Посвящаю жене и другу Загире — матери моих детей Маржан, Меруерт и Мади.
Сколько бы ни вспоминали люди о начале войны, всегда хочется прежде всего сказать о том, как она неожиданно началась, как подло, вероломно был нарушен мирный труд, мирная жизнь миллионов людей…
Тихое июньское утро… В штабе батальона у телефона досиживает последние часы дежурный, широкоплечий смуглый молодой командир с кубиком в петлице. Дежурство проходит спокойно, но тем не менее младшему лейтенанту не удалось вздремнуть ни минутки, поэтому и лицо у него сейчас усталое и суровое.
Он заглянул в журнал приема и сдачи дежурства. Скоро придет смена, и в журнале добавятся еще две росписи: старого и нового дежурных. А потом можно будет вздремнуть, выражаясь по-армейски, минут шестьсот…
Продолжительно зазвенел телефон. Вот уж совсем некстати, опять какое-нибудь задание. Хуже нет таких вот звонков, и в самом конце дежурства!
— Дежурный по штабу младший лейтенант Акадилов слушает!
В трубке послышался низкий мужской голос, судя по тону, принадлежащий человеку, привыкшему отдавать распоряжения.
— Говорят из штаба полка. — Мужчина назвал свое звание и фамилию. — Германские фашисты начали… алло, вы меня слышите?
— Да, да, слушаю! — выпалил младший лейтенант, и голос его дрогнул.
— Германские фашисты напали на нашу Родину! Передаю приказ штаба полка: всем ротам немедленно подготовиться к маршу на границу. Дальнейшие распоряжения через командира батальона. Немедленно оповестите всех командиров рот!
Не успели связные выбежать из штаба, как туда, запыхавшись, влетел сам командир батальона.
— Объявляйте тревогу! — скомандовал он Жилбеку.
Весь день прошел в деловой суматохе. И только поздней ночью, получив разрешение отлучиться, младший лейтенант бросился со всех ног по улице к себе домой. Ведь там его ждала Жамал, молодая жена. Куда она теперь денется в такой обстановке?
«И зачем я ее привез сюда? — сокрушался Жилбек по дороге. — Жила бы себе спокойно на родине! Так нет же, надо было тащить ее к самой границе! Если мы ударим по фашисту, пойдем вперед, с кем она здесь останется, кто за ней присмотрит? Да к тому же — беременна!..»
Ночь наступила лунная, светлая, звездная. В такую пору только бродить с любимой, смотреть на звезды, слушать ночные шорохи. Но нет, кончилось безмятежное время, на родную землю напал враг.
Бежит Жилбек не чуя под собой ног, не обращая внимания на звезды, на луну и уж конечно не вслушиваясь в ночные шорохи, потому что на западе то и дело ухает канонада далекими непривычно-тревожными грозовыми раскатами.
Уже глубокой ночью Жилбек прибежал к домам, где жили семьи командиров части. Страшная весть уже дошла сюда. Навстречу младшему лейтенанту шли гурьбой встревоженные женщины. Жамал первой бросилась к мужу.
— Ты уезжаешь, Жилбек? Неужели ты оставишь меня здесь?.. Нет, я с тобой! Хоть на край света. — Она ухватилась за гимнастерку Жилбека, не отпускала его, по щекам ее текли слезы. — Ведь это не будет долго тянуться, скоро кончится, правда?
Жамал боялась даже упомянуть слово «война», руки ее судорожно сжимали рукав Жилбека.
— Неужели конец нашему счастью, Жилбек? Неужели все прошло как сон и никогда больше не вернется?.. Я не могу оставаться одна, не бросай меня. Куда угодно, любой огонь мы пойдем вместе, Жилбек!..
Она была ошарашена неожиданной разлукой. Они мечтали пройти вместе всю жизнь, куда бы ни бросила судьба Жамал с большой радостью приехала сюда, на границу, оставила родной Казахстан — только бы быть рядом с любимым.
И вдруг!..
— Родная, ты должна вернуться домой… Вместе с семьями наших командиров. Вас уже ждут машины. Сначала доедете до Бреста, а дальше поездом. Послушайся меня, дорогая, не забывай, что у нас скоро будет ребенок. Сейчас ты должна особенно поберечься. Буду жив, вернусь, встретимся и заживем счастливее прежнего. До свидания, Жамал, крепись! А мне пора, отпустили на одну минутку.
Жамал разрыдалась. Какая-то пожилая женщина тихо сказала:
— Пришла беда, теперь не до того, чтобы вместе жить. А с нами ты не пропадешь, Жамал, нас много, глянь сколько! Как-нибудь все вместе перебедуем. А сейчас давай собираться, машины ждут…
Жилбек поцеловал жену в последний раз и побежал в расположение роты, часто оглядываясь на неподвижно стоявшую Жамал…
Рота долго пробиралась по глубокому оврагу, густо заросшему кустарником, пока не вышла на оборонительный рубеж, на опушку леса. Начали окапываться. Стояла совсем мирная тишина, и Жилбеку при виде спокойных бойцов казалось, что проходят обычные полевые учения. Лица людей были будничны, работа привычная — служба как служба.
Однако спокойствие длилось недолго. В небе зарокотал самолет и закружил над расположением батальона. Это был немецкий двухфюзеляжный «фокке-вульф», сразу же метко прозванный бойцами «рамой». Он покружил над передним краем и повернул на запад.
Спустя полчаса послышался тяжелый гул бомбардировщиков. Моторы ревели от непосильной тяжести, и казалось, самолеты только и ждали мгновения облегчить себя, сбросить смертоносный груз. Только теперь поняли бойцы, что диковинная «рама» — это разведчик, наводчик на живую цель.
Вглядываясь до рези в глазах, Жилбек старался не пропустить мгновения, когда бомба будет отделяться от самолета. Вначале появилось несколько черных жалких комочков. Они быстро увеличивались, вытягивались, и вот уже со свистом и жутким воем неслись к земле зловещие глыбы металла. Гул, грохот, вой, свист, летящие в небо фонтаны земли. Жилбек больше ничего не видел, он ничком лежал на земле, заткнув уши и чувствуя, что вот-вот бомба врежется ему в затылок.
Загрохотали наши зенитки. Снаряды рвались, а бомбы все сыпались, и казалось — не будет им конца.
Один из бомбардировщиков, набрав высоту, вошел в пике и, точно ястреб, пошел на окопы. И вдруг перед ним яркой вспышкой разорвался снаряд. Самолет запылал, густой черный дым потянулся за ним жирной лентой, и бомбардировщик рухнул где-то позади окопов, в лесу.
— Видели, ребята? — крикнул Жилбек. — Так их, гадов, будем лупить до последнего!..
Едва ушли бомбардировщики, как начался артиллерийский обстрел. Снова, засыпая бойцов, с грохотом взметалась земля, свистели осколки снарядов. Когда артналет прекратился и наступило короткое затишье, Жилбек поднял голову. На запыленных лицах бойцов блестели одни глаза.
— Танки! — высоким голосом крикнул кто-то, и Жилбек увидел тяжело ползущие машины с черными крестами на броне. Их было не меньше двадцати. Они шли на окопы и вели на ходу огонь.
Все шло как по расписанию. После артналета фашисты пошли в атаку.
— Приготовить гранаты! — скомандовал Жилбек. Танки набирали скорость. За ними, точно скопище каракуртов, темнели фигуры фашистских солдат.
— Без команды не стрелять! — приказал Жилбек. — Подпустим врага поближе! Приготовить противотанковые гранаты!
Бойцы были необстрелянны, Жилбек прекрасно понимал это, да и у него не было боевого опыта, однако должность командира взвода обязывала быть хладнокровным. Он должен защитить свой рубеж, должен уничтожить врага. О своей жизни он сейчас не думал.
— Товарищ командир, пора открывать огонь, — нетерпеливо, просяще сказал кто-то из бойцов.
— Как только перевалят вот то возвышение, откроем огонь! — приказал Жилбек, понимая, что в такую минуту нелегко спокойно поджидать врага.
Неизвестно, чем могла кончиться для батальона танковая атака, если бы не ударила наша артиллерия.
Через мгновение задымились сразу два вражеских танка на правом фланге. Фашисты залегли.
Бой длился до самого вечера. Санитары едва успели подобрать и перенести раненых в укрытие, как фашисты, дождавшись подкрепления, снова пошли в атаку. На глазах у Жилбека выходили из строя его бойцы: тот убит, того ранило в голову, тот выронил винтовку из окровавленных рук. Сейчас младшему лейтенанту казалось, что немцы обрушили всю свою мощь именно на его взвод.
Сколько атак отразили, Жилбек не помнил. Он видел, что бойцы готовы зубами перегрызть горло врагу, но не отступить. И в то же время он страшно досадовал на то, что редко била наша артиллерия, что не было на поле боя ни одного нашего танка. А ведь так слаженно и четко получалось все на маневрах!..
Бой утих к вечеру. Измученные люди, весь день не видевшие ни куска хлеба, набросились на жидкие щи. Стрельба утихла, и этот мирный стук ложек о котелки усиливал боль по вчерашней спокойной жизни.
К ночи батальону было приказано срочно отойти.
Началось отступление. Через несколько дней, прикрывая отход штаба полка, сильно поредевший взвод Жилбека Акадилова попал в окружение.
Дожди и дожди… В дремучем лесу они наводят особое уныние. Неба не видно, сумерки с утра до вечера, сумерки и серые струи воды, под ногами грязь, рядом темные мокрые стволы деревьев.
Счет времени потерян. Разбухшие от дождя шинели стали словно свинцовыми. Винтовки, снаряжение за плечами сковывают движения. Люди обросли, никто не бреется, в глазах усталость. Когда ненадолго утихает дождь, слышно, как где-то вдали, на большой дороге, гудят машины. Они идут на восток. Кто там продвигается — наши или фашисты, — неизвестно, но гул не предвещает ничего хорошего. Потому что движение на восток означает либо отступление наших, либо наступление врага. Скорее всего, второе. Судя по последним дням, по характеру боев, наши отошли уже далеко…
Продукты кончились. Люди начали искать коренья, грибы, приноравливаться к дикой лесной пище. Давно уже не слышно смеха, все молчат, думают о своем, в молчании как бы храня остатки сил. Неизвестно, сколько еще придется идти по дремучим Барановичским лесам. От взвода осталась горстка бойцов. Некоторые уже потеряли каски, выбросили ненужные противогазы. У многих в кровь истерты ноги, сапоги разбиты о лесные пни и корежины. Взвод стал похож на одинокую лодку, оказавшуюся в бескрайнем море.
Жилбек подумал, что они сейчас вроде маленькой, никому не нужной вещицы, которую оставили хозяева при переезде на новую квартиру.
Лес лесом, однако дорога тянет к себе, потому что там — жизнь. Приняв все меры предосторожности, однажды решили выйти к дороге. Лес расступился, поредел, идти вдоль шоссе стало легче.
Неожиданно раздалось знакомое гуденье, и низко, над самыми деревьями, опять появилась «рама».
Они уже знали от местных жителей, что фашистский разведчик выявляет местонахождение разрозненных групп бойцов, попавших в окружение. Пилот сообщал о них в ближайший гарнизон, и фашисты направлялись по следам красноармейцев, чтобы взять их в плен либо уничтожить.
Самолет развернулся, сделал круг. Бойцы бросились было в лесную чащу, но тут кто-то заметил, что под «рамой» мельтешило множество белых листков. Бойцы ждали; вразброс падали квадратные листки бумаги, усеивая вокруг землю, как снегом. Жилбек поднял листовку, упавшую на носок его сапога. Это было обращение немецкого командования к советским воинам, попавшим в окружение.
Младший лейтенант присел у обочины, держа листовку в руках, и ждал, что скажут бойцы, чем ответят на еще одно испытание судьбы.
Незадолго до первого боя Жилбека приняли кандидатом в члены партии. Он вспомнил сейчас об этом строгом, торжественном собрании. Те, кто дал ему рекомендацию, погибли смертью храбрых в первом бою. Кандидатский стаж Жилбека Акадилова теперь продолжался совсем в неожиданной обстановке. Молодой командир должен показать пример мужества.
Жилбек поднялся, расправил гимнастерку, оглядел бойцов. Одни сумрачно курили кургузые самокрутки с последними крохами табака, другие уставились в землю.
— Товарищи бойцы, вы прочитали обращение фашистов. Они предлагают нам сдаться в плен… Говорите, что вы думаете насчет предложения врага.
Сейчас, вдали от регулярной армии, на своей, но уже захваченной врагом земле, после долгих-долгих дней пути, когда люди измотаны физически, голодны, простужены, когда не каждый уверен в завтрашнем дне, трудно командиру приказывать. Надо понять, войти в душу каждого подыскать нужные слова утешения. Грубым окриком сейчас делу не поможешь.
— А что думает командир?
— Командир думает, что лучше умереть, чем сдаться врагу. Вы уже знаете, как фашисты издеваются над нашими бойцами.
Об этом они также узнали от местных жителей. Все сведения о фашистах доставляли бойцам деревенские мальчишки.
— Неужели позорная гибель в плену лучше, чем достойная смерть в бою?
— Но мы же не воюем… Все бредем, бредем…
— Мы еще повоюем. Сейчас враг предлагает нам сдаться. Значит, он считается с нами, значит, боится нас. Если бы он был силен, ему было бы наплевать на горстку наших бойцов. У нас только один выход — идти вперед. Среди нас не должно быть малодушных. Мы пойдем к своим.
Люди молчали.
— Да, пойдем к своим, — наконец послышались голоса. — Как-нибудь доберемся…
— Тогда в дорогу! Если «рама» нас засекла, могут послать сюда автоматчиков.
Бойцы подняли вещмешки, снова, уже в который раз, перекинув ремни через плечи, гуськом двинулись дальше.
Но один человек остался сидеть у обочины. Он как будто окаменел, не глядел на товарищей, не поднимал головы.
— Идти всем так всем, — сказал Жилбек.
— Не могу… — чуть слышно проговорил парень. — Я не хочу уходить отсюда…
— Что же ты будешь делать один в лесу?
— Я здешний… До моего колхоза рукой подать. Я тут родился, жена у меня тут.
— Ты теперь не колхозник. И не просто муж своей жены. Ты воин Красной Армии, ты давал присягу.
— Я не хочу зря шататься по лесу. Я знаю здешние места, свяжусь с партизанами. Я не преступник, присягу не забыл… — упрямо твердил парень, продолжая сидеть у обочины. — Я буду воевать с фашистами, обещаю!
— Как я могу поверить, что ты не станешь предателем! — вскричал Жилбек.
— Верьте! Здесь моя родина… Разрешите остаться, как командир разрешите… Для очистки совести.
«Что делать? — заметался Жилбек. — Не разрешить, так он сбежит ночью. Нарушит приказ. Подаст дурной пример. За ним пойдет на гибель кто-нибудь другой, малодушный, не знающий здешних мест…»
— Оставайся, — наконец решил Жилбек. — Только дай мне свой адрес, где тебя искать.
Боец облегченно улыбнулся, написал адрес на клочке бумаги.
— Смотри, помни свое слово! — напутствовал Жилбек. — Гора с горой не сходится, а человек с человеком всегда сойдется.
Группа двинулась дальше.
«Парня ждет жена… — думал Жилбек, шагая впереди. — А кого из нас не ждут жены, матери, любимые?.. Где сейчас Жамал? Что с ней? Добралась ли она до родных мест? Может быть, не успели дойти машины с семьями до Бреста? Или, может, уже настигла тебя, бедняжку, пуля или осколок бомбы. Как беспечна и весела ты была прежде, единственная дочь в семье!.. Как нежили тебя отец и мать, оберегали от всяких забот, росла ты, не зная горя. И вдруг сразу такая беда на твою голову, и кто теперь может с уверенностью сказать, что встретит свою возлюбленную, своих детей или родителей? Кто может знать, останется ли жив вообще, пройдет невредимым через смертельный огонь войны?..»
Пятнадцать дней без отдыха идет группа Жилбека. Выйдя на дорогу, столкнулись с немецкими мотоциклистами, завязалась перестрелка. В неравной стычке погибли еще трое. Пришлось снова свернуть с дороги и пробираться глухим лесом, через овраги, через трясину, через мутные с темной водой болота. Днем, когда становилось чуть теплей, Жилбек скатывал шинель и оставался в одной гимнастерке. Он по-прежнему шел впереди, изо всех сил бодрился, стараясь не показывать усталости подчиненным.
Следом за ним шли теперь только пятеро. Их гимнастерки выцвели, стали белесыми на плечах от соленого пота. Жилбек разорвал рукав гимнастерки, пробираясь через густой кустарник. Рукав нелепо болтался, пришлось Жилбеку совсем оторвать его. Сейчас было не до соблюдения формы.
Они голодали. Как-то раз Жилбек с двумя бойцами решили зайти в деревню. Лес вплотную подступал к огороду возле крайней избы. Один из бойцов взобрался на крышу сарая, откуда видна была часть улицы, а Жилбек с другим бойцом прошли в избу. Хозяйка, пожилая женщина, усадила их за стол, поставила кринку молока, подала буханку хлеба. Едва они принялись за еду, как сторожевой с крыши сарая подал знак. Жилбек сунул буханку за пазуху и выскочил из дверей. Во двор уже входили двое фашистов, шли беспечно, как на прогулке, один с пустыми руками (пистолет в кобуре,) а другой с автоматом на шее. Жилбек дал короткую очередь. Первый фашист упал, второго пристрелил боец с крыши сарая. Забрав оружие фашистов, бойцы скрылись в лесу.
Нагло вели себя фашисты на советской земле, ходили, будто по своим улицам.
Как-то деревенские мальчишки сказали, что каждый день в одно и то же время по дороге из Бобруйска в Могилев проходит почтовая машина фрицев. Бойцы выбрали место, где дорога шла в густом лесу через небольшой мост, и взорвали этот мост. Они всегда имели при себе запас мин, которые собирали с оставленных минных полей. Появилась машина. Резко затормозила перед разрушенным мостом, и трое фашистов преспокойно вышли обсуждать положение. Бойцы уложили всех троих. Посылки оказались вещевыми, фашисты спешили отправить в Германию награбленное добро. Бойцы перетаскали ящики в лес и забросали их ветвями. Они решили, что на своей земле эти посылки еще пригодятся.
Однажды произошел курьезный случай. День выдался теплый, солнце впервые за несколько дней пригрело по-летнему, людей разморило. Жилбек предложил сделать большой привал.
— Впереди поляна. Перейдем ее по одному, каждый должен собрать побольше щавеля. За полянкой, в чаще, отдохнем. Поляну будем охранять, чтобы никто с этой стороны не подобрался.
Так и сделали. Перешли по одному, насобирали кислого щавеля и расположились на отдых.
Последние дни переходы стали настолько утомительными, что бойцы валились спать, не успев ослабить ремни. Сейчас решили отдохнуть как следует, разуться, просушить портянки.
Через минуту спали все, только бодрствовал на посту молодой боец Павлик Смирнов. Часовой примостился под развесистым деревом, прислонился спиной к нагретому стволу и начал позевывать.
Тишина. Изредка чуть слышно прошелестит в листве ветер, и опять тихо. Не может быть в такой тишине никакой угрозы, часового поставили просто так, чтобы не нарушить устав… Павлик клюнул носом разок, другой, потом, выпустив из рук автомат, тоже захрапел. Когда солнце стало переваливать за полдень, бойцы стали просыпаться, и только часовой безмятежно храпел под деревом, пуская слюну. Отдохнувшие бойцы просыпались весело, позевывая, почесываясь, разминая затекшие тела.
— Часовоой! — заорал рыжеватый парень над самым ухом Павлика. Тот вскочил, осовело повел глазами, схватил автомат.
— Все царство небесное проспишь! Проснулся и Жилбек, сел на траве, огляделся.
— Эй, джигиты, а где мои сапоги?
Все переглянулись.
— Какие сапоги, товарищ лейтенант?
— Мои сапоги, мои! — повторил Жилбек, оглядываясь. — Я их поставил просушить вот на этот пенек, на солнышко.
— Наверное, в кустах где-нибудь валяются, — неуверенно предположил Павлик.
— Куда смотрел, часовой?
— Да он храпел без задних ног, чего ему смотреть! Слава богу, что самого с потрохами не утащили.
— Разиня!
— Бросьте, ребята… Ну, подумаешь, задремал малость, — оправдывался Смирнов. — Столько суток глаз не смыкал, заснешь, пожалуй!
— Ну так где же мои сапоги?..
— Сейчас… может быть, найду, — продолжал оправдываться Павлик, обшаривая ближайшие кусты.
— Брось ты по кустам лазить! Я их поставил вот здесь на пенек, не могли же они улететь.
— Значит, кто-то к ним ноги приделал.
Смех смехом, а сапоги пропали. Значит, теперь один человек остался разутым — это раз. А во-вторых, и что, пожалуй, еще важнее, сапоги унес кто-то чужой. Теперь надо держать ухо особенно востро. Сапоги были разбиты, давно просили «каши», и все же кто-то позарился на них…
А может быть, это партизаны подали знак?
На ветвях дерева, под которым сидел Павлик, развевалась солдатская портянка с бурыми следами ступней.
— Чья портянка? — спросил Жилбек.
— Моя, — ответил Павлик, — повесил сушить, а что? Голова садовая! На посту стоишь и опознавательный знак повесил на дерево, чтобы фрицы за версту видели! Не в том беда, что сапоги пропали, а в том, что их мог взять вражеский лазутчик. Теперь мы снова должны делать марш-бросок, шпарить без передышки!
Жилбеку так и хотелось дать подзатыльник засоне, но вид у парня был такой понурый, что все решили на первый раз простить.
Встали, обулись, пошли. Опять впереди шел младший лейтенант, бородатый, косматый, гимнастерка без рукава, и вдобавок еще босой. Но как бы то ни было, несмотря на свой несуразный вид, Жилбек оставался командиром, и все ему подчинялись по-прежнему. И он, в свою очередь, чувствовал ответственность за вверенных ему людей. Сейчас перед группой стояла задача — пройти на Могилевщину и во что бы то ни стало перейти линию фронта.
Весь день Павлик не отрывал глаз от земли. Когда к вечеру стали на привал, он подошел к Жилбеку.
— Товарищ лейтенант, возьмите мои сапоги. И начал разуваться.
— Ладно, браток, не старайся, — успокоил его Жилбек. — Не все ли равно, ты будешь босой идти или я. Как-нибудь потом раздобудем. Хорошо, что ушли от беды.
После короткого привала снова двинулись в путь и всю ночь шли по широкой просеке. Потом наткнулись на хуторок, темный, безлюдный. Ни одно окно не светилось. На огороде нарыли картошки, набрали старых, твердых, будто в резиновой кожуре, огурцов. По хуторку можно было судить о том, что вблизи есть какое-то крупное селение.
На рассвете залегли в кустарнике, решив дождаться ночи, чтобы не рисковать, не напороться на немцев.
Спать договорились поочередно. Жилбек осторожно вышел на опушку и увидел вдали дымок. Он ползком выбрался на пригорок и увидел в бинокль деревню. Там шла, на первый взгляд, обычная мирная жизнь. Проковыляла женщина с ведром… Мальчишка гнал по улице корову… Потом из домика на краю деревни выбежала группа людей. Жилбек впился взглядом — кто такие? Одеты в военную форму, в руках карабины или автоматы. Скорее всего — немцы. Они бросились к какому-то деревянному строению. Что там у них? Склад боеприпасов, обмундирования? Обогнув строение, вооруженные люди спустились в овраг и скрылись.
Жилбек вернулся к своим.
— Надо двигаться, друзья. Я видел немцев.
— Но ведь мы ночью пришли сюда, нас никто не заметил!..
— Могли заметить на хуторе, когда мы картошку рыли. Они сейчас начнут прочесывать лес.
По глубокой лощине, прячась в кустарнике, отряд стал пробираться в глубину леса. Шли весь день. К вечеру, уже в сумерках, совсем рядом неожиданно прогремел выстрел. Шедший рядом с Жилбеком рыжеватый парень упал замертво.
— Ложись, засада! — крикнул Жилбек. И когда легли, тихо приказал: — Не стрелять, ползком за мной!
Враг замаскировался, устроил засаду, отвечать на его выстрелы — значит только обнаружить себя.
Удалось уйти и на этот раз. Теперь их осталось четверо. В лесной чащобе, когда миновала опасность, бойцы остановились, молча сняли пилотки, постояли, прощаясь еще с одним товарищем. И растворились в ночном мраке…
Они ничего не знали. Не знали, где сейчас наши войска, не ведали, каково положение на фронте. Как живут в тылу… Сколько километров пройдено ими за эти дни, недели, и всюду немцы и немцы. Жилбек закрывал глаза, и сердце его сжималось от боли, от отчаяния. Сколько же будет длиться проклятая неизвестность?!
Словно легкую былинку ветром, забросила судьба их в район Климовичей, Могилевской области.
— Наша эемля началась! — с каждым днем все больше радовался Павлик. — Скоро моя деревня будет, вот уж там отдохнем!
Каждый день надо было где-то доставать еду, на одних кореньях да на щавеле долго не протянешь. Обычно сам Жилбек выходил с биноклем на разведку, подолгу следил за деревней научившись по еле заметным признакам узнавать есть ли в деревне фрицы. Затем советовался с товарищами, и тогда кто-нибудь из бойцов шел к жителям раздобыть съестного.
Полдень. И опять на пути деревня. Чуткие ноздри изголодавшихся, истомившихся путников далеко улавливают запах жилья. Опять Жилбек выходит на разведку. Пристально осматривает каждый домик, каждый дворик. В деревне, по его мнению, фашистов нет. Можно сделать вылазку.
— Почему вы решили, что нет? — усомнился Павлик, начавший осторожничать в своих краях.
— Глаз наметан. А если есть, прихватим одного фрица, черт бы его побрал, — мрачно проговорил Жилбек, глядя на свои босые израненные ступни.
Фашистов в деревне на самом деле не оказалось, и бойцы сумели раздобыть две буханки хлеба и кусок свиного сала.
— Давайте-ка обойдем вот тот холмик и за ним в кустах подзаправимся, — решил младший лейтенант.
Только расположились, только разрезали первую буханку на скупые солдатские ломти, как послышался чей-то говор по другую сторону холма.
Пришлось залечь. Кто там шел, сколько человек— неизвестно, но бежать в лес уже было поздно. Оставалось лежать не шевелясь, не дыша.
На тропинке, петляющей по склону холма, показались двое. Судя по одежде, это были местные жители, мужчины лет под тридцать. Они шли с какими-то котомками за плечами и беспечно болтали.
И вдруг из-за кустов раздалось:
— Подойдите сюда!
Двое остановились. Из-за кустов показалось дуло автомата.
— Подойдите ближе!
— Да у нас ничего нет… Чего ты пристал, — осмелел один из них.
Из кустов показалась голова Павлика, а потом и дуло его автомата.
— Подойди, раз тебе командир приказывает! — сурово посоветовал Павлик. — Да не бойтесь, мужички, не бойтесь: поговорим и дальше пойдете.
Те послушно подошли.
— Куда держите путь? Откуда сами?
— Из Могилева мы… От немцев бежали. Тоже вот, как вы, сначала в окружение попали, а потом в плен…
— Вроде вас, — добавил второй с облегчением.
— Ну мы еще пока в плен не попадали, — разочаровал их Жилбек. — И не собираемся.
— А ну-ка, снимите мешки! — добавил Павлик. Мужики нехотя положили мешки на землю, медленно начали их развязывать.
— Думаете, у нас тут мина спрятана, что ли?.. Или золото, — пробубнил один.
Павлик тряхнул развязанный мешок за угол, и на траву выпали новенькие солдатские ботинки.
— О! Кто ищет, тот всегда найдет, — засмеялся Павлик, подавая ботинки младшему лейтенанту.
— Мы прихватили их, чтобы на жратву поменять, — объяснил хозяин ботинок.
— А куда идете сейчас?
— Да в свою деревню хотели…
— Значит, были красноармейцами, а теперь по деревням. Что же с армией будет, если каждый к себе на печку побежит?
Мужики стояли, переминаясь с ноги на ногу. Во втором мешке оказалась почти новая гимнастерка. Павлик и ее подал Жилбеку.
— Вот что, братва, — заговорил Жилбек, взяв гимнастерку и перебросив ее через плечо. — Вы можете идти в свою деревню. Я не в состоянии вас удержать. Брать вас с собой — только лишние хлопоты, все равно ночью сбежите. Мне до своего аула далеко, и бежать я туда не собираюсь. Я буду воевать. Линия фронта уже близко. Я командир, мне нужна обувь. Поэтому я забираю ботинки, прошу не обижаться.
— Не сердитесь, мужики, — весело посоветовал Павлик, видя, что теперь Жилбек обут и, следовательно, его, Павлика, провинность забудется. — Война есть война. А в деревне у вас будет жинка под боком.
— Да нет, чего уж там, не обижаемся… Понимаем сами… Чего уж, бери, носи на здоровье… Дай бог, чтобы все живыми остались. Да чтобы немца поскорее прогнали.
Жилбек подумал, что эти двое, возможно, неплохие люди просто они сломлены пленом, невзгодами, в армии прослужили мало, к дисциплине, видать, не привыкли.
— Подождите, товарищи, — остановил их младший лейтенант. — Вы можете выполнить маленькую просьбу? — Давай говори…
— Если сможем, так чего же не выполнить, — поддержал второй, соглашаясь на все, лишь бы этот черный косматый командир не приказал следовать за ними.
— В Павлодаре у меня жена. Если перейдете фронт, прошу вас послать ей записку. Я ваше положение понимаю. И вы должны понять мое положение.
— Перешлем, передадим! — сразу согласились оба. Жилбек быстренько написал записку по-казахски, свернул солдатским треугольником и написал адрес.
— Ну, прощайте. Не обижайтесь, что пришлось поделиться.
Мужики ушли.
Наступил октябрь, прижали холода, а фронта все не было и не было. По утрам на земле серебрился густой иней, лужицы схватывались мутным ледком, без костра уже невозможно было спать. А костер мог привлечь внимание врага. Деревни попадались все реже, продукты стало добывать все трудней. Об одежде и говорить не приходилось.
Сядут бойцы где-нибудь под деревом, прижмутся потесней друг к дружке, уткнутся головой в колени, чтобы хоть чуть-чуть согреться дыханием, — и снова в путь…
В который раз уже определял по карте Жилбек очередное место, куда они должны были добраться. Сегодня он прикинул, что километрах в семидесяти должны начаться Клетнянские леса. Для утомленных людей — это добрых трое суток перехода.
— А что нас ждет в тех лесах? — сомневались бойцы. — Что тут лес, что там, один черт!.. Там тоже серый волк не выдаст нам ни пайка, ни каши.
— Нет, все-таки давайте пойдем туда, — поддержал Жилбека Павлик Смирнов. — Эти места я знаю. Не может быть, чтобы мы там своих не встретили.
Днем шли понемногу, больше отдыхали. А ночью, когда звенел мороз, двигались спорым шагом. Чувствовалось знобящее дыхание зимы, вот-вот ляжет снег, засвищет пурга.
На рассвете Павлик заметил чьи-то большие следы, медведя или человека. Низко пригнувшись к земле, все пошли по следу.
— Нет, это не зверь, — первым определил Жилбек. — Тут прошел человек. И совсем недавно. Мне кажется, он курил: запах табака слышу.
— В валенках прошел. Кованые немецкие сапоги дают другой след.
Оборванные люди, толкая друг друга плечами, сталкиваясь головами, пошли по следу. След терялся там, где не было изморози, а потом снова появлялся.
И вдруг раздался окрик:
— Стой!
Только сейчас четверо заметили стоявшего в стороне человека с винтовкой.
— Ложись! — успел скомандовать Жилбек. Человек не стрелял. Так же требовательно он спросил:
— Кто такие?
— А ты кто такой? — выкрикнул в ответ Жилбек. Рядом с часовым выросли еще несколько вооруженных людей.
— Отвечайте!
— Такие же, как вы, — осторожно сказал Жилбек с казахским акцентом.
Он был ошеломлен, когда из встречной группы послышался голос казаха:
— Эй, жолдас,[1] объясни толком!
— Мы— советские… — обрадовано проговорил Жилбек, поднимаясь с земли. — Выходим из окружения, товарищи, здравствуйте!
Так группа Жилбека встретилась с партизанами. Радости не было конца.
Через полчаса их вызвал в свою землянку командир партизанского отряда Тимофей Михайлович Коротченко.
Декабрь первого года войны…
Небольшие группы партизан по разным дорогам, теряя в стычках с фашистами боевых друзей, голодая и замерзая в пути, идут по Брянским и Могилевским лесам, собираются в Клетнянском лесу.
Стоит лютый мороз, свищет ветер, стонут и гнутся вековые деревья, с треском падают голые, промороженные ветви. Ветер взметает снег, обнажая темные плешины смерзшейся листвы, заметает сугробами и без того едва приметные партизанские жилища.
В крайней землянке сидят десять человек. Они только что вернулись с улицы, где расчистили вход в землянку и обозначили совершенно заметенную дорогу до ближайшей деревни Задня. Разогревшись от работы, они садятся вплотную друг к дружке, поближе к печурке. Клонит в сон, но партизаны крепятся — скоро должна быть передача из Москвы и горячая затируха.
Повар Петька, бывший конюх, высокий и неуклюжий, укрывшись за снежным бруствером, никак не может разжечь костер, несмотря на то что делать ему это не впервой. Ветер то и дело заметает крохотное пламя, сырые дрова трещат, чадят и гаснут. Петька злится, пинает головешки, снова присаживается разжигать. Злится он еще и потому, что не придется послушать последние известия из Москвы. Недоволен он и товарищами— сбились в землянке, обедать — так сразу все, валом, а как помочь повару— никого!
Пламя понемногу разгорается. Петька таращит на него зеленоватые глаза и боится дышать— а вдруг погаснет. А рядом свистит бешеный ветер, на который сейчас Петька не обращает внимания. Пламя все выше и выше лижет черное днище котла, и Петька понемногу успокаивается, греет озябшие руки, трет шершавые ладони.
В землянке сумрачно, коптилка мутно-желтым пламенем едва разгоняет мрак, свет не доходит до углов, и кажется, что вместо стен сразу начинается черная преисподняя. Молчит рация, молчат партизаны. Возле рации сидят Василий Зарецкий и Абдыгали Толегенов, прозванный в отряде Батырханом — богатырем. Они толкуют насчет рации — почему не работает? Самое время слушать Москву. Антенну только что повесили, неужели опять оборвало? А может быть, питание село?
Жилбек, лежа в углу, слушает их негромкий озабоченный разговор и думает о Жамал. В такие вот дни, без дела, в холодной землянке становится особенно тоскливо, одолевают мрачные мысли. Как узнать, добралась ли жена до Павлодара? Смогли отослать письмецо те мужики, которые встретились тогда у холма?
И никаких надежд получить весточку. Далеко от Клетнянских лесов до родного Иртыша. А кругом враг, препятствие поважнее трех тысяч километров.
Ближе к свету, на нарах, застланных сеном, лежит сам Коротченко, огромный, грузный. Сегодня и он в тяжелом раздумье смотрит в одну точку, как будто перебирает в памяти свое прошлое. Есть что вспомнить бывшему командиру полка. Двадцать лет он прослужил в Красной Армии, окончил военную академию, дрался с финнами на «линии Маннергейма», не раз смотрел смерти в глаза. Под Могилевом, прикрывая отход своих частей, попал в окружение, но все-таки сумел прорвать вражеское кольцо и с остатками полка — с сотней бойцов — ушел в лес из когтей смерти.
Никто не шелохнулся, когда Петька, удовлетворенно кряхтя, внес в землянку дымящийся котел с жидкой затирухой. Поставил котел посредине, огляделся и, видя, что на него мало кто обратил внимание, вскипел:
— Какого черта носы повесили, не видите, кто пришел? Встать!
— Чего орешь, бешеный, что ли? — вскинул голову автоматчик Алимбай Тлеулин.
— Баланду сварил, будто горы свернул, разошелся, — проворчал другой партизан.
Петькин крик вывел всех из сонного оцепенения, но люди были настолько утомлены и сердиты, что вместо благодарности начали ни за что ни про что осуждать повара.
Тимофей Михайлович встал.
— Злиться попусту нечего, — проговорил он, — злость надо для врага приберечь. Петька, чем ты недоволен? Хочешь сказать, что мы дармоеды?
— Да я всем доволен, Тимофей Михайлович. Только вот каждый раз, как Москва говорит, у меня костер гаснет. Сидишь там как проклятый! А вы тут слушаете!
— Наслушались вот так, — проведя пальцем по шее, ехидно сказал Алимбай. — Теперь ты тоже садись слушай. Вся Москва для тебя!
— Не сердись, Петька, в рации что-то не ладится. Возимся, возимся — ничего не выходит.
Петька подмигнул неизвестно кому, давая понять, что не сердится, а просто так покуражился, и объявил:
— Сегодня затируха без сала. И всего по одной поварешке. Прошу затянуть ремень потуже. Подходи, народ, разевай пошире рот!
