Каюта размером два с половиной на три метра. И все же здесь умудрились поместиться раковина с зеркалом, шкаф, койка с лампой, полка для книг, под иллюминатором — маленький письменный стол со стулом, а на столе — большая собака.
Она занимает пространство от переборки до середины койки, то есть в длину она под два метра. Глаза у нее печальные, лапы темные, и всякий раз при крене судна она пытается дотронуться до меня. Если ей это удастся, я моментально распадусь на составные части. Мясо отстанет от костей, глаза вытекут из глазниц и испарятся, внутренности вывалятся наружу и лопнут облаком болотного газа.
Но собака сюда не относится. Она вообще не имеет отношения к окружающему меня миру. Собаку зовут Ааюмаак, и она из Восточной Гренландии. Моя мать привезла ее с собой, побывав в гостях в Аммассалике. Встретив ее там, она поняла, что та обязательно должна быть и в Кваанааке, и с тех пор видела ее регулярно. Собака эта никогда не касается земли, вот и сейчас она парит на некотором расстоянии от письменного стола. Она здесь потому, что я плыву на этом судне.
Я всегда боялась моря. Меня так и не смогли заставить сесть в каяк, хотя это было самым большим желанием моей матери. Я так никогда и не ступала на палубу принадлежащего Морицу «свана». Одна из причин, по которым я люблю лед, заключается в том, что он закрывает воду и делает ее твердой, надежной, проходимой и постижимой. Я знаю, что волны за бортом становятся выше и ветер усиливается, а где-то далеко впереди форштевень «Кроноса» врезается в воду, разбивая ее и посылая вдоль фальшборта ревущие каскады, которые за стеклом моего иллюминатора превращаются в мелкие шипящие брызги, белеющие в ночи. В открытом море нет ориентиров, есть только аморфное, хаотическое перемещение беспорядочных водяных масс, которые вздымаются, разбиваются и движутся вперед, и на поверхность обрушаются новые потоки воды, они сталкиваются, образуя водовороты, исчезают, возникают вновь и наконец пропадают бесследно. Этот беспорядок постепенно проникнет в лимфатические сосуды моей системы равновесия и лишит меня способности ориентироваться в пространстве, он пробьется в мои клетки и нарушит в них концентрацию солей и тем самым проводимость нервной системы, сделав меня глухой, слепой и беспомощной. Я боюсь моря не потому, что оно хочет поглотить меня. Я боюсь его, потому что оно стремится отнять у меня умение ориентироваться, мой внутренний гироскоп, мое знание того, где верх, а где низ, мою связь с Абсолютным Пространством.
Невозможно вырасти в Кваанааке, не выходя в море. Невозможно, учась в университете и работая, подобно мне, в экспедиционных отрядах по заброске провизии и оборудования и проводником по Северной Гренландии, не оказаться в ситуации, когда надо плыть по воде. Я побывала на многих судах и провела там больше времени, чем об этом хотелось бы вспоминать. Если я не нахожусь прямо посреди палубы, мне, как правило, удается вытеснить это из сознания.
С той минуты, когда я несколько часов назад поднялась на борт, начался процесс разложения. В ушах уже шумит, слизистая оболочка рта почему-то неприятно пересыхает. Я уже не могу с уверенностью определить стороны света. Ааюмаак на моем столе ждет, когда я потеряю бдительность.
Она сидит прямо у ворот, ведущих в сон, и всякий раз, когда я вдруг замечаю, что мое дыхание стало глубже, и понимаю, что засыпаю, я, не ощущая плавного исчезновения действительности, которое мне так необходимо, оказываюсь в новом, опасном состоянии ясности рядом с парящим призраком — собакой с тремя когтями на каждой лапе, призраком, увеличенным и усиленным фантазией моей матери, и оттуда, из детства, перенесенным в мои нынешние кошмары.
Должно быть, час назад заработал двигатель, и на расстоянии я скорее почувствовала, чем услышала шум якорных лебедок и грохот цепей, но я слишком устала, чтобы проснуться, и слишком возбуждена, чтобы спать, и, наконец, мне хочется, чтобы все это прекратилось.
Все это прекращается, когда открывается дверь. Не было ни стука, ни звука шагов. Он подкрался к двери, толкнул ее и просунул голову внутрь.
— Капитан ждет тебя на мостике.
Он не уходит и стоит в дверях, чтобы не дать мне встать с постели и одеться, чтобы заставить меня обнажить перед ним свое тело. Закрывшись одеялом до подбородка, я сползаю вниз и пинаю дверь ногой так, что он едва успевает убрать голову.
Яккельсен. Его фамилия Яккельсен. Может быть, у него есть и имя, но на «Кроносе» все называют друг друга только по фамилии.
Я стою под дождем, пока не исчезает резиновая лодка с силуэтом Ландера. Не видно ни души, и я сама пытаюсь поднять коробку, но мне приходится отказаться от мысли втащить ее по штормтрапу. Я оставляю коробку и поднимаюсь вверх, в темноту над одиноким фонарем.
Трап ведет к открытому лацпорту. Внутри закрашенная дежурная лампочка освещает зеленый коридор на второй палубе. Укрывшись от дождя, положив ноги на ящик с канатом, сидит мальчишка с сигаретой.
На нем грубые черные ботинки, синие рабочие брюки и синий шерстяной свитер, и для моряка он кажется слишком молодым и чересчур тощим.
— Я тут тебя жду. Яккельсен. Мы здесь обращаемся друг к другу по фамилии. Приказ капитана.
Он внимательно разглядывает меня.
— Держись поближе ко мне — я могу пригодиться.
На носу у него сеточка веснушек, волосы рыжие и вьющиеся, глаза над сигаретой наполовину прикрыты, они ленивые, изучающие, бесстыдные. На вид ему лет семнадцать.
— Для начала можешь принести мой багаж.
Он неохотно встает, роняя сигарету на палубу, где она остается тлеть.
С трудом он втаскивает коробку по трапу и ставит ее на палубу.
— У меня, между прочим, больная спина.
Заложив руки за спину, он ленивой походкой идет впереди меня. Я с коробкой следую за ним. Всему корпусу судна передается низкая непрерывная вибрация больших машин, напоминая о том, что судно готово к отплытию.
По одному из трапов мы поднимаемся на верхнюю палубу. Здесь нет запаха дизельного топлива, воздух пахнет дождем и свежестью. В коридоре справа белая стена, слева множество дверей. Одна из них - моя.
Открыв ее, Яккельсен отступает в сторону, чтобы я могла войти, потом заходит, закрывает дверь и прислоняется к ней.
Отодвинув коробку в сторону, я сажусь на койку.
— Ясперсен. Согласно списку команды. Твоя фамилия Ясперсен.
Я открываю шкаф.
— Слушай, как насчет того, чтобы быстренько трахнуться?
Я раздумываю, не ослышалась ли я.
— Женщины от меня без ума.
В нем появилась какая-то бойкость и живость. Я встаю. Надо избегать ситуаций, когда тебя могут удивить.
— Прекрасная идея, — говорю я. — Но давай отложим это до твоего дня рождения. Пятидесятилетия.
У него разочарованный вид.
— К тому времени тебе стукнет девяносто. И это будет совсем неинтересно.
Он подмигивает мне и выходит.
— Я знаю море. Держись поближе ко мне, Ясперсен.
Потом он закрывает дверь.
Я распаковываю вещи. Душ находится в коридорчике. Вода в кране горячая, как кипяток. Я долго стою под душем. Потом намазываю себя миндальным кремом и надеваю тренировочный костюм. Запираю дверь и ложусь под одеяло. Мир может сам добраться до меня, если я ему очень понадоблюсь. Я закрываю глаза и опускаюсь. Через ворота. На столе медленно проступает Ааюмаак. Во сне я осознаю, что это сон. Можно дожить до такого возраста и такого периода в своей жизни, когда даже в кошмарах начинает появляться нечто умиротворяющее и привычное. Что-то вроде этого и происходит со мной.
Потом звук двигателя усиливается, и поднимают якорь. Потом мы плывем. Потом Яккельсен открывает мою дверь.
Я знаю, что заперла ее. У него, должно быть, есть ключ. Такую мелочь стоит запомнить.
— Твоя форма, — говорит он из-за двери. — Мы ходим в форме.
В шкафу лежат слишком большие для меня синие брюки, слишком большие синие футболки, слишком большой и бесформенный, словно мешок для муки, синий рабочий халат, синий шерстяной свитер. Внизу стоят короткие резиновые сапоги, до которых мне еще расти и расти, размеров пять-шесть, чтобы они стали мне впору.
Яккельсен ждет снаружи. Он бросает на меня критический взгляд поверх своей сигареты, но ничего не говорит. Пальцы его барабанят по переборке, в нем появилось какое-то новое беспокойство. Он идет впереди меня.
В конце коридора он поворачивает налево, к трапу, ведущему наверх. Но я выхожу направо, на палубу, и он вынужден идти следом.
Я останавливаюсь у борта. Воздух насыщен ледяной влагой, ветер сильный, порывистый. Впереди справа виден свет.
— Хельсингёр–Хельсинборг. Самый напряженный фарватер в мире. Маленькие пассажирские паромы, железнодорожные паромы, огромная гавань прогулочных яхт, контейнеровозы. Каждые три минуты судно проходит. Другого такого места нет. Мессинский пролив, я бывал там много раз, это ерунда. Вот это — это действительно пролив. А в такую погоду, как сейчас, на радаре помехи — тут плывешь словно подводная лодка в молочном супе.
Его пальцы нервно барабанят по планширю, но глаза пристально смотрят в ночь, и в них что-то, напоминающее восторг.
— Мы ходили здесь, когда я был в мореходном училище. На парусном судне. Солнце светит, по левому борту Кронборг. Девчонки в яхтенной гавани приходили в восторг, когда нас видели.
Я иду впереди. Мы поднимаемся на три этажа и выходим на навигационный мостик. Справа от трапа за двумя большими стеклянными окнами находится штурманская рубка. В помещении темно, но над развернутыми морскими картами тускло светятся цветные лампочки. Мы заходим в рулевую рубку.
Свет здесь погашен. Но под нами, освещенная единственным палубным фонарем, выдаваясь на семьдесят пять метров вперед, в ночь, лежит палуба «Кроноса». Две шестидесятифутовые мачты с тяжеловесными грузовыми стрелами. Рядом с каждой мачтой четыре лебедки, у трапа, ведущего на короткую палубную надстройку, находится отсек управления лебедками. На палубе между мачтами, под брезентом, прямоугольный контур, где несколько маленьких синих фигурок крепят длинные поперечные каучуковые стропы. Наверное, это МДБ, списанный с военно-морского флота десантный бот. На носу — большое якорное устройство и разделенный на четыре части люк трюма. Вдоль леера через каждые тридцать футов белые прожекторы на стойках. Кроме этого — пожарные гидранты, огнетушители, спасательное оборудование.
Больше ничего. Палуба приведена в образцовый порядок, и все готово к отплытию.
А теперь на ней уже и нет никого. Пока я стояла, синие фигурки исчезли. Свет гаснет, палубы не видно. Далеко впереди, там, где форштевень врезается в волны, внезапно возникают белые протуберанцы брызг, По обе стороны корабля, на удивление близко, проступают огни берегов. Под дождем желтый свет прожектора делает замок Кронборг похожим на вполне современную тюрьму.
В темноте помещения отчетливо видны два зеленых, медленно вращающихся луча на экране радара. Красная матовая точка в большом водяном компасе. В центре у окна, положив руку на румпель, вполоборота к нам стоит человек. Это капитан Сигмунд Лукас. За ним прямая, неподвижная фигура. Рядом со мной, беспокойно покачиваясь на носках, стоит Яккельсен.
— Вы свободны.
Лукас говорит это тихо, не оборачиваясь. Фигура, стоящая за его спиной, исчезает за дверью. Яккельсен следует за ней. На какое-то мгновение его движения перестают быть ленивыми.
Глаза медленно привыкают к темноте, и из ничего возникают приборы, некоторые из них мне знакомы, некоторые — нет, но всех их объединяет то, что я всегда держалась от них подальше, потому что они имеют отношение к открытому морю. И потому что для меня они символизируют культуру, которая воздвигает неодушевленную преграду между собой и стремлением определить, где находишься.
Жидкокристаллический дисплей компьютера спутниковой навигации, коротковолновый радиоприемник, «Лоран-С» — радиолокационная система, в которой я так и не смогла разобраться. Красные цифры эхолота. Навигационный гидролокатор. Креномер. Секстан на штативе. Приборная доска. Машинный телеграф. Вращающиеся стеклоочистительные устройства. Радиопеленгатор. Авторулевой. Две панели с вольтметрами и контрольными лампочками. И надо всем этим — настороженное, непроницаемое лицо Лукаса.
Из УКВ-приемника доносится постоянный треск. Не глядя, он протягивает руку и выключает его. Становится тихо.
— Вы на борту, потому что нам была нужна горничная. Стюардесса, как это теперь называется. И ни по какой другой причине. В прошлый раз мы беседовали о приеме на работу, и ни о чем ином.
В болтающихся сапогах и в слишком большом свитере я чувствую себя маленькой девочкой, которую отчитывают. Он даже не смотрит на меня.
— Нам не сообщили, куда мы направляемся. Об этом мы узнаем позже. До этого момента мы просто идем на север.
В нем что-то изменилось. Это его сигарета. Ее нет. Может быть, он вообще не курит в море. Может быть, он уходит в море, чтобы освободиться от власти игорных столов и сигарет.
— Штурман Сонне покажет вам судно и введет в курс ваших служебных обязанностей. Они состоят в повседневной уборке. Вы также будете отвечать за стирку белья на судне. Кроме этого, вы иногда будете подавать еду офицерам.
Почему же он все-таки взял меня с собой? Когда я дохожу до двери, он окликает меня, голос его тих и полон горечи:
— Вы слышали, что я сказал? Да? Вы понимаете, что мы не знаем, куда плывем?
Сонне ждет меня у дверей. Молодой, правильный, коротко стриженный. Мы спускаемся на один ярус, на шлюпочную палубу. Он поворачивается ко мне и, понизив голос, серьезно говорит:
— В этом плавании у нас на борту представители судовладельца. Их каюты на шлюпочной палубе. Вход туда категорически запрещен. Если только вас не попросят обслуживать их за столом. И ни в каком другом случае. Никакой уборки, никаких мелких поручений.
Мы спускаемся ниже. На прогулочной палубе находятся прачечная, сушильня, кладовая для белья. На верхней палубе, где находится моя каюта, расположены жилые помещения, рабочие помещения старшего механика и электрика, кают-компании, камбуз. На второй палубе холодильник и морозильник для продуктов, кладовые, две мастерские, углекислотная. Все это находится в надстройке и под ней, далеко впереди помещается машинное отделение, топливные танки, коридоры и трюм.
Я иду за ним на верхнюю палубу. По коридору мимо своей каюты. В кормовой части по правому борту находится кают-компания. Он толкает дверь, и мы заходим.
Не спеша я оглядываю помещение, в котором насчитываю одиннадцать человек: пять датчан, шесть азиатов. Трое мужчин похожи на маленьких мальчиков.
— Смилла Ясперсен, новая стюардесса.
Так было всегда. Я одна стою в дверях, передо мной сидят все остальные. Это может быть школа, это может быть университет, это может быть любое другое сборище людей. Совсем не обязательно, что они настроены против меня, может быть, я им вполне безразлична, но почти всегда возникает ощущение, что им не очень-то хочется лишнего беспокойства.
— Верлен, наш боцман. Хансен и Морис. Они трое отвечают за работы на палубе. Мария и Фернанда, судовые помощники.
Это две женщины.
В дверях камбуза стоит большой, грузный человек с рыжеватой бородой, в белом костюме повара.
— Урс. Наш кок.
Во всех чувствуется повиновение и дисциплина. За исключением Яккельсена. Он, с сигаретой в зубах, прислонился к стене под табличкой «Курить воспрещается». Один его глаз прикрыт от дыма, в то время как другим глазом он задумчиво разглядывает меня.
— Это Бернард Яккельсен, — говорит штурман. Он на мгновение замолкает. — Он тоже работает на палубе.
Яккельсен не обращает на него никакого внимания.
— Ясперсен должна поддерживать чистоту в каютах, — говорит он. — Ей будет чем заняться, выгребая за одиннадцатью членами экипажа и четырьмя офицерами. У меня, например, просто мания ронять все на пол.
Из-за того что резиновые сапоги мне велики, носки с меня сползли. Нельзя вести достойное существование в сползших носках. Если ты к тому же устал и тебе страшно. А они смеются. И это совсем не добрый смех. Но от тощей фигурки Яккельсена исходит превосходство, которому все покоряются.
Я теряю самообладание. Схватив его за нижнюю губу, крепко сдавливаю ее. Она оттопыривается. Когда он хватается за кисть моей руки, я, взяв левой рукой его мизинец, отгибаю назад верхнюю фалангу. С визгом, похожим на женский, он падает на колени. Я надавливаю сильнее.
— Знаешь, как я буду убирать в твоей каюте, — говорю я. — Я открою иллюминатор. А потом представлю себе, что передо мной большой шкаф. И все туда запихаю. А затем смою соленой водой.
Потом я отпускаю его и отступаю в сторону. Но он и не пытается схватить меня. Он медленно встает и подходит к вставленной в рамку фотографии «Кроноса» на фоне столообразного антарктического айсберга. Он с отчаянием смотрит на свое отражение в стекле.
— Синяк, черт возьми. Появился синяк.
Никто, кроме нас, не пошевельнулся.
Выпрямившись, я оглядываю их всех. В Гренландии не принято говорить «извините». По-датски это слово я так и не выучила.
В своей каюте я придвигаю стол к самой двери и плотно засовываю гренландский словарь Бугге под ручку. Потом я ложусь спать. Я твердо надеюсь, что сегодня ночью собака оставит меня в покое.
Половина седьмого, но они уже позавтракали, и в кают-компании никого нет, кроме Верлена. Я выпиваю стакан сока и иду за ним к складу рабочей одежды. Он окидывает меня беспристрастным взглядом и выдает мне стопку вещей.
То ли дело в рабочей одежде, то ли в ситуации, то ли в цвете его кожи. Но на мгновение я чувствую потребность в контакте.
— Какой у тебя родной язык?
— У вас, — поправляет он мягко, — какой у вас родной язык?
В его датском чувствуется слабый подъем тона на каждом слове, как в фюнском диалекте.
Мы смотрим друг другу в глаза. В одном из нагрудных карманов у него лежит полиэтиленовый пакетик с вареным рисом. Из него он достает комочек, кладет в рот, медленно и тщательно пережевывает, глотает и трет ладони одну о другую.
— Боцман, — добавляет он. Потом он поворачивается и уходит. Нет ничего более гротескного на свете, чем холодная европейская вежливость в выходцах из стран третьего или четвертого мира.
В своей каюте я переодеваюсь в рабочую одежду. Он дал мне подходящий размер. Если рабочая одежда вообще может быть подходящего размера. Я надеваю пояс поверх халата. Теперь я больше не похожа на почтовый мешок. Теперь я похожа на песочные часы высотой один метр шестьдесят сантиметров. Я повязываю шелковый платок на голову. Мне надо делать уборку, и я не хочу, чтобы запылились красивые коротенькие волосы, начинающие покрывать мою плешь. Я иду за пылесосом. Ставлю его в коридоре и спокойно направляюсь в кают-компанию. Но не для того, чтобы продолжить завтрак. Я не могла съесть ни кусочка. За ночь море сквозь иллюминатор просочилось в мой желудок, соединилось с привкусом дизельного топлива, с сознанием того, что я нахожусь в открытом море, и обволокло меня изнутри тепловатой тошнотой. Есть люди, утверждающие, что можно побороть морскую болезнь, выйдя на палубу на свежий воздух. Может быть, это и подействует, если судно стоит у причала или идет по каналу Фальстербо и можно выйти и посмотреть на твердую землю, которая скоро окажется у тебя под ногами. Когда утром, постучав в мою дверь, меня будит Сонне, чтобы дать ключ, и я одеваюсь и в пуховике и лыжной шапочке выхожу на палубу, где, глядя в кромешную зимнюю тьму, осознаю, что теперь мне уже некуда деваться, потому что я нахожусь в открытом море и обратного пути у меня нет, — вот тут мне становится по-настоящему плохо.
Два стола в кают-компании убраны и вытерты. Я встаю у двери, ведущей в камбуз.
Урс взбивает кипящее молоко в кастрюле. Я прикидываю, что он должен весить килограммов сто пятнадцать. Но он крепкий. Зимой все датчане становятся бледными. Его лицо, пожалуй, даже зеленоватое. От жары камбуза оно еще покрыто испариной.
— Великолепный завтрак.
Я его и не пробовала. Но с чего-то же надо начать разговор.
Он улыбается мне и, пожав плечами, продолжает взбивать молоко.
— I am Schweizer[19].
Мне была дана привилегия изучить иностранные языки. Вместо того чтобы, как большинство других людей, говорить на жалком варианте лишь своего собственного языка, я, кроме этого, могу беспомощно выражаться еще на двух-трех других.
— Frühstück, — говорю я, — imponierend. Wie ein erstklassiges Restaurant.
— Ich hatte so ein Restaurant. In Genf. Beim See[20].
На подносе у него приготовлены кофе, горячее молоко, сок, масло, круассаны.
— На мостик?
— Nein[21]. Завтрак не надо подавать. Его поднимают на кухонном лифте. Но если вы придете в одиннадцать пятнадцать, фройляйн, то будет второй завтрак для офицеров.
— Каково работать поваром на судне?
