку лучше всего думается на ходу, под всплеск вёсел и бесконечную песню загребного. Она предназначена для того, чтобы не скучали гребцы, а ритм её помогает им грести дружнее. Потому-то слова её просты, как само весло, и нет в ней изысканных, порой совершенно непонятных чужаку образов и сравнений, подобных тем, которыми изобилуют милые сердцу любого викинга саги скальдов. Сочиняет песню как сам загребной — известно ведь, каждый морской волк в душе поэт, — так и любой другой член команды, которому на ум пришёл какой-нибудь стих. Иногда, когда покидает вдохновение, поют что-нибудь общеизвестное.

Йоханс-конунг и Хакон, ярл развернули корабли и не спеша двинулись в северо-западном направлении, держа курс к фарватеру Джидды, главного порта Мекки, городу пророка Мухаммеда.


Йо-хо! Йо-хо! Берегись!

Йо-хо! Йо-хо! Сторонись!

Лодьи плывут славные,

Вои на них храбрые.

Мечи, топоры наточены,

Рукояти их позолочены.

Йо-хо! Йо-хо! Берегись!

Йо-хо! Йо-хо! Сторонись!


Бормотал свою песню Берси Магнуссон, налегая на весло привычной к работе гребца заскорузлой мозолистой ладонью. Но не с товарищами-викингами было его сердце, думал он о Лэйле, наречённой в крещении Лауренсией, Лаурой — как-то она поживает сейчас?

Сам не заметил воин, как кончилась песня.

— Эй, Берси! Что умолк? — окликнул гиганта один из гребцов.

— Видать, не мила ему вольница, скорее в рабство торопится, — проговорил кто-то с незлой усмешкой. — Красотка Лэйла-Лаура завладела викингом.

— Украла сердце! — подхватил другой моряк.

Берси встрепенулся, он начал вращать головой, стараясь понять, кто из товарищей решил подшутить над ним, но никто больше голоса не подавал.

— Йо-хо! Берегись! — закричал сидевший рядом с ним Свен Кривоносый, старый и опытный воин, лицо которого изуродовала упавшая во время резни на вражеском корабле мачта. — Йо-хо! Сторонись!

Некоторые из викингов засмеялись.

— Смотрите у меня, — пробурчал Магнуссон. — Вот как поколочу, будете знать!

— Йо-хо! Исьхо! Берегись! — как ни в чём не бывало повторил Свен. — Йо-хо! Йо-хо! Сторонись!

Один из шутников подхватил:


Йо-хо! Йо-хо! Берегись!

Йо-хо! Йо-хо! Сторонись!

Там песок и тут песок,

Нам дорога на восток.

Чтобы снять песок с зубов,

Нам не хватит всех ветров.

Йо-хо! Йо-хо! Берегись!

Йо-хо! Йо-хо! Сторонись!


И продолжал:


Йо-хо! Йо-хо! Берегись!

Йо-хо! Йо-хо! Сторонись!

Мы видали много стран

И бескрайний океан.

Море, солнце, ветер, скалы,

Что ещё годится нам?

Йо-хо! Йо-хо! Берегись!

Йо-хо! Йо-хо! Сторонись!


Не успел он умолкнуть, как кто-то, голосом, сильно похожим на тот, которым осмелились упомянуть имя прекрасной возлюбленной Берси — возлюбленные не бывают не прекрасными — принялся выводить особенно громко:


Йо-хо! Йо-хо! Берегись!

Йо-хо! Йо-хо! Сторонись!

Черномазые мартышки

Женщин наших не затмят.

Эх, ни дна им, ни покрышки,

Но в постели как вопят!

Йо-хо! Йо-хо! Берегись!

Йо-хо! Йо-хо! Сторонись!


— Как ты смеешь, Торви?! — воскликнул Магнуссон. — Как ты смеешь так говорить?! Лэйла лучше всех!

— Ты сбиваешь нас с ритма, — посетовал тот, к кому обращался разгневанный Берси. — К тому же я и слова не сказал про твою Лэйлу. Подтвердите, викинги, разве не так?

— Да, да, — закивали гребцы. — Про Лэйлу ни слова никто не говорил. Кроме разве что одного Берси Магнуссона. Но это нам понятно...

— Можно и по-другому, — пожал плечами Свен.


Йо-хо! Йо-хо! Берегись!

Йо-хо! Йо-хо! Сторонись!

Черномазые красотки

И толсты, и веселы.

Наши жёны, наши девки

Им в подмётки не годны.

Йо-хо! Йо-хо! Берегись!

Йо-хо! Йо-хо! Сторонись!


— Я тебя поколочу, Свен! — пообещал Берси и добавил: — Если не перестанешь, разворочу твою физиономию!

— Кто же виноват, что ты перестал петь? — качая головой, проговорил Кривоносый с притворным сожалением. — А физиономии моей... ей уже не сможет повредить даже твой кулак, Медвежонок!

Тут в разговор вмешался сам конунг Йоханс. Он повернулся и посмотрел на товарищей; комичное они представляли зрелище — могучие воины, просоленные, обветренные морские волки, напялившие на себя самые дорогие одежды, которые только удалось найти в сокровищницах врагов. Драгоценные шелка и бархаты выглядели теперь не лучше, чем те лохмотья, в которых они щеголяли, когда избавитель Ивенс вытащил их из подземелья.

— Эй, викинги! — прикрикнул он на гребцов. — Хватит препираться. Кажется, у нас будет дело! Смотрите!

Не успел он произнести эти слова, как со второго драккара раздался звук рога, что означало — не один только Ивенс заметил вдали паруса. Он затрубил в ответ и знаками показал своим гребцам, чтобы подняли вёсла. Когда лодья Хакона подошла поближе, конунг, сложив ладони рупором, закричал:

— Похоже, к нам на пир решили пожаловать гости.

— Чаю, брат, они из Алхайдсайза, проклятой Господом земли белоголовиков, — крикнул в ответ Корабельщик. — Прослышали про нас и решили помериться силами. Четыре паруса. Их галеры вдвое больше наших судов, значит, на каждого викинга придётся по четыре барана. Добрый может получиться пир.

— Верно говоришь, брат, — согласился Ивенс, но уточнил: — На пиру таком и наши многие упьются — не поднимешь. Мы во многих и многих днях пути от Петраланда и нам нельзя терять людей.

Хакон спросил:

— Что ты решил, брат?

— Помнишь, как поступили Харальд Весельчак и Трюггва Ястреб, когда враги обрушились на них с большой силой? — поинтересовался в ответ конунг Йоханс.

— Помню, брат, — прокричал Корабельщик. — Как же мне не помнить Харальда-конунга и старого ярла Хаука? Как-никак я был с ними в том деле.

— Вот и отлично... — Ивенс не закончил, услышав шум позади себя. Кажется, гроза всё же прогремела. Малышу Берси надоели шуточки товарищей, и он, воспользовавшись тем, что руки теперь освободились от весла, как и обещал, принялся першить суд скорый и правый — бить тех, кто осмеливался отпускать шутки в адрес прекрасной Лэйлы, ну и заодно тех, кто попался под руку. — Эй, викинги! — закричал конунг. — А ну-ка уймитесь! Берси! Клянусь всеми святыми, Медвежонок, я прикажу выбросить тебя за борт!

Никто словно бы и не слышал слов предводителя; что же касалось его угрозы в адрес зачинщика смуты, то пока что вышвыриванием за борт занимался как раз сам Берси Магнуссон. Но, хуже всего — кулаков оказалось явно недостаточно — зазвенело железо. Как бывает во время потасовки, все находившиеся на борту разделились на две группы — одни дрались, а другие пытались разнимать.

Сознавая опасность последствий всего происходившего, Ивенс немедленно призвал на помощь Хакона. Однако хорошего вышло мало: точно бес вселился в викингов, и прибытие дружины Корабельщика лишь увеличило количество участников драки. Могучие северные воины, казалось, вознамерились преподнести врагам подарок — истребить друг друга до подхода мусульманских галер, позволить белоголовикам взять себя измученными и истекающими кровью: нежась на перинах дракона, скоро забыли викинги смрад узилищ, звон кандалов, тяжкий позор плена.


Конунг Йоханс и ярл Хакон ошиблись.

Те, кто находился на борту четырёх кораблей, чьи паруса завидели на горизонте зоркие викинги, вовсе не стремились на пир к морским разбойникам, не горели желанием встретиться с ними хотя бы потому уже, что имели весьма миролюбивые намерения. Трюм и палуба самого большого из судов были заполнены паломниками, спешившими в Мекку в конце священного месяца рамадан пятьсот семьдесят восьмого года лунной хиджры. Остальные три корабля, меньшие по размеру, просто сопровождали их, в какой-то мере совмещая приятное с полезным — ведь и воинам не грех помолиться в святом для каждого правоверного городе в Ночь Предопределения[64].

Удача сопутствовала пилигримам из Каира, весь путь от Колсума[65] до вод Джидды они проделали без приключений и, поскольку, выйдя в Красное море, всё время держались берега аль-Хиджаза, ничего не слышали об ужасах, творимых неведомыми захватчиками на нубийском побережье. Почти ничего, так как какой-то слух всё же дошёл до паломников, когда они в последний раз причаливали в африканском порту Египта. Но сведения выглядели такими невероятными, такими противоречивыми, что большинству история о страшных косматых великанах, появлявшихся внезапно, точно демоны из морской воды, и сеявших повсюду смерть, казалась сущей выдумкой, а уж чтобы в исконно мусульманских водах орудовала шайка диких кафиров-северян и в кошмарном никому сне не привиделось бы.

Тем не менее все на борту флагмана маленького флота оживились, когда один из матросов заметил впереди чужие суда. Произошло это гораздо позже, но не потому, что Аллах об делил хорошим зрением правоверных, а потому, что паруса на неопознанных кораблях оказались спущены. Попутный ветер нёс вперёд египетские галеры, и скоро даже и не самым зорким стало очевидно: оказавшиеся на их пути небольшие гребные судёнышки никем не управляются, а просто дрейфуют, причём в южном направлении, качаясь на волнах. Сначала решили, что команда зачем-то покинула свои корабли, но позже удалось разглядеть людей, лежавших, а точнее, валявшихся на палубах то тут, то там, зачастую в неестественных для живых людей позах. Когда подошли ближе, стала видна кровь на одежде, огромных мечах и топорах, которые люди не выпустили из рук, даже умирая.

— Это демоны! — восклицали одни. — Те самые, о которых нам рассказывали! Смотрите, какие они страшные! Разве люди бывают такими?

— Но что случилось с ними? — спрашивали другие. — Наверное, Аллах наказал их и поразил огненными молниями с неба?

Раздавались и иные предложения:

— Он лишил демонов разума, и они, в исступлении бросившись друг на друга, истребили самих себя.

Впрочем, высказывалось и ещё одно мнение:

— Блеск злата застлал глаза исчадий ада, сделав их безумными.

Даже мёртвые демоны казались страшными; так бы и проплыл мимо конвой и галера с паломниками, но... Пожалуй, последняя догадка выглядела наиболее реалистичной, поскольку палубы обоих судёнышек толстым слоем покрывали золотые монеты, из-за них-то, как видно, и разгорелся кровавый спор. Золота было столько, что не взять его у мёртвых казалось любому нормальному человеку просто нелепо.

Когда одна из галер сопровождения приблизилась к первому драккару, моряки на борту её протянули длинные багры, крючьями вцепляясь в борта корабля мертвецов. Мусульмане в нетерпении — как же, такое богатство послал Аллах! — тесня друг друга, ждали момента, чтобы перебраться на судно демонов, как вдруг... Покойники ожили, причём все разом. Окровавленные «трупы» вскочили, как один, и, издав гортанный клич, бросились на врага. Прежде чем правоверные успели что-либо сообразить, большинство их пало под неистовым напором дьявольских отродий. Самыми счастливыми оказались те, кто успел прыгнуть за борт, остальных нашла сталь мечей и секир викингов.

Так случилось, что лодья Хакона первой встретилась с мусульманами. Когда на беду и горе собственные багры белоголовых моряков вцепились в борта драккара Корабельщика, судно Ивенса и ближайшую из галер сопровождения разделяло ещё полтора десятка саженей. Прежде чем капитан понял, что происходит, и нашёл в себе силы справиться с суеверным ужасом, охватившим всех правоверных, раньше, чем он, осознав происходящее, отдал приказ: «Право руля», расстояние между судами сократилось до шести-семи саженей. Галера ускользала, поскольку «ожившая», подобно первой, команда второго драккара не успела вовремя сесть за вёсла.

Видя это, Йоханс-конунг, мгновенно забыв, что он христианин, мысленно воззвал к древнему богу викингов:

— О́дин! Великий О́дин! Помоги нам!

Все товарищи его, как один, даже брат Гудгорм Гиллекрист[66], их капеллан, так же не вспоминая о Христе, с именем которого отправились они в поход против гнусных белоголовиков и коноедов, закричали во все глотки:

— О́дин! О́дин! О́дин! Великий О́дин! Помоги нам! О́дин!

Но все они знали — бог, к которому они обратились, ничего не даёт тем, кто не берёт желаемого сам. В ту самую секунду, когда капитан-араб уже думал, что ему и команде его удастся избежать участи товарищей-мусульман с первой галеры, конунг Йоханс, как следует разбежавшись, прыгнул и, перемахнув расстояние в четыре-пять саженей, приземлился на палубе вражеского корабля. В несколько скачков он достиг руля и, хватив кулаком кормщика по голове, резко изменил направление движения галеры.

В следующее мгновение некоторые из товарищей предводителя морских разбойников устремились вслед за ним. Кое-кто упал в воду, но большинству удалось достигнуть цели. Судьба корабля была решена. Всё увиденное лишило язычников мужества — какой смысл сражаться с бессмертными демонами? — и хотя правоверные ещё сохранили способность сопротивляться, вместо этого они падали на колени, истово моля о пощаде. Но не для того «умерли» морские волки, чтобы, «ожив», щадить врагов. Викинги не нуждались в пленных, и скоро среди живых на палубе галеры, кроме самих северян, остались лишь рабы-гребцы.

Капитан третьей галеры сопровождения не думал уже ни о сражении, ни об участи паломников на борту большого и неповоротливого гребного судна. Предоставив благочестивых пилигримов их собственной судьбе, он попытался спастись бегством, но... Не напрасно уверял Ив де Гардари́ своего господина в том, что свободные викинги гребут куда лучше, чем рабы. Покончив с мусульманами на первых двух судах, северяне быстро перебрались на свои драккары и, догнав галеру беглецов, потопили её по запарке вместе с несчастными гребцами.

Настал черёд паломников.

Их корабль двигался медленно, и викинги решили потешиться. Пеня воду десятками весел, их драккары принялись кружить вокруг огромной галеры. Мусульмане попробовали отбиться, имевшиеся среди них лучники осыпали врагов стрелами, но те, спрятавшись за выставленными по бортам щитами, принялись вести ответную стрельбу. Более того, они обматывали стрелы паклей и поджигали её, а уж потом отпускали тетивы. Скоро корабль вспыхнул, и на палубе его началась невообразимая паника: все, мужчины, женщины и дети, охваченные ужасом, метались, кричали и давили друг друга; о сопротивлении никто и не думал. Как раз в этот момент, услышав призывный звук трубы Йоханса-конунга, викинги с двух сторон подплыли к кораблю и бросились на штурм.

Они угомонились не раньше, чем галера начала крениться, тогда победители и освобождённые от оков гребцы, рабы-христиане, покинули тонущий корабль. Некоторые упали в воду, откуда товарищи выловили их. Никого из мусульман, невзирая ни на пол, ни на возраст, не пощадили, предоставив им вдоволь напиться Эгировой влаги или встретить смерть в пляске древес. Не к лицу настоящим воинам убивать безоружных, но выход нашёлся сам, судьбу вчерашних господ вверили спасённым невольникам: уж те не забыли ласки хозяев. За шрамы or бича галерного надсмотрщика пришлось платить всем, даже тем, кто ни в чём и никогда не провинился перед христианами, — таковы уж законы войны, демон её, или ангел битвы, никогда сполна не насыщается кровью и страданиями приносимых ему жертв.

Вволю натешившись, викинги решили допросить спасённых гребцов, среди которых оказались представители не менее двух десятков народов. По большей части франки — французы, испанцы, англичане и сицилийцы, а также ромеи, то есть те, кто воевал с последователями учения Мухаммеда на море. Проще сказать, кого там только не было. Попадались даже совсем «сухопутные», бедолаги из земель унгров и ляхов. Все они, узнав в спасителях христиан, конечно, радовались и шумно, каждый на родном языке, выражали свои чувства. Неожиданно во всём этом гаме Ивенс услышал звуки знакомой речи, языка, на котором говорил он в далёком детстве в далёкой стране, прозванной морскими разбойниками Страной Городов.

— Как звать тебя и откуда ты? — спросил конунг старика, одетого в одну лишь невообразимо грязную набедренную повязку, чёрного от грязи и солнца, косматого, обросшего длинной поседевшей бородой. Бывший раб никак не мог поверить в то, что доблестный вождь славных викингов обращается к нему на его родном языке и, тараща безумные глаза, молча скалился, демонстрируя жалкие остатки зубов.

— Михайло Удалец, — ответил он наконец. — С Нова Городи... Нешто ты, витязь, речь русскую разумеешь?

— Разумею, — машинально повторил Ивенс, чувствуя себя уже увереннее — губы как по волшебству сами артикулировали нужные звуки. — Немного... Скажи, как давно ты стал пленником?

— Почитай уж года два, — ответил новгородец и добавил невесело: — Я у них долгожителем был. Всех, кто со мной на лавку сел в цепи, давно рыбам скормили. Ну да ничего, теперь и для нехристей черёд настал попить солёненькой водички. Полакомятся ими рыбки!

Не слушая последних слов Удальца, Ивенс, точно не веря себе, проговорил:

— А ведь и я из Нова Города...

Это признание произвело на освобождённого гребца неожиданное действие. Он вдруг бухнулся на колени и, обхватив ноги конунга, плача повторял:

— Земляк, земляк, земляк... То-то речь слышу я новгородскую! Не верил! Не верил! Не чаял!

— Успокойся, уймись... — начал Ивенс, не привыкший к подобным проявлениям чувств. — Осуши слёзы, старче...

— Старче? Старче... Я, витязь, и сорока не прожил, — проговорил новгородец, всхлипывая. — Молод был да удал, оттого Удальцом прозвали. А и правда удалец, коль довелось перед смертью глотнуть свободы...


Как друг и земляк конунга Микьяль Зубастый — так окрестил его кто-то из остряков-ватрангов — получил не только зелёные сапоги и богатый шёлковый халат, содранный с одного из помощников капитана галеры, и чью-то почти совсем не перемазанную кровью белоснежную чалму, которую немедленно пустил на портянки, но и право участвовать в обсуждении дальнейших планов дружины. Благо Удалец, как многие в Новгороде, понимал датский язык. Земляк смог дать Ивенсу полезный совет в деле, которое задумал предводитель морских разбойников. Он же решил с пользой употребить доставшиеся им два мусульманских корабля — сыграть роль утонувших паломников и заявиться в Джидду, порт, который от Мекки отделяло всего каких-нибудь полсотни миль.

Михайло не знал, как угодить избавителю.

— Не ходи туда, витязь! — воскликнул новгородец, когда поднятый моряками гвалт — каждый ведь лез со своим предложением, самым умным, самым дельным, — несколько поутих. — Не ходи в Джидду, там тарифы с большим войском и укрепления знатные. Много людей положишь, прежде чем возьмёшь её.

— Викинги не боятся смерти! — воскликнул Рольф Зоркий — помощник Хакона Корабельщика, одновременно с Ивенсом первым заметивший паруса судов мусульман. — Мы возьмём и Джидду и Мекку! Пустим ещё кровушки белоголовикам!

— Снесём головы коноедам! — подхватил Свен Кривоносый. Его лицо, и без того лишённое привлекательности, украшал теперь внушительных размеров «фонарь» под левым глазом — памятка, оставленная Берси Магнуссоном. Не только у Свена, у многих имелись такие — ватранги здорово потрудились, выясняя между собой отношения. — Окропим мечи кровушкой баранов!

Все дружно принялись изъявлять поддержку словам Рольфа и Свена. Викинги, как и полагается настоящим поэтам, не могли не побалагурить на тему крови баранов, ведь кровь, которой они перемазали свою одежду и мечи, дабы ввести в заблуждение противника и лучше исполнить роль покойников, была взята у овцы — продукты ввиду жаркого климата приходилось перевозить, если можно так выразиться, в натуральном виде.

— Баранов тут целые стада, — произнёс новгородец и добавил: — Но к чему, витязь, тебе самые бодучие?

— Что ты предлагаешь, Микьяль? — спросил Ивенс.

— Сухопутные бараны не страшны тебе, — пояснил Удалец. — А вот морские, соберись их несколько десятков, забодают даже волка.

Малопонятная речь спасённого раба вызвала раздражение ватаги.

— Что он говорит?! — спросил кто-то.

— Тихо! — прикрикнул на товарищей конунг.

— Ну-ка, братья! — поддержал его Хакон, пользовавшийся уважением обеих дружин. — Когда это было, чтобы викинги отказывались выслушать речь человека сведущего? Микьяль Зубастый оставил половину своих клыков в здешних местах. Он-то знает, что говорит.

— Слушаем Микьяля! — закричал всё тот же Свен.

— Пусть Микьяль говорит! — вторя ему, загорланил Рольф. — Говори, Микьяль!

— Говори! Говори!

Одновременно смущённый и подбодрённый бурными изъявлениями благорасположения со стороны избавителей новгородец продолжил, стараясь, чтобы все понимали его.