Поели, горячая похлебка немного развеселила.
— Буран влияет, дурной становишься, — оправдываясь сказал Алимбай. — Теперь можно и покурить, — довольно проворковал Абдыгали-Батырхан, маленького роста, курносый и широколицый джигит.
Не успел он сделать самокрутку, как послышался зычный голос Коротченко:
— Батырхан! Собери сюда всех командиров.
Батырхан поглубже нахлобучил шапку, запахнул шинель и выбежал из землянки.
— Жора, подсаживайся ко мне поближе, — сказал Тимофей Михайлович Жилбеку.
Партизаны звали Жилбека на русский манер — Жорой.
Командир отряда, попыхивая трубкой, начал ходить по землянке из угла в угол. Он подумал о том, кого взять с собой на опасную, рискованную вылазку. Есть ли у него в отряде проверенные, стойкие бойцы, на которых можно положиться, как на самого себя?
Вот Павлик Смирнов. Автоматчик, разведчик, при случае может подвести мину, как настоящий сапер. Мастер на все руки, хотя в армии совсем недавно. Хороший разведчик, неплохо знает здешние места.
А вот Алимбай Тлеулин. Окончил среднюю школу у себя на родине, в Казахстане. Прослужил в армии два года, втянулся в армейскую жизнь, знает, что такое дисциплина, находчив, пошли его на любое задание. — выполнит. А Батырхан — хоть в огонь и в воду по приказу командира! Чабан, вырос на степном раздолье, а в лесу ориентируется без всякого компаса, как в родной степи.
Немало и других верных ребят хорошо узнал бывший командир полка за эти месяцы.
Батырхан собрал командиров из других землянок. Они внесли с собой дыхание стужи, и коптилка стала еле видна в густом морозном паре. Коротченко начал совещание без всяких вступлений.
— По сообщению разведчиков, в деревню Белевка прибыл карательный отряд. Полсотни полицаев. Пятый день они грабят население, отбирают продукты, одежду, издеваются над мирными жителями. Все изъятое они собрали на складе. Сами пьянствуют по ночам на квартире у местного старосты. Склад в это время охраняют два-три полицая. Я предлагаю сегодня ночью сделать вылазку.
Охранять базу останутся по пять человек из каждой роты, остальным — подготовиться к бою. До Белевки километров пятнадцать. Нас поведет старик Роман Анодин, житель этой деревни. В двадцать три часа в квадрате двести сорок нас встретят разведчики во главе с Павликом Смирновым.
Мороз стоял жестокий. В такой мороз никому не придет в голову совершать налет, куда-то идти на боевое задание — собаку на двор не выгонишь. А партизаны идут по темному, седому лесу, идут бесшумно, как тени.
Впереди старый Роман. Ему перевалило за семьдесят, но шустрый старик шагает бодро, время от времени оборачивается, подбадривает задних.
— Старина, сидел бы себе на теплой печке, кому ты нужен, какой фриц на тебя позарится, — говорит кто-то из бойцов.
— А что я, калека — в такую пору на печке сидеть? Не думай, что я с виду старый, я тебе еще нос утру.
Шли без дороги, по колено в снегу, и трудно было понять, по каким признакам старый Роман определяет верное направление.
В двадцать три ноль-ноль вышли на условное место. Раздался тихий свист, и словно из-под земли перед партизанами выросли фигуры Алимбая и Павлика. Они рассказали, что под вечер в Белевку прибыло еще около тридцати фрицев. Фашисты согнали весь скот со дворов в колхозный сарай и выставили там охрану. Вечером загуляли, и сейчас многие, должно быть, спят мертвецки пьяные.
Прибытие новой группы фашистов не было предусмотрено Коротченко. Но после такого перехода возвращаться обратно — значит проявить трусость, потерять веру в свои силы. Коротченко решил выслать вперед автоматчиков, чтобы они сняли охрану возле складов и сараев.
Старшим в группе автоматчиков назначили Павлика Смирнова. Лучший подход к деревне — с восточной стороны.
— Там березовая рощица, — уточнил Роман.
— Перейдите рощицу, — продолжал Тимофей Михайлович, — и сразу постарайтесь без шума, без выстрелов добраться до складов. Если полицаи поднимут тревогу — не теряйтесь, давите их, как мух. От вашей оперативности и смелости будет зависеть судьба всего отряда. Ну, счастливо, желаю удачи…
Автоматчики пошли. Лес кончился примерно в полукилометре от деревни. Березовая роща темнела возле самой околицы. Путь до нее лежал через снежный пустырь. А что, если в рощице часовой, или выставлен наблюдатель? Автоматчики поползли, прижимаясь к земле, вспахивая снег. Потом кто-то не вытерпел, поднялся и пошел в рост. Остальные замерли. Тишина. Ни окрика, ни выстрела… В роще никого не оказалось.
…Вот уже виднеются склады. Теперь только ползком. Снег забивается в рукава, лезет за шиворот, совсем окоченел подбородок— партизаны терпят. До складов осталось метров пятьдесят. Ужо видна глухая стена. Постового нет, он, наверное, на другой стороне, возле дверей. Слышно чье-то покашливание. Кто он — полицай или фриц? Но все равно — там враг. Алимбай и Павлик ползут рядом. Их фигуры чернеют на снегу. Если часовой вздумает обойти склад, он их заметит.
— Давай рывком к самой стене, — шепчет Павлик.
Благополучно добежав до стены, разведчики услышали разговор — значит, часовой был не один. Это усложняло задачу.
Алимбай осторожно выглянул из-за угла. Трое полицаев, одетые в полушубки, сидели на бревне и, переговариваясь, курили. Кажется, они тоже хлебнули чего-то для «сугреву», потому что говорили оживленно и громко. До них шагов двадцать.
Алимбай вернулся к Павлику. К тому времени вплотную к складу подползли еще пятеро партизан. Коротко договорились напасть на часовых с двух сторон. Группа Алимбая должна привлечь внимание, группа Павлика— наброситься на полицаев сзади.
Посвистывает ветер, не слышно, как скрипит снег под ногами. Полицаи сидят, курят. Алимбай видит их лица. Хорошо, если бы поднялся такой ветер, чтобы заглушил выстрелы. Поснимать бы их сейчас с бревна, как глухарей…
Чтобы привлечь к себе внимание, Алимбай ткнул прикладом автомата в стену. Полицаи прислушались, завертели головами, бросили папиросы. Молчание…
— Пуглив ты стал, Михей. От мороза сарай трещит, а у тебя уже сердце в пятки.
— Мороз не мороз, а обойти надо, — отозвался хрипловатый голос, должно быть, того самого Михея. — Вы шагайте кругом, а я возле двери подожду.
Полицай неохотно поднялся, повесил карабин дулом вниз и пошел прямо на Алимбая. Партизан попятился за угол, лихорадочно соображая: как же остановить этого черта?..
На фоне темной стены Алимбая совсем не видно. Полицай идет, отворачивая лицо от ветра. Алимбай присел, напрягая мышцы, чтобы в любое время выпрямиться как стальная пружина. Не заметив ничего подозрительного, полицай прошел мимо. Сделал только один шаг… И тогда Алимбай как кошка прыгнул ему на спину, свалил, схватив за горло, ткнул головой в снег. Тут же подбежали еще двое партизан, скрутили полицая, Алимбай запихал ему в рот рукавицу, прислушался— было тихо. Где же те двое?.. Алимбай выглянул из-за угла— у двери стоял только один полицай, другого не было. Значит, Павлик без шума попридержал второго, а может, и прихлопнул его. Медлить нельзя, оставшийся у двери может забеспокоиться и поднимет тревогу.
Алимбай вернулся к своему пленнику, вытащил изо рта рукавицу и, приставив к горлу полицая нож, сквозь зубы процедил:
— А ну зови сюда своего дружка! Караул закричишь — сразу башка долой.
— М-михе-ей, — хрипло протянул полицай.
— Громче.
— Михей, иди сюда-а!
— Чего орешь? — послышался голос Михея.
— Скажи — волки! — шепотом приказал Алимбай.
— Волки тута! — прокричал полицай и запричитал, залопотал вполголоса — Братцы, не убивайте, братцы…
Алимбай запихал ему в рот рукавицу и сунул головой в снег. Став на углу, он приготовился встретить Михея прикладом. Мгновения тянулись мучительно долго. Нервы Алимбая были напряжены. Встревоженный Михей мог выстрелить. И тогда так хорошо начатое дело может быть провалено.
Почему же его нет так долго? Алимбаю послышалось, что за углом у двери что-то упало. Он выглянул — у двери уже было трое. Алимбай опешил — откуда? Вглядевшись, он увидел, что четвертый, в полушубке, лежит на снегу. Алимбай услышал голос Павлика:
— Бросай автомат, стреляю!
— Свои, Паша, свои, — обрадованно перебил Алимбай.
— Давай сигнал, часовые сняты.
Минут через пятнадцать подошли остальные партизаны.
Глухой ночью вся Белевка была поднята взрывами гранат и автоматными очередями. Жители боялись показаться на улице, не зажигали огня, сбились у окон, стараясь продышать хоть маленький глазок на заиндевевшем стекле. Сначала было видно, как заметались фашисты возле дома старосты. Потом деревню озарило зарево пожара — это Алимбай и Павлик подожгли дом, где укрылись полицаи.
На рассвете подошел отряд фашистов из Сергиевки, и партизаны вынуждены были уйти в лес.
В Белевке возле дома старосты лежали трупы немецких солдат. Был убит один офицер. Дерзким налетом партизаны заявили о своей растущей силе…
Весь день шел тяжелый снег. Деревья поникли, то там, то здесь раздавался приглушенный снегопадом треск ломающихся сучьев. К вечеру снегопад кончился, прояснилось, и снова ударил мороз.
Разлапистые, припавшие к земле ветви мешают человеку видеть, приглушают лесные звуки. В дозор в такую погоду назначают самых чутких, кто хорошо выспался и не будет зевать на посту.
Ночь… На посту трое. Монотонно шумит лес, потрескивают сучья… Но вот послышался необычный для лесного жителя шум — всхрап лошади. Минутой позже донеслось осторожное понукание, чмоканье возницы. Длинный ствол ручного пулемета развернулся в сторону непрошеного гостя. Еще неизвестно, кто он, но один из постовых уже помчался в лагерь — оповестить, чтобы приготовились.
В санях сидит пожилой, лет пятидесяти, мужчина. Он заметил часовых, но это, кажется, не произвело на него особого впечатления.
— Стой, куда едешь?
— Мне к командиру.
— Пароль!
— Никаких паролей я не знаю. Надо к командиру — и крышка. Я Федор Царьков из деревни Мостицкое.
— Зачем тебе к командиру?
— Дело есть. Не стал бы я по пустякам на ночь глядя ехать.
Федора Царькова привели в штаб. Он снял шапку, поздоровался, сел на скамью и долго не мог выговорить ни слова.
— Завтра… — наконец выдавил он, — расстреляют… Среди бела дня… Сорок человек.
И Федор начал утирать слезы рукавом старого полушубка.
— Расскажите подробнее, — попросил Коротченко.
— Помощи ждем от вас. Как от бога ждем… Тут вот деревня недалеко — Прища. Брательник мой там живет и другая родня. Арестовали всех, говорят— завтра расстреляем. А за что?.. Пришли в Прищу немцы. Назначили старостой Андрея Топорова, кулацкого сынка. Дали ему задание, чтобы собрал он хлеб. Сколько пудов— не помню, но знаю, что хотели всю деревню по миру пустить. Мужики отказались. Нет, говорят, у нас ни хлеба, ни картошки, самим есть нечего. Тогда тот самый Топоров, чтобы отличиться, составил список на сорок человек и сказал, что все они коммунисты и партизаны. Это, мол, они помогали убивать ваших солдат тогда ночью в Белевке. Коменданту думать не надо, раз староста заявляет— вешай! Приказал всех арестовать, весь хлеб, который найдут у них, забрать, а самих расстрелять без всякого суда. Побывал я в Прище. Все ревут, богом просят, чтобы я нашел партизан. Что делать? Запряг я коня, да и поехал блукать по лесу. Вот теперь говорите, что мне людям-то передать…
— Отогрейтесь с полчасика, — посоветовал Коротченко, — а я пока поговорю со своими. А насчет помощи постараемся. Что-нибудь придумаем.
Через полчаса пятеро автоматчиков во главе с Павликом приготовились ехать вместе с Федором Царьковым.
— Поедете в Мостицкое, — давал наказ Тимофей Михайлович. — Там найдете Василия Халтурина. Он поможет вам разузнать, сколько в Прище фашистов. К утру у вас должны быть полные сведения и какой-нибудь предварительный план. А на рассвете я подойду в Мостицкое с отрядом.
Разведчики уселись в сани, и Федор Царьков тронул свою лошаденку.
По дороге, чтобы скоротать время, разговорились. Чернявый молодой украинец, недавно появившийся в отряде, заинтересовался, почему Толегенова одни зовут Алешей, другие Абдыгали, а третьи Батырханом. — Батырхан — значит богатырь, неуязвимый. Ни пуля, ни огонь его не берут, — охотно начал объяснять Алимбай. — Почему Алешей зовут — сам не знаю. А Батырханом вот за что его прозвали. В октябре дело было. Снег выпал. Отряд наш совсем маленький был. Остановились мы возле деревни, той самой, куда едем, — Мостицкое. Холодно, есть нечего. Разделились на четыре группы и пошли, кто как может с населением связь устанавливать. В Мормозовку, до нее километров двадцать, послали четверых— Абдыгали, нашего врача Павла Демидовича и двух бойцов, Виктора и Сашу. Добрались они до Мормозовки. Деревня большая, дворов двести. Полдеревни на горке, а другая половина внизу, — кособокая такая деревня. Немцев как будто нет. Ну, наши собрали жителей и начали говорить о положении на фронтах. В деревне народ темный, никто ничего не знает, а мы уже в то время Москву слушали. Подбодрить старались, конечно, чтобы народ духом не падал. Поговорили о том о сем, потом подходит к партизанам старик лет так семидесяти и приглашает в свою хату. Долго не задержу, говорит, не беспокойтесь, там уже старуха моя кое-что приготовила. Небогато, но все-таки можно подзаправиться. Сам, говорит, в гражданскую партизанил.
А нашим идти неудобно. Пришли говорить про успехи Красной Армии — а сами голодные. Значит, никаких успехов нет, если голодные. Поломались, поломались, потом согласились. Приходят к старику. Поужинали плотно, спасибо сказали и собираются уходить. «Подождите, сынки, — говорит им дед. — Я хочу сделать подарок для всего отряда». — «Какой подарок?»— «Когда наши отступали, всех колхозных свиней погрузили в товарняк и увезли. Чтобы немцам ничего не досталось. Они падкие на свинину. Ну, а одна свинюшка заморенная затерялась. Вроде из вагона сбежала. Я ее поймал, откормил, сами увидите, сколько теперь в ней сала да мяса. Хочу партизанам подарить». Ну, партизаны отказываться не стали, знают, как в лесу голодно приходится. Связали свинью, уложили в сани и поехали. Только отъехали, стали к леску приближаться — выстрел! На засаду напоролись. То ли полицаи местные пронюхали, что партизаны в деревне беседу вели, то ли фрицы проезжие— неизвестно. Наши остановились, залегли возле саней, начали отстреливаться. Ночь темная, ничего не видно. Фрицы побоялись нападать. Так дело стрельбой и закончилось. Абдыгали швырнул подряд две гранаты, повернул коня обратно, крикнул: «Ложись в сани!» Смотрит— а Виктор не поднимается. Второй тоже стонет. Взвалил Абдыгали обоих в сани и давай лошадь хлестать. Из засады снова стрельба, потом погоня. Километров пять, наверное, гнались, потом отстали. Абдыгали остановил коня, смотрит — Виктор мертвый, врач и Сашка ранены — из засады по ним шибанули из автоматов. А свинья лежит, похрюкивает, ей и горя мало. Хорошо, что привязали как следует, а не то бы вывалился стариковский подарок. Перевязал Абдыгали раненых и поехал дальше. Едет час, едет другой — что такое? Почему нет базы? Потом видит: огоньки — деревня какая-то. Оказывается, Мостицкое. Абдыгали думает, что там наши, едет напрямик и опять натыкается на немцев. Абдыгали — в лес! Так и везет в санях — одного мертвого, двоих раненых и невредимую свинью. Но, молодец, к утру все-таки добрался до своих. Партизаны внесли раненых в землянку, смотрят — а у Абдыгали вся шинель пулями пробита. «Ты ранен?»—спрашивают. «Был бы ранен, разве так бегал», — отвечает Абдыгали.
Начали считать дырки от пуль — больше тридцати насчитали, и ни одна не задела нашего героя. С тех пор и прозвали его Батырханом… А свинью в тот же день в котел пустили. Сам Батырхан в то время еще не мог свинину есть. Он вырос в ауле, в Челкарском районе, недалеко от Актюбинска. Там никто свинину не ест. А здесь, сами знаете, везде свинина. Наш повар взялся приучать Батырхана. Сначала дал ему бульона вкусного попробовать. Батырхану понравилось. Потом какой-то шутник отрубил у свиньи пятачок и, когда сели обедать, повесил этот пятачок перед Батырханом на веточку. Тот ел суп, ел, поднимает глаза и видит перед собой свиной пятачок. Рассвирепел, отбросил миску и поклялся больше никогда не есть ни мяса свиного, ни даже супа из свинины. Ладно, думаем, не ешь, ходи голодный. Походил, походил Батырхан, два дня ничего в рот не брал. Потом не выдержал — взялся за свинину. Тем более видит, что его товарищи, казахи, вовсю едят. Сейчас он называет свинью белым бараном, святой пищей…
Алимбай рассказывал историю за историей, и путники не заметили, как добрались до Мостицкого. Федор остановил коня в рощице, пошел разведать, нет ли фрицев на улице, и вскоре вернулся. До его дома добрались благополучно, вошли в теплую избу. Хозяйка пригласила за стол. Первым уселся Павлик и сосредоточенно начал отдирать с бороды медленно оттаивавшие сосульки.
— Мажит, погрейся немного и выходи на улицу, подежурь. Надо понаблюдать за дорогой из Прищи. Как бы черт фрицев не принес…
У Мажита правильное лицо с черными, зачесанными назад волосами. До войны он учился в педагогическом институте, преподавал в каркаралинской школе, попал на войну в первые дни. У Мажита зоркий глаз степняка, самые ответственные посты всегда поручаются ему.
Федор вскоре привел Халтурина, хромого мужчину лет тридцати. Тот рассказал, что в Прище засело примерно шестьдесят фашистов. Халтурин видел собственными главами обер-лейтенанта. Именно он и будет завтра командовать расстрелом арестованных.
— Есть у вас свои в Прище? — спросил Павлик.
— Родни много, а свои — вся деревня, — ответил Халтурин.
— Мы постараемся освободить ваших товарищей, — продолжал Павлик, — но без вашей помощи не обойтись. Поезжайте сейчас в Прищу и следите за приготовлениями немцев. Узнайте, где они расположились, в чьих домах, по скольку человек. Следите за ними неотступно. Все ваши сведения завтра пригодятся.
— Халтурин посоветовал снять постового— все равно деревня уже знает о приходе партизан. Шила в мешке не утаишь.
— И не просто знают, — добавил он, — а пятеро мужиков в разных концах уже караулят, глаз не смыкают…
Халтурин ушел. Жена Федора стала стелить постель для партизан.
— Молодые лягут на пол, — распорядилась хозяйка, — а вот старику я постелю на печке, — она указала на Павлика.
Все рассмеялись — «старику» было двадцать шесть лет.
Через минуту все спали. Только хозяйка до утра не сомкнула глаз.
Разбудил партизан связной Батырхан:
— Поднимайтесь! Коротченко к себе вызывает.
Штаб отряда уже разместился в какой-то избе. Посредине комнаты, на столе, лежала карта. Коротченко стоял над ней, попыхивая своей неизменной трубкой.
— Нас сейчас много, сила немалая и грозная. Мы вооружены не хуже фашистов. Но если открыто атаковать немцев в Прище, понесем большие потери. По шоссейной дороге без конца проходят машины, моторизованные части врага. В любую минуту они могут прийти на помощь карателям. Я предлагаю пойти на хитрость. На прошлой неделе мы захватили машину с немецким обмундированием…
По шоссе движется колонна немецких солдат. Их не меньше сотни. Ведет колонну высокий и стройный офицер в чине майора. У обочины движутся сани. Солдатам надоела дисциплина, надоели российские холода, они идут вразвалку, некоторые сложили автоматы на сани.
Навстречу время от времени попадаются группы фашистов, бредущих неизвестно куда и зачем. Увидев майора, солдаты приостанавливаются. «Хайль Гитлер!» Майор косит светлыми арийскими глазами и рявкает в ответ то же самое. Его подчиненные молчат, будто в рот воды набрали. Вот небольшая деревушка Сукромля. Увидев колонну немцев, жители разбежались кто куда.
Отряд пересекает деревню, проходит через хуторок. Дорога привела к реденькому леску, за которым уже виднеется Прища. Офицер жестом приказывает ускорить шаг. Чаще застучали кованые сапоги. Солдаты разобрали автоматы из саней.
Вот и окраина Прищи. Навстречу колонне показалась группа понурых людей— человек сорок— в окружении вооруженных фашистов. Майор приказал унтер-офицеру остановиться, спросил, куда и зачем ведут этих русских. Унтер объяснил, что «бандитов-партизан» водят по деревне из конца в конец специально, чтобы все видели, кто будет расстрелян.
— Эти свиньи связаны с партизанами! — пояснил унтер. — Они помогали убивать солдат фюрера.
— На свиней не стоит тратить патронов, — жестко сказал майор. — Их надо повесить. Пусть поболтаются на виселице с недельку, тогда каждый поймет, что ему грозит за связь с партизанами. Отведите их в конюшню и заприте на замок. А тем временем пусть поставят виселицы на площади. Я прибыл с отрядом, чтобы навести порядок. Унтер подчинился.
Майор дал знак пятерым солдатам из своего отряда, и те присоединились к охране. Приговоренные еле шли от усталости и страха. Колонна двинулась дальше, к дому старосты. Майор предъявил стоявшему возле дома часовому документы.
Дальше события развивались с неожиданной быстротой. На порог вбежал Жилбек Акадилов с гранатами в обеих руках, за ним Павлик, Алим, Тимофей Михайлович, все в немецком обмундировании.
— Азия! — только и успел вскрикнуть унтер-офицер конвоя, увидев скуластого Жилбека. «Майор» (а это был партизан Василий Зарецкий, отлично знавший немецкий язык) приказал фашистам поднять руки.
Через десять минут все сорок смертников были освобождены. В тот день многие ушли из деревни в лес, к партизанам, ушли от преследований фашистов, от издевательств полицаев.
В землянке, где разместился штаб отряда, полным-полно партизан. От их дыхания коптилка еле-еле горит. Собрание сегодня необычное— в отряд прибыл комиссар, Петр Васильевич Лебедев, широколобый, сероглазый, бородатый мужчина лет сорока.
— Большинство присутствующих здесь— коммунисты или кандидаты в члены партии. Есть среди вас и комсомольцы. Наладить в отряде политико-воспитательную работу — дело нетрудное, народ здесь организованный, сознательный. Гораздо сложнее вести агитационно-массовую работу среди населения. А это крайне необходимо… В близлежащих деревнях немало молодежи, которая самоотверженно помогает партизанам. Надо, чтобы эта помощь была не от случая к случаю, а постоянной. Чтобы каждый советский человек, оказавшийся на временно оккупированной территории, чувствовал поддержку советской власти, поддержку нашей партии. Молодежь в деревнях чаще всего помогает нам только тем, что предупреждает о передвижении вражеских войск, сообщает о готовящихся бесчинствах, которые мы можем вовремя предотвратить. Но она мало оказывает нам боевой помощи, потому что совсем не вооружена. Нам необходимо перехватить вражеский эшелон с оружием. Затем мы должны передать оружие в деревни. Кроме того, наша партийная организация должна послать в населенные пункты наиболее стойких и проверенных подпольщиков. Выдадим подложные документы. Ну, например, о том, что был судим, подвергался репрессиям и так далее. Чтобы, одним словом, вызвать доверие у врага. Кстати, со мной прибыл работник прокуратуры, у него есть бланки и соответствующая печать. Он может вынести вам любой «приговор», — говорил Лебедев. Помолчав, продолжил: — Но это не единственный путь агитационно-массовой работы. Есть и другой, более ответственный и более рискованный путь — по заданию партии кое-кто из партизан должен втереться в доверие к фашистам и «заслужить» пост, например, старосты. Или, допустим, возглавить отряд полицаев. Для этого нужны талантливые и смелые люди, у которых есть способности разведчика. Тут, конечно, потребуется незаурядный ум, ловкость, хитрость, выдержка, потому что фашисты не такие дураки, как нам думалось вначале… Нельзя забывать, товарищи, и того, что в руках фашистов немало наших бойцов, попавших в плен после ранения. Фашисты издеваются над ними, никакой медицинской помощи не оказывают. Мы должны помнить об этих людях…
В заключение комиссар предложил в каждой роте и в каждом взводе провести партийные и комсомольские собрания, избрать парторгов и комсоргов.
Поздняя ночь. За столом, над картой с красными пометками, сидят Коротченко и Лебедев, усталые и озабоченные. Только что здесь были Павлик и Алим, вернувшиеся из разведки. То, что они рассказали, не порадовало командира отряда и комиссара — из города Ершичи вышел большой карательный отряд. Ему приказано во что бы то ни стало уничтожить партизанский отряд Коротченко. Слухи о дерзких действиях партизан дошли до главного немецкого командования. За уничтожение отряда обещана награда. За невыполнение приказа — разжалование.
Привычным жестом выдирая сосульки из бороды, Павлик рассказал обо всем, что им удалось узнать во время долгой и трудной разведки.
— Значит, каратели вышли из Ершичей сегодня вечером, — задумчиво прикинул Коротченко. — Снег нам поможет, к утру занесет все дороги, машины не пройдут. Фрицы заберут лошадей у местного населения, поедут в санях. Попытаются найти проводников. Они будут углубляться в лес, в поисках нашей базы. Враг понимает — пока не уничтожишь базу, отряд будет жить. База — это корень. База — наша основа, не только хозяйственная, но и моральная. Это наш родной дом, который мы должны защищать.
— Что вы предлагаете? — спросил Лебедев.
— Выйти навстречу фрицам и устроить засаду. Лучше всего это можно сделать у деревни Мостицкое. А как ты думаешь, Петр Васильевич?
— Насчет засады— согласен, — отозвался Лебедев. — Но где ее устроить— надо подумать. Во-первых, мы должны поторопиться, чтобы враг не успел узнать о наших планах, а во-вторых, посоветоваться с теми, кто хорошо знает местность. Карта— одно, а в действительности может быть другое.
— Я немного знаю эти места. Возле Мостицкого дорога проходит через большую поляну. С обеих сторон лес. Возле поляны поставим два «максима», чтобы пулеметчики встретили карателей огнем в лоб. А в лесу, по обеим сторонам, засядут наши партизаны, будут бить перекрестным огнем. Другого, более подходящего места я не вижу.
— Хорошо, уточним детали на месте… А сейчас, по-моему, надо снова послать разведчиков, чтобы они поскорее добрались до фрицев и не отрывались от них ни на шаг. Чтобы шли вплотную.
Задача эта была особенно трудной. Коротченко послал разведчиков во главе с Жилбеком.
…К вечеру следующего дня партизаны уже были в лесу возле деревни Мостицкое, в том самом месте, где командир отряда ночью решил устроить засаду.
Долго не появлялся Жилбек со своими разведчиками. Коротченко волновался — а вдруг нашелся какой-нибудь проводник и повел фрицев звериными тропами прямо на базу? Правильно ли поступил Коротченко, оставив на базе всего лишь роту Зарецкого?
Но оставить там основные силы — значит подвергнуть смертельной опасности тех, кто будет участвовать в непосредственной стычке с карателями здесь, возле Мостицкого.
Сколько немцев, куда они идут, чем вооружены? Пешком или на лошадях? По какой дороге? Может быть, еще не поздно послать подкрепление Зарецкому?
Жилбек принес неутешительные вести — карателей не менее двухсот. В три часа дня они прошли Артемовку и забрали лошадей с санями. Силы свежие, боями не измотаны. Вооружение: автоматы, два станковых пулемета и два ротных миномета. Едут быстро, — видимо, нашли опытного проводника. Есть подозрение, что параллельно с ними, по другой дороге, идет второй отряд…
Положение становилось угрожающим.
Менять засаду было поздно. Через полчаса в морозной дымке на дороге замаячили дозорные карателей. Они ехали смело, видимо не ожидая, что партизаны могут оказаться здесь. Сразу же за дозорными показались основные силы. Коротченко видел в бинокль, что немцам холодно. Время от времени они рысцой бежали возле саней, чтобы согреться. Некоторые солдаты, как печные трубы сгоревшего дома, уныло торчали в санях. Не по душе фашистам русская зима!
Каратели все ближе… Вот уже слышен и визжащий скрип полозьев. Партизаны молчат, ждут команды. Это уже не первый бой, когда рука то и дело тянется к спусковому крючку, а глаз берет на мушку врага, только-только появившегося на горизонте. У партизан уже есть опыт — знают, что лучше потерпеть, сдержаться, чтобы потом ударить наверняка.
Когда до передних оставалось не больше ста шагов, Коротченко скомандовал:
— За Родину, за партию, огонь!
Сразу заработали оба партизанских «максима». С двух сторон из-за деревьев затрещали автоматные очереди. Отряд немцев смешался, кони взвивались на дыбы, ржали, испуганно шарахаясь в стороны, ломая оглобли. А пулеметный огонь все косил и косил. Обезумевшая пара коней понесла сани с минометами. Одна лошадь рухнула на всем скаку, сраженная пулями, другая протащила ее по снегу метров двадцать и оборвала постромки. Через минуту пришедшие в себя минометчики открыли огонь. В лесу заохали мины, с воем полетели осколки, осыпая с деревьев снег. Партизаны придвинулись вплотную к фашистам. Минометный расчет был уничтожен гранатами.
Чувствуя, что партизаны берут отряд в кольцо, фашисты начали отчаянно пробиваться назад. На снегу темнели трупы в зеленых шинелях.
Коротченко приказал собрать вражеское оружие, взять с поля боя все, что в силах унести каждый.
Собрав оружие, партизаны двинулись на базу. Только сейчас, когда схлынула горячка боя, стал ощутим лютый мороз. Пролежав в снегу несколько часов, люди почувствовали холод, голод и усталость. Многие одеты в латаные-перелатаные шинели, в драные, залубеневшие на морозе полушубки, кое-кто в легких трофейных шинелишках, у многих на ногах опорки или валенки с дырами, заткнутыми пучком соломы. Коротченко, привыкший видеть подтянутых бойцов, в хорошо пригнанном обмундировании, веселых и бодрых, с болью смотрел на свой молчаливый, уставший отряд.
— Тимофей Михайлович, у тебя нос белый, — сказал Лебедев.
Коротченко смял в рукавице горсть снега и стал растирать лицо.
К ночи мороз усилился. Когда до базы оставалось километров пятнадцать, отряд наткнулся на вражескую засаду. Предположение Жилбека оправдалось— немцы выслали в обход, в самую лесную глушь, второй отряд карателей.
Партизаны, не успев подобрать убитых товарищей, поспешно отступили.
Ночь провели, не разжигая огня, выставив дозорных со всех сторон.
Что там, на базе?
Где рота Зарецкого? Куда идти теперь за продуктами, ведь с собой не захватили никаких запасов, понадеялись на благополучное возвращение.
Можно ли вообще возвращаться теперь на базу? А вдруг ее уже заняли немцы и устроили там засаду?
Коротченко снова послал Жилбека в разведку, наказав быть предельно осторожным, во что бы то ни стало добраться до базы, узнать, что с Зарецким. Жилбек ушел со своими бойцами.
Утром в небольшом логу развели костер. Отогревали возле огня замерзшие руки, спины, по-петушиному прыгали на одной ноге…
Переходить на другое место без сведений разведки не было смысла. Жилбек вернулся только к ночи. Самые мрачные предположения подтвердились— база уничтожена. Землянки разрушены, по всей вероятности взорваны минами. Толстые жерди наката разметаны взрывом. Не осталось и следа от складов с боеприпасами и оружием. Где рота Зарецкого— неизвестно. Возле базы был короткий бой, но убитых немного, можно предположить, что Зарецкому удалось увести своих от расправы карателей…
Весь следующий день отряд шел по глухому лесу. Время от времени вдали слышалось уханье мин, где-то раздавались автоматные очереди, и снова становилось тихо. Обессиленные партизаны спали на ходу. На привалах садились прямо в снег и, опершись спиной о дерево, засыпали.
Ночью, к неописуемой радости, встретили разведку Зарецкого. Оказалось, что оставшиеся на базе партизаны, видя, как фашисты обложили их со всех сторон и что силы неравны, наспех собрали продовольствие, оружие, усадили на сани женщин и, с боем прорвав кольцо, покинули базу.
В глухом бору, под вековыми соснами, рота Зарецкого успела поставить и утеплить несколько шалашей. Наученный горьким опытом, Коротченко выставил усиленную охрану вокруг нового лагеря.
Следующий день прошел спокойно. Но только один день. А потом снова пришло тревожное известие— идет третий карательный отряд!
Разведчики узнали от местных жителей, что немецкое командование вторично приказало обезопасить весь район от партизан, и в первую очередь уничтожить отряд Коротченко. Дело в том, что фашисты, терпя поражение на фронтах, подтягивали воинские части из тыла на передовую. Но для того чтобы немцам спокойнее жилось в тылу, приказано было очистить лес.
Уходить дальше в глушь или драться?
Выбора не было. Предстояла последняя, решительная схватка. Можно было оторваться от врага на день, на два, но не больше. У немцев техника, немцы сыты, одеты, обуты, в любую минуту могут вызвать себе подкрепление. Уходить партизанам от преследования — значит с каждым днем, с каждым часом терять силы, людей, терять уверенность в победе.
Ночью, посоветовавшись в штабе, коммунисты решили дать бой, отчаянный бой врагу, каким бы многочисленным и вооруженным он ни был.
…Каратели двигались в глубь леса по узкоколейке. Когда-то по ней вывозили лес на железнодорожную станцию. Партизаны собрали весь запас взрывчатки, все мины, которые еще оставались в отряде. Руководить взрывниками назначили Павлика Смирнова.
Выждали, когда отряд карателей вышел на узкоколейку. Но положение осложнилось тем, что фашисты погнали впереди себя мирное население— стариков и женщин, фрицы знали, что партизаны не станут укладывать взрывчатку на колею, по которой пойдут советские братья, их земляки.
В назначенный час партизаны вышли на дорогу для последней схватки. Замаскировались среди деревьев, в занесенной снегом чащобе. Ни звука. Короткие дула автоматов торчат, как темные сучья, не вызывая подозрения.
Показалась колонна. Впереди понуро, засунув руки в рукава, обреченно, словно на смерть, идут колхозники. Каждый шаг для них таит в себе смерть. А позади них в лесной тишине то и дело раздается немецкая команда: «Вперед, вперед!»— и слышно бряцание оружия. И колхозники идут. Нет у них никакой уверенности, что где-то, вот еще один шаг, — и железнодорожное полотно не взлетит на воздух и вместе со шпалами и обломками рельсов не лягут на снег людские тела… Каждый из них знает, что неспроста фашисты выставили вперед этот живой заслон. И все же каждый надеется на лучший исход, думает, что вот-вот вместо неминуемой смерти явится спасительное чудо. Такова уж человеческая природа — надеяться на лучшее, в любую трудную минуту верить в торжество жизни.
Никто из обреченных не знал о партизанской засаде, никто не видел, как из-за корявого ствола сосны настороженно сверкают зоркие глаза Батырхана. В руках у него концы проводов. Через несколько мгновений он должен соединить их. И от того, в какой момент он соединит их, будет зависеть многое…
Беспечно идут фашисты, в полной уверенности, что впереди— расправа над неуловимым отрядом, а затем спокойная жизнь.
Мощный взрыв потряс землю в самой середине немецкой колонны, когда колхозники уже прошли. Батырхан выбрал момент, когда соединить концы проводов. Грохот взрывов, автоматные очереди, крики растерявшихся солдат — все слилось воедино.
Партизаны мстили за свои недавние страдания, за уничтоженную базу, за свое обжитое, ставшее родным гнездо.
Каратели отступили.
После боя Лебедев собрал крестьян, шедших впереди отряда. Один из них, пожилой, с бородой, старше других, виновато заговорил о том, что немцы погнали их силой, что сами крестьяне, конечно, не думали вести врага к партизанам и что от имени всех своих земляков он передает своим избавителям спасибо.