Вопрос является оправданием тому, что я не ухожу. Он ставит в кухонный лифт поднос и нажимает кнопку, на которой написано «Навигационный мостик». Теперь он готовит следующий поднос. Именно эта порция и интересует меня. Она состоит из чая, поджаренного хлеба, сыра, меда, варенья, сока, сваренных всмятку яиц. Три чашки и три тарелки. То есть на шлюпочной палубе «Кроноса», куда запрещено ходить стюардессе, находятся три пассажира. Он ставит поднос в лифт и нажимает кнопку «Шлюпочная палуба».
— Nicht schlecht. Кроме того, это было eine Notwendigkeit. Also elf Uhr fünfzehn[22].
Сценарий конца света точно определен. Все начнется с трех очень холодных зим, и тогда озера, реки и моря замерзнут. Солнце остынет, так что оно больше не сможет установить лето, будет падать белый, беспощадно бесконечный снег. Тогда придет длинная, нескончаемая зима, и тогда наконец волк Сколл проглотит солнце. Месяц и звезды исчезнут, и воцарится безграничная тьма. Зима Фимбульветр.
Нас учили в школе, что именно так скандинавы представляли себе конец света, пока христианство не просветило их — Вселенная погибнет в огне. Я навсегда запомнила это, не потому, что это было мне ближе, чем многое другое из того, чему учили, но потому, что речь шла о снеге. Когда я услышала об этом в первый раз, то подумала, что такое заблуждение могло возникнуть у людей, которые никогда не понимали, что такое зима.
В Северной Гренландии на этот счет были разные мнения. Моя мать, и многие вместе с ней, любили зиму. Из-за охоты на только что вставшем льду, из-за глубокого сна, из-за домашних ремесел, но в основном из-за походов в гости. Зима была временем общения, а не временем конца света.
Еще нам в школе рассказывали, что датская культура с древних времен и со времен представлений о зиме Фимбульветр многого достигла. Бывают минуты, когда мне трудно поверить, что это так. Вот как, например, сейчас, когда я протираю спиртом солярий в спортивной каюте «Кроноса».
Ультрафиолетовый свет от зажженной лампы расщепляет небольшое количество содержащегося в атмосфере кислорода, образуя нестабильный газ озон. Его резкий запах сосновых иголок можно почувствовать и летом в Кваанааке в болезненно резком солнечном свете, отраженном от снега и моря.
В мои служебные обязанности входит протирание этого наводящего на размышление аппарата спиртом.
Мне всегда нравилось делать уборку. Хоть в школе нам и пытались привить лень.
В деревне первые полгода нас учила жена одного из охотников. Однажды летом приехали, чтобы забрать меня в город, два человека из интерната. Это были датский священник и западногренландский катекет. Они раздавали указания, не глядя на наши лица. Они называли нас avanersuarmiut — люди с севера.
Мориц заставил меня уехать. Мой брат слишком вырос и стал слишком упрям для него. Интернат находился в Кваанааке, в самом городе. Я провела там пять месяцев, прежде чем мой боевой дух окреп достаточно для того, чтобы я смогла оказать сопротивление.
В интернате нам всякий раз подавали готовую еду. Мы принимали горячий душ каждый день, и нам через день давали чистую одежду. В деревне же мы мылись раз в неделю, и еще реже — на охоте или в поездках. Каждый день с глетчера на скалах я приносила домой в мешках kangirluarhuq — большие глыбы пресноводного льда — и растапливала их на плите. В интернате просто открывали кран. Когда наступили каникулы, все ученики и учителя отправились на остров Герберта в гости к охотникам, и в первый раз за долгое время мы ели вареное тюленье мясо с чаем. Там я и ощутила беспомощность. Не только свою — беспомощность всех остальных. Мы больше не могли собраться с силами, уже не казалось естественным протянуть руку за водой, хозяйственным мылом и коробочкой неогена и начать тереть шкуры. Было непривычно стирать белье, невозможно взяться за приготовление еды. Во время каждого перерыва мы впадали в мечтательное ожидание, пребывая в котором мы надеялись, что кто-нибудь подхватит, сменит нас, освободит нас от наших обязанностей и сделает то, что надлежало сделать нам самим.
Когда я поняла, куда идет дело, я впервые поступила наперекор Морицу и вернулась. Одновременно я вернула себе возможность получать относительное удовлетворение от работы.
То же самое удовлетворение появляется и сейчас, когда я убираю пылесосом каюты на верхней палубе, где живет экипаж. То же ощущение спокойствия, что и в детстве, когда я чинила сети.
В каждой каюте царит идеальный порядок. Тем, кто прошел через интернаты жизни, подобные моим, понятно, что когда для тебя самого и твоих внутренних чувств есть всего лишь несколько кубических метров, то в этом личном пространстве должны соблюдаться самые жесткие правила, если хочешь противостоять безнадежности, распаду и разрушению, которые исходят от окружающего мира.
Подобная педантичность была свойственна и Исайе. И у механика она была. Она есть у экипажа «Кроноса». Удивительно, но она есть и у Яккельсена.
На стенах у него вымпелы, почтовые открытки и всякие безделушки из Южной Америки, с Востока, из Канады и Индонезии.
Вся одежда в шкафу аккуратно сложена в стопки.
Я ощупываю эти стопки. Снимаю матрас и чищу пылесосом отделение для постельного белья. Выдвигаю ящики письменного стола, встаю на колени и заглядываю под стол, тщательно ощупываю матрас. У него полон шкаф рубашек, я беру в руки каждую из них. Некоторые из натурального шелка. У него коллекция лосьонов после бритья и одеколонов, с дорогим и сладковатым спиртовым запахом, я открываю их, капаю понемногу на бумажную салфетку, которую скатываю в шарик и кладу в карман халата, чтобы потом спустить в туалет. Я ищу нечто конкретное и ничего не нахожу. Ни того, что ищу, ни чего-либо другого, представляющего интерес.
Я ставлю пылесос на место и иду по второй палубе мимо холодильников и кладовых и оттуда далее вниз по трапу, с одной стороны которого находится нечто, что должно быть дымоходом, а с другой стороны — стена с надписью Deep Tank[23]. Трап ведет к двери в машинное отделение. В качестве оправдания в руке у меня наготове швабра и ведро, а если этого будет недостаточно, я всегда могу воспользоваться старой проверенной историей, будто я иностранка и поэтому заблудилась.
Дверь тяжелая, изолированная, и, когда я ее открываю, меня сначала оглушает шум. Я выхожу на стальную платформу, откуда начинается узкая галерея, тянущаяся поверху вдоль всего помещения.
В середине помещения метрах в десяти подо мной на слегка приподнятом фундаменте возвышается двигатель. Он состоит из двух частей: главной, с девятью обнаженными головками цилиндров, и шестицилиндрового вспомогательного двигателя. Ритмично, словно части бьющегося сердца, работают блестящие клапаны. Вся установка высотой метров пять и длиной около двенадцати производит впечатление огромного, укрощенного дикого животного. Вокруг ни души.
Стальное перекрытие — решетчатое, мои парусиновые тапочки ступают прямо над бездной.
Повсюду развешаны таблички на пяти языках, запрещающие курение. В нескольких метрах впереди меня — ниша. Оттуда тянется голубой шлейф табачного дыма. Яккельсен сидит на складном стуле, положив ноги на рабочий стол, и курит сигару. В сантиметре под его нижней губой виден кровоподтек шириной во весь рот. Я прислоняюсь к столу, чтобы незаметно положить ладонь на лежащий там тринадцатидюймовый разводной ключ.
Он снимает ноги со стола, откладывает сигару и расплывается в улыбке:
— Смилла. Я как раз о тебе думал.
Я убираю руку со стола. Его беспокойство на время пропало.
— У меня больная спина. На других судах во время плавания никто не суетится. А мы здесь начинаем в семь часов. Сбиваем ржавчину, сращиваем швартовы, красим, снимаем окалину и драим латунь. Как можно держать свои руки в приличном виде, когда ты каждый Божий день должен сращивать тросы?
Я ничего не отвечаю. Я испытываю Бернарда Яккельсена молчанием.
Он переносит его очень плохо. Даже сейчас, когда у него прекрасное настроение, можно почувствовать скрытую нервозность.
— Куда мы плывем, Смилла?
Я продолжаю молчать.
— Я пять лет плаваю, никогда ничего подобного не встречал. Сухой закон. Форма. Запрет входить на шлюпочную палубу. И даже Лукас говорит, что не знает, куда мы направляемся.
Он снова берет сигару.
— Смилла Кваавигаак Ясперсен. Второе имя, кажется, гренландское…
Он, наверное, посмотрел мой паспорт. Который лежит в судовом сейфе. Это наводит на размышления.
— Я внимательно осмотрел судно. Я знаю все о судах. У этого — двойной корпус и ледовый пояс по всей длине. В носовой части листы обшивки такие толстые, что могут выдержать взрыв противотанковой гранаты.
Он лукаво смотрит на меня.
— Сзади, над винтом, «ледяной нож». Двигатель индикаторной мощностью в шесть тысяч лошадиных сил, достаточной для того, чтобы идти со скоростью шестнадцать-восемнадцать узлов. Мы идем по направлению ко льдам. Это уж точно. Уж не на пути ли мы в Гренландию?
Мне не требуется отвечать, чтобы он продолжал.
— Теперь посмотри на команду. Всякий сброд. А держатся вместе, все знают друг друга. И боятся, и не вытянешь из них, чего боятся. И пассажиры, которых никогда не видишь. Зачем они на борту?
Он откладывает сигару. Она так и не доставила ему удовольствия.
— Или взять тебя, Смилла. Я много ходил на четырехтысячетонных судах. На них, черт возьми, не было никакой горничной. Тем более такой, которая ведет себя как царица Савская.
Я беру его сигару и бросаю ее в ведро. Она гаснет с тихим шипением.
— Я делаю уборку, — говорю я.
— Почему он взял тебя на борт, Смилла?
Я не отвечаю. Я не знаю, что ему сказать.
Только когда дверь машинного отделения за мной захлопывается, я понимаю, каким раздражающим был шум. Тишина действует благотворно.
Верлен, боцман, стоит на средней площадке лестницы, прислонившись к стене. Поравнявшись с ним, я невольно стараюсь повернуться к нему спиной.
— Заблудились?
Из нагрудного кармана он достает горсточку риса и подносит ко рту. Он не роняет ни зернышка, и на руках его ничего не остается, все его движения уверенные и отработанные.
Мне, наверное, надо было бы придумать какое-нибудь оправдание, но ненавижу, когда меня допрашивают.
— Просто сбилась с пути.
Поднявшись на несколько ступенек, я кое-что вспоминаю.
— Господин боцман, — добавляю я. — Просто сбилась с пути, господин боцман.
Я бью по будильнику ребром ладони. Пролетев, словно снаряд, через каюту, он ударяется о вешалку на двери и падает на пол.
Я не могу смириться с явлениями, которые рассчитаны на всю жизнь. Пожизненные заключения, брачные контракты, постоянная работа до конца жизни. Попытки зафиксировать формы существования и избавить их от течения времени. Еще хуже с тем, что призвано быть вечным. Как, например, мой будильник. Eternity clock[24]. Так они его называли. Я вытащила его из приборной доски второго лунохода NASA, после того как он полностью вышел из строя на материковом льду. Подобно прочим американцам, он не смог выдержать 55-градусный мороз и ветер, по силе значительно превышающий Бофортову шкалу.
Они не заметили, что я взяла часы. Я взяла их в качестве сувенира и чтобы доказать, что у меня не растут бессмертники, — даже американская космическая программа не продержится у меня и трех недель.
На сегодняшний день они продержались уже десять лет. Десять лет, и при этом на их долю не выпадало ничего иного, кроме грубости и плохих слов. Но к ним и в прежние времена предъявлялись высокие требования. Говорили, что их можно засунуть в пламя паяльной лампы, или сварить в серной кислоте, или погрузить на дно Филиппинского желоба, а они все равно, как ни в чем не бывало, будут показывать время. На мой взгляд, это чересчур провокационное утверждение. В Кваанааке нам казалось, что наручные часы красивы. Некоторые из охотников носили их как украшение. Но нам бы и в голову не пришло жить по ним.
Это я объясняла сидящему за рулем Джилу. (Сидя в наблюдательной кабине, я сообщала, когда фирн[25] приобретает слишком темный или слишком светлый оттенок, что означало, что он может не выдержать нас и откроется, и Земля поглотит идиотскую пятнадцатитонную американскую мечту о Луне в сверкающую синим и зеленым тридцатиметровую трещину, которая, сужаясь у дна, заключает все падающее в крепкие объятия и тридцатиградусный мороз.) В Кваанааке нашим ориентиром является погода, говорила я ему. Нашими ориентирами являются животные. Любовь. Смерть. А не механические железки.
Мне было тогда чуть больше двадцати. В этом возрасте можно лгать — можно даже лгать самому себе — с большим успехом. В действительности, уже задолго до того времени, задолго до моего рождения европейское время пришло в Гренландию. Оно пришло вместе с расписанием работы магазинов Гренландской торговой компании, установлением сроков уплаты долгов, церковными богослужениями и наемной работой.
Я пыталась разбить часы большим молотком. На молотке остались следы. Так что теперь я сдалась. Теперь я ограничиваюсь тем, что сметаю их на пол, где они невозмутимо электронно пищат, избавляя меня от необходимости появляться на мостике, не умыв лицо холодной водой и не подкрасив слегка глаза.
Время 2:30. Середина ночи в Северной Атлантике. Около 22 часов из переговорного устройства над кроватью, без какого-либо предупреждения, кроме подмигивания зеленой лампочки, доносится голос Лукаса — вторжение в мое маленькое пространство.
— Ясперсен. В три часа утра вы должны подать кофе на мостик.
Только коснувшись пола, часы издают звук. Я проснулась сама по себе. Разбуженная ощущением непривычной активности. Двадцати четырех часов хватило, чтобы ритм «Кроноса» стал моим. На судне в море по ночам тихо. Конечно же, работает двигатель, длинные, высокие волны ударяют о борт, и время от времени форштевень разбивает пятидесятитонную массу воды в мелкую водяную пыль. Но это обычные звуки, а когда звуки повторяются регулярно, они превращаются в тишину. На мостике меняются вахтенные, где-то бьют склянки. Но люди спят.
На этом знакомом фоне теперь все в движении. Сапоги стучат по коридорам, двери хлопают, слышны голоса, звуки громкоговорителя и отдаленное гудение гидравлических лебедок.
По пути на мостик я выглядываю на палубу. Темно. Я слышу шаги и голоса, но свет не горит. Я иду в темноту.
Я без верхней одежды. Температура около нуля, ветер дует с кормы, небо затянуто низким и плотным слоем облаков. Гребни волн становятся видны только у самого борта, но ложбины между ними кажутся длинными, словно футбольные поля. Палуба скользкая и жирная от соленой воды. Я пригибаюсь к борту, чтобы укрыться и быть как можно менее заметной. Силуэт в темноте у брезента. Впереди — слабый свет. Идет из переднего трюма. Крышки люка откинуты в сторону, а вокруг установлено леерное заграждение. С двух развернутых назад грузовых стрел передней мачты два троса спускаются в трюм. В нескольких местах через заграждение перекинут толстый, синий нейлоновый трос. Людей нет.
Трюм на удивление глубок, он освещен четырьмя лампами дневного света, по одной с каждой стороны. В десяти метрах подо мной на крышке большого металлического контейнера сидит Верлен. У каждого из углов контейнера находится белый ящик из стеклопластика, вроде тех, что используются для хранение надувных спасательных плотиков.
Это то, что я успеваю увидеть. Кто-то хватает меня сзади за одежду. Я не сопротивляюсь, но не потому, что смирилась, а чтобы можно было дать более эффективный отпор. В эту минуту судно накреняется на косой волне, и, потеряв равновесие, мы валимся назад в сторону пульта управления лебедками и в знакомый мне запах лосьона после бритья.
— Идиотка, ты идиотка!
Яккельсен пытается отдышаться. В его лице и голосе появилось нечто новое. Признаки страха.
— Порядки на судне не изменились. Занимайся своим делом.
Он почти умоляюще смотрит на меня.
— Убирайся отсюда. Проваливай.
Я иду назад. Он то ли шепчет, то ли кричит против ветра мне вслед:
— Тебе что, захотелось в большой мокрый шкаф?
Я с грохотом задеваю подносом сначала об один дверной косяк, затем о другой, потом красиво вхожу и останавливаюсь, позвякивая в темноте.
Никто не обращается ко мне. Постояв так какое-то время, я делаю шаг назад и отыскиваю на столе среди линеек и циркулей место для чашек и сдобных булочек.
— Две минуты, восемьсот метров.
Он — лишь силуэт в темноте, но этот силуэт я прежде не видела. Он стоит, склонившись над зелеными цифрами электронного лага.
Слоеное сдобное тесто пахнет маслом. Урс — добросовестный кок. Запах улетучивается, потому что открыта дверь. В крыле мостика я замечаю спину Сонне.
Над морской картой зажигается слабая красная лампочка, и в темноте проступает лицо Сигмунда Лукаса.
— Пятьсот метров.
На мужчине комбинезон с расстегнутым воротником. Рядом с ним, на навигационном столе, стоит плоский ящик размером с усилитель для стереосистемы. По бокам ящика поднимаются две тонкие телескопические антенны. У стола стоит женщина в таком же комбинезоне, что и мужчина. На фоне рабочей одежды и сосредоточенности ее длинные, темные, расчесанные волосы, спадающие на расстегнутый воротник и струящиеся по спине, кажутся почти неуместными. Это Катя Клаусен. Внутренний голос подсказывает мне, что мужчина — это Сайденфаден.
— Минута, двести метров.
— Поднимайте.
Голос раздается из переговорного устройства на стене. Руки мои разжимаются, отпуская за спиной край стола. Ладони вспотели. Я уже однажды слышала этот голос. В телефонной трубке, в своей квартире. В последний раз, когда я там была.
Красная лампочка гаснет. Из ночной тьмы вырастает серый контур, который поднимается из переднего трюма и движется, медленно покачиваясь, за борт судна.
— Десять секунд.
— Верлен. Опускай.
Он, должно быть, сидит в одной из наблюдательных кабин на верхушке передней мачты. То, что мы слышим, это его приказы палубе.
— Туго натянуто. Ослабь.
— Пять секунд. Четыре, три, два, один, ноль.
Луч света туннелем прорезает ночь по направлению к корме. Контейнер лежит на воде в пяти метрах от ахтерштевня. Он подпрыгивает — по-видимому, на носовой волне. От одного его угла вдоль борта в направлении носа тянется синий трос. У фальшборта стоят Мария и Фернанда, Хансен и матросы. Чем-то, напоминающим очень длинный багор, они отталкивают контейнер от борта. Благодаря освещению мне видно, что по краям контейнера — две узкие белые надувные резиновые полосы.
— Верлен, отпускай.
Я передвигаюсь к крылу мостика. Свет идет от одного из тех прожекторов, которые закреплены на перилах. Им управляет Сонне. Он ведет луч света по воде. Контейнер освобожден от троса, находится уже метрах в сорока от кормы и начинает тонуть.
Раздается приглушенный хлопок. На поверхности воды раскрываются пять оболочек из стеклопластика, и над большим металлическим контейнером появляются пять серых самонадувающихся плавучих буев, словно пять огромных водяных лилий. Потом прожектор гаснет.
— Один метр, две тысячи литров.
Это голос женщины.
— Три тысячи, четыре тысячи. Два метра, пять тысяч литров. Два метра. Два с половиной. Два тридцать. Пять тысяч литров и два тридцать.
Я встаю рядом с подносом. На прежнее место. На приборе перед ней горит теперь несколько красных указателей.
— Я поднимаю. Четыре тысячи семьсот и два с половиной. Три, три двадцать, четыре, четыре с половиной, пять. Пять тысяч семьсот литров и пять метров. Крен нулевой. Температура минус полградуса.
Она поворачивает ручку, и в комнате разрастается такой звук, как будто они принесли сюда мой будильник.
— Пеленг десять — четыре.
Она выключает переговорное устройство. Мужчина, сидящий перед лагом, выпрямляется. Напряжение снято. Сонне заходит в помещение и закрывает дверь. Лукас встает рядом со мной.
— Вы можете идти спать.
Я делаю жест в сторону кофе. Он качает головой. Им даже не потребовалось его разлить по чашкам. Меня позвали только для того, чтобы пронести поднос шесть метров от кухонного лифта до мостика. Это лишено всякого смысла. Разве что он хотел, чтобы я увидела то, что я только что видела.
Я беру поднос. Женщина передо мной наклоняется вперед и ласково прикасается к мужчине. Она не смотрит на него. Ее рука на мгновение задерживается на его затылке. Потом она наматывает маленькую прядь его волос на пальцы и тянет. Они не замечают меня. Я жду, что он отреагирует на боль. Но он стоит совершенно спокойно, совершенно прямо.
Лицо Урса блестит от пота. Он пытается одновременно жестикулировать и балансировать большой десятилитровой кастрюлей.
— Feodora, die einzige mit sechzig Prozent Cacao. Und die Schlagsahne muss ein bisschen gefroren sein. Десять минут im[26] морозильник.
Здесь все одиннадцать человек. В воздухе не витает никаких вопросов. Как будто я единственная не поняла, что произошло. Или же как будто им и не нужно этого понимать.
Я втягиваю в себя обжигающий шоколад сквозь холодные взбитые сливки. В результате как будто мгновенно наступает опьянение, которое начинается в желудке и, горячо пульсируя, поднимается до самой макушки. Интересно, каким образом такой волшебник, как Урс, оказался на борту «Кроноса».
Верлен задумчиво смотрит на меня. Но я избегаю его взгляда.
Я ухожу предпоследней. В углу над чашкой черного кофе сидит Яккельсен.
Мария стоит в туалете перед зеркалом. Сначала я думаю, что у нее своего рода протезы, потом вижу, что это просто маленькие, полые алюминиевые колпачки. На кончике каждого пальца у нее по колпачку, и теперь она их осторожно снимает. Под ними у нее красные, длиной четыре сантиметра, идеальные ногти.