— Джидда — крепость сильная, князь, — произнёс он. — Много сил и времени уйдёт у тебя, прежде чем ты покоришь её. А что дальше сделаешь? Пойдёшь на Мекку? Если ты захватишь её, язычники обрушатся на тебя всей своей чёрной силой, на одного викинга выйдет тысячи. Да что тысячи? Мириады богомерзких сыроядцев! А ты вот что сделай. Не бери Джидды и Мекки не трогай. Есть тут три города, где неверные строят корабли. Я видел их верфи. Если налетишь вихрем, как ястреб на суслика, возможешь ты сжечь вражьи лодьи, и тогда никто на море не сможет противустать тебе.

Удалец сам не заметил, как сбился, перешёл на родной язык; однако тот, кому предназначалась страстная речь спасённого раба, понял его и повторил для своих, прибавив:

— И тогда мы вернёмся, чтобы взять другие города язычников! Дело сказал Микьяль Зубастый!

— Дело! Дело! — завопили викинги. — Дело!

Скоры на решения морские дьяволы: тут же высокое собрание и постановило — атаковать названные Удальцом три города немедленно. Никто даже и не подумал послать весточку франкам, оставшимся на африканском берегу. Один из драккаров, несмотря на возражения некоторых соратников, предлагавших просто взять его на буксир, по приказу Ивенса вытащили на берег и замаскировали так, что он сделался совершенно незаметным с моря, второму надлежало стать «пленником» мусульманских галер.

Освобождённым невольникам вновь пришлось занять свои места на скамьях за вёслами. Викинги же, укоротив волосы и бороды, вымазавшись для правдоподобия сажей, украсили головы выловленными из воды белыми барашками бурнусов, оставленных прежними владельцами, отправившимися на встречу с Эгиром, и заняли места на палубе.

То и дело раздавался хохот одного или другого из молодцов — увидишь приятеля в таком маскарадном наряде, живот надорвёшь от смеха.


Кому смех, а кому и слёзы.

Трюк сработал превосходно. Трижды сбрасывали волки овечьи шкуры, трижды уходили они так же быстро, как и появлялись, оставляя за собой горы трупов, дымящиеся развалины и пылающие верфи и причалы. Ар-Рахиб, Ямбо и аль-Хавра, порты самой Мекки, самой Медины, разделили судьбу Айдхаба и других городов африканского побережья.

Едва ли кто-нибудь и когда-нибудь, стремясь отомстить врагам за обиды, тратил деньги с такой же пользой, как сделал это сеньор Горной Аравии. Давно уже христиане в Азии не наносили мусульманам столь чувствительных ударов. В то время как королевство латинян и великая Восточная империя топтались на месте, лишь «покусывали» и «царапали» противника в пограничных конфликтах, морские дружинники Ренольда де Шатийона рвали врага на части зубами и когтями, точно волки или ястребы.


Вряд ли стоит даже предполагать, что мир ислама никоим образом не отреагировал на бесчинства находников.

Даже Зенгииды Алеппо и Мосула, в последнее время не раз уже прибегавшие к помощи франков в борьбе против Салах ед-Дина, и те оказались в трудном положении, не зная, что отвечать подданным, как оправдать свой союз с оскорбителями истинной веры. Тот же, чьих интересов всё происходившее касалось в первую очередь, и вовсе не собирался сидеть сложа руки. Брат Салах ед-Дина, правитель Египта Малик аль-Адиль, принял меры.

Михайло Удалец поступал абсолютно правильно, убеждая прекрасного витязя, светлого конунга Йоханса уничтожить флот противника непосредственно в портах, обещая своему избавителю господство на Красном море. Однако новгородец не учёл одного фактора — Египет по-прежнему оставался там, где и был, — к северо-западу от места, выбранного викингами в качестве точки приложения собственных сил и талантов. Разграбление портов Судана и даже уничтожение каравана в Нубийской пустыне нанесло богатейшей стране ущерб в большей степени моральный, нежели материальный, но, что самое важное, в гавань Суэца из Дамиетты, что на Средиземном море, была доставлена сухопутным путём настоящая морская армада. Всё, что предстояло сделать теперь адмиралу Хусам ед-Дину Лулу, получившему приказ Малик аль-Адиля, — укомплектовать команды кораблей, каковое повеление он и исполнил, набрав в Северной Африке маграбских матросов, считавшихся одними из самых лучших в мире ислама[67].

Как писал арабский хронист, доблестный и славный Лулу обрушился на кафиров, точно чайка на рыбу, подобно молнии рассёк он мрак... ну и так далее, как обычно пишут о победителях.

Надо полагать, это была большая молния, как-никак ей предстояло рассечь мрак, созданный аж тремя кораблями. Страшно даже и подумать о том, чтобы поставить под сомнение доблесть и славу евнуха Хусама, ведь в прежние времена египтянам случалось проигрывать битвы с неприятелем, которого они порой превосходили численно раз этак в сто. Впрочем, то дела прошлые, да к тому же речь шла о сухопутных баталиях, на море дела мусульман обычно шли лучше. Так или иначе, но как раз в начале месяца гои по древнему календарю северян, или в начале же месяца зу-ль-каада 578 года лунной хиджры, то есть в конце февраля 1183 года от Рождества Христова, «чайки» Лулу застигли «стаю рыб» на выходе из аль-Хавры.

Применить трюк Харальда Весельчака и Трюггви Хаука, так прекрасно сработавший прежде, на сей раз не представлялось возможным, тогда Йоханс-конунг приказал гребцам вовсю налечь на вёсла, умереть на них, но оставить мусульман далеко позади. Прочим он же велел облегчить судно, и золото мусульман полетело за борт с такой же лёгкостью, с какой лилось оно в трюм. Как ни старались бывшие рабы на галерах, всё равно, единственный драккар викингов шёл резвее — ах, почему конунг не послушался совета и не взял с собой вторую лодью?!

Враг и верно словно бы превратился в белокрылую птицу, чьё крыло простиралось так далеко, что неминуемо накрыло бы беглецов.

Правильно оценивая ситуацию, Ивенс затрубил в рог, и стоявший у руля одной из двух трофейных галер Корабельщик приказал своим резко развернуться навстречу «птице», чей хищный клюв уже нацелился, чтобы схватить первую жертву. Манёвр Хакона повторил и Эйнар Чёрный, один из дружинников конунга, командовавший второй галерой. Сам Ивенс напал на судно, на котором, как показалось ему, находился предводитель сарацин.

С искрами визга стали закружились викинги и враги их в вихре Одина; вспыхнул спор секир, раздался топот копий, ручьями хлынула навья пена, брага волчья — закипела смертельная схватка, полилась кровь. И вот скоро клюв «чайки» разлетелся на кусочки. Однако, в отличие от настоящей птицы, она не погибла, крылья её, как руки, заключили северян в объятья. Как бы храбро ни сражались они, как бы отчаянно ни рубились, дружинников конунга Йоханса было во много раз меньше, чем моряков Лулу.


Солнце уже собиралось на покой, намереваясь заночевать в Нубийской пустыне, когда неравная битва завершилась.

Драккар со всей награбленной добычей, которую не успели ещё выбросить удалые разбойники, пошёл ко дну, одна из галер присоединилась к нему, другая осталась на плаву. Многие погибли в сече, как Хакон Корабельщик или Свен Кривоносый, другие утонули, как Эйнар Чёрный или Рольф Зоркий. Раненого конунга Йоханса и оглушённого упавшей мачтой Берси Магнуссона победители успели выловить из воды вместе с тремя дюжинами товарищей и большей частью гребцов — не повезло бедолагам, видно, так уж Бог судил им, оставаться пленниками мусульман.

Впрочем, добросердечный евнух Хусам решил избавить их от участи невольников. Тем из них, кого захватили на африканском берегу — главным образом франкам — по замыслу адмирала полагалось отправиться в Каир, чтобы там прилюдно лишиться буйной головы, сегодняшних пленников та же самая процедура ждала во время следующего хаджа в Мекке через год. Впрочем, кое-кто из числа разодетых в пух и прах ближайших подручников Лулу — не скрещивали они меча с викингами — посчитал подобное наказание слишком мягким.

Один из них, долгобородый старец, облачённый в дорогой халат и белоснежную чалму, воскликнул, указывая на Ивенса, стоявшего на корме адмиральского судна, на полшага впереди своей безоружной, окровавленной и совершенно обессиленной ватаги:

— О великий флотоводец, несравненный воин, ты великодушен, но посмотри на этого варвара! Глаза его излучают ненависть. Не допусти умаления своей чести, не позволяй ему так смотреть на правоверных. Он оскорбляет тебя своим взглядом.

— Что ты предлагаешь, ибн Муббарак? — спросил адмирал. — О чём желаешь попросить, мой любимый помощник?

Лулу решительно не понимал, к чему клонил длиннобородый. Тонкоголосый, как все евнухи, Хусам ед-Дин буквально раздувался от сознания собственного величия, он так гордился одержанной над христианами победой, что сам, дабы поскорее продемонстрировать правоверным свой улов, с частью кораблей немедленно с места битвы отплыл в направлении Джидды, намереваясь спустя дня два прибыть в ближайший к Мекке порт.

— О, отмеченный благодатью Аллаха, разве не следует наказать его за дерзость?

— Как? Ему и без того предстоит провести целый год в кандалах в ожидании позорной смерти. Ведь его зарежут, как барана в священный праздник курбан-байрам. — Адмирал буквально лучился благодушием. — Разве этого недостаточно?

Вождь морских разбойников очень плохо понимал язык тех, кто впервые пленил его более десяти лет назад, однако сообразил, что речь идёт о нём. Кроме того, и голос и лицо обладателя длинной и явно лелеемой хозяином бороды показались ватрангу знакомыми. Он всмотрелся в лицо ибн Муббарака, и... буквально открыл рот, поражённый невероятной догадкой.

— Ты? — еле слышно произнёс донельзя озадаченный Ивенс по-датски и добавил, но отчего-то уже на языке франков: — Но ты же умер?..

Викинг отвёл глаза, но в следующий момент, не выдержав, вновь метнул взгляд в бородача. Тот, обращаясь к адмиралу, по-своему прокомментировал реакцию пленника:

— Он испугался, о великий из величайших флотоводцев, о лучший из лучших полководцев и воителей, что жили на земле! Сделай же так, чтобы этот закат стал последним закатом в его жизни. Чтобы Бахр аль-Ахмар, лазурную гладь которого осмелился бороздить противный Аллаху корабль неверных, сей варвар запомнил на все оставшиеся дни его жизни. Пусть он никогда не увидит рассвета! Прикажи вынуть ему глаза!

— Рамда́ла?! — Ивенс воззрился на ибн Муббарака. — Я даже поверить не могу! Неужели это ты?

— Я, — подмигнув, ответил долгобородый по-французски и добавил: — Другого шанса у тебя не будет.

— Что ты сказал, мой ибн Муббарак? — Лулу свёл брови.

— О несравненный! О великий! — начал тот. — Я произнёс слова магического заклинания, потому что этот варвар попытался сглазить тебя. Он, как я посмотрю, колдун и может напускать порчу на людей.

Слова ибн Муббарака нешуточно напугали адмирала. Он немедленно отдал распоряжения, и несколько матросов, схватив Ивенса, поволокли его к краю палубы. Викинги заволновались, но другие воины весьма красноречиво подняли сабли. Берси Магнуссон, уже пришедший в себя после удара мачтой, оскалился, точь-в-точь как настоящий взрослый, матёрый медведь.

— Эх, недоброе задумали учинить нехристи, — пробурчал себе под нос Микьяль Зубастый, единственный из всех галерников находившийся на драккаре конунга и сражавшийся бок о бок со своим земляком. — Ох недоброе!

— Что? — переспросил один из викингов, поскольку слова свои новгородец произнёс на родном языке. — Что ты сказал?

— Они хотят ослепить его! — прошептал Удалец по-датски. — Я и раньше понял по разговору того пса с длинной бородой, что он предлагает нечто гнусное, но теперь воочию вижу. Посмотри!

Среди победителей не оказалось никого, кто знал бы язык викингов. Дабы объяснить, какая участь уготована предводителю, евнух Хусам воспользовался услугами всё того же ибн Муббарака, коротко бросив:

— Втолкуй ему, что его ждёт.

— О величайший из великих! — воскликнул длиннобородый. — Но мне неведомо, на каком наречии говорит этот гнусный варвар!

Лулу махнул рукой:

— Не важно. Ты справишься, мой любимый помощник, мой любимый врачеватель и звездочёт.

— Может, ему знакома речь тех франков, которых твои воины, о наиискуснейший из флотоводцев, захватили в Айдхабе? Я попробую.

— Пробуй.

— Неверный, — начал ибн Муббарак и, сделав коротенькую паузу, продолжал: — Адмирал Хусам ед-Дин Лулу приказал ослепить тебя... Ты понял, что я сказал?

— Куда понятнее, — отозвался Ивенс, повернув лицо к переводчику. Один из чернокожих матросов уже вцепился в светлые кудри конунга и красноречиво провёл по его щеке остриём ножа. — А что будет с моими товарищами?

Ибн Муббарак на секунду задумался и вдруг сказал:

— Их тоже ослепят. Скажи им это!

— Спасибо, Рамдала. Если это, конечно, ты, а не твой дух. Впрочем, даже если и так, всё равно спасибо.

Долгобородый лишь на миг смежил веки. В следующее мгновение он повернулся к господину и доложил:

— Он понял меня, о славнейший. Я сказал ему, что он — неверный пёс. Что этот закат — последнее, что ему отпущено лицезреть в этой жизни.

— Молодец! — сказал Лулу кивая и подал знак матросам: — Начинайте!

— За мной ваша очередь! — крикнул Ивенс через плечо своим. — Делай, как я!

Победоносный адмирал и его свита попятились в страхе: похоже, верно говорил мудрый ибн Муббарак, предводитель морских бродяг знался с нечистой силой. Он, ещё совсем недавно истекавший кровью, на глазах терявший последние силы, неожиданно преобразился. Ватранг сжал кулаки и одним движением стряхнул висевших на его руках матросов. В следующий момент он мотнул головой и, оставляя в руке чернокожего моряка клочья белых волос, оттолкнулся от края палубы и прыгнул в чёрные воды предзакатного моря.

— За ним! — закричал новгородец на родном языке.

Однако, несмотря на это, товарищи прекрасно поняли его, и ни грозные окрики, ни сталь сарацинских мечей не могла остановить морских разбойников, бросившихся за борт по примеру конунга. Не всем, далеко не всем удалось проложить себе путь к свободе — умереть в бою, как и полагается викингу, вот то единственное, о чём могли они просить у Бога. Почти все они так или иначе избежали плена: одни погибли сразу, зарубленные на палубе, другим удалось спрыгнуть в море, а некоторые умудрились завладеть оружием врагов и умерли сражаясь.

И хотя Лулу остановил галеру, приказав выловить беглецов из воды, ни один не дался в руки мусульманам — ещё в пору детства вступившие на лебяжью стезю, предпочитали умереть на ней.


— Ладно, — сквозь зубы процедил раздосадованный адмирал. — Предпочитаете кормить рыб — ваше дело! Правоверным на празднике хватит и гребцов с галер! На всё воля Аллаха!

Адмирал дал приказ продолжать плавание. Однако, вспомнив о том, кому обязан всем случившимся, он, сведя брови, воззрился на ибн Муббарака.

— А тебя, скотина, я посажу в темницу, как только мы ступим на пристань Джидды! — пообещал евнух.

— О, величайший из флотоводцев! — воскликнул врачеватель и звездочёт, смиренно складывая руки. — Я достоин наихудшей, наипозорнейшей казни!

Ибн Муббарак в смирении закатил глаза, он знал — Хусам ед-Дин Лулу, точно бог кафиров, обожает тех, кто кается.

X


Когда в ноябре 1182 года войско готовилось выступить из Керака на юг к заливу Акаба, Раурт забеспокоился, — голубь, отправленный им в Дамаск, всё не возвращался. Птица не могла ошибиться, сбиться с пути, ведь самец всегда возвращается либо в место, где вырос, либо туда, где живёт его самка. «Что же случилось? — спрашивал себя Вестоносец. — Голубь погиб? Или Жюльен решил пока не отправлять ответа?»

Решив, что тот, кому он писал, просто ждёт следующего послания, обещанного отчёта о развитии событий, Раурт собрался уже отправить второго голубя, как вдруг случилась беда: проходимец Эскобар, кот, привезённый Ивом де Гардари́ с охоты на фанака, добрался до голубятни. Все птицы погибли. Князь, узнав о случившемся, воспринял всё близко к сердцу, пообещал казнить животное и взыскать стоимость ущерба с хозяина. Правда, прежде чем заковать зверя в кандалы, его надо было поймать, кот же, заподозрив неладное, сбежал. Сеньор, чувствуя свою вину перед несправедливо обиженным вассалом, пожаловал ему тугой кошель серебра. Но, несмотря на столь явное благорасположение сеньора, Вестоносцу никогда ничего так не хотелось в жизни, как оказаться подальше от правителя Заиорданских земель Иерусалимского королевства.

А как хорошо жилось Раурту в Антиохии!

Целых семь лет провёл он при дворе князя Боэмунда Заики. Поначалу боялся, что кто-нибудь опознает в нём Рубена, сына корчмаря Аршака, но... много воды унёс Оронт в Средиземное море с тех давних пор. Более четверти века прошло со дня печально знаменитого заговора, в котором принял активное участие почти семнадцатилетний Рубен.

Года два или даже три после отъезда из Триполи никто не трогал Раурта. Его первенец Венсан подрос и уже постигал рыцарскую науку. Спустя три месяца после окончания празднеств в честь бракосочетания вдовца князя Боэмунда с родственницей Мануила, Теодорой, Катерина наконец-то родила мужу второго сына, которого назвали в честь её отца, Паоло. А примерно через год после этого радостного события в Антиохии появился старый друг Жюльен. Он пришёл с купеческим караваном и задержался в городе надолго, даже купил небольшую хлебную лавочку.

Несколько раз они встречались наедине.

— А ты стал холодноват, дружок, — пожурил он любовника. — Да, возраст делает своё дело. Даже самый высокий и самый жаркий костёр когда-нибудь начинает угасать, если время от времени не подкладывать в него поленьев.

Раурт поспешил с оправданиями, но Жюльен только скривился и, махнув рукой, проговорил:

— Не думай об этом. Я здесь не для того, чтобы вспоминать прошлое в постели. К тому же тот огонь, что познали мы в юности, даже и теперь не может идти в сравнение с тлеющими угольями, возле которых приходится греться природному князю, высокородному властителю града сего. Не удивляйся, милый мой рыцарь. Не так уж много времени и, признаюсь, умения потребовалось мне, чтобы заглянуть под одеяло его сиятельства. Увы, юная Теодора не из тех, чей пламень способен растопить лёд. Заика, как поговаривают, всё чаще чешет затылок, спрашивая себя, а что же, собственно, он приобрёл, заключив этот брак? Базилевс был его зятем, мужем сестры, теперь князь женился на племяннице самодержца. Ну и что? Оказалось, что вовсе нет нужды становиться родственником Мануила дважды — вполне хватило бы и одного раза.

До Раурта и до самого не раз уже долетали слухи о том, что Боэмунд не слишком доволен молодой женой. Иные придворные шёпотом, озираясь, сообщали под огромным секретом, будто князь жаловался на Мануила, тот, мол, обманул его, подсунул холодную как труп девку, вследствие чего счастливому супругу в самый неподходящий момент мерещится всякая чертовщина и даже нападает дрожь, отчего он немедленно делается слаб в коленках.

Циничный Жюльен довольно ехидно заметил на это:

— Что толку обижаться на императора? Кто может знать до битвы, какой она будет? Или князюшка решил, что самодержцу полагалось прежде самому проверить, хороша ли невеста в постели? К тому же... возможно, дела обстоят не так уж отчаянно плохо. Всё же ребёночек у молодых откуда-то появился? Хотя, вероятно, мы имеем дело с новым свидетельством вмешательства в дела людские Святого Духа? Надеюсь, что нет. Едва ли я проживу ещё тридцать лет, чтобы увидеть, как малышка Констанс, названная Боэмундом в честь любимой матушки, начнёт творить чудеса, достойные Иисусовых.

— Ты богохульствуешь, Жюльен, — насупившись, проговорил Раурт, чем привёл товарища в буйный восторг. Отсмеявшись, он проговорил, утирая платочком выступившие на глазах слёзы:

— Друг мой, нет худшего сборника богохульных историй и изречений, чем, скажем, Святое Писание. Ведь это ж волосы на голове встают дыбом, стоит попытаться уловить хоть малейший смысл в Его деяниях, найти в Его поступках какую-то логику.

— Тебе, я вижу, ближе Коран? — с вызовом спросил Раурт, вызвав в товарище новую волну веселья.

— Откровения нищего неграмотного пастуха Махмудки, преисполненного обиды на весь мир и очумевшего в горах от одиночества? — переспросил Жюльен. — Ты, верно, не в себе, если можешь представить, чтобы я мог всерьёз разделять мнение, будто Коран — священная книга? Пергамент, на котором впервые начертали арабской вязью мудрость Небес, столь же свят, сколь и сама эта мудрость, а она, в свою очередь, свята не более, чем овцы, в которых за неимением лучшей мишени посылал свои стрелы пророк.

Эти слова совершенно обескуражили Раурта, а Жюльен откровенно смеялся, глядя ему в глаза.

— Знаю, знаю, знаю всё, что ты собираешься мне сказать.

