Знакомство с Виландом и Гердером. – «История отпадения нидерландских провинций», «Боги Греции» и «Художники». – Профессура в Йене и блестящий успех вступительной лекции Шиллера. – Влечение к «семейному существованию». – Знакомство с семьей фон Ленгефельд. – Характеристика Каролины и Лотты. – Дуализм любви Шиллера. – Счастливый брак поэта. – Усиленные занятия и опасная болезнь в Эрфурте и Йене. – Датский поэт Баггезен и великодушие принца Августенбургского и графа Шиммельмана. – Занятия философией и «История Тридцатилетней войны». – Отношение к французской революции. – Путешествие на родину и свидание с родителями. – Рождение первого сына в Людвигсбурге. – «Письма об эстетическом развитии человека»
Никем не узнанный, никем не жданный, кроме г-жи фон Кальб, с которой он в тот же день и свиделся, прибыл Шиллер в только что опустевший Веймар. Гёте уехал в Италию, герцог Карл Август поступил на прусскую службу. Только Виланд и Гердер находились еще в городе. Оба приняли Шиллера очень любезно, хотя, как оказалось, Гердер, например, не читал ни одного из произведений молодого поэта.
Всю первую зиму в Веймаре Шиллер неутомимо работал: он продолжал издавать журнал «Thalia», писал статьи в виландовском «Немецком Меркурии», написал роман «Духовидец» и, кроме того, «Историю отпадения нидерландских провинций». Эта первая большая историческая работа Шиллера имела большой успех. Виланд говорил даже, что она дает Шиллеру право стать на один уровень с английскими историками – Юмом, Робертсоном и Гиббоном. Только Кернер выражал недовольство другу и огорчался тем, что он, вместо того чтобы заняться большим поэтическим произведением, тратит силы свои на посторонний его призванию предмет. В письмах Кернер при каждом удобном случае напоминает Шиллеру, что он создан быть поэтом, а не ученым. Вот почему его очень обрадовало известие друга, что последний вновь побыл хоть несколько дней «в стране поэзии». В мартовском номере «Меркурия» Виланд непременно рассчитывал напечатать Шиллера, и тогда последний «в испуге», как он шутливо сообщает Кернеру, написал большое стихотворение; это была знаменитая его элегия «Боги Греции», красноречивый апофеоз того мировоззрения, который потом Гегель так метко характеризовал названием «религия красоты».
В том же «Меркурии» появилось в следующем году и другое известное стихотворение Шиллера – «Художники». В этом произведении, чисто лирическом, мы видим в зародыше почти все основные взгляды поэта на красоту и искусство, разъясненные им в ближайшие годы в целом ряде статей об эстетике. Как серьезно, с какой неутомимой усидчивостью и трудолюбием, с каким отчетливым сознанием садился Шиллер писать стихи – видно, например, из писем его к Кернеру. В противоположность Гёте, творившему всегда в уединении и державшему до поры до времени произведение свое в тайне от всех, Шиллер не мог ничего хранить в себе. В натуре его была потребность изливаться, делиться своими планами, мыслями и впечатлениями, он должен был увлекать и нуждался в сочувствии других. Вот почему он любил поэтические начинания свои обсуждать с друзьями. Замечания их никогда не уменьшали пыла его вдохновения. При всей присущей ему силе чувства и фантазии он, работая, всегда все взвешивает, обдумывает и ничем легко не удовлетворяется. Многое он изменяет – исправляет отдельные стихи, выбрасывает целые длинные строфы, добавляет новые, если все это кажется ему необходимым для гармонии и единства основной мысли.