— Я содержу свою семью, — говорит она. — В Пхукете. На свое жалованье. Я приехала в Данию шлюхой. В Таиланде ты либо девственница, либо шлюха.
Ее датский еще более невразумителен, чем у Верлена, и менее разборчив.
— Я могла принять тридцать клиентов в день. Я бросила это дело.
Вытянув указательный палец, она касается моей щеки кончиком ногтя и, чуть нажав, задерживает его.
— Однажды я выцарапала глаза полицейскому.
Я стою не двигаясь, чувствуя ее ноготь. Она внимательно смотрит на меня. Потом опускает руку.
Я жду в своей каюте, приоткрыв дверь. Яккельсен проходит мимо минуту спустя. Его каюта немного дальше по коридору. Он запирает за собой дверь. Я босиком подхожу к его двери. Внутри он с чем-то возится. Чем-то тихо гремит, дергает наверх ручку. Загоняет под нее стул.
Он забаррикадировался. Может быть, он боится, что кто-нибудь из тех женщин, которые от него без ума, выломают дверь.
Я крадусь назад к своей каюте. Раздеваюсь, нахожу в ящике свой розовый банный халат и мочалку и, демонстративно посвистывая, иду в душевую, и тру себя мочалкой, и вытираюсь, и намазываюсь кремом, и шлепаю в банных сандалиях назад по коридору. Отсюда я снова крадусь к двери Яккельсена.
За ней тихо. Может быть, он делает маникюр или как-то иначе ухаживает за своими нежными руками. Но это вряд ли.
Я стучу в дверь. Ответа нет. Стучу сильнее. Полная тишина. В кармане халата у меня свой ключ. Открываю им дверь. Но она все равно не открывается. Я начинаю трясти ручку. Минуту спустя стул падает на пол. Я пытаюсь побороть страх. Потом толкаю дверь. Предварительно, однако, бросив внимательный взгляд в обе стороны коридора — ситуация может быть истолкована неправильно.
Я стою в темноте. Не слышно ни звука. Мне начинает казаться, что каюта пуста. Потом зажигаю свет.
Яккельсен в пижаме из таиландского шелка нежных пастельных тонов спит. Кожа у него словно восковая. В левом уголке рта слюна, и она пузырится всякий раз, когда он едва-едва, с трудом выдыхает воздух. Кисть руки, выглядывающая из рукава пижамы, пугающе худа. Он похож на больного ребенка — да в каком-то смысле так оно и есть.
Я трясу его. Веки слегка приподнимаются. Глазное яблоко закатывается, белки смотрят слепо и мертво. Он не издает ни звука.
Пепельница у кровати пуста. На столе ничего. Всюду чистота и порядок.
Я заворачиваю рукав его пижамы. На внутренней стороне руки рассеяно с полсотни маленьких желто-синих пятнышек с черной точкой в центре, красивый узор, который тянется вдоль вздувшихся вен. Я выдвигаю ящик для постельного белья. Он сбросил все туда. Фольгу, спички, старый стеклянный шприц, быстросохнущий клей, иголку, открытый перочинный нож, пластмассовый футляр, предназначенный для швейных иголок, и кусок черного резинового упаковочного жгута.
Он не собирался в ближайшее время вставать. Он спит самым спокойным и безмятежным наркотическим сном.
До того как Гренландия получила автономию, там не было таможни. Функции таможенников выполняли полицейские и начальники портов. В тот год, когда я работала на метеорологической станции в Упернавике, я встретила Йоргенсена.
Он был начальником порта. Но он редко бывал на своем рабочем месте. Вместо этого он или отправлялся в Туле к американцам, или же находился на борту одного из сторожевых кораблей. Он был рекордсменом Гренландии по количеству вертолетных перелетов.
Йоргенсена звали, когда что-нибудь искали, не зная при этом, где это находится. Когда никого конкретно нельзя было заподозрить. У патруля по выявлению наркотиков на авиабазе Туле были собаки и металлоискатели, а также группа лаборантов и техников. В Хольстейнсборге было несколько опытных флотских следователей, а в Нууке находился один из переносных рентгеновских аппаратов Центра сварки.
И однако все они звали Йоргенсена. Он был квалифицированным сварщиком на верфи «Бурмайстер и Вэйн», потом выучился на штурмана и теперь стал начальником порта, который никогда не показывался в порту.
Он был маленьким человечком, сереньким, сгорбленным, с жесткими, как у барсука, волосами. Он говорил на одном и том же односложном гнусавом датском с гренландцами, с русскими и со всеми военными, не обращая внимания на звания.
Его приводили на борт задержанного судна или самолета, и он перекидывался парой слов с экипажем и с капитаном и, близоруко оглядываясь по сторонам, то и дело рассеянно постукивал костяшками пальцев по панелям, а потом вызывали одного из флотских слесарей, который приносил шлифмашину и снимал панель, а за панелью находили пять тысяч бутылок или четыреста тысяч сигарет, а с годами все чаще — запечатанные парафином груды брикетов с белым порошком.
Йоргенсен рассказывал нам, что при расследовании только небольшой участок пути проходишь с помощью систематического метода.
— Когда я не могу найти свои очки, — говорил он, — я сначала немного пользуюсь системой. Я ищу их в туалете, рядом с кофеваркой и под газетой. Но если их там нет, то я прекращаю думать, а сажусь в кресло и оглядываю все в ожидании, не появится ли идея, и она всегда появляется, всегда приходит. Мы не можем разложить все на части, неважно, что мы ищем — очки или бутылки, нам надо подумать и почувствовать, нам надо найти преступника в самих себе и решить, куда бы мы сами их запрятали.
В феврале 1981 года в одной из факторий залива Диско его застрелили четверо молодых гренландцев, которые по его требованию получили необоснованно суровые приговоры за контрабанду алкоголя. Меня он почему-то любил. Гренландцев как народ он никогда не пытался понять.
Теперь я вспоминаю Йоргенсена и пытаюсь отыскать наркотики в самой себе.
Я бы прятала их не торопясь. Я бы не делала это небрежно. У меня возникло бы искушение спрятать их за пределами моей каюты. Но я бы не смогла жить, не чувствуя их близости к своему телу. Как мать не может жить без своего новорожденного ребенка.
В каюте работает кондиционер. «Кронос» оснащен вентиляционной системой высокого давления, которая и сейчас тихо жужжит. Вытяжка находится за панелями потолка, в которых проделаны отверстия. В каждой панели по меньшей мере сорок винтов. Было бы невыносимо отвинчивать сорок винтов каждый раз, когда надо добраться до своего ребенка.
Второй раз за сегодняшний день я просматриваю его ящики. По-прежнему без всякого результата. В них писчая бумага, синий пластилин — такой, какой используют, чтобы прикреплять к стене открытки, несколько блестящих, сверкающих номеров «Плейбоя», электрическая бритва, несколько колод карт, коробка с шахматами, четыре прозрачных пластиковых коробки, в каждой из которых шелковая бабочка кричащей расцветки, немного иностранной валюты, платяная щетка и несколько золотых цепочек вроде той, какую он носит на шее.
На книжной полке испанско-датский словарь. Турецкий разговорник Берлица, пособие по контрактному бриджу, изданное «Бритиш Петролеум», несколько книг по шахматам. Потертая книга в бумажной обложке с изображением обнаженной упитанной блондинки с названием «Флосси в 16 лет».
Меня никогда всерьез не интересовали никакие книги, кроме специальной литературы. Я никогда не утверждала, что я культурный человек. С другой стороны, я всегда считала, что никогда не поздно начать учиться. Может быть, следовало бы начать с «Флосси в 16 лет».
Я достаю из ящика перочинный ножик. На лезвии — несколько темно-зеленых частичек. Я открываю шкаф и еще раз просматриваю всю одежду. Нет ничего именно этого цвета. Яккельсен в койке издает приглушенные булькающие звуки.
Я достаю из ящика коробку с шахматами. Беру белого короля и черного ферзя и ставлю их на стол. Они искусно вырезаны из какого-то тяжелого дерева. Доска лежит на столе, она покрыта тонкой металлической пластиной. На судне, наверное, очень удобно иметь магнитные шахматы. Магниты находятся снизу — серые кружки под ножкой. На кружок наклеен кусочек зеленого фетра. Я засовываю лезвие ножа между ножкой короля и металлическим кружком. С некоторым напряжением мне удается его вынуть. На нем видны следы клея. Я кладу кружок на стол.
На ноже остается кусочек фетра, несколько зеленых ниточек, которые заметны, только если знаешь, что они там должны быть.
Фигурка полая. Она примерно восемь сантиметров в высоту, и во всю ее высоту просверлен цилиндр, полтора сантиметра в диаметре. По-видимому, это сделал не Яккельсен, они так и выглядели с самого начала. Но он использовал это. Снаружи находится кусочек пластилина. Под ним — три прозрачные пластиковые трубочки. Я вытряхиваю их. Под ними — еще четыре.
Я кладу их на место, запечатываю пластилином и приклеиваю магнит обратно. Я могла бы обследовать остальные фигурки, чтобы выяснить, сколько футляров помещается в пешку — два или три. Чтобы определить, какой у него запас — на четыре месяца или на шесть. Но мне хочется уйти отсюда. Одинокой даме не пристало слишком долго задерживаться в каюте незнакомого мужчины.
— Это было мое первое плавание. Поэтому я отправился к своему коллеге. «Как мне дойти до Гренландии?» — спросил я. «Дойдешь до Скагена, — ответил он. — Там повернешь налево. Когда дойдешь до мыса Фарвель, поворачивай направо».
Я ввинчиваю штопор в пробку. Это сухое вино желто-зеленого цвета, и Урс отправил его на кухонном лифте в самый последний момент, как будто это чувствительная к температуре икона. Когда я вытягиваю пробку, половина ее остается в бутылке. Мне приходится предпринять еще одну попытку. На этот раз пробка, раскрошившись, падает внутрь. Урс сказал, что «Монтраше» — это великое вино. Тогда, наверное, не страшно, что туда попал маленький кусочек пробки?
— Потом он взял морскую карту, приложил один конец линейки к Скагену, повернул ее вокруг его оконечности и провел линию на мыс Фарвель. «Ты идешь вот так, — сказал он, — то есть ты делаешь grand circle sailing[27]. А последние двое суток перед мысом ты не спишь. Пьешь черный кофе и смотришь, нет ли айсбергов».
Это говорит Лукас. Не глядя на тех, кому он это говорит. Но его авторитет приковывает их внимание.
Кроме него в офицерской кают-компании три человека: Катя Клаусен, Сайденфаден и старший механик Кютсов.
В первый раз в своей жизни я прислуживаю за столом.
— Тогда отправлялись в апреле. Пытались попасть в так называемый пасхальный восточный ветер. Если это удавалось, то во время всего плавания тебе был обеспечен попутный ветер. Трудно представить, чтобы кто-нибудь по доброй воле выбрал время от ноября до конца марта.
Существуют правила, определяющие, в какой последовательности надо наливать вино. С ними я, к сожалению, не знакома. Поэтому я решаю рискнуть и первой наливаю женщине. Она покачивает бокал, в котором налито на сантиметр жидкости, но глаза ее прикованы к Лукасу, и она не чувствует вкуса, когда пробует.
Я пытаюсь подходить поочередно то с правой, то с левой стороны. Чтобы все остались довольны.
Они переоделись к обеду. Мужчины в белых рубашках, женщина в красном платье.
— Первый лед мы можем ждать в сутках хода до мыса Фарвель. Именно там в пятьдесят девятом затонул «Ханс Хедтофт», принадлежавший Гренландской торговой компании, когда погибли девяносто пять пассажиров и членов экипажа. Вы когда-нибудь видели айсберг, фрекен Клаусен?
Я подаю цветную капусту и батон из дрожжевого теста, приготовленные Урсом. У стола все проходит блестяще. Но около лифта я роняю остатки капусты прямо на вареного лосося. Он лежит целиком, во всей своей шкуре, и выжидающе смотрит на меня. Урс объяснил мне, что один японский кок научил его не варить глаза, а вынимать их и вставлять на место, когда рыба уже готова, и вообще слегка смазывать все яичным белком, так что рыба приобретает слизистый блеск, как будто она попала на стол прямо из сети. Мне это не нравится. По-моему, у нее какой-то дохлый вид.
Я соскребаю цветную капусту и вношу рыбу. Они все равно не видят, что едят. Они смотрят на Лукаса.
— Айсберги — это куски глетчера, которые сползают в море, откалываясь от материкового льда. Если они сплошные, то соотношение между надводной и подводной частями один к пяти. Если они полые — один к двум. Последние, разумеется, наиболее опасны. Я видел айсберги высотой в сорок метров и весом в пятьдесят тысяч тонн, которые могли перевернуться от работы винта.
Я обжигаюсь о картофельную запеканку. Лукасу повезло. У берегов Антарктиды я в резиновой лодке проскочила мимо частично растаявших столообразных айсбергов высотой девяносто метров и весом в миллион тонн. Они могли бы рухнуть оттого, что рядом начали бы насвистывать первый куплет «Прекрасного и радостного лета».
— «Титаник» в 1912 году столкнулся с айсбергом к юго-востоку от Ньюфаундленда и затонул за три часа. Погибло тысяча пятьсот человек.
У себя в каюте я положила в раковину газету и, наклонившись вперед, срезала сантиметров двадцать волос, так что они стали одной длины с теми, которые отросли на месте ожога. Впервые за то время, что я нахожусь на борту, я сняла свой платок. Это все, что я могу сделать, чтобы женщина меня не узнала.
Я могла бы и не стараться. Я для нее все равно что муха на стене, она меня не видит. Мужчина смотрит на Лукаса, старший механик смотрит на свой бокал, а Лукас ни на кого и ни на что не смотрит. На мгновение глаза женщины оценивающе задерживаются на мне. Она по меньшей мере на двадцать сантиметров меня выше и на пять лет моложе. Она темноволосая, у нее настороженный вид, а у губ складка, которая рассказывает историю, возможно, это история о том, чего стоит женщине — что бы там ни говорили — хорошо выглядеть.
У меня есть надежда. На похоронах Исайи было темно. И там было двадцать других женщин. И она была там совсем по другому поводу. Она была там, чтобы предостеречь Андреаса Фине. Ему следовало бы послушаться этого предостережения.
У нее уходит доля секунды на то, чтобы каталогизировать меня. Открыв внутри себя тот ящичек, на котором написано «обслуживание» и «один метр шестьдесят сантиметров», она опускает меня туда и забывает обо мне. Ей есть на чем сосредоточиться. Под столом она кладет руку на бедро мужчины.
Он не прикоснулся к рыбе.
— Но ведь у нас на борту радар, — говорит он.
— На «Хансе Хедтофте» тоже был радар.
Ни один опытный капитан или руководитель экспедиции специально не запугивает своих спутников. Если человеку знаком весь риск плавания во льдах, то он знает, что, как только плавание началось, нельзя усугублять внешнюю опасность внутренним страхом. Я не понимаю Лукаса.
— И при этом ледяные горы — это самая маленькая из наших проблем. Так средний человек представляет себе полярные моря. Гораздо хуже ледяные поля — пояс пакового льда, который дрейфует вдоль восточного побережья, обходит мыс Фарвель в ноябре и тянется наверх мимо Готхопа.
Из второй бутылки мне удалось вынуть пробку в целости и сохранности. Я наливаю Кютсову. Он пьет, рассеянно изучая этикетку. Его интересует содержание алкоголя.
— Там, где заканчивается паковый лед, начинается западный лед, образовавшийся в море Баффина и загнанный в Дэвисов пролив, где он смерзается с зимним льдом. Это создает ледяное поле, в которое мы упремся поблизости от рыболовных банок к северу от Хольстейнсборга.
Путешествия обостряют все человеческие чувства. Когда из Кваанаака уезжали на охоту, в гости или в Квеквертат, то начинали бурно развиваться дремавшие до этого влюбленность, дружба, враждебность. В воздухе между Лукасом и двумя его пассажирами-работодателями висит тяжелая взаимная неприязнь.
Я смотрю на Лукаса. Он ничего особенного не сделал и не сказал. И все же без всяких слов он требует, чтобы на него смотрели. У меня снова возникает слабое, тревожное ощущение, что я присутствовала на представлении, которое частично было дано ради меня, но смысла которого я не поняла.
— Где Тёрк? — спрашивает он.
— Он занят, — отвечает женщина.
Если прилететь в Туле из Европы, то, выйдя из самолета, почувствуешь, что ты оказался в морозильной камере и что невидимая ледяная стужа под давлением в несколько атмосфер проникает в твои легкие. Если лететь в обратном направлении, то, приземлившись в Европе, можно решить, что оказался в финской бане. Но судно, идущее в Гренландию, идет не на север, оно идет на запад. Мыс Фарвель находится на той же широте, что и Осло. Холод начинается только тогда, когда, обогнув мыс, берешь курс прямо на север. Поднимающийся в течение дня ветер — холодный и влажный, но не холоднее, чем в Каттегате. Волны в Северной Атлантике, напротив, длинные и пологие.
Палубу заливает водой. Люк переднего трюма теперь закрыт. Я измеряю его шагами. Он пять с половиной на шесть метров. Раньше он таким не был. По обеим сторонам видна белая, свежевыкрашенная полоса в три четверти метра. На крышке — сварной шов. Люк недавно был расширен почти на метр с каждой стороны.
Для европейцев море символизирует неведомое, а плавание — это путешествия и приключения. Эта мысль не имеет ничего общего с действительностью. Плавание — это движение, которое более всего похоже на пребывание на одном месте. Чтобы почувствовать, что ты перемещаешься, надо иметь ориентиры, надо иметь фиксированные точки на горизонте и ледяные подъемы, которые исчезают под полозьями саней, и линию гор за napariaq — стойкой сзади на санях — все то, что растет, приближаясь, пробегает мимо и исчезает за горизонтом.
Ничего этого нет в море. Кажется, что судно стоит на месте, что оно — обездвиженная стальная платформа, обрамленная неизменным круглым горизонтом, над которым проносится серый зимний день, и лежащая на ходящей ходуном, но всегда одной и той же поверхности воды. Сотрясаемое монотонными усилиями двигателя, оно безо всякого результата топчется на месте.
Или же это я стала слишком старой, чтобы путешествовать.
Обступивший нас морской туман нагоняет на меня депрессию.
Чтобы путешествовать, надо иметь дом, откуда уезжаешь и куда возвращаешься. В противном случае ты беженец, бродяга, qivittog. Сейчас в Северной Гренландии, в Кваанааке, они пододвигаются ближе друг к другу в дощатых бараках, крытых рифленым железом.
В который раз я спрашиваю себя, почему я здесь оказалась. Я не могу взять на себя всю ответственность, это слишком тяжелое бремя, мне, должно быть, еще и не повезло — Вселенная, должно быть, отвернулась от меня. Когда мир предает меня, я сама сжимаюсь, словно живая мидия, на которую капнули лимонным соком. Я не могу подставить другую щеку, я не могу встречать враждебность с еще большим доверием.
Однажды я ударила Исайю. Я рассказывала ему, что когда у Сиорапалука, далеко в заливе, вскрывался лед, мы, дети, прыгали со льдины на льдину, прекрасно сознавая, что если мы поскользнемся, то окажемся подо льдом и течение унесет нас в Нерривик — мать морей, откуда никогда не возвращаются. На следующий день он хотел подождать меня перед «Бругсеном», на площади около гренландской статуи, но, когда я вышла из магазина, его не оказалось на месте. Я пошла по мосту и увидела его внизу на льду — тоненьком, только что вставшем льду, немного подтаявшем снизу от течения. Я не закричала — я не могла кричать, а спустилась вниз к туалету на набережной и мягко позвала его, и он пришел, осторожно ковыляя по льду, и, когда он ступил на булыжник, я его ударила. Удар был, видимо, — как это бывает в случае насилия — квинтэссенцией моих чувств к нему. Он едва устоял на ногах.
— Ты меня бьешь, — сказал он и, моргая сквозь слезы, огляделся в поисках оружия, чтобы вспороть мне живот.
Но потом, сделав простой, но великий шаг, он обратился к своим безграничным природным резервам.
— Naammassereerpog, к этому можно привыкнуть, — сказал он.
Я таким глубокомыслием не обладаю. Возможно, это одна из причин того, что все получилось так, как получилось.
Вокруг тихо, но я знаю, что за спиной у меня стоит человек. Потом Верлен облокачивается о перила, глядя вместе со мной в сторону моря. Он снимает рабочую рукавицу и достает из нагрудного кармана немного риса.
— Я думал, что все гренландцы коротконогие и трахаются как свиньи, а работают только когда голодны. Единственный раз, когда я там был, мы везли керосин в один город где-то на севере. Мы заливали керосин прямо в резервуары, стоявшие на берегу. В какой-то момент появилась лодка с маленьким человечком, который, выстрелив из ружья, что-то прокричал. Потом все они побежали к своим хижинам и, вернувшись с ружьями, отправились в море в своих яликах или начали стрелять прямо с берега. Если бы я не был начеку, из-за давления вылетели бы шланги из резервуаров. Оказалось, что все это из-за того, что шел косяк какой-то рыбы.
— Какое это было время года?
— Может быть, июль или начало августа.
— Белуха, — говорю я. — Маленький кит. Значит, это было у одного из урочищ к югу от Упернавика.
— Мы послали телеграмму в торговую компанию о том, что они прекратили работу и ушли на рыбную ловлю. Нам ответили, что это происходит несколько раз в год. Так всегда с примитивными народами. Когда их желудки полны, они не видят никаких причин работать.
Я понимающе киваю.
— В Гренландии считают, — говорю я, — что филиппинцы — это нация ленивых мелких сводников, которых можно использовать на море только потому, что им не надо платить больше доллара в час, но что их постоянно надо кормить большими порциями свежесваренного риса, если не хочешь неожиданно получить нож в спину.