Читаю по твоему лицу вопрос: «А как же Саладин? Ведь он твой господин, предводитель джихада?» Да не хлопай так глазами, а то я умру от колик. Прежде всего он — правитель, а правителям нужна религия, которая лучше всего служит исполнению их планов. Вера — прекрасная уздечка для подданных. Это понимали ещё древние. Вот, например, равноапостольный святой Константин Великий, отец-основатель Второго Рима. Церковь чтит его за то, что он сделал христианство государственной религией империи, но не любит вспоминать, что сам он в то же время вовсе и не был христианином.

— А как же... знак креста, явленный ему самим Господом?

Раурт, несомненно, имел в виду легендарную битву Константина с Максенцием, где войска императоров-соправителей, претендовавших на единоличную власть, столкнулись прямо на Мильвинском мосту в Риме. Сражение стоило жизни сопернику Константина. Панегирист последнего, Евсевий, уверял, что спустя много лет сам император, лёжа на смертном одре, признался, будто Господь явил ему в небе знак креста с начертанным рядом пророчеством: «Сим победишь».

— Вот ведь какая штука... — усмехнулся Жюльен. — Никто другой в тот день не видел в небе ничего, кроме лебедей. Может, Господь хотел сказать Константину: «Сим перелетишь?» Ведь победитель не долго повластвовал в Риме Первом и переселился в Бизантиум, а Евсевий просто оказался слегка туговат на ухо и не отличил сигно от цигно?..[68] Или же император на смертном одре плохо ворочал языком? Трудно сказать; те, кто творит историю, и те, кто записывает её, видят порой совершенно разные вещи.

Сделав такое категоричное заключение, Жюльен подвёл итог философским прениям.

— Но я, дружок, не для того так надолго поселился в этом паршивом городишке, чтобы тратить время на богословские или любые другие отвлечённые беседы, — сказал он. — Кроме того, я не случайно завёл речь об интимной жизни твоего сюзерена. Заика обратил внимание на некую придворную даму по имени Сибилла. Как мне думается, она могла бы оказаться полезной для... для нас. Саладину давно хотелось подыскать в Антиохии подходящего информатора. Нет сведений ценнее, чем те, которые получают в спальне. Тут всё дело в природе мужчины; ему иногда просто необходимо чем-нибудь поражать воображение своей пассии, чтобы доказать, что он — самый лучший. Прежде всего, конечно, себе, а не ей. А ведь, выбираясь из супружеской постели, Боэмунд вовсе не чувствует себя несокрушимым гигантом. Он, даром что князь, жизнь у него не ахти. Лично я бы не позавидовал. Он с детства ненавидел всех — мать, отчима, слуг, а теперь ещё тихо злобствует на Мануила с его Теодорой. Так же спятить можно. Ему просто необходимо хоть кого-нибудь любить. Для разнообразия...

Когда Жюльен закончил монолог, Раурт спросил:

— А чего ты, собственно, хочешь от меня?

— Я хочу, чтобы ты подружился с Сибиллой и разъяснил этой... девице, что, если ей удастся взнуздать князя по всем правилам, она получит ощутимые выгоды сразу с двух сторон: первое, она сделается метрессой правителя Антиохии и второе, на мой взгляд, куда более важное — станет другом самого могущественного из властителей Востока. Понимаешь меня?

— Понимаю, — кивнул Раурт, — но не всё. Не ясно мне, отчего бы тебе самому не поговорить с ней?

Жюльен ухмыльнулся:

— Помилуй Боже! Кто я такой? Какой-то паршивый купчишка. Лавочник. Ты — другое дело. Ты — рыцарь, вассал князя Боэмунда. Тебе и карты в руки, зря, что ли, ты носишь шпоры?

Всегда на протяжении их долгих отношений Рубен-Расул-Раурт неизменно самым лучшим образом выполнял всё, чего требовал от него товарищ. Не оплошал Вестоносец и на сей раз.

Добиться внимания Сибиллы оказалось проще простого: её глазки загорались, встречаясь с заинтересованным взглядом любого более или менее привлекательного кавалера, даже и далеко не юного, такого, как, например, рыцарь Раурт из Тарса. Впрочем, ему довольно скоро пришлось объяснить даме, что интересуют его вовсе не её прелести. Сибилле шёл всего девятнадцатый год, однако она оказалась не только сластолюбива, но и весьма понятлива, и мгновенно оценила выгоды, которые сулило ей сотрудничество с заинтересованными лицами. Взамен дама выдвинула собственное условие. «Хочу стать княгиней!» — заявила она. К удивлению Раурта, выслушав ответ Сибиллы, Жюльен реагировал спокойно.

— Передай ей, что это будет зависеть не только от нас, — совершенно серьёзно ответил он и добавил: — Но своё дело мы сделаем.

Жюльен так и не объяснил Раурту значение этих слов, однако Сибилла получила то, что хотела. Своевременная смерть царственного родича Теодоры развязала руки его сирийскому родичу и вассалу. У тридцатипятилетнего князя Боэмунда, без памяти влюбившегося в юную прелестницу и намертво угодившего в её маленькие, но очень цепкие и остренькие коготки, появилась возможность отослать ненавистную жену в монастырь и жениться на Сибилле. Султан Салах ед-Дин также не прогадал, он нашёл в княгине Антиохии превосходную шпионку и теперь всегда получал сведения, так сказать, из первых рук.

В общем, все оказались в выигрыше. Все, кроме Раурта. Сделав своё дело, он оказался больше не нужен в родном городе. Единственное, чего хотел младший сын корчмаря Аршака на пороге своего пятидесятилетия, — спокойствия. Но именно его-то он и не получил. Старый друг, бывший любовник не забывал о Вестоносце. Так Раурт из Тарса оказался в Краке Моабитском при дворе Ренольда Шатийонского. Всё шло удачно, князь, как и предсказывал Жюльен, не узнал в новом вассале давнего знакомого — был бы жив верный Ангерран, тогда другое дело.


Неприятностям, как хорошо известно, стоит только начаться. Гибель голубей стала первым предвестием страшной беды. Вскоре после падения Айлы, едва закончились праздники — Рождество, Новый год и Крещение Господне, — князь неожиданно призвал Раурта к себе и как бы невзначай спросил:

— Как поживает ваша жена, шевалье? Как дети?

— Я сам волнуюсь о них, государь, — ответил Вестоносец и вдруг похолодел от ужаса. Ведь поступая на службу к новому сеньору, рыцарь сказал ему, что холост. — То есть... о чём вы, мессир? Какая жена? У меня нет ни жены, ни детей!

— Правда? А мне показалось...

— Они были у меня, мессир... Я... я — вдо...

Он никак не решался произнести слово «вдовец», опасаясь накликать беду на Катарину и сыновей.

Ренольд же никоим образом не собирался давить на рыцаря, подвергать сомнению его слова или пытаться уличить во лжи, он всего лишь кликнул стражника и велел позвать к себе Жослена, который только накануне вечером прибыл в Айлу.

Заслышав шаги Храмовника, князь, кривя тонкие губы в нехорошей усмешке, проговорил:

— Господь совершил чудо, шевалье Раурт... де Тарс. Он возвращает вам утраченную семью. Посмотрите, кто пожаловал к нам в гости.

Вестоносец повернулся и похолодел.

Появившийся в дверях Жослен держал за руку любимчика Раурта — пятилетнего Паоло. Он обрадовался отцу и хотел броситься к нему, но Жослен не пустил мальчика и за его спиной сделал знак Раурту, чтобы тот не спешил приближаться.

Резко повернувшись к Ренольду и встретившись взглядом с тем, чьей судьбой так легкомысленно играл, Вестоносец понял — князь знает всё, если и не всё, то очень многое, значит, настало время платить долги. Во что же оценит сеньор Петры утрату власти и четырнадцать лет, лучших лет жизни, проведённых им в подземелье донжона в белой столице атабеков?


* * *

Двадцатидвухлетний король Бальдуэн ле Мезель всё чаще втайне молил Бога послать ему избавление от мучений. Смерть становилась всё желаннее, он мечтал о ней, как голодный мечтает о куске хлеба, как путник, умирающий от жажды в пустыне, — о глотке воды. Он мечтал о смерти, потому жизнь его превратилась в сплошной кошмар.

«За что, за что наказуешь меня, Господи? — вопрошал он в минуты отчаяния. — Чем так согрешил я перед Тобой? Неужто мало Тебе мучений плоти моей? Отчего не позволишь мне удалиться от дел, чтобы невеликий остаток дней моих провести в молитвах во имя Твоё? Разве недостало Тебе того, что обрёк Ты меня на безбрачие, не дал счастья иметь детей, лишил возможности взрастить кровных наследников? Так отчего не послал Ты государству моему мужа многомудрого, дабы с лёгким сердцем завещал я ему свой трон? Разве многого возжелал я? Ведь одного только и хочу, с чистой совестью удалиться от дел, зная, что государство, построенное отцами, дедами и прадедами нашими, не погибнет, не распадётся, не растает без следа, едва предстану пред ликом Твоим. Суди меня, коли грешен, но царство, что создали здесь те, кто славит имя Твоё, огради! Спаси верующих в Тебя от меча язычников, что занесён ныне над головами их. Не о себе прошу, о тех, повелевать коими поставил меня Ты. Сжалься, сжалься над землёй этой, Господи!»

Бог не отвечал на молитвы прокажённого короля. Точно намеренно стремясь погубить его государство, Всевышний день ото дня множил смуту.

Не успел король сложить с себя фактическую власть и передать её мужу сестры, как Сибилла, явно подстрекаемая матушкой, заставила Гюи де Лузиньяна атаковать старых противников Куртенэ. Ничего нового Графиня не изобрела: всё то же самое, что и в прошлом году, хорошо знакомое обвинение — государственная измена. Однако на сей раз дама Агнесса нашла подходящего свидетеля, отмахнуться от показаний которого оказалось не так-то просто. В злом умысле против короны уличал графа Раймунда его же бывший рыцарь, Раурт де Таре. Он уверял короля, что не раз слышал, как граф и Ибелины говорили о том, что неплохо было бы заменить на престоле внука Мелисанды на сына её сестры, графини Триполи Одьерн, то есть на Раймунда.

Хотел того Бальдуэн или нет, понимал, что должен провести разбирательство и раз и навсегда покончить с проблемой. Король также понимал, и это более всего томило его, — ни один человек во всём государстве не мог разрешить задачу, — только он. Надо было собирать заседание Высшей Курии, разбирать дело графа и его обвинителей; при этом совершенно невозможно было перепоручить председательство регенту, поскольку не только Раймунд, а и Ибелины, чего доброго, отказались бы подчиняться, а это означало уже не просто раскол, а самую настоящую гражданскую войну. Однако до тех пор, пока монарх отказывался принимать и выслушивать свидетеля обвинения, проблемы как бы не существовало. Между тем не тот пост занимал в государстве Бальдуэн, чтобы его запросто оставили в покое.


— Опять, матушка! Опять! — простонал король в отчаянии. — В прошлом году и в этом всё та же история?! Опять измена?!

— Государь, — ласково проговорила Агнесса. — Я забочусь только о делах королевства. О ваших делах. То, что хочет сообщить вам этот человек, — правда. Он служил графу и многое слышал из того, что говорилось в кулуарах дворца в Триполи.

— Служил? — переспросил Бальдуэн и добавил: — Насколько я понимаю, прошло уже восемь лет, как ваш Раурт оставил Триполи и переехал в Антиохию.

— Всё верно, государь, — согласилась мать. — Однако сути дела это не меняет. Если сир Раймунд вожделел вашей короны тогда, то что мешает ему желать того же и сегодня? Где гарантия, что он не воспользуется вашей болезнью, дабы завладеть троном Иерусалима?

Аргумент безотказный: не существовало правителя, который бы остался равнодушен к мнимому или подлинному намерению кого-либо из подданных посягнуть на его трон. Часто для принятия самого жёсткого решения хватало одного лишь подозрения в злом умысле. Бальдуэн заколебался; он жаждал возможности передать власть в достойные руки, но вовсе не хотел отдавать её одному из своих вассалов, пусть даже такому, как граф Триполи, близкому родственнику и многими уважаемому магнату. Да и кому понравиться иметь в подручниках человека, тайно мечтающего самовольно распорядиться судьбой собственного господина?

Однако король всё же спросил:

— Отчего же рыцарь этот молчал столько лет?

— Нетрудно понять, ваше величество, — ответила Агнесса. — Он опасался мести графа, ведь вы могли не поверить ему, так как имели бы основания предположить, что он пытается отомстить бывшему сюзерену. Как-никак Раймунд Триполисский безосновательно обвинил Раурта из Тарса в убийстве Милона де Планси и подверг испытанию железом.

— Но что изменилось теперь? Разве всё не осталось на прежних местах?

— Выслушайте его сами, государь, — вместо ответа попросила Графиня. — Как сказал мне ваш дядюшка, сенешаль Жослен, к которому и обратился рыцарь Раурт, все эти годы он полагался на волю Господа, столь чудесным образом защитившего его от злобы графа...

— А что же это он теперь перестал на неё полагаться? Что изменилось?

— Сей богобоязненный человек прослышал о прошлогодней... м-м-м... проделке сира Раймунда и понял, что не может дольше молчать.

Несмотря на теплоту, с которой говорила мать, Бальдуэн чувствовал фальшь в её голосе. Впрочем, он уже давно никому не хотел верить, ему казалось, что все, все вокруг обманывают его. И, по правде говоря, нельзя сказать, чтобы он слишком сильно заблуждался.

— Я даже знаю, матушка, от кого он услышал об этой, как вы называете её, проделке. Впрочем, вы тоже знаете. Вот уж кто мастер на всяческие проделки, так это сеньор Петры, сир Ренольд. На днях только я получил свежее донесение об одной из них. До Мекки добрался! Каково? Этак делать станем, самый ленивый язычник возьмётся за оружие!

— Что тут плохого, государь? — с притворным удивлением поинтересовалась Агнесса. — Князь выполнял свой долг рыцаря и христианина. Разве не в том состоит подвиг крестоносца, чтобы без устали воевать с нехристями? Разорять их города и деревни? Без устали уничтожать неверных агарян? Не тому ли учит нас церковь и верховный пастырь её, апостолик римский?

— Ох, матушка... — тяжело вздыхая, проговорил Бальдуэн. — Апостолик там, а мы тут. Сколько лет уже никого не дозовёшься. Король французский Луи скончался, так и не исполнив обета. Его величество Анри Плантагенет в добром здравии, но тоже что-то сюда не торопится. Шесть лет прошло, а он всё не спешит подвиг крестоносца свершать. И не долит крест, на рамена возложенный. А без поддержки из Европы нам не до подвигов, сберечь бы от врага свою землю. Так-то вот...

Он умолк, и Агнесса также довольно долго не произносила ни слова, и королю уже стало казаться, что она отступила. Но не тут-то было.

— Выслушайте шевалье Раурта, ваше величество, — со всей нежностью, на которую только была способна, вновь попросила Графиня. — Поверьте, я лишь пекусь о вашем благе.

— Опять вы за своё? — с трудом шевеля губами, спросил Бальдуэн. — Не довольно ли вам, матушка?

— Чего не довольно, государь? — не поняла Агнесса.

— Печься о моём благе?

В ответ Графиня лишь вздохнула и после многозначительной паузы проговорила:

— Я знаю, как трудно вам, государь. Но я — та, которая родила вас, рядом с вами. Если бы вы только...

— Бросьте, мадам! — оборвал её король. — Вы рядом только тогда, когда вам это нужно! Где были вы и батюшка, когда со мной стряслась беда? Почему ни вы, ни он не оставили все дела и не пришли утешить меня?

— Но я не могла! — воскликнула Агнесса. — Пэры королевства, бароны земли запретили мне видеться даже с вашей сестрой, не говоря уже о вас.

В голосе Графини звучала боль, но Бальдуэну не хотелось щадить мать, он считал, что невыносимые мучения, выпавшие на его долю, дают ему право на это.

— Полноте, матушка, — проговорил он с горечью. — Если бы вы тогда, чтобы оказаться рядом со мной в трудную минуту, проявили хотя бы половину той же настойчивости, с которой нынче пытаетесь поссорить меня с графом, уверен, никакие препятствия не помешали бы вам!

Правитель Иерусалима искренне негодовал, он словно бы вернулся в те казавшиеся теперь такими далёкими времена очень рано закончившегося детства — Бог наказывал его уже тогда. Но за что? За что?!.

— За что? За что?! — Эхом откликнулось в ушах. — За что?! За что вы так со мной, государь?!

Король едва видел лицо матери, но, как показалось ему, губы её затряслись, а на глаза навернулись слёзы.

— Пусть Бог накажет меня, — проговорила Агнесса с вызовом. — Пусть покарает, если я не хотела быть с вами... Что ж, вы правы, — продолжала она. — Наверное, я должна была бы требовать, чтобы они позволили мне находиться с вами в тот трудный... тот страшный момент вашей жизни. Поступайте, как считаете нужным, ваше величество. Я более не стану докучать вам ненужной заботой. А теперь, позвольте мне уйти.

В комнате стало тихо, только где-то назойливо жужжала муха.

— Простите. Простите меня, матушка, — проговорил Бальдуэн. — Конечно, я выслушаю рыцаря Раурта. Пусть придёт... пусть придёт завтра. — Он почувствовал, как мать обняла его за плечи и поцеловала в голову. — Если у вас всё, тогда ступайте, — закончил король, сглатывая подкативший к горлу комок.


* * *

Выслушать Раурта, конечно, пришлось. Пришлось также и баронов скликать на суд. Принимая во внимание физическое состояние короля, который уже не мог держаться в седле, заседание Курии проводили во дворце в Акре.

Как и следовало ожидать, граф Триполи решительно отверг неё выдвинутые против него обвинения. Возможно, оттого, что король почти никого не видел, его слух сделался особенно чувствителен к вибрациям голосов. Король не сомневался — свидетель врал, он пришёл в королевский дворец не по собственной воле, его заставили прийти сюда и давать показания против Раймунда — может, подкупили, может, запугали, не суть важно. Однако и граф кривил душой, уверяя, что все обвинения рыцаря Раурта ложны. Один из самых могущественных вассалов короны, пэр Утремера также безбожно врал.

Что же касалось собравшихся — большинства баронов, клириков и магистров обоих орденов, — часть магнатов грудью встала на защиту оговорённого графа, другие столь же вдохновенно поддерживали противоположную точку зрения, не скрывая уверенности в том, что всё, в чём обвиняли графа, — чистая правда. В какой-то момент, слушая весь этот гвалт взаимных упрёков, граничивших порой с оскорблениями, Бальдуэн стал вдруг осознавать, что истина в этом собрании не интересовала никого. Впрочем, король, пожалуй, преувеличивал, некоторые из присутствовавших держались нейтралитета и, так же, как и он, хотели сделать всё для того, чтобы удержать государство на краю пропасти, в которую оно грозило вот-вот свалиться.

Обращала на себя внимание далеко не безынтересная личность магистра госпитальеров Роже́ра де Мулена. Наверное, впервые за многие годы во главе ордена святого Иоанна оказался сравнительно широко и весьма независимо мыслящий человек. Он, по крайней мере, не унаследовал от предшественников слепой ненависти к извечным соперникам — тамплиерам. Вероятно, происходило это вследствие симпатии, необъяснимым образом возникшей между руководителями обоих братств. Возможно, причиной её служила довольно заметная разница в возрасте: магистр Роже́р испытывал своего рода уважение перед сединами мэтра Арнольда. По крайней мере, глава госпитальеров не кинулся немедленно поддерживать Раймунда, своего собрата и врага Храма[69].

Говорить громко, так, чтобы хорошо слышали все, Бальдуэн уже не мог, потому он пользовался услугами дяди. Когда пришло время, король велел объявить собранию о своём решении.

— Но, сир? — удивился граф Жослен. — Вы в самом деле намерены положиться на...

— Да, — оборвал Бальдуэн сенешаля. — Да, дядюшка. Говорите же! Или мне попросить кого-нибудь другого?

— Мессиры, — начал граф, — прошу тишины, господа. — Когда всеобщий гул смолк, сенешаль, говоря от имени монарха, довёл до членов курии его предложение. Бароны и клирики в большинстве своём поддержали короля. Жослен подвёл итог заседанию: — Я, Бальдуэн, милостью Божьей в Святом Граде Иерусалимском шестой король латинян[70], выслушав волю благородных сеньоров и духовных особ Святой Земли, уповаю на Господа и повелеваю доверить выяснение правды суду Божьему. Да явит Господь Наш истину, сохранив правого и покарав лжеца в честном поединке между шевалье Рауртом из Тарса и сиром Раймундом, сиятельным графом Триполи и князем Галилеи, или любым рыцарем, который добровольно вызовется выступить на его стороне...

Жослен Эдесский продолжал оглашать вердикт Курии, но Бальдуэн уже не слушал дядю; для короля завершилась очередная процедура, он наконец свалил со своих слабых плеч ещё одно неприятное дело и мог теперь забыть о нём. Однако кроме государя Иерусалима среди присутствовавших находился, по крайней мере, один человек, чьи уши словно бы паклей заложило, едва суд устами сенешаля вынес приговор. Если для Бальдуэна все проблемы, связанные с обвинением в измене, выдвинутом против вассала, остались позади, для Раурта, напротив, всё самое интересное только начиналось. В случае, если он проиграл бы поединок, его ждала бы неминуемая гибель, либо смерть от оружия противника, либо верёвка.