«Отпадение нидерландских провинций» наделало, как мы говорили, много шума и имело то благоприятное для поэта следствие, что ему предложили занять только что освободившуюся в Йене кафедру истории, – впрочем, без жалованья. После некоторого колебания Шиллер принял предложенную ему на таких условиях профессуру. В Йенском университете насчитывалось в ту пору 800 студентов; число это впоследствии возросло. 26 мая Шиллер, как он сообщает Кернеру, пережил удачно и мужественно столь страшившее его «приключение на кафедре», то есть он с большим успехом прочел свою вступительную лекцию. Темой для нее избрал он «Значение всеобщей истории и цель ее изучения». Эта первая лекция Шиллера составила целое событие в Йене. Толпами бежали студенты, чтобы скорей заручиться местом в аудитории. Жители городка испуганно высовывали головы из окон, думая, не пожар ли где. Аудитория была битком набита, соседняя зала, лестница и двор тоже были забиты студентами. Шиллера встретили восторженно, успех его лекции был блестящий, и по окончании ее студенты проводили его криками «Виват!» и устроили под его окном ночью серенаду, что ими никогда не делалось ни для кого из профессоров.
Решив принять профессуру и отказаться для нее от «золотой свободы», Шиллер хотел упрочить себе положение, чтобы быть в состоянии добывать средства для содержания семьи. Давно уже в нем таилось желание устроить себе «домашнюю и семейную обстановку». Еще в письме к Рейнвальду из Мангейма Шиллер, жалуясь на тысячи ежедневных забот, мучающих его, восклицает: «Если бы я имел подле себя кого-нибудь, кто бы снял с меня эту долю беспокойства и с сердечным, теплым участием занимался бы около меня, я бы мог опять стать человеком и поэтом». А Кернеру он пишет в январе 1788 года, когда шли переговоры о профессуре: «Я должен быть в состоянии содержать жену, – еще раз повторяю: я непременно женюсь. Если бы ты мог читать в моей душе, то не колеблясь сам бы посоветовал мне сделать это же самое. Я веду несчастную жизнь, – несчастную вследствие внутреннего моего состояния. Я должен иметь подле себя существо, которое принадлежало бы мне, которое я бы мог и должен был бы осчастливить, около которого освежалось бы и мое собственное бытие. Дружба, красота, правда и все изящное сильнее влияли бы на меня, если бы непрерывный ряд тонких, благодетельных семейных ощущений настроил меня к радости и согрел бы окоченевшее мое существо. До сих пор я в мире блуждал одиноким, чужим человеком, у которого нет ничего своего, собственного. Все те, к кому я привязывался, имели кого-нибудь, кто был им ближе и дороже меня, а этим сердце мое не может удовлетвориться. Я стремлюсь к домашней, семейной жизни».
Покажется несколько странным, но, тем не менее, достоверно, что великий немецкий идеалист смотрел как нельзя более трезво на брак и на условия, нужные для семейного счастья. По его мнению, жена должна прежде всего обладать веселым ровным характером и обеспечивать домашнее спокойствие и мир. «Выдающаяся, гениальная женщина не осчастливит меня, или же я себя никогда не знал», – пишет он Кернеру, и в другой раз:
«Когда я вступлю в вечный союз, страсть должна отсутствовать при этом».
Влечение поэта к семейной жизни еще более усилилось после знакомства его с сестрами фон Ленгефельд. В первую же зиму, проведенную им в Веймаре, приятель Шиллера Вильгельм фон Вольцоген повез его к «ученейшим своим кузинам» в Рудольфштадт. В этом маленьком, живописно расположенном на берегу реки Заалы городке жила с двумя дочерьми г-жа фон Ленгефельд, вдова ландегермейстера, умершего в 1775 году, когда старшей дочери, Каролине, было 13, а младшей, Шарлотте, которую в семье звали Лоттхен, Лоло, – 10 лет. Обе девушки, выросшие в тишине и уединении, были очень образованны и начитанны, – между прочим, им были знакомы Руссо, Плутарх и Шекспир. Совершив вместе путешествие в Швейцарию, сестры еще теснее сдружились. Каролина, на три года старше Лотты, но меньше ее ростом, не одаренная красотой, обладала все же весьма симпатичной наружностью. Она прекрасно играла на фортепьяно и была причастна к литературе. Роман ее «Агнесса фон Лилиен», написанный ею позже, имел даже большой успех. Легко увлекающаяся и очень впечатлительная, она вся была чувство. Шестнадцати лет вышла она, по желанию матери, замуж за фон Бельвица и жила в бездетном и довольно безрадостном браке в родительском доме. Лотта, которую домашние шутя называли «Мудростью», была совсем иная натура. Вот как описывает ее Каролина в своих «Воспоминаниях»: «Сестра была весьма миловидна; черты ее оживлялись выражением чистейшей душевной доброты, а взор блистал невинностью и правдой. Неспособная увлекаться, она отличалась верностью и постоянством чувства и казалась созданной для того, чтобы дарить счастие и самой наслаждаться им. Обладая талантом к рисованию пейзажей, глубоким и тонким пониманием природы, она также и в стихах умела изливать волнующие ее ощущения, и некоторые из этих стихотворений грациозны и полны нежного чувства».