— Это правда, — говорит он.
Он придвигается ко мне, чтобы не кричать. Я смотрю в сторону мостика. На том месте, где мы стоим, мы как на ладони.
— На этом корабле свои законы. Некоторые законы установил капитан. Некоторые — Тёрк. Но не все законы установлены ими. Они зависят от нас — от крыс.
Он улыбается мне, зубы его на фоне темной кожи — словно глазированные кусочки мела. Он ловит мой взгляд.
— Фарфоровые коронки. Я сидел в тюрьме в Сингапуре. Через полтора года у меня во рту не осталось ни одного зуба. Челюсть была скреплена оцинкованной стальной проволокой. И мы устроили побег.
Он еще ближе прислоняется ко мне.
— Это там я понял, что на дух не выношу полицейских.
Когда он выпрямляется и уходит, я остаюсь стоять, глядя на море. Начинают падать белые хлопья. Но это не снег. Это с палубы. Я смотрю на себя. По всей длине от воротника до резинки на талии мой пуховик вспорот одним разрезом, который, не затронув подкладку, открыл полости, откуда теперь, кружась вокруг меня, словно снежинки, вырывается пух. Я снимаю куртку и складываю ее. Когда я иду по палубе, я вспоминаю, что должно быть холодно. Но я не чувствую холода.
Комитет торгового флота по обеспечению бытовых условий моряков рассылает своим подписчикам пакеты с девятью видеофильмами. На большом экране в спортивной каюте Сонне приготовился показывать первый из них. Я сажусь в последнем ряду. Когда на экране появляется заход солнца над пустыней, я тихо прокрадываюсь к выходу.
На второй палубе в двух стоящих друг против друга рядах шкафов хранятся инструменты и запасные части. Я выбираю крестообразную отвертку. Потом беспорядочно роюсь в шкафах. В одном из деревянных ящиков я нахожу серые шарики от подшипника со следами смазки, каждый из них чуть больше мяча для гольфа и завернут в промасленную бумагу. Я беру один из них.
Поднявшись по трапу, я выхожу на ют. Сквозь два длинных окна из помещения, где показывают фильм, проникает свет. Встав на колени, я подползаю к окну и заглядываю внутрь. Только когда мой взгляд находит и черный блестящий затылок Верлена, и очертания вьющихся волос Яккельсена, я возвращаюсь в коридор. И отпираю каюту Яккельсена.
Теперь в ящике под кроватью только постельное белье. Но шахматы по-прежнему на своем месте. Я засовываю коробку под джемпер. Потом некоторое время прислушиваюсь у двери и возвращаюсь в свою каюту. Издалека, непонятно с какой стороны, через металлический корпус доносится звуковое сопровождение фильма.
Я кладу коробку в ящик стола. Странное ощущение — быть обладателем предмета, который в зависимости от того, в каком порту его найдут, может обеспечить своему владельцу от трех лет условного заключения до смертного приговора.
Я надеваю тренировочный костюм. Металлический шарик я завязываю в длинное, белое банное полотенце, которое складываю вдвое. Потом вешаю его обратно на крючок. И сажусь ждать.
Если приходится долго ждать, нужно в это время чем-нибудь заняться, чтобы избежать разрушительного воздействия ожидания. Если пустить все на самотек, сознание дрогнет, проснется страх и беспокойство, появится депрессия и тебя потянет вниз.
Чтобы не пасть духом, я задаю себе вопрос: что такое человек, что такое я сама?
Или я — мое имя?
В год моего рождения моя мать ездила в Западную Гренландию и оттуда привезла женское имя Millaarak. Поскольку оно напоминало Морицу датское слово mild[28], которого не было в словаре его любовных отношений с моей матерью, поскольку он хотел подвергнуть все гренландское трансформации, которая бы сделала его европейским и знакомым, и поскольку я, как рассказывают, улыбалась ему — безграничное доверие грудного ребенка, который еще не знает, что его ждет, — они договорились на имени Smillaarak[29], которое благодаря тому износу, которому время подвергает всех нас, превратилось в имя Смилла.
Которое всего лишь звук. А далее можно в поисках того, что скрывается за звуком, найти тело, с его кровообращением, течением лимфы. Его любовь ко льду, его гнев, его тоску, его понимание пространства, его бренность, его преданность и неверность. За всем этим взрыв и затухание неясных сил, обрывочные и не связанные между собой картины воспоминаний, безымянные звуки. И геометрия. Глубоко в нас самих скрывается геометрия. Мои учителя в университете постоянно задавали вопрос, в чем проявляется реальность геометрических понятий. Где находится, спрашивали они, идеальный круг, настоящая симметрия, абсолютная параллельность, если их нельзя смоделировать в этом несовершенном окружающем мире?
Я не отвечала им, потому что они бы не поняли всей очевидности моего ответа и всей безграничности того, что из него следует. Геометрия существует в нашем сознании как врожденный феномен. В реальном мире никогда не возникнет снежный кристалл абсолютно правильной формы. Но в нашем сознании имеется сверкающее и безупречное знание о совершенном льде.
Если ты чувствуешь в себе силы, можно искать и дальше — за геометрией, за туннелями света и тьмы, которые есть в каждом из нас и которые тянутся назад к бесконечности.
Так много можно было бы сделать, если бы были силы.
Фильм закончился два часа назад. Два часа назад Яккельсен вернулся в свою каюту. Но нет никаких оснований для беспокойства. Нельзя вырасти в Гренландии, не столкнувшись с алкоголизмом или наркоманией. Ошибочно утверждение, будто наркотики делают людей непредсказуемыми. Напротив, они делают их очень, очень предсказуемыми. Я знаю, что Яккельсен придет. У меня достаточно терпения, чтобы ждать сколько потребуется.
Я протягиваю руку к выключателю, чтобы ждать в темноте. Выключатель находится между раковиной и шкафом, так что мне необходимо наклониться вперед.
Именно этот момент он и выбирает. Значит, он стоял, прижав ухо к двери. Я недооценила Яккельсена. Подкравшись к моей двери, он открыл замок своим ключом и дождался, пока не услышит какое-нибудь движение за ней, — и все это при том, что я, находясь прямо за дверью, не слышала его. Теперь он распахивает дверь так точно, что она ударяет мне в висок и отбрасывает меня на пол между кроватью и шкафом. Войдя, он закрывает за собой дверь. Не надеясь на свою физическую силу, он взял с собой большую свайку с деревянной ручкой и полым концом из полированной стали.
— Отдавай, — говорит он.
Я пытаюсь сесть.
— Не двигайся!
Я сажусь.
Он поворачивает свайку в руке так, что тяжелый конец оказывается внизу, и ударяет меня по ногам. Он попадает в щиколотку на правой ноге. На мгновение тело отказывается верить в то, как сильна боль, потом белый язык пламени поднимается по скелету до макушки, и верхняя часть тела, не повинуясь мне, падает на пол.
— Отдавай.
Я не могу вымолвить ни слова. Но засовываю руку в карман и, достав маленький пластиковый футляр, протягиваю ему.
— Остальное.
— В ящике.
Он размышляет. Чтобы подойти к столу, ему нужно перешагнуть через меня.
Его беспокойство проявляется сильнее, чем когда-либо прежде, но в нем появилась какая-то непреклонность. Я однажды слышала, как Мориц рассказывал, что с героином можно прожить долгую здоровую жизнь. Если есть деньги. Само по себе вещество оказывает почти консервирующее действие. В могилу наркоманов загоняют холодные подъезды, гепатит, вредные примеси, СПИД и изматывающие попытки раздобыть деньги. Но если тебе позволяет кошелек, ты можешь жить с этой привычкой, не жалуясь на здоровье. Так говорил Мориц.
Я думаю, он преувеличивал. Циничное, иронично-отстраненное преувеличение специалиста. Героин — это самоубийство. По мне, нисколько не лучше, если это растянуто на двадцать пять лет, при любых обстоятельствах это презрение к собственной жизни.
— Достань их.
Я сажусь на корточки. Когда я пытаюсь опереться на правую ногу, она подкашивается, и я падаю на колени. Преувеличивая свое падение, я растягиваюсь до раковины. Сняв белое полотенце с крючка, вытираю кровь с лица. Потом поворачиваюсь и, хромая, делаю шаг в сторону письменного стола с ящиками. По-прежнему с полотенцем в руках. И оборачиваюсь к шкафу.
— Ключ здесь.
Поворачиваясь, я начинаю замахиваться. Дуга, направленная на иллюминатор, поднимается к потолку и, ускоряясь, опускается к его носу.
Он видит, что она приближается, и отступает назад. Но он ожидает всего лишь легкого удара тканью. Спрятанный в полотенце шарик ударяет его прямо в грудь. Он падает на колени. Я снова замахиваюсь. Он успевает поднять руку, удар приходится ему в предплечье, отбрасывая его на кровать. Он приходит в бешенство. Я ударяю изо всех сил, целясь ему в висок. Он делает самое разумное — двигаясь навстречу удару, поднимает руку, так что полотенце обматывается вокруг нее, и он дергает. Я пролетаю на метр вперед. Тогда он снизу наотмашь ударяет меня свайкой прямо в живот. Мне кажется, что я вижу саму себя со стороны, в полете через каюту, и чувствую спиной письменный стол. Он ползет ко мне по кровати. Я не ощущаю своего тела и опускаю глаза вниз.
Сначала мне кажется, что из меня вытекает какая-то белая жидкость. Потом я понимаю, что это я при падении утащила за собой полотенце. Он уже на краю кровати. Я подтягиваю полотенце с шариком, в два раза укорачиваю и, взяв его обеими руками, резко дергаю вверх.
Удар приходится ему под подбородок. Его голова откидывается, тело с некоторым опозданием следует за ней, и его отбрасывает к двери. Сначала его руки, пытаясь нащупать какую-нибудь опору позади, хватаются за ручку, потом он прекращает попытки и опускается на пол.
Какое-то время я стою. Потом с трудом преодолеваю три метра, держась за кровать, шкаф и раковину, парализованная от пупка и ниже. Я поднимаю с пола свайку. Из его кармана я вытаскиваю пластиковый футляр.
Он долго приходит в себя. Я жду, прижав к себе свайку. Он ощупывает свой рот и сплевывает в ладонь. Появляется кровь с твердыми светлыми кусочками.
— Ты испортила мне лицо.
Половина его верхних передних зубов выбита. Это видно, когда он говорит. Злоба в нем угасла. Он похож на ребенка.
— Дай мне футляр, Смилла.
Я достаю его и пристраиваю у себя на колене.
— Я хочу осмотреть передний трюм, — говорю я.
Туннель начинается в машинном отделении. Между стальными балками фундамента двигателя вниз спускается маленький трап. У его подножия водонепроницаемая пожарная дверь ведет в узкий проход высотой в человеческий рост и шириной менее метра.
Эта дверь заперта, но Яккельсен открывает ее.
— Там, с другой стороны двигателя, под средним и нижним помещениями юта вниз к боковым танкам проходит такой же туннель.
У меня в каюте он насыпал короткую, широкую полоску на мое карманное зеркальце и втянул ее в себя через одну ноздрю. Это преобразило его в блестящего и самоуверенного гида. Но он шепелявит из-за выбитых передних зубов.
Я с трудом ступаю на правую ногу. Она вспухла как после сильного растяжения. Я иду за ним. Воткнув головку маленькой крестообразной отвертки в пробку, я засунула ее за пояс брюк.
Он включает свет. Через каждые пять метров висит лампочка в сетке из стальной проволоки.
— Длина туннеля двадцать пять метров. Тянется до того места, где начинается передняя палуба. Сверху трюм объемом тридцать четыре тысячи пятьсот кубических футов, над ним другой объемом двадцать три тысячи кубических футов.
Вдоль стен туннеля плотной решеткой расположены шпангоуты. Он кладет на них руку.
— Двадцать дюймов. Между шпангоутами. Вдвое меньше того, что требуется для судна в четыре тысячи тонн. Полуторадюймовые листы в носовой части. Это дает прочность в двадцать раз большую, чем того требуют страховые компании и Судовой надзор, чтобы дать разрешение на ледовое плавание. Вот почему я знал, что мы направляемся ко льдам.
— Откуда ты столько знаешь о судах, Яккельсен?
Он выпрямляется — сплошное очарование и огромные возможности.
— Ты помнишь Педера Моста, да? Я Педер Мост. Я, так же как и он, из Свенборга. Я рыжий. Я из прежних времен. Из тех времен, когда корабли были из дерева, а моряки из железа. Теперь все наоборот.
Он проводит рукой по своим рыжим кудряшкам, чтобы придать им залихватский вид.
— Я такой же стройный, как и он. Мне несколько раз предлагали быть манекенщиком. В Гонконге два парня подписали со мной контракт. Они занимались модой. Они издалека обратили внимание на мою осанку. На следующий день я должен был явиться на первую съемку. В то время я плавал юнгой. Понимаешь, я не успевал вымыть посуду. Тогда я вывалил все вилки, ножи и тарелки вместе с водой через иллюминатор. А когда я пришел к ним в гостиницу, они, к сожалению, уже уехали. Шкипер вычел пять тысяч крон из моего жалованья, чтобы заплатить ныряльщику, которому пришлось доставать все со дна.
— Мир несправедлив.
— То-то и оно, моя милая. Именно поэтому я всего лишь матрос. Я плаваю семь лет. Уже много раз собирался учиться на штурмана. И что-то всегда мешало. Но о судах я знаю все.
— А тот ящик, который мы вчера сбросили в воду, — о нем же ты ничего не знал.
Он щурит глаза:
— Значит, верно то, что говорит Верлен.
Я молчу.
Он взмахивает рукой:
— Я бы мог быть полезным полиции. Они могли бы взять меня в подразделение по борьбе с наркотиками. Я ведь знаю весь этот мир.
Над нашими головами проходит водопроводная труба. Через каждые десять метров на ней установлены насадки спринклерной противопожарной системы. У каждой из них — матовая красная лампочка. Он достает из кармана носовой платок и привычным движением оборачивает им спринклер. Потом зажигает сигарету.
— В каждом из них дымовые датчики. Если сядешь тут в уголочке покурить, не приняв мер предосторожности, сработает сигнализация.
Он с наслаждением наполняет легкие и жмурится от боли во рту.
— В Дании чертовски трудно избавиться от нелегального груза. Вся страна насквозь под контролем — лишь только ты приближаешься к порту, тут же к тебе пристают полиция, портовые власти, таможенники, и все они хотят знать, откуда ты и куда и кто твой владелец. В Дании не сыщешь людей, которых можно купить, государственные служащие даже стакан минеральной воды от тебя не возьмут. Тогда тебе приходит в голову, что кто-нибудь из твоих приятелей мог бы на небольшом судне подойти к твоему борту и, взяв ящик, выгрузить его на какой-нибудь темный берег или еще куда. Но это тоже не пройдет. Потому что все знают, что в Дании военно-морские силы и таможня заодно. На двух больших базах — на Анхольте и в Фредериксхауне сидят военные и выдают всем входящим в датские территориальные воды и выходящим из них номер, заносят его в компьютер и отслеживают их движение. Они бы сразу засекли твоего друга на его судне. Поэтому у тебя возникает идея просто сбросить ящик за борт. Прикрепив к нему буек или несколько надувных баллонов и маленький, работающий на батарейках передатчик, излучающий сигнал, который может запеленговать тот, кто придет подбирать твой ящик.
Я пытаюсь установить связь между тем, что слышу, и тем, что видела. Он тушит сигарету.
— И все же тут что-то не так. Судно пришло с верфи из Гамбурга. Оно находилось в датских территориальных водах две недели. Стояло в Копенгагене. Вроде бы поздновато бросать товар на расстоянии пятисот морских миль в Атлантике, так?
Я согласна. Это непонятно.
— Я думаю, что вчерашнее — это не контрабандный товар. Я знаю этот бизнес, и я уверен в том, что это не товар. И знаешь почему? Потому что я заглянул в контейнер. Знаешь, что там было? Цемент, сотни пятидесятикилограммовых мешков с портландцементом. Я забрался туда ночью. Контейнер был закрыт на висячий замок. Но ключи от грузового отсека всегда висят на мостике. На случай смещения груза. Поэтому, когда я был на вахте, я их взял. Слушай, я был весь как на иголках. Открыл крышку — и ничего, кроме цемента. Я говорю себе, что быть этого не может. Что тут что-то не так. Поэтому я отправляюсь назад на камбуз за шампуром. Чуть в штаны не наложил при мысли о том, что Верлен меня увидит. Два часа просидел в этом контейнере. Перекладывая мешки и протыкая их шампуром, чтобы найти что-нибудь. Спина раскалывается. Кожа на руках растрескалась. Цементная пыль — это страшное дело. Но я ничего не нахожу. Невозможно, говорю я себе. Все это плавание. Полная секретность. Повышенная зарплата, потому что мы не знаем, куда плывем. А на борт они берут всего лишь мусорный контейнер с цементом. Это уж слишком. Я почти не сплю по ночам. Я говорю себе, что тут должны быть замешаны наркотики.
— Значит, ты не узнал, в чем дело.
— Я думаю, — говорит он медленно, — что вчера была репетиция. Дело в том, что не так-то легко сбросить большой груз за борт. Надо сбросить его в нужных координатах, чтобы товар можно было найти. Надо постараться, чтобы ящик не попал под винт. Надо следить, чтобы не было большого крена, особенно при ветре и большой волне, иначе могут быть неприятности. А ты знаешь, что даже небольшие движения изменят твою относительную скорость на радаре береговой охраны. Лучше всего было остановиться и осторожно спустить ящик за борт. Но этот номер не пройдет. В ту же секунду ты услышишь таможенников по УКВ. Так что, если бы тебе действительно надо было опустить в воду что-то большое и тяжелое и сделать это тихо и незаметно, тебе бы следовало потренироваться. Чтобы проверить буи и пеленговое устройство, чтобы дать матросам возможность усвоить свои действия на палубе. Чтобы проверить грузовую стрелу, лебедки, натяжение троса. Тот вчерашний ящик был тренировкой, обманкой. Здесь его выбросили, когда убедились, что мы вне зоны действия радаров. А на самом деле потом будет другой.
— Какой?
— С настоящим товаром, моя милая. Тем, за которым мы плывем. Поверь моему слову. Я знаю все о море. Все это стоило им целое состояние. Единственное, что может обеспечить проценты с такого капиталовложения, — это наркотики.
Там, где заканчивается туннель, вокруг стальной стойки не толще основания флагштока поднимается вверх узкая винтовая лестница. Яккельсен кладет руку на белую эмаль стойки.
— Это опора передней мачты.
Я вспоминаю грузовую стрелу и лебедки. На них указана максимальная нагрузка в сорок пять тонн.
— Она слишком тонкая.
— Давление по вертикали. Нагрузка на мачту дает направленное вниз давление. Никакого заметного поперечного давления не возникает.
Я насчитываю пятьдесят шесть ступенек и прикидываю, на сколько метров мы поднялись, получается высота трехэтажного дома. Моей ноге это нелегко дается.
Наверху трапа площадка, примыкающая к переборке. В переборке — круглая крышка диаметром в полтора метра. На ней два зажимных колеса, которые делают ее похожей на дверь сейфа из мультфильма. Крышка не соответствует тому, что ее окружает. «Кронос» выглядит так, будто он построен одновременно с «Киста Дан» судоходной компании «Лауритсен» — моей первой захватывающей встречей с большими дизельными судами. Это было в моем детстве, в начале шестидесятых. Крышка кажется изготовленной позавчера.
Она закрыта не очень плотно. Яккельсен поворачивает оба колеса на пол-оборота и дергает ее на себя. Она должна быть тяжелой, но поддается без сопротивления. С внутренней стороны уплотнение — тройной бортик из черной резины.
За дверью — платформа, которая возвышается над темной пустотой. Откуда-то из-за двери он достает большой фонарик на батарейках. Я беру его и зажигаю.
Уже по звуку, по отражению его от далеких стен можно понять, как велико помещение. Теперь луч света достигает дна, которое, кажется, находится головокружительно далеко под нами. В действительности, наверное, в десяти–двенадцати метрах. Над нами примерно пять метров до крышки трюма. Я освещаю все отверстие по периметру. На нем такое же резиновое уплотнение. Я осматриваю дно. Оно представляет собой решетку из нержавеющей стали.
— Она опущена, — говорит он. — Когда здесь стоял контейнер, она была поднята выше.
Под решеткой пол скошен в сторону сточного люка.
Я нахожу угол и провожу фонариком снизу вверх по стене.
Стены из полированной стали. На некотором расстоянии от дна луч освещает выступ. Он напоминает головку ручного душа. Но он расположен под углом вниз. Немного выше — еще один выступ. Потом еще один. То же самое с другой стороны. Всего их в трюме восемнадцать.
Я осматриваю все стены. В каждой стене сверху, снизу и посередине вставлены решетки размером пятьдесят на пятьдесят сантиметров.
Та платформа, на которой мы стоим, выдается на полметра над помещением. Слева находится приборная доска. На ней четыре лампы, рубильник, счетчик с надписью «кислор. 0/00», еще один такой же с надписью «давл. возд.», термостат со шкалой от +20 до –60 градусов по Цельсию и гигрометр.
Я вешаю фонарик на место. Мы выходим, и я закрываю дверь. Слева в стене находится маленькая белая дверца. Я пытаюсь открыть ее, но ключ Яккельсена не подходит. Это неважно. Я примерно представляю себе, что за ней находится. За ней находится точно такая же приборная доска, как и в трюме. Плюс кнопки управления.
Мы идем назад. Яккельсен впереди. Его энергия иссякает. Он исчерпал все свои силы.
Он остается ждать в своей каюте, пока я хожу за шахматными фигурками. Мне не встретилось ни души. На моем будильнике 3:30. Я чувствую себя постаревшей.