— От одной смерти ушли, — заговорил другой колхозник, помоложе. — Но в деревню нам теперь нельзя возвращаться. Дайте нам оружие и принимайте в свой отряд. Нам есть за что посчитаться с фрицами… Они нас за скотину считают, на убой повели, гады! Только нас не вините, не думайте, что мы проводниками шли, сами видите…
Лебедев успокоил крестьян, сказал, что их примут в отряд, что теперь, в грозный для Родины час, все должны подняться на борьбу.
После этой стычки для отряда Коротченко наступила передышка. Позже партизаны узнали, что тому способствовало наступление наших войск под Москвой, куда Гитлер приказал бросить все тыловые части.
В лесу наступило затишье.
Надолго ли?
Через два дня, в метель, возле деревни Деньгубовки совершил вынужденную посадку самолет с черной свастикой. Небольшой отряд десантников на его борту летел через линию фронта, но помешала непогода. Фашистский пилот не дотянул километров двадцать до аэродрома.
Не прошло и часа, как возле самолета оказалась группа партизан во главе с Коротченко. Окружив самолет, партизаны знаками предложили экипажу и десантникам сдаваться. Те ответили стрельбой.
— Тем хуже для них, — сказал Коротченко Жилбеку. — Неужели думают спастись от наших автоматчиков?
— Тимофей Михайлович, возможно, они уже связались по рации с аэродромом и ждут помощи, — отозвался Жилбек.
— Пожалуй, ты прав, на аэродроме большой гарнизон.
— А что если шарахнуть из противотанкового ружья по бензобаку? Загорится как спичка, и фрицам только останется хенде хох!
— Нет, в самолете хорошая радиостанция. Если мы сумеем захватить ее, то можно будет наладить связь с Большой землей. Тогда сможем вызывать специальные самолеты и отправлять в тыл раненых партизан. Если подожжем самолет, радиостанции нам не видать. Как бы они сами, сволочи, не повредили ее умышленно.
— Не додумаются. Но спешить надо.
Зарецкий еще раз прокричал на немецком языке, чтобы фашисты сдались без боя. В ответ раздался выстрел, и с головы Зарецкого слетела шапка. А минут через пять послышался рокот мотора, и над деревней закружил самолет со свастикой, видимо разыскивая потерпевших аварию.
— Стреляйте по бензобаку, — приказал Коротченко Жилбеку.
Партизаны вмиг изрешетили пулями фюзеляж. Раздался взрыв. Черный дым косо потянулся вверх, солдаты бросились врассыпную. Ни одному из них не удалось на этот раз уйти от расплаты. Обратно на базу возвращались через деревню Будвинец. Как всегда, впереди шли разведчики.
Деревня словно вымерла. Во дворе пусто, не слышно голосов, не видно никаких признаков жизни. И только единственный обитатель деревни, старик лет восьмидесяти, еле передвигавший ноги, встретил партизан. Оказалось, что сегодня утром фашисты собрали весь скот у жителей, до последней телки, и угнали его. Деревню грозились сжечь, вот почему никто не остался в ней. Одни ушли в соседнюю деревню, а иные — в лес, переждать немцев. Фашисты, слава богу, не спалили ни одной хаты, побоялись мести партизан.
— А ты, добрый человек, откуда будешь? — неожиданно обратился старик к Жилбеку.
…Как ни вспоминал потом Жилбек, не мог припомнить, почему этот старик врезался ему в память сразу же, с первого взгляда, и как будто на всю жизнь. Или потому, что жалок был вид одинокого, всеми оставленного человека в пустой, безлюдной деревне. Или потому, что он обратился прежде всего к Жилбеку. Нет, вернее всего потому, что весь последующий рассказ старика коснулся самого сокровенного…
— Я из Казахстана, дедушка, — ответил Жилбек, чувствуя, как от неожиданного волнения забилось сердце. — А что?..
— Тут у нас недавно объявилась женщина. Вроде тебя, то ли из казахов, то ли из киргизов. У меня старуха сердобольная, приютила ее, стала расспрашивать, как она попала в наши края, за тридевять земель. Она отвечает, замуж недавно вышла, муж командиром был, возле границы службу проходил. Приехал, говорит, в отпуск, женился на мне, а я, говорит, без него жить не могла, уехала с ним. Свадьба, говорит, была целую неделю, вся ихняя деревня гуляла.
— Товарищи, Тимофей Михайлович! — почти закричал Жилбек. — А вдруг это она, моя жена, Жамал?! Я ведь как раз перед войной женился, и свадьба у нас целую неделю была, и жена со мной уехала на границу. Точь-в-точь такая история.
— А если это не она?
— Что ж, тогда женим Жилбека на этой, никуда не денешься.
Решили подождать. Отряд разошелся по ближним избам, чтобы не привлекать внимания, а Жилбек вместе с неразлучным Алимбаем и Павликом остались на улице.
К вечеру из леса стали выходить жители деревни, в основном женщины, старухи, маленькие дети.
Из своей избы показался старик, приложил ладонь ко лбу, вгляделся.
— Вон, кажись, она-то и идет. Рядом с моей старухой ковыляет, гляди.
Жилбеку хотелось немедленно броситься вперед. Он еще не увидел, еще не различил Жамал, но сердце его чувствовало — это она!
Да, она шла среди них. Бледная, худая, в серой шали, в каком-то пальтишке.
— Жамал!
Она остановилась как вкопанная. Жилбек бросился к ней, едва успев подхватить на руки, — Жамал качнулась, потеряла сознание.
Толпа остановилась. Из домов стали выходить партизаны. Вокруг заохали, запричитали женщины. Много горя пришлось им увидеть за эти месяцы, уже, кажется, глаза навечно высохли, слезинки не выдавишь. И все же, когда увидели встречу мужа и жены, людей родом из дальних-дальних краев, каждый с еще большей остротой почувствовал великое, всенародное горе. Никого не пощадила война: ни здешних, ни тамошних, ни молодых, ни старых…
— Товарищи, друзья, Тимофей Михайлович, Алимбай, — бормотал Жилбек, вытирая слезы жены. — Это моя Жамал! Она жива и здорова, товарищи… Друзья, у нас скоро будет ребенок…
Партизаны стояли притихшие. Должно быть, каждый вспомнил в эту минуту свою жену, своих детей, свои края, видел избы, дворы, сорванцов-мальчишек на солнечных улицах…
— Ну что ж, Жилбек, поздравляю тебя, — бодро и намеренно громко заговорил Лебедев. — Забирай жену с собой.
— А как же с родами? — спросил кто-то из толпы.
— Пусть рожает на здоровье. У нас в отряде есть женщины, есть свой врач, как-нибудь выходим, не такие уж беспомощные.
Комиссар Лебедев оставался верен себе. И хоть на душе у него в эту минуту тоже скребли кошки, он улыбался, хлопал по плечу Жилбека и Жамал, всячески старался приободрить всех, кто видел эту встречу…
Оказалось, что эшелону с семьями командиров не суждено было добраться до Казахстана. Несмотря на знаки Красного Креста на вагонах, фашистские стервятники разбомбили эшелон возле Барановичей. Пятеро оставшихся в живых женщин, в том числе и беременная Жамал, пошли скитаться по деревням, искать пристанища у добрых людей.
Чего только не насмотрелась, чего только не натерпелась Жамал за эти месяцы!..
В землянке тишина. Партизаны спят. Жилбек сидит в задумчивости, спиной к горящей печурке. Сырые сосновые полешки звонко трещат. Приятно в морозную ночь сидеть у огня, на душе у Жилбека неспокойно.
Рядом с ним дремлет Жамал, а ему самому не спится. Как он надеялся, что Жамал добралась до Павлодара, живет в родном доме, в тепле! Пусть и там не сладко сейчас, всюду рука войны, но там нет смертельной опасности, не грохочут снаряды и бомбы, там не рыщут днем и ночью карательные отряды.
Жилбек через плечо смотрит на огонь. Языки пламени пляшут, то увеличиваясь, то уменьшаясь, то светлея до лимонного накала, то багровея. Глядя на огонь, легче думать, легче представлять свое прошлое и настоящее, перед глазами проходят знакомые живые картины.
Раньше Жилбек не боялся за себя, был спокоен, волновался только за судьбу своих подчиненных, своих боевых товарищей. А сейчас он впервые подумал о том, что встреча с Жамал внесла много забот и беспокойства в его партизанскую жизнь. Он стал суетлив, без меры задумчив, всего опасался. Он боялся за свою Жамал, плохо спал по ночам, беспокоился, что вот-вот нагрянут каратели и придется уходить дальше, в непереносимую стужу.
«Скорее бы родился!.. — думал Жилбек. — Как ни трудно— переживем. Зато новый человек появится. Человек, как говорил Горький, это звучит гордо. Когда-нибудь все равно кончится война, наш сын вырастет, будет добрым, умным и справедливым. Он узнает, о том суровом времени, когда он появился на свет. Узнает о мужестве своей матери. Он узнает, как способны любить друг друга люди, несмотря на то что рядом бродит смерть… Пусть свищут пули, пусть рвутся мины вокруг, все равно жизнь прекрасна, жизнь продолжается, если человеку хочется целовать ребенка. Он продолжит мечту отца и матери, он сделает из мечты о мире— действительность…»
— Родной, у тебя уже спина, задымилась. Ласковый голос жены вывел Жилбека из задумчивости.
— Размечтался, — проговорил он, поворачиваясь лицом к огню. — Вспомнил, как раньше жили… Даже не верится, что когда-то не было войны.
— Ничего, родной мой, переживем…
Жилбек взял теплую руку жены, осторожно, чтобы не увидели товарищи, прижал к своей груди.
— Ничего, родной мой, переживем, — тронутая лаской мужа, повторила Жамал. — Погибнем— так вместе. Самое главное, мы не будем разлучаться с тобой до последней минуты.
Жамал отвернулась, скрывая слезы.
— О, да ты у меня героиня, — с наигранной шутливостью сказал Жилбек, чтобы как-то успокоить жену. — Гляньте на нее — мужа хоронить собралась. Ничего не выйдет, мы еще повоюем, Жамалжан.
— Доброе слово— половина счастья, говорила моя матушка. Не будем думать о смерти. Давай помечтаем о победе, о долгой-долгой жизни, хорошо?
— Ты повзрослела, Жамал…
— Жизнь заставила.
— Вначале я пожалел, что ты не добралась до аула, а сейчас счастлив, что вижу тебя рядом.
— Я тоже. Рядом со мной тебя никакая пуля не возьмет.
— Конечно не возьмет! Скажет, курносой дочери казаха надо оставить мужа, — рассмеялся Жилбек.
— Молодец ты, правильно. Пусть фашисты умирают. Дай мне руку, Жилбек.
Покраснев от смущения, Жамал положила ладонь мужа на свой выпуклый живот.
— Слышишь?
— Слышу, Жамалжан… Стучится.
…Жилбек проснулся глухой ночью от стона. Красный отсвет догорающей головешки падал на стену. Партизаны спали. Жилбек прислушался. Опять сдержанно, чуть слышно застонала Жамал.
— Что с тобой, Жамал?
— Живот…
Жилбек вскочил, выдернул из-за потолочной жерди сухие лучинки, которые он тайком приготовил заранее.
— А ты повернись на другой бок, Жамалжан, может быть, пройдет. Тебе не холодно? Накрыть тебя полушубком?
— Нет, не холодно. Я уже ворочаюсь, целый час ворочаюсь… А живот болит и болит…
Ярко вспыхнувшая лучина осветила лицо Жамал. Оно было искажено мукой, бледные губы покусаны, тонкие худые пальцы посинели.
«Схватки! — догадался Жилбек. — Что делать?!» Он растерянно огляделся. От стонов Жамал проснулся спавший у двери партизан и сердито заворчал:
— Чего рот разинул, не видишь— рожает баба. Беги за врачом!
Забыв одеться, Жилбек в чем был опрометью вылетел из землянки на мороз.
Не прошло и пяти минут, как дверь в землянку снова отворилась и, впустив клубы пара, внутрь шагнул заспанный, полуодетый врач Павел Демидович, с ним молодая женщина, медицинская сестра, и вконец растерянный Жилбек.
— Освободить землянку, чего развалились, — недовольно проговорил врач, обращаясь к партизанам.
Все начали торопливо одеваться, смущенно улыбаясь, бормоча под нос что-то извинительное. Подталкивая друг друга в спину, стали быстренько выходить.
— Дверь, братцы, дверь побыстрей закрывайте!.. Врач, присев возле печурки, быстро и ловко выбрал сухие полешки, пошуровал тлеющие уголья и сунул дрова в печь.
— Жора, ты оденься и тоже пойди погуляй. Пойди-пойди, — добавил Павел Демидович успокоительно.
Жилбек нахлобучил шапку задом наперед, натянул шинель. Последнее, что он видел, — это белую как саван простыню, которую расстилала медсестра…
Партизаны разбрелись по землянкам— досыпать. Но никто так и не уснул до утра — все беспокоились о младенце. Жив ли будет? Мальчик ли, девочка ли? Землянка — не роддом. И у врача под рукой нет всяких инструментов, которые нужны в трудный момент…
Жилбек потерянно бродил вокруг землянки. Несколько раз он подходил к двери, тихонько тянул за ручку, но дверь не поддавалась, она была заперта изнутри. Жилбек снова отходил, не замечая, что рядом с ним, словно тень, ходит Батырхан и через каждую минуту повторяет одно и то же:
— Сейчас джигит закричит… Или девочка… Еще немного подождем, Жилбек, сейчас джигит закричит… Отца позовет.
— Долго, долго!.. — бормотал Жилбек в ответ. — Давно пора. Долго, долго…
Батырхан время от времени ожесточенно тер прихваченные морозом щеки и с испугом смотрел на распахнутую шинель Жилбека и на его мокрый, вспотевший лоб.
— Долго, долго… — продолжал бормотать Жилбек, кружа возле землянки.
Батырхан, не выдержав, постучал в дверь. Не ответили. Батырхан побежал к Коротченко.
— Тимофей Михайлович, почему врач не пускает? Жамал моя землячка, хочу знать, здорова она или нет. Жора очень беспокоится, совсем с ума сошел!
— А ты что, акушерка? — усмехнулся командир. — Павел Демидович опытный врач, все будет в порядке. А где Жора?
— Там. Бродит. Его тоже не пускают.
— Позови его сюда, вместе посидим.
Батырхан побежал за Жилбеком, привел его к Коротченко. До утра они не спали, сидели возле печурки, отогревали покрасневшие от мороза руки.
Жилбек спрашивал только об одном: «Неужели все женщины рожают так долго?..» Тимофей Михайлович, как умел, успокаивал по-мужски скупыми словами. Он понимал, что молодой женщине, перенесшей в последние месяцы столько страданий, столько голодных и холодных ночей, особенно тяжело рожать. Понимал, но Жилбеку говорил, что ничего страшного нет, что раньше женщина рожала на пашне и — ничего, вырастали здоровые дети. И самого Коротченко мать родила под стогом сена, перевязала пуповину и опять пошла с серпом в поле… А он вырос вон какой здоровый…
Жилбек молча слушал и бесконечно жалел жену: «Бедняжка моя, неужели я больше не увижу твой живой взгляд, твои добрые, ласковые глаза?.. Неужели на лицо твое упадет сегодня мерзлая земля могилы?..»
Постепенно засветлело оконце землянки. Сквозь опушенные снегом деревья начали пробиваться первые лучи зимнего солнца. Жилбек выбежал на мороз и бросился к своей землянке. Дверь по-прежнему была заперта. На партизанском становище уже никто не спал — все ждали ребенка. Партизаны раскуривали первые козьи ножки, согреваясь, хлопали себя по плечам и бедрам и переговаривались вполголоса, словно боясь своими грубыми, осипшими от стужи голосами напугать новорожденного. Не слышалось обычных ядреных шуток, каждый понимал, что в эти минуты происходит нечто чрезвычайное, важное.
Жилбек первым услышал звонкий и быстрый плач: «Нга-а, н-га-а», — бросился к двери и, глотая комок в горле, заколотил по двери кулаками, ногами, всем телом.
В полумраке он увидел лицо Павла Демидовича. Врач улыбался, Жилбек облапил его и стиснул в своих объятиях.
— Дочь… С тебя причитается, Жора. За хорошее известие. Как это будет по-казахски? — спросил Павел Демидович.
— Сюинши! — прокричал Жилбек, готовый и плакать и смеяться одновременно.
Довольный не меньше молодого отца, врач вышел на улицу, объявляя всем на ходу:
— Сюинши, товарищи! Родилась партизанская дочка! Ликование было всеобщим. За завтраком партизаны чокались котелками с кашей и произносили тосты за здоровье новорожденной. Но называть ее просто девочкой, просто дочкой вскоре надоело— надо было выбрать имя.
— Я предлагаю Таней назвать…
— Нет, Галина, по-моему, лучше. Глаза у нее должны быть черные, как у галки.
— Нет, братцы, надо придумать что-нибудь международное, — вмешался вездесущий комиссар. — Родилась казашка на белорусской земле, в интернациональном партизанском отряде. Родилась она в зимнюю стужу, в холодной землянке. Пусть будет у нее красивое, светлое весеннее имя, которое ничем бы не напоминало ей и ее сверстникам об этом трудном времени. Пусть в ее имени звучит весна и сама она расцветает и хорошеет с каждым часом, как степной тюльпан на ее родине. Я предлагаю назвать Майей.
— О, Майя по-казахски тоже хорошо звучит! — обрадовался Батырхан. — Майя — «моя». Моя дочь!
— Не твоя и не моя, а наша, — со смехом поправил Павлик. — Наша дочь, партизанская. А Майя — от слова май. Весна, одним словом.
Так появился в отряде новый человек — Майя Акадилова. В лесу не было загса, не было никаких конторских книг, не было названия у партизанского становища. Но никто из этих суровых, мужественных людей, пока будет жив, не забудет ни дня, ни часа, ни года, ни места, когда родился в отряде новый человек с именем, звучащим как весенняя надежда.
Лебедев не забывал о своем разговоре с партизанами насчет того, чтобы в каждом селе был свой человек, способный в любую минуту оказать помощь партизанам, человек, бесконечно верящий в нашу победу и умеющий вселять уверенность в сердца своих друзей и близких.
Одним из таких людей в деревне Артемовке, по мнению Павлика Смирнова, мог стать его учитель Иван Михайлович Емельянов, один из уважаемых в округе людей— грамотный, по натуре добрый и, главное, честный. И как часто бывает у людей уважаемых, были у него завистники. Они всегда не прочь вылить ушат грязи на голову соседа, оклеветать ни в чем не повинного. Клевета не обошла Ивана Михайловича. Незадолго до войны он был арестован по ложному доносу… Ученики не забывали старого учителя, писали ему письма, слали посылки. Они-то и помогли восстановить справедливость и добились освобождения старого учителя. Перед самой войной Иван Михайлович вернулся в Артемовку. Седой, постаревший, но по-прежнему любящий детей, свое учительское дело, он снова начал работать в школе. Когда немцы появились в соседней деревне, Иван Михайлович собрал в школе оборудование кабинетов, гербарии, школьные карты, лучшие модели и работы юных конструкторов, физиков, химиков и попытался уехать в глубокий тыл, чтобы где-нибудь в такой же вот деревне организовать новую школу.
Но через неделю пришлось Ивану Михайловичу вернуться в Артемовку— немцы опередили старого учителя и прошли на восток раньше его.
Однажды ночью Лебедев вместе с Павликом решил наведаться в Артемовку. Неподалеку от школы, добротного деревянного здания под железной крышей, Павлик без особого труда разыскал домик учителя.
Партизаны осторожничали — береженого бог бережет. И самим незачем было зря рисковать жизнью, тем более ставить под удар учителя, раньше времени навлекать на него подозрения. Если дознаются немцы, что ночью кто-то неизвестный побывал на квартире, непременно станут следить, и уже никакого доверия тогда не жди.
Поздней ночью, не с улицы, а через огороды, едва заметной тропкой, подошли они к дверям учительского дома и тихонько постучали.
Открыл сам Иван Михайлович и, еще не видя со свету, кто к нему пожаловал, пригласил войти. В сенцах он замешкался, осматривая гостей, заметил оружие, понял, что люди нездешние, и на мгновение растерялся.
— Мы знаем вас, Иван Михайлович, — негромко сказал Лебедев, — вы можете не опасаться. Нам бы хотелось поговорить с вами. В комнате нет чужих?
— Нет, чужих нет, проходите.
Учитель запер наружную дверь на засов и провел гостей в комнату. Привернув лампу, он завесил окна шалью и одеялом.
Все трое сели вокруг стола. Щурясь на нежданных посетителей, Иван Михайлович спросил, чем он может служить. Если пришли к нему в такой поздний час, значит, не просто в гости, на огонек, а по какому-то важному делу.
— Прежде всего, вас интересует, конечно, кто мы такие, — заговорил Лебедев. — Нетрудно догадаться — мы партизаны. Я секретарь парткома и комиссар бригады Петр Васильевич Лебедев. А это — мой товарищ, тоже партизан, Павел Смирнов.
— Не узнаете меня, Иван Васильевич? — спросил Павлик, поглаживая бороду. — Тот самый Павлик Смирнов, которого вы уму-разуму учили, помните?
Глаза учителя потеплели.
— Да-а, — задумчиво протянул он, — учил я вас читать, учил писать, не думал, что надо было еще и воевать учить. Но вижу, что птенцы мои без меня эту науку освоили. Вот уже почти полгода перестал письма получать… А то, бывало, каждый день почтальон приносил весточку то от одного, то от другого.
— Зато без письма, среди ночи, могут собственной персоной пожаловать, — улыбнулся Павлик. — Не забываем.
— Спасибо, спасибо. Ну что ж, слушаю вас, говорите. А то ведь и рассвет недалек, утром-то вам труднее будет возвращаться.
Лебедев несколько мгновений молчал, глядя на свои руки, и мысленно изучал сидящего перед ним незнакомого человека, ожидая, что он скажет еще. Партийная работа научила Лебедева в какой-то мере узнавать людей с первого взгляда. Это не всегда удавалось, но все же выработанная в постоянном общении с людьми привычка наблюдать, схватывать на лету выручала Лебедева и в партизанской жизни.
Учитель смотрел на комиссара спокойными светлыми глазами. Его рыжеватые, не поредевшие от невзгод волосы были густо усыпаны сединой.
— Иван Михайлович, коммунисты ушли в подполье. Вчера состоялось в партизанском штабе заседание партийного бюро нашего отряда. Мы решили просить вас о помощи нашей организации. Собственно говоря, не только нашей, но и всему району. В городе Н. фашисты подыскивают бургомистра из местных жителей. Мы хотим, чтобы вы стали бургомистром этого города.
Иван Михайлович усмехнулся:
— Коммунисты рекомендуют меня на работу к фашистам?
— Успокойтесь, Иван Михайлович, — невозмутимо продолжал Лебедев. — Дело в том, что, работая у фашистов, вы фактически будете помогать советским людям. Совесть у вас будет чиста.
— Но прежде мне не приходилось выполнять никаких партийных поручений. Не знаю почему, но, вероятно, мне попросту не доверяли.
— Не будем припоминать старые обиды, Иван Михайлович, как говорится, кто старое помянет, тому глаз вон. Вам не давали никаких поручений раньше, потому что вы и так неплохо справлялись со своей работой в школе. Вас не мог заменить ни секретарь обкома, допустим, ни другие ответственные товарищи, которые выполняли поручения партии. Сейчас иное положение. Сейчас гибнут многие советские люди, гибнут ежедневно, гибнут женщины, дети, те самые мальчишки и девчонки, которые теперь вместо школьной парты видят перед собой дуло фашистского автомата и вместо голоса учителя слышат рев самолетов и бомб.
— Простите, я все это хорошо понимаю, — перебил Иван Михайлович, — и мне тоже больно видеть все это. Но если вы даете мне такое важное, ответственное поручение, то должны абсолютно доверять мне. И коммунисты, и вообще все партизаны.
— Мы вам доверяем, Иван Михайлович, но об этом доверии никто не должен знать. Ни ваша жена, ни ваши дети, ни ваши соседи. То, что знает один, другой, пятый, постепенно дойдет до фашистов. А этого, сами понимаете, не хочется ни нам, ни тем более вам.
— Когда вернется наша армия, меня расстреляют как предателя, — тихо сказал учитель. — Ведь никто же не будет знать истины.
— Истину знают коммунисты, члены партийного комитета отряда. Этого достаточно. Мы никуда не уйдем из своего района. А если будем погибать, то о ваших делах расскажем другим коммунистам. Вы ведь знаете, что у подпольщиков так было всегда, со времен революции. Умирая, они передавали другим свои дела, свои имена, как знамя. Я не тороплю вас с ответом, Иван Михайлович, дело очень и очень серьезное. Подумайте. Втереться в доверие к военному командованию вам поможет одно обстоятельство.
Иван Михайлович невесело усмехнулся:
— А-а, то самое…
— У вас сохранилась копия приговора?
— Да, где-то есть.
— Хорошо. Возьмите этот документ и сами идите в немецкую комендатуру. Дескать, так и так, я много натерпелся от советской власти. Сидел в тюрьме, власть мне не нравилась. Но пока не было войны, я кое-как перебивался с хлеба на воду, а вот сейчас — не на что жить. Хочу, мол, устроиться на работу. Пошлите куда угодно, постараюсь принести пользу. Я хочу бороться с коммунистами, хочу свести с ними прежние счеты. Поклянитесь в своей ненависти к советской власти, покажите приговор.
— Простите, я не запомнил вашего имени-отчества…
— Петр Васильевич.
Лебедев полез в карман за документами, полагая, что старик не верит ему, но учитель остановил его спокойным, неторопливым жестом:
— Я верю вам. И своему ученику тоже верю. Но вот о чем хотел я вас предупредить, Петр Васильевич. Для такой роли нужно иметь помимо желания еще и соответствующие способности. Прежде всего надо быть артистом. А мне притворяться в своей жизни не приходилось. И как вы сами знаете, я учил детей прямоте и честности, в какие бы условия ни ставила их жизнь. Не всегда можно говорить прямо, иногда можно и промолчать, но нужно всегда оставаться честным. Так вот, я не представляю себя в роли притворщика и боюсь, что но смогу обмануть фашистов.
— У вас есть ум, Иван Михайлович, есть терпение, спокойствие, есть любовь к своей земле… к своей работе, которой вас лишили немцы. Есть все необходимые качества для выполнения самого серьезного задания нашей партии. Я верю вам, что вы не притворялись в жизни. Но в данном случае это будет не притворство, как что-то позорящее человеческую личность, — это будет работа. Вы будете говорить с врагом, а не с другом. А с врагом нельзя говорить от души, вы сами понимаете. Притворству вас научит ненависть к фашизму. Я думаю, вы достаточно насмотрелись на их зверства, достаточно наслышались о той «цивилизации», которую они несут… Если вы появитесь в городе, если устроитесь у немцев, наши люди будут знать об этом. В городе вас найдет молодая учительница по имени Тамара. Фамилия ее Васильева. Постарайтесь запомнить. До свидания, Иван Михайлович. Когда мы с вами увидимся?..
Учитель долго не отвечал. Подавая руку на прощанье, сказал глуховато:
— Спасибо за доверие… Жаль, немолод я уже, немолод… Наведайтесь через недельку, поговорим.
Они долго жали друг другу руки.
Вчера опять весь день шел снег, а сегодня Иван Михайлович до полудня сгребал обломком деревянной лопаты снег с крыши, расчистил еле приметные тропинки возле дома.
На дороге показался резво бегущий конь, запряженный в старинную кошевку. В седоке Иван Михайлович узнал Дурнова — старосту деревни Епищево, по-собачьи преданного фашистам. Иван Михайлович неожиданно для самого себя крикнул: «Господин Дурнов!»— и помахал обломком лопаты. Дурнов придержал коня, кособочась, обернулся к учителю:
— Чего тебе?
— Заехали бы, господин Дурнов, на часок. Насчет работы хочу посоветоваться…
— Вас много, а я один, — самодовольно проворчал Дурнов, потом испытующе посмотрел на Ивана Михайловича и добавил — Если верой и правдой будешь служить — устрою.
Договорились, что староста заедет попозже.
Пошла уже вторая неделя после той памятной ночи, когда приходили к учителю партизаны. Вторая неделя, а Иван Михайлович все еще не решался пойти в комендатуру. Чем может закончиться вся эта история? И что вообще сейчас представляет жизнь Ивана Михайловича? Единственное занятие — сгребать снег обломком лопаты или съездить в деревню подальше, поглуше, откуда немцы еще не все вывезли, да выменять там хлеба на барахлишко.
Ну, а потом? Что делать потом, когда не будет ни хлеба, ни барахла? Чем бы ответил он на такой вопрос, если бы его задали ученики?
Ответить можно двояко. Или, сложив руки, помирать, или, взяв оружие, бить фашистов. Середины нет. Той самой середины, о которой привыкли говорить: моя хата с краю, я ничего не знаю. Но где старику взять оружие?.. Впрочем, оружие может быть разным, по разить может одинаково.
Пусть эта новая работа будет связана с риском для жизни, пусть… Жить осталось Ивану Михайловичу не так уж много. Фашистам, надо полагать, осталось жить еще меньше. Дали им под Москвой, здорово дали. Теперь уже прошли те дни, когда по деревням да по городам стоял плач, когда люди тревожились — не захватит ли враг Москву?
Затихли споры, появилась уверенность, что враг здесь временно. Вот почему немецкое командование и забеспокоилось, стало все больше обращать внимание на дисциплину в своем тылу, на непокорные деревни и города.
Вспоминая волевое лицо Лебедева, его правдивые глаза, голос, в котором звучала вера и еще, пожалуй, злость, понятная в такую годину, Иван Михайлович и сам проникался какой-то незнакомой ему твердостью и решимостью— надо помочь, надо выполнить!
Надо пойти в комендатуру, надо попроситься на работу!..
Иван Михайлович поставил лопату в сенцах, обил старенькие, неумело подшитые валенки (не приходилось до войны подшивать-то) и вошел в комнату.
— Давай-ка, мать, похлебаем щец, — проговорил он веселым и высоким голосом, как говорил в мирные времена, возвращаясь из школы.
— Что, радио слушал? Вести хорошие? — удивленно подняла голову жена.
— Где же его послушаешь, мать?
— А чему радуешься? Капусты квашеной осталось на неделю, а там хоть ноги протягивай.
Ольга Ивановна говорила беззлобно, не укоряла, а просто уведомляла мужа, понимая, что сам-то он бессилен что-либо достать сейчас.
В добрые-то времена Иван Михайлович был в этом деле не мастак, а теперь и подавно.
— Доволен я, мать, тем, что обдумал сегодня наше житье-бытье и решил на работу устроиться.
— Куда?
Новость была неожиданной. Жена придержала поварешку над пустой тарелкой.
— К немцам.
— Немцев учить будешь, как жить-поживать, добра наживать? Они это и без тебя знают.
— Нет, мать, пойду старостой. Покажу документы, расскажу, как меня в лагерь упекли, приговор покажу, устроят.
— С ума сошел!
Бедная женщина, расстроившись, опустила поварешку мимо тарелки.
— В палачи хочешь проситься? Своих мучить?
— Ты, пожалуйста, за дурака меня не считай. Есть и у фашистов такая работа, где можно обойтись без всякого кровопролития.
— А придут наши, что скажут?
— Долго я думал, мать, по этому поводу, с ума схожу, не знаю, что решить. С одной стороны, работать у немцев совестно. С другой стороны, помирать тоже не хочется, хоть на кусок хлеба как-то надо заработать, перебиться пока. Если все мы добровольной смертью от голода перемрем, от этого только врагу польза.
— Ну, а кем перед людьми будем, отец? Завтра фашистов прогонят, снова школа откроется, ученики к тебе придут, как им-то в глаза посмотришь? — Ольга Ивановна отодвинула тарелку с постными прозрачными щами, положила руки на стол и заплакала. — Не пущу я тебя никуда. Лучше убей меня, а потом к фашистам иди.
— Ладно, мать, успокойся, — Иван Михайлович подошел к жене, погладил ее седые волосы. — Обойдется. Может быть, переводчиком устроюсь, я ведь раньше знал немецкий язык.
Разговор был прерван приходом Дурнова. Он уже успел хлебнуть у кого-то в Артемовке и был заметно навеселе.
— Проходите, господин Дурнов, проходите, — неожиданно приветливым голосом проговорил Иван Михайлович, невольно вспоминая слова Лебедева насчет умения притворяться где надо.
Епищевский староста, сопя и отдуваясь, начал стягивать с себя добротный новенький полушубок. Огляделся, не увидел вешалки и бросил полушубок на руки учителя.
Глядя на Дурнова, Иван Михайлович подумал, что в старину редко ошибались, когда впервые давали прозвище, которое потом становилось фамилией. Мало того, что Дурнов придурковат с виду, в глазах его горела жестокость, губы выдавали злой характер, лицо багровое, нос картошкой, шея бульдожья. Достаточно было взглянуть на этого человека, как сразу становилось понятным, на что он способен. И вот с таким омерзительным существом предстояло работать Ивану Михайловичу в любви и согласии!..
Староста прошел к столу, сел, навалился на стол всей грудью, помолчал, наверное силясь вспомнить, к кому попал и зачем пришел, и наконец вспомнил:
— Самогонки у тебя нет?
— Не делаю. Но вы подождите минутку, господин Дурнов, я мигом слетаю к соседям.
Иван Михайлович нахлобучил шапку, накинул на плечи пальто и вышел. Вернувшись, с громким стуком, как заправский выпивоха, поставил на стол литровую бутылку мутного самогона. Ольга Ивановна скрылась в другой комнате и не выходила.
Дурнов, сладко морщась, выцедил полный стакан самогонки, поставил его поближе к бутылке и уставился на Ивана Михайловича:
— Об чем речь?
— Насчет работы…
— Значит, насчет работы покалякать хочешь?.. Так-так. Помню я, что тебя НКВД тоже не миловал, а? За решеткой побывал, а? Одного мы с тобой поля ягода. Вот потому я тебя и уважаю. А то бы и в хату не зашел. Ну, налей…
Иван Михайлович, прикрывая рукой свой недопитый стакан, налил старосте.
— Натерпелся я от этих большевиков! И в нэпе, и в двадцать девятом, когда по миру пустили, сволочи, раскулачили! Терпел я, терпел, знал, что кончится их время. Так оно и вышло… А сейчас сам видишь, какая власть пришла… И законы другие. Теперь будем жить да добра наживать. Куда ты хочешь на работу?
— Мне бы, господин Дурнов, в город хотелось, — робко ответил Иван Михайлович. — Поближе к интеллигенции.
— Интеллиге-енция, — презрительно протянул Дурнов, посмотрел на бутылку и немного подобрел. — Ладно, в город так в город. Скажу коменданту, что подыскал ему работничка. Грамотного. Там грамотные нужны… Он мне еще спасибо скажет… Ну, налей еще…
— Спасибо, господин Дурнов, не забуду вашей доброты.
Через час Иван Михайлович проводил старосту до саней. Белый конь поводил глазом, переступал с ноги на ногу, чуя приближение своего лютого хозяина.
— Передайте, господин Дурнов, коменданту, что советская власть у меня в печенках сидит.
— И сам знаю. Все устрою, с тебя магарыч.
Дурнов дернул вожжами, и конь сорвался с места.
Через день Артемовку облетела весть — Ивана Михайловича Емельянова вызывает в город комендант по особо важному делу. А еще через день Артемовка узнала потрясающую новость — Емельянов, бывший сельский учитель, отныне волостной бургомистр.
Дело было так. Городской комендант очень любезно принял старого учителя. Любитель легкой жизни, красивый, белокурый, курчавый, всегда чисто выбритый майор Дитер фон Гаген с трудом справлялся с обязанностями коменданта и, чтобы облегчить себе работу в этой дикой, по его мнению, глуши, всячески старался подыскать себе как можно больше помощников из местного населения.
Увидя перед собой интеллигентного старика из Артемовки, майор вызвал переводчика и долго, внимательно знакомился с документами Ивана Михайловича. Больше всего обнадежила его копия судебного приговора. Человек, который попадает за решетку, вряд ли будет любить свою власть, безотносительно к тому, преступник он или честный. А если учесть, что Емельянов был осужден не за воровство, не за растрату, не за подделку документов, то, следовательно, у него есть и желание и способности потрудиться во имя процветания рейха. Или, в крайнем случае, нет охоты восстанавливать прежние порядки.
— Уважаемый господин Емельянов, — начал майор через переводчика, — хорошо ли вы знаете окрестные деревни?
— Я прожил всю жизнь в этих местах.
— Знаете ли вы таких людей, что могли бы служить нашему командованию? Есть ли у вас верные друзья, которые пошли бы за вами?
— К сожалению, пока не могу сказать, кто пойдет за мной. Я ведь еще не работал у вас, господин майор, я сидел дома и, кроме своей жены, никого не видел. Теперь я решил активно помогать вам в наведении порядка. Я надеюсь…
— Командование не забудет вашей преданности. Мы уже собрали кое-какие сведения о вас. Все говорят, что вы подвергались издевательствам со стороны большевиков и что вы честный человек. Учитывая ваш жизненный опыт, ваше знание обстановки, мы решили назначить вас волостным бургомистром.