«Всё... Теперь всё. На сей раз Он не помилует! — мысленно произнёс Раурт и вдруг поймал себя на том, что думает не о Боге, чьим судом ему вновь выпало судиться, а... о Жюльене. — Неужто он и по сей день пребывает в неведении? Нет, он не мог не насторожиться. Ведь прошло уже три с лишним месяца, как я не посылал ему весточки, хотя обещал отправить донесение сразу же после того, как войско выступит в поход!»


Разумеется, такой человек, как Жюльен, не мог «не заметить» недавних событий произошедших в окрестностях Красного моря.

Между тем моментом, когда почтовый голубь, покинув чердак одной из башен, где Вестоносец держал птиц, взял курс на Дамаск, и тем, когда Высшая Курия королевства вынесла мудрый приговор, иб-ринз Арно успел не только взять Айлу, но и потерять её. Двух кораблей оказалось недостаточно, чтобы быстро захватить островной замок, и предприятие быстро наскучило князю — он терпеть не мог длительных осад. Кроме того, неотложные дела требовали его присутствия в столице, и потому он покинул осаждавших Иль-де-Грэ воинов. В отсутствие Ренольда Хусам ед-Дину Лулу и его армаде, отправлявшейся к берегам аль-Хиджаза, дабы положить конец бесчинствам светловолосых демонов в землях ислама, не составило груда прогнать малочисленных франков не только от Иль-де-Грэ, но также и заставить их покинуть едва завоёванную Айлу.

Таким образом, результат усилий экспедиции сеньора Керака на севере Акабы с точки зрения территориальных приобретений можно было считать нулевым, чего нельзя, конечно, сказать о моральном аспекте данной экспедиции. Эхо, которым откликнулся в мусульманском мире звон льдин кольчуги ватажников Иоханса-конунга, буквально всколыхнуло всех правоверных.

Надо сказать, что Раурту от этого легче не становилось. Сражаться с ним в судебном поединке вызвался молодой европейский рыцарь, отпрыск весьма знатного рода, Амбруа́з де Басош. Один из предков его, Жерве́з, служил ещё Бальдуэну Булоньскому и принял мученическую смерть от рук язычников. Амбруаз служил Раймунду, как князю Галилеи[71].


Как и полагается христианину накануне испытания, Раурт молился. Он не стал откровенничать со священником на исповеди, предпочитая общаться с Богом напрямую. Охваченный страхом перед испытанием, рыцарь, надеясь заговорить зубы Всевышнему или его матушке, старательно бил поклоны Господу и Святой Деве все три дня, отведённые королём на подготовку к ордалии.

Трудно сказать, слышал ли Бог мольбы Раурта, — по крайней мере, никакого знака Он ему не подавал, — но в конце последнего дня в часовенке у алтаря рядом с Рауртом, в сотый или даже в тысячный раз бормотавшим paternoster (Отче наш), опустился некто в монашеском плаще с глубоко надвинутым капюшоном. Рыцарь поначалу даже и не обратил на него внимания.

Покончив с традиционной молитвой, Вестоносец, как делал уже много раз, вновь вплотную подступил к интересовавшей его теме.

— Господи, иже сущий на Небе, — шептал он. — Спаси, помоги, ибо грехи, что возложил я на душу мою, тяжки. Много ужасного совершил я на веку своём, такого, за которое нет и не будет мне прощения. Тебе всё ведомо, от Тебя ничего не скроется. Зри же: грех, в котором каюсь я сегодня, не только мой грех. Я солгал, оклеветал невиновного, потому что испугался. Не своей волей пришёл я на суд, но волею сильных мира сего. И не за себя прошу, Господи, а за жену свою, мать детей моих. Сохрани меня ради семьи, ради близких моих. Не дай погибнуть, прежде чем увижу первенца моего рыцарем. Укрепи же дух мой, помоги...

— Боже, какая скучная песня! — вздохнул сосед в плаще с капюшоном. — Я бы на твоём месте просил Всевышнего укрепить не дух, а руку, если ты действительно, хочешь дожить до светлого момента, когда твой Венсан принесёт омаж.

— Кто ты?! — Раурт резко повернулся. Ему показалось, что в полумраке часовни глаза «монаха» вспыхнули дьявольским огнём.

— Тот, кого ты звал.

Вестоносец оторопел. Вообще-то призывал он Бога, который, как хорошо известно, не имеет обыкновения являться всем и каждому: в лучшем случае Он посылает ангела. Однако у тех в обиходе костюмы белого цвета, к тому же, их глаза не блестят, они излучают свет. Хотя, если подумать, может ли тот, кто до сих пор не встречал ни одного ангела, утверждать со всей уверенностью, что они именно таковы, какими их принято считать?

Самое простое объяснение пришло в разгорячённый молениями ум последним.

— Жюльен? — воскликнул Раурт. — Ты?!

— А ты ждал кого-то ещё? — не без ехидства осведомился старый друг. — Если так, напрасно, иных друзей в этом мире у тебя нет.

— Ты снова исчез...

— Это ты исчез, — возразил «монах». — Перестал присылать донесения. Повелитель правоверных уже начал гневаться. Что случилось?

— О-о-о... — Вестоносец открыл рот, собираясь завести длинный рассказ о цепи событий, приведших его в эту часовню. — Я... я...

— Давай сэкономим время, тем более что у нас его крайне мало. Я кое-что узнал окольными путями. Скажу откровенно, у тебя просто какой-то талант влипать в неприятности! Спасибо, хоть на сей раз ты не в тюрьме.

«Он сказал — у нас!» — Раурт не скрывал радости.

Жюльен продолжал:

— Каким образом князь сумел опознать тебя? Тебя допрашивали? Пытали? Ты что-нибудь рассказал про меня?

— Нет... — не глядя на друга, пробормотал Вестоносец. Его действительно не пытали, поскольку Ренольду пришло на ум, что не следует портить «товарный вид» свидетеля. В общем-то необходимости вести допрос с пристрастием и не возникло, поскольку Раурт, едва увидев инструментарий Рогара Трёхпалого, сделался весьма общительным, лишив палача приятной возможности в очередной раз честно послужить господину. К тому же отпираться было бессмысленно: когда с Вестоносца сорвали одежду, князь увидел выжженный на теле предателя хорошо знакомый знак — саратан и мгновенно всё понял.

— А что же тогда?

— Меня не опознали, — неожиданно легко соврал рыцарь. — Просто пронюхали про то, что у меня есть семья в Антиохии...

— Каким образом? Нашёлся кто-то, кто знал про них?

— Нет. Не знаю. Наверное. Это, скорее всего, Жослен Храмовник. Он ненавидит меня.

— Ненавидит? Отчего? — спросил Жюльен. — Кто он такой? Он и в самом деле тамплиер? Ты не говорил, что в Кераке появился коментурий храмовников.

Раурт в нескольких словах изложил всё, что знал о Жослене. Выслушав, Жюльен спросил:

— Он следил за тобой?

— Не знаю, чёрт меня возьми! — с раздражением бросил Вестоносец, совершенно забывая, что находится в святилище. — Если бы ты позаботился о Катарине и мальчиках, о чём я умолял тебя в последнем моём послании, этим сволочам не удалось бы накинуть мне на шею удавку.

— О чём ты говоришь? — искренне удивился Жюльен. — Я сам лично распечатывал то письмо. Там не было ничего, кроме того, что князь ведёт какие-то скрытые приготовления в лагере у Мёртвого моря. Теперь-то мы знаем, что это были за приготовления...

— Чёрт побери! Ты говоришь о предпоследнем письме! В тот момент мне не удавалось ничего больше вызнать, и я просил тебя послать соглядатаев. Но потом я сумел выведать кое-что важное... Значит, ты не получил последнего послания? — он сделал коротенькую пауза и продолжал: — Я уже тогда предчувствовал недоброе. Так и вышло! Сначала Эскобар передушил всех голубей... С этого всё и началось! Даже раньше, с Жослена, он всё время косился на меня...

Жюльен посмотрел на внезапно прозревшего Раурта как-то особенно. Тот забеспокоился: ему что-то очень не понравилось во взгляде товарища.

— Что такое? — спросил Вестоносец. — Что ты хочешь сказать?

— Точнее, спросить. Например, кто такой Жослен? — с явным безразличием в тоне поинтересовался Жюльен.

— Рыцарь. Они с князем Ренольдом вместе были в плену.

— Вот как? Он из Антиохии?

— Да. Но тут не то, что ты думаешь, — опережая следующий вопрос друга, проговорил Раурт. — Когда турки захватили князя, Жослена ещё на свете не было. Они познакомились в Алеппо.

— Расскажи мне о нём поподробнее, — неожиданно попросил Жюльен.

— Ничего особенного, — с раздражением бросил Вестоносец. — Его тётка была служанкой княгини Констанс. Марго, кажется, так её звали. Какое, чёрт побери, это имеет значение?

«Марго? — подумал Жюльен и кивнул. — Надо будет разузнать о ней. На всякий случай...»

— А кто такой Эскобар? — спросил он.

— Кот, — неприязненно поморщившись, ответил Раурт. — Его поймали, когда охотились на фанака, как раз в тот день, когда я отправил тебе последнее донесение. Такая тварь... Жирная сволочь! Он их даже не съел, представляешь?! Просто передушил, гад!

— Кого? Охотников?

— Моих голубей!

— Меня больше интересуют охотники, — признался Жюльен. — Скажи, они травили лису собаками?

— Нет, — раздражённо бросил Раурт. — Кажется с птицей. Да не всё ли равно?

— Конечно, всё равно, — согласился Жюльен, и в глазах его потеплело. Он спросил: — А ты правда ничего не говорил обо мне князю?

— Да что ты заладил? — отмахнулся Вестоносец, но, решив врать с умом, признался: — Говорил, конечно. Но не больше, чем на том суде в Триполи. Не было смысла отпираться, они могли допросить слугу. Думаю, что в канцелярии сохранилась запись... хотя, может, и нет. Так или иначе, я не видел смысла отпираться и теперь. Если бы меня поймали на лжи, то больше не поверили бы ни слову, стали бы пытать...

— Ты всё сделал правильно, — подытожил беседу Жюльен. — Не думай, что я боюсь кого-нибудь. Просто хочу знать точно, какой информацией обо мне располагают сеньор Керака, тамплиеры и семейство Куртенэ.

Раурта, как легко предположить, интересовало другое.

— Ты поможешь мне?

— Каким образом? — захлопал глазами Жюльен. — Сесть вместо тебя на коня и скрестить оружие с храбрым Амбруазом? Я не рыцарь. Это ты у нас жаждал шпор. Тебе и копьё в руки.

— Как?

— У тебя совершенно нет чувства юмора, — пожурил Раурта товарищ. — Разумеется, раз уж я оказался здесь, то помогу тебе.

— Каким образом?

— Один раз нам с тобой уже удалось провести Провидение, не так ли?

— Да, но... но как? — протянул Раурт. — Как?

— Верно! Ты научился поникать вглубь вещей! Как? — это прекрасный вопрос. Самый подходящий в данном случае. Лучше и придумать ничего нельзя. — Жюльен покачал головой и весело подмигнул другу. — Прикинем наши шансы. Значит, так... Подкупить доблестного шевалье Амбруаза нам едва ли удастся. Отбросим этот вариант! Может, уговорить его упасть с лошади?

— Мне не до шуток, — напомнил Вестоносец. Он понимал, что у друга, как у ярмарочного жонглёра, всегда есть в запасе ловкий трюк, однако манера Жюльена разговаривать с ним, Рауртом, как с недоразвитым эсклавоном, раздражала. — В какой-то мере я оказался в нынешнем положении и по твоей вине. Я не выдал тебя, так уж и ты будь добр...

— Искренне благодарю тебя, — без выражения произнёс «ангел-хранитель» и продолжал с таким видом, будто говорил о чём-то совершенно очевидном: — Если к всаднику не подобраться, остаётся уговорить коня. Просто и понятно, разве нет?

— Э-э-э...

— Мэ-э-э... — передразнил Жюльен и твёрдо и, главное, без тени иронии произнёс: — Это уж моя забота. Так что хватит валять дурака и бить поклоны. Поди проверь лучше, хорошо ли твой оруженосец приготовил коня и оружие... Ладно, думаю, мы обо всём договорились, — закончил он, вставая. — Сначала уйду я, а спустя какое-то время ты. Не беспокойся ни о чём.

«Слава тебе Господи», — подумал Вестоносец с видимым облегчением, однако какой-то червячок сомнения всё-таки грыз его душу.


Вскоре после того, как Жюльен покинул часовню, явился оруженосец Раурта с докладом о том, что пора отправляться на ристалище.

Народу в поле собралось довольно много, хотя никому специально не объявляли о предстоящем поединке — не турнир всё-таки, — но и не делали секрета из того, что два рыцаря ясным весенним утром посредством оружия выяснят волю Божью.

Знатные рыцари и клирики приехали верхом, как на суд или на военный совет, и не спешиваясь расположились по центру, напротив того места, где противникам предстояло, разогнав жеребцов, столкнуться и изломать копья. Три дня, отведённые королём на подготовку, оказались длительным сроком, и у многих ноблей нашлись неотложные дела в их вотчинах или в столице, потому среди зрителей не было заинтересованных лиц — ни Раймунда, ни Ибелинов, равно как и главных представителей партии Агнессы де Куртенэ. Правда, присутствовали пасынки графа, Юго и Гвильом Галилейские, священнослужители, и в их числе архидьякон Тира Иосия и епископ Лидды Годфруа, несколько госпитальеров во главе с командором Арзуфа Гольтьером. Ну и, конечно, храмовники, которых привёл марешаль Дома, белокурый красавец Жак де Майи, более всего на свете почитавший бесшабашную сшибку и свои прекрасные белые локоны, в беспорядке разметавшиеся по плечам. Короля представлял виконт Акры Гвильом де Флор.

На одном конце огороженного специально сколоченным забором поля находился шатёр шевалье Амбруаза, на другом, как и полагалось, палатка Раурта. Несмотря на некоторое неравенство противников — галилеянин хотя и являлся младшим в семье, но происходил из знатного рода, — жеребец и кольчужное облачение Вестоносца практически не уступали дестриеру и доспехам противника. Здесь постарались Ренольд и тамплиеры — в их планы, по понятным причинам, проигрыш Раурта не входил. Однако всё остальное, если отвлечься от божественного промысла, зависело от удали всадника.

Вот тут, по крайней мере для самого Вестоносца, разница представлялась ощутимой: двадцатипятилетний Амбруаз превосходил его и ростом, и шириной плеч, и, как можно было предположить, рыцарской выучкой. Науку эту он, в отличие от пятидесятилетнего Раурта, получившего шпоры уже в отнюдь не юном возрасте, начал постигать с младых ногтей. Но не в этом заключалась главная проблема: поскольку, как всем известно, маленький Давид поразил огромного Голиафа — правый победил неправого. Правый неправого! Любезный Господу одолел того, кто стал противен Ему.

Несмотря на обещания Жюльена, товарищ его никак не мог унять беспокойства. Невзирая на бессчётное количество раз произнесённые paternoster и прочие страстные молитвы, представитель стороны обвинения сейчас не слишком-то подходил для таких серьёзных испытаний, как суд Божий. Раурт убеждал себя, что волноваться нет причины, ведь Жюльен спас его в куда более сложной ситуации, из которой и в самом деле не было выхода. Теперь же расклад сил был более благоприятным, ведь копьё Амбруаза — не раскалённое железо. К тому же Вестоносец догадывался, что означало выражение «уговорить коня». Припомнилась их задушевная беседа в уютном гнёздышке Жюльена в Триполи холодной осенью 1160 года.

Тогда после жаркой ночки любовник разговорился и поведал Расулу, как чаще называли его в те годы, некоторые подробности смерти мужа королевы Мелисанды, Фульке Анжуйского. Король Иерусалима упал с лошади во время охоты здесь, в окрестностях Акры, и собственное седло проломило рыжеволосую голову Фульке. Коня, на котором король погнался за тем роковым в его жизни зайцем, накануне поили отдельно.

Спустя два дня после того разговора с Жюльеном Расул отправился в Алеппо, чтобы предупредить губернатора Магреддина о рейде князя Антиохии. Та поездка стоила свободы Ренольду де Шатийону. Сегодня утром Раурт сумел ввести Жюльена в заблуждение относительно истинного положения вещей: сеньор Горной Аравии знал многое, если не все, знал, конечно же, и о роли нынешнего подручника Саладина, Улу, в том деле. Вестоносец не сказал товарищу правды главным образом потому, что боялся, как бы Жюльен не пожелал покинуть ристалище из опасения, как бы люди Ренольда не устроили ему здесь засаду.


С помощью оруженосца рыцарь облачился в тяжёлую кольчугу, натянул кольчужные чулки, надел табар. Затем подошёл священник и служка с ларцом, в котором хранились святые мощи. Раурту пришлось взять себя в руки, чтобы произнести клятву в правоте своего дела. Как ни странно, но Господь не поразил его молнией на месте. Вестоносец приободрился: в конце концов, разве граф Раймунд не оговорил некогда своего верного слугу? На вопрос: «Клянёшься ли ты, шевалье Раурт из Тарса, что не имеешь в намерениях воспользоваться в предстоящем поединке колдовством, дабы исказить волю Господа?» — он также ответил твёрдо: «Да».

Когда раздался предупредительный сигнал герольда, наступил момент надевать шлем — глухой «горшок» с крестообразной смотровой щелью. Такие шлемы с середины столетия стали получать всё более широкое распространение в Европе, а в последнее время и на Востоке. Они не очень-то годились для войны, однако прекрасно подходили для турниров, особенно если один противник подло нацеливал кончик тупого турнирного копья в лицо другому.

Вот тут-то и вышла заминка. Растерянный мальчишка-оруженосец сообщил, что куда-то пропала специальная пуховая шапочка, которую обычно поддевали под шлем прямо на плетёный капюшон кольчуги. Без него, получив удар, особенно сверху по голове, запросто можно было как минимум лишиться сознания.

— Куда она подевалась?! Куда?! — закричал Раурт, брызгая слюной и с отвращением и ненавистью глядя в глупое веснушчатое лицо Рыжего Жанно, примерно ровесника Венсана. — Где проклятая шапочка, мерзавец?!

— Клянусь вам, мессир! — захлопал тот ресницами. — Клянусь, она была...

— Тогда где она сейчас, скотина?! Где?! Где она, сын потаскухи?!

Вестоносец не сдержался и отвесил оруженосцу звонкую пощёчину, отчего тот отлетел назад и, не удержавшись, сел на землю.

— Мессир! Я как раз держал её в руках, когда приходил тот человек... Не бейте меня!

— Как-кой ещё человек?! — Рыцарь не мог удержаться от соблазна и не дать Жанно пинка. Если учесть, что на ногах у Раурта были кольчужные чулки, можно себе представить, что удар получился чувствительным. Оруженосец отполз в сторону и вскочил, впредь стараясь держаться на солидном расстоянии от сеньора. Тот уже понял, что гоняться за мальчишкой в полном облачении занятие не из лёгких и лучше, пожалуй, поберечь пыл для поединка. — Как-кой человек?!

— Монах! Он ещё строго так спросил меня, в порядке ли ваш конь и снаряжение. Можете сами спросить его.

— Кого?! — Злость вновь начала закипать в душе Раурта. — Кого спросить?!

— Монаха, — пояснил Жанно. — Я видел его потом здесь.

— Где?

— Там... — Мальчишка указал в направлении деревянного забора с противоположной стороны ристалища, куда, как раз напротив места сбора почётных гостей, сбежалась довольно внушительная толпа теснивших друг друга простолюдинов. — Тогда народу было меньше...

— Да там до черта монахов!

— Этот особенный, — прижимая ладони к груди, не сдавался оруженосец. — У него на руке перстень с большим смарагдом. Очень дорогой, очень-очень дорогой перстень...

Труба герольда прервала причитания Рыжего Жанно. Впрочем, рыцарь и сам понимал, что мальчишка не ошибся — перстень, о котором шла речь, Раурт знал превосходно, поскольку получил его в благодарность за услуги от одного эмира почти тридцать пять лет назад и позже подарил Жюльену. Правда, в часовне у него как будто бы перстня не было, но, с другой стороны, взволнованный Вестоносец мог и не заметить, да и вообще, что это меняло?

— Пусть рыцари приготовятся к схватке, — прокричал герольд, когда смолк звук рога, а затем обратился к публике: — Ведомо ли вам, что сегодняшний поединок особенный и цель его узнать волю Божию?

— Да! Да! — закричали с разных сторон. — Ведомо!

— Ведомо ли вам, — продолжал герольд, — что никто ни жестом, ни словом, ни каким-либо иным образом, например, бесовским наговором или ведьминым волхованием, не должен вмешиваться в отправление суда Господня? Не мешать сражающимся под страхом суровой кары?

— Да! Ведомо!

— А ведомо ли вам, какое наказание полагается тому, кто дерзнёт препятствовать священному акту Небесного правосудия?

— Да!

— Знайте, что любой простолюдин поплатится за святотатство головой своей. Рыцарь же лишится руки, ноги или глаза. — Закончив излагать собравшимся правила поведения, герольд с позволения виконта Гвильома вновь обратился к участникам поединка: — Готовы ли вы, благородный шевалье Амбруаз де Басош оружием своим доказать перед лицом Господа правоту вашего сюзерена?

— Готов! — рявкнул Амбруаз.

Когда затем герольд спросил практически то же самое у Раурта, он, разумеется, дал такой же ответ.

Ввиду отсутствия проклятой шапочки, Жанно предложил набить шлем господина соломой, за что получил хорошую оплеуху кулаком в кольчужной перчатке.

«Ничего, — решил Вестоносец. — Дай Бог до пешей схватки на мечах не дойдёт. Для копейного боя и так сгодится».