Я иду в душ. Когда я выхожу из душа, он стоит в дверях. Полный энергии. С преобразившимся худым юным лицом.
— Смилла, — шепчет он, — как насчет того, чтобы быстренько трахнуться?
— Яккельсен, — говорю я, — скажи-ка мне одну вещь. Этот Педер Мост тоже был наркоманом?
Я засовываю голову в сушильную машину и погружаю руки в еще обжигающе горячие полотенца. Кожа на лице и руках мгновенно и ощутимо начинает сохнуть.
Бездомный человек всегда будет искать связь, сходство, запахи, цвета и переживания, которые могут напомнить ему о том месте, где у него было ощущение родного дома, где он когда-то мог обрести душевный покой. В сушильной машине воздух пустыни. Однажды у меня возникло ощущение родного дома, когда я была в пустыне.
Мы шли по равнине на дне долины, и вокруг нас была ровное, безжизненное пространство, а над нами палящее солнце. Как будто немилосердно любопытный Бог направил на нас свой микроскоп и свою лабораторную лампу, потому что мы были единственными живыми существами в совершенно безлюдном мире. Мы шли по песчаным дюнам и по соляным озерам, через желто-коричневый, пепельно-серый и все же волнующе прекрасный ад жары. В конце дня началась пыльная буря, нам пришлось прижаться к земле, закрыв лица платками. У нас кончилась вода, и у одного из участников, молодого человека, поднялась температура, и он кричал, что умирает от жажды. Когда буря пронеслась мимо, между нами и солнцем на мгновение повисла завеса взметенного песка. Она светилась изнутри, как будто поглотила солнце, как будто это вместе с солнцем поднимался в небо огромный пылающий пчелиный рой. Но на душе у меня было светло и радостно без всякой на то причины.
Времени было 23:30, яркий свет был светом полуночного солнца, а происходило все это в Шукертдален в Северной Гренландии — в арктической пустыне, где полярное солнце в течение очень короткого лета нагревает дюны до 35 градусов, создавая наполненный комарами пейзаж с высохшими руслами рек и трепещущей от жары каменной почвой. Чтобы пересечь ее, потребовалось два дня, и с тех пор у меня часто возникало желание туда вернуться. Мой брат участвовал в экспедиции как охотник. Это было наше последнее долгое совместное путешествие. Мы чувствовали себя детьми, как будто никогда не было того дня, когда Мориц заставил меня уехать в Данию, как будто у нас никогда не было двенадцати лет разлуки. Сейчас, стоя перед сушильной машиной, я все время возвращаюсь мыслями к этому абсурдному воспоминанию молодости, сладость которого я более никогда ни с кем не смогу разделить. Смерть страшна не тем, что она меняет будущее. А тем, что она оставляет нас один на один с нашими воспоминаниями.
Я достаю отвертку из пробки и разрываю большой черный мешок для мусора.
Позавчера ночью Яккельсен показывал мне трюм. Со вчерашнего дня я не расстаюсь с отверткой.
Придя вчера около двенадцати часов из прачечной к себе в каюту, я хотела переодеться.
Пожалуй, мою жизнь в целом можно назвать беспорядочной. Но моя одежда всегда в порядке. Я взяла с собой вешалки для брюк, надувные вешалки для блузок, а свои свитера я складываю совершенно определенным образом. Ваша одежда остается привычной и вместе с тем новой оттого, что ее хорошо гладят, складывают, развешивают и раскладывают аккуратными стопками.
Наверху в моем шкафу лежит футболка, которая сложена не так, как ей положено. Я просматриваю всю стопку. Кто-то ее обследовал.
В кают-компании я сажусь рядом с Яккельсеном. Я не видела его с прошлой ночи. На минуту он прекращает есть, потом опять склоняется над тарелкой.
— Ты обыскивал, — спрашиваю я тихо, — мою каюту?
В его глазах лихорадочно трепещет страх. Он качает головой. Мне следовало бы поесть, но у меня пропал аппетит. Перед тем как идти после обеда в прачечную, я приклеиваю две тонкие полоски скотча на свою дверь.
Когда я возвращаюсь перед ужином, они оторваны. С того момента я не расстаюсь с отверткой. Возможно, это не очень разумная реакция. Но люди иногда привязываются к самым удивительным вещам. Чем крестообразная отвертка хуже чего-нибудь другого?
Из мешка на пол вываливается груда мужской одежды. Майки-сеточки, рубашки, носки, джинсы, трусы, пара брюк из плотной ткани в рубчик.
Это первая порция грязного белья с закрытой шлюпочной палубы.
Немного женской одежды: кардиган, чулки, хлопчатобумажная юбка, полотенца из махровой ткани толщиной в один сантиметр с бирками «Ютландская ткацкая фабрика дамаста», на которых вышито имя Кати Клаусен. Более она ничего не прислала. Я ее хорошо понимаю. Женщинам не нравится, когда посторонние видят их грязное белье и держат его в руках. Если бы кроме меня в прачечной работал еще кто-нибудь, я бы стирала свое белье в раковине и потом сушила на спинке стула.
Потом еще одна груда мужской одежды. Футболки, рубашки, свитера, холщовые брюки. Обо всем этом можно сказать три вещи. Что все это новое, все это дорогое и все это пятьдесят второго размера.
— Ясперсен.
Маленькие черные пластмассовые телефоны, которые висят в каждом помещении «Кроноса» и приводятся в действие с мостика, позволяя тем самым вахтенному, когда ему будет угодно, подключиться и дать приказ, для меня — во всяком случае, в настоящий момент — являются олицетворением того, к чему привело замечательное, мелкопакостное, изощренное и превосходящее все разумные пределы технологическое развитие последних сорока лет.
— Подайте, пожалуйста, кофе на мостик.
Я не люблю, когда за мной наблюдают. Я ненавижу отметки о приходе на работу и уходе с работы. У меня возникает аллергия, когда из разных инстанций сводится воедино какая-нибудь информация о человеке. Я испытываю отвращение к паспортному контролю и к свидетельствам о рождении. К обязательному обучению, к обязанности в определенных случаях предоставлять сведения, к обязанности содержать семью, к обязанности возмещать убытки, к обязанности сохранять тайну — ко всей этой вязкой громаде контрольных мероприятий и требований государства, которая обрушивается на вашу голову, когда вы приезжаете в Данию, и которую мне в обычной жизни удается вытеснять из своего сознания, но она в любой момент может снова оказаться передо мной, материализовавшись в таком вот, например, маленьком черном телефоне.
Я ненавижу все это еще больше, потому что знаю, что все это преподносится под видом своего рода благодеяния — вся западная мания контроля, архивирования и каталогизации задумана к тому же в помощь людям.
Когда в тридцатые годы спросили престарелую Иттусаарсуак, которая ребенком вместе со своим племенем и с семьей пришла через остров Элсмир в Гренландию с той волной эмиграции канадских эскимосов, которая впервые за семьсот лет встретилась с inuit в Северной Гренландии, когда ей задали вопрос — восьмидесятипятилетней женщине, пережившей весь современный процесс колонизации от каменного века до радио, — какова жизнь сейчас по сравнению с прошлыми временами, то она, не задумываясь, сказала: «Лучше — inuit гораздо реже умирают от голода».
Наши чувства должны находить искреннее выражение, чтобы не происходило путаницы. Невозможно с полной искренностью ненавидеть колонизацию Гренландии, поскольку она, вне всякого сомнения, помогла преодолеть материальные трудности самых тяжелых на Земле жизненных условий.
Кнопки ответа на переговорном устройстве нет. Я прислоняюсь к стене рядом с ним.
— А я-то как раз сижу и думаю, — говорю я, — когда же мне представится возможность себя проявить.
Направляясь наверх, я выхожу на палубу. «Кронос» идет сквозь длинные поперечные волны зыби, затухающие волны, созданные далеким штормом, исчезнувшим и не оставившим после себя ничего другого, кроме подвижного, матово-серого ковра энергии.
Но ветер дует навстречу — холодный ветер. Я вдыхаю его, открывая рот, позволяя ему найти резонанс — высокую стоячую волну, как будто дуешь над горлышком пустой бутылки.
Брезент с десантного бота снят. Стоя спиной ко мне, работает Верлен. Электрической отверткой он привинчивает к днищу длинные рейки из тикового дерева.
Лукас на мостике один. Он стоит, положив руку на румпель. Авторулевой отключен. Что-то подсказывает мне, что он предпочитает сам стоять у руля, хотя это дает менее точный курс.
Он не оборачивается, когда я вхожу. Пока он не начинает говорить, кажется, что он и не заметил моего прихода.
— Вы хромаете.
Он выработал в себе способность видеть все, при этом ни во что особенно не всматриваясь.
— Это мои вены, — говорю я.
— Вы знаете, где мы находимся, Ясперсен?
Я наливаю ему кофе. Урс хорошо знает, какой кофе ему нужен. Маленькая чашечка. Черный и ядовитый, как один децилитр кипящей смолы.
— Я чувствую запах Гренландии. Сегодня на палубе.
Его спина выражает недоверие. Я пытаюсь объяснить.
— Это ветер. Он пахнет землей. И при этом он холодный и сухой. В нем лед. Это мы встретили ветер, дующий с материкового льда, над побережьем.
Я ставлю перед ним чашку.
— Я не чувствую никакого запаха, — говорит он.
— Наукой доказано, что заядлые курильщики губят свое обоняние. От крепкого кофе оно тоже не улучшается.
— Но вы правы. Сегодня ночью, около двух часов, мы пройдем мыс Фарвель.
Ему что-то от меня нужно. Он не говорил со мной с того дня, как я появилась на борту.
— Существует правило, по которому при проходе мыса сообщают о себе Гренландской ледовой службе.
В Ледовом центре я налетала 300 часов на «твин-оттере» Хэвиленда и провела три месяца в бараках Нарсарсуака, рисуя ледовые карты на основе авиасъемки, а потом отправляла их факсом в Метеорологический институт, который передает их для судов через «Радио Скамлебэк». Но я не рассказываю об этом Лукасу.
— Следовать или не следовать этому правилу — дело добровольное. Но все это делают. Они сообщают о себе, а потом раз в сутки выходят на связь.
Он берет кофе так, словно это лекарство от головной боли.
— Если только плавание не является противозаконным. И если не хотят скрыть свое движение. Если не сообщить о себе Ледовой службе, то и датской береговой службе ничего не сообщат. И полиции.
Все говорят со мной о полиции: Верлен, Мария, Яккельсен. А теперь вот — Лукас.
— С владельцами заключено соглашение, что в пути бортовой телефон не будет использоваться. Но я готов сделать одно исключение.
Сначала это предложение ошарашивает меня. Мне кажется, что я не произвожу впечатления человека, которому необходимо повисеть на телефоне и поплакаться своим родственникам по «Радио Люнгбю».
Потом меня осеняет. Слишком поздно, конечно, но тем яснее все становится. Лукас думает, что я из полиции. Верлен так думает. И Яккельсен. Они думают, что я переодетый полицейский. Это единственное разумное объяснение. Поэтому Лукас и взял меня на борт.
Я смотрю на него. По нему ничего не заметно, но, конечно, он должен чувствовать страх. Наверное, страх был написан на его лице уже при первой нашей встрече, тогда, когда он, отвернувшись, смотрел в окна казино. В его жизни, несомненно, были сомнительные рейсы. Но этот с самого начала очень от них отличается. Этого плавания он боится. Настолько, что даже взял меня на борт, пребывая в убеждении, что я что-то расследую. Что его вынужденная уступчивость обеспечит ему своего рода алиби, если на него, «Кронос» и его пассажиров обрушится закон.
Это заметно по его осанке, по тому, как напряженно он держится и, очевидно, пытается следить за всем, присутствовать повсюду. По дисциплине, которую он поддерживает.
— У вас есть ко мне какие-нибудь просьбы?
Такой вопрос не очень привычен для него. Он не сотрудник благотворительной организации и не начальник отдела кадров. Он человек, который отдает приказы.
Я встаю за его спиной:
— Ключ.
— У вас есть ключ.
Я стою так, что дышу ему в затылок. Он не оборачивается.
— От шлюпочной палубы.
— Он конфискован.
Я чувствую его возмущение. Моим требованием. Но более всего тем, что его лишили неограниченной власти главнокомандующего на судне.
Потом я спрашиваю. О том же, о чем Яккельсен спрашивал меня.
— Куда мы плывем?
Его палец оказывается на лежащей рядом с ним морской карте. Карте Южной Гренландии. На нее положено полученное со станции в Юлианехоп прозрачное пластиковое факсимильное изображение линий, кругов, штриховки и черных как смоль треугольников, рассказывающих о скоплении льдов, видимости и айсбергах. Вдоль побережья проложен курс — мимо мыса Торвальдсен и затем норд-норд-вест. Линия заканчивается в районе западной части страны, где-то посреди моря.
— Это то, что я знаю.
Он ненавидит их за это. За то, что его держат в узде, словно он маленький ребенок.
— Но западный лед спускается вниз до самого Хольстейнсборга. И это не шуточное дело. Примерно до района к северу от Сёндре Стрёмфьорда. Дальше этого места меня плыть не заставят.
Я села рядом с Яккельсеном. По другую сторону стола сидят Фернанда и Мария. Они раз и навсегда объединились против окружающего их мира мужчин. Меня они не замечают. Как будто они пытаются привыкнуть к тому, как все будет, когда я очень скоро перестану существовать на этом свете.
Яккельсен уставился в свою тарелку. На столе рядом с ним лежит его связка ключей. Положив на стол нож и вилку, я протягиваю правую руку, кладу ее на его ключи, медленно двигаю их по столу и сбрасываю себе на колени. Под столом я ощупываю их все один за другим, пока не нахожу тот, на котором три буквы «К» и цифра 7. Это ключ-проводник «Кроноса», который есть и у меня. Но кроме этого ключа у Яккельсена есть ключ с буквой «Н». Судно ремонтировали в Гамбурге. «Н» означает Hauptschlüssel[30]. Я снимаю его с кольца.
Потом кладу оставшиеся в связке ключи назад и встаю. Он не пошевелился.
У себя в каюте я тепло одеваюсь. Оттуда иду на ют.
Я иду не спеша, держась рукой за перила. Это должно выглядеть как прогулка.
Расстояние в Северной Гренландии измеряется в sinik — «снах», то есть числом ночевок, которое необходимо для путешествия. Это, собственно говоря, и не расстояние, потому что с изменением погоды и времени года количество sinik может измениться. Это и не единица времени. Перед надвигающейся бурей мы с матерью проехали без остановки от Форсе Бэйдо Ииты — расстояние, на котором должны были быть две ночевки.
Sinik — это не расстояние, не количество дней или часов. Это и пространственная, и временна́я категория, понятие из области пространство-время, которое передает совокупность пространства, движения и времени, являющуюся само собой разумеющейся для эскимосов, но не поддающуюся передаче ни на один европейский разговорный язык.
Европейское расстояние, обычный парижский метр, это нечто иное. Это единица измерения для преобразователей, для людей, которые смотрят на мир исходя прежде всего из того, что мир нуждается в переделке. Инженеры, военные стратеги, пророки. И картографы. Как я сама.
Впервые я всерьез поняла метрическую систему во время курса топографии в Датском техническом университете осенью 1983 года. Мы обмеряли парк Дюрехавен. С теодолитами и рулетками, и нормальным распределением, и эквидистантой, и случайной переменной, и дождем, и маленькими карандашами, которые все время нужно было точить. И с измерением шагами. Наш преподаватель не уставал повторять, что топография начинается и кончается тем, что геодезист должен знать длину своего шага.
Я знала мой шаг, измеренный в sinik. Я знала, что если нам приходится бежать за санями, потому что небо черно от затаенных разрядов, проходит вдвое меньше sinik, чем когда нас тянут собаки по свежевставшему льду. В тумане это количество увеличивается вдвое, во время снежной бури может увеличиться в десять раз.
Так что в Дюрехавене я сама переводила мои sinik в метры. С тех самых пор, независимо от того, иду ли я во сне или по канату, надеты ли на мне сапоги с «кошками» или узкая черная юбка, заставляющая двигаться японским пятисантиметровым шагом, я всегда точно знаю, какое расстояние я прохожу каждый раз, когда делаю шаг.
Не ради развлечения я отправилась гулять на ют. Я обмеряю «Кронос». Я смотрю на воду, но вся моя наличная энергия уходит на то, чтобы запоминать.
Я прохожу двадцать пять с половиной метров по палубе мимо задней мачты и ее двух грузовых стрел и дальше к кормовой надстройке. Двенадцать метров вдоль надстройки. Я облокачиваюсь на фальшборт и прикидываю, что надводная высота борта — пять метров.
Позади меня кто-то стоит. Я оборачиваюсь. Хансен заполняет собой весь дверной проем, ведущий в слесарную мастерскую. Массивный, в больших сапогах с деревянными каблуками. В руке он держит нечто, напоминающее короткий кинжал.
Он рассматривает меня с тем ленивым животным удовлетворением, которое появляется у некоторых мужчин от сознания собственного физического превосходства.
Он поднимает нож. Потом подносит левую руку к лезвию и начинает круговыми движениями протирать его маленькой тряпочкой. На лезвии остается белый след, похожий на мыльный.
— Мел. Их надо чистить мелом. Иначе не будут блестеть.
Он не смотрит на нож. Пока говорит, он не сводит с меня глаз.
— Я их сам делаю. Из старых ножовок по металлу. Самая твердая сталь в мире. Сначала я обрабатываю лезвие на точиле. Потом довожу на наждачном бруске, потом на оселке. И наконец полирую мелом. Очень, очень острые.
— Как бритвенное лезвие?
— Острее, — говорит он удовлетворенно.
— Острее, чем маникюрные пилочки?
— Гораздо острее.
— Как же получается, — говорю я, — что ты так чертовски плохо выбрит и что каждый раз, когда ты появляешься на камбузе, у тебя невероятно грязные ногти?
Он смотрит на капитанский мостик и опять на меня. Облизывает губы. Но не находит, что ответить.
История повторяется? Разве Европа не пыталась всегда опустошать свои клоаки в колониях? Разве «Кронос» не то же самое, что судно с осужденными на пути в Австралию, иностранный легион на пути в Корею, английские коммандос на пути в Индонезию?
У себя в каюте я достаю два сложенных листка формата А4. Они лежали в кармане моей куртки. Я больше не оставляю ничего важного в каюте. Пока я еще помню, я заношу те цифры, которые отмерила шагами, на чертеж корпуса «Кроноса», который я начала делать. На полях я записываю остальные цифры. Часть из них я знаю, часть додумываю.
Общая длина: 105 метров
Внутренняя длина: 97 метров
Ширина: 15 метров
Высота верхней палубы: 9,5 метра
Высота второй палубы: 6 метров
Грузовместимость (II палуба): 100 000 куб. футов
Грузовместимость (корпус): 125 000 куб. футов
Всего: 225 000 куб. футов
Скорость: 18 узлов, при эффективной мощности 4500 л. с.
Потребление топлива: 14 тонн в сутки
Дальность плавания: 10 000 морских миль
Я пытаюсь найти объяснение тем ограничениям, которые накладываются на передвижения экипажа по судну. Когда эскимос Ханс плыл с Пири к Северному полюсу, матросам было запрещено выходить на офицерскую палубу. Это было частью военной муштры, попыткой при помощи судна доставить в Арктику надежность и спокойствие феодальной иерархии. На современном судне экипаж слишком мал для такого рода правил. И однако же они существуют на «Кроносе».
Я включаю стиральные машины. Потом выхожу из прачечной.
Если ты являешься частью изолированной группы — в интернате, на материковом льду, на судне, — то твоя индивидуальность стирается, отчасти уступая место ощущению единого целого. В любую минуту я, не задумываясь, могу узнать любого человека этого судового мира. По шагам в коридоре, по дыханию во сне за закрытой дверью, по посвистыванию, рабочему дню, по вахтенным часам.
А они, в свою очередь, знают, где нахожусь я. Но есть преимущество в том, что ты работаешь в прачечной. По звуку кажется, что ты там, хотя на самом деле тебя там нет.
Урс собирается есть. Он открыл откидной столик рядом с конфоркой, постелил на него скатерть, накрыл стол и зажег стеариновую свечу.
— Fräulein Smilla, attendez moi one minute[31].
Кают-компания «Кроноса» — это вавилонское столпотворение английского, французского, филиппинского, датского и немецкого. Урс беспомощно плавает между обрывками языков, которых он никогда не учил. Я чувствую к нему сострадание. Мне слышно, как разрушается его родной язык.
Он вытаскивает для меня стул и ставит на столик тарелку.
Ему необходима компания, чтобы есть. Он ест так, как будто ему хотелось бы объединить жителей всех стран вокруг кастрюль с мясом, он преисполнен неистребимой веры, что, несмотря на все войны, и насилие, и языковые барьеры, и климатические различия, и проявления датского военного суверенитета в Северной Гренландии, даже после введения самоуправления, у нас есть одно общее — нам надо питаться.
На его тарелке порция макарон, которая достаточно велика, чтобы можно было ею поделиться.
— Вы слишком худенькая, Fräulein.
Он натирает большой кусок пармезана, сухая золотистая пыль, словно маленькие снежинки, сыплется на макароны.
— Вы ein Hungerkünstler[32].
Разрезав на части собственноручно испеченные батоны, он поджарил их в масле с чесноком. Засовывая в рот куски по десять сантиметров, он медленно и с удовольствием пережевывает.
— Урс, — спрашиваю я, — как ты попал на судно?
У меня не получается говорить ему «вы».
Он перестает жевать.
— Верлен говорит, что вы Polizist[33].
Он обдумывает мое молчание.
— Я был im Gefängnis[34]. Два года. In der Schweiz[35].
Это объясняет цвет его лица. Тюремная бледность.
— Я ездил на машине в Марокко. Я решил, что если провезти с собой два килограмма, то у тебя будут деньги на два года. У итальянской границы меня взяли на Stichprobekontrol. Ich bekam drei Jahre[36]. Освободили через два года. В октябре прошлого года.