— Спасибо, господин майор, для меня это великая честь. Но вы уверены в том, что я справлюсь с такой работой?
— Справитесь! С нами фюрер, наши доблестные солдаты. Мы всегда вам поможем. Отныне мы должны работать плечом к плечу. Главное сейчас — организация полицейских участков в каждой деревне. Сами понимаете, мы должны опираться на своих представителей, иначе будет анархия, неразбериха. Главной задачей полицейских участков будет наведение порядка и беспощадная борьба с партизанами. Кстати, эти бандиты в последнее время подняли голову, и на это обстоятельство вам придется обратить особое внимание, господин бургомистр.
— Вы правы, господин майор, без полицейских участков нам очень трудно навести порядок.
Майор бережно собрал документы Ивана Михайловича, вложил их в плотный пакет.
— С вашего позволения, — вежливо сказал майор и положил пакет к себе в стол.
Иван Михайлович и бровью не повел, понимая, однако, что фашист совершенно не намерен полностью довериться ему и потому надо быть чрезвычайно осторожным, особенно на первых порах.
— Вы Дурнова знаете, господин Емельянов?
— Как же не знать, он, можно сказать, мой друг.
— Это один из преданных нам людей. Он может быть примером для всех, кто собирается служить немецкому командованию.
Майор посмотрел в глаза Ивану Михайловичу.
— Да, мне кажется, что он способен принести большую пользу, — ответил Иван Михайлович, также прямо глядя в глаза майору. — Я не вправе высказывать свои откровенные мысли в нашу первую встречу, господин майор, но, мне кажется, вы не совсем доверяете мне.
Учитель кивнул на стол, в котором лежал пакет с его документами.
— А-а, пустая формальность, — усмехнулся майор. — Для оформления на работу необходимы ваши документы, как же иначе? Завтра последует приказ о назначении вас бургомистром. Сегодня вы можете объехать город и выбрать для своей семьи квартиру, которая вам больше всего по душе. В любом доме, на любой улице. Ваша управа будет помещаться в двухэтажном доме напротив. Как это говорят по-русски: ни пуха ни пера?
…Через десять дней бургомистру Емельянову была объявлена благодарность немецкого командования за образцовое выполнение приказа: создать в каждом селе полицейский участок.
Это были очень трудные дни в жизни учителя. Пожалуй, самые трудные. В каждом селе знали его как честного человека, в каждом селе верили его словам. И, услышав о том, что надо создавать местную полицию, каждый задумывался, что же теперь будет? Разве не вернется советская власть? Если уж сам Иван Михайлович взялся помогать немцам, значит, трудно приходится нашим войскам, значит, ждать не дождаться их возвращения!..
Иван Михайлович похудел, осунулся. Каждую ночь снились ему кошмары, спал он плохо, и все больше и больше тянуло уйти к партизанам, все чаще и чаще думал он о том светлом дне, когда люди узнают настоящего Ивана Михайловича Емельянова.
— …Валенки, господин бургомистр, полушубки, теплые вещи, сало, мясо, яйца, господин бургомистр. Где удастся — действуйте убеждением, где убеждение не поможет — применяйте силу. В вашем распоряжении десять дней. Ровно через десять дней вы должны выполнить приказ, иначе не поздоровится ни вам, ни мне.
Майор говорил решительно и как будто спокойно, но Иван Михайлович видел под внешней личиной спокойствия его озабоченность. Ведь уже не впервые карательные отряды проходили по селам и деревням, не впервые грабили население. Что там теперь осталось?
— Будет исполнено, господин майор. Можно идти?
— В какие деревни вы намерены поехать?
— Думаю, в Сукромлю, Епищево, Корсиково…
— И в другие тоже надо заехать. Возьмите с собой наиболее надежных полицаев, господин бургомистр.
— Хорошо, господин комендант.
…К деревне Епищево подъехали вечером — сам бургомистр и шестеро матерых полицаев. Помня о том, что в этой деревне живет Тамара, партизанская связная, Иван Михайлович решил попытаться найти эту девушку.
— Ребята, в Епищеве самогонки много, — залихватски проговорил он. — Давайте-ка завернем к Дурнову на огонек!
Полицаев нечего было уговаривать — там, где пахло самогонкой, они всегда не прочь задержаться.
Заехали к Дурнову. Тот был рад гостям из города, да еще каким — своим в доску. Местные-то на него все зверем смотрят, даже и выпить по-человечески не с кем. А тут, как ни говори, одна служба, один крест несут. Жена Дурнова, толстая и проворная, гораздо моложе Дурнова и потому, видать, не первая на его веку, ловко и быстро накрыла на стол, поставила большой графин с первачком. Сам Дурнов, перекрестившись (последнее время стал он особенно набожен, меньше надеялся на фашистов, больше на бога), сел за стол и разлил самогон по стаканам.
— Выпьем за службу, господа полицаи!
Выпили. На сковороде зашкворчала жареная свинина. В тарелках краснели соленые помидоры, желтела квашеная капуста. Как будто и не было войны для дурновской хозяйки. Кому война, а кому — мошна полна.
— Ты что ж, Иван Михайлович, брезгуешь моим питьем? — проворчал Дурнов, указывая на недопитый стакан.
— Не спеши, староста, не спеши, дай закусить сначала, — оправдывался Иван Михайлович. — Уж больно хорошо готовит твоя жена. А капустка-то, капустка-то какая! — с восхищением продолжал он, поддевая вилкой хрустящий клин крепкой, янтарно-желтой капусты. — Сначала о деле давай поговорим, а потом можно пить до зеленых чертей. Командование приказало в десять дней собрать продовольствие и теплые вещи для армии. Начнем с твоей деревни. Майор назвал тебя лучшим старостой. К награде тебя представляет.
— Это дело знакомое, сможем, — самодовольно протянул Дурнов. — Принесут, не пикнут. А попробуют голос подать — выпорю принародно!
Упившись невероятно, полицаи повалились спать. Только один Иван Михайлович долго не мог заснуть. Он выходил во двор, смотрел на коней, несколько раз перепрятывал предназначенные для партизан электрические батареи.
Утром, пока полицаи и сам Дурнов продирали глаза и опохмелялись, Иван Михайлович решил пройтись по деревне. За пазухой лежал мешочек с батареями.
Вот и домик в самом начале улицы, под номером 6. Здесь, как ему было передано, должна проживать та самая Тамара Васильева.
А вдруг не здесь? Зайдет Иван Михайлович, встретят его незнакомые люди, а никакой Васильевой там уже нет. Что тогда сказать? Спросить, где живет староста? Так ведь уже все Епищево знает о приезде бургомистра.
Пока он размышлял, стоя перед закрытыми ставнями, заскрипели ворота и показалась молодая стройная женщина. Она выводила корову.
«Боже мой, так это же учительница Подгурская», — опешил Иван Михайлович.
— Здравствуйте, мне хотелось бы видеть Тамару Васильеву.
— Это я, — не моргнув глазом ответила Подгурская.
— Я волостной бургомистр Емельянов. Будем знакомы, — Иван Михайлович чуть-чуть улыбнулся, и этого было достаточно для того, чтобы у мнимой Васильевой тоже засияло лицо — она, конечно же, узнала своего коллегу. — Передайте, пожалуйста, своему дяде вот этот мешочек и письмецо. Если дядя что-нибудь передаст мне, то вам лучше всего приехать ко мне в город, в волостную управу…
Через полчаса в доме Дурнова Иван Михайлович давал задание местным полицаям: не возмущая население, собрать продовольствие и теплую одежду. Без волнений и беспорядка. Немецкое командование верит нам, надеется, что мы найдем общий язык со своими земляками. Полицаи должны отличаться от карателей и действовать более мягко…
В тот же день в Сукромле Иван Михайлович встретился с начальником полицейского участка Чудиным. Он был учеником Емельянова и его ставленником. В Сукромле гнали неплохую самогонку из ржи, и, пока сопровождавшие бургомистра полицаи тешились ею, Иван Михайлович и Чудин о чем-то долго и обстоятельно беседовали.
— Входи, Жора, садись. Что нового? — спросил Коротченко.
Жилбек шагнул ближе к свету, снял с плеч рюкзак, развязал его.
— Принес подарок от какого-то Ивана Михайловича, — сказал он, подавая командиру сверток из плотной ткани. — Тамара спешила, сказала, что в подарке есть записка.
— Ого, уж не золото ли в нем? — улыбнулся Тимофей Михайлович, принимая тяжелый сверток. Достав перочинный нож, он срезал завязку и вывалил на стол несколько батарей.
К столу подошел Лебедев.
— Это от учителя, помнишь, я тебе рассказывал? Выручил старик. Не только мину взорвать нечем, но даже передачу из Москвы не послушаешь… А вот и его донесение. Уже расшифрованное. Лебедев подал Коротченко сложенный вчетверо листок бумаги. Тот развернул, громко прочитал:
— «Дорогой товарищ комиссар!»— и передал Лебедеву — Это тебе. Ты и читай.
Лебедев, оглядев присутствующих, прочел:
— «Вынужден исполнять приказ немецкого командования. Пока шел разговор о создании полицейских участков, я работал спокойно. Кое-где поставил своих. Но сейчас получил задание грабить. Это уже не по душе. Завтра к вечеру в Сукромле и Епищеве будут готовы первые обозы для отправки награбленного имущества в город. В Сукромле около пятидесяти полицаев. Руководит ими наш человек по фамилии Чудин. Предлагаю ночью сделать налет на Сукромлю. Полицаи будут отстреливаться, но только для виду. Прикажите и своим стрелять в воздух. Пусть будет побольше шуму. Полицаи, не выдержав натиска, должны отступить в сторону Корсикова. Вам необходимо их окружить, принудить к сдаче и «уничтожить». Слух об этом дойдет до города, семьи «уничтоженных» полицаев фашисты не будут преследовать. При первых выстрелах я вместе со своими спутниками убегаю из деревни. Всем захваченным продовольствием и теплыми вещами вы распорядитесь сами. Привет вашему командиру и Павлику. Желаю успеха. И. Емельянов. 20 января 1942 года».
На другую ночь большой отряд партизан с двух сторон подошел к Сукромле. Началась отчаянная пальба из автоматов. Деревня всполошилась — давно не было такой перестрелки. Отряд полицаев отступил. Рота Жилбека преследовала по пятам лихо мчавшиеся сани с бургомистром и шестью полицаями, но так и не настигла их. Бургомистр бросил в деревне санный обоз, который следовало отправить в город.
Наутро в деревне поднялась паника — сорок семь полицаев исчезли, как будто корова языком слизала. Пропали без вести? Расстреляны? Уведены в плен? Никто ничего толком не знал. Одни выли в голос, другие молчали — ведь не добрые люди пропали, а полицаи, предатели.
И никто не знал в деревне, что в ту громкую ночь начальник полицейского участка Чудин встретил роту Жилбека на опушке леса.
— Где главный? — спросил Чудин.
Жилбек проводил его к Коротченко. Чудин доложил:
— Сорок семь жителей Сукромли, бывших ранее полицаями, прибыли в ваше распоряжение.
— Бургомистр ушел?
— Удрал бургомистр, — улыбаясь, проговорил Чудин. Партизаны вернулись на базу.
Сани с бургомистром и шестью полицаями под яростный лай псов влетели во двор Дурнова на рассвете. Сам Дурнов выскочил на крыльцо в одном нижнем белье с двумя пистолетами в руках.
— Кто такие?!
— Свои, свои, не пугайся.
— А-а, — сонно протянул староста, узнав бургомистра. — Проходите в дом.
Полицаи гурьбой ввалились в комнату, оживленно переговариваясь:
— Хорошо, что кони были запряжены!..
— Иван Михайлович, молодчина, велел заранее запрячь, на всякий случай.
— Не то бы схватили тепленьких. Уж нам-то они нашли бы подходящую вербу.
— А что такое? — забеспокоился Дурнов.
— Партизаны в Сукромле, вот что, — ответил Иван Михайлович. — Еле ноги уволокли. И откуда набралось, прямо кишмя кишат.
— А в Епищево не нагрянут? — допытывался Дурнов.
— В том-то и беда, что могут нагрянуть.
«Тоже, скотина, жить хочешь, — подумал Иван Михайлович. — А сколько невинных душ отдал фашистам на расправу… Придет и твой час, посчитается с тобой народ…»
— А куда они денутся! — самодовольно усмехнулся староста. — Собрал всех полицаев, вчера весь день шуровали по деревне. Прячут, заразы, хлеб, как мы в двадцать девятом прятали. Ты, может, помнишь того старика, что коров пас? Упрямый такой, гад, чистый коммунист. «Нет, говорит, хлеба для вас, и крышка!»— «Ты мне не сопротивляйся, говорю, я тебе гонор быстро сшибу». — «Нет, говорит, я тебя не боюсь!» Ах так, думаю, зараза, ты меня не боишься? Дал ему по башке прикладом! Говорят, к ночи преставился.
Дурнов гыкнул, глядя на бургомистра. Иван Михайлович с усилием сдержал отвращение.
— В Сукромле весь обоз захватили партизаны. Чтобы у тебя того не случилось, срочно собирайся в город.
— Хорошо-хорошо, — довольно затараторил Дурнов, радуясь возможности уехать подальше от партизан.
В дороге Иван Михайлович угрюмо смотрел в одну точку. «Удалась первая крупная операция. А что теперь будет дальше, какое дело? И что вообще ждет меня здесь, когда кругом враги? Враги в городе, враги в деревне. И рядом привалился спиной эта образина Дурнов. Если комендант узнает от кого-нибудь из полицаев, что именно я сдал обоз партизанам, мне петли первому не миновать… Скоро ли вернусь на прежнюю работу, скоро ли придут свои? Смогу ли продержаться до их возвращения? Увижу ли когда-нибудь школьные парты, увижу ли стриженых мальчишек и девчонок с косичками? Входишь, бывало, в класс, гремят парты, и все встают. «Здрасс…» А если не увижу, погибну, так пусть потом эти мальчишки и девчонки слушают обо мне рассказы. Ведь хорошие дела не останутся в тайне. Пусть знают, как старый учитель мстил за советских людей…
Чудин говорил о Белякове. Изувер и сволочь, выдал немцам двух колхозных коммунистов. Хотели его убить в ту же ночь — не нашли, спрятался».
Глядя в упор на Дурнова ненавидящими глазами, Иван Михайлович спросил:
— Как ты думаешь, кто нас предал? Староста оторопело поморгал, удивился:
— Откуда мне знать, господин бургомистр.
— Я работаю в городе. Ты сидишь в деревне, жрешь, пьешь, зарплату получаешь от командования. Ты должен знать каждого человека, всю его подноготную.
— Перевешать их всех надо, — пробурчал Дурнов.
— Кто нас предал? — повторил Иван Михайлович еще строже.
— А черт его знает… Вот вернусь, попытаю одного, другого. Сопли на кулак намотаю — скажут. А вы у кого сами-то останавливались?
— У Белякова.
— Ну, это мужик проверенный. Свой в доску. Тоже раскулаченный. Партизанского шпиона недавно поймал, в город свез.
— А сам не шпион?
— Н-нет, пожалуй, — неуверенно ответил Дурнов.
— Перед вечером он приехал из лесу. Дрова привез. А ночью партизаны напали. Как ты думаешь, почему он поехал в лес, один поехал, не испугался? Какие у него заслуги?
Староста ничего не отвечал, на его грубом невыразительном лице промелькнула тень раздумья. Однако долго думать Дурнов не привык, лицо его снова приобрело прежнее бульдожье выражение.
— И тебя он поносил за самогонкой, господин Дурнов. Что, говорит, за старосту поставили? Мямля, а не староста. Есть говорит, слухи, что он с партизанами связан.
— Я-а?! — побагровел Дурнов. — Ах, зараза, ну я тебе покажу, Беляков, я т-тебе покажу! Значит, яму под меня копаешь. Мне донесли, что Беляков в старосты метит…
Иван Михайлович отвернулся. Дурнов замолчал, засопел и всю дорогу дулся, шевеля толстыми губами и, как видно, кляня про себя Белякова.
Въезжая в город, бургомистр строго наказал:
— Господин Дурнов! Прошу разузнать подробности насчет Белякова у коменданта. Возможно, у него есть уже какие-нибудь сигналы. Надо бдительность проявлять, а то с такими старостами скоро бургомистру нельзя будет из города носа высунуть!..
В кабинете полумрак. Окно темно-фиолетовое от низких густых туч, затянувших вечернее небо. Майор Дитер фон Гаген сидит за столом, ухватившись за голову обеими руками. Сейчас он забыл о своей прическе, о подтянутости. Сейчас он один, никто его не видит, и потому майор может погоревать и поразмыслить над своими делами.
А дела, надо сказать, неважные. Неделю тому назад он сообщил верховному командованию, что все партизаны в районе уничтожены.
Но куда деваются солдаты фюрера? Достаточно им выйти из деревни, как они пропадают, словно проваливаются сквозь землю. Как докладывать об этом? Значит, партизаны растут, как грибы после дождя, черт их подери! Там убит офицер, там пущен под откос эшелон с боеприпасами, там взорван мост… Проклятая страна! Проклятый народ! Сколько ни привлекаешь их на свою сторону, ничего не помогает. Как волка ни корми, он все равно в лес смотрит. Этому мерзавцу Белякову доверяли, а он оказался партизанским шпионом. Такой обоз отдали партизанам!
Майор взъерошил волосы, провел ладонями по щекам.
Дурнов врать не станет. Нюх у него собачий. Если говорит, что Беляков предатель, так оно и есть. Емельянов интеллигент, может колебаться. Но он тоже говорит, что в тот злосчастный день Беляков привез из лесу дрова… Потом Беляков сбежал в Епищево. Причем сбежал заранее, до прихода партизан. Значит, знал, что они придут… Так-та-ак… Сейчас его должны доставить сюда, голубчика, поговорим по душам…
Майор склонил голову еще ниже.
Так о чем теперь докладывать командованию?
Неожиданно резкий свет ослепил майора, он вскочил. В дверях стоял начальник гестапо подполковник Ранкенау.
— Почему сидите без света? — спросил подполковник тем небрежным тоном, который свойствен только сотрудникам гестапо. — Привезли Белякова?
— Нет еще. Жду с минуты на минуту.
— М-да, — холодно сказал подполковник.
Тон и манеры Ранкенау давно раздражали майора Дитера фон Гагена. Подполковник вел себя так, будто но имел никакого отношения к установлению порядка в районе, как будто этим делом должен заниматься только комендант. Нет, черт побери, обоим придется отвечать.
— Самого повесить, семью расстрелять, дом сжечь, — сказал майор, протягивая Ранкенау сигареты.
Начальник гестапо криво усмехнулся — этот белокурый красавчик задумал учить его, как надо вести себя с партизанскими лазутчиками!..
Разговор не вязался. Оба самолюбиво молчали, ожидая Белякова и надеясь перещеголять друг друга в умении вести допрос.
Через полчаса в коридоре послышался топот кованых сапог. Слышно было, как кого-то бросало из стороны в сторону под ударами кулаков и прикладов.
Белякова втолкнули в кабинет. Огромного роста солдат доложил:
— Господин подполковник, доставили партизана Белякова. При задержании пытался бежать.
— Да не бежал я вовсе! — высоким голосом завопил Беляков. — Я просто шел по деревне, не думал, что они за мной приехали, господин полковник, вы же меня знаете!
— Позвать сюда Емельянова и Дурнова! — приказал майор.
Один из солдат бросился выполнять приказание.
Беляков упал на колени и пополз к Ранкенау. Тот хладнокровно выждал, когда Беляков подполз поближе, и ударил его сапогом в лицо.
Предатель что-то попытался объяснить, но у двери его схватил за шиворот верзила солдат и так тряхнул, что у Белякова мотнулась голова, будто сломались шейные позвонки. Не успел он прийти в себя, как солдат сорвал с него одежду и уложил на пол лицом вниз. Ни слова не говоря, сам Ранкенау несколько раз до кровавых полос стегнул Белякова плетью.
Потом Ранкенау велел посадить свою жертву на стул. Солдаты подняли обмякшее тело, усадили. Беляков навалился на спинку стула, он еле держался, готовый вот-вот свалиться на пол.
— Беляков, — негромко окликнул Ранкенау, — вы меня слышите, Беляков?
Белякову подняли голову.
— Кто, кроме вас, еще связан с партизанами?
— Не знаю… — прохрипел тот.
— Бандитская морда. Партизан!
Подполковник, окончательно рассвирепев, начал бить кулаками по лицу, по голове, куда попало, пока Беляков не рухнул на пол.
Вошедшие Емельянов и Дурнов видели эту картину. И никто из присутствующих не знал, что эти двое русских торжествуют каждый по-своему. Они были разными людьми, но причина торжества была одна — наказывали предателя. Только Дурнов оставался в дураках, а старый учитель мстил за советских людей.
— Если он и завтра будет запираться и не назовет ни одного бандитского имени — повесить на площади, — решил подполковник и жестом приказал вынести безжизненное тело.
…На другой день всех жителей города согнали на центральную площадь, посреди которой зловеще темнела виселица. Неподалеку стояли начальник гестапо, комендант и бургомистр. Иван Михайлович не хотел идти на казнь, но майор приказал — ему хотелось, чтобы горожане видели среди вешателей и своего, русского. Эти минуты были мучительны для Ивана Михайловича — ведь не все в городе знают, какая сволочь Беляков, не все понимают замысел народных мстителей.
Солдаты потащили Белякова к виселице. Он был почти без сознания, ноги его волочились по земле, и, когда палач надел ему на шею петлю, солдат-верзила вынужден был поддержать его тело, чтобы оно не свалилось как мешок. Дурнов произнес назидательную речь. Майор хотел, чтобы эту речь произнес бургомистр, но Иван Михайлович отказался. Дурнов подошел к виселице, плюнул в лицо своему бывшему дружку и прокричал толпе:
— Все, кто попытается связаться с партизанами, рано или поздно будут болтаться на виселице!
Солдат дернул веревку, и Беляков повис, вывалив язык. По толпе пробежал стон, заплакали женщины. Иван Михайлович почувствовал тошноту. Ему захотелось подбежать к виселице и крикнуть: «Люди, не жалейте его!.. Это месть партизан, и так будет с каждым, кто предаст Родину!» Ему стало трудно дышать, он оглядел лица стоявших напротив, ненавидящие глаза, понял, что не сможет сейчас прокричать, не сможет потому, что слишком мало сделал для них в свое оправдание…
Пришла весна. Первая военная весна. Наступила пора, когда, как говорят казахи, толстый становится тонким, а тонкий рвется. Стаял снег на опушках, в открытых лощинах, и только в лесной глуши под деревьями все еще держался плотный, словно отлитый из серебра, наст.
Для отряда Коротченко наступила трудная пора. Иссякло продовольствие, кончились боеприпасы. Ели пареную рожь, доедали последние сухари. Разведчики Жилбека ходили по окрестным деревням, налаживали связь с населением, узнавали, где можно разжиться продуктами и особенно оружием.
Однажды через Тамару разведчики получили весть от Ивана Михайловича: в деревне Сергеевке живет тринадцатилетний мальчик по имени Толя. Когда здесь шли бои и наши отступили, он собрал оружие и спрятал у себя в огороде. Но какое оружие — неизвестно. Может быть, две-три винтовки? Стоит ли ради них рисковать, тем более что рядом с Сергеевкой находится большой Сещинский аэродром с немецким гарнизоном.
В ту же ночь разведчики Жилбека пошли в Сергеевку. Ночную темень то и дело прорезали мощные лучи прожекторов — в двух километрах от Сергеевки фашисты бдительно охраняли аэродром от ночных налетов наших бомбардировщиков. Время от времени были слышны отрывистые и гулкие залпы зениток. В самой Сергеевке немцев не было, но по дороге между деревней и аэродромом беспрерывно патрулировали мотоциклисты.
На встречу с Толиком вышла целая рота. Собственно, в саму деревню вошла небольшая группа во главе с Жилбеком, а два взвода остались у околицы на тот случай, если фрицам вдруг вздумается прочесать деревню.
В доме, где жил Толя, уже спали. Жилбек пропустил вперед Павлика, велел ему постучаться в дверь. Сны в войну тревожные, сразу же за дверью послышался сонный женский голос: — Кто там?
— Открой, тетка, не бойся, свои, русские, — ответил Павлик.
— А много вас?
Павлик оглянулся. Жилбек показал ему два пальца.
— Двое.
Женщина открыла дверь. В темноте смутно белело ее лицо.
— Проходите, только побыстрее!
Жилбек с Павликом, наталкиваясь в темноте на пустые ведра, стукаясь головой о притолоку, на ощупь вошли в комнату. Пахло вареной свеклой.
— Свет зажигать нельзя, немцы шныряют, — шепотом предупредила женщина.
— Ладно, не зажигай, — согласился Павлик. — Мы к тебе по детскому вопросу. Где твой пацан?
— Толька, что ли? — испуганно проронила мать.
— Он самый. Да не бойся, ничего плохого не сделаем с ним, поговорить надо.
— Здесь я, — послышался голос откуда-то сверху.
Глаза партизан уже привыкли к темноте, и они увидели, как на светлой печке зашевелилось что-то темное, приподнимаясь под потолком.
— Спи давай! — прикрикнула на него мать. — Какое тебе дело?
— А откуда вы про меня знаете? — не унимался мальчуган.
— Не спеши, потом узнаешь. Военная тайна. Мы партизаны, понял, Толя? Мы знаем твою военную тайну, ты молодец. А мамка твоя тоже знает?
— Никто не знает, — глухим от гордости голосом проговорил мальчуган.
— Ну тогда пошли во двор, побеседуем.
— Господи, куда вы его? Да он же несмышленый, — всполошилась женщина.
Жилбек стал ее успокаивать:
— Не волнуйтесь, мы с ним поговорим об одном деле, и он сразу вернется.
Мальчуган быстро оделся и вышел во двор вместе с партизанами.
— Толя, ты уже взрослый, — заговорил Павлик. — Ты видишь, что мы не какие-то бандиты, а самые настоящие партизаны. Ты знаешь, зачем мы пришли к тебе?
— Н-нет, — дрогнувшим голосом сказал Толя, зная, конечно, зачем пришли, но все еще стараясь подольше сохранить свою тайну. Ему хотелось передать спрятанное оружие настоящим бойцам, в настоящей форме и с орденами на груди. Ему казалось, что за такой подвиг и его возьмут в полк, и пойдет он до самого Берлина как сын полка.
— Не притворяйся, Толя, мы пришли за оружием. Нашему отряду сейчас тяжело, у нас мало винтовок, мало патронов. Мы знаем, что ты спрятал оружие. Теперь ты должен передать его в руки партизан как настоящий пионер.
— А кто вам сказал? — не сдавался Толя.
— Наша разведчица узнала.
— А от кого?
— Военная тайна.
— Ну пойдемте, — нерешительно согласился мальчуган. Через полчаса от Толиного огорода в ночную темень ушли две тяжело груженные подводы.
На рассвете подводы прибыли на базу. Сам Коротченко принимал оружие. Да, это был не металлолом, который собирали школьники до войны. На Толином «складе» были два станковых и четыре ручных пулемета, тридцать автоматов, несколько ящиков с патронами и около сотни мин. Партизанской радости, как и удивлению, не было конца. Откуда у тринадцатилетнего пацана нашлось столько силы, чтобы перетаскать все это оружие к себе на огород? Вероятнее всего, ему помогали наши отступающие бойцы, надеясь вернуться и еще попользоваться своим оружием…
К вечеру другого дня часовые привели к Лебедеву неизвестного мальчишку, который искал партизанский штаб. На вопросы часовых он не стал отвечать, потребовал, чтобы его непременно провели к самому главному командиру.
— Такой настырный! — возмущался пожилой бородатый человек. — От горшка два вершка, а говорить не желает, подавай ему самого старшего. Дал я ему подзатыльника, все равно молчит.
— Ну хорошо, мне-то ты можешь рассказать, зачем пришел? — заговорил с мальчиком Лебедев. — Я комиссар партизанского отряда.
— Я из Сергеевки бежал. Я Толя. Вчера ночью у нас партизаны были, я им оружие сдал. А какой-то гад видел и донес немцам. Сегодня приходили за мной. Я сбежал, теперь некуда подаваться. Хорошо, что мамка ничего не знала, а бы и ей попало. А ваши обманщики. Обещали меня с собой взять, а сами оставили…
Толю поселили в землянке, где жила семья Акадилова. — Теперь у тебя, Жамалжан, и сын есть, — шутил Жилбек.
В лес властно шла весна. Потеплели ночи, ярко зазеленели березки, оживились партизанские лица. Теперь можно было снять полушубки, драные шинели, пальто. Перед маем совсем стало жарко, и кое-кто из молодых, улучив минутку, раздевался до трусов — позагорать на полянке.
За два дня до 1 Мая Лебедев собрал коммунистов. Как-то невольно вспомнилось, как, бывало, давным-давно, до революции, вот так же в лесу тайком проводились маевки их отцами и старшими братьями.
— Товарищи, мне кажется, что Первое мая, наш большой весенний праздник, праздник международной солидарности, мы должны отметить чем-то знаменательным. Может быть, вы не сразу согласитесь с моим предложением, но я его все-таки выскажу. Давайте проведем в одной из больших деревень митинг, посвященный Первому мая.
Лебедев умышленно выждал, чтобы послушать, какие будут реплики, восклицания, но партизаны пока молчали.
— Дело, я понимаю, рискованное, — продолжал Лебедев, — но, честное слово, настоящее дело! Мы подбодрим население, мы сами, наконец, отметим праздник не чаркой водки, а как коммунисты, которые в любых условиях не складывают своего оружия, в любых условиях продолжают вести воспитательную работу. Я выступлю с небольшой информацией о положении на фронтах, потом кто-нибудь из местных жителей выступит. Вот и будет первомайский праздник на нашей улице!
— Население побоится собраться. Мы-то в лес уйдем, а они? Немцы за это по головке не гладят…
Совещались два часа. Выбрали, в какой деревне лучше всего провести, советовались, как лучше оповестить людей, стоит ли оповещать всех, и так далее.
И вот настал день 1 Мая 1942 года. Солнечный, теплый день. По небу плывут реденькие перистые облака. К деревне Деньгубовке по дорогам, по тропинкам, по лесу и по полю по двое, по трое идут люди. Большинство женщины. Они в светлых цветастых платках. Старики подоставали свои пронафталиненные пиджаки, расчесали усы, побрились — праздник.
В одиннадцать часов утра на площади в Деньгубовке было полно народу. Собрались, как собирались год тому назад, возле потемневшей трибуны из теса. Ждали, кто же будет выступать, переговаривались.
— И откуда столько миру-то набралось? — удивлялись старики. — Кругом немец рыщет, а им ничего.
И каждый говорил о смелости другого, забывая о том, что ведь и самому прежде всего не хотелось ударить в грязь лицом, не хотелось отказаться от весеннего праздника.
— Как бы фриц не пронюхал, нагрянет на мотоциклах, вот будет штука.
— Не нагрянет. Это же свои делают, — должно быть, все обдумали, зачем зря народ под пулю ставить…
— Придем к себе на хутор, а там немец уже хату спалил, узнал, что митинговали…
— Не дрожи, старина, семи смертям не бывать, а одной не миновать.
Мало кто из собравшихся знал, что в это время до зубов вооруженная рота Зарецкого с одного края, а рота Акадилова с другого стали на охрану Деньгубовки на случай наезда фашистов.
Легкий гомон в толпе смолк, когда к дощатой трибуне подошел Лебедев. Был он сегодня в чисто выстиранной гимнастерке, начищенный, подтянутый.
Чувствуя необычайное волнение, — ведь не в лесу выступать и не к тем обращаться, кто привык видеть комиссара каждый день, верит ему, знает его, а надо говорить с мирными людьми, надо вселить надежду, успокоить душевные раны, — Лебедев долго откашливался, прежде чем начать с заветного.
— Товарищи!.. Все вы знаете, как фашисты с пеной у рта трубили о молниеносном захвате нашей страны. Гитлер собирался принимать парад в Москве еще полгода назад. Но от Москвы фашистские оккупанты покатились на запад. Им дали такую взбучку, что фрицы до сих пор не могут очухаться. Наши войска продолжают наступление. Фашисты с каждым днем, с каждым часом несут все большие потери. Но враг еще силен, в первые месяцы войны он захватил немало наших городов. Сейчас для нашего народа самое главное — усилить партизанскую воину, не давать покоя врагу ни днем ни ночью, выводить из строя мосты и пускать под откос эшелоны. Для чего я говорю об этом? Для того, чтобы жители нашего района, который скоро станет свободным от оккупантов, включились в партизанскую борьбу с оружием в руках. Тот, кто не может идти в отряд, должен, как всякий гражданин, помогать своим братьям иными средствами. Партизаны часто терпят нужду в продуктах, недоедают, но продолжают вести ожесточенную борьбу с фашистами… В день Первого мая от имени всех партизан поздравляю вас с праздником и торжественно обещаю, что наш отряд будет еще беспощаднее расправляться с врагом!..
После Лебедева попросил разрешения «на два слова» высокий худой парень лет восемнадцати. Парень поднялся на трибуну, переступил с ноги на ногу и начал:
— Я вот насчет партизан…
— Чего мямлишь, не слышно!
— Я насчет того, чтобы в партизаны, товарищ комиссар. Мы тоже не лыком шиты, только винтовок у нас нет. А с голыми руками фрица не убьешь. У меня и дружки есть, которые не прочь в лес уйти. А как придешь с пустыми-то руками к партизанам? У нас, говорят, у самих винтовок не хватает, а тут еще придут нахлебники. С колуном или с дубиной сейчас не навоюешь много-то…
— Как тебя зовут? — перебил его Лебедев.
— Николай…
— Вот что, Николай… Фамилии твоей я пока спрашивать не буду, потом узнаем. А в отряд тебя примем охотно. И винтовку дадим. И патроны. А если есть у тебя друзья, которые готовы уйти с нами, прошу их остаться на площади. Остальные могут идти по домам. Митинг, посвященный празднованию Первого мая, считаю закрытым!
Может быть и не совсем складно говорил комиссар отряда, но громко, уверенно.
— Только не пугайтесь, товарищи, на окраинах села стоят наши партизаны. Это они охраняли митинг, чтобы какой-нибудь бестолковый фриц не помешал нашему празднику!..
Когда толпа разошлась, на площади остались парни, мужчины, старики. Договорились, что ровно в восемь часов вечера партизаны будут ждать их возле деревни Барковичи в лощине.
— А пока можете идти по домам, собрать для лесного житья-бытья кое-какие вещи, попрощаться с родными, — объявил Лебедев.
Ночью к партизанскому костру пришло пополнение.
В полдень Батырхан, уходивший с утра на разведку, прискакал к штабу на коне.
— Товарищ командир! Поймал двух шпионов!
— Где они?
— Возле деревни Ходинки. Старые, бороды до пупа. Сидят возле речки, ждут. Речка называется Воронец.
— Ну и что же?
— Решили не вести их на базу, там пока оставили. До выяснения. Жилбек говорит, чтобы вы сами подъехали туда, посмотрели, что за шпионы.
Коротченко, прихватив с собой еще нескольких партизан, последовал за Батырханом.
В указанном месте, на берегу Воронца, партизаны увидели двух стариков. Вид их был довольно жалок — оборванные, обросшие, в лаптях. Когда партизаны подошли, старики поднялись.
— Вы кто? — спросил Коротченко низенького старика с хмурым взглядом.
— Вас интересует, кто я сейчас или кем был до войны? — неожиданно спокойным голосом спросил старик.
— И то и другое.
— В доброе старое время— профессор Московского политехнического института, затем доброволец, затем окруженец. Вот коротко все. Два месяца идем вместе с товарищем, ищем партизан и, если таковых нашли, — очень рады!
Коротченко пристально вгляделся в старика, удовлетворенно кивнул и уже вежливей и уважительней спросил другого:
— А вы кто, скажите, пожалуйста?
— Дети мои, я был главным хирургом дивизионного медпункта. До войны работал в Московском медицинском институте.
— М-да-а, подходящие кадры, — довольно улыбнулся Коротченко. — Ну, а я командир партизанского отряда Коротченко. До войны — слушатель военной академии. Тоже москвич. Так что земляки… Батырхан, проводи товарищей в лагерь и распорядись, чтобы для начала их покормили как следует. Кстати, товарищ хирург, у нас есть раненые и больные. Прошу вас оказать им помощь.
Батырхан повел «шпионов» на базу. Старики еле плелись. Устав от многодневных скитаний и оказавшись наконец среди своих, они совсем раскисли. Батырхан решил подбодрить их по дороге.
— Как тебя звать? — спросил он хирурга.
— Николай Григорьевич, — ответил тот. — Фамилия Кузнецов.
— Значит, ты профессор? — продолжал Батырхан.
— Да.