Одно настораживало Раурта, дестриер противника вёл себя довольно спокойно, а вот его собственный конь, очевидно чувствовавший настроение всадника, то и дело храпел, встряхивал головой или просто начинал как-то уж очень нервно переминаться с ноги на ногу.

«Скорее бы уж, что ли, сигнал? — подумал рыцарь. — Скорее бы уж всё кончилось!»

Услышав трубу герольда, он вздохнул с облегчением и пришпорил жеребца. Для начала оба участника поединка дважды проскакали друг мимо друга с поднятыми копьями. На третий раз, по сигналу рога, они набрали скорость и в нужный момент разом опустили своё оружие.

Раурт, сгорбившись, прикрылся длинным треугольным щитом от самой смотровой щели шлема до колена и нацелил наконечник своего копья в голову Амбруазу. Рыцари столкнулись, но первая попытка не принесла ни одному из них победы. Вестоносец промахнулся, однако, в свою очередь, сумел принять остриё украшенного лентами копья противника на щит. Оно пропороло его основание насквозь и застряло в специально подложенной подушке — дальше всё равно не пустил бы деревянный треугольный флажок на рожне. Превосходное ясеневое древко не выдержало нагрузки и с треском переломилось пополам.

Зрители дружно ахнули: теперь, когда первая атака закончилась, они имели полное право дать волю чувствам, не опасаясь лишиться кто головы, а кто какой-нибудь другой необходимой части тела. По условиям данного конкретного поединка, всадники имели возможность сделать ещё две попытки, после чего им полагалось покинуть сёдла и, освободившись с помощь оруженосцев от металлических союзок[72], с мечами в руках драться в пешем строю. В таком случае шансы более молодого и выносливого галилеянина заметно возрастали.

— Где же обещанная тобой помощь, Жюльен?! — прошептал себе под нос Раурт, зная, что никто, кроме разве что собственного жеребца, не слышит его. — Помоги мне, Господи.

Бойцы разъехались для новой сшибки. Они яростно атаковали друг друга, но вновь безрезультатно: Вестоносец, как и в первый раз, промахнулся, а противник его опять лишился копья. Только теперь оно разлетелось на несколько кусков, видно, оказалось чересчур пересушенным, и представителю обвинения пришлось менять щит — благо, имелся один запасной.

Рыцари поскакали каждый в свой конец ристалища.

Раурт понимал, в третий раз ему во что бы то ни стало необходимо осуществить своё намерение — угодив кончиком копья в «горшок» на голове Амбруаза де Басоша, если и не убить его, то, по крайней мере, вывести из строя, лишить возможности продолжать поединок. Внезапно Вестоносец почувствовал, как страх стал уходить, и впервые за всё время подумал:

«А ведь если я одолею его, мне причитаются его доспехи и конь! А это совсем не так плохо!»

Рыцарь забыл обо всём остальном, даже о том, что для того, чтобы получить боевое облачение и дестриера противника, недурно было бы для начала одолеть его.

«Помоги! Помоги мне, Господи!» — Вестоносец мысленно шептал молитву, сосредоточив всё внимание на спрятанной под стальным ведром голове шевалье Амбруаза, — он и не думал вжиматься в седло, как поступал его оппонент. Для Раурта не осталось теперь ничего, только шлем противника и кончик собственного копья.

Они снова столкнулись, ударились друг в друга со всего маха.

— Есть! — завопил Вестоносец. — Есть!

Он не видел, что стало с Амбруазом, даже как будто бы не слышал треска сломавшегося копья, он лишь почувствовал — попал! Резко натянув поводья не в меру разогнавшегося жеребца, Раурт развернул животное и увидел то, что случилось. Белый дестриер противника скакал, никем не останавливаемый, в направлении палатки победителя — правильно, там теперь скакуну и место, благородному шевалье Амбруазу конь теперь более никогда уже не понадобится! Галилеянин лежал, распростёршись на земле, и не подавал признаков жизни. Даже если он сейчас и поднялся бы, всё равно, сто против одного — Амбруаз, скорее всего, не смог бы продолжать поединок. А это означало... это означало, что сегодня ещё до заката верёвка стянет не его, Раурта, шею.

«Победа! Победа! — ухало у него в голове. — Победа! Спасён! Спасён! Благодарю! Благодарю тебя, Господи! Спасибо тебе! Спасибо тебе, Пресвятая Богоматерь!»

Теперь зрители могли сколько угодно выражать свой восторг. Конечно, восторг и ничего другого — какие ещё эмоции может вызвать у христиан тот, чью правоту подтвердил сам Бог? Даже те в толпе, кто сочувствовал Амбруазу, теперь рукоплескали победителю. Все или почти все были на его стороне. Понимая важность момента, Раурт не спешил, его конь медленно, шагом приближался к недвижимому противнику.

Поравнявшись с «трибуной», Вестоносец гордо посмотрел на расположившихся в сёдлах ноблей. Большинство из них, особенно такие, как Жак де Майи, искренне радовались победе Раурта, но некоторые, например, княжичи Галилейские, сыновья Эскивы де Бюр, отводили глаза — они искренне переживали за отчима, чью вину перед королём Иерусалимским подтверждали результаты поединка.

Ликование буквально переполняло Раурта. Он даже не остановился возле побеждённого Амбруаза, так как хотел непременно растянуть момент триумфа и собирался, проехав несколько туазов, развернуть коня и, возвратившись к поверженному врагу, спешиться. Сжимая шенкелями бока жеребца, он начал медленно, даже торжественно поворачиваться, как вдруг внимание его привлёк вспыхнувший зелёным дьявольским глазом крупный смарагд на руке одного из одетых в простой шерстяной плащ монахов, стоявшего возле коня какого-то важного церковного иерарха.

Вестоносец не мог не узнать этого перстня.

«Жюльен? Но почему ты здесь?»

«Отгадай!» — прозвучало в голове.

Не успел Раурт осознать, что ответ Жюльена всего лишь пригрезился ему, как конь под седлом победителя тревожно заржал и начал становиться на дыбы. Всадник вцепился в поводья. Ему удалось не свалиться на землю, однако время радоваться ещё не настало. В жеребца словно бы вселился бес. Он громко заржал, затанцевал под хозяином, а потом ни с того ни с сего поскакал, точно пришпоренный, вдоль барьера. Могло показаться, что животное заметило призрака и решило, не дожидаясь решения всадника, самостоятельно атаковать его. Однако хуже всего было то, что жеребец никак не реагировал на попытки хозяина подчинить его своей воле, а с каждым мгновением набирал и набирал скорость. Глина, пыль и мелкие камушки веером летели из-под копыт.

И вот уже промелькнул сбоку шатёр Амбруаза де Басоша, осталось позади ристалище и зрители. Конь, казалось, летел, как будто бы у него в единый миг отросли крылья. Он совершенно не замечал тяжести облачённого в железо седока, более того, к собственному неописуемому ужасу, Раурт и сам почти не чувствовал собственного веса.

«Как муж Мелисанды! — вспыхнуло в мозгу Вестоносца. — Как рыжий король Фульке! За что, Жюльен? За что?!»

Долго такая скачка продолжаться не могла. Конь споткнулся, и, вылетая из седла, несчастный сын корчмаря из Антиохии ещё раз мысленно воззвал к Господу. Но Бог не услышал его мольбы.

Последнее, что увидел в своей жизни рыцарь Раурт из Тарса, была жёсткая каменистая земля; в следующее мгновение Вестоносец ударился головой об огромный валун и, дёрнувшись, подобно побеждённому противнику, затих навсегда.

XI


Как уже говорилось выше, в конце 1181 года скончался восемнадцатилетний наследник Нур ед-Дина Малик ас-Салих Исмаил, и по смерти его Алеппо завладели наследники Кудб ед-Дина Маудуда, младшего сына Имад ед-Дина Зенги. Скоро они осуществили своеобразную рокировку: старший из них, Изз ед-Дин атабек Мосула, отдал младшему, Имад ед-Дину, атабеку Синджара, Алеппо в обмен на прежний удел, то есть на Синджар, богатый город в междуречье Тигра и Евфрата.

Подобный вариант не устроил одного весьма важного и влиятельного господина, некоего Кукбури, командовавшего вооружёнными силами белой столицы атабеков. Чтобы отделаться от назойливого военачальника, ему пожаловали во владение Харран, город, расположенный на реке Балих, притоке Евфрата.

Имея в своём распоряжении богатый удел, Кукбури получил прекрасную возможность «отплатить» господам за благодеяния и с удвоенными силами принялся строить против них козни и интриги. Он склонил на свою сторону Ортокидов; так, на севере началась ожесточённая война мусульман против мусульман. Как нетрудно предположить, единственным, кто по-настоящему выгадал в результате этой заварушки, оказался Салах ед-Дин. Он прибрал к рукам почти всю Месопотамию, захватил Эдессу, а также и парочку-другую городов, расположенных поблизости от неё. Штурмом взял Синджар. Завоевал расположенный на реке Тигр город Диарбекир, который вместе со всем добром, включая одну из лучших библиотек исламского мира, пожаловал союзнику, князю Хизн-Кайфы, находившейся милях в шестидесяти пяти вниз по течению Тигра.

Салах ед-Дина немного отвлекла смерть племянника Фарухшаха в Дамаске и вторжения франков поздней осенью-зимой того же года, однако в следующем, 1183 году от Рождества Христова султан Египта и Сирии наконец присоединил к своим обширным владениям вотчину покойного господина — непокорную белую столицу атабеков. 17 июня по календарю франков, или 23 числа месяца раби аль-авваль 579 года лунной хиджры, Имад ед-Дин под смешки бывших подданных отправился в свой родной Синджар, любезно пожалованный ему Салах ед-Дином, который на следующий день осуществил торжественный въезд в город.

Спустя немногим более двух месяцев султан вернулся в Дамаск. Теперь вчерашний курдский выскочка стал самым настоящим императором, чьи владения простирались от Киренаики до самого Тигра. Уже скоро в письмах к римскому понтифику Салах ед-Дин начнёт величать себя: «rex omnium regum Orientalium» — повелитель всего Востока. Но это позже, а пока ему удалось как следует нагнать страху на своих; Изз ед-Дин Мосульский, не помышляя больше о войне со столь могущественным властителем, в страхе затаился за высокими стенами своей столицы. Султан Анатолии искал дружбы с султаном Египта и Сирии, князья-сельджуки хотели бы, но не имели сил бросить ему вызов. Византия, в которой после кровавых убийств коронованных особ воцарился сластолюбивый старец, шестидесятичетырёхлетний Андроник Комнин, больше ни для кого не представляла угрозы[73].

Для Салах ед-Дина наступал момент обратить свой грозный взор на Запад, где на узкой полоске прибрежной земли от Александретты на севере и до Дарона на юге, да ещё и в Заиорданье, продолжали жить самые заклятые враги истинной веры, латиняне, наследники великих пилигримов Первого похода.

Не пробыв и месяца в своей столице, султан во главе армии, закалённой в боях с единоверцами, двинулся в Палестину и 29 сентября, форсировав Иордан немного южнее Галилейского моря, занял город Бейзан, чьи жители при первом известии о приближении неприятеля бежали под защиту стен Тивериады.

Регент Иерусалимского королевства, собрав войска, выступил навстречу неприятелю.

К 1 октября в лагерь, что приказал разбить под Сефорией граф Яффы и Аскалона Гвидо Лузиньянский, собрались все бароны земли и, конечно, самые главные из них: Ренольд де Шатийон, братья Ибелинские, Гольтьер Кесарийский и Ренольд Сидонский. На призыв откликнулся Раймунд Триполисский, а также и госпитальеры, прибывшие в Сефорию во главе с магистром Роже́ром. Пришли также и два знатных крестоносца из Европы — герцог Брабанта Годфруа и аквитанец Рауль де Молеон со своими дружинами[74].

Спешил в Галилею и Онфруа де Торон. Однако пасынку сеньора Петры не повезло, он, можно сказать, провалил своё первое самостоятельное задание: не доходя до места сбора войск на склонах горы Гелвуй, солдаты Салах ед-Дина устроили юному наследнику князя-волка засаду. Самому Онфруа посчастливилось избежать плена, но большая часть его отряда была перебита или захвачена противником.

Тем временем из Сефории лагерь переместился к Голиафовым прудам. Здесь превосходящие силы мусульман атаковали авангард, возглавляемый братом Гвидо, Амори́ком, и едва не обратили франков в бегство, однако своевременная поддержка, оказанная коннетаблю тестем, Бальдуэном Рамлехским, и его братом Балианом, помогла спасти ситуацию.

Салах ед-Дин растянул фланги своей армии, словно бы собирался окружить латинян, однако решительных действий не предпринимал. Пять дней ни одна, ни другая сторона не отваживались атаковать. В лагере христиан начался голод, и наёмники-итальянцы стали роптать, пока некоторые из дружинников сеньора Трансиордании не надоумили товарищей заняться рыбалкой. Рыбы в прудах оказалось достаточно, и угроза голодного бунта миновала. Теперь франки могли находиться на удачно выбранной позиции сколь угодно долго.

Их противник, напротив, нервничал.

Он привёл в Галилею огромную армию, которая могла раздавить сравнительно небольшие христианские дружины. Однако закалённые и проверенные во многих битвах ветераны составляли лишь небольшую часть войска Салах ед-Дина. Недисциплинированные орды добровольцев из вновь завоёванных земель пришли с султаном-победителем в надежде на лёгкую поживу. Между тем великий воитель колебался, он не решалея атаковать и в то же время, видимо всё ещё памятуя о побоище под Рамлой шесть лет назад, не позволял солдатам вплотную заняться грабежом окрестностей. Армия султана, разместившаяся в районе ключей Тувании, начала таять.

Между тем в лагере франков не умолкали ожесточённые споры: князь Ренольд и сиятельные французские пилигримы и их рыцари требовали от регента приказа ударить на противника, граф Раймунд и Ибелины настаивали на прямо противоположном, упирая на то, что, несмотря на дезертирство отдельных мусульманских шейхов и их отрядов, войско Салах ед-Дина всё равно многочисленнее христианского.

Златокудрый потомок феи озера, прекрасный трубадур и похититель сердца принцессы Сибиллы оказался в сложном положении. Он неплохо относился ко многим баронам, даже к тем из них, кто не принадлежал к числу его явных сторонников. Так или иначе, ему не хотелось обидеть ни графа Триполи, ни сеньоров Рамлы и Наплуза, ни грозного князя Петры, ни тем более заморских гостей. Поскольку разом удовлетворить все их требования возможным ни в коем случае не представлялось, Гюи колебался; утром он давал обещание одним, после полудня принимал предложение других, а к ночи уверял первых, что завтра непременно последует их совету. При всём при том, молодой бальи не мог взять в толк, отчего и те и другие так сердятся на него?

Мучительные колебания регента Иерусалимского королевства завершились 8 октября; Салах ед-Дин, так и не решившись напасть на франков, покинул пределы Галилеи и увёл свои поредевшие войска обратно за Иордан. Ренольд де Шатийон и европейцы обрушились на Гюи с упрёками, в то время Ибелины и граф Триполи, добившись своего, потирали руки. Они первыми отъехали в свои вотчины, предвидя, что скоро вновь покинут их, дабы явиться на зов короля Иерусалима. Они прекрасно понимали, что нерешительность регента, его мягкотелость и нежелание никого обидеть будут единодушно расценены всеми как трусость и слабость.


Узнав о случившемся, Графиня, оставив все дела, устремилась в столицу, но опоздала и, прибыв в Иерусалим, нашла ситуацию куда более серьёзной, чем могла предположить. Кто-то ловко сумел настроить Бальдуэна против Гюи, а также внушить мысль последнему, что король — его враг, который хочет, ни больше ни меньше, развести зятя с сестрой.

На самом же деле умиравшим монархом в последнее время завладела некая негосударственная идея — он внезапно захотел провести недолгий остаток жизни вдали от двора в городе, где прошло его детство. Одним словом, Бальдуэн решил поменяться с зятем, отдать ему Иерусалим, а себе взять Тир. Больной монарх не видел абсолютно ничего сверхъестественного в подобном обмене и никак не предполагал, что его предложение вызовет такую гневную отповедь. «Зачем вам Тир, государь? — заявил Гюи. — Живите себе в Иерусалиме. К чему такая сентиментальность в вашем положении? Не всё ли вам равно, где... где жить?»

Король лишился дара речи, но повергли его в такое состояние не только и даже не столько наглость и цинизм родственника, а мгновенное, полное и бесповоротное осознание того факта, что... умереть спокойно ему не придётся! Сказано: «И грехи родителей падут на детей их». Каковы же были грехи бабки Мелисанды, если с лихвой хватило и внуку? Не отмолила, нет, не отмолила королева-святоша! А может, и не отмаливала вовсе? Так или иначе, Господь, точно какой-нибудь бессердечный язычник, отказал страждущему в милостыне, не подал и жалкого обола голодному.

Страдания научили Бальдуэна ле Мезеля долготерпению, но всему бывает предел. Когда король понял, что даже и в такой малости ему отказано, он чуть не лишился рассудка от внезапно охватившего его приступа ненависти к зятю. Разумеется, как монарх Бальдуэн мог произвести обмен владениями вопреки воле графа Яффы, но это означало, что... о морском прибое, шум которого не раз слышался правителю Иерусалима в мечтах, следовало забыть навсегда. Управлять, управлять самому и дальше, до самой смерти, править страной, всё ниже и ниже сгибаясь под непосильным уже бременем власти, вот что означал для несчастного прокажённого монарха отказ Гвидо де Лузиньяна. «Я не желаю видеть вас более, мессир, — едва сдерживаясь, чтобы из последних сил не закричать на зятя, произнёс король. — Прошу вас убраться вон из моего дворца. Вы более не регент». — «Вот как? — скривился Гюи. — Я уйду из вашего дворца, сир. Но единолично отрешить меня от власти, данной мне Высшей Курией, вы не вправе. Как бы там ни было, я вернусь сюда!»

Не раз и не два вспоминалась Бальдуэну бабка Ведь и во времена её молодости немало смуты наделал в королевстве граф Яффы, любовник Мелисанды Юго де Пьюзе. Нынешний правитель первой сеньории Утремера не придумал ничего лучшего, чем повторить подвиг своего далёкого предшественника. Что же с этой Яффой в самом-то деле?! Колдовство, что ли, какое?

Когда 23 октября 1183 года высшее собрание Иерусалима в составе князя Боэмунда, графа Раймунда, Гольтьера Кесарийского, обоих Ибелинов и некоторых других баронов отрешило от власти Гвидо де Лузиньяна, он ни много ни мало сложил с себя вассальную клятву Бальдуэну и удалился в Яффу, намереваясь драться с любым королевским эмиссаром, который вознамерился бы против воли хозяина войти в город.

Поскольку военных талантов у Гюи было не в пример меньше, чем дури, спеси и гонора, то вскоре злополучная Яффа перешла под прямое управление короны, графу же с супругой пришлось срочно спасаться бегством в Аскалон. Жители поддержали своего сеньора в распре с сюзереном. О том, чтобы штурмовать город, с огромным трудом отвоёванный у мусульман тридцать лет назад, не могло идти и речи. Нужно было что-то делать, однако король не собирался прощать зятя. «Нет, — упрямо повторял Бальдуэн многочисленным доброхотам. — Нет. Нет и нет! Не говорите мне о нём. Я не желаю знать этого человека! Мне плевать на то, что он раскаивается!»

Когда король узнал о прибытии ко двору матери, он приказал дяде не пускать её к нему. «Но как же так, сир, — начал было сенешаль. — Она же ваша ма...» — «Как хотите! Объясните своей сестре, что я... я... неважно, я приказываю вам, вот и всё!»

Оказавшись таким образом между молотом и наковальней, Жослен Эдесский ужасно перепугался. Он вообще терпеть не мог за что-нибудь отвечать: просто удивительно, до чего же ни сын, ни внук знаменитого Тель-Баширского волка Жослена, первого из Куртенэ на Востоке, не походили на славного предка. Неутомимый воин, даже и на смертном одре наводивший ужас на врагов, казалось, не передал потомкам ни капли тех качеств, что прославили его самого. Правда, точности ради скажем, что справедливо такое утверждение лишь в отношении наследников-мужчин; внучка Жослена Первого оказалась вполне достойной деда.

— Не ходите к нему, сестрица, — тараща глаза, проговорил сенешаль, приходя на помощь стражнику, не решившемуся остановить мать короля. — Он в гневе. Просто в бешенстве. Я никогда ещё не видел его таким.

— Полноте, братец, — возразила Графиня и спросила: — Он в спальне?

— Нет. — Жослен энергично замотал головой. — Велел перенести себя в приёмную и посадить на трон. На малый...

— Зачем?

— Как же, сестрица? — удивился сенешаль. — У него же патриарх!

— Патриарх?

— Да. И кроме того, тамплиеры и даже иоанниты. Они пришли просить за графа Гвидо.

— Давно они там?

— В общем-то нет... — проговорил брат. — Вошли с третьей стражей.

— Что ж, подождём, — решила Агнесса.

Ждать пришлось недолго.

Застучали по каменным плитам пола подошвы сапог, и мимо сенешаля и его сестры, печатая шаг, прошагал сутулый и седой пожилой рыцарь в белом плаще с красным восьмиконечным крестом. Спутник старика, напротив, был молод, спину он держал прямо, а плечи его, словно бы специально для того, чтобы ещё больше подчеркнуть контраст между обликом главы обоих могущественных военных орденов, покрывал красный плащ с белым крестом. Рыцари, не привыкшие оглядываться по сторонам, даже не заметили стоявших поодаль матери короля и её брата. Зато патриарх, следовавший в нескольких шагах позади, Агнессу увидел, хотя и явно не горел желанием завести разговор.