В переписке Шиллера с сестрами фон Ленгефельд в 1788 и 1789 годах, в этой, как мы увидим ниже, довольно спутанной драме любви и дружбы нетрудно отметить разность характеров и взглядов Каролины и Лотты.
В письмах последней обрисовывается более спокойный, кроткий, ровный, даже холодный на вид характер. Она болтает мило, пишет просто, как говорит, – а говорит, как Корделия: лучше меньше, чем против своего убеждения или так, для виду. Но всякий деспотизм: в политике, в вере или в обществе, – вызывает ее негодование. Каролина же философствует смело и является более увлекающейся, страстной натурой. Это – женщина даровитая, проникнутая живым стремлением к добру, правде и красоте, высокообразованная, с тонким чувством и тактом и с возвышенным мировоззрением.
При первом же знакомстве с семьей фон Ленгефельд, в которой умственное, духовное всегда стояло на первом плане, милые образованные сестры и их дружная семейная жизнь произвели на Шиллера глубокое впечатление. Следующим летом он переселился в Фолькштадт, ближайшую окрестность Рудольфштадта, и проводил все вечера в обществе Каролины и Лотты, болтая, рассуждая с ними, читая им свои произведения и с удовольствием слушая музыку, которую всегда особенно любил. Музыка настраивала его на творчество, подобно тому, как не понимавший музыку Гёте вдохновлялся скульптурой и живописью, в которых Шиллер, по словам его, в свою очередь, ничего не смыслил.
Многих биографов Шиллера занимает вопрос, сразу ли понравилась ему будущая его жена, Лотта, влюбился ли он сначала в Каролину, или же, судя по его переписке с ними, он увлекался одновременно обеими сестрами? Нужно думать, что, сам не отдавая себе в том отчета, Шиллер таил в душе страсть к одной сестре под видом пламенной дружбы с обеими. Страсть его, отличаясь отвлеченностью и витая в сфере духа, потеряла и для него самого свою ясность и исключительность. Во всяком случае, зная чистоту своих чувств, Шиллер не боялся суда света. «Нужно было ожидать, – пишет он Лотте, – что непременно начнут болтать о наших отношениях. Всякий судит чужие действия по своим собственным. Нужно иметь высокую, свободную от оков обыденного душу, чтобы понять разные оттенки наших отношений. Люди сейчас же ищут для всего слов и потом сами же ими и обманывают себя. Каждое чувство существует только один раз в мире, и исключительно в том человеке, который испытывает его». В начале же знакомства с сестрами, 18 ноября 1788 года, Шиллер пишет Кернеру так: «Я ослабил чувства мои, разделив их, и потому отношения наши остались в границах сердечной разумной дружбы».
Может быть, поэт и действительно разделил свои чувства, но не ослабил их этим; по крайней мере, он не может представить себе жизни без обеих сестер и в страстном письме к ним от 24 июня говорит об «искре огня», зароненной в него сестрами, о «прекрасных надеждах» и о «несчастных мелочах», препятствующих осуществлению этих надежд. Не вдаваясь глубже в дебри странной психологической загадки дуализма любви поэта, мы, со своей стороны, спешим сообщить читателям, что дело разъяснилось наконец как нельзя лучше к общему удовольствию, по-видимому, не без содействия, однако, великодушной Каролины. Очень вероятно, что и она любила втайне Шиллера, но решила пожертвовать своим счастьем для счастья горячо любимой сестры и дорогого друга.