— А я чабан. Из Актюбинской области. Раньше был чабаном. А теперь партизан. И я партизан, и ты партизан, — разулыбался Батырхан. — Держи выше нос.
В лагере хирургу показали больных. Павел Демидович был малоразговорчив и, как видно, не сразу решил довериться своему неожиданно появившемуся коллеге. Раненые были в удовлетворительном состоянии, но одному из них, Сергею Брякину, нужна была срочная операция. Сергей ходил с Жилбеком в разведку (они служили в одном батальоне еще в Бресте, были старыми товарищами) и получил тяжелое ранение в ногу. Хирург нашел, что у Сергея началась гангрена, и поэтому ему необходимо как можно скорее ампутировать ногу до колена. Необходимых инструментов не было.
— А пила, обыкновенная ножовка, есть? — спросил хирург.
— Есть ножовка, но нет ни стерильного материала, ни шелка, ничего из хирургических инструментов.
— Надо доложить вашему командиру, — сказал хирург, а когда они вдвоем вышли из землянки, где лежали раненые, он сказал Павлу Демидовичу — Если не сделаем операцию, он умрет через несколько дней. Наверняка. Теперь нас уже двое, коллега, нам будет стыдно.
— И не только стыдно, — добавил Павел Демидович, — но и жарко: командир задаст жару за такого партизана.
Под вечер были срочно подняты две роты. Наспех перекусив, выступили в поход. Никто не знал куда и зачем. Вел отряд сам Коротченко. Шли осторожно. Возле деревни Московки остановились.
— В Московке расположен один из тыловых госпиталей фашистов, — заговорил Тимофей Михайлович. — Все вы знаете, что у нас нет самых необходимых медицинских инструментов. Умирают лучшие бойцы. Как ни силен Павел Демидович, он не в состоянии лечить дедовскими способами, без инструментов и медикаментов. Задача: выбить охрану госпиталя, ворваться в помещение и забрать с собой все, что попадется под руки, — бинты, марлю, инструменты, лекарства. И чтобы все в целости и сохранности доставить на базу.
По своей обычной тактике отряд разделился надвое. Одна рота пошла с северной стороны, вторая — с южной. Немецкие санитары, услышав стрельбу, успели перетащить своих раненых, отошли за деревню и вызвали подмогу.
Не обошлось без стычки, но задача была выполнена. Сразу же, как только отряд вернулся на базу, Кузнецов, уже успевший побриться и помыться, начал операцию. Ногу Сергею пришлось ампутировать. Жизнь его была спасена, а в отряде появилось нечто вроде походного хирургического госпиталя с квалифицированным штатом.
Знал бы, где упасть, — соломки подстелил, — говорят в народе.
Но Жамал помнила и другую пословицу: волков бояться — в лес не ходить, и сегодня она пришлась ей по душе.
День выдался теплый, солнечный. Из леса несло ароматом свежей листвы, терпким запахом непышного лесного цветения. Жамал запеленала Майю и пошла с ней прогуляться по лесу, подальше от костров, которые в теплые дни дымили особенно густо.
Дни и ночи проводила Жамал в заботах о малютке. Она, мать с ребенком на руках, не всегда знала о вылазках отряда, тем более неожиданных. Поглощенная хлопотами о Майе, она как бы забыла, что в мире могут быть какие-то иные дела, более важные.
В лесу пели птицы. Ребенок слушал их пение и, тихонько посапывая, засыпал.
Неожиданно где-то неподалеку началась стрельба. Жамал, прижимая девочку к себе, побежала в сторону лагеря. Она не знала, насколько далеко ушла от своих. Сейчас ей казалось, что прошла она шагов сто-двести, не больше.
Но где же лагерь?
Выстрелы участились, послышалась пулеметная дробь — где-то шла отчаянная схватка. Потом выстрелы неожиданно стихли. Жамал, задыхаясь, присела под высокой сосной. Майя проснулась, заплакала, раскрывая беззубый ротик. Жамал покормила ее грудью, успокоила и снова пошла по направлению к лагерю. Не прошла она к двадцати шагов, как вдруг раздались выстрелы совсем рядом, там, куда она шла. Послышалась немецкая команда, истошный женский крик.
Жамал в ужасе остановилась — кричать в лесу могла только женщина из партизанского отряда. Значит враг напал на базу. Значит ей теперь некуда возвращаться! Надо как можно скорее уходить подальше, пока фашисты не поймали ее вместе с ребенком.
Жамал торопливо пошла в сторону от выстрелов. Сколько она прошла — не знала. Остановилась, когда выстрелы стали глуше. Усталая и встревоженная, она присела под развесистой березой. Вскоре выстрелы совсем утихли, слышались только шепот листвы да чириканье птиц.
Что ей теперь делать в глухом лесу? Куда идти, если вокруг ни дороги, ни тропочки? Эта березка — единственное пристанище, единственное спасение… Безмолвное дерево, словно понимая страдание женщины, тихо-тихо что-то нашептывало ей.
Но разве можно успокоиться, когда кругом враг? Жамал боялась, что с минуты на минуту здесь появятся фашисты. Они будут преследовать партизан, будут рыскать всюду как псы. И если найдут Жамал с ребенком— заколют штыками. Ведь не раз уже приходилось слышать Жамал о зверствах фашистов в русских и белорусских деревнях. Они не пожалеют грудного младенца, ужас молодой матери только повеселит их звериное сердце. Жамал слышала, как эсэсовец где-то взял мальчонку за ногу и ударил его о столб головой… При воспоминании об этом у Жамал потемнело в глазах.
Придя в себя, она перепеленала ребенка и снова поднялась, решив идти куда глаза глядят.
«У заблудившегося дорога впереди, а не сзади», — говорит пословица. И Жамал пошла вперед, стараясь не выбираться на прогалины. За каждым деревом ей чудилась вражеская засада. Прижимая одной рукой ребенка к груди, другой она раздвигала кустарник и шла, шла. Колючие сучья рвали платье, в кровь царапали руки, но она не чувствовала боли.
Девочка опять проснулась, стала плакать, просить грудь. Жамал казалось, что слабый голосок девочки громом разносится по лесу. Спрятавшись в непролазном кустарнике, Жамал покормила девочку. Молока в груди было мало.
«Это от испуга, — подумала Жамал. — К тому же я не ела ничего с самого утра. Главное, не волноваться. Надо взять себя в руки… Надо быть спокойной… Сама-то я перенесу голод, а что станет с Маей? Она будет без умолку плакать и плакать… Бедное дитя. И пеленки мокрые, а заменить нечем».
Всю ночь Жамал дрожала от страха, а с первыми лучами солнца снова пошла вперед, доверившись судьбе, уже никого не боясь от усталости, — лишь бы вынести дочь к человеческому жилью, лишь бы не заблудиться здесь, не остаться волкам на съедение.
Во рту пересохло. Кругом пышно зеленел лес, но нигде не слышалось журчания ручейка. Вдобавок ко всему, поношенные сапоги стали натирать ноги. С каждым шагом больнее, словно игла впивалась в пятку, и Жамал еле сдерживала стон. Попробовала идти босиком— еще хуже, мелкие сухие сучья, невидимые колючки, устилавшие землю, не давали ступить ни шагу.
Перед заходом солнца Жамал набрела на ручеек с ледяной водой. Напившись, Жамал снова перепеленала ребенка. Майя кричала охрипшим голоском. Жамал совала ей грудь, но тщетно — девочка не успокаивалась: материнская грудь была пуста.
Жамал в изнеможении легла на траву, положила на себя спеленатого ребенка и закрыла глаза…
Выстрелы, от которых бежала Жамал, были победными — партизанам удалось уничтожить карателей возле своей базы.
Жилбек готов был рвать на себе волосы, когда узнал, что Жамал и Майя исчезли. Вместе с товарищами он сразу после боя обыскал все ближайшие заросли, но тщетно: пропавших не было.
Неужели какой-то фашист смог увести их с собой? Неужели какой-то недобитый гад тащит теперь его жену и дочь? Или в отместку за свое поражение где-нибудь в лесу уже растерзал их…
Весь следующий день Жилбек искал пропавших вокруг базы — след их как в воду канул. Не у кого было спросить, кругом безлюдье и лесная глушь. Хоть бы какой-нибудь лоскуток одежды найти, чтобы можно было узнать, в какую сторону идти на поиски.
На следующий день Коротченко вызвал к себе Жилбека. Похудевший, почерневший от горя Жилбек молча стоял перед командиром, и тот без слов, по одному виду своего разведчика, понял, что дела плохи.
— Ничего, Акадилов, бодрись! Твоя жена жива. Она не пострадала от немецкой пули, иначе вы бы нашли ее неподалеку от нашей стоянки. Не могла же она сразу из лесу в рай улететь, — попытался улыбнуться Коротченко.
Шутка не подействовала на Жилбека, и командир сказал:
— Возьми из своей роты самых толковых ребят, следопытов, у которых нюх поострей, и отправляйся искать. Вооружитесь как следует. Без семьи не возвращайся!
Жилбек впервые за эти сутки скупо и благодарно улыбнулся.
…Немало мирных жителей пряталось в те дни в лесу, но никто ничего не знал о пропавшей матери с ребенком. А иные, завидев вооруженных партизан, принимали их за полицаев и шарахались в сторону. Жилбека утешало только то, что в лесу все-таки есть люди. А если есть, значит, найдется среди них доброе сердце, не оставит в беде мать.
Партизаны, сопровождавшие Жилбека, скоро устали, потеряли надежду, и только сам Жилбек не сдавался — не мог он вернуться на базу один, без семьи. И конечно, не потому, что так приказал Коротченко.
Под вечер, на третий день поиска, они увидели вдали между деревьев промелькнувшую женскую фигурку.
— Эй, подожди! — крикнул один из партизан. Женщина торопливо скрылась.
Жилбек погнался было, но остановился возле густых зарослей. Он долго озирался, ища глазами тропинку, по которой могла скрыться беглянка, и увидел дымок костра.
— Ни звука, ребята, — приказал он, — чтобы не спугнуть.
Шагов через сто на крохотной полянке они увидели пятерых людей. Сидели они возле костра и о чем-то негромко переговаривались. Две женщины и трое стариков. Жилбек перекинул автомат за спину, чтобы зря не пугать сидящих у костра, и вышел из-за деревьев.
— Не бойтесь, товарищи, не бойтесь, — торопливо произнес он. — Мы партизаны. Мы вас не обидим. Только не убегайте, ради бога. Нам надо поговорить с вами.
У костра поднялся старик с желтыми прокуренными усами.
— Милый человек, сейчас не поймешь, кто тебе друг, кто тебе враг. А бежать… Куда нам бежать? Кругом лес. Нас не грабили, взять нечего, так что не боимся мы ни добрых, ни злых. Хорошо, если партизаны, а не дай бог полицаи? Война всех научила хитрить. Садитесь, ребятки, садитесь, — продолжал старик, — скоро чаек со смородиновым листом поспеет.
Жилбек подошел к костру.
— Вот какие дела у нас, дедушка. Пропала женщина с ребенком. Моя жена. И моя дочь, маленькая, грудная… Несколько дней ищем, с ног сбились — и никаких следов! Спрашиваем каждого встречного-поперечного, никто ничего не знает.
— Да-а, — протянул старик, — беда-а…
— А вы лесника Андрея Рябушкина не встречали? — спросила женщина в платке до самых бровей.
— Нет, не встречали.
— А я видела его вчера. Спрашиваю, как живешь? Говорит, плохо живу. С дочкой остался, жену фашисты забрали. Да вот еще, говорит, на свою шею нашел женщину с маленьким дитем. Заблудилась, сама не здешняя, ни к чему не приспособлена.
— Как нам разыскать его?
— Прежде он жил недалеко от деревни Глинка. Жилбек торопливо достал карту, начал искать.
— Да не ищи, не ищи. Нету его там. В лес-то он с девчонкой почему ушел? А потому, что фашист его жену уличил, будто с партизанами она связь имела. Увели жинку, а дом спалили. Вот он и подался с дочкой, с Нинкой, скитаться. Теперь, наверное, вчетвером где-нибудь приютились. Знала бы про вашу беду — спросила бы, где он поселился-то… А может быть, и не признался бы он мне. Ведь время такое, один другому не верит, один другого боится.
— Ну хоть приблизительно, где вы его встретили?
— Недалеко. В этих местах. Точно разве скажешь, возле какого дерева.
— А где сама Глинка находится?
Женщина рассказала. Когда партизаны поднялись, чтобы идти дальше, старик дал им в дорогу буханку хлеба и кусок вареной свинины.
Прошел еще день. От буханки не осталось и крошки, партизаны начали есть щавель, а Рябушкин все не встречался.
Высказывали всякие бодрые предположения, робко пытаясь настроить Жилбека на возвращение в отряд.
— Если дом спалили, а жену увели, так он теперь так спрятался, что его сам бог не найдет.
— Фашисты его в родном лесу не выследят. Лесник! Он здесь как рыба в воде. И сам спасается и других спасает.
— И Жамал жива, и Майя жива, — заговорил Мажит. — Они здесь, у нас под носом.
— Ты что, Мажит, из казаха в цыганку превратился, гадаешь?
— Сердце мое чует, ребята. Вот еще день, другой, и найдем. Разве может она пропасть? Огонь и воду прошла, в землянке рожала— чтобы ни за грош пропасть. Не верю!
Трудно сказать, что удержало партизан от возвращения. Во всяком случае, сам Жилбек уже не имел права приказывать — ведь они были партизанами, они не могли надолго отрываться от отряда и напрасно рисковать своей жизнью. В любую минуту их мог окружить враг — ведь была их всего горстка.
И все-таки они переждали ночь и весь следующий день искали Рябушкина.
И нашли.
Уже в сумерках громко, по-хозяйски уверенно их окликнул голос из-за кустов:
— Кого ищете?
Самого человека не было видно.
— А ты кто такой? — отозвался Жилбек.
— Мать с дитем ищете аль еще кого? — продолжал тот же голос.
— Да-да, ищем, — почти хором отозвались партизаны. Рябушкин вышел из-за кустов. Оказалось, что те пятеро у костра рассказали ему о встрече с партизанами.
— Сказали, что мою квартирантку муж разыскивает, — мрачно пояснил старик.
— А жива она?
— Жива. И дочка жива.
— Русская? — на всякий случай спросил Мажит.
— Не похожа, — ответил Рябушкин. Жилбек стиснул старика в объятиях.
К утру старик тайными тропами привел партизан к своей землянке.
Трудно найти слова для описания этой встречи. Партизаны передавали Майю из рук в руки, кололи ее небритыми подбородками, пока девочка не расплакалась и не обмочила пеленки.
Старик рассказал, как он брел по лесу со своей Нинкой и нашел спящую мать с ребенком. Он тихонько разбудил ее, Жамал в ужасе вскочила, закричала, прижимая к себе девочку. Боялась. Во сне мучили ее кошмары. Старик спросил, откуда она идет. Отвечает, из деревни. «Из какой деревни, когда ты нездешняя, — говорит Рябушкин, — врать нечего, говори правду». Жамал расплакалась, сквозь слезы стала просить, чтобы он хотя бы ребенка пожалел. Ведь у него самого тоже есть дети. Рябушкин велел ей успокоиться, не привлекать лишнее внимание и сказал, что беды ей никакой не причинит— у самого горя по горло.
— Километров восемь пройти надо, — сказал Рябушкин ей. — Там у меня землянка есть, кое-что припрятано из еды.
Видя, что женщина совсем обессилела, еле идет, хромает, старик взял Майю на руки и пошел вперед. Жамал поплелась следом, словно овца за ягненком, которого уносили, со слезами на глазах думая о том, что немало на свете добрых людей и что опять они спасают от смерти и ее и дочь, партизанскую дочь.
…Тамара передала: деда Кузьму, который раньше был звонарем в Артемовке, надо устроить в Епищевскую церковь священником.
Иван Михайлович выехал в родную Артемовку. Он поехал один. Если раньше, в первые дни, Иван Михайлович неизменно видел рядом с собой полицаев, чувствовал, что за ним следят, то сейчас понял — комендант ему верит. Понял и поверил в свои возможности обмануть смерть или, вернее, отодвинуть ее на время.
Жена встретила Ивана Михайловича вежливо, как чужая… Не было прежней ласки во взгляде, в голосе. Она засуетилась, стала накрывать на стол, спрашивала о здоровье, но Иван Михайлович видел, что все это она делает через силу, что-то затаенное томило ее и мучило. Когда сели за стол и Иван Михайлович спросил свое прежнее: «Ну что, мать, как идут дела?»— Ольга Ивановна расплакалась.
— Не могу, Ваня, привыкнуть… — сквозь слезы еле выговорила она. — Людям в глаза смотреть не могу. Из дому не выхожу, чтобы вслед не плевались…
— Потерпи, мать…
— Не верю тебе, Ваня, ты все утешаешь меня, как маленькую. Неужели ты думаешь, что я смогу когда-нибудь привыкнуть? Говорят, что ты уже сам вешаешь людей. Сорок лет мы с тобой прожили, не думала, не гадала…
Ольга Ивановна разрыдалась.
— Успокойся, мать… Сейчас я не могу признаться тебе во всем. Ради тебя же самой не могу сказать… и ты меня об этом не спрашивай…
— Допустим, я тебе верю, могу поверить, дождусь, когда ты все расскажешь. Но как другие-то? Если бы мы с тобой на земле вдвоем жили, а то ведь люди есть… Друзья наши, родные…
— Ничего, мать, самое главное — совесть моя чиста. И твоя… Придет еще такое время, когда совесть будет мучить тех, кто сейчас отлеживается на печи, лишь бы сторонкой прошла лихая година.
— Ушел бы ты к партизанам, покаялся, пока не поздно.
— Не в чем мне каяться, мать, не в чем!
Так и не пришлось старикам пообедать как прежде. Ольга Ивановна плакала, у Ивана Михайловича кусок становился поперек горла. Уходя, он глухо сказал ей:
— Я хочу, чтобы ты жила спокойно… Поэтому не забираю тебя с собой в город. Оставайся пока здесь, подальше от моих тревог. Ты думаешь, что я служу фашистам. Нет, не служил и никогда не буду. И от этого жизнь моя каждый день на волоске. Когда-нибудь все узнаешь. Домой я уже не могу вернуться. И если больше не увидимся— прости, если обидел тебя чем-нибудь.
Ольга Ивановна положила ему руки на плечи.
— Я не знаю ни одной молитвы, Ваня… Но я буду молиться, чтобы судьба сберегла тебя. Я верю, что ты ничего дурного не делаешь. И ты верь, что мы с тобой еще будем работать в школе.
Кажется, она поняла, кому служит ее старый и тихий муж. Впрочем, самого Ивана Михайловича сейчас это мало беспокоило — он уже был уверен, что скоро вся округа узнает подлинные дела учителя Емельянова. Ему не терпелось, и чем больше свирепствовали фашисты, тем скорее хотелось Ивану Михайловичу расплаты с ними. Любой ценой… Теперь он уже ничего не боялся.
Старика Кузьму он застал дома. Увидев входящего бургомистра, Кузьма не растерялся, как другие, не спеша отложил молоток, гвозди (он чинил сапоги), вытер руки о тряпку, лежавшую на коленях, и спросил как равного:
— Жив-здоров, земляк? Давненько не виделись.
— Спасибо, пока жив-здоров. Как ты живешь, Кузьма Сергеевич?
— Вашими молитвами.
— Петра Васильевича давно видел?
— Какого Петра Васильевича?
Иван Михайлович промолчал. «Не верит… Ну что ж, бог с тобой, не верь, а я буду делать свое дело».
— Я к тебе как бургомистр пришел, Кузьма Сергеевич. В Епищеве церковь открываем. Помнится, ты звонарем служил лет пятнадцать тому назад. Времени с той поры прошло немало, пора тебя в сане повысить. Хочу назначить тебя священником.
— Здоровье не позволяет, Иван Михайлович, болею, — бывший звонарь потянулся к пояснице, покряхтел.
— Сейчас все болеют. А церкви православной кто-то послужить должен, — продолжал Иван Михайлович, думая: «Как ни вертись ты, дед Кузьма, я тебя все равно пристрою, если ты даже на самом деле не знаешь насчет партизанской задумки».
Помолчали. Кузьма смотрел в пол. Совсем седой старик. Сколько лет они уже знают друг друга! Много лет. Гораздо больше, чем осталось им жить на белом свете… Иван Михайлович с острой тоской подумал о том, что вот случись еще одна-другая встреча с местными стариками — и он не выдержит, признается.
— Ты должен пойти, Кузьма Сергеевич, должен, — с нажимом проговорил Емельянов.
— Ты прости меня, Иван Михайлович, за кое-какие слова, — неожиданно сказал Кузьма.
— Какие слова?
— Поносил я тебя как-то… Не знал, что ты крест на себя такой взял.
— Не беда, Кузьма Сергеевич. Авось это на пользу пойдет.
— А Петра Васильевича я видел дней пяток назад. Прислал он за мной человека, пошел я с ним в лес. А там встречает меня сам Лебедев. А с ним дочки мои две. Немец хотел их в Германию отправить, а партизаны выручили. Веришь, нет — плакал я, будто малый ребенок…
— Без нашей помощи, Кузьма Сергеевич, и партизаны ничего не сделают, сам понимаешь. А в церкви место безопасное. Какие могут быть подозрения к священнику? По деревням, считай, одни старики да старухи остались. Каждый придет помолиться за здравие, кто за упокой, да каждый новостью какой поделится. Службу ты знаешь, евангелие, наверное, у тебя есть, облачение найдем… Да к старухе моей, Кузьма Сергеевич, понаведайся. Обо мне не говори, по хоть покажи, что люди-то ее не обходят. Извелась она.
— Зайду, Иван Михайлович, обещаю…
На другой день Иван Михайлович с полицаями приехал в Епищево. Дурнов вился ужом, не зная, как угодить бургомистру. После казни Белякова староста боялся бургомистра больше, чем начальника гестапо. Ивану Михайловичу это было на руку, вел он себя с Дурновым жестко, ненавидел его открыто, и потому епищевскому старосте доставалось больше всех. Прошло время, когда Дурнов мог покрикивать на учителя, если тот оставлял стакан с самогонкой. Мало того, теперь староста сам боялся дотронуться до стакана и ждал, когда позволит пригубить господин бургомистр.
— Церковь открыл, Дурнов? — спросил Иван Михайлович.
— Нет, господин бургомистр. Пока еще не успел. Дурнов уже знал об открытии церкви и сейчас перетрусил — затянул, провинился.
— Людей н-нет, — объяснил он, заикаясь.
— Каких людей?
— А чтобы службу вести.
— Можно старика Георгия, — подсказал начальник полицейского участка.
— Старик Георгий пятый раз женился, срам. Народ в церковь не пойдет.
— Отца Карла можно. Библию наизусть знает.
— Пьяница. Да и имя-то не православное, черт те что.
— Значит, кадров не хватает, Дурнов?
— Не хватает, Иван Михайлович, не хватает. Большевики в тюрьму посажали. А кто остался — забыл слово божье.
— Плохо знаешь людей, Дурнов, плохо. — Иван Михайлович уже не называл старосту господином. — Предлагаю тебе в священники деда Кузьму. Помнишь, в Артемовке звонарем был?
— Помню, помню, как же. Очень подходящий человек, — торопливо согласился староста.
— Иконы есть? — продолжал бургомистр.
— В избах есть, а чтоб для церкви… — Дурнов полез под шапку.
— Пришлю тебе, Дурнов, художника из города. За неделю намалюет. Откроешь торговлю иконами, прибыль для церкви пойдет, священника содержать будешь.
…Воскресенье. Надтреснутый гул колокола возвестил о начале богослужения в Епищевской церкви. Давно не слышали окрестные деревни такого звона. Звучал он не так, как прежде, скорее напоминал набат, чем призыв к мирной молитве.
Народу собралось — не протолкнуться. В первых рядах стоял сам бургомистр с благостным суровым лицом, рядом с ним староста Дурнов, то и дело озирающийся, внемлющий бургомистру, который время от времени ворчал насчет побелки стен, недостатка свеч и скудного оформления алтаря. Дед Кузьма распушил бороду, напялил на себя ризу с золочеными крестами. Рядом с ним суетились молодые дьячки в светлых стихарях.
«Неужто партизаны?»— думал про себя Иван Михайлович.
Служба прошла неважно, скомкано, но старики не сетовали, умилялись тем, что впервые пришлось собраться всем вместе, что хоть отсюда не гонят их по домам фашисты.
После богослужения священник пригласил бургомистра осмотреть церковь. Иван Михайлович отослал Дурнова домой, велев накрыть стол по такому торжественному случаю, а сам пошел за дедом Кузьмой. В укромном месте бургомистр сообщил священнику, что двести карателей выйдут через два дня на уничтожение партизанского отряда. Надо «с божьей помощью» предупредить их.
— …Как у тебя художник работает, Кузьма Сергеевич?
— Малюет днем и ночью. Поселился в келье, народ к нему валом валит.
— Смиренный раб божий, — продолжал Иван Михайлович, — проводи-ка меня к нему, а сам иди по делам.
В тесной каморке богомаза Иван Михайлович увидел молодую бледнолицую женщину в черном монашеском платке до самых глаз, с постным выражением лица. Он еле-еле узнал Тамару Васильеву.
…Посмотрел бы кто-нибудь со стороны на них в эту минуту — старый учитель в должности бургомистра, молодая учительница, комсомолка, в качестве монашки и бывший ученик художественного училища, поклонник Рублева и партизан, — в качестве богомаза. У него только-только стала отрастать жиденькая бородка, прикрывая обветренное в боях лицо.
Тамара коротко рассказала о том, что в поселке Ворга фашисты готовят к сдаче в эксплуатацию авторемонтный завод. На заводе работают инженерами два наших пленных. Они живут на квартире у Шуры Мелешкиной при заводе. Шура наша, через нее следует наладить связь с этими инженерами и попытаться уговорить их, чтобы они подложили взрывчатку. Тол и взрыватели будут поднесены к самой Ворге примерно через неделю.
— В ближайшие дни все должно быть готово, — продолжала Тамара. — Главное— наладить связь с инженерами. Мне это сделать трудно. Вход на завод только по пропускам. А бургомистра всюду пропустят. И еще Лебедев просил передать, что у него есть мины с часовым механизмом. Если вы найдете достойное им применение, то Лебедев перешлет их куда надо. Если операция в Ворге пройдет успешно, вам нельзя больше оставаться в городе, сразу уходите к партизанам…
Через пять минут бургомистр вышел из каморки богомаза, неся в руках свеженамалеванную икону. А через три минуты в каморку юркнул какой-то нездешний парнишка и скоро вышел с иконой Николы-угодника. К вечеру Никола-угодник был в руках у Коротченко.
Налажена связь с Большой землей! Связь со всей страной, со своим домом!..
Радостная весть мгновенно облетела партизан. Разведчиков, которые ее принесли, окружили тесным кольцом, мяли и тискали их, расспрашивали подробности, просили рассказать, как они сумели пробраться так далеко — к самой Десне. Но джигиты Жилбека Акадилова молчали, подробности должен знать только штаб. Главное же знали все — налажена связь с Большой землей, а это значит, что партизаны теперь не останутся на произвол судьбы, в трудную минуту они могут попросить помощи, совета, могут отправить раненых на Большую землю. В тот день каждый чувствовал себя увереннее.
Жилбек докладывал Коротченко и Лебедеву о выполнении задания.
Разведчикам было поручено пробраться к реке Десне, переправиться через нее и там во что бы то пи стало связаться с партизанским отрядом в районе станции Жуковка. В том отряде была своя мощная рация, постоянная связь с Большой землей.
— Пришлось кое-где поскандалить с фрицами, — рассказывал Жилбек, весьма довольный благополучным возвращением. — Все дороги забиты солдатами, шли мы по-кошачьи, без звука, без шороха. Вышли к реке, увидели мост. Смотрим, а возле моста построено дотов и дзотов столько, что плюнуть некуда. Охраны— как берез в лесу. В этих местах мы должны были встретиться со связным, стариком Антоном. А где его найдешь, кто в лесу подскажет? Потратили целый день на поиски. Искать Антона было трудно, потому что не могли разделиться на группы, кругом враг. Бродили мы все вместе. Пальцы на спусковом крючке, гранаты под рукой. Каждую секунду готовы вместо старика встретить полицаев или фрицев. Нашли кого надо. Молчаливый старик, слова не выдавишь. Мальчишка с ним, лет пятнадцати, Петька. Тоже молчит. Старик переправил нас через Десну. Укладывал по трое на дно лодки, сверху накрывал брезентом, и вот мы как багаж переправлялись на тот берег. Посидели с ним на прощанье в прибрежном тальнике, поговорили. «Когда будете возвращаться?»— спрашивает дед. А мы отвечаем, что партизаны не имеют привычки возвращаться на прежнее место, они как перелетные птицы — все дальше и дальше. «Дело ваше, говорит, только без меня вам обратно не переправиться…»
Дальше нас повел Петька, сын старика. На обратном пути мы должны вернуться сюда же и кто-то один должен поднять над головой кепку. Увидев сигнал, старик пригонит лодку. Расстались… Ночью мальчонка привел нас на партизанский пост. Сразу передали шифровку на Большую землю, сообщили все сведения о нашем отряде и попросили выслать нам хорошую рацию и боеприпасов. На другой день получили из Москвы ответ: через пять дней, в двадцать четыре ноль-ноль, в районе своего местопребывания зажечь по прямой линии три костра. На эти огни прилетит самолет и сбросит радиостанцию и радиста. Принять все меры предосторожности, обеспечить благополучное приземление… Пошли обратно к Десне вслед за Петькой. Уже другой дорогой. Вышли к реке и удивляемся — пацану пятнадцать лет, а так хорошо знает местность! Безошибочно привел. Помахали кепкой раз — старика не видно. Петька забеспокоился: неужели фрицы батю его схватили? «Давайте я переплыву туда, узнаю, где отец, и вернусь», — предложил Петька. Мы его не пустили, побоялись. Чем черт не шутит, мальчишку могли схватить фрицы, пытать. Малый мог не выдержать. И тогда пропали и мы и тот отряд, возле станции Жуковка. Короче говоря, не пустили Петьку, хотя он и расстроился. Переночевали на берегу. Утром туман поднялся такой, что свою вытянутую руку не видно. Ждем, а время идет. Гадаем, что случилось с дедом Антоном и что теперь нам делать, как же переправляться? В крайнем случае, думаем, ночью свяжем плот и утром, в тумане, переплывем… К полудню туман рассеялся, показалось солнце. Мы все глаза просмотрели — нич-чего не видно на том берегу. И ничего не слышно — ни стрельбы, ни голосов. После обеда мальчишка опять поднял кепку и, наверное, с полчаса держал ее над кустами. Смотрим — отваливает лодка, плывет в ней дед Антон. Мы чуть «ура» не закричали — вторые сутки ждем! Причалил дед, выбрался к нам в тальник. Оказывается, он еще вчера видел наш знак, но не мог выбраться. Как назло, черт принес штук двадцать полицаев. Искали кого-то, проверяли и только час тому назад в город уехали… Старик быстренько переправил нас, мы поблагодарили и его и Петьку и двинулись к себе в лагерь — осталось три дня сроку.
Три дня — немало, но партизаны знают, что продвигаться в лесу, где на каждом шагу может попасться враг, возможна стычка, — это не такой уж большой срок. Отряд торопился, но и смотрел в оба, чтобы не попасть впросак. Говорят, поспешишь — людей насмешишь. Но если не поспеть вовремя — прилетит самолет на пустое место, покружит и улетит ни с чем. И отряд снова останется без радиостанции.
Двое суток не спали, всё шли…
— Успели, — улыбнулся Жилбек. — Теперь осталось выбрать площадку для костров, место, куда будет сброшен груз в двадцать четыре ноль-ноль…
Тимофей Михайлович затянулся — без дымящейся трубки его невозможно было представить — и сказал:
— Постройте своих разведчиков, Акадилов. Жилбек подал команду, и парни его выстроились перед штабом.
Коротченко вынул изо рта трубку, разогнал широкой ладонью дым перед собой.
— От имени всего партизанского отряда объявляю вам, товарищи, благодарность. Спасибо за образцовое выполнение боевого задания!
— Служим Советскому Союзу! — отчеканили усталые н гордые разведчики.
— Приказываю повару приготовить праздничный обед — заслужили!
Пока разведчики обедали, Коротченко направил роту Григория Галдина по направлению к деревне Глинка. Там, в трех-четырех километрах от базы, рота должна расчистить площадку для костров и заготовить побольше сухого хвороста, чтобы дыма было поменьше, а огня побольше.
К полуночи несколько партизанских групп окружили приготовленную ротой Галдина большую поляну. Приближался назначенный час. В кустах щелкали зажигалки — нетерпеливые освещали часы, считали, сколько осталось ждать.
Наконец послышался гул самолета. Галдин с тремя партизанами подожгли кучи хвороста. Пламя сразу полыхнуло вверх, широко освещая кроны деревьев. Когда самолет зарокотал над головой, партизаны, не выдержав, вскочили, в восторге начали бросать шапки вверх.
Самолет сделал три круга над кострами и сбросил первый груз. Партизаны вслух считали парашюты. Один, два… три… четыре… Когда насчитали двадцать пять парашютов, самолет сделал еще два круга и улетел на восток. Через минуту гул его затих в отдалении, а в ушах людей от гула моторов остался как бы отзвук больших надежд…
Начали собирать тюки. Пятнадцать парашютов упали прямо на поляну и лежали гигантскими белыми цветками, освещенные пламенем догорающих костров. Шесть парашютов нашли поблизости, шагах в пятидесяти от поляны. Оставалось найти еще четыре. Искали долго, тщательно, но четыре парашюта словно растворились в воздухе, не долетев до земли. Если бы парашюты, падающие с самолета, считал кто-то один, можно было бы усомниться — а верно ли он посчитал? Но тут считали все, считали вслух.
Сомнений быть не могло — четыре парашюта пропали. А что спущено в них? Коротченко был озадачен: судя по шифровке, о которой говорил Акадилов, на одном из парашютов должен был приземлиться радист. Беда, если его отнесло, если он попал в лапы врага. Отряд снова останется без связи с Большой землей. Без радиостанции как без языка.
К утру отряд вернулся на базу, так и не найдя злополучных четырех парашютов.
Утром Тимофей Михайлович вызвал к себе опять следопытов Жилбека и послал их на поиски в район поляны.
Разведчики не ударили в грязь лицом и на этот раз — к вечеру привезли в лагерь радиостанцию, радиста и трех десантников. Оказалось, что все они прыгали в последнюю очередь. Парашюты отнесло в сторону от костров. Приземлившись, они услышали людские голоса, но пойти на них не рискнули — а вдруг засада. Они свернули парашюты, тщательно замаскировали радиостанцию и стали ждать утра. В полдень снова услышали голоса людей, ржание коня и пошли навстречу.
Первым заметил незнакомцев зоркий Батырхан. Спрыгкув с коня, он побежал к ним с возгласом:
— Кто такие?
— Большая земля, — ответил десантник, улыбаясь.
Батырхан схватил его в объятия и тряс до тех пор, пока его не оттащили подбежавшие разведчики.
— Ты Большая земля, а я партизан Батырхан! — орал он на весь лес, растягивая в улыбке рот до ушей. — Давай свою машину, вызывай станцию Челкар, улица Набережная. Там живет моя жена, звать ее Хурма, передавай привет!
Немного успокоившись, Батырхан начал задавать вопросы:
— А где парашюты, ребята? Бросать нельзя, можно рубашку сшить, можно майский костюм сшить, летом палатку сделать. Видишь, какую одежду носим, — Батырхан приподнял на животе полуистлевшую гимнастерку.
Десантники вытащили парашюты, погрузили их на коней.
— Как тебя зовут, радист? — продолжал допытываться Батырхан. — Ты почему молчишь, меня боишься, что ли?
— Меня зовут Аркадий Винницкий.
— Очень хорошо! Значит, ты радист?
— Да, радист.
— Завидую. Теперь ты будешь самый уважаемый человек. Ты будешь говорить с Москвой. Если ты поймаешь Челкар, я пойду в разведку и принесу тебе самого большого барана во всей Белоруссии!..
Десантников встретили на базе как дорогих гостей.
В девятнадцать часов по московскому времени партизаны услышали до боли знакомый бой московских курантов. Возле штаба стало так тихо, что было слышно, как тонко, словно в проводах, гудит ветер в верхушках сосен.
Отряд получил срочное задание: взорвать железнодорожное полотно с обеих сторон станции Понятовка, нанести врагу как можно больший ущерб, вывести дорогу из строя на долгое время.
Коротченко собрал командиров. Решили разделиться на три группы. Одну поведет сам Тимофей Михайлович, вторую — Жилбек, третью — Алимбай. Охранять базу останутся роты Василия Зарецкого и Гриши Галдина.
Жилбек получил задание выйти непосредственно к Понятовке. От базы до станции немалый путь — восемьдесят километров. Путь долгий и нелегкий, каждый должен нести на спине по двадцать-тридцать килограммов «подарков»— мины, тол, запалы.