— Как тебе было в тюрьме?
— Die beste Zeit meines Lebens[37].
От волнения он перешел на немецкий.
— Никаких стрессов. Только Ruhe[38]. Я добровольно работал на кухне. Поэтому я получил Strafermässigung[39].
— А «Кронос»?
Он еще раз пытается оценить мои намерения.
— Я служил в армии, в швейцарском флоте.
Я пытаюсь понять, не шутка ли это, но он категорично машет рукой.
— Flussmarine[40]. Я был коком. Там у одного приятеля были знакомые в Гамбурге. Он предложил мне «Кронос». Ich hatte meine Lehrzeit teilweise in Dänemark, in Tönder gemacht[41]. Это было трудно. После тюрьмы не найти работу.
— Кто тебя нанимал?
Он не отвечает.
— Кто такой Тёрк?
Он пожимает плечами:
— Я видел его einmal[42]. Он все время на шлюпочной палубе. Выходят Сайденфаден и die Frau[43].
— За чем мы плывем?
Он качает головой:
— Ich bin Koch. Es war unmöglich Arbeit zu kriegen. Sie haben keine Ahnung, Fräulein Smilla…[44]
— Я хочу посмотреть холодильники и склады.
На его лице появляется страх.
— Aber Verlaine hat mir gesagt, die Jaspersen will…[45]
Я наклоняюсь через стол. Тем самым я заставляю его забыть о макаронах, о нашем взаимопонимании, о его ко мне доверии.
— «Кронос» везет контрабанду.
Теперь он в панике.
— Ahh, ich bin kein Schmuggler. Ich konnte nicht ertragen, noch einmal ins Gefängnis zu gehen[46].
— Разве это не было лучшим временем твоей жизни?
— Aber es war genug[47].
Он берет меня за руку:
— Ich will nicht zurück. Bitte, bitte[48]. Если нас схватят, скажите им, что я невиновен, что я ничего не знал.
— Посмотрим, что я могу сделать.
Продовольственные склады находятся прямо под камбузом. Они состоят из морозильного помещения для мяса, помещения для яиц и рыбы, разделенного на две части холодильного помещения для других скоропортящихся продуктов с температурой плюс два градуса по Цельсию и различных шкафов. Все заполнено продуктами, чисто, аккуратно, удобно уложено. Видно, что этими помещениями пользуются так часто, что вряд ли они могут быть тайником.
Урс показывает их мне со смесью профессиональной гордости и страха. На то, чтобы осмотреть их, уходит две минуты. Я действую по графику. Иду назад в прачечную. Отжимаю в центрифуге белье. Кладу его в сушильную машину и, повернув ручку, включаю. Потом я снова ухожу. И направляюсь вниз.
Я ничего не знаю о двигателях. И более того, даже не собираюсь изучать их.
Когда мне было пять лет, мир был для меня непостижимым. Когда мне было тринадцать, он стал для меня маленьким, грязным и до тошноты предсказуемым. Теперь это опять — беспорядок, хотя иной, не такой как в детстве, но столь же сложный.
С годами я по собственной воле стала накладывать на себя некоторые ограничения. Я больше не хочу начинать сначала. Изучать новую специальность. Бороться со своей собственной индивидуальностью. Вникать в работу дизельного двигателя.
Я полагаюсь на брошенные Яккельсеном замечания.
— Смилла, — говорит он, когда я сегодня утром застаю его в прачечной. Он сидит прислонившись спиной к изолированным трубам с горячей водой, сунув в рот сигару, спрятав руки в карманы, с целью уберечь от соленого морского воздуха свою персиковую кожу, которая так необходима ему, чтобы гладить изнутри женские бедра. — Смилла, — отвечает он на мой вопрос о двигателе, — он огромный. Девять цилиндров, каждый из которых 450 миллиметров в диаметре, с ходом поршня в 720 миллиметров. Сделан на заводе «Бурмайстер и Вэйн», с прямым реверсом, с наддувом. Мы движемся со скоростью 18–19 узлов. Он построен в шестидесятых, но отремонтирован. Мы оснащены как ледокол.
Я смотрю на двигатель. Который неожиданно возникает передо мной — мне приходится его обходить. Его топливные вентили, стержни его клапанов, трубы радиатора, пружины, полированная сталь и медь, его выхлопные трубы и его безжизненная, но тем не менее полная энергии подвижность. Как и маленькие черные телефоны Лукаса, он — квинтэссенция цивилизации. Нечто одновременно очевидное и непостижимое. Даже если бы это было необходимо, я бы не смогла остановить его. В каком-то смысле его, наверное, и нельзя остановить. Может быть, на некоторое время выключить, но не окончательно остановить.
Может быть, так кажется, потому что он не человек, он лишен индивидуальности, он лишь воплощение чего-то стоящего за ним — души машины, аксиоматики всех двигателей.
А может быть, все это мне только мерещится из-за одиночества, смешанного со страхом.
Важным же вещам я, однако, не могу найти объяснения. Почему «Кронос» два месяца назад, в Гамбурге, был оснащен значительно большим, чем требовалось, двигателем?
Люк в переборке за двигателем изолирован. Когда он захлопывается за мной, звук двигателя исчезает, и мне кажется, что я оглохла. Туннель спускается на шесть ступенек вниз. Оттуда на двадцать пять метров тянется прямой, как линейка, коридор, освещенный забранными сеткой лампочками, — точная копия того прохода, по которому мы с Яккельсеном прошли менее двадцати четырех часов назад, но теперь это кажется далеким прошлым.
На полу номерами отмечены находящиеся внизу топливные танки. Я прохожу мимо номеров семь и восемь. Над тем местом, где расположен каждый танк, висит огнетушитель, пожарное покрывало и находится кнопка сигнализации. Не очень-то приятно, когда тебе на борту судна напоминают о пожарах.
Там, где заканчивается туннель, наверх поднимается винтовая лестница. Первый люк оказывается на левой стороне. Если мои предположительные расчеты верны, то он приведет в самый задний и самый маленький трюм. Я прохожу мимо него. Следующий люк находится тремя метрами выше.
Помещение резко отличается от тех, которые я видела раньше. Оно не более шести метров в высоту. Стены не поднимаются до верха палубы, а заканчиваются где-то в межпалубном пространстве, там луч света от моего фонарика теряется в темноте.
Краска со стен в помещении облупилась, оно все в пятнах, и видно, что его много используют. У одной стены сложены деревянные клинья, манильские тросы и грузовые тележки.
У другой стены сложены в штабель и закреплены примерно пятьдесят железнодорожных шпал.
Этажом выше дверь ведет в твиндек. Луч света находит отдаленные стены, высокий край выступающего трюма, крепление под тем местом, где должна стоять задняя мачта. Белые бухты электрического кабеля, сопла спринклерной противопожарной системы.
Твиндек идет от одного борта до другого и представляет собой длинное помещение с низким потолком, поддерживаемым колоннами. Он начинается где-то у тех переборок, за которыми находятся холодильники и склады, а другой его конец исчезает в темноте кормовой части.
В этом направлении я и двигаюсь. Пройдя двадцать пять метров, я вижу перила. Тремя метрами ниже луч фонарика освещает дно. Кормовой трюм. Я вспоминаю подсчеты Яккельсена: тысяча кубических футов против трех с половиной тысяч, которые я только что видела.
Я достаю свой рисунок и сравниваю его с тем помещением, которое находится подо мной. Оно выглядит немного меньше, чем я нарисовала.
Я иду назад к винтовой лестнице и спускаюсь вниз к первой двери.
Стоя на дне трюма, можно понять, почему он выглядит меньше, чем на моем рисунке. Он наполовину заполнен. Что-то квадратное, в полтора метра высотой, под голубым брезентом.
С помощью отвертки я проделываю две дырочки в брезенте и разрываю его.
Увидев шпалы в трюме, можно было бы подумать, что мы направляемся в Гренландию, чтобы проложить семьдесят пять метров железной дороги и открыть железнодорожную компанию. Под брезентом же — груда рельсов.
Но их нельзя будет прикрепить к шпалам. Они сварены в большую квадратную конструкцию, с дном из стального уголка.
Мне это что-то напоминает. Но я не пытаюсь вспомнить, что именно. Мне тридцать семь лет. С возрастом всякая вещь начинает вызывать воспоминания о любой другой вещи.
Оказавшись снова в твиндеке, я смотрю на часы. В эту минуту в прачечной должно быть тихо. Меня могут вызвать. Кто-нибудь может пройти мимо.
Я прохожу дальше в сторону кормы.
Судя по вибрации корпуса, винт должен находиться где-то наискосок подо мной. Согласно моему чертежу, до него еще пятнадцать метров. Здесь палуба перегорожена переборкой, в которой есть дверь. Ключ Яккельсена к ней подходит. За дверью красная дежурная лампочка с выключателем. Я не включаю свет. Должно быть, я нахожусь под низкой кормовой надстройкой. За все время, проведенное на судне, я ни разу не видела, чтобы она была открыта.
Дверь ведет в маленький коридор с тремя дверями по обе стороны. Ключ подходит к первой из них по правой стороне. Для Педера Моста и его друзей не существует закрытых дверей.
Эта комната еще совсем недавно была одной из трех небольших кают по левому борту. Теперь перегородки снесены, так что образовалось одно помещение — склад. Вдоль стен лежат бухты шестидесятимиллиметрового нейлонового каната. Плетеные полипропиленовые веревки. Восемь комплектов восьмимиллиметровой двойной веревки «кермантель» ярких, альпийских, безопасных цветов — давно знакомой мне по материковому льду. Каждый комплект стоит 5000 крон, может выдержать пять тонн, и это единственная в мире веревка, которая растягивается на четверть своей длины.
Под стропами лежат алюминиевые лестницы, фирновые якоря, палатки, легкие лопаты и спальные мешки. На металлических крюках, ввинченных в стену, висят ледорубы, скальные молотки, крючья, карабины, амортизаторы и ледобуры. И узкие, которые напоминают штопор, и широкие, создающие такое отверстие, что в него ввинчивают ледяной цилиндр, так что можно удержать слона.
В тянущихся вдоль стен металлических шкафах открыто несколько дверей, внутри лежат шлямбурные крючья, солнцезащитные очки, ящик с шестью высотомерами «Томмен». Рюкзаки без рамы, сапоги «Майндль», страховочные комплекты — все прямо с завода, упакованное в прозрачный полиэтилен.
Помещение по правому борту также сделано на месте трех кают. Здесь больше лестниц и больше веревок и несгораемый шкаф с надписью «Explosives»[49] который, к сожалению, не открывается ключом Яккельсена. В больших картонных коробках три одинаковых образца качественной датской продукции — три двадцатидюймовые «Manual winches» от Софуса Беренсена — ручные лебедки с тремя зубчатыми передачами. Я не очень разбираюсь в передаточных числах. Но они большие, как бочки, и кажется, что могут поднять локомотив.
Я измеряю шагами длину коридора. У меня получается пять с половиной метров. Там, где коридор заканчивается, на уровень палубы поднимается трап. Наверху находится туалет, комната с краской, слесарная мастерская, маленькая кают-компания, которая используется как укрытие от непогоды при работе на палубе. Я принимаю решение отложить их изучение до следующего раза.
Но тут я меняю решение.
Дверь, через которую я пришла, я закрыла на крюк. Возможно, потому что коридор и маленькие комнаты казались бы иначе ловушкой.
Возможно, чтобы увидеть, если за мной зажжется свет.
Теперь до меня доносится звук. Не очень громкий. Небольшой шум, которого почти не слышно из-за шума винта и ударов бурлящего моря о корпус.
Это звук металла, ударяющего о металл. Осторожный, но усиленный громким эхом помещения.
Я спешу вверх по лестнице, чтобы выйти на палубу. Наверху есть дверь. Мой ключ отодвигает собачку замка, но дверь не открывается. Она задраена снаружи. Тогда я бросаюсь вниз.
В темноте твиндека я отхожу в сторону, сажусь на корточки и жду.
Они приходят почти сразу же. Их по крайней мере двое, может быть, больше. Они двигаются медленно, исследуя по пути помещение вокруг себя. Спокойно, но не особенно заботясь о том, чтобы вести себя тихо.
Я откладываю фонарик на пол. И жду, что «Кронос» качнется на высокой волне. Когда это происходит, я зажигаю фонарик и отпускаю его. Он катится к правому борту, а его свет бегает по колоннам.
Сама я бегу вперед, стараясь держаться ближе к стене.
Но мне не удается их провести. Передо мной оказывается что-то похожее на занавеску. Я хочу откинуть ее в сторону, но она окутывает меня. Тут появляется еще одна, окутывающая верхнюю часть тела и лицо, и я кричу, но звук приглушен толстой тканью и становится лишь звоном в моих ушах, запахом пыли и вкусом ткани во рту. Они обмотали меня пожарными одеялами.
Не было никакого насилия, все было сделано аккуратно и без всякого драматизма.
Они кладут меня на пол. Одеяла прижимают плотнее, и появляется новый запах. Земли и джута. Поверх одеял они натянули мне на голову один из тех мешков, которые я в большом количестве видела в трюме.
Меня так же осторожно поднимают, и я оказываюсь на плечах двух людей, они несут меня по палубе, и в голову приходит нелепая и суетная мысль о том, что я, должно быть, представляю собой забавное зрелище.
Какой-то люк открывается и закрывается. Спускаясь по лестнице, они держат меня с двух сторон. Слепота усиливает чувствительность тела, но меня ни разу не ударили о ступеньки. Если бы не то, во что я завернута, и не прочие обстоятельства, можно было бы подумать, что это санитары несут больного.
Приглушенный и одновременно близкий шум говорит о том, что мы остановились у двери в машинное отделение. Дверь открывается, мы проходим помещение, и звук снова затихает. Расстояние и время тянутся очень долго. Мне кажется, что прошла целая вечность, когда они делают первый шаг наверх. На самом деле это были лишь двадцать пять метров до находящегося впереди трапа.
Теперь меня поддерживает лишь одно плечо. Я пытаюсь освободить руки.
Меня осторожно ставят на пол, где-то над головой слышится легкое дрожание металла.
Теперь я понимаю, куда мы направляемся. Дверь, которую открыли, никуда не ведет, через нее попадаешь на маленькую платформу, где на высоте двенадцати метров над полом стояли мы с Яккельсеном.
Не знаю почему, но я уверена, что с платформы меня сбросят на дно трюма.
Меня усаживают. В результате на ткани образуется складка. Поэтому возникает возможность вытащить левую руку вдоль груди. В руке у меня отвертка.
Когда меня поднимают с пола, я оказываюсь прижатой к чьей-то груди. Я пытаюсь прощупать, где заканчиваются его ребра, но слишком дрожу. К тому же пробка до сих пор сидит на отвертке.
Он прислоняет меня к перилам и встает на колени передо мной, как мать, которая хочет поднять ребенка.
Я уверена в том, что умру. Но я отталкиваю от себя эту мысль. Я не хочу мириться с таким унижением. Меня оскорбляет то, как четко они все рассчитали. С какой же легкостью они все это проделали — и вот я барахтаюсь здесь, Смилла, бестолковая гренландка.
Когда он подставляет под меня плечо, я перекладываю отвертку в правую руку. Он выпрямляется, я медленно подношу ее ко рту, сжимаю зубами пробку и вытаскиваю отвертку. Он перехватывает меня, чтобы перебросить через перила. Пальцами левой руки я нащупываю его плечо. До горла мне не достать. Но я чувствую ключицу и между ней и трапециевидной мышцей мягкое, треугольное углубление, где под тонким слоем кожи и соединительной ткани находятся незащищенные нервы. Туда я и направляю отвертку. Она проходит сквозь материю. Потом останавливается — неожиданно эластичное сопротивление и плотность живых клеток. Соединив ладони, я рывком высвобождаю тело, так, что всем своим весом упираюсь в отвертку. Она входит в его тело по самую рукоятку.
Он не издает ни звука. Мы замираем и секунду покачиваемся вместе. Я жду, что он отпустит меня, я уже готова к удару о решетку в темной глубине подо мной. И тут он роняет меня на платформу.
Я ударяюсь головой о перила. Начинается головокружение, оно усиливается, потом проходит. Мешки и одеяла оказались достаточной защитой, чтобы я не потеряла сознания.
Потом мне в живот ударяет свайный молот. Это он бьет меня ногой.
Сначала подступает тошнота. Но боль все время возвращается, и я не успеваю вздохнуть после каждого следующего удара. Меня душат. Я жалею, что не смогла добраться до его горла.
Следующее ощущение — это крик. Мне кажется, что это он кричит. Меня хватают за плечи, и я думаю, что исчерпала весь запас своего везения и все свои ресурсы, и хочу теперь умереть в покое.
Но это кричит не он, это электронный вой, синусоида генератора. Меня тащат вверх по лестнице. Каждая ступенька отдается в моей пояснице.
Я чувствую, как повеяло холодом, и слышу звук льющегося дождя. Потом закрывается какой-то люк, и меня отпускают. Рядом со мной в приступе кашля захлебывается какое-то животное.
Я с трудом снимаю с головы мешок. Мне приходится перекатываться с боку на бок, чтобы освободиться от одеял.
Я вылезаю навстречу холодному проливному дождю, электронному крику, ослепительному электрическому свету и хриплому дыханию рядом со мной.
Это не животное. Это Яккельсен. Промокший до нитки и белый как мел. Мы находимся в помещении, которое я не сразу узнаю. Бешено вращающиеся спринклеры льют на нас сверху потоки воды. Дымовая сигнализация орет монотонно и раздражающе, становясь то громче, то тише.
— Что мне было еще делать? Я зажег сигарету и дыхнул на датчик. Тут все это дерьмо и сработало.
Я пытаюсь спросить его о чем-то, но не могу произнести ни звука. Он догадывается о чем.
— Морис, — говорит он. — Ему здорово досталось. Меня он даже и не заметил.
Где-то над нашими головами слышно, как кто-то бежит по ступенькам. Вниз по трапу.
Я не в состоянии двинуться. Яккельсен поднимается на ноги. Он протащил меня на этаж вверх по трапу. По-видимому, мы находимся на полуэтаже под носовой палубой. Напряжение совершенно лишило его сил.
— Я что-то не в форме, — говорит он.
И, ковыляя, скрывается в темноте.
Дверь распахивается. Входит Сонне. Я не сразу узнаю его. В руках у него большой огнетушитель, он в полном пожарном обмундировании с кислородным баллоном на спине. За его спиной стоят Мария и Фернанда.
Пока мы смотрим друг на друга, сирена умолкает, и давление воды в пожарной системе постепенно падает, и наконец она перестает течь. Сквозь звуки падающих со стен и потолка капель и журчания ручейков по полу в комнате становится слышен далекий звук волн, разбивающихся о форштевень «Кроноса».
Влюбленности придают слишком большое значение. На 45 процентов влюбленность состоит из страха, что вас отвергнут, на 45 процентов — из маниакальной надежды, что именно на сей раз эти опасения не оправдаются, и на жалкие 10 процентов — из хрупкого ощущения возможности любви.
Я больше не влюбляюсь. Подобно тому как не заболеваю весенней лихорадкой.
Но каждого, конечно же, может поразить любовь. В последние недели я каждую ночь позволяла себе несколько минут думать о нем. Я позволяю себе всем существом почувствовать, как тоскует тело, вспомнить, каким я видела его еще до того, как узнала. Я вижу его внимание, вспоминаю его заикание, его объятия, ощущение его мощного внутреннего стержня. Когда эти картины начинают слишком уж светиться тоской, я их прерываю. Во всяком случае, делаю такую попытку.
Это не влюбленность. Для влюбленного человека я слишком ясно все вижу. Влюбленность — это своего рода безумие. Сродни ненависти, холодности, злобе, опьянению, самоубийству.
Случается — крайне редко, но случается, — что я вспоминаю обо всех своих прежних влюбленностях. Вот, например, сейчас.
Напротив меня, за столом в офицерской кают-компании, сидит человек, которого называют Тёрк. Если бы эта встреча произошла десять лет назад, я, возможно, влюбилась бы в него.
Бывает, что обаяние человека столь велико, что оно преодолевает все показное в нас, свойственные нам предрассудки и внутренние преграды и доходит до самых печенок. Пять минут назад мое сердце попало в тиски, и теперь эти тиски сжимаются. Одновременно с этим ощущением начинает подниматься температура, которая является реакцией на перенесенное напряжение, и появляется головная боль.
Десять лет назад такая головная боль привела бы к сильному желанию прижаться губами к его губам и увидеть, как он теряет самообладание.
Теперь я могу наблюдать за тем, что происходит со мной, испытывая глубокое уважение к этому явлению, но прекрасно понимая, что это не что иное, как кратковременная опасная иллюзия.
Фотографии запечатлели его красоту, но сделали ее безжизненной, словно это красота статуи. Они не передали его обаяния. Оно двойственно. Одновременно излучение, направленное наружу, и притяжение к себе.
Даже когда он сидит, он очень высокий. Почти металлически белые волосы собраны сзади в хвост.
Он смотрит на меня, и боль начинает еще сильнее пульсировать в ноге, спине и затылке, и передо мной проносится, словно образцы ледяных формаций, которые мы должны были идентифицировать на экзамене, целый ряд мальчиков и мужчин, которые на протяжении моей жизни оказывали на меня подобное воздействие.
Потом я возвращаюсь в реальность и прихожу в себя. Волосы у меня на затылке встают дыбом, напоминая мне, что, даже если забыть о том, кто он такой, именно этот человек стоял на холоде в метре от меня той ночью, когда мы оба ждали у «Белого сечения». Свечение вокруг головы — это были его удивительные светлые волосы.
Он внимательно смотрит на меня.