— Что случилось, монсеньор? — спросила она после короткого обмена приветствиями. — Куда вы так летите?

— Туда, куда нас послал его величество, государыня, — ответил Ираклий, он уже давно не называл Графиню «душа моя», с тех пор как перестал разделять с ней постель. Пасхия де Ривери, мадам патриархесса, полностью завладела если уж не душой, то телом самого святого человека самой святой для христиан земли. Недавно она в очередной раз осчастливила мужа наследником, хотя в том, кто на самом деле был отцом ребёнка Пасхии, в Утремере не сомневался никто.

— И куда же он вас послал, если не секрет, конечно?

— В Европу.

— В Ев-ропу?! Я не ослышалась? Зачем?!

Патриарх хмыкнул, словно бы желая сказать: «Известное дело зачем! С глаз долой! Совсем взбесился ваш отпрыск, душа моя!»

— Может, объясните нам, монсеньор? — попросил сенешаль. — Что там произошло?

Ираклий вздохнул, возводя очи горе, и наконец произнёс:

— Извольте, мессир. Мы, брат Арнольд, брат Рожер и я, пришли попросить его величество смягчить свой гнев и разрешить графу Гюи принести ему извинения. Мы сказали, что граф страшно раскаивается в содеянном...

— А он? — перебила патриарха Агнесса.

Тот махнул рукой:

— Да что он?

— Я имею в виду не короля, а моего зятя, — уточнила Графиня. — Они верно раскаивается?

— Между нами говоря — нет, — признался Ираклий и поспешил добавить: — Он — скверный мальчишка и весьма глупый. Хотя в его возрасте это в какой-то мере извинительно.

— Как вы, монсеньор, могли допустить такое? — с упрёком обратилась женщина к высшему церковному иерарху Святой Земли. — Ведь вы же были с войсками в Сефории и у Прудов Голиафа. Как же вы позволили Раймунду и Ибелинам выставить регента перед королём в дурном свете?

Но, мадам...

— А потом, уже после того? Отчего же вы оставили его одного? Не подали совета? Нельзя, нельзя было допускать, чтобы граф Гвидо и мой сын поссорились!

Патриарх, опешивший от обвинений, только разводил руками.

— Мне пришлось заехать с инспекцией в Наплуз... — начал он, но смешался, прекрасно понимая, что Агнессе известно место проживания Пасхии. — Но это же по дороге...

Графиня покачала головой и посмотрела на Ираклия с упрёком, точно желала сказать: «И вы ещё говорите о чьей-то глупости?» — или: «Как быстро вы охладели к делу, которому мы все отдали столько сил — заботе о благе и процветании нашего государства! Как вы могли сыграть на руку Раймунду и Ибелинам? Или они уже больше не ваши враги, монсеньор?»

Под её взглядом патриарх смешался.

— Так что сказал вам король, ваше святейшество? — спросила Агнесса после некоторой паузы.

— Да, монсеньор, — поддакнул сгоравший от нетерпения сенешаль, — что сказал вам государь?

— Он накричал на нас, — насупясь, проговорил Ираклий. — Велел употребить всё своё красноречие и напор на что-нибудь более полезное для Святой Земли и дела латинян на Востоке. Одним словом, он приказал нам всем троим ехать с посольством сначала в Рим к папе Луцию, затем ко двору императора Фридерика и к королям Франции и Англии.

— Когда?

— Сразу же после коронации племянника.

— Что?! — воскликнули разом Жослен и Агнесса. — Чьей коронации?!

— Как чьей? — опешил Ираклий. — Ясно чьей, Бальдуэнета, мадам.

— Когда?!

— На Рождество, государыня моя, — ответил патриарх. — На Рождество.

— Но когда его величество решил это? — удивился граф. — Они словом не обмолвился мне. Как же так?

Разговоры о коронации сына Сибиллы начались сразу же после того, как заседание Высшей Курии отрешило графа Яффы от регентства и объявило наследником престола Иерусалима шестилетнего Бальдуэнета. Однако одно дело назначить наследника и совсем другое — короновать. При таком варианте после смерти нынешнего монарха прав регентства мог запросто потребовать, а при теперешнем соотношении сил в государстве и реально получить их граф Раймунд.

Агнесса понимала — надо любой ценой сорвать коронацию.

— Жерар де Ридфор и вы, монсеньор, — проговорила она. — И вы, братец. Вы трое во что бы то ни стало должны сделать так, чтобы Арно Торожский и Рожер де Мулен как можно быстрее исполнили волю короля.

— Правильно! — воскликнул сообразительный Жослен. — Тогда и вам, ваше святейшество, нельзя будет не последовать за ними. Ведь король поручил это важное дело всем троим! А без вас-то уж точно никакая коронация не состоится! Как же без патриарха? Никак!

— Именно так, — подвела итог беседе Агнесса. — Я же постараюсь уговорить сына смягчить свой гнев и согласиться принять покаяние зятя.

На том и порешили.


Однако справиться со своей задачей Графине против ожидания не удалось. Когда она повела пробную атаку на сына, тот лишь усмехнулся, вернее, издал какой-то булькающий, напоминающий фырканье звук и сказал:

— Отдохните, матушка.

— Что значит отдохнуть, ваше величество?

— Развейтесь.

— Не понимаю.

— Съездите к кому-нибудь в гости. Например, на свадьбу в Керак. Ведь сеньор Петры ваш друг, не так ли? — Не дав матери ответить, Бальдуэн произнёс: — А теперь ступайте и не докучайте мне больше просьбами. Клянусь муками Господними, я никогда не прощу Гвидо де Лузиньяна. — И повторил: — Никогда. Даже если на том свете меня за это будут ждать муки худшие, чем те, которые выпали на мою долю здесь.

Впервые за многие годы, с тех пор как сын её стал королём, Агнесса де Куртенэ почувствовала — Бальдуэн не сдастся, не сдастся, чего бы это ему ни стоило.

Ей пришлось отступить.

XII


Свадьба в Кераке вошла в историю крестовых походов как весьма занимательный и, до известной степени, трагикомичный эпизод из жизни Левантийского царства.

Князь решил отпраздновать свадьбу пасынка и наследника с большим размахом. Готовиться к этому знаменательному событию стали заранее, оттого-то сеньор Горной Аравии и не принимал участия в семейных разборках сюзерена и его ближайших родственников; у Ренольда и Этьении ушла масса времени, средств и сил на организацию торжества. Они пригласили в Керак всех магнатов Утремера, даже тех, кого, в силу известных причин, ненавидели и считали врагами: скажем, графа Раймунда, хотя его дама из Крака, несмотря на то, что прошло много лет, продолжала винить в смерти второго супруга.

Как и следовало предположить, откликнулись далеко не все: иные отказались, сославшись на занятость, на слухи о грозивших их вотчинам вражеских нахождениях, необходимость урядить неотложные дела промеж вассалов. В общем уважительные причины нашлись, но подарки так или иначе прислали все: свадьба — такое дело, тут скупиться грех. Под венец шли не Онфруа Торонский, внук барона земли, прославленного коннетабля Онфруа Старого, и принцесса Изабелла, дочь покойного короля Аморика и второй его супруги, родственницы базилевса Мануила Марии Комнины, заключался союз двух партий. Союзу пасынка Ренольда де Шатийона и падчерицы Балиана Ибелинского полагалось суровой ниткой сшить трещавшую по швам рогожку, называвшуюся королевством латинян в Иерусалиме.

Как знать, может, нитка та, учитывая юный возраст брачующихся, и оправдала бы в будущем надежды умиравшего монарха и всех тех, кто не принадлежал ни к одной из партий Утремера, может, и удалось бы связать воедино расползавшиеся части царства Левантийского, если бы только сшивать и вправду приходилось швы. К сожалению, пользуясь портняжной терминологией, одёжка уже поползла — не выдерживала сама материя. Впрочем, в ноябре 1183 года никто в Кераке не думал об этом. У королевства всё ещё оказывалось достаточно сил, чтобы сдерживать натиск самого повелителя Востока. Несмотря на превосходство мусульман в людских и материальных ресурсах, игра ещё шла пятьдесят на пятьдесят, ибо боевой дух рыцарства не угас, а на троне сидел король, несмотря на свою физическую немощь, пользовавшийся уважением подданных... Словом, той поздней осенью у гостей и хозяев Скалы Пустыни было предостаточно оснований веселиться и не забивать себе голову всякими ненужными проблемами.

Однако, несмотря на желание никого не обидеть, Ренольд и Этьения, рассылая приглашения, совершенно забыли об одном человеке, а он между тем считал, что имеет все основания принять участие в празднике и заглянуть в глаза счастливому отцу семейства. Звали этого человека, как вы уже, возможно, догадались, султан Салах ед-Дин, и ему страшно не терпелось исполнить обет, данный вскоре после того, как пришли известия об ужасных деяниях солдат князя Петры в исконных землях ислама.


Как и любой правитель, сумевший прорваться к высшей власти из самых низов (властители-турки вообще с большой осторожностью относились к курдам), пройти по головам, а зачастую и по трупам (вскоре мы увидим, что султан не остановится перед тем, чтобы убрать с дороги двоюродного брата), Салах ед-Дин нуждался в постоянных акциях демонстрации подданным своего невероятного радения исламу, ведь именно джихад и возвеличил его — не будь франков, не было бы и Саладина. Кроме всего прочего, существовал халиф Багдада, без одобрения с его стороны политики султана последнему оказалось бы нелегко выдавать себя за защитника правоверных и вождя священной войны. Словом, великий мусульманский воитель поклялся отомстить князю Ренольду.

Отомстить ему было просто необходимо и вот ещё по какой причине; как писал один из советников Салах ед-Дина кади аль-Фадель: «Крак как нарыв в горле правоверных, как прах, омрачающий свет солнца, как удавка на нашей шее; Крак — разбойник, затаившийся в темноте и ждущий удобного момента нанести удар в спину». Тут уж никак нельзя тянуть с местью, неуютно как-то именоваться повелителем всего Востока, когда самому невозможно без опаски проехать из Каира в Дамаск и приходится пробираться по Трансиордании под покровом ночной темноты либо идти с огромным войском. Однако, чтобы исполнить обет, приходилось прежде потрудиться. Итак, собственные силы Салах ед-Дина, усиленные прибывшими из Египта подкреплениями, в середине месяца раджаба 579 года лунной хиджры вторглись в Горную Аравию.

Жители её, по большей части христиане-сирийцы, ища защиты для себя и своих отар, спрятались за мощными стенами Керака. Вот так гостями на торжестве сеньора волей-неволей стали не только приглашённые нобли Утремера, труверы и трубадуры, певцы и жонглёры со всего христианского мира, но и множество всякого народа, как выражались в ту пору, подлого звания. И хотя беженцы, как водится, и опережали неприятельское войско, неся с собой весть о его приближении, живописуя ужасы, им творимые, повествуя о несметной численности и свирепости захватчиков, всё равно, мусульмане появились неожиданно.

Почти тридцать пять лет тому назад молодой Ренольд волею судеб очутившийся внутри стен осаждённой Антиохии, в споре с патриархом Эмери упрекнул святителя за то, что тот, возглавляя Высшую Курию княжества, слишком рано отдал приказ закрыть ворота, чем обрёк на неволю или гибель сотни и тысячи несчастных христиан, спасавшихся от орд язычников; и теперь, спустя многие годы, сделавшись уже зрелым мужем, пилигрим из Шатийона остался таким же, как был тогда, до самого последнего момента не желал он прекратить доступ в замок пастухов и крестьян из окрестных земель.

Отчасти поэтому, отчасти же ввиду многочисленности мусульман и мощи их напора, Салах ед-Дину удалось почти сразу захватить нижний город. Ободрённые удачей сарацины горели желанием развить успех, намереваясь, что называется, на плечах противника ворваться в замок, тем более что десятки людей, стремившиеся любой ценой проникнуть в цитадель, сгрудились у моста, не давая не только поднять его, но даже и закрыть ворота. По счастью, обороной одного из участков стены уже потерянной нижней крепости ведали неугомонные храбрецы-северяне. Когда врагу удалось прорваться, ватранги, или немцы, как называли их франки в Кераке, последними оставили свой пост и теперь оказались в арьергарде охваченной паникой колонны христиан, запрудившей мост.


Ах, если бы только прославленный адмирал Лулу знал, к чему привело его попустительство, его легкомысленное «предпочитаете кормить рыб — ваше дело!». Доблестный флотоводец не учёл одного важного обстоятельства — викингов очень трудно победить, но ещё труднее утопить их в море, потому что море — их колыбель. В ней судьба, как любящая мать, и спрятала отчаянных храбрецов, предпочетших смерть неволе, укрыла их плащом ночи.

Но не всем, далеко не всем им удалось доплыть до берега, едва половина из тех, кто прыгнул в воду за предводителем, вышел из неё. Вот тут-то и пригодился спрятанный на берегу драккар. Выкинув из трюма всё лишнее — золото, серебро да драгоценные камни, — оставив лишь вино и сухари, да бранное железо, морские разбойники сели на скамьи и налегли на вёсла. Шли только ночью, днём прятали лодью у берега.

Случалось, садились на мель. Как-то раз едва не попались в руки местных жителей. Те, подкравшись к спавшим морякам, чуть не захватили их врасплох, но снова Бог помог — только вот опять вопрос: «Какой?». Гудгорм Гиллекрист уверял товарищей, что всё-таки Иисус. Рыбаки-мусульмане, отважившиеся напасть на крохотную дружину конунга Йоханса, а следом и все, кто жил в деревушке, от стариков до младенцев, были уничтожены, и не потому, что, согласно закону Одина, любой, поднявший руку на викинга, должен умереть, а потому, что не могли христиане допустить, чтобы кто-нибудь сообщил об их очередном «воскресении» властям. Дважды восставали они из мёртвых, в третий, знали, обмануть врага не удастся.

В конце морского путешествия чуть вновь не угодили в плен — слишком поздно заметили, чьи штандарты развеваются над башнями Айлы. Чтобы покрыть то ничтожное по меркам похода расстояние, что отделяло северную точку залива Акаба от владений Райнхольда, хёвдинга Петраланда, морякам понадобился едва ли не месяц. Суша не море! Спасаясь от преследователей, викинги забрались в самую глубь пещер к югу от развалин античной Петры, где и заблудились в лабиринте туннелей и лазов.

Ивенс уже начал проклинать себя за столь неистребимое желание выжить; он и пятеро уцелевших товарищей молили Бога, чтобы он помог им найти выход, пусть даже возле него снаружи окажется целая сотня — целая тысяча мусульман! Они страдали от голода, мучились от жажды, поскольку Гудгорм Гиллекрист, к великому сожалению, не обладал способностями Моисея извлекать воду из камня, или же Иисус не открыл своему слуге правильной точки для приложения усилий. Однако, и это было ужаснее всего, викинги пришли к выводу, что обречены на жалкую смерть всего в нескольких милях от Монреаля.

Однажды, когда, утратив всякую надежду, викинги блуждали в поисках выхода, они услышали за стеной из розового песчаника какие-то звуки. Микьяль Зубастый, который уже еле передвигал ноги, заявил, что там журчит ручей. Сначала моряки решили, что новый товарищ их спятил. Он же рассердился — откуда только силы взялись? — и начал кричать, чтобы его зарезали, если это не так. В конце концов земляк конунга так надоел Берси Магнуссону, что гигант со всего маху ударился об стену и… проломил её. Каково же было всеобщее удивление, когда за проломом обнаружилась большая, освещённая факелами пещера, в которой нашлась не только вода, но даже пища, неизвестно кем туда принесённая и приготовленная.

Не слишком-то разбираясь, чей ужин (а может, завтрак или обед, тут сказать трудно) они съедают, викинги подкрепили силы, напились воды и отдохнули, а затем с новыми силами принялись искать выход — ведь тот, кто принёс в пещеру еду, каким-то образом входил и выходил оттуда. На первых порах их постигло разочарование, в одном из туннелей викинги нашли людей, не просто людей, воинов-латинян, несколько человек, облачённых в кольчуги и поверх них в чёрные табары с красными восьмиконечными крестами. Но, о горе, те были мертвы, зарезаны, а некоторые, по всей видимости, загрызены каким-то страшным зверем. Тот, кто убил сержанов-храмовников, судя по всему, не бедствовал, так как не покусился на их доспехи и одежду. Или же он просто спешил? Ясно было одно, смерть нашла тамплиеров совсем недавно, и, возможно, убийцы их всё ещё бродили где-то поблизости. У викингов появился шанс умереть с мечом в руке, даже не выходя из пещеры. Лучше бы, конечно, на свежем воздухе, но... и это уже кое-что. Спасибо тебе, Господи.

Бог или дьявол помог морским разбойникам? Кто знает? Так или иначе они нашли путь наружу, потому что, осмотрев как следует место гибели сержанов, увидели капли крови, ниточкой уходившие в туннель. Кровь свидетеля или убийцы — а не всё ли равно? — указала морякам дорогу, и на другой день, славя силу Небес, они уже подходили к Монреалю.

Так или иначе, но тогда конунгу Йохансу, Берси Магнуссону, Гудгорму Гиллекристу, Микьялю Зубастому и Тори Кормщику подраться не удалось, а им очень хотелось отомстить мусульманам за смерть товарищей. На сей раз викинги не собирались упускать своего шанса.


Вот так они, все пятеро, и встали на пути у язычников, стремившихся ворваться в цитадель Керака, — ишь чего захотели нехристи?!

Много раз они пытались прорваться через заслон, но неизменно отступали, унося с собой раненых и убитых. Но вот Ивенс, видя, что христиане-беженцы вне опасности, дал приказ товарищам отходить. Однако, хотя толпа за их спинами рассосалась, безумие желавших спастись людей оказалось столь велико, что они, давя друг друга, ухитрились оборвать даже цепи подъёмного моста, в результате чего тот сделался неподъёмным. Данное обстоятельство давало неверным возможность, преодолев живую преграду из Ивенса и его товарищей, воспользоваться тараном, и им, чего доброго, удалось бы проломить ворота.

Из четверых соратников предводителя ватаги только один Берси Магнуссон упорно не желал оставить его; остальные, утолив кровожадность тем, что убили каждый по нескольку язычников, пусть и нехотя, но подчинились. Мусульмане отступили на десяток шагов, собираясь с силами для новой атаки. Они воспрянули духом, увидев, что численность противника уменьшилась. В то же время шансы солдат Салах ед-Дина проникнуть в город стремительно уменьшались — франки, не видя иного способа обезопасить замок, принялись рубить доски моста.

— Я не пойду! — заявил Берси.

— Я — твой конунг, — ответил Ивенс, с деловитым видом выдёргивая из толстого войлочного гамбезона, который носил поверх кольчуги, засевшую там сарацинскую стрелу. — Я приказываю тебе.

— Никто не смеет приказывать викингу! — взвился гигант. — Я останусь!

— Жалко будет, если твоя Лаура останется вдовой, — покачал головой предводитель и добавил: — А маленький Рауль — сиротой.

И верно, когда викинги вернулись в Керак, жена Медвежонка уже находилась на седьмом месяце беременности, а ещё спустя два, как и полагается, подарила мужу сына, которого тот назвал в честь деда Берси, родителя его приёмного отца, Магнуса, Рольфом: по-французски имя это звучало Рауль.

Однако даже упоминание о жене и ребёнке, нежно любимых гигантом, не поколебало его уверенности.

— Она вышла замуж за викинга, — заявил он. — Её дело ждать меня, пока я буду сражаться, и оплакивать, если я погибну.

Ивенс почесал бороду и покачал головой. Он оглянулся назад и хитро усмехнулся из-за посетившей его идеи. Работа у плотников кипела вовсю, но прочное дерево поддавалось плохо.

— Знаешь что, Берси, — немного торжественно начал конунг. — Пока всё равно эти белоголовики думают, умереть им сейчас или попозже, ты поди помоги парням рубить мост, а когда закончите, возвращайся.

— М-да? — пробурчал Медвежонок, чувствуя, что командир затеял какой-то подвох.

— Да. Ты только посмотри, как они рубят?! Клянусь царством Хель[75], они никогда не держали в руке секиры. Покажи им, как умеют орудовать топором настоящие викинги!

Магнуссона словно подменили. Он просиял и посмотрел на конунга чуть ли не с теплотой:

— Клянусь Эгиром! Не бывать мне в пляске Хильд, если я один не справлюсь с этой работой! Я мигом, Йоханс!

Медвежонок подошёл к франкам, рубившим мост, и, вырвав у одного из них топор, самого легонько оттолкнул в сторону. Бедняге повезло, он успел схватиться за болтавшуюся цепь, а то бы непременно свалился в ров. Берси же, поплевав на руки, взялся за рукоять секиры. Храбрый и доблестный викинг даже и не подумал, что, закончив работу, неизбежно окажется по ту сторону моста, то есть там, куда его так старался спровадить предводитель.

Пока Берси самозабвенно орудовал топором, мусульмане, видя перед собой всего одного противника, наконец-то отважились на новую атаку. Ивенс достал из-за спины висевший на ремённой петле щит и, приняв на него удары сабель валом валивших турок, заработал правой рукой. Напор противника был очень силён, и в какой-то момент Ивенс оказался лицом к лицу с одним сарацином, прижатым к ватрангу толпой товарищей.