После двухлетнего знакомства с сестрами Шиллер объяснился в любви младшей, через посредство, впрочем, старшей, как видно из следующего его письма: «Так ли это, дорогая Лотта, – пишет ей поэт, – могу ли я надеяться, что Каролина действительно читала в Вашем сердце и ответила верно на вопрос, который я долго не осмеливался ставить себе? Подтвердите надежду, данную мне Каролиной. Скажите, что Вы хотите быть моей и что доставить мне счастье не будет жертвой для Вас. Все радости жизни отдаю я в Ваши руки. Ах, давно уже не мечтал я о них иначе, как в этом виде…»
И Лотта отвечает поэту: «Каролина читала в душе моей и ответила из моего сердца». И тут чувство Лотты было богаче содержанием, чем словами. Вслед за тем Шиллер получил и согласие г-жи фон Ленгефельд. «Chère mère», как называли дочери свою мать, была добрейшая женщина, впрочем, капельку ханжа и несколько зараженная стремлением к светскости. Долго мечтала она о том, чтобы сделать из Лотты фрейлину при Веймарском дворе. «Как хорошо, – пишет Шиллер Лотте, – что ты не сделалась фрейлиной. Вспоминая о доброй твоей матери, я не мог не рассмеяться: фрейлина и моя жена! Хуже этого не мог решиться ни один план».
20 февраля 1790 года Шиллер и Лотта были повенчаны в деревенской церкви близ Йены. Брак этот, основанный не на страсти и пламенной любви, а на нежной, сердечной симпатии, развившейся мало-помалу, оказался очень счастливым. «Страсть улетучивается, любовь остается», – как говорил сам поэт. Женитьбой кончается весь романтизм в жизни Шиллера. Чувство долга было очень сильно развито в нем, и благородная, чистая жизнь теперь должна была наступить сама собой. Возлюбленной была ему отныне лишь муза, – для нее хранил он самый чистейший восторг своей души, самые пламенные ее порывы. В Лотте Шиллер нашел то, что искал, – семейное счастье. Дней через десять после свадьбы он пишет Кернеру: «Я вполне счастлив, и все убеждает меня, что и жена моя счастлива и останется счастливой через меня». Два года спустя он снова пишет Кернеру о Лотте: «Даже когда я занят, я счастлив мыслью, что она со своею любовью тут, около меня. Детская чистота ее души и глубина ее чувств ко мне дают мне самому ту гармонию и спокойствие, которых иначе, при моем ипохондрическом состоянии, почти невозможно было бы сохранить. Если бы мы оба были здоровы/мы бы ни в чем другом не нуждались, чтобы жить, как боги». А через восемь лет он опять пишет другу в Дрезден: «Ты, Гумбольдт, и жена моя – единственные лица, о которых я охотно вспоминаю, когда пишу, и которые меня так прекрасно вознаграждают за это».
Вскоре после своей женитьбы Шиллер стал работать изо всех сил, намереваясь уплатить долги, доставить некоторые удобства любимой жене и совершить поездку на родину для свидания с родителями. Достаточно сказать, что обыкновенно он проводил за письменным столом по четырнадцати часов в сутки. Непомерной работой он надорвал свои силы и месяцев восемь спустя опасно заболел. В Эрфурте, куда они с женой уехали на несколько дней, поэт простудился в концерте 2 января и там же с ним сделался такой сильный припадок катаральной лихорадки, что его на носилках отправили домой. Но на этот раз он скоро поправился и вернулся в Йену, где опять стал читать в университете лекции. Вскоре и в Йене повторился с ним припадок лихорадки, осложнившийся воспалением легких и брюшины. Поэт чуть не умер, а когда стал выздоравливать, то это пошло теперь очень медленно. Состояние его груди не позволяло больше читать лекции, и с этих пор Шиллер остается лишь номинально профессором. С этого времени и до самой своей смерти он уже не перестает болеть, и письма его к Кернеру содержат беспрерывные бюллетени о болезни.