— Почему на носовой палубе? — Лукас сидит в конце стола. Он говорит с Верленом, сидящим наискосок от меня. Слегка сгорбившимся и покорным.
— Грелся. Перед тем как вернуться к работе с полозьями.
Теперь я вспоминаю. «Киста Дан» и «Магги Дан», суда компании «Лауритсен» для арктических плаваний, — корабли моего детства. Еще до американской базы, до перелетов из Южной Гренландии. Для экстремальных ситуаций, таких как, например, вмерзание в лед, они были оборудованы особыми спасательными дюралевыми шлюпками, к которым снизу были прикреплены полозья, так что их можно было тащить по льду, как сани. Креплением таких полозьев Верлен и занимался.
— Ясперсен.
Он смотрит на лист бумаги, лежащий перед ним.
— Вы покинули прачечную за полчаса до конца вашей вахты, то есть в 15:30, чтобы прогуляться. Вы пошли вниз, в машинное отделение, увидели дверь, открыли ее и пошли по туннелю к лестнице. Какого черта вам там было надо?
— Хотелось узнать, над чем я каждый день прохожу.
— И что дальше?
— Там оказалась дверь. С двумя ручками. Я берусь за одну из них — и раздается сирена. Сначала я решила, что это я ее включила.
Он переводит взгляд с Верлена на меня. Голос его глух от гнева.
— Вы с трудом держитесь на ногах.
Я смотрю Верлену в глаза.
— Я упала. Когда сработала сигнализация, я сделала шаг назад и упала с лестницы. Я, должно быть, ударилась головой об одну из ступенек.
Лукас кивает, медленно и разочарованно.
— У вас есть вопросы, Тёрк?
Он не меняет позы. Он просто наклоняет голову. Ему можно дать и тридцать пять лет, и сорок пять.
— Вы курите, Ясперсен?
Как хорошо я помню этот голос. Я качаю головой.
— Спринклерная система включается по секциям. Вы где-нибудь чувствовали запах дыма?
— Нет.
— Верлен, где были ваши люди?
— Я пытаюсь это выяснить.
Тёрк поднимается. Он стоит прислонившись к столу и задумчиво смотрит на меня.
— Согласно часам на мостике, сигнализация сработала в пятнадцать пятьдесят семь. Она выключилась через три минуты сорок пять секунд. Все это время вы находились в зоне действия спринклеров. Почему вы не промокли до нитки?
Нет и следа тех чувств, которые я только что испытала. Сквозь лихорадку я понимаю только одно — еще один человек, облеченный властью, мучает меня. Я смотрю ему прямо в глаза.
— Большая часть того, с чем мне приходится сталкиваться в жизни, стекает с меня, как с гуся вода.
Горячая вода приносит облегчение. Я, с детства привыкшая к молочно-белым, ледяным ваннам из талой воды, попала в зависимость от горячей. Это одна из тех зависимостей, которые я за собой признаю. Как и потребность иногда пить кофе, иногда наблюдать, как на солнце сверкает лед.
Вода в кранах «Кроноса» — настоящий кипяток, и я, сделав себе такую, что еще немного — и обожгусь, встаю под душ. Утихает боль в затылке и спине, боль от синяков на животе, и почти совсем перестает болеть все еще распухшая, покалеченная нога. Потом температура у меня поднимается еще выше, меня начинает сильнее знобить, но я все равно продолжаю стоять под душем, а потом все проходит, и остается лишь слабость.
Взяв на камбузе термос с чаем, я несу его в свою каюту. Поставив его в темноте на стол, я закрываю дверь, облегченно вздыхаю и зажигаю свет.
На моей кровати в белом тренировочном костюме сидит Яккельсен, его зрачки исчезли в глубине мозга, оставив кварцево-стеклянный взгляд, выражающий напускное самодовольство.
— Слушай, ты понимаешь, что я тебя спас?
Я жду, пока в руках и ногах пройдет напряжение от пережитого испуга, чтобы можно было спокойно сесть.
— Мир моря, говорю я себе, слишком суров для Смиллы. Поэтому я иду в машинное отделение, сажусь и жду. Ведь если хочешь тебя увидеть, то надо просто спуститься вниз. И тогда ты рано или поздно пройдешь мимо. Я вижу, что прямо за тобой идут Верлен, Хансен и Морис. Но я не двигаюсь. Ведь я запер дверь на палубу — у вас нет другого пути назад.
Я мешаю чай. Ложечка звенит о чашку.
— Когда тебя несут назад в мешке, я все еще там сижу. Мне понятны их проблемы. Ведь выбрасывать отходы с камбуза и тех, кто вам не нравится, за борт — это прошлый век. На мостике постоянно находятся два человека, а палуба освещена. Тому, кто перебросит через планширь что-нибудь больше спички, грозят неприятности и следствие. Нам пришлось бы идти в Готхоп, и тут все бы кишмя кишело маленькими кривоногими гренландцами в полицейской форме.
Он соображает, что говорит с одним из маленьких кривоногих гренландцев.
— Извини, — говорит он.
Где-то бьют четыре двойных удара, четыре склянки, единица измерения времени в море, времени, которое не делает различия между днем и ночью, но знает лишь монотонную смену четырехчасовых вахт. Эти удары усиливают ощущение неподвижности — будто мы никогда и не отплывали, а оставались на одном и том же месте во времени и пространстве и лишь глубже и глубже зарывались в бессмысленность.
— Хансен остался стоять у люка в машинное отделение. Поэтому я пошел на палубу и вперед на трап левого борта. Когда поднимается Верлен, становится ясно, чем все это пахнет. Верлен караулит на палубе, Хансен у люка, а Морис остался один с тобой внизу. Что это может значить?
— Может быть, то, что Морису захотелось быстренько трахнуться?
Он задумчиво кивает.
— Что-то в этом есть. Но ему подавай молоденьких девочек. Интерес к зрелым женщинам приходит только с опытом. Я знаю, что они хотят сбросить тебя в трюм. И ведь хорошо придумано, а? Высота там двенадцать метров. Будет выглядеть так, будто ты сама упала. Потом только снять с тебя мешок — и все. Вот почему тебя несли так осторожно. Чтобы не оставить никаких следов.
Он просто сияет. Довольный тем, что он все вычислил.
— Я иду в твиндек и оттуда к трапу. Через ступеньки мне видно, как Морис втаскивает тебя в дверь. Он даже не запыхался при этом. Еще бы — каждый день в спортивной каюте. Двести килограммов на силовом тренажере и двадцать пять километров на велотренажере. Надо принимать решение. Ты ведь для меня никогда ничего не делала, так? Более того, от тебя были одни неприятности. И в тебе есть что-то чертовски, что-то такое…
— От старой девы?
— Вот-вот. С другой стороны, Морис мне никогда не нравился.
Он делает эффектную паузу.
— Я поклонник женщин. Поэтому я зажигаю сигарету. Мне вас не видно — вы на платформе. Но я беру датчик в рот, выдыхаю, и сигнализация срабатывает.
Он внимательно смотрит на меня.
— Морис появляется на трапе. Море крови. Спринклеры смывают ее с лестницы. Маленькая речка. Может стошнить. Почему они так стараются? Что ты им сделала, Смилла?
Мне необходима его помощь.
— До настоящего момента меня терпели. Все это случилось, только когда я приблизилась к корме.
Он кивает:
— Это всегда были владения Верлена.
— Пойдем сейчас на мостик, — говорю я, — и расскажем все это Лукасу.
— Ни за что.
На лице у него появились красные пятна. Я жду. Но он почти не может говорить.
— Верлен знает, что ты сидишь на игле?
Он реагирует с тем преувеличенным чувством собственного достоинства, которое иногда встречаешь у людей, достигших дна.
— Это я управляю наркотиками, а не они управляют мной.
— Но Верлен разгадал тебя. Он может рассказать о тебе. Почему ты так этого боишься?
Он внимательно изучает свои тенниски.
— Откуда у тебя ключ, который подходит ко всем дверям, Яккельсен?
Он мотает головой.
— Я уже была на мостике, — говорю я. — С Верленом. Мы пришли к выводу, что сигнализация сработала сама по себе. И что я упала с лестницы от неожиданности.
— Лукас не клюнет на эту удочку.
— Он нам не верит. Но сделать ничего не может. О тебе вообще не было речи.
Он испытывает облегчение. Потом у него возникает мысль.
— Почему ты не сказала, что произошло?
Я должна обеспечить себе его поддержку. Это — как попытка построить что-то на песке.
— Меня не интересует Верлен. Меня интересует Тёрк.
На его лице снова паника.
— Слушай, это гораздо хуже. Я знаю, что тут дело нечисто, он — это bad news[50].
— Я хочу знать, за чем мы плывем.
— Я же сказал тебе, мы плывем за наркотиками.
— Нет, — говорю я. — Это не наркотики. Наркотики привозят из тропиков. Из Колумбии, из Бирмы, из Пакистана. И их отправляют в Европу. Или США. Они не попадают в Гренландию. Во всяком случае, не в таких количествах, что нужно судно водоизмещением четыре тысячи тонн. Тот передний трюм — это специальное помещение. Я никогда ничего подобного не видела. Оно может стерилизоваться паром. Можно регулировать состав воздуха, температуру, влажность. Ты все это видел и обо всем этом думал. Ну и для чего это, по-твоему?
Его руки живут своей жизнью, беспомощно и суетливо двигаясь над моими подушками, словно птенцы, выпавшие из гнезда. Его рот открывается и закрывается.
— Что-то живое, детка. Или же это лишено всякого смысла. Они собираются везти что-то живое.
Сонне открывает мне дверь медицинской каюты. Время 21 час. Я нахожу марлевую повязку. Свою неуверенность он подкрепляет положением «смирно». Потому что я женщина. Потому что он меня не понимает. Потому что он что-то пытается сказать.
— В твиндеке, когда мы пришли с огнетушителями, на вас было несколько пожарных одеял.
Я смазываю то место, где содрана кожа, слабым раствором перекиси водорода. Мне не нужно никаких особых дезинфицирующих средств. Я должна почувствовать, что жжет, — и тогда поверю, что действует.
— Я вернулся назад. Но их там не оказалось.
— Кто-то их, наверное, убрал, — говорю я. — Хорошее дело — порядок.
— Но они не убрали вот это.
За спиной он держал мокрый, сложенный джутовый мешок. От крови Мориса остались большие бурые пятна.
Я кладу повязку на рану. На повязке есть нечто вроде клея, благодаря которому она сама прилипает.
Я беру большой эластичный бинт. Он провожает меня до дверей. Он приличный молодой датчанин. Ему бы следовало плыть сейчас на борту танкера Восточно-азиатской компании. Он мог бы стоять на мостике одного из судов компании «Лауритсен». Он мог бы сидеть дома у папы с мамой в Эрёскёпинге под часами с кукушкой, и есть котлетки с красным соусом, и хвалить мамину стряпню, и быть предметом папиной преувеличенной гордости. Вместо этого он оказался здесь. В худшем обществе, чем он даже может себе вообразить. Мне становится его жалко. Он частичка хорошей Дании. Честность, прямота, инициатива, повиновение, коротко стриженные волосы и порядок в финансовых делах.
— Сонне, — говорю я, — вы из Эрёскёпинга?
— Из Сванеке.
Он ошарашен.
— Ваша мама делает котлеты?
Он кивает.
— Хорошие котлеты? С хрустящей корочкой?
Он краснеет. Он хочет возмутиться. Хочет, чтобы его воспринимали всерьез. Хочет поддерживать свой авторитет. Как и Дания. Голубые глаза, румяные щеки и честные намерения. Но вокруг него крупные силы: деньги, бурное развитие, наркотики, столкновение нового и старого миров. А он и не понял, что происходит. Не понял, что его будут терпеть, только пока он будет идти в ногу. И что это — умение идти в ногу — все, на что ему хватает фантазии.
Для того чтобы положить конец всему этому, нужны совсем другие таланты. Более грубые, более проницательные. Гораздо более ожесточенные.
Протянув вперед руку, я треплю его по щеке. Не могу удержаться. Румянец поднимается вверх по шее, словно под кожей распускается роза.
— Сонне, — говорю я. — Я не знаю, что вы делаете, но продолжайте в том же духе.
Я закрываю дверь своей каюты, засовываю стул под ручку и сажусь на кровать.
Каждый, кто подолгу путешествовал в холодных краях, рано или поздно оказывался в ситуации, когда не умереть — значит не заснуть. Смерть является частью сна. Тот, кто замерзает насмерть, проходит короткую стадию сна. Тот, кто умирает от кровотечения, засыпает, тот, кого накрывает плотная лавина мокрого снега, засыпает перед смертью от удушья.
Мне необходимо поспать. Но нельзя, еще нельзя. В этой ситуации некоторым отдыхом является зыбкое состояние между сном и явью.
Во время первой конференции народов, живущих в приполярных областях, мы обнаружили, что все эти народы имеют общее сказание о Вороне — арктический миф о сотворении мира. Вот что говорится в нем о Вороне.
«Однако он тоже начинал в облике человека, и он двигался ощупью во тьме, и деяния его были случайными, пока ему не открылось, кто он был и что ему надо делать».
Понимание того, что тебе надо делать. Может быть, это то, что мне дал Исайя. Что может дать каждый ребенок. Ощущение смысла. Ощущение того, что через меня и далее через него катится колесо — мощное, неустойчивое и вместе с тем необходимое движение.
Именно это движение оказалось прерванным. Тело Исайи на снегу — это разрыв. Пока он был жив, он давал всему основание и смысл. И, как всегда бывает, я поняла, сколько он значил, только когда его не стало.
Теперь смысл заключается в том, чтобы понять, почему он умер. Проникнуть внутрь, бросить свет на ту чрезвычайно малую и всеобъемлющую частность, которой является его смерть.
Я наматываю эластичный бинт на ногу и пытаюсь восстановить в ней кровообращение. Потом я выхожу из своей каюты и тихо стучу в дверь Яккельсена.
Он все еще находится под химическим воздействием. Но оно начинает проходить.
— Я хочу попасть на шлюпочную палубу, — говорю я. — Сегодня ночью. Ты должен мне помочь.
Он вскакивает на ноги и направляется к двери. Я не пытаюсь остановить его. У такого человека, как он, нет никакой особой свободы выбора.
— Да ты не в своем уме. Это закрытая территория. Прыгни в море, детка, лучше вместо этого прыгни в море.
— Тебе придется это сделать, — говорю я. — Или же я буду вынуждена пойти на мостик и попросить их забрать тебя и в присутствии свидетелей закатать твои рукава, так, чтобы можно было уложить тебя в медицинской каюте, привязать ремнями к койке и запереть, поставив охрану.
— Ты бы этого никогда не сделала.
— Сердце мое обливалось бы кровью. Потому что мне пришлось бы выдать морского героя. Но у меня бы не было другого выхода.
Он борется с собой.
— Кроме того, я бы шепнула Верлену пару слов о том, что ты видел.
Именно это последнее сломало его. Он не может сдержать дрожь.
— Он разрежет меня на куски, — говорит он. — Как ты можешь такое делать, после того как я спас тебя?
Может быть, я и могла бы заставить его понять это. Но потребовалось бы объяснить ему то, что я объяснить не могу.
— Я хочу, — говорю я, — я должна знать, ради чего мы плывем. Для чего оборудован этот трюм?
— Зачем, Смилла?
Все начинается и заканчивается тем, что человек падает с крыши. Но в промежутке — целый ряд связей, которые, возможно, никогда не будут распутаны. Яккельсену необходимо убедительное объяснение. Европейцам необходимы простые объяснения. Они всегда предпочтут однозначную ложь полной противоречий правде.
— Затем что я в долгу, — говорю я. — В долгу перед тем, кого люблю.
Это не ошибка, когда я говорю в настоящем времени. Это только в узком, физическом смысле Исайя перестал существовать.
Яккельсен разочарованно и меланхолично уставился на меня.
— Ты никого не любишь. Ты даже саму себя не любишь. Ты не настоящая женщина. Когда я тащил тебя вверх по лестнице, я увидел что-то торчащее из мешка. Отвертку. Словно маленький член. Ты же проткнула его.
Его лицо выражает глубокое удивление.
— Я тебя никак не могу понять. Ты — добрая фея в обезьяньей клетке. Но ты чертовски холодна, ты похожа на привидение, предвещающее беду.
Когда мы выходим под открытый навес на верхней палубе, на мостике бьют два двойных удара —два часа ночи, середина ночной вахты.
Ветер стих, температура упала, и pujuq — туман воздвиг четыре стены вокруг «Кроноса».
Рядом со мной уже начал дрожать Яккельсен. Он не привык к холоду.
Что-то случилось с очертаниями судна. С леером, мачтами, прожекторами, радиоантенной, которая на высоте 30 метров простирается от передней до задней мачты. Я протираю глаза. Но это не видение.
Яккельсен прижимает палец к перилам и убирает его. На том месте, где он растопил тонкий молочный слой льда, остается темный след.
— Есть два вида обледенения. Неприятное, которое возникает оттого, что волны захлестывают палубу и вода замерзает. Все больше и больше, быстрее и быстрее, когда ванты и все вертикальные предметы начинают утолщаться. И по-настоящему скверное. Обледенение, которое возникает от морского тумана. Тут не надо никаких волн, оно просто ложится на все вокруг. Оно просто есть — и все.
Он делает движение рукой в сторону белизны:
— Это начало скверного. Еще четыре часа — и надо доставать ледовые дубинки.
Движения его ленивы, но глаза блестят. Ему бы очень не понравилось сбивать лед. Но где-то внутри него даже эта сторона океанской стихии рождает безумную радость.
Я прохожу десять метров вперед в направлении носовой части судна. Туда, где меня не видно с мостика. Но откуда мне видна часть окон шлюпочной палубы. Все они темны. Во всех окнах надстройки, кроме офицерской кают-компании, где горит слабый свет, тоже темно. «Кронос» спит.
— Они спят.
Он ходил на корму, чтобы посмотреть на те окна, которые выходят туда.
— Нам всем следовало бы спать, черт возьми.
Мы поднимаемся на три этажа на шлюпочную палубу. Он идет еще выше. Отсюда ему будет видно, если кто-нибудь покинет мостик. Или если кто-нибудь покинет шлюпочную палубу. В мешке, например.
На мне моя черная форма официантки. Здесь в два часа ночи она не имеет почти никакой ценности в качестве оправдания, но я ничего другого не смогла придумать. Я действую с ощущением, что мне не следует задумываться. Потому что есть только путь вперед и нет возможности остановиться. Я вставляю ключ Яккельсена в замочную скважину. Он легко входит. Но не поворачивается. Замок поменяли.
— Слушай, это знак, что надо бросить это дело.
Спустившись вниз, он встает за моей спиной. Я хватаю его за нижнюю губу. Синяк еще не совсем прошел. Он хочет что-то сказать, но не может.
— Если это и знак, то знак того, что за этой дверью есть нечто такое, что они постарались скрыть от нас.
Я шепчу ему в ухо. Потом отпускаю его. Ему есть что сказать, но он подавляет это в себе. Понурив голову, он следует за мной. Когда представится возможность, он возьмет реванш и растопчет меня, или продаст меня кому угодно, или столкнет меня в пропасть. Но сейчас он сломлен.
Любое помещение, назначением которого является какая-то форма совместного времяпрепровождения, начинает казаться ненастоящим, когда его покидают. Театральные сцены, церкви, залы ресторанов. В кают-компании темно, она безжизненна и тем не менее населена воспоминаниями о жизни и обедах.
На камбузе сильно пахнет кислым, дрожжами и алкоголем. Урс рассказывал мне, что его тесто поднимается шесть часов, с десяти вечера до четырех утра. В нашем распоряжении полтора, самое большее два часа.
Когда я открываю раздвижные двери, до Яккельсена доходит, что будет дальше.
— Я знал, что ты не в своем уме. Но что в такой степени…
Кухонный лифт вымыт, и в него поставлен поднос с чашками, блюдцами, тарелками, вилками, ножами и салфетками. Символическая подготовка Урса к завтрашнему дню. Я убираю поднос с посудой.
— У меня клаустрофобия, — говорит Яккельсен.
— Ты и не поедешь.
— У меня она бывает и из-за других.
Помещение лифта внутри прямоугольное. Сев на кухонный стол, я боком залезаю внутрь. Сначала я проверяю, можно ли вообще так глубоко спрятать голову между колен. Потом засовываю в лифт верхнюю часть тела.
— Ты нажмешь кнопку шлюпочной палубы. Когда я выйду, лифт должен остаться там. Чтобы не было лишнего шума. Потом ты пойдешь к лестнице и будешь ждать. Если кто-нибудь будет тебя гнать, все равно оставайся. Если будут настаивать, иди в свою каюту. Жди меня в течение часа. Если не вернусь, разбуди Лукаса.
Он беспокойно двигает руками:
— Я не могу, пойми, не могу.
Мне приходится вытянуть ноги, одновременно я стараюсь не попасть руками в стоящее на столе дрожжевое тесто.
— Почему это?
— Послушай, он мой брат. Именно поэтому я на судне. Именно поэтому у меня есть ключ. Он думает, что я вылечился.
Я в последний раз наполняю легкие, выдыхаю и скрючиваюсь в маленьком ящике.
— Если я не вернусь через час, ты разбудишь Лукаса. Это твой единственный шанс. Если вы не придете за мной, я все расскажу Тёрку. Он заставит Верлена заняться тобой. Верлен — это его человек.
Мы не зажигали свет, на камбузе темно, видны лишь слабые отсветы моря и отражение тумана. И все же я вижу, что попала в точку. Хорошо, что мне не видно его лица.
Я прячу голову между коленей. Двери сдвигаются. Подо мной в темноте слышно легкое жужжание электромотора, и я поднимаюсь наверх.
Движение продолжается секунд пятнадцать. Единственное ощущение — беспомощность. Страх, что кто-то ждет меня наверху.
Я достаю отвертку. Чтобы было, что им предложить, когда они распахнут двери и вытащат меня.