Положение создалось в общем-то комичное, по крайней мере для христианина. Иногда случается так, что передний эшелон атакующих, натолкнувшись на какую-нибудь преграду, останавливается, а задние продолжают напирать, в результате чего первые лишаются возможности не то что сражаться, но порой даже и пошевелиться. Поскольку Ивенс не желал отступить ни на шаг, ему и сарацину оставалось только смотреть друг на друга и, бормоча малопонятные угрозы, выразительно скалить зубы. Впрочем, у ватранга имелось некоторое преимущество, хотя меч его застрял в теле одно из атакующих — тот давно умер, но продолжал стоять, подпираемый со всех сторон живыми товарищами, — и это позволило моряку, отпустив рукоять оружия и подавшись немного назад, выхватить нож, чтобы пырнуть им мусульманина.

Ивенс собирался было так и поступить, но в последний момент передумал, лицо турка показалось ему знакомым. Тот тоже как будто бы узнал ватранга.

— Ивенах? — спросил он.

— Хасан? — не веря своим глазам, отозвался Ивенс. — Что ты тут делаешь? Чего тебе, старому чёрту, тут нужно?

Хасан, ещё в бытность стражником в Алеппо научившийся неплохо понимать речь франков, закатил глаза и с некоторой горечью произнёс:

— Мал-мало воюем. Ваша город взять хотим. А ты?

— Воюю, — проговорил викинг и добавил: — Чёрта с два вы у меня войдёте в крепость!

— Наша много, — покачал головой Хасан, сделав таким образом единственное движение, которое он мог себе позволить. — Очень-очень много. Повелитель здорово осерчал на вас, а в особенности на ваш князь. Теперь великий султан так просто не уходить.

— А мы гонца к королю нарядили! — оскалился Ивенс. — Как придёт, как всыплет вашему повелителю! Будет знать, как сюда соваться! Не сидится ему в своей вотчине, чего к нам полез?!

— Это наша повелитель вашему королю придёт и всыплет, — не остался в долгу Хасан. — Это ваша полезла! — Ему не слишком хотелось спорить, он огрызался только для порядка. Бывшего стражника темницы в Алеппо гораздо больше интересовало другое. — Смотрел, смотрел, — признался он, — ты или не ты? Вот поближе подходил, гляжу — ты. Не юн стал, совсем не юн. Возмужал мал-мало. Семью завёл?

— Нет. А ты?

— Я старый, — вздохнул Хасан. — Помирать скоро...

Оставив без внимания стариковские жалобы сарацина, Ивенс воскликнул:

— Знаешь, кого я встретил? Не поверишь! Рамда́лу, или как он там по-вашему-то? Авдалла́? Так вот, жив он! Язычникам служит! Представляешь?!

— Ясный дела, жив, — как ни в чём не бывало отозвался противник, даже и не обратив внимания на слово «язычники». — Такой разве убьёшь?

— Его ж на наших глазах убили?

— Он морок навёл на стражников, — уверенно произнёс Хасан. — Они и поверили, что застрелили его. А женщина тот потому им его тело не отдал, что знал — он жив. Такой, как он, голова надо рубить совсем. Тогда он совсем умирать.

Наступила пауза. Каждый подумал о своём. Те же из турок, кто находился сзади, сообразили наконец, сколь тщетны их усилия, и стали отступать, уволакивая убитых. Хасан, отойдя на несколько шагов, вдруг вскинул голову и закричал:

— Эй, Ивенах! Ивенах! Та женщин овдовел! Давно, давно овдовел! Муж её помер. Много лет, говорили, помер! Совсем. Она с сын...

— Где она?! Где?! — воскликнул Ивенс, который сразу понял, что Хасан имел в виду Кристину. — Как она?!

Бывший стражник прокричал что-то в ответ, но ватранг не расслышал: как раз в тот момент старания Берси Магнуссона увенчались успехом, и огромная махина моста с грохотом рухнула в ров за спиной у Ивенса. Тот невольно оглянулся, а когда вновь повернулся и посмотрел на турок, Хасан уже исчез в толпе. Теперь для них больше не было смысла атаковать викинга, оставалось лишь отомстить упорному кафиру. Однако, прежде чем сарацины решились напасть, он, закинув за плечо свой огромный меч, достал висевший на поясе за спиной якорь-кошку и принялся раскручивать линь.

Действия христианина здорово озадачили турок: они сообразили, что происходит, только тогда, когда он, благополучно закинув якорь, крепко зацепившийся «когтями» за зубец стены, проделал уже половину пути наверх. Вытащив луки, мусульмане осыпали храбреца градом стрел, практически не причинивших ему никакого вреда, поскольку острые наконечники вязли в толще войлока его гамбезона. А если какая-нибудь из стрел и пробивала его, дальнейшее продвижение её останавливали кольца доспехов или толстая кожа штанов Ивенса[76].

Тут подоспели воины, дежурившие на стене: они схватились за линь и принялись тянуть его вверх, так очень скоро викинг оказался вне опасности.

«Кристина, — думал он, не обращая внимания на восторженные выкрики товарищей и дружеские похлопывания по спине — все видели, какой урон нанесли врагам «немцы», а в особенности их предводитель. — Кристина, как она там? Сын? У неё же не было сына?»


Все веселились — как-никак свадьба. А осада — что она? Так себе! Ерунда! Восхищенный подвигом Ива де Гардари́, князь Ренольд посвятил ватранга в рыцари. Но, несмотря на это, никогда ещё гордый и бесстрашный морской разбойник не чувствовал себя таким одиноким и несчастным. Может, он просто постарел? И в самом-то деле? Ведь четвёртый десяток лет его уже перевалил за середину.


Тем временем наступала пора начать долгожданную брачную церемонию. Голь и бедноту, как водится, в княжеский дворец не пустили: там едва хватало места для ноблей с дамами и многочисленной челядью. Однако праздник есть праздник, он — для всех, не пристало подданным скучать на свадьбе своего будущего господина.

Паломник из Шатийона, с юных лет известный своей щедростью, открыл подвалы замка для податного народца. Солдаты гарнизона выкатили бочки с вином, тут же резали свиней и баранов — благо и тех и других хватало в избытке, хотя, несмотря на это, отправляя гонца в Иерусалим, князь просил короля поторапливаться, мотивируя это тем, что положение весьма угрожающее, так как в Кераке не хватает пищи[77].

В общем-то ситуация сложилась малоприятная; её даже можно было бы назвать трагической, если бы не некоторая комичность всего происходившего; под стенами замка в нижнем городе бесчинствовали солдаты Салах ед-Дина, а в самой цитадели пир шёл горой. Чтобы жизнь не казалась христианам слишком сладкой, у подножия Скалы Пустыни были установлены девять мангонелей, которые время от времени перекидывали во двор крепости огромные камни, трупы людей и животных и прочую дрянь, совершенно не соответствовавшую торжественности момента[78].

Впрочем, последнее делалось со зла, поскольку тяжёлые снаряды мощных камнебросалок, которым полагалось разрушать стены замка, не приносили им почти никакого вреда, слишком крепкие стены оказались у Керака — не по зубам пришлась льву Салах ед-Дину волчья нора иб-ринза Арно.

Поскольку, как уже говорилось, большинство обитателей крепости не удостоились счастья лицезреть обряд венчания, они затеяли свою шутейную свадьбу. Жонглёров и певцов хватало, однако организацию и проведение «брачной церемонии» взял на себя оруженосец князя Караколь. Вообще-то ему полагалось находиться внутри дворца, однако в последнее время любителю пошутить здорово не везло. Началось всё с того памятного дня, когда Берси Магнуссон подарил хёвдингу Петраланда сокола. Птица, оказавшая столь серьёзную услугу своему новому хозяину, отчего-то невзлюбила Караколя. Она точно понимала человеческую речь, и в частности язык франков, и не забыла шуток оруженосца. И вот однажды пришёл момент для мести; по оплошности сокольничего Крысолов напал на Караколя, вцепился в лицо и совершенно изуродовал его.

Но нет, как уверяют, худа без добра; многие вспомнили, что у оруженосца когда-то было имя, и иные стали называть его Русселем. Однако... нет, видно, и такой бочки мёда, в которую бы ни у кого не возникло искушения подлить немного дёгтя: к забытому, как казалось навсегда, имени добавили новое прозвище — Бельмастый. И хуже того, изменилось так же и отношение Ренольда к весельчаку; предложив тогда Караколю поймать крысу, князь не забыл о своём пожелании и хотя как будто бы сменил гнев на милость, в дальнейшем явно охладел к шуткам слуги. В общем он на деле превратился в шута, причём в шута нелюбимого. В день бракосочетания ему передали волю господина: Тома́с Ла Брасс, отмеченный Ренольдом и занявший место Бельмастого, принёс ему кошель с серебром: «Сеньор желает, чтобы ты повеселил его эсклавонов».

Всё ещё надеясь на возврат княжеской милости, бывший оруженосец, воодушевившись, более чем рьяно взялся за дело. Он решил показать господину, какого верного слугу, какого бессребреника тот может потерять, и заявил, что не возьмём себе ни единого денье, а всё потратит на устроение церемонии. Поверх пёстрой Шутовской одежды, которую Ренольд велел носить Караколю всегда, он напялил несколько плащей и гарнашей[79], разной длины, разного качества и отделки. Получились некое подобие одеяний священнослужителя — стихаря, далматики и фелони.

Дабы усугубить сходство собственной персоны с архиепископом, митрополитом Горной Аравии, шут раздобыл где-то длинную льняную полосу с вышивкой, весьма сильно смахивавшую на настоящую епитрахиль.

На облачение для помощников шут также не поскупился. Все они разоделись в пух и прах, в особенности «новобрачные», на их роль выбрали нищего однорукого бродягу, случай но оказавшегося в замке накануне начала осады, и деревенскую дурочку. Калеке Караколь дал два денье и пообещал, что после «свадьбы» не отберёт праздничную одежду и пожалует несколько золотых — сколько именно, то будет зависеть от поведения «жениха». Дурочка же давно мечтала о замужестве, она, скорее всего, принимала всё за чистую монету. Правда, Чернозубая Берта ничего не говорила, а лишь хихикала и, пуская слюну, бросала полные умиления взгляды на своего «суженого», получившего в Кераке нежное прозвище «Crapaulds» — «Жаба».

Для начала Караколь решил отслужить что-то вроде обедни, хотя в действительности он, можно сказать, «свалил» все обряды в одну кучу, а заодно и кое-кому отомстить. Если главного своего ненавистника, сокола Крысолова, бывший оруженосец никоим образом наказать не мог — хозяин недвусмысленно дал ему понять, что, если с птицей что-нибудь случится, неважно, по чьей вине, головы лишится всё равно шут, — Караколь выместил зло на ни в чём не повинном Эскобаре. Нельзя, конечно, утверждать, будто бы кот и вправду был безгрешнее новорождённого младенца, однако лично Бельмастому он ничего не сделал, кроме разве что одного — Эскобара поймали как раз в тот самый день, с которого для Караколя и начались теперешние неприятности. Передушив голубей Раурта, наглый кот, видимо почуяв, что наказывать его больше некому, через некоторое время как ни в чём не бывало вернулся в замок.

Теперь гнусному животному предстояло заплатить за свои «злодеяния»: к большому удовольствию собравшейся толпы, «архиепископ» заставил кота петь «Кирие элейсон». Для того чтобы зверь попадал в такт с остальными певчими, «служка» колол его длинной булавкой. Душераздирающие вопли Эскобара заставляли публику просто-таки кататься со смеху. Экзекуция могла продолжаться сколько угодно: засунутый в кожаный мешок с узким отверстием для головы, кот не имел возможности не только вырваться, но и хоть как-нибудь отомстить мучителям, поцарапав или укусив хотя бы одного из них.

Когда пение молитв закончилось, кота просто выбросили вместе с мешком. Один из крестьян пожалел Эскобара и, надрезав кожу мешка, освободил животное. Несчастный опозоренный кот поспешил спастись бегством. Он спрятался и до окончания торжеств не показывался никому на глаза.

Тем временем под грохот мангонелей веселье продолжалось как во дворце, так и повсюду в замке. Торжественная процессия, сопровождавшая «жениха» и «невесту», приближалась к «архиепископу». Когда они подошли поближе, Караколь, закатывая глаза к небу, проговорил, намеренно коверкая имена настоящих брачующихся и их близких:

— Тебе, маленький Фруэ, сын достопочтенной дамы Эстибонии, чей муж предпочитает ей служанок и сарацинских пленниц, тебе, наследник песка, глины и овечьего дерьма, надлежит принять причастие. Спеши же вкусить крови Господа нашего, Иисуса Христа.

Те, кто находился в курсе затеи шута, едва сдерживались, чтобы не лопнуть со смеха. Они прятали лица и ждали продолжения. Выдержав должную паузу, Караколь приказал:

— Открой рот.

Ничего не подозревавший Крапо́льд повиновался; тогда «архиепископ» подал знак, и один из «служек», подскочив к «жениху», сунул ему в рот огромную деревянную ложку.

— Тьфу! Тьфу! — Выплюнув причастие, калека закричал: — Это же моча! Хороша же твоя кровь Христова!

— Не может быть! — с притворным ужасом воскликнул Караколь. — Кровь Господа скисла?! Немедленно заешь её плотью Иисусовой!

Существуют глупцы, которые попадаются на одну и ту же удочку несколько раз. Крапо́льд оказался одним из них. Он вновь открыл рот, вероятно ожидая, что ему и правда положат туда облатку. Впрочем, так оно и произошло, однако вкус «плоти Господней» понравился «жениху» ещё меньше, чем «кровь».

— Это же г...но! — в негодовании вскричал он и принялся плеваться ещё отчаяннее. — Дьявол! За два денье...

— Какое богохульство, Фруэ?! — не дав ему закончить, ахнул шут. — Ты назвал плоть Господа нашего г...ном?! — Караколь мелко и часто закрестился. — Боже, прости ему! Боже, прости ему! Боже, прости ему! — Наклонившись к «жениху», шут напомнил: — Не только за два денье, но и за прекрасную одежду, дружок. Шелка и бархаты, что надеты на тебе, стоят не один золотой.

Толпа гудела от смеха, а оскорблённый в лучших чувствах Крапо́льд, кривясь, озирался по сторонам, время от времени сплёвывая на землю. Единственное, что грело его душу, так это мысли о прочной одежде и сапогах, которых, как он прикидывал, ему хватит надолго. Ну и, конечно, о золотых, которые посулил ему устроитель свадьбы.

— Не говори никому, Фруэ, — прошептал кто-то из зрителей ему на ухо. — Теперь наступает очередь невесты. Неужели ты хочешь, чтобы она пропустила причастие?

Калека покосился на Берту, продолжавшую глупо улыбаться, и, представив себе, что той только ещё предстоит пройти через процедуру, для него уже оставшуюся позади, фыркнул и замолчал, в нетерпении ожидая развития событий.

— А теперь твоя очередь, принцесса белла-Инсапелла, дочь достославного короля Аджюжерика и прекрасной гречанки Мальорёзии, — возвестил Караколь, — принять святое причастие. Готова ли ты к тому, чтобы вкусить кровь и плоть Господи нашего?

Чернозубая заулыбалась и энергично закивала.

— Разомкни сладкие уста, в которые сегодня тебя поцелует законный супруг.

«Невеста» широко разинула рот, обнажая два ряда сгнивших зубов. Под дикий хохот толпы она спокойно проглотила «кровь» и, заев её «облаткой», благодарными глазами уставилась на «архиепископа».

— Вот так подобает вкушать святое причастие, Крапо́! — крикнул кто-то.

— Всё как и полагается по ромейскому обряду! — добавил другой. — Моча и дерьмо — причастие, достойное схизматиков!

Последняя шутка не встретила особого понимания, поскольку латинян среди зрителей оказалось немного, в основном солдаты, которых их командиры и товарищи — по жребию или за обещание в будущем выставить угощение — от пустили с дежурства на стенах. Чётко чувствуя малейшие колебания настроений толпы, Караколь решил повторить процедуру. Когда «невеста» уже в третий раз вкушала «плоти Христовой», собравшиеся забыли про неосторожное высказывание в адрес схизматиков и их обрядов.

В этот момент одна из катапульт выпустила по Кераку огромный камень. Зрители «церемонии бракосочетания» издали дружный вздох, но крики солдат на стене успокоили толпу — этот снаряд мусульман, как и предыдущие, не нанёс замку особого вреда. Венчание продолжалось, точнее, оно только начиналось.

— Согласен ли ты, Фруэ, сын дамы Эстибонии, взять в жёны стоящую рядом с тобой перед алтарём девицу, прекрасную, как роза, принцессу Инсапеллу, любить её и быть с нею вместе до гроба, то есть до тех пор, пока Господь не разлучит вас?

— Да, — пробурчал себе под нос Крапольд. Церемония переставала нравиться ему.

— Не слышу.

— Да! — рявкнул «жених».

— Не слышу... не слышу в твоём голосе радости, Фруэ, — покачал головой «епископ». — Скажи так, чтобы мы все поняли, как ты счастлив.

— Да, — в третий раз повторил «брачующийся».

— Да! — подхватили зрители. — Он сказал — да! Каков молодец!

— Горячая ему предстоит ночка!

— Не оплошай Крапо... то есть Фруэ!

— Раз он согласен, — проговорил один из «служек», — тогда сделаем вот так!

Он подбежал к калеке и под хохот и улюлюканье ремнями прикрепил к его бёдрам муляж огромного фаллоса.

— Теперь прекрасной Инсапелле не придётся скучать, — прокомментировал свои действия помощник шута. — У муженька-то больше, чем у осла!

— А он и есть больше чем осёл! — крикнул кто-то в наступившей на мгновение тишине.

— Но и жена должна не оплошать! — напомнил Караколь, и «служки» бросились приторачивать к ней искусственный кожаный зад. — Теперь никто не скажет, что прекрасная Инсапелла худа и костлява. Найдётся ли хоть один жеребец, который останется равнодушен к такому крупу?

— Даже и ишак не пройдёт мимо! — с уверенностью заявил один из зрителей.

— Значит, наследничек будет мулом? — спросил другой.

Раздались и другие реплики, суть которых сводилась к одному и тому же.

Когда зрители вволю поупражнялись в остроумии, «архиепископ» обратился к невесте:

— Согласна ли ты, прекрасная Инсапелла, стать женой этого славного рыцаря, сира Фруэ, и не расставаться с ним до гроба? До тех пор пока Господь не разлучит вас?

— Э-э-э! Э-э-э! — закивала Берта. — Э-э-э!

Однако дотошный Караколь спросил:

— Можно ли считать это выражением твоего согласия?

— Э-э-э! Э-э-э!

— Прекрасно! Объявляю вас мужем и женой! — заключил шут и крикнул подручникам: — Давайте елей!

Заподозрив неладное, Крапо́льд забеспокоился. В тревоге он оглянулся, но опоздал — вездесущие «служки» вылили на него, как, впрочем, и на «невесту» по целому кожаному ведру дерьма, вызвав взрыв необузданного, дикого хохота зрителей.

— Увенчайте их коронами! — давясь от смеха, приказал Караколь, и помощники его нахлобучили опорожнённые вёдра на головы «новобрачным». — Да здравствует славный союз двух любящих сердец! Пусть новобрачные целуют друг друга!

Внезапно раздался громкий свист ветра. Всеобщее ликование смолкло. Казалось, что все собравшиеся разом закрыли рты руками. Сердца некоторых христиан наполнились страхом: они видели и понимали, что сейчас случится, но так же, как и их товарищи, стоявшие рядом, но ещё не осознававшие ужаса происходящего, не могли сделать и шагу. Огромный камень, весом не менее чем в пять кантаров, медленно, словно бы нарочно давая людям осознать неумолимость Божьей воли и неотвратимость кары Господней за только что совершенный грех, с достоинством, вполне подобающим собственным размерам, перелетел через стену и рухнул прямо в толпу зрителей.

Недолгой оказалась супружеская жизнь благородного Фруэ и прекрасной Инсапеллы. Они сдержали обещание, оставшись вместе до самой смерти. В компании с ними ещё около дюжины «гостей» отправились продолжать пир на Небеса или... в Преисподнюю — как-никак действо, в котором все принимали участие, трудно называть угодным Богу. Среди стонов раненых, завываний и стенаний перепуганных женщин и криков мужчин очень скоро раздался чей-то полный суеверного ужаса голос, а может быть, сразу несколько голосов:

— Кара Господня! В наказание нам за богомерзкие деяния наши!

— Кара Господня! — дружно подхватили другие. — Наказание от Бога!

К чести Караколя скажем, он почти всегда очень быстро шевелил мозгами. В общем, «архиепископ» вовремя понял, что дело для него пахнет чем-то куда менее приятным, нежели даже «елей», которым «помазали» «новобрачных». «Служки» соображали не столь стремительно, и толпа, только что бурно радовавшаяся их проделкам, исполнившись благочестия, давила и рвала несчастных на куски.

Шут бежал под защиту дворцовой охраны.

Хозяин замка, где происходило настоящее бракосочетание, которое давно уже закончилось, пировал с гостями. Он велел им не волноваться и продолжать праздник, сам же со стражниками вышел к толпе. Как известно, к властителям, которые потакают прихотям толпы, сеньор Петры не принадлежал. Когда собравшиеся потребовали отдать им Караколя, Ренольд велел воинам обнажить мечи. Очень скоро всё закончилось: смутьяны обратились в бегство, а некоторых из бунтовщиков со связанными за спиной руками столкнули со стен в ров. Туда же выбросили тела мертвецов.

Князь решил никого не вешать, дабы не портить настроения дамам и без того напуганным ситуацией — не каждому приятно гостить в осаждённом замке. Инцидент таким образом оказался исчерпан: нобли за столами продолжали веселиться, спасённый от гнева толпы Караколь отправился в надёжное укрытие, в темницу — сеньор вовсе не спешил прощать его за учинённые безобразия, — а новобрачные... настоящие новобрачные в опочивальню.