В течение целых четырнадцати лет страдания Шиллера прекращались весьма редко; но с беспримерной энергией и силой воли поэт заставлял болезненное тело служить духу. Он искал и находил утешение и мужество в работе: «Мне дивно хорошо, – пишет он, – когда я занят и работа удается».
Болезнь – для всех несчастье, а тем более для людей с утонченными нервами, для талантливых и даровитых натур, которым именно за эти их превосходства, как будто чаще и в самых ужасных видах, посылается болезнь. Шиллер вооружился против своего недуга единственным действительным противоядием – энергичным решением не обращать на него внимания. Заболев, он с той же неуклонной энергией продолжал великое дело всей своей жизни. Как только он чувствовал малейшее облегчение, тотчас же возвращался к своим умственным занятиям и часто в пылу поэтического творчества совершенно забывал о своих недугах. Таким мужественным и твердым поведением отнял он у болезни худшее ее жало. Тело болело, – но дух сохранил нетронутым всю свою силу. Поэт не потерял способности восхищаться всем добрым, великим, прекрасным в разнообразных проявлениях; он продолжал любить друзей своих как и до того, и написал лучшие и высшие произведения, когда потерял здоровье. Быть может, ни в один период жизни он не проявлял столько героизма, как в этот.
В следующем 1792 году новый припадок болезни, к которому присоединились сильная астма и кашель, снова привел поэта на край могилы. «Представь себе, – пишет он Кернеру, – для внутренней моей жизни этот ужасный припадок был даже полезен. Я не раз смотрел тогда смерти в глаза, и мужество мое окрепло». Эти простые слова показывают героическую душу. Близких своих поэт старался успокоить, говоря: «Мы должны спокойно отдать себя в руки всесильного Духа природы и действовать, пока длится данный нам срок».
Во время этого опасного припадка его болезни слухи о смерти Шиллера разнеслись повсюду и достигли Копенгагена. Здесь восторженный почитатель Шиллера, датский писатель Баггезен, узнав печальное известие, устроил в честь поэта поминальное торжество, длившееся три дня. Шиллер, между тем уже поправившийся, находился по предписанию докторов в Карлсбаде. Узнав здесь о происшествии в Копенгагене, он, и в особенности жена его, были крайне тронуты. Когда же Баггезену сообщили о «воскресении не умиравшего бессмертного», как он выразился, то он тотчас же написал в Йену профессору Рейнгольду, с которым был дружен, прося его сообщить ему о дальнейшем состоянии здоровья Шиллера. Рейнгольд ответил, что, может быть, Шиллер и мог бы поправиться, если бы хоть временно имел возможность перестать работать. Но этого не позволяют ему его обстоятельства. Имея лишь двести талеров в год содержания, он, в случае заболевания, должен быть в нерешительности, посылать ли эти деньги в аптеку или отдать их на кухню. С письмом Рейнгольда Баггезен тотчас же поспешил к 26-летнему принцу Гольштейн-Августенбургскому и датскому министру графу Шиммельману. Эти достойные люди в самых лестных и благородных выражениях, чтобы «сохранить человечеству одного из его учителей», предложили поэту на три года пенсию по 1000 талеров в год. От души поблагодарив их, Шиллер пишет Кернеру: «Наконец случилось то, чего я так пламенно желал. Надолго, может быть, навсегда, освободился я от забот и имею давно желанную независимость духа. Сегодня получил я письмо из Копенгагена от принца Августенбурга и графа Шиммельмана, которые предлагают мне на три года пенсию в тысячу талеров, с полной свободой жить где я хочу, так как цель их одна только: чтобы я совершенно поправился после болезни. Благородство и деликатность, с которыми принц делает мне это предложение, тронули меня более, чем сам его подарок. Можешь представить себе, в каком я счастливом настроении духа. Я получил возможность совершенно устроить свои дела, уплатить долги и, независимо от забот о насущном хлебе, жить вполне для ума. Наконец я имею свободное время учиться, собирать сведения и работать для вечности».