Первой преградой на пути оказалась река Воронец, неширокая, но быстрая. С тяжелым грузом за плечами переплыть ее не так-то просто. Можно было найти переправу, какие-нибудь мостки, но без риска этого не сделаешь — любой мост возводится вблизи населенного пункта и охраняется либо солдатами, либо полицаями. Выход один — искать переправу в безлюдном месте, в лесу.
Жилбек снял с себя рюкзак, разделся, вошел в воду.
— Осторожней, Жора, речка злая, — предупредил его Павлик.
— Ничего, — подбодрил Мажит. — Иртыш еще злее.
Выросший на Иртыше Жилбек плавал прекрасно. Перебравшись на другой берег, он обшарил все прибрежные кусты и наткнулся на утлую плоскодонку. Осторожно, боясь мины, он осмотрел колышек, к которому была привязана лодка, тихонько отвязал ее и вернулся к своим.
Полчаса потребовалось отряду, чтобы переправиться через Воронец. Вдали показались огоньки деревни Ходынки.
— Не курить, — приказал Жилбек, — двигаться без шума. Если наткнемся на засаду — не стрелять, немедленно ложиться. И груз под пули не подставлять, сами понимаете, что может из нас получиться. У каждого пороховая бочка за плечами.
Двинулись неслышным, но спорым шагом.
Благополучно обогнули Ходынки, все время косясь на огоньки, и уже вышли было на прямой курс, как вдруг послышался чей-то говор. Прислушались — немцы! Залегли.
— Ползком вперед! — прошептал Жилбек. Немецкий патруль, услышав шорохи в кустах, открыл стрельбу наугад. Над головами засвистели пули.
— «Подарки» беречь от пуль! — то и дело напоминал Жилбек.
Метров через тридцать спустились в лог. Над деревьями ярко вспыхнула ракета и, медленно снижаясь, стала падать, казалось, прямо на замерших партизан. Немцы для острастки и для собственного успокоения выпустили несколько длинных очередей из автоматов и смолкли.
В полночь остановились в лесу, возле Артемовки. Заботливо сняли смертоносный груз, легли и сразу уснули. Не спал один Жилбек, чутко ловя ночные шорохи. Из Артемовки доносились выстрелы, далекие, приглушенные расстоянием крики. В Артемовке были немцы. «Если остаться здесь до утра, днем нас могут заметить, окружить. И тогда все пропало, не выполним задания».
— Подъем, ребята! — вполголоса приказал Жилбек. Уставшие партизаны поднимались нехотя, ворчали:
«Отдохнуть бы… Чертовы «подарки» все силы вымотали…»
— Вставайте, вставайте! — нетерпеливо приказал Жилбек. — В Артемовке фрицы, утром пустят собак по следу. Отойдем подальше, потом весь день спать будем.
Кое-как поднялись. Помогая друг другу, надели заплечные мешки, рюкзаки и двинулись.
Весь день спали, поочередно дежуря, а с наступлением сумерек опять двинулись. Ночью добрели до шоссейной дороги, связывающей два города — Рославль и Ершичи. По шоссе сновали автомашины, гул моторов слышался далеко в ночи. Предстояло эту дорогу пересечь. Залегли возле самой обочины, стали ждать, когда прекратится движение. За полночь машин стало меньше, но патрули на мотоциклах продолжали шнырять взад-вперед. Шоссе перешли по одному. И тут повезло: без шума, без выстрела.
И опять лесные тропы, глушь, темень, и только светящийся круг компаса в руках Жилбека указывает дорогу.
Летняя ночь коротка. В четыре часа небо стало сереть; помигав, погасли совсем блеклые звезды. Ночная темень ушла за деревья, и чем светлее становилось, тем большее беспокойство охватывало каждого. Усталые, измотанные путники озирались на каждый треск сучка, шикали на каждое не в меру громко сказанное слово. Чужой лес, чужие, совершенно незнакомые места, где ни разу никто из отряда еще не бывал.
Неожиданно позади послышался собачий лай. Псы заливались отчаянно, взахлеб, по злобному лаю можно было судить, что они идут по следу.
Жилбек скомандовал: «Вперед, за мной!»— и побежал.
Шагов через двадцать он услышал сзади стон и обернулся. Молодой парень, недавно прибывший в отряд, шатаясь, шагнул к сосне и ухватился за ствол, не в силах идти дальше.
— Не могу, командир, не могу, — задыхаясь, повторял он, едва шевеля потрескавшимися губами. — Спину натер… сердце заходится… не могу-у…
— Потерпи, браток, потерпи. Отстанешь — застрелят немцы! Давай еще немного, давай поднажми!
Жилбек побежал рядом с парнем, придерживая его рюкзак. Парень еле ковылял, беспрестанно охая.
Вскоре Жилбек увидел растерявшегося Павлика. Тот стоял и крутил головой то направо, то налево.
— В чем дело, Павлик?
— Болото, Жора… Нарочно, гады, в болото гонят! — скрипнул зубами Павлик.
Жилбек заглянул в карту — болота на ней не было. Значит оно небольшое, можно обойти.
— Бежим налево, вдоль берега, — приказал Жилбек. — Павлик, помоги парню!
Собачий лай раздавался все ближе. Послышалась стрельба. Предположение Павлика подтвердилось — немцы, создавая побольше шуму, хотели загнать партизан в болото и перестрелять их. Преследователи, не скрывая своих намерений, палили в воздух.
— Быстрее, ребята, быстрее! — подгонял Жилбек, высматривая в траве кочки посуше, потверже.
Он провалился в трясину первым. Сразу по пояс. Попробовал выбраться, отчаянно дрыгал ногами — бесполезно. Трясина быстро засасывала его.
— Тону, ребята! — выкрикнул Жилбек, чувствуя, что груз за спиной вот-вот вдавит его в болотную жижу.
Послышался треск сломанного сука — это Мажит, повиснув всем телом на суку, сломил его и протянул командиру. Пока мешкали, еще один партизан увяз выше колен. Кругом была топкая коварная трясина…
А собачий лай, крики, выстрелы приближались. Положение становилось отчаянным.
Справа за болотом Жилбек увидел небольшую возвышенность. Там было спасение. Но как туда доберешься?
Выручив из беды второго застрявшего, пошли вперед, страхуя друг друга. Парень с больным сердцем задыхался, бледность покрыла его лицо, на лбу выступила испарина. Он уже не стонал, не мог выговорить ни слова, из охрипшей глотки вылетало только прерывистое дыхание.
И вдруг за кустом Жилбек заметил по-лисьему выбегающую, едва приметную темную тропинку с невысокой травой. Жилбек осторожно повернул на нее — твердо!..
— Павлик, веди вперед, вон до того пригорка… Помогите парню развязать рюкзак!
Рюкзак развязали, Жилбек вытащил из него две мины, отцепил саперную лопату, ловкими руками снес податливый дерн, заложил обе мины на тропинке и прикрыл травяным пластом.
Тропинка не подвела. Уже по другую сторону пригорка партизаны в изнеможении повалились на траву. Минут через пятнадцать услышали, как дуплетом, один за другим, прогрохотали два взрыва — преследователи напоролись на «подарки» Жилбека.
Лай собак и выстрелы прекратились — малый заслон сделал большое дело.
Жилбек оглядел своих — ребята грязные, вымазаны липким болотным илом. Сверкают только глаза и зубы. Они оглядели друг друга и, несмотря на усталость, рассмеялись…
И снова шли по компасу. До цели оставалось, судя по карте, немного. Мокрая одежда под ношей терла, терзала, жгла спину каленым железом. День проспали в густом ельнике. С наступлением темноты снова поднялись. Одежда подсохла, покрылась грязной коркой. Умылись из ручья, соскребли засохшую грязь с гимнастерок и сапог. Со стоном, сжимая зубы, напялили на плечи ремни, подняли груз. Боль в намозоленных спинах, усталость прибавляли ненависти, не терпелось поскорее выложить «подарки» фрицам, облегчить и душу свою и тело.
Подтянули ремни и веревки, чтобы груз не болтался, не бил по спине.
— Если подпругу как следует не затянешь, — поучал Мажит, — обязательно коню холку собьешь. А человек не лошадь, у него шкура тонкая.
— Тонкая не тонкая, а лошадь такого перехода не выдержит, — отозвался Павлик.
— Зато от смерти ушли, — заметил Жилбек. — Я как вспомню, что чуть не утонул, мороз по спине дерет. Ногами дрыгаю, дрыгаю, а все без толку.
Двинулись. Слышнее стали паровозные гудки на севере. Понятовка была уже близко.
Днем опять прятались в густом ельнике. Приятно было высвободить натруженные ноги из заскорузлой, будто чугунной, обуви. Парень, который жаловался на сердце, отдышался, улыбался на шутки товарищей.
Вечером выбрались на опушку леса и увидели метрах в ста железнодорожное полотно. Спрятались в высокой траве и с тоской смотрели, как по путям грохотали составы. Проносились зачехленные орудия, танки, в вагонах орали песни солдаты. И все это двигалось на восток, в глубь страны, чтобы убивать и жечь, грабить.
Партизаны молчали, и каждому хотелось в эту минуту заполучить в руки невероятной силы снаряд, от которого брызгами разлетелись бы и дорога, и платформа, и горланящие фрицы. Жилбек в эту минуту подумал о том, что нет у нас еще оружия, равнозначного народной ненависти, и что его личная ненависть к фашистам во сто крат сильнее тех средств, которыми располагали партизаны.
Он хотел дать команду закладывать мины и тол именно здесь Но сейчас, глядя на беспечно громыхающие составы, которые неслись по советской земле, как по своей, он изменил решение.
— Насыпь здесь невысокая, особого ущерба фашистам не принесем, — заговорил Жилбек. — Знаю, что все устали. Но видели, сколько орудий повезли немцы против наших? Видели, сколько фрицев? Предлагаю поискать место с высокой насыпью. Понимаю, все устали, но мы должны еще пройти километра два-три, пока не найдем участок с высокой насыпью. Если половину состава уничтожим взрывом, то другая половина сама рухнет с откоса. Тогда фрицы не соберут костей. Пошли!..
Поторапливались, чтобы заложить тол до восхода луны. Шли по краю леса, не выходя на опушку и не спуская глаз с железной дороги. Вскоре впереди появилась широкая лощина. Насыпь стала подниматься. Вот она достигла приблизительно трехметровой высоты. Участок вполне подходящий. Но перед насыпью в темноте мерцала вода, словно для того и напущенная в ров, чтобы защитить дорогу от партизан.
Павлик положил на землю свою ношу и пошел к воде. Остальные, приготовив автоматы, настороженно всматривались в темноту. Поблизости могла быть вражеская охрана, патруль мог следить за опасным участком. Одинокая фигура Павлика медленно брела по тускло мерцающей воде. Жилбек вслух считал его шаги, чтобы определить расстояние. Вода доходила Павлику до колен.
«Только бы неглубоко… — думал Жилбек. — Только бы помельче… Лишь бы перенести тол. Лишь бы перебраться…»
Вернувшись, Павлик сказал, что, видимо, разлилась какая-то ближняя речушка, ширина ее метров двести, глубина не больше метра.
— Проходим по одному, — сказал Жилбек. — Павлик идет первым.
Павлик, кряхтя, взвалил ношу на спину и не спеша пошел к насыпи. Шел он, как показалось всем, мучительно долго. Добрел до насыпи, прилег и не шевелился…
Подождали, прислушались — тихо. Ни выстрелов, ни шагов, только шелестит листва от ночного ветра.
Вторым пошел Мажит. Идет с мешком за спиной, горбатый, неуклюжий. Дошел до насыпи и тоже растворился к темноте.
Опять прислушались, опять всмотрелись — тихо.
— Следующий! Побыстрее!
Сам Жилбек перешел воду последним. Только начал отстегивать саперную лопату, как загудели рельсы.
— Ложись, накройся чем попало, чтобы не увидели.
— А если дрезина, патруль? — свистящим шепотом спросил Павлик.
Советоваться, раздумывать, предполагать было некогда.
— Всем лежать здесь! Павлик, за мной! — скомандовал Жилбек.
Пригибаясь, они побежали навстречу гулу. Отбежали метров тридцать, прилегли.
— Если дрезина со светом — бросай гранату, а я их сниму из автомата, как куропаток, — предложил Жилбек.
— Грому будет много. На станции услышат, задержат другие составы, — усомнился Павлик.
— Согласен. Гранаты — в крайнем случае. Если заметят.
Гул все ближе и ближе. Стало видно, что это не дрезина, не патруль, а поезд. Паровоз освещает путь мощным прожектором.
Партизаны приникли к земле.
Когда смолк перестук колес, Жилбек приложил ухо к рельсу — другого поезда пока не было слышно. Огляделся: за лесными вершинами светлело зарево — всходила луна.
— Быстрее, ребята!
Замелькали лопатки, послышалось звяканье металла, заложили три мины, заложили тол, засыпали. Отошли быстро, все вместе.
В лесу, как в родном доме, вздохнули с облегчением…
— А вдруг нас заметили с паровоза? — предположил кто-то. — И сообщили в Понятовку.
Настроение сразу упало. На самом деле: мучились, мучились— и все насмарку. На станции могут задержать составы, могут пустить для проверки какую-нибудь дрезину, взорвут мины, починят путь.
Решили ждать. Закурили в рукава. Луна поднималась все выше, светлая, полная.
— Пока ночь — уйти бы потихоньку, — сказал сердечник. — С утра начнут прочесывать…
Никто не ответил.
Спустя час со стороны Понятовки послышался медленно нарастающий гул — шел мощный состав. По частому пыхтению можно было определить, что тянут его два паровоза. Местность здесь не гористая, ровная, если два тягача — значит, груз тяжелый. Вот вдали из леса медленно выползла темная змейка. Постепенно обозначились вагоны, между ними неровные тени платформ. В лунном свете поблескивали стекла пассажирских вагонов. Там сидели офицеры и пили коньяк за здоровье фюрера.
Состав поравнялся с подрывниками. Партизаны замерли, затаили дыхание, окаменели — всем вдруг показалось, что состав уже прошел заминированный участок и остался невредимым. Каждый слышал только стук своего сердца. Нервы были напряжены до предела. И прежде чем раздался взрыв, на какую-то долю секунды раньше грохота все увидели, как паровоз, словно сшибленный на скаку конь, поднялся на дыбы и плавно рухнул под откос. Грохот взрыва тысячекратным эхом разнесся по лесу. Вагоны стремительно, как игрушечные, набегали один на другой и валились с насыпи. Едва стих грохот, как послышались вопли, панические крики, визгливая команда.
— Теперь пусть почешутся, — глухим, но счастливым голосом проговорил Жилбек.
…И еще три дня брела по лесу группа Жилбека, огибая Понятовку, чтобы выйти к дороге по другую сторону станции. У партизан кровоточили спины. Днем, в жару, соленый пот, казалось, разъедал мясо до костей.
На третью ночь вышли к рельсам и с величайшим облегчением заложили груз в пяти местах. Оставили у себя на всякий случай только три мины. Тол зарывали с ожесточением. Тяжело пришлось партизанам, но каково теперь будет фашистам.
В ту же ночь налегке успели отойти от дороги километров одиннадцать и легли спать в овраге, заросшем густым колючим кустарником. Проснулись от взрывов. Пять грохочущих толчков потрясли воздух и землю.
Задание выполнено. Партизаны взяли курс на базу. На душе легко. Но, к сожалению, не только на душе, но и в желудке. Не осталось никаких припасов — ни боевых, ни съестных.
Иван Михайлович задержался сегодня на работе дольше обычного. Вышел на улицу один, без полицаев. Небо было ясное, чистое, звезды хоть пересчитывай. Привыкли жители видеть своего бургомистра без охраны, привык и комендант города к порядку в своей вотчине и уверен, что никто не посмеет тронуть господина бургомистра ни днем, ни ночью.
Три дня назад Иван Михайлович установил связь с Шурой Мелешкиной. Сам побывал на заводе в Ворге, поторопил со сдачею, присмотрелся к инженерам, на которых ему указала Шура. Мрачные, нелюдимые, они ни разу не взглянули в глаза бургомистру, и у того, вместо чувства удовлетворения своей конспирацией, опять появилось уже привычное чувство обиды. В ту же встречу Иван Михайлович спросил Шуру, кого она знает в городе из молодых проверенных подпольщиков. Ивану Михайловичу и по возрасту и по своему служебному положению трудно было одному справляться со всеми поручениями. Нужна была хоть небольшая группа подпольщиков.
Шура долго мялась, отвечала уклончиво. Когда Иван Михайлович сказал, что в городе есть крупная автобаза и что не мешало бы в одну прекрасную ночь подорвать ее, Шура назвала двоих: Сережу и Валю Цвирко. Жили они на самой окраине, Шура назвала номер дома. Отец с первых дней на фронте, мать болеет. Сережа устроился на автобазу, Валя хозяйничает дома, помогает матери…
И вот сейчас, дождавшись темноты, Иван Михайлович направился искать Цвирко.
На улице было пустынно и тихо. Дома стояли слепые, сквозь ставни не пробивался на улицу ни один лучик. Даже в гестапо, где обычно всю ночь ярко светятся окна, было темно. Тишина летней ночи успокаивала. Ивану Михайловичу почудилось, что и войны-то никакой нет и что притворялся он бездушным бургомистром не полчаса тому назад, а давным-давно, лет уже, наверное, десять назад…
Он без труда нашел названный Шурой домик. Постучал в дребезжащее стекло один раз, другой… Услышав чей-то приглушенный отклик, спросил:
— Здесь Сережа живет?
— Какой Сережа?
— Сережа Цвирко. Или Валя?
— А зачем они вам?
— По делу.
— По какому делу.
Емельянов промолчал — о чем можно сказать через запертую дверь?
— Привет им хочу передать… От отца.
За ставнем долго молчали; судя по всему, совещались. Потом заскрипела дверь, послышались шаги к калитке, и девичий негромкий голос произнес:
— Проходите, дяденька.
В комнате было полутемно. К самой двери выжидательно прислонился черноглазый смуглый паренек. Женщина, бледная, худая, стояла у стола и, глядя на дверь, машинально терла тряпкой по одному и тому же месту.
Иван Михайлович перешагнул порог, снял шляпу и не мог не заметить, как вытянулись лица у всех, а женщина перестала тереть стол и беспомощно опустила руки вдоль грязного фартука — они узнали бургомистра.
— Здравствуйте, — сказал Иван Михайлович.
После долгого растерянного молчания первой ответила женщина. Дети стояли рядом с Иваном Михайловичем, толстогубые, черноглазые, похожие друг на друга, словно близнецы. Иван Михайлович смущенно оглядел их, помял в руках шляпу, ожидая приглашения сесть, и, не дождавшись, спросил:
— Ну что, учимся?
— Кто же сейчас учится? — недружелюбно сказала женщина.
Немало унижений натерпелся старый учитель за эти месяцы, немало пережил мучительных минут непереносимого, казалось, стыда.
— Ничего, будет еще на нашей улице праздник, — неестественным голосом сказал Иван Михайлович.
Встретили его довольно отчужденно, разговор не шел. «Обдумать надо было, прежде чем идти, старый дурак», — ругнул себя Иван Михайлович и — раз уж пришел — решил действовать напрямик.
— Сережа, мне тебе надо два слова сказать.
— Ну? — ответил парень, не вынимая рук из карманов. — Насчет чего?
Иван Михайлович не успел ответить, его перебила женщина:
— Чего вам нужно от парня? Хоть бы семью пожалели, еле-еле устроился. Нам лишь бы кусок хлеба получить. Не трогайте его! По миру хотите пустить?
Она стала браниться все громче.
— Вам привет от Шуры, дети. А отец ваш жив и здоров, — торопливо сказал Иван Михайлович и, не попрощавшись, вышел.
— Никакой Шуры не знаем, — громко, в спину бургомистру, проговорил парень.
Через два дня в кабинет бургомистра вошла Валя Цвирко. Кроме Ивана Михайловича здесь сидели старосты из деревень, сонно считали мух на горячем подоконнике и ждали прихода коменданта — он должен был провести собрание насчет бдительности.
Девушка остановилась у двери, робко подняла руки к груди, сложила пальцы в пальцы и спросила, не сможет ли господни бургомистр устроить ее на работу.
— Комсомолка небось? — спросил Иван Михайлович.
— Н-нет… Я из Западной Белоруссии…
— Полы можешь мыть? Или картошку чистить?
— Могу.
— Вышла бы замуж за офицера и беды не знала. Красивая девка, а пропадешь зря.
— А вы ее себе в женки возьмите, господин бургомистр, — хихикнул краснорожий староста в белой вышитой по-старинному косоворотке.
— Заработаю на приданое, а потом выйду, — тоненьким голоском продолжала девушка.
— А как тебя звать? — не унимался краснорожий. — Может, я тебя в своей деревне устрою?
Старосты уставились на смазливую девчонку.
— Нет, я хочу в городе, господин бургомистр, — продолжала тянуть Валя, ничуть не смущаясь хамских взглядов и подмигиваний.
— В городе так в городе, — решительно сказал Иван Михайлович. — Проходи к столу! Вот тебе бумага, вот чернила, пиши заявление: «Прошу принять на работу в столовую!..»
Валя прошла к столу, села на краешек стула, взяла ручку, стала ее грызть, глядя в потолок.
— На имя директора.
Валя, мучительно морща лоб, стала водить пером по бумаге.
— Посмотрите, господин бургомистр, правильно? Иван Михайлович взял листок, далеко отведя его от лица, прочитал: «Сегодня в десять вечера зайдите к нам».
— Правильно, девка, правильно. Была бы ты парнем, взял бы тебя писарем. Пойдешь к директору и подашь бумажку. Я тут пишу: согла-сен!
Валя взяла «заявление» и пошла к двери. Неожиданно дверь отворилась, и на пороге появился Дитер фон Гаген собственной персоной. Валя застыла перед ним с бумажкой в руках. Увидев коменданта, старосты поднялись, задвигали стульями, и это громкое внимание отвлекло коменданта от девушки. Оглядев ее с головы до ног украдкой, чтобы старосты не приняли коменданта за женолюба, майор прошел к столу.
Иван Михайлович достал платок и с облегчением вытер мгновенно вспотевший лоб.
…В десять вечера Сергей встретил Ивана Михайловича возле своего дома.
— В хату не пойдем, чтобы мать не знала, — горячим шепотом предупредил юноша.
— Хорошо, Сергей, не пойдем, — согласился Иван Михайлович. — Я думаю, тебе не надо объяснять, кто я такой, ты сам понимаешь.
— Мы считали вас… ну, сами знаете. А потом засомневались, когда немцы Белякова повесили. Это ведь был гад ползучий, на фашистов работал. Они же его своими руками и задушили.
Прошли в глубь двора, сели в тени сарая. Было темно и тихо.
— Сережа, нам поручено вывести из строя те машины, которые стоят на вашей автобазе. Сколько их там?
— Штук шестьдесят.
— Надо их так подремонтировать, чтобы ни один мастер не мог собрать.
— Было бы чем! В любую минуту! — горячо сказал парень. — У нас там все свои.
— Надо из всех выбрать одного, но самого верного. Есть такой?
— Найдется. К примеру, молодой, из пленных красноармейцев. Все время зубами скрипит, ждет не дождется чего-нибудь натворить. Мы с ним вдвоем заложим, нам лишь бы какую-нибудь пилюлю иметь. Под капот — и порядок.
— Вот за этой пилюлей придется сходить в лес. Лучше всего это сделать Вале, за ней никто не будет следить.
Возьмет какую-нибудь тачку и поедет за хворостом. В километре от города свернет с дороги палево, в лес. Там ее будет ждать женщина по имени Тамара. Валя должна сказать: «Я из школы». Тамара ответит: «Я учительница»— и передаст мины. Валя привезет их домой, а дальше ты уж сам постарайся. Сделать это надо в ближайшие три для. Если не успеете подложить — важное дело будет сорвано: немцы тоже не дремлют. У нас в городе не было еще пока настоящего грома, поэтому они не особенно бдительны. Надо одним махом и там и здесь! Если мины заложите хорошо и будете уверены, что взрыв неминуем, уходите с тем парнем в лес. Дорога та же, пароль тот же.
…Весь день в проводах заунывно пел ветер. К вечеру он стих, небо густо заволокло тучами, а к полуночи полил дождь и снова между домами зло заметался ветер, разбрызгивая дождевые струи, разгоняя все живое. Заскулили собаки, замычали коровы, словно чуя беду…
Покрывая шум дождя и ветра, один за другим загремели взрывы. В комендатуре дежурный унтер-офицер, продирая сонные глаза, ошалело заметался от окна к окну, не в силах понять, что за выстрелы, что за гром и в какой стороне. Он вылетел на крыльцо. Подскочивший к дежурному солдат сообщил, что это не гром, а самые настоящие взрывы и раздаются они в стороне автобазы.
Когда мотоциклисты примчались к воротам автобазы, их встретил испуганный часовой. До приезда мотоциклистов он стоял на противоположной стороне улицы и боялся подойти к воротам. Солдаты вбежали на территорию автобазы и, приставив автоматные приклады к животам, начали простреливать углы.
Машин не было. Вместо стройных рядов — капот к капоту, кузов к кузову — под лучами фонариков поблескивали слюдяные осколки ветровых стекол, темнели изуродованные капоты, беспомощно выгибались бензо- и маслопроводы искореженных взрывом моторов.
Людей на автобазе тоже не было.
Утром Иван Михайлович пришел на работу свежевыбритый, выспавшийся, бодрый и сразу сел за бумаги. Раньше обычного раздался телефонный звонок.
— Господин Емельянов? Немедленно зайдите ко мне!
— Слушаюсь, господин комендант!
По дороге Иван Михайлович еще раз перебрал в памяти все детали последних дней, все встречи и разговоры — ничего предосудительного не было в его поведении, ничем он себя не выдал. Хуже, если ночью задержали кого-то из подрывников, успели допросить и что-то выведали. Как бы там ни было, к коменданту бургомистр вошел совершенно спокойным.
— Гутен морген, господин комендант.
— Слышали?
— О чем?
— Не слышали?! Медведь на ухо наступил! Так слушайте. Кто создавал полицейские участки в деревнях? Вы?
— Немецкое командование объявило вам благодарность за это. Но кого вы набрали в полицаи? Всякую шваль, двурушников, предателей. Вчера из двух деревень ушли все полицаи и унесли оружие! Где ваша работа? Где ваше влияние? Кого вы набрали служить фюреру?
— Господин комендант, ведь нельзя же сразу перестроить сознание людей за несколько месяцев. У этих людей была одна идеология, а теперь постепенно…
— Вы всегда много говорите, а эти свиньи бегут и бегут.
— Господин комендант, царя Петра Первого назвали Великим потому, что он повернул русских на запад, в сторону немцев.
Дитер фон Гаген неплохо понимал по-русски, немного говорил сам и гордился этим. Слова учителя пришлись ему по душе. Остывая, он произнес:
— Ви слишьком много учитель, но слишьком малё зольдат!
И далее целых полчаса комендант говорил о необходимости проводить агитационную работу среди полицаев, о необходимости усилить бдительность и, наконец, о том, что сам господин бургомистр прежде всего должен заняться поимкой диверсантов, которые сегодняшней ночью взорвали автобазу.
— Ка-ак? — испуганно протянул Иван Михайлович. — В нашем городе взорвали автобазу? В нашем городе появились партизаны?
— Вы плохой бургомистр, господин Емельянов. У вас под носом взорвут вверенный вам город, а вы будете забавляться по ночам с девочками и ничего не слышать.
— Большой ущерб?
— Пятьдесят машин разрушено.
— Но куда же смотрит гестапо? Задержали хоть одного бандита?
— Вот именно: куда смотрит гестапо? — повторил майор, вспоминая самодовольного Ранкенау. — До сих пор ничего не известно, никто не задержан. Единственная улика — не явились на работу двое: один пленный и один вольнонаемный.
Майор прошелся по кабинету взад-вперед и остановился перед бургомистром.
— Господин Емельянов, гестапо будет заниматься по своей линии, а мы с вами должны заняться по своей. По головке нас не погладят за пятьдесят машин. И не забывайте, что если партизаны без труда взорвали автобазу, то они без труда могут повесить бургомистра.
— Да-да, господин комендант, да-да! — испуганно сказал Иван Михайлович. — И зачем вы меня на старости лет в петлю толкнули?!
Он опустился на стул, закрыл лицо руками.
— Я просился к вам на другую работу, хотя бы старостой… Каким-нибудь служащим…
— Успокойтесь, господин Емельянов. Вы сами согласились.
— Но я не думал, что этих людей так трудно перевоспитывать.
— Зачем перевоспитывать? Их надо вешать. Иначе они повесят вас.
— Хорошо, я буду искать их. Будем вместе искать их, господин майор, не оставляйте меня одного.
Зазвонил телефон, комендант поднял трубку, стал слушать. Иван Михайлович грустно посмотрел мимо его головы в окно, увидел, что лицо майора бледнеет, искажается гримасой.
— Приходите, будем разбираться, — сказал майор по-немецки кому-то и с остервенением бросил трубку.
— Еще одна новость, господин Емельянов, — проговорил он после минутного молчания, — авторемонтный завод на Ворге взлетел на воздух…
Иван Михайлович опять опустил голову на руки и долго, неподвижно сидел в таком положении. Майор удрученно, пришибленно молчал, по-своему понимая состояние бургомистра.
— Это организованная диверсия, — хриплым голосом продолжал комендант. — Это не простая случайность… Кто-то действует под нашим носом.
Минут через пять вошел Ранкенау. Он холодно кивнул бургомистру и заговорил с майором. Иван Михайлович вслушался. За эти месяцы работы он стал понимать почти все, но в то же время не показывал виду. Ранкенау сказал майору что лучше им остаться наедине. Майор спросил: «Вы не доверяете моему ставленнику?» Гестаповец ответил что в данную минуту он доверяет только самому себе.
— Но нам же надо на кого-то опираться. Один в поле не воин.
Ранкенау промолчал, сделав каменное лицо.
— Господин Емельянов, вы можете идти, — сказал майор. — К вечеру вы должны мне представить подробный план ваших действий.
Иван Михайлович вышел, осторожно закрыл за собой дверь Первой мыслью было: немедленно уходить в лес, пора! Входя к себе в кабинет, он чувствовал, что сердце его бьется тревожно. Судя по лицу Ранкенау, гестаповец уже что-то пронюхал, уже не доверяет бургомистру в будет ждать момента, чтобы арестовать его. Сейчас гестапо начнет судорожно искать виновных, чтобы в глазах мирного населения оставаться всесильным. Бездействовать — значит потворствовать диверсантам. И тот, на кого падет выбор, будет непременно повешен, и не просто повешен, а так, чтобы прогремело на всю округу.
Бургомистр сказал своей секретарше, что сегодня никого принимать не будет, и заперся в кабинете. Здесь было прохладно, никакие шумы не долетали с улицы, и можно было в тишине и уединении спокойно обдумать свое положение.
Испуг первых мгновений скоро прошел. Иван Михайлович выпил воды, почувствовал облегчение. Постепенно мысль о немедленном уходе в лес стала казаться ему не такой уж мудрой. Ну, допустим, он сегодня уйдет, партизаны встретят его, отведут в лагерь. А что дальше? Куда он с ними пойдет на своих стариковских ногах? Стрелять он тоже не мастак. Учить в отряде нечему, не время, там и без него народ ученый. Остается одно — висеть обузой на шее отряда.
Странно, но вчера, позавчера, все последние дни он только и ждал момента, когда будут выполнены все задания и можно уходить. Сейчас же ему казалось, что он еще ничего не сделал, что самое главное, для чего он принял позорную должность, из-за чего выслушивал оскорбления и проклятия, еще впереди. Ивану Михайловичу казалось, что он не смыл еще какого-то пятна, и если уйти сейчас в лес, то всю жизнь, до последних дней, его будет мучить совесть.
А в это время в кабинете Дитера фон Гагена шел такой разговор:
— Мы напрасно доверяем этому старику. В этой проклятой стране никому нельзя верить. Все они против нас. По разным причинам. Один из большевистских убеждений, другой из чувства национализма, третий из религиозного фанатизма. Вам, господин майор, должно быть известно, что в нашем районе действует отряд, сплошь состоящий из коммунистов. Янычары. Если бургомистр им не помогает, то, во всяком случае, знает об их действиях и не желает сообщать нам. Вы меня извините, майор, но вы поторопились назначить его бургомистром. Понадеялись на свой опыт, а вы между тем еще молоды и плохо знаете русских.
— Я знаю их язык, господин подполковник, а знать язык — значит знать душу народа, — ответил комендант. — Вы же за все время не научились ни одному русскому слову и даже «свинья» произносите на немецком.
— Хорошо, я постараюсь доказать вам, что бургомистр — шпион, — бледнея, проговорил Ранкенау. — И тогда вы пожалеете, что так рьяно за него заступались!
— М-м-м, собственно, я не особенно заступаюсь, — неуверенно пробормотал комендант (действительно, чем черт не шутит). — Я хотел сказать вам, что разоблачением одного бургомистра мы дела не поправим. Тут существует группа. Если бургомистра убрать сейчас, это послужит сигналом для подпольщиков. Они еще больше затаятся, будут действовать еще осторожнее, но наверняка.
После полудня к зданию гестапо подкатила открытая машина с какими-то чинами. Видимо, как ни старались местные власти умолчать о взрывах, шила в мешке не утаишь.
Иван Михайлович наблюдал из окна за суетой гестаповцев, и в нем росло незнакомое до сего времени чувство уверенности в своих силах; рос, ширился, охватывал и волновал душу азарт борьбы. Взрывать, мстить — и в то же время жить рядом с ними, быть в доверии, смеяться в глаза. Он еще не мог объяснить словами это новое чувство, но он прекрасно понимал его, теперь он понимал тех отчаянных людей, которыми сам он всегда восхищался, но которых не мог понять до конца — зачем ненужная удаль, риск, когда все можно сделать тихо, мирно, без шума, постепенно? Шестидесятилетний, он от первого своего успеха почувствовал себя моложе, захотелось быть удалым, отчаянным.
Нет к партизанам он не уйдет. В городской тюрьме томятся триста советских граждан. Их ждет расправа. Коммунисты, командиры, человек сорок евреев… «Если уходить в лес, то уходить триста первым», — решил Иван Михайлович.
В этот день гестапо и комендатура не знали покоя. Ранкенау дрожал от злости. Особенно бесило его то обстоятельство, что где-то кто-то из русской администрации принят на работу ошибочно, кто-то вредит тонко и умно, и невесть сколько еще может навредить, и невесть когда его удастся обнаружить.
Почтенный, благообразный бургомистр раздражал Ранкенау с первой встречи. Он недоумевал: за какую такую политику могли посадить большевики в тюрьму эту старую овечку?
Ранкенау зорко следил за стариком. Куда бы ни выезжал бургомистр, всюду его сопровождали проверенные полицаи. Терять таким было нечего, и потому они служили верой и правдой.
Вместе с тем Ранкенау всячески хотел отрезать бургомистру пути назад. Именно для этого он вывел его на площадь во время казни Белякова, всячески стараясь подчеркнуть, что и у бургомистра руки в крови и смыть ее перед лицом большевиков он уже не в состоянии.
Но бургомистр ускользал. Он стал ходить один по улицам города, не страшась возмездия. Значит, население щадит его, знает о его связи с партизанами, о том, что бургомистр, по сути, является ставленником советской власти.
Подполковник бесился. Комендант мешал ему своим либерализмом, своим полным пренебрежением к оперативной работе в гестапо. Надо его припугнуть как следует, чтобы он понял, с кем имеет дело.
Как и всякий настоящий гестаповец, подполковник Ранкенау мечтал о большой карьере. Обнаружение партизанского ставленника, а вслед за ним уничтожение партизанского отряда сулили подполковнику верное повышение.
Первым делом Ранкенау объявил населению, что за поимку партизанского (он написал «бандитского») лазутчика будет выдана награда в 5000 марок.
И во-вторых, он установил микрофон в кабинете бургомистра и вместе со своим переводчиком начал подслушивать разговоры Емельянова с посетителями.
Ранкенау обычно сидел за столом, переводчик, молодой, в очках, с утиным носом, сидел сбоку стола, оба в наушниках, будто в кабинете самолета. Слушали оба, но понимал один, Ранкенау не совсем доверял переводчику, он был уверен, что тот не в состоянии узнать по голосу подлинного заговорщика. Весь день, как назло, бургомистр вел только деловые разговоры, давал распоряжения своим уверенным, хотя и слабым старческим голосом. Подполковника это злило, ему немедленно хотелось услышать хоть что-нибудь компрометирующее. Зная русский язык, он бы уже нашел это «что-нибудь». А через переводчика любая мало-мальски трудная фраза может сбить с толку. Он уже знал анекдотичный случай, когда переводчик перевел «рубаха-парень» как «сорочка для юноши».