Белокурый ангел Онфруа де Торон и темноволосая черноглазая принцесса Изабелла представляли собой прекрасную пару; они ни в малой степени не походили на тех двух бедолаг, чьи жизни унёс снаряд, брошенный сарацинской катапультой. Камень лишь исправил ошибку Создателя: ей-же-ей, не стоило Господу Богу создавать таких человеков — что это в самом-то деле за подобия Творца? Нонсенс, чушь, чепуха! Лучше уж, Всеблагий, твори Ты таких, как наследник Петры и его невеста!

Впрочем, точности ради заметим, что уж и не невеста, а жена, самая настоящая жена перед тем же Богом — обвенчаны они. Ему семнадцать, ей — одиннадцать. Он, хотя обликом муж, красен, словно жена, станом изящен и сладок речами[80]. Она — дитя, у которого ради высших интересов отобрали детство. Даже для Востока XII столетия от Рождества Христова, где девушки выходили замуж очень рано, такой брак мог быть оправдан лишь серьёзнейшей политической необходимостью.

Но напрасно король рассчитывал помирить враждующих баронов, слишком уж сильна была ненависть, чересчур глубока пропасть. Не успело начаться торжество, как Мария Комнина обнаружила, что ей воспретили доступ в покои дочери. Дама Этьения не позволила невестке видеться с матерью, дабы оградить Онфруа с юной супругой от вредных нашёптываний заморской интриганки — нечего жене приятеля графа Раймунда разводить интриги в Кераке!

Ни жива, ни мертва от страха, отправилась Изабелла к алтарю, как во сне отвечала она на вопросы митрополита Горной Аравии, точно изваянная из белого мрамора, сидела она на пиру. Новоиспечённая жена радовалась долгожданной возможности покинуть зал, чтобы не видеть охваченных дурашливой весёлостью взрослых, не слушать непристойностей, то и дело, и по мере поглощения вина из хозяйских подвалов всё чаще, слетавших с губ мужчин, не ловить заинтересованных — эти мужчины такие свиньи! — или сочувственных — без мужиков всё равно никуда, как-то у тебя получится с этим херувимчиком? — взглядов женщин.

И вместе с тем, уходя, она знала, что, покинув пирующих, попадёт из огня да в полымя. Мысль о необходимости делать с малознакомым парнем что-то такое, о чём не могли как следует рассказать ни мать, ни няньки, приводила принцессу в ужас. «Как нашей прелестнице повезло, — говорили её собственные служанки в милом сердцу Наплузе и здесь, в мрачном Кераке. — Выходит за такого красавца». — «Ну и что ж с того? — возражали другие. — Они и сама что розовый бутончик, прекрасный цветок. Как же ей да не за красивого идти? Скажете тоже! А какие детки у них родятся?!» Но хоть бы одна объяснила толком, что же нужно делать, чтобы эти детки родились! Все только твердят: «Разоблачишься. Ляжешь. Скажешь: “Возьми меня, муж мой, господин мой”, — а там... а там всё само собой случится!»


И вот они остались вдвоём.

Преодолевая дрожь, с закрытыми глазами, Изабелла села на кровать и молча начала стягивать с себя расшитую золотыми и серебряными нитями, украшенную жемчугом и драгоценными камнями длинную, едва не до пят котту с широкими рукавами — в ней выходила замуж за короля Аморика мать. Затем сняла соркени́ — более короткую, немногим ниже колен, подчёркивающую фигуру шёлковую блузу с обтягивающими рукавами — специально заказанную к свадьбе у самого лучшего портного в Наплузе.

Наступил черёд камизы.

Во дворце матери в Наплузе одеваться и раздеваться Изабелле, как и дочери любого нобля, помогали служанки, однако она прекрасно могла справиться с этим и сама. Надо было только встать, наклониться, взять в руки край подола тонкой льняной рубашки и одним движением сдёрнуть её с себя. Так просто. Потом останется только лечь и сказать волшебные слова, после которых... всё случится само собой. В последний раз мысленно попросив Богородицу помочь ей, Изабелла сняла камизу и, бросив её на кровать, поспешила спрятать под одеялом покрывшееся мурашками тело.

Теперь слова, те самые...

Всё то безумно долгое время, пока она боролась с собой, девушка и не думала о муже. Она даже не знала, где он находился: где-то тут, в комнате, но где именно?

— Возь... ми... муж... господин мой, — пролепетала Изабелла и, внезапно почувствовав на щеке прикосновение, вскрикнула от неожиданности: — Что?!

Онфруа со страху отдёрнул руку:

— Мадам?

— О мессир, это вы? — спросила она, во все глаза уставясь на супруга. — Я подумала... Я... — Она запнулась: «Боже мой! До чего же нелепо! Что ещё я могла подумать? Мы же одни!»

— Можно мне присесть? — осторожно поинтересовался Онфруа и, когда супруга кивнула, опустившись на краешек кровати, произнёс: — Вы такая красивая. Я просто хотел погладить вашу щёку... Вы боитесь меня?

— Я? Нет... С чего вы так решили?

— Вы... вы так вздрогнули, когда я коснулся вас.

— Это от неожиданности, мессир, — нашлась Изабелла. — Я всегда так делаю, когда кто-нибудь неожиданно прикасается ко мне.

— Я тоже, — признался Онфруа. — Честно говоря, я терпеть этого не могу. Оруженосец батюшки, Караколь, очень любил подкрадываться сзади и делать всякие пакости. Один раз, когда мы были в походе в Пагании[81] и ужинали у костра, он засунул мне за шиворот ядовитого жука...

— Ой! — воскликнула новобрачная. — Как же можно?!

— Ничего страшного, — встряхнул кудрями новоиспечённый муж. — Жослен, один из рыцарей батюшки, убил его.

— Оруженосца?

— Жука, мадам.

— И он не укусил вас, мессир?

— Кто?..

— Жук.

— Не успел.

На какое-то время они умолкли, и в голове у Изабеллы вновь всплыла формула, волшебное заклинание, которое ей надлежало произнести. Она так задумалась, что не услышала вопроса, и, поняв, что допустила бестактность, переспросила:

— Простите, мессир, что вы сказали?

— Вы заметили, мадам, что башню, где мы с вами находимся, не обстреливают? — повторил Онфруа.

Откровенно говоря, новобрачная была так поглощена собственными переживаниями, что её едва ли бы взволновало даже начавшееся землетрясение: где уж тут обращать внимание на метательные снаряды мангонелей Салах ед-Дина, отскакивавшие от крепких стен Керака, точно горох от стенки?

— А что, они и правда не обстреливают нас, мессир? — спросила Изабелла. — Да... странно. Почему же?

— Матушка послала королю неверных свежайших хлебов, вина и самых лучших кушаний с нашего стола: блюд из баранины, ягнятины и говядины, — сообщил наследник Трансиордании. — Она выразила сожаление, что не может пригласить его в гости, просила не гневаться на неё за это и принять угощения. Он поблагодарил и пообещал не обстреливать ту часть замка, где мы с вами будем... будем... Ну в общем... в... возляжем на ложе.

Он неожиданно умолк.

— Да... — протянула новобрачная и, чтобы хоть как-то разрядить неловкую ситуацию, поинтересовалась: — А они что, встречались раньше?

— Вы ещё спрашиваете, государыня моя?! — Онфруа просиял. — Конечно! Когда-то очень-очень давно, когда моя матушка была совсем молоденькой девушкой, как вы теперь, или даже моложе. Однажды её отец, сеньор Петры, разгромил сарацин в Моисеевой долине. Франки перебили всех мужчин, а женщин и детей взяли в плен. Одна из женщин оказалась женой богатого князя. Тогда мой дед отпустил всех пленниц, а её с маленьким сыном оставил, дожидаясь от князя выкупа. Маме так понравился мальчик, сын князя, что, пока его отец собирал деньги, чтобы заплатить моему деду, мама каждый день играла с ребёнком...

— Вон как, — захлопала глазами Изабелла. — Но при чём тут Саладин, мессир?

— Как? — в свою очередь удивился рассказчик. — Так ведь это он и был![82]

— А-а-а! — обрадовалась принцесса. — Как романтично! Лучше, чем у трубадуров! Ведь это же просто невероятно! А если бы ваша матушка оказалась бы в заложниках у Салах ед-Дина, как вы думаете, он стал бы сажать её к себе на коленки? Стал бы играть с ней?

— Наверное...

Почувствовав, что супругу не очень-то интересна предложенная ей тема, Изабелла спросила:

— А вы уже бывали во многих походах?

— Да нет... — признался Онфруа. — Ходили мы в Паганию, это когда мне жука засунули... Потом ждали Саладина в Синае, да он обошёл нас. Потом Айлу брали... Но то всё с батюшкой, а потом я один повёл дружину в Эсдрилонскую долину, где наши стояли против неверных...

— И что?

— Всего-то чуть мы не дошли, — хмуро отозвался наследник Горной Аравии. — Устроили нам язычники засаду... Только мы с Жосленом и спаслись да ещё человек с десяток рыцарей и сержанов. Тех, у кого кони повыносливее оказались.

Изабелла ужасно терялась, когда муж умолкал. Теперь, впервые как следует разглядев супруга, новобрачная нашла, что он и правда очень красив. Но самое главное, от него исходила какая-то удивительная нежность; она, точно облаком тепла, окутывала и согревала дрожавшую под одеялом принцессу, заставляя отступать страхи, делая мысли о предстоящем ей испытании не столь тревожными. Она всё ещё боялась неизбежного, но уже не так сильно.

Слава Богу, что молодость не умеет грустить долго. Онфруа вспомнил что-то приятное, и лицо его просветлело.

— А знаете, мадам, — начал он, с теплотой глядя на супругу. — Ведь Саладин в благодарность за угощение прислал нам с матушкой новых книг!

— Новых книг? — переспросила Изабелла. — Но... но как же вы их читаете?

— Это нетрудно, — ответил Онфруа. — Меня с детства учил Джафар, один колченогий язычник, что жил у нас в Монреале. Я и говорю и читаю свободно. Когда Джафар умер, то у нас в замке как раз объявился Жослен Храмовник Он тоже умеет говорить по-арабски, но читает неважно. Я как-то сказал ему, мол, давай переведём с тобой книгу, чтобы другие рыцари и их жёны могли прочитать...

— А он?

— А он... — юный супруг пожал плечами. — На кой, говорит, мне дьявол их истории? Наши интереснее. К тому же, сказал он, половина рыцарей по-французски-то еле-еле слова разбирает, а дамы вообще дуры!

— Это он так говорит? — вздёрнула подбородок Изабелла. — Невежа!

— Да нет, мадам, — улыбнулся Онфруа. — Он это оттого, что влюблён по уши.

Изабелла заметно оживилась:

— В кого?!

Новобрачный отвёл глаза и промолчал.

— Это секрет, мессир? — с горечью произнесла супруга. — Вы, наверное, дали слово рыцаря никому не рассказывать? Хорошо, я не стану спрашивать...

Наследник Трансиордании оказался в сложном положении. Впервые в жизни он оказался рядом с человеком, воспринимавшим его всерьёз, более того, готовым едва ли не в рот ему заглядывать! Наконец-то он почувствовал себя взрослым, даже несколько пожившим человеком, и ему ни за что не хотелось разочаровать эту милую, эту очаровательную девчонку, с которой ему теперь предстояло прожить всю долгую, кажущуюся почти бесконечной жизнь. Однако не сохранить тайну, доверенную ему Жосленом — тот как-то в сильном подпитии, что случалось с ним редко, проболтался о даме своего сердца, — Онфруа также не имел права. Наконец он всё же не выдержал и сказал:

— Поклянитесь, мадам! Поклянитесь, что никому не откроете того, что я вам скажу!

— Клянусь! — не задумываясь воскликнула Изабелла.

— Он влюблён в даму Агнессу.

— В какую Агнессу? — не скрывая разочарования, поинтересовалась новобрачная. — Придворную вашей матушки?

— Нет! В графиню Агнессу!

— В мать моего брата?! — совершенно иным тоном переспросила Изабелла. — Это правда?! О, какой ужас!

— Что же тут ужасного? — удивился Онфруа.

— Она такая плохая!

— Что же в ней плохого?

— Как что? — Изабелла уставилась на мужа. — Ведь Графиня плетёт интриги при дворе. Она против моей матушки и графа Раймунда, друга моего батюшки. Не короля, а теперешнего батюшки... — уточнила она и, поражённая неожиданно сделанным открытием, умолкла, но тут же продолжала, с испугом глядя на мужа: — Да и ваша матушка, мессир, и батюшка ваш против моей матушки. А ведь я теперь должна любить их, как родных. Что же делать?

О, если бы юный наследник Горной Аравии знал, что делать! Он был бы, наверное, самым великим человеком в Утремере. Однако Онфруа и понятия не имел, что ответить жене-ребёнку.

Впрочем, нашёлся он быстро:

— А хотите, мадам, я почитаю вам книжку?

— Книжку?

— Да. Одну из тех, которые прислал Саладин.

Изабелла на мгновение задумалась, а потом ответила:

— Отчего же? Почитайте.

Онфруа попросил супругу подождать и, удалившись из спальни, довольно скоро вернулся с двумя большими томами, каждый весом в добрых фунтов двадцать.

— Альф лайла ва лайла, — начал он и пояснил: — По-нашему это означает «Тысяча и одна ночь». Вы наверняка слышали некоторые истории, но это полный сборник.

Изабелла поспешила продемонстрировать эрудицию.

— Как же, как же, — воскликнула она, — я знаю! Тут сказано про Аладдина и Али-Бу? Верно, мессир?

— Верно, — Онфруа кивнул, — на арабском он зовётся Али-Бабой.

— Да-да, конечно...

— А про Синдбада-Морехода вы знаете?

— Я не слышала про Симбада... — сдалась Изабелла.

— Так слушайте, мадам!


Догорали свечи в подсвечниках, вставал за стенами Керака поздний осенний рассвет. Били первую стражу дня. Продолжалась осада, народ в церквях и часовнях молил Бога о спасении, а юноша-супруг читал маленькой жене про сказочные приключения. Про страны, так не похожие на ту, в которой они жили, про несметные богатства, про прекрасную любовь.

Когда Онфруа закрыл вторую книгу, Изабелла во все глаза смотрела на него.

— Я люблю вас, мессир, — прошептала она. — Я счастлива, что стала вашей женой.

— И я люблю вас, мадам, — ответил он ласково. — И я счастлив видеть вас своей супругой. Прекраснее вас нет никого на свете. Клянусь солнцем и луной, клянусь всеми звёздами, я ни за что и никогда не расстанусь с вами! Я буду любить вас всегда, покуда не умру! Всегда, покуда существует этот мир![83]

Я так счастлива, — повторила она и призналась: — Я боялась... — Внезапно в глазах новобрачной вспыхнули искорки испуга. — Но ночь прошла, мессир! Как же?.. Что же мы теперь?..

Она не решалась сказать вслух того, что думала. Первая ночь молодых закончилась, что скажут взрослые, не найдя наутро подтверждений чистоты невесты? Мать и отчим будут опозорены, а свекровь станет есть невестку, а то, чего доброго, расторгнут брак, отнимут у Изабеллы её прекрасного принца из сказки.

Принцесса решительно откинула одеяло и, вновь зажмуриваясь, произнесла:

— Возьми меня, муж мой, господин мой...

Почувствовав, как муж поцеловал её плоский живот, Изабелла напряглась. Она ждала, но...

— Не сейчас, любовь моя, — прошептал Онфруа. — Я не могу сделать то, что ты велишь, в спешке. У нас ещё будут ночи. Завтра, послезавтра... У нас будет много ночей.

— Но, мессир... любимый мой... — начала новобрачная, всё ещё не решаясь рассказать ему о причинах беспокойства — хотя не маленький, должен и сам понимать!

Он понял и... чуть не до смерти напугал свою супругу, выхватив висевший на поясе кинжал. Новобрачная во все глаза уставилась на мужа — что он собрался сделать? От удивления она буквально онемела и не могла произнести ни слова, не то что закричать.

Тем временем наследник Петры засучил рукав и смело рассёк острым как бритва лезвием кожу руки.

— Что вы делаете, мессир?! — обретая дар речи, воскликнула Изабелла.

Онфруа улыбнулся и, вытяну руку над простыней, обильно окропил её своей кровью.

— Теперь всё улажено, любовь моя, не так ли?

— Ах, мессир! — юная супруга засияла от счастья. — Теперь я люблю вас ещё больше. Я люблю вас так, как никто и никогда не любил никого на свете! Но завтра я не позволю вам читать мне сказки.

Схватив руку Онфруа, Изабелла принялась зализывать рану. Почувствовав во рту вкус его крови, она задрожала, охваченная неведомым ей доселе трепетом.


У них нашлось время и на сказки и на любовь. И ничего, что медовый месяц молодожёнов проходил за стенами мрачной каменной громады Керака, и день и ночь осыпаемой ядрами катапульт; ничто не могло омрачить их счастья. Они даже и не заметили, как однажды утром — прошло всего-то две недели со дня венчания — грохот камнебросалок смолк, зато раздались восторженные крики: «Язычник уходит!»; «Неверные поджали хвост!»; «Сам король Бальдуэн спешит нам на помощь!»; «Король и армия Иерусалима уже у горы Нево!».

Так оно и было.

Гонцам из Керака удалось добраться до столицы королевства.

Выслушав их и назначив командующим армии графа Триполи, король, хотя и практически прикованный к постели, не решился всё же отправить его одного и велел нести себя в портшезе.


Декабрь только начинался, а месяц шаабан 579 года лунной хиджры уже перевалил за половину, когда султан, узнав о приближении войска латинян, снял осаду и ушёл в Дамаск, куда и прибыл примерно за неделю до начала священного месяца рамадан. В общем, можно сказать, что повелителю Египта и Сирии надоело угощаться подачками со стола дамы Этьении, и он накануне месячного поста решил немножко попраздновать в более комфортных условиях в своей столице, со своим народом, словом, в кругу семьи и среди друзей.

Вновь могущественный правитель не решился помериться силами с умирающим королём франков, чья сила духа, казалось, возрастала по мере того, как, изгнивая, умирали члены.

Примерно в то самое время, когда Салах ед-Дин подходил к Дамаску, ликующие жители и гости Керака на руках вносили своего монарха в замок. Так уж получилось, что Бальдуэну пришлось лично прибыть, дабы поздравить с замужеством сводную сестру. Праздники возобновились, но не продолжались долго, король желал встречать Рождество в столице.

Он ушёл, уже зная, что поход этот станет последним в его жизни.

Бальдуэн ле Мезель прожил ещё более года, но до конца дней своих он не поднимался с постели, продолжая тем не менее держать бразды правления государством в своих разлагавшихся руках. Тогда, в самом конце 1183 года, по сути дела, закончился ещё один этап в жизни Утремера, хотя никто, собственно говоря, не заметил этого.


Когда враг покинул пределы земли Моава, когда ушла армия Иерусалима, рыцарь Ивенс пришёл к князю попрощаться. Тот, выслушав краткий рассказ о причинах такого решения, не разгневался, против ожидания, а лишь вздохнул и спросил:

— Думаешь, найдёшь её?

— Не знаю, государь, — честно ответил викинг и добавил: — Пойду. Авось Господь укажет путь.

— Не найдёшь, да ходить устанешь, приходи, приму, — пообещал князь. — Другого бы не принял, а тебя приму, Ив де Гардари́.

— Не взыщи, государь, не вернусь я, — покачал головой белокурый гигант. — И не Ив я, и не Ивенс, Иоанном меня мать с отцом нарекли. Сон мне был, что Ксения так нашего сына назвала. Не найду её, пойду на родину. Может, и дойду.

Он умолк, и на какое-то время в беседе двух храбрых воинов воцарилась пауза. Наконец старший из них нарушил её:

— Один пойдёшь или и остальных возьмёшь?

— Нет, государь. У Берси семья тут, Гиллекрист и Кормщик тебе сгодятся, а вот земляка своего я заберу. Тебе он ни к чему, а мне... Всё. Теперь прощай.

— Прощай.


На следующий день Иоанн из Гардарики и Михайло Удалец навсегда покинули Керак. Облачившись в платье странников, они ушли в сторону Дамаска.

В это же время, может, немногим раньше, а может, и позже, произошла и ещё одна утрата в земле Заиорданской: неведомо куда исчез таинственный отшельник Петры. Был ли он на самом деле или лишь грезился тем, кто считал, что видел его и говорил с ним? Наверное, всё же был, ведь не Громом же Небесным в самом деле объяснилась смерть дворецкого Жака? И вот ещё, кто убил храмовников? Чья кровь, точно нить Ариадны, вывела морских разбойников из западни? Чей же ужин съели тогда скитальцы-викинги, уже, казалось, обречённые на медленную смерть от голода и жажды?

Кто же знает? Трапеза одного воина вполне подходит другому. Вкушая её, он причащается святых таинств, становясь всё более неразрывно связанным с никогда не виданным божеством. Взамен божество требует приносить себе новые и новые жертвы, влечёт посвящённого в неведомые дали, порождает в нём неукротимый нрав, воспитывает дух, что заставляет воина никогда не опускать оружие, никогда не сдаваться. Оно позволяет тому, кто верит в него всегда, даже в самый тяжёлый час, с презрением заглядывать в глаза смерти, и вовсе не потому, что она не страшна, а потому, что тот, кто уходит, оставляет частичку себя тем, кто остаётся.

Так оно и получилось — те, кто остался, оказались достойны тех, кто ушёл.

Но это уже другая история. Следующая.

Загрузка...