Но ничего не происходит. Лифт останавливается в своей темной шахте, и я сижу, и нет ничего, кроме боли в ногах, морской качки и далекого шума двигателя, который сейчас едва различим.
Я просовываю отвертку между раздвижными дверями и нажимаю. Потом на спине выползаю на поверхность стола.
В комнату попадает слабый свет. Это топовые кормовые огни, свет которых проникает на этот этаж через верхний световой люк. Комната представляет собой небольшую кухню с холодильником, столиком и маленькой плитой.
Дверь ведет в узкий коридор. В коридоре я сажусь на корточки и жду.
Люди ломаются во время переходных периодов. В Скоресбюсунде, когда зима начинала убивать лето, люди стреляли друг в друга из дробовиков. Нетрудно плыть на волне благополучия, когда уже установлено равновесие. Трудным является новое. Новый лед. Новый свет. Новые чувства.
Я жду. Это мой единственный шанс. Это единственный шанс для любого человека — дать себе время привыкнуть.
Переборка передо мной подрагивает от шума далекого двигателя, находящегося под нами. За ней должна быть дымовая труба. Вокруг ее большого прямоугольного корпуса и построен этот этаж.
Слева на высоте пола я вижу слабый свет. Это дежурная лампочка на лестнице. Эта дверь — мой путь отсюда.
Справа от меня сначала тихо. Потом из тишины появляется дыхание. Оно гораздо тише всех остальных звуков судна. Но после шести дней на борту обычные звуки стали незаметным фоном, на котором отчетливо слышны все, отличающиеся от них. Даже посапывание спящей женщины.
Это означает, что здесь, по левому борту, есть одна, возможно, две каюты, и напротив будет одна или две. То есть салон и кают-компания выходят на носовую палубу.
Я продолжаю сидеть. Через какое-то время слышно, как вдалеке журчит вода. На «Кроносе» туалеты с системой смыва высоким давлением. Где-то под нами или над нами спустили воду в туалете. Звук в трубах говорит о том, что душевая и туалеты этого этажа находятся перед дымовой трубой и примыкают к ней.
В кармане передника лежит будильник, который я взяла с собой. Что мне было еще делать? Посмотрев на него, я встаю.
Замок входной двери на задвижке. Я открываю его, чтобы можно было быстро выйти. Но главным образом для того, чтобы можно было войти.
Между коротким коридором у входной двери и тем помещением, которое, по-видимому, является салоном, я ощупью нахожу дверь. Я прикладываю к ней ухо, стою и жду. Слышен только далекий звук судового колокола, бьющего склянки. Я открываю дверь, за которой еще большая тьма, чем та, из которой я иду. Тут я тоже жду. Потом зажигаю свет. Загорается не обычный свет. Над сотней очень маленьких закрытых аквариумов, размещенных в резиновом обрамлении на штативах, закрывающих три стены, вспыхивает сотня ламп. В аквариумах — рыбки. Их такое количество, и они такие разные, что это не идет ни в какое сравнение с любым магазином по продаже аквариумных рыбок.
Вдоль одной стены стоит черный крашеный стол, в который вмонтированы две большие плоские фарфоровые раковины со смесителями, управляемыми с помощью локтей. На столе две газовые горелки и две бунзеновские горелки, все стационарно подключенные медными трубами к газовому крану. На столике рядом прикреплен автоклав. Лабораторные весы, pH-метр, большой фотоаппарат с гармошкой на штативе, бифокальный микроскоп.
Под столом находится металлическая полка с маленькими, глубокими ящиками. Я заглядываю в некоторые из них. В картонной коробке из химической лаборатории «Струер» лежат пипетки, резиновые трубки, пробки, стеклянные лопаточки и лакмусовая бумага. Химические препараты в маленьких стеклянных колбах. Магний, марганцовокислый калий, железные опилки, порошок серы, кристаллы медного купороса. У стены в деревянных ящиках, обернутые в солому и картон, стоят маленькие бутыли с кислотой. Фтористоводородная кислота, соляная кислота, уксусная кислота различной концентрации.
На противоположном столе стационарно закрепленные пластмассовые кюветки, проявители, увеличитель. Я ничего не понимаю. Комната оборудована как нечто среднее между музеем «Датский аквариум» и химической лабораторией.
В салоне двойные двери с филенками. Напоминание о том, что «Кронос» был построен с претензией на былую элегантность пятидесятых, уже тогда казавшуюся старомодной. Комната находится прямо под навигационным мостиком и одного с ним размера, как обычная датская гостиная с низким потолком. В ней шесть больших окон, выходящих на носовую палубу. Все они покрыты льдом, и сквозь него проникает слабый сине-серый свет.
Вдоль стены по левому борту деревянные и картонные коробки без всяких надписей, которые удерживаются на месте натянутым между двумя радиаторами фалом.
В середине комнаты стоит привинченный к полу стол, в углублениях которого — несколько термосов. Вдоль двух стен установлены длинные рабочие столы с лампами «Луксо». Маленький фотокопировальный аппарат привинчен к переборке. Рядом с ним — телефакс. Полка на стене заставлена книгами.
Направляясь к ней, я вижу морскую карту. Она лежит под пластиной из оргстекла, не дающей отражений, поэтому я ее не сразу заметила.
Текст на полях отрезан, так что мне надо несколько минут, чтобы определить, что это за карта. На морской карте материк — это деталь, одна лишь линия, контур, который пропадает в рое цифр, обозначающих глубины. Потом я узнаю мыс напротив Сисимиута. Под пластиной, по краю карты, положено несколько небольших фотокопий специальных карт. «Средневременной срез от зенита Луны (апогей или перигей) по Гринвичу до прилива у берегов Западной Гренландии». «Схема поверхностных течений к западу от Гренландии». «Карта секторного деления в районе Хольстейнсборга».
Наверху, у самой переборки, лежат три фотографии. Две из них — это черно-белая аэрофотосъемка. Третья напечатана на цветном принтере и похожа на фрактальную фигуру из тех, что описаны Мандельбротом[51]. На всех в центре один и тот же контур. Свернувшаяся почти кольцом фигура с отверстием в центре. Словно похожий на рыбку пятинедельный эмбрион, который свернулся вокруг жабр.
Открыть картотечные шкафы не удается — они заперты. Я рассматриваю книги, когда где-то на этаже открывается дверь. Выключив лампу, я примерзаю к полу. Открывается и закрывается какая-то другая дверь, и становится тихо. Но этаж уже больше не кажется спящим. Где-то есть люди, которые не спят. Нет необходимости смотреть на часы. Времени достаточно, но находиться здесь более у меня уже не хватает нервов.
Я уже берусь за ручку входной двери, когда слышу, что кто-то поднимается по трапу. Я отступаю назад в коридор. В замок вставляют ключ. На мгновение наступает замешательство, так как дверь не закрыта. Распахнув кухонную дверь, я захожу внутрь и закрываю ее за собой. Кто-то идет по коридору. Шаги кажутся осторожными, изучающими, может быть, он удивляется, почему не закрыта дверь, может быть, собирается обыскать весь этаж. А может быть, у меня галлюцинации. Я заставляю себя залезть на кухонный стол и в лифт. Задвигаю двери, но изнутри их невозможно закрыть полностью.
Дверь в коридор открывается, зажигается свет. На полу, прямо напротив той щели, которую мне не удалось закрыть, стоит Сайденфаден. Он в уличной одежде, его волосы все еще растрепаны после прогулки по палубе. Он подходит к холодильнику и исчезает из моего поля зрения. Раздается шипение углекислого газа, и он появляется снова. Он стоя пьет пиво прямо из банки.
На его лице отражается глубокое наслаждение, и одновременно он закашливается. В ту минуту взгляд его устремлен на меня, но при этом он меня не видит. И тут оглушительно громко начинает шуметь лифт.
Мне с трудом удается сжаться в тесном пространстве. Я могу только вытащить отвертку из пробки, готовясь к тому, что через две секунды последует разоблачение.
Лифт начинает опускаться.
В темноте надо мной открываются дверцы лифта. Но меня там уже нет — я еду вниз.
Я молю Бога, чтобы это оказался Яккельсен, который нарушил мой запрет и, обнаружив в шахте движение, нажал кнопку, чтобы спустить меня вниз. Я надеюсь, что, когда откроется дверь, будет темно. И что трясущиеся руки Яккельсена поддержат меня, когда я буду вылезать.
Я останавливаюсь, дверца осторожно отодвигается. Снаружи темно. Что-то холодное и влажное прижимается к моему бедру. Что-то ложится мне на колени. Что-то засовывают под колени. Потом дверь закрывается, лифт шумит, заработал двигатель, и я взмываю вверх.
Я перекладываю отвертку в левую руку и хватаю правой фонарик. Он на секунду загорается, и мне все становится видно.
В пяти сантиметрах от моих глаз, прислоненная к моему телу, стоит прохладная и влажная, покрытая капельками росы, полуторалитровая бутылка с этикеткой «Moet & Chandon 1986 Brut Imperial Rose». Розовое шампанское. На коленях у меня лежит бокал для шампанского. Под коленями горбится донышко еще одной бутылки.
Я ни минуты не сомневаюсь в том, что, когда люк откроется, я окажусь при ярком свете лицом к лицу с Сайденфаденом.
Но выходит иначе. Я насчитываю два удара — это означает, что я проехала мимо шлюпочной палубы. Я направляюсь на мостик, в офицерскую кают-компанию.
Лифт останавливается, потом наступает тишина — и больше ничего. Я пытаюсь открыть дверцы. Это почти невозможно — мешают бутылки.
Где-то открывается и закрывается дверь. Потом зажигается спичка. Я раздвигаю дверцы на один сантиметр. На большом обеденном столе, где я несколько дней назад подавала ужин, стоит свеча в подсвечнике. Ее поднимают и несут по направлению ко мне.
Дверцы раскрываются. Одной рукой я упираюсь в стену позади меня, чтобы вложить всю свою силу в удар. Я ожидаю увидеть Тёрка или Верлена. Бить я собираюсь в глаза.
Свет ослепляет меня, потому что оказывается слишком близко. Не видно ничего, кроме темных очертаний фигуры, которая одну за другой берет бутылки. Когда он забирает бокал, его рука на секунду задевает мое бедро.
Из комнаты доносится приглушенный возглас удивления.
Ко мне склоняется лицо Кютсова. Мы смотрим друг другу в глаза. Его глаза сегодня ночью выпучены, как будто с ним внезапно случился приступ базедовой болезни. Но он не болен в обычном смысле этого слова. Он чудовищно пьян.
— Ясперсен! — говорит он.
И тут мы оба замечаем отвертку. Она нацелена куда-то между его глаз.
— Ясперсен, — говорит он снова.
— Небольшой ремонт, — говорю я.
Трудно говорить, потому что скрюченная поза затрудняет дыхание.
— Любым ремонтом на борту занимаюсь я.
Говорит он авторитетно, но невнятно. Я высовываю голову из лифта.
— Я вижу, ты также курируешь винные запасы. Это заинтересует Урса и капитана.
Он краснеет — медленное, но радикальное изменение цвета, доходящее до фиолетового.
— У меня есть объяснение.
Через десять секунд он начнет соображать. Я высовываю руку.
— У меня нет времени, — говорю я. — Мне надо дальше работать.
В этот момент лифт едет вниз. Я в последний момент успеваю спрятать верхнюю часть тела внутрь. Меня охватывает злость оттого, что нет никакого устройства, блокирующего лифт, пока не закрыты двери.
Мысленно я успеваю пережить полное разоблачение, столкновение и трагический финал. Когда я доезжаю до камбуза, моей фантазии на большее уже не хватает.
Лифт здесь не останавливается. Он продолжает опускаться вниз.
Потом движение прекращается. Эти последние секунды лишили меня остатков сил. На моей стороне теперь только фактор внезапности. Толкнув двери, я рывком распахиваю их. Они с грохотом открываются. По направлению ко мне, покачиваясь, движется мешок с надписью: «50 кг. Картофель „Вильмосе“. Датская судовая провизия». Я высовываю обе ноги, упираюсь в мешок и нажимаю. Мешок останавливается, отклоняется назад и летит в самый дальний угол, приземляясь среди картонных коробок с надписью: «Морковь „Виуф Ламмефьорд“».
Стоя на полу, я нахожу равновесие. Я не чувствую под собой ног. Но в руках у меня отвертка.
Из-за мешка выходит Урс.
Я так и не нахожу, что сказать. Когда я, ковыляя, выхожу из комнаты, он все еще стоит на коленях.
— Bitte, Fräulein Smilla, bitte…[52]
Подсознательно я, должно быть, ждала тревоги. Вооруженных людей. Но «Кронос» погружен во тьму. Я миную три палубы, никого не встретив.
Трап внизу у мостика пуст. Яккельсена нигде не видно. Я наугад выхожу на палубу у мостика, прохожу через дверь, на которой написано «Офицерская кают-компания», и открываю дверь в мужской туалет.
Он стоит у раковины. Он причесывался. Лоб его прижат к зеркалу, как будто он хочет убедиться в том, что получилось действительно очень мило. Он зачесывал волосы за уши, назад. Но при этом он спит. Тело бессознательно и покорно следует за движениями качающегося судна и само по себе держится вертикально. Но он храпит. Рот его открыт, и язык немного высовывается.
Я засовываю руку в нагрудный карман его рабочей рубашки. Нахожу резиновую трубку. Он сбегал в туалет и для подкрепления сил укололся. Потом он решил немного привести себя в порядок. А потом обессилел.
Я ударяю его по ногам. Он тяжело падает на пол. Пытаюсь поднять его, но спина еще слишком болит. Мне удается только приподнять его голову.
— Ты пропустил Кютсова, — говорю я.
Легкая чувственная улыбка появляется у него на губах.
— Смилла. Я знал, что ты вернешься.
Я поднимаю его. Потом засовываю его голову в раковину и открываю кран с холодной водой. Когда он оказывается в состоянии стоять на ногах, я тяну его к трапу.
Мы спускаемся на пять ступенек, когда из дверей за нашей спиной выходит Кютсов.
Нет никакого сомнения, что сам он уверен в том, что крадется на цыпочках. На самом деле он может стоять на ногах только потому, что цепляется за все, за что можно ухватиться. Заметив нас, он резко останавливается, кладет руку на доску с барометром и пристально смотрит на меня.
Я прижимаю безвольное тело Яккельсена к перилам. Сама я двигаюсь с огромным трудом.
Изумление медленно пробивается сквозь его опьянение, которое сейчас, должно быть, еще усилилось после двух шипящих полуторалитровых бутылок.
— Ясперсен, — бормочет он. — Ясперсен…
Я чувствую, что бесконечно устала от мужчин и их дурных привычек. Так было с тех пор, как я приехала в Данию. Все время надо смотреть, чтобы не столкнуться с теми, кто, отравляя самих себя, думает при этом, что ведет себя с достоинством.
— Проваливай, господин старший механик, — говорю я.
Он тупо смотрит на меня.
По пути вниз мы никого больше не встречаем. Я заталкиваю Яккельсена в его каюту. Он, как тряпичная кукла, валится на кровать. Я поворачиваю его на бок. Грудные дети, алкоголики и наркоманы могут захлебнуться собственной рвотой. Затем я закрываю его дверь снаружи его собственным ключом.
Потом запираю и баррикадирую свою собственную. Время 4:15. Я посплю три часа, затем официально сообщу, что больна, и буду спать еще двенадцать. Все остальное подождет.
Мне удается поспать сорок пять минут. Через первые начинающиеся кошмары на поверхность сна проникают сперва электронное предупреждение, а затем требовательный голос Лукаса.
Я работаю менее чем в двух метрах от Верлена. Он орудует твердой резиновой палкой длиной с топор дровосека.
По тому, как сохнут мои губы, я понимаю, что мороз больше десяти градусов. Он работает без куртки. Одной рукой он держится за леер или за ограждение вокруг антенн радара. Другой он умелым, мягким движением, описывая дугу, заводит палку за спину и ударяет ею по крыше рубки с таким грохотом, будто разбивается стекло в витрине магазина. Лицо его покрыто потом, но движения неутомимы и легки. Каждый удар отбивает пластину льда площадью примерно в один квадратный метр.
Ветра нет, но короткая стоячая волна сильно раскачивает «Кронос». И туман — словно большие, влажные, белые плоскости во мраке.
Каждый раз, когда мы проходим через облако тумана, лежащее так низко, что кажется, оно плывет по воде, слой льда заметно утолщается. Ручкой ледового ломика я счищаю лед с антенн. Как только я заканчиваю с одной из них, я могу возвращаться к тому месту, откуда начинала. Где менее чем за две минуты нарос слой твердого серого льда толщиной в миллиметр.
Палуба и надстройка кажутся живыми. Не из-за маленьких темных фигурок, разбивающих лед, а из-за самого льда. Включено все палубное освещение. Сочетание света и льда создает сказочную картину. Ванты и штаги мачт покрыты тридцатисантиметровыми гирляндами льда, свисающими вниз и напоминающими настороженные лица. Якорные огни просвечивают сквозь ледяной панцирь, словно пылающий мозг в голове фантастического чудовища. Палуба — серое, застывшее море. Все вертикальные предметы с вопросительным видом поднимают вверх свои серые, холодные конечности.
Верлен работает у правого борта. За мной — леерное ограждение, а за ним — почти двадцать метров вниз до палубы. Передо мной за цоколями радаров и низкой мачтой с антеннами, рупором и передвижным прожектором для маневров в порту Сонне лопатой счищает лед. Те льдины, которые откалывает Верлен, он перекидывает через край, и они падают на шлюпочную палубу рядом со спасательной шлюпкой. Здесь в желтом защитном шлеме стоит Хансен, который отправляет их дальше за борт.
По левому борту Яккельсен коротким молотком отбивает лед с цоколей радаров. Он движется по направлению ко мне. В какой-то момент антенны закрывают нас от остальной части палубы.
Он засовывает молоток в карман куртки. Потом прислоняется спиной к радару. Достает из кармана сигарету.
— Как ты и предсказывал, — говорю я. — Скверное обледенение.
Лицо у него белое от усталости.
— Нет, — говорит он. — Оно начинается только при пяти-шести баллах по шкале Бофорта и при температуре около нуля. Он слишком рано вызвал нас на палубу.
Он оглядывается. В непосредственной близости никого нет.
— Когда я раньше ходил в море, то капитан вел судно, а время отсчитывали по календарю. Если входили в зону обледенения, то снижали скорость. Или меняли маршрут. Или же поворачивали и шли по ветру. Только в последние несколько лет все изменилось. Теперь все решают судовладельцы, теперь суда водят, сидя в конторах в больших городах. А время отсчитывают вот по этому.
Он показывает на ручные часы.
— Но мы, по-видимому, куда-то спешим. Поэтому они и приказали ему плыть прежним курсом. Что он и делает. Он начинает терять чутье. Потому что раз уж нам надо пройти все это, то не стоило сейчас вызывать нас на палубу. Небольшое судно может вынести обледенение в десять процентов своего водоизмещения. Мы могли бы плыть, имея на себе пятьсот тонн без всяких проблем. Он мог бы послать пару матросов, чтобы очистить антенны.
Я счищаю лед с радиопеленгаторной антенны. Пока я работаю, я не засыпаю. Как только я останавливаюсь, я начинаю проваливаться в сон.
— Он боится, что мы потеряем крейсерскую скорость. Боится, что мы что-то сделаем не так. Или что вдруг станет хуже. Это все нервы. Они уже никуда не годятся.
Он бросает свою недокуренную сигарету на лед. Мимо нас проходит еще одно облако тумана. Кажется, что сырость приклеивается к уже образовавшемуся льду. На мгновение Яккельсен почти исчезает из виду.
Я работаю, двигаясь вокруг радара. Все время стараясь быть в поле зрения и Яккельсена, и Сонне.
Верлен находится прямо рядом со мной. Он молотит так близко от меня, что его резкие движения гонят морозный воздух прямо мне в лицо. Удары его падают у подножия металлического цоколя с точностью хирургического скальпеля, отрывая прозрачную пластину льда. Он пинает ее ногой в сторону Сонне. Лицо его оказывается рядом с моим.
— Почему? — спрашивает он.
Я держу ломик для льда, отведя его немного назад. В стороне, вне пределов слышимости, Сонне очищает нижнюю часть мачты ручкой лопаты.
— Я знаю почему, — говорит он. — Потому что Лукас все равно бы не поверил.
— Я могла бы показать на раны Мориса, — говорю я.
— Несчастный случай на работе. Шлифмашина заработала, когда он менял диск. Гаечный ключ ударил в плечо. Об этом доложено, и даны необходимые объяснения.
— Несчастный случай. Как и с мальчиком на крыше.
Его лицо совсем близко. На нем не выражается ничего, кроме недоумения. Он не понимает, о чем я говорю.
— Но с Андреасом Лихтом, — говорю я, — стариком на шхуне, работа была более топорной.
Когда его тело сжимается, возникает иллюзия, что он замерзает, так же как и все на судне вокруг него.
— Я видела вас на набережной, — лгу я. — Когда плыла к берегу.
Размышляя о том, что следует из моих слов, он выдает себя. На мгновение откуда-то изнутри его тела выглядывает больное животное, обычно скрытое, подобно тому как его белые зубы тонкой оболочкой прикрывают следы истязаний.
— В Нууке будет расследование, — говорю я. — Полиция и ВМФ. Одно лишь покушение на убийство обеспечит тебе два года. Теперь они займутся и смертью Лихта.
Он улыбается мне широкой ослепительной улыбкой:
— Мы не идем в Готхоп. Мы идем к плавучему нефтехранилищу. Оно находится на расстоянии двадцати морских миль от суши. Берега даже не видно.
Он с интересом смотрит на меня.
— А вы сопротивляетесь, — говорит он. — Даже жаль, что вы здесь в таком одиночестве.