Ранкенау истязал переводчика и на следующий день. И опять ничего подозрительного не услышали. Он тиранил переводчика своими придирками, но тот бестолково хлопал ресницами и, заикаясь, продолжал молоть чепуху. Ранкенау уже подумывал о том, чтобы подослать к Емельянову провокатора, кого-нибудь из полицаев, чтобы тот назначил явку или что-нибудь в этом роде.
На третий день Ранкенау услышал девичий голос. Это сразу его насторожило, девушки редко заходили к бургомистру.
— Точнее! Точнее! — шипел он переводчику, по-собачьи чуя в приглушенном голосе девушки партизанскую связную.
— Вам пора, — сказала девушка, а переводчик перевел: «Вам что-то надо начать или что-то надо кончать».
— Что такое «пора»?! — зашипел подполковник, разозленный этой бестолковщиной «начать-кончать».
— За вами следят, Иван Михайлович, — продолжала девушка.
Теперь уже было понятно. После этих слов и переводчик с каким-то испуганным азартом начал тараторить, — кажется, и до него дошло.
Девушка говорила о том, что бургомистру пора уходить, о том, что за ним следят. Он отвечал, что не уйдет, что намерен выпустить людей из тюрьмы, он уже кое-что подготовил, но ему нужны помощники, нужна явка, нужна помощь Петра Васильевича.
— В конце бывшей улицы Ленина на левой стороне — кусты сирени, — продолжала девушка. — Завтра в сумерках, но не поздно, чтобы на улицах еще были прохожие…
— Хорошо, — ответил бургомистр, и в кабинете наступило молчание.
Ранкенау выбежал в коридор, к дежурному унтер-офицеру:
— Немедленно к бургомистру, задержать всех женщин, привести сюда. Быстро!
Через несколько минут унтер-офицер доложил, что задание выполнено. Подполковник вышел в смежный кабинет. Пятеро женщин испуганно жались у двери.
Ранкенау улыбнулся и учтиво указал на стулья, — дескать, садитесь. Женщины несмело прошли, сели, испуганно держа руки на коленях. Девушки среди них не было, самой молодой по виду было лет тридцать пять.
— Спросите, по каким делам они пришли к бургомистру, — велел он переводчику.
Тот начал задавать этот вопрос каждой и спрашивать фамилию. Ранкенау, прикрыв глаза веками, вслушивался. Нет, эта бестия успела уйти. Ни один голос не был похож на тот. Он сказал о своих сомнениях переводчику. Тот подтвердил и добавил, что голос девушки принадлежал образованному человеку с интеллигентной речью. А тут обыкновенные бабы.
С той же улыбкой Ранкенау разрешил им идти.
В кабинете его осенило — а ведь хорошо, что не задержали связную! Иначе провалили бы дело на корню. Подслушивание не улика. Нет ни имени связной, ни фамилии, внешность незнакома. Единственное, что известно, — Петр Васильевич. А сколько этих Петров в городе! К тому же у всех подпольщиков фальшивые имена, это уж как водится.
Протирая руки, подполковник прошелся по кабинету. Он думал.
Через десять минут Ранкенау приказал срочно вызвать Дурнова с десятью полицаями.
В этот день Иван Михайлович домой ушел рано, сказав, что болен, и попросил сегодня не беспокоить его. Сидевший в его приемной одноглазый полицай по кличке Сыч, известный своей лютостью бандит, вызвался проводить бургомистра.
— С какой стати? — холодно спросил Иван Михайлович.
— Неспокойно, господин бургомистр, неспокойно, — хамовато проговорил Сыч, передвигая «вальтер» на пояс. — Охранять надо начальство, охранять.
Сыч, как показалось Ивану Михайловичу, вел себя необычно. Подумав, бургомистр решил, что это ему действительно показалось и что стал он излишне подозрителен ко всему и ко всем. «Спокойнее надо быть, спокойнее…»
Дома он пообедал, часа два подремал не раздеваясь и перед самым вечером начал собираться. Вспомнив наглую рожу Сыча, Иван Михайлович достал пистолет, посмотрел, заряжен ли, и сунул в карман пиджака. Выйдя из калитки, он огляделся и, сутулясь, как ходят обычно больные, медленно побрел по улице.
Шел он, не глядя по сторонам, устало шаркал подошвами. Поворачивая на улицу Ленина, оглянулся. Позади, примерно за полквартала, брел пьяный. Бросало его, беднягу, из стороны в сторону. «Такие обычно песни поют, а этот молчит, — мимоходом подумал Иван Михайлович и тут же нашел оправдание — Впрочем, немцы отучили петь даже пьяных…»
Повернув на улицу Ленина, он увидел, как двое незнакомых мужчин, стоявших неподалеку, прошли в том же направлении, куда шел бургомистр. Иван Михайлович пригляделся— русские. Вполне возможно, что кто-то из партизан решился охранять его. Если их прибыло много, то, может быть, сегодня же следует сделать налет на тюрьму.
А вдруг это чужие или просто случайные прохожие? Надо оторваться от них подальше. Иван Михайлович свернул в проулок, быстро прошел квартал, вышел на другую улицу и снова оглянулся.
Пьяный брел за ним, все так же шатаясь из стороны в сторону. «Странно, еле идет, а не отстал…» Иван Михайлович остановился, вынул из кармана платок и начал старательно сморкаться. Пьяный тоже остановился, ухватился за столб, покачиваясь….
Иван Михайлович прошел несколько шагов, увидел деревянную скамеечку возле калитки и сел. Пьяный оторвался от столба и, шатаясь, побрел к Ивану Михайловичу. Проходя мимо, он прикрыл лицо носовым платком и трезвым голосом отчетливо сказал:
— В конце Ленина, где сирень… И прошел мимо.
Лицо «пьяного» показалось Ивану Михайловичу знакомым. Он пошел вслед за ним, размышляя: где он мог видеть его? Безусловно, это был человек, связанный с партизанами, иначе откуда ему знать место явки. Разумеется о месте ему сообщила Тамара, другие не знали. Разговор с Тамарой происходил в кабинете один на один. «И все-таки, где же я видел его?..»
Мысль эта была неотвязна и почему-то неприятна. Ивану Михайловичу подумалось, что партизаны слишком опрометчиво доверяются каждому. Но что делать?.. И вдруг вспомнил: да это же холуй Дурнова, полицай из Епищева!
Но может быть, он перешел к партизанам? Ведь говорил же недавно майор, что перешли к партизанам две большие группы полицаев.
Нет, этот не перейдет. Иван Михайлович чувствовал, что эта скотина не перейдет. Сейчас он отчетливо представил его пьяные глаза за самогоном у Дурнова. Если бы такой ушел к партизанам, они бы немедля расстреляли его.
Что делать?!
Фигура «пьяного» маячила невдалеке. Он то и дело оглядывался на Ивана Михайловича, ждал.
Что делать?! Повернуть обратно домой? Или подойти и спросить: к какой сирени, на какую улицу? Прикинуться дурачком, сказать, что ничего не знаю? Почему, глупец, сразу не оговорил «пьяного», почему сразу не переспросил, не послал его вон, не пригрозил полицией, как подобает бургомистру?..
«Спокойнее, спокойнее… Триста человек за решеткой ждут твоей помощи…»
Окончательно стемнело. Надо спешить на место, там заждались, уговор был — с наступлением сумерек.
Страшная догадка заставила Ивана Михайловича вздрогнуть. Полицаи могли узнать место явки и теперь стягивают туда своих, и сейчас Петр Васильевич и тот человек, с которым назначена встреча, попадут в их лапы! Кроме учителя и Тамары, об этом месте никому не известно! Партизан схватят, и жуткая, страшная вина падет на голову бургомистра!..
Иван Михайлович побежал, насколько позволяли стариковские ноги. Выбежал на улицу Ленина. До конца оставался квартал. Вот уже темнеют какие-то кусты. Наверное, это и есть сирень. Учитель оглянулся — позади быстро семенили за ним трое. Иван Михайлович прибавил шагу, — в крайнем случае, успеть добежать, там можно отстреляться, там он скажет три слова: «Не я предал!» — и тогда все станет на свое место. От куста отделились две тени.
— Товарищи, — задыхаясь, прохрипел Иван Михайлович. — Засада!
— А-а, зараза, большевистская сука, товарищей нашел!
Иван Михайлович узнал голос Дурнова, различил в темноте его бульдожью голову. Выхватив пистолет, он выстрелил. Увидел, что промахнулся. Падая, Иван Михаилович успел выстрелить в землю еще два раза, думая о том, что услышав стрельбу, партизаны не придут в условленное место.
…Очнулся он от боли и долго не мог открыть глаза. Каждое движение причиняло ужасную боль. Он потрогал руками голову. Все лицо было в кочковатой и твердой запекшейся крови. Он не помнил, что с ним произошло, где он сейчас. Превозмогая боль, он растянул пальцами опухшие веки — какая-то незнакомая стена, темный потолок, чуть светлеющее окно. Тишина и темнота. А может быть, нет ни тишины, ни темноты? У него боль в глазах, в ушах запеклась кровь. Он ничего не видит, ничего не слышит, он только чувствует боль. И хочет пить.
— Пи-ить, — попросил Иван Михайлович. В ответ ни звука.
Что же с ним произошло? Где он находится? Почему так больно, почему лицо в крови?..
Он не мог ничего вспомнить из того, что было вчера или позавчера. Почему-то вспомнилось детство, очень ясно, детство мальчика в России, гимназия и он — чистенький мальчик, прилежный, счастливый. Ничего не было плохого, все было светлым и солнечным. Потом вспомнилась работа в народном образовании. И тоже ничего плохого, все солнечное, ясное. А потом сентябрьское утро в деревенской школе. И снова много солнца, много счастья…
Ну а дальше, дальше-то что было?
— Пи-и-ить… — хрипло попросил Иван Михайлович и опять не расслышал своего голоса и на мгновение потерял сознание.
Но этого мгновения ему было достаточно, чтобы вспомнить, что потом была война и что он стал бургомистром…
Медленно, сквозь боль, в полубреду припомнилось ему наконец последнее: злорадный голос Дурнова, выстрелы, немецкая брань и удары по лицу, по голове. Потом гестапо, голос Ранкенау, далекий-далекий и глухой. Ивана Михайловича окатили холодной водой, он яснее стал слышать Ранкенау. Помнит, что отвечал ему всего на два вопроса, отвечал одно и то же. «Ничего не знаю»— и по привычке добавлял: «господин подполковник». Потом опять удары, и теперь вот темная, глухая комната, неизвестно где…
Утром его подняли гестаповцы и куда-то повели. В глазах Ивана Михайловича шли круги, светлые, радужные, и он снова ощутил нечто солнечное, успокаивающее и вечное.
На допросе он вел себя удивительно.
— Вы сотрудничали с партизанами? — спросил Ранкенау.
— Да.
— Кто предупредил партизан о выходе нашего карательного отряда?
— Я.
— Через кого?
— Через полицаев.
— Фамилии?
— Панько и Бедный.
— Адрес?
— В лесу. У партизан.
— Наш карательный отряд уничтожен. Вы считаете себя виновным в смерти двухсот солдат?
— Считаю.
— Это сделано случайно или умышленно?
— Случайно. Если бы пошло пятьсот, погибли бы пятьсот.
— Автобаза?
— Я. И завод в Ворге я. Но для вас это должно иметь только исторический интерес. А сегодня и завтра ждите другого.
Он во всем признался, ответил на все вопросы и между тем никого не выдал. Сознание потерял от первого удара. Потом уже, сколько ни лили на него воду, сколько ни совали в распухшие ноздри флакон с нашатырным спиртом, он уже не мог прийти в себя и только мычал.
Ранкенау приказал не трогать его, отнести в отдельную камеру и приставить к нему врача.
Через два дня на площади города собралась огромная толпа. Давно горожане не помнили такого скопления народа. Весть о смертной казни бывшего бургомистра облетела округу. На площадь пришли из дальних и ближних деревень, пришли все жители города, стар и млад, чтобы проститься с учителем. И если вначале Ранкенау отдал приказ, чтобы согнали на площадь с помощью автоматов, то потом убедился, что приказ был опрометчивым, что теперь впору разгонять автоматами, чтобы не превратить казнь преступника в демонстрацию народного уважения к нему.
Ольга Ивановна узнала об аресте мужа в ту же ночь, когда женщины в Артемовке пришли к ней, чтобы увести и спрятать от фашистов.
Два солдата вывели старика из гестапо. Когда они приблизились к толпе, по рядам пробежал тяжелый вздох — Ивана Михайловича трудно было узнать. Учитель услышал этот вздох, услышал рыдания и поднял голову. Он не видел виселицу и только по гулу толпы понял, что приближается к петле.
Палачи остановились. Иван Михайлович шевельнул руками, прося отпустить его, и, собрав последние силы, сделал шаг вперед.
— Братья, родные! — прокричал он бессознательно радуясь тому, что голос его слышен, что он может проститься с народом. — На миру и смерть красна! Прощайте! Не бойтесь фашистов, гоните извергов с нашей земли, пусть ваши дети будут счастливы!
Палач накинул веревку.
— Смерть немецким оккупантам! Да здравствует наша Родина!
Палач дернул веревку, и ноги старого учителя закачались над толпой. Женщины плакали в голос. В задних рядах слышались гневные возгласы.
Солдаты подняли стрельбу, начали разгонять толпу. Люди расходились по домам, копя злость, гнев, жажду мщения.
В эту ночь майор Дитер фон Гаген впервые за всю войну написал грустное письмо в Германию. Между строк можно было прочесть: в России нас ничего не ждет, кроме позора.
Впереди между деревьями промелькнула тень.
— Эй, друг, подожди! — окликнул Павлик. Но человек побежал, прячась за деревьями. Павлик бросился за ним огромными прыжками напрямик через кусты.
— Стой, дурак, застрелю! — пригрозил он, когда до беглеца оставалось шагов десять.
Человек остановился — белобрысый, перепуганный парень, не знает, что делать, то ли руки вверх поднимать, то ли на колени падать.
— Куда бежишь? Как сюда попал? Подошли Жилбек, Мажит, другие партизаны.
— Из деревни Зверинка, — проговорил парень, переводя испуганный взгляд с одного на другого.
— Как звать?
— Тимка.
— А чего от людей бежишь? Натворил что-нибудь?
— Думал, что вы немцы. Три дня назад партизаны взорвали железную дорогу возле Понятовки, поезд в крушение попал… Немцы разозлились и спалили нашу деревню. Всю как есть, ни одного дома не оставили. Хотели, чтобы мы партизан выдали. А откуда мы знаем? Так они взяли да троих повесили. И брата моего старшего повесили. Вот и вся деревня разбежалась.
— Куда? Где они сейчас?
— Километра два отсюда. Нас с одним дружком послали, чтобы мы за немцами следили. Если заметим поблизости, чтобы сразу предупредить своих. Никого не щадят, сволочи, ни старого, ни малого. В городе, говорят, своего бургомистра повесили. Русского, учителем раньше был.
— Кто говорил?! — воскликнул Павлик.
— Люди говорят. Что вы на меня так кричите, я-то при чем?
— Когда повесили, за что?
— Говорят, он взрывал все — и заводы, и дорогу, был главным партизаном.
— Неужели Ивана Михайловича? — проговорил Павлик.
— Кто это? — спросил Жилбек. — Знакомый?
— Больше чем знакомый. — Павлик посмотрел на парня и добавил — Потом расскажу, Жора, наедине. А ты, парень, расскажи-ка мне подробно, где твоя деревня спряталась? А может, врешь?
— Я сам могу повести.
— Ты можешь повести не в ту сторону, а нам это ни к чему.
Жилбек решил послать Мажита с двумя партизанами в том направлении, куда укажет парень. Идти осторожно, с опаской, чтобы не попасть в засаду. Не стрелять. Парня предупредил: если раздадутся выстрелы, расстреляем тебя как фашистского лазутчика.
— Да там они, — срывающимся, обиженным голосом проговорил парень. — Куда им деваться сейчас?
Он сел на траву. Мажит с двумя партизанами ушли. Вернулись они через полтора часа. Вместе с ними пришло восемнадцать парней, пожелавших уйти с партизанами. Мажит рассказал, что жителей нашли и что положение у них тяжелое. Тимкиного брата действительно повесили.
Когда Мажит рассказывал, парень начал всхлипывать и утирать слезы засаленным картузом.
— Ладно, не сердись, Тима, не сердись. Партизаны должны быть осторожными, сам знаешь, как с ними фрицы обращаются.
Мажит разговаривал с отцом Тимки. Тот плачет, сына жалко, да и самому старику от немцев досталось. Показывал спину, вся в синяках — фрицы пороли. Предупредили, чтобы Воргу обошли стороной, там сейчас много фашистов, даже танки есть. Завод восстанавливают.
— Не в силах, сволочи, с нами воевать, так вымещают свою злобу на стариках да детях! Чтобы я еще хоть одного гада пощадил! — злился Павлик.
К ночи вышли к дороге Рославль — Ершичи. По ней изредка проносились машины с фашистами.
— За каким чертом я буду таскать с собой эти мины! — разозлился Павлик.
Он искусно зарыл все три мины в разных местах…
Заметно выросший отряд Жилбека продолжал двигаться в сторону базы. Партизаны голодали. Вся беда была в том, что деревни жались к шоссе, а по шоссе беспрестанно сновали немцы. Показываться у дорог всему отряду было рискованно, поэтому решили на поиски съестного отправить Мажита и Павлика с тремя партизанами.
«Добытчики» вернулись на следующий день с хорошим уловом: принесли ведро соленых огурцов, десять кусков свиного сала и четыре буханки хлеба. Довольные, что все обошлось благополучно, они начали шумно рассказывать, перебивая друг друга.
— Перестаньте галдеть, говорите по одному, — не выдержал Жилбек. — Давай, Павлик, расскажи.
Случилось так — наткнулись на дом лесника. Дом добротный, хозяин, видать, зажиточный, по двору бродят куры, корова мычит в хлеву. У калитки двое мальчишек играют в чижика. Если дети резвятся, значит, немцев поблизости нет. Иначе пацаны не отважились бы на чижика. Но тем не менее трое партизан остались в кустах с автоматами наготове, а двое пошли ко двору. Увидев вооруженных людей, мальчишки убежали. Партизаны вошли во двор и минут через пять вышли оттуда вместе с высоким и грузным лесником с бурой седеющей бородой. Несмотря на свой бирюковатый вид, лесник оказался разговорчивым, пообещал дать кое-что из съестного и посоветовал дальше не ходить, потому что немцев в эти дни прибавилось, особенно на шоссе и в самой Ворге.
— А вчера столько шуму тут было, не приведи бог, — продолжал лесник. — Ехали в ту ночь по шоссе четыре машины с солдатами. Передняя наткнулась на мину — и вдребезги. Задние затормозили, солдаты повыскакивали, давай стрелять во все стороны. В Ворге стрельбу услышали. Сразу же подняли весь гарнизон и бросились выручать своих. Впереди танк пустили с пушкой. Ударили из нее раз, ударили другой — прямо по своим, которые еще живыми остались. Убитых, раненых — человек двадцать. Остальные ничего не понимают — откуда пушки появились? Подоспела помощь, смотрят— по своим лупили. Танк проскочил дальше, чтобы стрелять по партизанам, а там еще две мины шарахнули — и танк встал. Офицеры потом со злости чуть друг друга не перестреляли. И додумался кто-то мины-то заложить не в одном месте, а вразброс, с умом…
Смерть за смерть! Кровь за кровь! Узнав о казни Ивана Михайловича Емельянова, коммунисты отряда решили повесить епищевского старосту. Лебедев отобрал добровольцев и сам возглавил группу мстителей. Перед отрядом стояла задача во что бы то ни отомстить, во что бы то ни стало показать мирному населению и немецкому командованию, что партизаны не дремлют, что партизаны — грозная сила.
Заранее заготовили листовки, чтобы расклеить их не только в Епищеве, но и в ближайших деревнях — Барковичах, Алешинке, Белевке, Сергеевке, Слободе, Артемовке.
Отряд Лебедева подошел к Епищеву глубокой ночью. В условленном месте, на восточной окраине, партизан должна была встретить связная. Ждали ее часа два. Начали беспокоиться — операция была очень ответственная, Тамара знала об этом и не могла задержаться по пустякам. Может быть, и ее схватили? Неудивительно, фашисты сейчас хватают первого попавшегося, авось среди сотни невинных окажется один виноватый, и то польза. Темень сплошная, от напряженного вглядывания устали глаза. Наконец послышался шорох, среди кустов показалась светлая косынка.
— Стой, пароль? — приглушенно спросил Лебедев.
— Винтовка. Это я, Петр Васильевич, Тамара. Вместо косынки на голове девушки был окровавленный бинт, волосы растрепаны.
— Что случилось?
— Вас окружают!.. Кто-то выследил… — Тамара говорила с трудом, еле дышала. — Меня схватили вместе с другими девчатами… Охранял полицай. Я с ним заговорила. Сначала ласково. А потом пообещала, что за меня партизаны все равно отомстят. Он отпустил всех. И сам, наверное, уйдет в лес.
— А кто нас окружает?
— Немцы. Злющие. С офицером.
— Сколько?
— Не успела узнать, но отряд немалый.
Немцы не знали точного местонахождения группы. Начали стрелять наугад. В воздухе засияли ракеты.
Лебедев принял решение возвращаться к своим. Осторожно двинулись обратно. Как только взмывала ракета, партизаны замирали. Судя по частым выстрелам и ракетам, немцев было много. Неожиданно совсем рядом, в той стороне, куда направлялись партизаны, раздались голоса:
— Рус, сдавайся!
И автоматные очереди.
— За мной!
Лебедев ринулся обратно. Со всех сторон засвистели пули, ракеты заискрили еще чаще. Кольцо сжималось. Павлик и Алимбай бежали рядом с комиссаром.
— Может быть, займем круговую, попробуем отбиться, — предложил Алимбай.
— Мало нас, горстка, — ответил Лебедев. — Надо прорвать кольцо там, где поменьше фрицев. А в лесу они нас не найдут.
Неожиданно где-то сбоку раздалось по-русски:
— Идите за нами! Мы пришли на помощь!
А вдруг ловушка?
— Идем за вами! — крикнул Лебедев. — Если ловушка — стреляем в спину.
— За нами! — повторил голос.
Партизаны побежали за неизвестными помощниками. Минуты через три спустились в овраг. Выстрелы и ракеты остались в стороне.
Таинственные голоса принадлежали полицаям из Епищева. Среди них Тамара узнала своего освободителя.
Полицаи сообщили, что фашисты получили приказ во что бы то ни стало захватить нескольких партизан живыми для какой-то особо важной цели. Пока фрицы не выполнят приказа, в деревню не вернутся.
— В таком случае мы сами пойдем в деревню, — решил Петр Васильевич.
Павлик с Алимбаем пробрались в церковь. Вернулись вместе с богомазом, обросшим так, что его еле узнали.
— Пошли, ребята, с нами бог, — сказал богомаз.
— Тут вот у нас есть некрещеные, — отозвался Павлик. — Полицаи.
— А что же вы их не окрестите?
— Если выволокут нам самого Дурнова — будем считать крещеными, — заметил Лебедев. — Есть ли фрицы в деревне?
— Сейчас ни одного, — ответил богомаз. — К утру появятся.
Лебедев распределил листовки между партизанами. Предполагалось расклеить их на воротах, на столбах, на деревьях. В общем, где придется, лишь бы бросались в глаза.
— Идем сразу к дому Дурнова!
Двое «некрещеных» и Алимбай с Павликом вышли вперед. Отряд разделился на три группы.
— Дурнов один или с дружками? — спросил Павлик полицая.
— С дружками. Человек пять-десять у него каждый раз ночует. Один боится.
— Вооружены?
— Автоматы, мины, ножи, гранаты. На это не жалуются, фрицы снабжают. А во дворе волкодав. С теленка.
— Волкодав — это хуже. Может залаять, предупредить.
— Да-а, что-то надо придумать.
— А что придумывать. Петлю на шею, — предложил Алимбай. — И не пикнет.
У Дурнова добротный деревянный дом на отшибе. Алимбай, Павлик и двое полицаев перелезли в огород, прячась в тени невысоких верб, пошли ко двору.
Шли осторожно, еле слышно ступая, — боялись, что пес поднимет тревогу раньше времени. Вот и двор, темный, как погреб. Окна в доме оранжево светятся. Белые занавески задернуты, на них время от времени мелькают тени.
— Где же волкодав, черт бы его забрал? Танка не боюсь, а этой скотины пугаюсь, — признался Павлик. — Шагай во двор первым! — приказал он полицаю.
Тот осторожно прошел. Пса не было.
Как теперь вызвать Дурнова? Поджечь дом? Но они будут сопротивляться, откроют стрельбу, заявятся фрицы, и ничего из первоначального плана не получится.
— А ну-ка, друг, ты в форме, зайди в хату да попроси старосту на пару слов. Притворись, что выпил или еще что-нибудь в таком роде, — посоветовал Павлик полицаю.
— Сразу пристрелит, — угрюмо отозвался тот. — Уже знают, что я девок выпустил и что из деревни убег. Лучше посидим здесь, подождем, будут выходить по малой нужде, мы их похватаем. Самогонка на это дело здорово тянет.
Ждали долго. Окна светились, тени на занавесках двигались, но дверь молчала, словно забили ее на веки вечные. Те, что остались за огородом, по одному стали пробираться поближе ко двору.
Кто-то предложил высадить окна и перестрелять всех, кто попадется на глаза. Другой возразил: пока будем высаживать, в комнате сшибут лампу и из темноты нас самих перестреляют.
Предложение полицая оказалось наиболее верным. Дверь отворилась, и на крыльце показались двое. Обнявшись, они направились в угол двора.
— Дурнов, — прошептал полицай.
Посредине двора оба остановились, у старосты началась рвота. Его спутник безуспешно пытался поддержать грузное тело начальника. Холуй упал первым, получив прикладом по голове. «Некрещеный» тут же всадил в него нож. Алимбай и Павлик опрокинули Дурнова на спину, мгновенно заткнули рот, связали руки. Староста был до того пьян, что и не подумал сопротивляться…
Утром деревня узнала о случившемся. Тайком, по одному каждый прошел мимо полицейского участка, чтобы посмотреть на старосту, висящего вниз головой в воротах. Близко подойти боялись, но убедиться, поторжествовать хотелось каждому. Так он и висел до самого вечера, всеми оставленный, пока не приехали из города фашисты. Даже верная молодая супружница не вышла пожалеть муженька, не успев проспаться с похмелья.
А волкодав, оказалось, взбесился за день до гибели своего хозяина.
Партизанский лагерь, по обыкновению, просыпался рано, вслед за солнцем. Те, кто помоложе, кто привык в армии делать зарядку, выбегали на поляну голыми до пояса, махали руками, подпрыгивали, хлопали ладонями, словно гуси крыльями. Потом бежали к роднику и мылись ледяной водой. Потом садились завтракать. Без солдатской присказки «Люблю повеселиться, особенно поесть» дело не шло. За завтраком царило веселье. Заряжались на день не только физически, но и морально. Поругивали Петьку, давали ему советы, кто во что горазд — сварить, например, гуляш из топора, очень вкусно. Петька снисходительно отмахивался от шуток, как от мух, и продолжал делать свое дело. Готовил он неважнецки, но все до того привыкли видеть его за котлом, что не допускали и мысли заменить повара-ветерана какой-нибудь женщиной.
Но сегодня все были удивлены Петькиным искусством — борщ получился на славу, наваристый, душистый, ложку ткни — не упадет. Первым начал изливать свои восторги Батырхан:
— Ой, молодец, Петька, теперь я тебя уважать буду. Никогда такой борщ не ел, первый раз в жизни. Прямо как бесбармак!
— А что ты думал, — с неожиданной гордостью отозвался повар. — Это тебе не с ружьем играть. Нажал курок и пали себе в белый свет, как в копеечку. Тут талант нужен. Стрелять-то и я могу, а ты вот попробуй борщ свари!
Петька в армии не служил и потому выражался по-домашнему, по-деревенски, упрямо называя винтовку ружьем, а спусковой крючок — курком.
Партизаны рассмеялись — с чего бы это вдруг в Петьке заговорило кулинарное самолюбие? В ответ Петька побагровел, хотел как следует выругаться — а на такое дело он был мастак, — но, посмотрев в сторону березы, под которой сидели Тамара и Шамал, сдержался, махнул рукой и — промолчал.
Когда партизаны оставили Петьку в покое, он пригладил обеими руками чуб и подошел к березе, где сидели женщины.
— Вы меня извините, конечно, — проговорил он, глядя на Тамару по-детски чистыми смущенными глазами. — Можно вам принести добавки?
Тамара подняла глаза на повара: парень был на редкость некрасивым — широколицый, лопоухий, неуклюжий, он стоял перед Тамарой, уперев руку в бок. Глядя на его позу, Тамара еле удержалась, чтобы не расхохотаться. Петька явно решил за ней поухаживать.
— Спасибо, я уже сыта. Очень вкусный борщ!
— Вы меня извините, — продолжал Петька, уперев и другую руку в бок. — Но чтоб потом не жалели.
Тамара ничего не ответила, перестала улыбаться, подумав, что парень и на самом деле влюбится, начнет ухаживать на смех всему отряду.
— Дак как? — спросил Петька, не меняя позы.
— Что как?
— Насчет добавки.
— Спасибо, большое спасибо, не надо. Если надо будет, сама попрошу.
— Значит, уже под завязку? — спросил Петька, показывая на горло.
— Под завязку.
— Чтоб потом не жалели, — заключил Петька, еще раз попросил его извинить и отошел с таким видом, что, дескать, мы еще посмотрим, чья возьмет.
Тамара взяла Майю на руки и вместе с Жамал отправилась на прогулку вокруг лагеря.
Тамара с первого дня горячо привязалась к девочке, без конца тормошила и тискала ее. Майя смеялась, отчего ее маленький носик становился совсем незаметным, приплюснутым, а это еще больше умиляло Тамару. Если бы она увидела это крохотное создание где-нибудь в другом месте в других условиях, она, наверное, не привязалась бы к ребенку так, как сейчас. Глядя на Майю, Тамара с особенной болью ощущала опасность недавно пережитого и с особенной грустью вспоминала свое детство. Девчушка живет, радуется лесу, солнцу, птичьим песням, радуется беззаботно и не знает, что творится в мире. Пламя пожарищ кажется ей забавным, грохот орудий — игрой.
Девочка пока что ничего не сознает. Она не знает, что и грохот орудий, и пожарища, и усталые лица людей, — все это борьба за ее детство, за будущее, за жизнь на земле.
Подруги сели на зеленой лужайке.
— Чего ты молчишь, Тамара? Я молчу, ты молчишь.
— Прости, Жамал. Взяла твою дочурку и размечталась.
— Если бы не война, у тебя был бы маленький?..
— Как тебе сказать, Жамал… Замуж я не собиралась, потому что не встретила суженого. Такого человека, которого полюбила бы. Детство у меня было нелегкое. Родилась в гражданскую войну, подросла, пошла на войну Отечественную. Как и все наше поколение… Отец с матерью умерли от тифа, когда мне было шесть лет. Взял меня к себе дядя. А жить трудно, голодно. Отдал он меня в детский дом. Там я и окончила десять классов. Сейчас особенно часто вспоминаю те годы. Может быть, потому вспоминаю, что часто приходится смерти в глаза смотреть. А когда видишь смерть, очень хочется сказать спасибо тем, кто тебе помогал жить, кто тебя воспитывал. В детдоме мы и старших не слушались, и баловались, и дерзили им. А сейчас, если бы встретила кого-нибудь из них… в ножки поклонилась.
Тамара отвернулась, пряча набежавшие на глаза слезы; чувствуя недоброе, Майя заколотила ножонками по коленям Тамары, будто призывая ее не отвлекаться по пустякам.
— А потом поступила в педагогический институт. Окончила в сороковом году и попала по распределению в Епищево, преподавать русский язык и литературу в старших классах. Хорошо работалось. — Тамара вздохнула. — Учителя дружные, старики нас не зажимали, помогали в трудную минуту. Жить бы да жить… — Тамара опять вздохнула, с болью прищурила глаза, кивнула куда-то в глубину леса. — А теперь! Пришла нечисть. Топчут все доброе, возрождают все грязное, кормят предателей и думают, что за всей этой сволочью пойдет народ. Столько людей было здесь перед войной. Больше, чем деревьев в лесу. По вечерам песни, гармошка, веселье. Утром на работу выходят — залюбуешься. А сейчас все мертво, не слышно, чтобы корова замычала. Все разогнали, растоптали, сожрали. И после всего говорят, что они несут нам счастливую жизнь, освобождение. А дети? Сколько сирот пооставалось. Один раз шла на явку, в лесу наткнулась на мертвого мальчика. Лет восемь… В первый класс бы ходил. Распух. Блуждал, блуждал по лесу, да и умер от голода… Неужели хоть один фашист останется жить после войны?
— Успокойся, Тамара. Давай о чем-нибудь другом поговорим.
— Не могу, Жамал, не могу! Вот как найдет, не могу остановиться. Убивать их, только убивать! Убивать как зверей-людоедов!..
Солнце поднималось все выше. Пятнистая тень дуба легла на плечи женщин. Майя захныкала, потянулась к матери.
— Дай мне ее, кормить пора…
Тамара осторожно передала девочку, стала смотреть, как Жамал обнажает грудь, как нетерпеливо сучит нояжками и вертит головенкой Майя. Жамал вытягивала трубкой губы и лопотала ласковые русские и казахские слова. Картина эта всегда удивительно успокаивала Тамару, и она думала о том, что материнство сильнее войны…
Майя зачмокала, удовлетворенно засопела, и тогда только Жамал вспомнила о подруге. Она подняла глаза на Тамару, надеясь увидеть то же суровое, гневное лицо. Но у подруги в легкой мечтательной улыбке разошлись губы, потеплели глаза.
— А после войны мы встретимся, Тамара? Как ты думаешь?
— Говорят, гора с горой не сходится, а человек с человеком сойдутся.
— А у казахов есть такая пословица: «Конь трижды проскачет по той тропе, на которую не думал ступить. Человек трижды увидит то место, которое не думал увидеть». Наша дочка, конечно, еще ничего не знает о Казахстане…
— Подрастет, будет ей лет шестнадцать, ты обязательно расскажи ей обо всем, Жамал. Пусть она вернется в наши края, пройдет по тем местам, где ты с ней скиталась. Может быть, встретит тех людей, у которых находила приют… Ты приедешь к нам, землячка? — Тамара потянула Майю за ножку.
Девочка оторвалась от груди и угукнула. Женщины рассмеялись.
— Я все говорю и говорю, — продолжала Тамара, — а почему ты ничего о своей жизни не рассказываешь?
— У меня в жизни нет ничего особенного.
— Как ничего особенного, а Жилбек? Вы с ним здесь познакомились?
— Что ты, что ты! Это еще до войны было, давно-о… Есть такое чудесное место — Баянаул. Недалеко от Иртыша… День мне тот запомнился навсегда…
Майя уснула с блаженно раскрытым ротиком. Жамал стала говорить тише, и от этого голос ее звучал задушевнее.
— Весной это было, как раз перед первым экзаменом в десятом классе. Шли мы из школы домой. Мимо клуба. Смотрим — возле клуба стоят парни. Один играет на домбре, напевает что-то веселое, другие окружили его, улыбаются. Нам как-то неловко стало — столько ребят! Но обратно не повернешь, к тому же взрослые мы уже, десять классов заканчиваем, можно сказать — невесты, и стесняемся. Проходим мимо. Один парень в белой косоворотке повернулся в нашу сторону и смотрит, смотрит, будто мы его приворожили. Потом что-то сказал, и все рассмеялись. Мы пожали плечами — смейтесь себе на здоровье, — и прошли мимо. Не знаю почему, но я очень смутилась, и мне тоже захотелось рассмеяться. Может быть, и все мои подружки смутились, но я, кажется, больше всех. Прихожу домой, а у нас гостья, тетушка моя из колхоза приехала. Расцеловала меня, как полагается, разохалась. «Какая ты взрослая, какая большая, в клуб ходишь?» Я отвечаю — хожу. «А какая сегодня картина?» Я говорю — «Чапаев». Она пристала — веди меня в клуб, и только. Я говорю, что у меня экзамен завтра, готовиться надо, а она мне отвечает: раз к тебе тетка старшая приехала, никаких экзаменов, родственников уважать надо. Пришлось мне вести ее в клуб. Взяли мы билеты, сели где-то в третьем или в четвертом ряду. Смотрю, а рядом с моей тетушкой сидит тот самый парень в белой косоворотке. Я просто окаменела, сижу сама не своя. А он чувствует себя свободно, заговорил с моей теткой, та ему отвечает, вопросы какие-то задает, меня стала нахваливать. Я сижу молчу, как будто ничего не слышу. После кино вышли из клуба. Парень идет с нами, продолжает вести разговор с теткой. Он ей понравился, как она мне потом говорила. Вежливый, говорит, старших уважает. Довел он нас до самого дома и говорит мне: «Жамал, завтра я думаю в школу пойти». Я расхохоталась, веселая была, и отвечаю ему: «А что, вам только семь лет исполнилось?» И домой убежала.