Окончив «Историю Тридцатилетней войны», имевшую большой успех, Шиллер погрузился в изучение философии Канта. Результатом этого изучения были многочисленные статьи, в которых Шиллер излагает свои философские взгляды. Этими статьями восхищались Кант и Рейнгольд, а Фихте говорит, что, если бы поэт внес в свою философскую систему столько же единства, сколько проявляет в чувстве, то и тут он дал бы больше, чем кто-либо другой, и сделал бы эпоху. Хотя в разговоре с Эккерманом Гёте жалеет о времени, потраченном Шиллером на такой непроизводительный для него труд, все же исторические, критические и философские занятия поэта не остались без влияния на общий его умственный характер. Пять лет, проведенные им за этими трудами, все же значительно расширили область его духа и мысли.
Теперь на очереди вопрос, как относился историк Шиллер – автор «Дон Карлоса» и пророк свободы – к тогдашним событиям во Франции? Как и некоторые другие выдающиеся немецкие деятели той эпохи – за исключением Гёте, – Шиллер сначала долгое время следил с большим интересом за французской революцией и ожидал от нее многого. Потом у него мелькнула мысль отправиться в Париж и выступить там адвокатом несчастного Людовика XVI. Поэт писал в пользу короля защитную речь и этим путем хотел сказать правительствам много «горьких правд».
Когда же король погиб на эшафоте и кровь залила Францию, Шиллер с негодованием отвернулся от революции, не доросшей еще до более чистых идеалов поэта. Сам же он как раз в то время был уже «citoyen français». 26 августа 1792 года Национальное собрание, решившее дать права французского гражданства Вашингтону, Кошуту, Песталоцци и другим, приняло вместе с тем предложение одного из своих членов даровать таковое же право и «sieur Gille, publiciste allemand». Шиллеровские «Разбойники», переведенные на французский язык, но сильно искалеченные, давались тогда в Париже. Диплом был приготовлен Клавьером, подписан Роланом и Дантоном, но долго пролежал в Страсбурге, – никто не догадывался, кто такой Gille; только пять лет спустя, в 1798 году, замечательный документ наконец попал через издателя Кампе в руки поэта, и именно, – как Шиллер писал о том Кернеру, – «совершенно из царства мертвых», так как Клавьера, Ролана и Дантона не было уже в живых: всех их поглотил кровавый поток революции. По просьбе герцога Карла Августа, Шиллер передал ему интересную бумагу, и она находится в публичной библиотеке, в Веймаре.
Осенью 1793 года Шиллер исполнил давнишнее свое желание побывать в Штутгарте и повидаться с родителями. 70-летнего отца он застал еще бодрым и здоровым, также и мать и сестер. Свиделся он здесь и со старыми друзьями – Шарфенштейном, профессором Абелем, Петерсеном, Цумштегом, Даннемакером. Последний вылепил с него бюст, который он переработал после смерти Шиллера в мраморе. Бюст этот находится в библиотеке в Веймаре. Тогда же Шиллер познакомился в Штутгарте с издателем Котта, знакомство с которым должно было иметь важное значение для будущности семьи поэта.
В бытность Шиллера в Людвигсбурге, 14 сентября 1793 года, у него родился первый сын. «Маленькая моя мышь, – пишет Шиллер Кернеру, – сделала мне большой подарок – родила сына». Самому же поэту опять пришлось всю эту зиму тяжело страдать: воздух родины не облегчил его недуга.
Новый припадок болезни совсем измучил его. «Дай Бог, – пишет он Кернеру, – чтобы терпение мое выдержало подольше и жизнь, которая так часто прерывается настоящею смертью, сохранила для меня всю свою цену». От мрачного состояния духа он спасался, садясь писать «Эстетические письма» и разрабатывая план задуманной им трагедии «Валленштейн». 6 мая 1794 года Шиллер распростился с родителями и родиной, которую ему больше не суждено было увидеть, и затем с женой и ребенком вернулся в Йену. Туда он привез с собой «Письма об эстетическом воспитании», посвященные принцу Августенбургскому. Письма эти – в такой же мере политическая публицистика, как и философия искусства; там встречаются, например, такие места: «Политическая и гражданская свобода есть и навсегда останется самой священной драгоценностью, самой благородной целью всех человеческих стремлений и великим центром всякой культуры».