На следующий день сдала экзамен на «хорошо», иду из школы. Смотрю — на углу он стоит, улыбается. «Какую отметку получили?» Раньше я смеялась над мальчишками, а тут оробела, еле выговорила, на что сдала.
Вечером опять встретились. Мне он уже понравился, я ждала вечера с нетерпением. Он встретил меня возле клуба, спрашивает: «Куда пойдем, кино смотреть или, может быть, к озеру прогуляемся? А в клубе опять «Чапаев». — «Зачем же мы будем смотреть каждый день одно и то же, давай лучше прогуляемся». Пошли мы к озеру Сабындыколь. Идем мы медленно. Вечер тихий, небо в звездах, степь такая чудесная вокруг. И время — май месяц, когда в Сарыарке, у нас так степь называется, цветут тюльпаны… Много и других цветов, степных, пахучих… Начали рвать цветы, они так приятно пахнут, волнуют. Посидим на траве, пойдем дальше. Кажется, на край света так бы вот вместе и ушли. А возле озера стоят березы и сосны. Вода зеркальная, чистая, тихая, только слышно, как рыба всплеснется, звезды в воде ловит. Вокруг озера — горы, и самая большая, Акбет, возвышается как старейшина, как седой аксакал. И озеро, и сосны, и горы — все нас волновало, не хотелось идти домой, но надо было — ведь и его ждали дома, и меня.
После той ночи стали мы каждый день уходить в степь. Никогда это не забудется… Эх, Баян, наш Баян, как я соскучилась по нему!.. Тебе трудно представить, Тамара, здесь нет такой степи — огромная, огромная, без края. Ветерок, как шелк, теплый, с особенными запахами. Знаешь, как чудесно пахнет степная полынка в мае… Мы тогда бродили с Жилбеком и пели. Казахи любят эту песню. Слова в ней такие:
Вершины Баяна
окутаны мглой,
Там беркут
в ущельях не выследит лис…
Прощаясь за дальнею юртой со мной,
Шепни:
«Поскорее, мой милый, вернись!»
Отроги Баяна…
Ты здесь родилась.
Я рано уеду.
Ты встань до зари,
На юрту на белую облокотись,
На память
влюбленный свой взор подари.[2]
— Там у нас все называется Баян. И гора Баян, и степь Баян, и поселок Баян — все Баян. Теперь для нас и вот этот лес, где мы спасаемся от врага, тоже Баян…
— Знаешь, Жамал, когда я училась в институте…
Весь день женщины говорили о прошлом. О любви, о встречах, о друзьях и подругах. Когда возвращались в лагерь, Жамал неожиданно спросила:
— А кто тебе сейчас из нашего отряда нравится? Только честно.
— Отгадай!
— Гм… Трудно. Скажи хоть какую-нибудь примету.
— Высокий.
— Знаю — Петька! — Жамал расхохоталась.
— Вот видишь— самой смешно.
— Можешь не говорить, я сама знаю. Высокий, кудрявый, глаза синие-синие, строгий. Зовут Павлик. Только я его боюсь и называю Павлом Семеновичем.
Тамара улыбнулась.
Несколько дней партизаны отдыхали, ждали боеприпасов с Большой земли. Стирали гимнастерки и брюки, сушили портянки, дремали на солнцепеке, отсыпались.
В отряде появился смуглый кудрявый парень с гармошкой. После ужина его усадили на пенек посреди поляны и начали допрашивать: «Вальс умеешь? Цыганочку можешь?» Гармонист оказался на высоте; растягивая малиновые мехи, шпарил все без передышки — и вальсы, и фокстроты, и барыню— все, что душа пожелает. Плясали, кружились, веселились. И только по сумрачно-деловитым лицам идущих на пост часовых можно было судить, что кругом — враг.
Павлик не расставался с Тамарой. Они танцевали без устали. Алимбай танцевать не умел, он восхищенно следил за другом, хлопал в ладоши и восклицал:
— Смотри, братва, вот Пашка дает! По воздуху летает. Орел!
— А где Петька? — послышался чей-то веселый голос. — Он из-за Тамары сегодня кашу пересолил!
Петька сидел тут же, в кругу зевак, и, хотя его медвежью фигуру нельзя было не заметить, тем не менее все заорали:
— Пе-етька! Где Петька? — И начали вытягивать шеи, преувеличенно озираясь по сторонам. — Где же Петька? Куда пропал?..
— Здесь я, — басом ответил Петька. — Чего пристали?
— Как это чего пристали? Тамара фокстроты крутит, а ты сидишь как пень! Завтра опять кашу пересолишь.
— Зато понос не прошибет, — огрызнулся Петька.
— Эх, братцы, а как она его любила! В первый день глаз не сводила. А теперь Пашка отбил. Смотри, какие выкрутасы отчубучивает!
Петька не выдержал, поднялся и гаркнул неизвестно кому:
— А ну, перестаньте танцевать!
А шутникам только того и надо было — повалились в траву от смеха. Петьку это мало смутило, он решил не сдаваться, вышел в круг, подошел к Павлику с Тамарой.
— Хватит плясать. Все один да один. Совесть надо иметь.
— Ты чего надулся, как пузырь на лампе? — удивился Павлик. — Хочешь танцевать — танцуй!
— А я не умею! — с вызовом ответил Петька.
— Не умеете, посидите, посмотрите, — посоветовала Тамара.
— Вы меня, конечно, извините, но я против! Ребята надо мной смеются.
— Да что я, жена ваша, что ли? — изумилась Тамара.
Гармонист затянул вальс. Петька стоял рядом с Тамарой и не пускал ее танцевать. Ему казалось, что именно сейчас перед товарищами он должен показать свою принципиальность.
— Где рос, черт тебя возьми, что шуток не понимаешь?! — возмутился наконец Алимбай. — С тех пор как пришел в отряд, не расквасил носа ни одному фрицу, а теперь хочешь ноги переломать лучшему разведчику. Ты иди воюй с котлами. Думаешь, мы будем любоваться, если хулиганить начнешь?!
Бормоча ругательства, Петька отошел.
Затащили в круг и Тимофея Михайловича. Кадровый командир в грязь лицом не ударил. Подхватил Жамал и закружился по поляне на зависть молодым.
Танцующих разогнал дождь. Расходились возбужденные—впервые за все время как-то совершенно по-мирному отдохнули. Гармониста благодарили без конца — славный парень, мастак, он сразу завоевал симпатии всего отряда.
Вечером Аркадий Винницкий принял шифровку с Большой земли — в двадцать четыре ноль-ноль снова разложить три костра по одной линии и принять боеприпасы.
В полночь на партизанской поляне взметнулся в небо высокий костер. Через минуту серебристая птица, качнув крыльями, сделала круг над поляной, потом второй и третий. Это означало, что пилот заметил костры. Один за другим куполы парашютов засветлели на звездном небе. Партизаны по нескольку человек, не отрывая глаз от парашютов, разбрелись по лесу — принимать груз.
Тюки были упакованы так тщательно, будто в них был тонкий хрусталь, а не патроны, мины, взрывчатка. Края стеганой мешковины аккуратно заправлены в ящики, мешковина плотно простежена ватой. Такая упаковка и человека могла спасти от холода в любой мороз.
С получением боеприпасов отряд снова начнет активную боевую жизнь.
На другое утро в штаб вызвали Тамару. Еще накануне, когда партизаны несли на базу тюки и ящики с боеприпасами, все говорили о предстоящих вылазках, операциях, и потому на другое утро поднялись раньше обычного в ожидании новостей — куда идти, с кем, что брать с собой. Зная о постоянной смертельной опасности, каждый партизан тем не менее с интересом ждал вестей о новой операции отряда.
Тамару вызвали в штаб незаметно. За столом, на котором размещалась радиостанция, сидели Коротченко и Лебедев. Разговор начался с вопросов о самочувствии, о здоровье. Тамара отвечала, что чувствует себя превосходно, вполне здорова и что ей, привыкшей к постоянным тревогам, становится скучновато без дела.
— Скучать мы тебе не дадим, — улыбнулся Лебедев. — Немцы нам всем не дают скучать. Мы решили поручить тебе очень важное дело. Центральный штаб запросил сведения о станции Пригорье — сколько там фашистов, чем они вооружены, каковы укрепления. В общем, ты должна принести как можно больше сведений. Для большей конспирации пойдешь не одна, а вместе с Толиком.
— Да, с ним будет легче, — согласилась Тамара. — А в Пригорье есть кто-нибудь из наших?
— Просто так, наобум мы тебя посылать не собираемся. В Пригорье живет родная сестра Павлика Смирнова. Ты назовешься женой Павлика и остановишься на несколько дней у его сестры. Через пять дней ты должна вернуться назад. Если что-нибудь случится, обратно пошлешь одного Толика, он будет у нас связным. На руках у тебя будет документ на имя студентки Гомельского педагогического института. Ты прекрасно знаешь свой институт, помнишь преподавателей, так что при случае все твои рассказы будут выглядеть вполне правдоподобно.
— Когда выходить? — спросила Тамара.
— Завтра. Переночуете в Артемовке и дальше. До Артемовки вас проводит Павлик со своим отделением.
— А если спросят, кем мне приходится Толик?
— Для сына великоват… Для мужа маловат. Лучше всего сказать — сирота. Сейчас это самая распространенная беда. Скажешь, что жила в Гомеле на квартире. В дом попала бомба, взрослые хозяева погибли, а мальчик остался сиротой. Ты его забрала с собой. А там уж придумаешь легенду по ходу событий. Ты воробей стреляный… Помни, задание очень ответственное, никто другой лучше тебя его не выполнит. Будь осмотрительна, но постарайся узнать как можно больше. Наши дальнейшие действия во многом будут зависеть от твоих сведений.
— Понятно… Дайте мне, пожалуйста, листок бумаги, — попросила Тамара.
Лебедев вырвал из блокнота чистый лист и подал Тамаре. Она села тут же за стол и написала несколько слов.
— Вот, Петр Васильевич, вам оставляю, — волнуясь, сказала Тамара.
Лебедев взял листок, быстро пробежал глазами.
— Правильно, Тамара, очень правильно!..
На листке было написано: «Если я погибну при выполнении боевого задания, прошу считать меня членом великой Коммунистической партии большевиков. Тамара Подгурская».
Через полчаса Тамара прощалась с Жамал.
— Счастливого тебе пути, — со слезами на глазах провожала Жамал подругу.
— Я скоро вернусь! Передай привет Жоре!
Тамара расцеловала Майю, взяла Толика за руку и пошла. За деревьями их уже ждал Павлик с разведчиками.
В тот же день в лагере Коротченко состоялось партийное бюро бригады. Помимо членов бюро присутствовали командиры рот, командиры мелких партизанских отрядов, которые действовали поблизости. На бюро единогласно приняли в кандидаты партии Тамару Подгурскую. По второму вопросу было много шума — обсуждали поведение некоторых партизан, их отношение к местному населению, их моральный облик. Разведчики отряда Коротченко были очевидцами такого случая. В одной из деревень они узнали, что несколько человек, назвавшихся партизанами, избили женщину, перепугали ее детей, переворошили вверх дном все вещи в доме в поисках водки. Разведчики тут же пошли по их следам и нашли незадачливых гуляк во дворе старого колхозника. Они были навеселе.
— Это уже не партизаны, а мародеры, — говорил Лебедев. — Мирное население грабят фашисты, теперь еще и наши же, русские, будут грабить? Я считаю, что подобные действия должны пресекаться на корню, и судить таких гуляк надо по всей строгости военного трибунала.
Командир отряда из-под Малиновки нерешительно заступался за своих пьяных хлопцев: «Ну, выпили, ну с кем не бывает, они больше не будут…»
— На сегодняшний день в Клетнянском лесу базируется несколько партизанских отрядов. Действовали они в основном правильно, стремились нанести врагу побольше урону. Но действия эти были разрозненными, один отряд не всегда был в состоянии оказать действенную помощь другому. Кроме того, отряды несли большие потери в стычках с карателями именно по той причине, что были разрознены. Районный комитет партии, согласовав свое предложение с Центральным штабом партизанского движения, предлагает объединить все отряды в бригаду и присвоить ей имя «Особой Клетнянской бригады». Основой бригады должен стать самый крупный отряд — отряд Коротченко. Командиром бригады назначается Тимофей Михайлович Коротченко. Отряды, которые вольются в бригаду, будут действовать как отдельные батальоны, командиры остаются прежние. Мы связаны с Большой землей, объединенными силами нам легче будет воевать и налаживать свою лесную жизнь…
По извилистой тропинке меж деревьями к штабу проскакали дозорные. Впереди мчался Батырхан, сердито раздувая ноздри, шапка (он ее не снимал и летом) еле держалась на макушке. Кони в мыле. По всему видать, случилось что-то важное. Партизаны начали разбирать винтовки и автоматы.
Подлетев к штабу, Батырхан спрыгнул с коня у самой двери. Навстречу показался Коротченко.
— В чем дело?
— Стреляют! — охрипшим голосом выпалил Батырхан. — В Октябрьском лесном пункте стреляют!
— Кто стреляет?
— Не поймешь! Русские, а форма немецкая.
— Полицаи?
— Не поймешь, — повторил Батырхан. — Нашего парня убили.
— Сколько их?
— Дайте напиться, товарищ командир, потом все скажу.
Батырхану подали полный ковш воды, он осушил его, вытер рукавом губы.
— Целая рота! Не поймешь кто, — опять продолжал он. — Злые! За нами гнались, мы кое-как ускакали. А в деревне говорят, что прибыли они недавно сюда, грабят всех, обижают. Специально, говорят, приехали партизан уничтожать. С пулеметами. Не поймешь — почему русские? — изумлялся Батырхан. — Нашего парня убили. Наповал. Ни за что.
Коротченко тут же на колене развернул планшет, нашел на карте Октябрьский пункт. От него до базы — рукой подать.
— Обнаглели, сволочи, совсем вплотную подошли, — заметил Лебедев. — Надо отучить их навсегда от такой манеры.
В штаб срочно вызвали Жилбека, Гришу Галдина и Зарецкого. Надо было принимать срочные меры. Хорошо вооруженная вражеская рота могла нагрянуть на базу. Эта рота, скорее всего, собрана из какого-то наемного отребья. Драться они будут злее фашистов, потому что выход у них один — победа или смерть.
Командиры склонились над картой.
— Октябрьский лесопункт здесь, — Коротченко ткнул прокуренным пальцем в маленькую черточку у края леса. — Несколько домов и лесосклад. Будем атаковать с юга и востока. Главные силы с юга — две роты, рота Жилбека и рота Гриши. На западе — лес, туда каратели не пойдут, побоятся. Враг может отступить только на север. Туда пошлем еще две роты.
После короткого совещания решили послать два взвода и на запад от лесного пункта, на тот случай, если каратели ринутся в лес.
Схватка на этот раз была особенно ожесточенной. Когда партизаны окружили лесопункт и Коротченко прокричал: «Сдавайтесь!»— в ответ послышалась отборная ругань и над головами партизан засвистели пули.
Роты Жилбека и Гриши Галдина начали наступать. Партизаны вынуждены были передвигаться ползком, короткими перебежками, используя как укрытие каждый кустик, каждый пень. Но чем ближе они подходили к врагу, тем реже становился лес. Как только кто-нибудь на партизан поднимался с земли, сразу же начинал строчить пулемет врага. Уже были убиты двое из роты Жилбека, несколько раненых остались лежать на траве.
Пулемет строчил из-за бревен. Толстые, в два ряда, бревна окружили пулеметчика с трех сторон. За таким укрытием он мог продержаться долго. Жилбек приостановил наступление и приказал Алимбаю вместе о Виктором Паничем уничтожить пулеметное гнездо.
Алимбай и Виктор отошли назад, стороной обошли лесосклады и ползком стали пробираться к пулемету. В это время партизаны Жилбека открыли ожесточенную стрельбу, чтобы отвлечь на себя все внимание пулеметчика. Вскоре раздался взрыв, и пулемет смолк. Это Виктор о Алимбаем швырнули гранаты за бревна.
Как только смолк пулемет, Коротченко приказал обеим ротам с юга пойти в открытую атаку. Нельзя было затягивать бой, потому что с минуты на минуту могло подоспеть вражеское подкрепление. Партизаны Жилбека и Гриши поднялись и с криком «ура!» побежали вперед.
Враг сопротивлялся отчаянно. Из-за бревен, из-за домов градом сыпались пули, тарахтели ручные пулеметы. Спотыкаясь, то там, то здесь падали раненые.
Алимбай и Виктор уже сидели в гнезде и, оттащив от пулемета убитый расчет, попытались открыть огонь по врагу. Но гнездо было устроено таким образом, что простреливалась только поляна с юга. А враг засел слева, за бревенчатой стеной.
— Смотри, Алимбай, вон тот, с краю, лупит по своим! — воскликнул Виктор, указывая вперед.
Действительно, лежа на животе, вражеский солдат в зеленом мундире, повернув ручной пулемет, строчил по своим.
— За мной, вперед, ур-ра-а! — послышался голос Жилбека.
Роты с востока тоже пошли в атаку с громким криком. Враги у ближних домиков побросали оружие, поднялись с поднятыми руками. А те, что сидели у дальних строений, продолжая отстреливаться, начали отходить к реке.
Никогда еще партизанский отряд не был в такой перепалке, никогда еще не полегло в бою ранеными и убитыми столько товарищей.
Алимбай и Виктор оставили пулемет в гнезде и вместо со своей ротой продолжали преследовать отступающих. Те отступали организованно, время от времени останавливались по команде, и их автоматы и ручные пулеметы злобно огрызались. В одну из таких остановок Виктор Панич не успел укрыться за деревом и упал. Вгорячах ни он, ни Алимбай не заметили, что вдвоем намного опередили своих товарищей и могли попасть в руки врагу. Алимбай, подбежав к неподвижно лежавшему Виктору, услышал, как над головой засвистели пули. Алимбай нелепо взмахнул руками, выронил автомат и рухнул наземь, притворясь убитым. И тотчас из-за ближайшего дерева рыжий верзила, в руках которого автомат казался детской игрушкой, бросился к ним.
Алимбай только этого и ждал. С небывалым наслаждением он успел прошить крест-накрест зеленый мундир, прежде чем верзила грузно свалился в траву.
Горстке врагов удалось перебраться через реку. Их не преследовали. Коротченко дал отбой.
После боя весь отряд тесным кольцом окружил пленных. Перед партизанами, затравленно сверкая глазами, стояли русские в зеленых мундирах. Они только что стреляли по своим, это были власовцы.
Еще год назад они дрались рука об руку с советскими воинами против фашистов, год назад и они слали своим женам, сестрам, невестам и матерям солдатские треугольники, их ждали в селах, деревнях, городах, ими гордились дети, они еще могли, погибая в бою, оставаться навечно в сердцах родных и близких честными, храбрыми, преданными своей Родине.
Но это было год назад… А сейчас ничего человеческого не осталось в их сердцах, одно звериное, животное желание — выжить, во что бы то ни стало выжить. Вот почему они с таким лютым ожесточением убивали тех, кто рано или поздно мог отомстить за предательство. Они убивали, страшась возмездия.
Когда Алимбай принес стонущего Виктора на плече, перед строем власовцев стоял тот самый пулеметчик, который в двух шагах от гнезда повернул свой пулемет против своих же. Он был труслив и жалок, падал на колени перед Коротченко. Алимбай, не скрывая брезгливой гримасы, подтвердил, что этот солдат действительно стрелял по своим. Власовец обещал дать важные показания, показал веревку, которой он был привязан к стволу дерева. Ему сохранили жизнь.
Судьбу остальных не обсуждали. Беспощадный приговор можно было прочесть в глазах каждого партизана: только смерть!
В полночь отряд вернулся на базу. Лил проливной дождь, все промокли до нитки, но никто не обращал на это внимания. Все были удручены гибелью товарищей. Алимбай, меняясь с санитарками, всю дорогу тащил носилки, на которых лежал тяжелораненый Виктор. Не раз им приходилось вместе проникать в логово фашистов, и всегда судьба берегла разведчиков. Алимбай вспомнил, что втроем— он, Павлик Смирнов и Виктор Панич — они сделали много опасных, рискованных вылазок и всегда выходили сухими из воды. Но вот сегодня пуля настигла одного из тройки. Где-то далеко, неизвестно где, идет сейчас Павлик со своим отделением — сопровождает Тамару с мальчишкой. Может быть, уже и его клюнула пуля-дура?.. Алимбай вытирал рукавом мокрый лоб и крепче стискивал зубы. Передав носилки своему сменщику, Алимбай отходил к разведчикам и сокрушенно повторял одно и то же:
— Хороший был джигит, никогда пули не боялся. Не брала его пуля. Если бы фашист стрелял — не попал бы. А тут свой стрелял, предатель. Смелого джигита может убить только предатель из-за угла. Так всегда было, у всех народов.
— Ничего не поделаешь, Алимбай, война, — негромко утешали его товарищи. — А ты посмотри, сколько сегодня наших убито…
Раненых уложили в большой землянке. На другое утро чуть свет Алимбай уже был здесь. Состояние Виктора было тяжелое, но не безнадежное. В то утро весь лагерь собрался возле этой землянки. Радист Винницкий дважды передал на Большую землю просьбу забрать раненых. Обещали в двадцать четыре часа прислать самолет.
Возле землянки появилась Жамал с Майей на руках. Девочка улыбалась, и от этого глазенки прятались в пухлых щечках, а пуговка-носик исчезал. Она тянулась к каждому, угукала, хватала ручонками за бороды, и весь ее цветущий, здоровый вид не вязался с обстановкой. И хмурые партизанские лица начинали светлеть. Майю передавали из рук в руки, каждому хотелось подержать ее, подбросить на руках, легонько шлепнуть. Из землянки вышел Павел Демидович с хирургом Кузнецовым. Оба сменили окровавленные халаты на чистые.
Ночью, в ожидании самолетов, при свете костров партизаны писали домой письма — самолет забирал обычно и почту. В назначенный час приземлились два «кукурузника». Они забрали троих тяжелораненых и почту. Вместе с письмами, написанными вкривь и вкось на замусоленной бумаге, с сообщениями о том, что «жив, здоров, чего и вам желаю», самолет уносил тяжелый груз— письма, написанные четким почерком комиссара бригады, — такой-то пал смертью храбрых на поле боя. Похоронен там-то и там-то. Вечная слава павшим героям. Смерть немецким захватчикам! И несколько теплых слов о погибшем — был он славным бойцом, храбрым и самоотверженным, пусть родные и близкие гордятся им…
На другой день была дана команда готовиться к большой операции. Партизаны чистили оружие, проверяли диски с патронами, стирали портянки, чинили сапоги и гимнастерки. Куда выходить и когда, никто не знал, кроме штабистов.
Повар Петька, глядя на невиданные приготовления, опрокинул в знак протеста котел и пошел к Коротченко.
— Не буду кашу варить, Тимофей Михайлович! Хватит, пусть другой повозится. Хочу фрицев бить, пусть все видят, что я не только затируху умею варить. Я из немца окрошку сделаю. Опять уйдете воевать, а мне со стыда хоть сквозь землю проваливайся. Бабы за человека не считают.
— А ты все обдумал?
— Я человек твердый, Тимофей Михайлович, — если надумал, значит точка!
— Ну что ж, попробуй, отказать тебе не могу. Пойдешь в роту Акадилова, этих ребят ты давно знаешь. Только при одном условии.
— При каком? — с готовностью пригнулся довольный Петька.
— Если выполним задание — вернешься снова в повара.
— Посмотрим, — пообещал Петька.
Павлик сидел под деревом и клацал зубами от холода. Дождь лил не переставая, капли щелкали по листве, и это щелканье сливалось в холодный неуютный шум ненастья. Рядом с ним, прижавшись друг к дружке, дремали Тамара и Толик. Павлик отдал им свою короткую кожаную тужурку, и они едва упрятали под ней головы и плечи. Под двумя соседними соснами укрылись темные фигуры партизан. Сейчас бы в самую пору разжечь костер, погреться, но кругом фашисты. Курить и то приходится умело, в рукав, переговариваться — только шепотом.
На душе Павлика невесело. Днем, вместе с тремя партизанами, он попытался провести Тамару в Артемовку. В деревне оказались немцы, партизаны лоб в лоб столкнулись с патрулем и не успели даже поднять автоматы, как немцы открыли пальбу. Еле ноги унесли. Хорошо, что Тамара и Толик на всякий случай отсиживались в это время в кустах. После выстрелов патруля поднялась стрельба и в самой деревне. Немцы палили в воздух, стараясь нагнать страху на партизан и одновременно успокоить себя.
Павлику удалось быстро увести своих в непролазную чащу, знал он эти места хорошо. И вот теперь все коротали ночь под соснами, безуспешно пытаясь задремать, слушая, как барабанит дождь в лесу.
От первоначального плана — переночевать в Артемовке и попутно узнать, как поживает сестра Павлика в Пригорье, — пришлось отказаться. Среди артемовских мог оказаться какой-нибудь полицай из Епищева и опознать Тамару…
«Разве такой должна быть у них жизнь? — горестно думал Павлик, глядя на понурых спутников— Тамару и Толика. — Бродят по лесу, как бездомные, ни еды, ни крова… Когда же прогоним эту сволочь со своей земли?..»
В темноте Толя захрустел мокрыми сухарями — проголодался.
— Братва! — вполголоса окликнул Павлик остальных партизан. — Давайте подзаправимся да пойдем дальше. Все равно отдыха тут никакого, а утром немцы начнут обшаривать лес. Как бы нас не засекли, все дело будет сорвано.
Наспех пожевали сухарей, разделили вареную говядину и пошли.
За день Павлик сильно устал, как никогда не уставал раньше. Но сейчас он упорно брел вперед. Дождь все лил, а Павлика мучила жажда. Он беспокоился за Тамару. Прежде, когда ее не было в отряде, он воевал спокойнее.
К утру дождь перестал. Выглянуло солнце, запели птицы. Постепенно от земли начал подниматься теплый пар, запахи трав и мокрой пахучей сосновой коры дурманили голову, нагоняли сон на усталых путников.
Павлик проснулся, когда солнце уже было в зените. Товарищи спали как мертвые. Измученный Толик, прикорнув на откинутой руке Тамары, спал с открытым ртом. Сидевший под деревом часовой лениво оглянулся и мучительно, до слез зевнул.
— Ложись, я посижу, — сказал ему Павлик.
Часовой без слов положил рядом автомат, коснулся щекой ложа и тут же захрапел.
Павлик отошел на несколько шагов от спящих, прислушался.
Где-то неподалеку прогудела автомашина, и опять стало тихо. До дороги оставалось примерно километра два. Всем выходить туда опасно. По этой дороге до самого Пригорья пойдут только Тамара с Толиком.
Павлик тревожился за их судьбу. Плохо, что не удалось побывать у младшей сестры в Артемовке, она, конечно, подробно бы рассказала о старшей сестре, у которой предстоит остановиться Тамаре. Может быть, сестра уже переехала, может быть, немцы сменили название улицы, раньше улица называлась Сталинской. Разве они оставят такое название? Тамаре надо торопиться, уже прошло два дня, а всего сроку — пять. Павлика удивляло самообладание Тамары — ничем она не выдала своего страха или беспокойства. Что это — привычка или сила воли? Говорят, раньше она была учительницей. Наверное привыкла сдерживать себя, не показывать перед учениками подлинных чувств?.. А ведь если попадется в лапы фашистам, они ее не помилуют, она хорошо знает об этом.
Павлик вздохнул. «Эх, вернулась бы жива-здорова!»
Неподалеку от дороги Павлик взобрался на высокое дерево. В бинокль была видна серая лента пустынной дороги. Проехала подвода… Прошли три женщины, таща за собой телку… И снова пустынно и тихо на дороге. Жители сидят дома, подальше от греха, боятся попасть на глаза фашистам, не то примут за партизан да пристрелят без всякого суда и следствия. Люди стали бояться леса. Как только враг увидит русского возле леса, с перепугу стреляет не разбираясь. Чем дальше, тем больше каждый пенек кажется трусливому фашисту партизаном.
Павлик вернулся к своим, подошел к спящей Тамаре. Под ногой треснула сухая ветка, Тамара сразу открыла глаза. Партизанская жизнь выработала у нее эту привычку. Треснула ветка, — значит, кто-то идет, кто-то к тебе приближается.
— Ты уже проснулся? — спросила она Павлика. — Лицо у тебя какое-то странное.
— Да вот… для тебя дорогу высматривал. Дальше сами пойдете, без нас… Пойдем, ребята, пора выходить!
Партизаны быстро поднялись, осторожно двинулись в сторону дороги. В кустах, возле самой опушки, Павлик передал Тамаре письмо для сестры.
— Ну, счастливо, — глухо проговорил он. — Давай поцелуемся на прощание.
Они расцеловались. Толик открыто, по-детски радовался — новые места, новые люди, что-то интересное. Ведь он еще ни разу в жизни не бывал на большой станции, не видел городских домов. А Тамара еле-еле удерживала слезы.
— Счастливо, — проговорил Павлик и легонько погладил Тамару по плечу. — Будем ждать здесь же… Если что — пусть сразу бежит сюда Толик. Толик, место запомнил?
Мальчишка для виду огляделся, звонко ответил:
— Ну конечно, запомнил!
Разведчики пошли к дороге не оглядываясь. Павлика неудержимо тянуло за ними, ему казалось, что именно сейчас, как только они выйдут на дорогу, их встретят фрицы, именно в эту минуту он и должен помочь им.
Но если выйти за ними следом, тогда уж непременно увидят вооруженного Павлика и поймут, что дело нечистое. Лучше подождать. Если случится неладное, они подадут голос. Если немцы начнут стрелять, Павлик бросится на защиту, чего бы это ни стоило.
Тихо. Тамара и Толик скрылись. Прошло минут пятнадцать. Павлик облегченно вздохнул и дал команду уходить.
Тамара и Толик в крестьянской одежде— Толик в лаптях, Тамара в длинном ситцевом платье, в платке до самых бровей — шли по дороге.
Сзади затарахтела бричка. Тамара оглянулась. Тощий конь легкой рысью тащил за собой телегу, в которой сидели две пожилые женщины. Когда телега поравнялась с путниками, Тамара помахала рукой, прося остановиться. Женщина натянула вожжи.
— Куда вам?
— До Пригорья не подвезете? Устала я с мальчонкой…
— Садись, чего уж там. Все равно по пути.
Толик резво вскочил на телегу. Тамара уселась на задке. Женщина дернула вожжами, чмокнула, низким голосом протянула: «Но-о, шевели ногами!»— и конь снова пошел легкой рысью. Несколько минут молчали. Тамара не знала, с чего начать разговор. Неизвестно, что это за женщины: здешние, станционные или, может быть, деревенские. Начни выпытывать, заподозрят или, чего доброго, примут за партизанку да напугаются, сгонят с телеги. Женщины долго не могли молчать. Та, что погоняла лошадь, спросила:
— Издалека идете?
— Из Артемовки… Плохо там сейчас, вот я и решила в родные места вернуться. Раньше-то я здесь жила, в Пригорье.
— Земляки, значит, — отозвалась другая женщина. — На станции сейчас полно этой саранчи зеленой. Когда уж уберутся, господи? — Женщина вздохнула.
— Кто его знает, — неопределенно ответила Тамара. — Одни говорят, что немцы плохо обращаются, а другие, наоборот, говорят, хорошо.
Женщины ничего не ответили и молчали до самой станции. Перед шлагбаумом старшая спросила:
— А куда вам на станции-то? На какую улицу-то?
— На Сталинскую.
— Хватилась! Такой улицы уже целый год нету. Бургомистр ее по-другому назвал, забыла как.
— Да ничего, найду, места-то родные, — успокоила ее Тамара, зорко вглядываясь в окружающие станцию строения, жадно запоминая все: переходы через пути, шлагбаумы, стрелки…
У вокзала она поблагодарила женщин и слезла с телеги. Соскочил и Толик. Они пересекли привокзальную площадь, по которой лениво прогуливались немецкие солдаты. Их было много, — вероятно, ждали отправки эшелона.
Без труда нашли бывшую улицу Сталина и номер дома, который указал Павлик в своем письмеце. Во дворе они увидели немолодую голубоглазую женщину, которая выносила из хаты ведро с помоями. Тамара подтолкнула вперед Толика и спросила, не здесь ли живет Мария Семеновна Смирнова. Женщина поставила ведро на землю, и, с тревогой оглядывая пришельцев, ответила, что она и есть Смирнова.
— Мы к вам издалека, — продолжала негромко Тамара. — Привезли вам привет от брата.
— От Павлика? — Женщина всплеснула руками. — Так он же в армии! Больше года ни слуху ни духу. Проходите в хату, проходите!
В комнате хозяйка усадила гостей возле стола, заперла дверь на крючок, торопливо развернула письмо и, присев на старенький диван, стала читать.
Павлик писал, что сейчас пока не может сообщить, где находится, но, главное, жив и здоров. Писал, что эта молодая женщина — его жена, а парнишка — ее родственник. Просил сестру приютить их на несколько дней, покормить и постараться сделать так, чтобы они фрицу на глаза не попались. Насчет того, что Тамара партизанка, Павлик, конечно, и словом не обмолвился.
Мария Семеновна вздохнула, оглядела Тамару. Невестка ей, должно быть, понравилась, потому что женщина улыбнулась ей уже по-родственному.
— Отдыхайте, сейчас обед сготовлю. Чем богаты, тому и рады, — сказала она.
Пока Тамара с Толиком умывались, приводили себя в порядок, Мария Семеновна делилась своими горестями. На станции полным-полно фашистов. Порядки суровые; как стемнеет, лучше носа со двора не показывай, заграбастают и поминай как звали человека! Хватают без разбору: мужчина, женщина, девчонка — всех забирают и, по слухам, отправляют сразу в Германию. А еще хуже немцев — здешний бургомистр, три шкуры дерет, авторитет себе зарабатывает, перед немцами выслуживается.
— Да уж знаем, натерпелись, — со вздохом сказала Тамара. — А выходить нам, да еще ночью, совсем некуда. Так, днем немного можно пройтись, если скучно станет. А лучше всего в хате посидеть, если вам не помешаем. Устали с дороги. Да и впереди путь неблизкий. Отдохнем — и дальше.
Хозяйка усадила гостей, поставила на стол глубокую миску с супом, подала деревянные ложки. Гости принялись за еду. Тамара выложила на стол свои запасы — завернутое в тряпицу сало, несколько комков сахара. Когда «трапеза» подходила к концу, пришел сын Марии Семеновны — Володя, мальчуган лет двенадцати-тринадцати. Увидев незнакомых, мальчик сначала насупился, ушел в другую комнату, но потом понемногу оживился и был очень рад тому, что в доме появился сверстник, с которым запросто можно бегать по городу.
Под вечер Тамара вместе с Марией Семеновной прошлась по улице, мирно переговариваясь о пустяках: где достают сейчас хлеб, как платят немцы тем, кто работает у них в депо, например, или на станции. Осторожно и непринужденно Тамара старалась выведать главное. Если бы кто прислушался к их разговору со стороны, то не услышал бы ничего подозрительного — обычный женский разговор. Испокон веков женщин интересовало все связанное с житьем-бытьем, особенно цены на продукты и зарплата.
После ужина, не зажигая света, легли спать. Утром все проснулись рано, кроме Володи. Мария Семеновна начала мыть полы, а Тамара долго лежала с закрытыми глазами, притворяясь спящей. Как только хозяйка вышла во двор, Тамара подозвала Толика, с нетерпением ожидавшего, когда же они возьмутся за настоящее дело, и сказала:
— Володя проснется, заведи с ним разговор насчет прогулки. Пойдете сначала по улицам, а потом ты спросишь, где у них самое интересное место. Пойдете на станцию. Запомни, сколько пройдет поездов, сколько стоит на путях, что на них погружено, сколько солдат и где выставлены. Да головой особенно не крути по сторонам, чтобы немцы не заметили!
— Будьте спокойны, не первый раз. Еще когда я был в Сергеевке… — начал хвалиться Толик, но его рассказ прервал приход Марии Семеновны.
— Вставайте завтракать. Кашу сварила, немецкого концентрату достала. Трудно с едой сейчас, не дай бог как трудно!
— Мария Семеновна, а можно продать что-нибудь на толкучке? У меня в узелке кое-что припрятано.
— Какая сейчас, прости господи, толкучка? Только выменять можно у спекулянтов. В бараках, за вокзалом, живут двое менял. С немцами связаны, можно сало, шпик выменять или пшеницы, крупы какой-нибудь. Да пока не советую, крайней нужды нет, потом пригодится, — попыталась было отговорить Мария Семеновна, но Тамара, услышав о бараке возле вокзала, загорелась.
— Нет, совестно дармоедами жить, — упрямо продолжала Тамара. — Хоть вы и родня мне приходитесь, но раз у меня есть возможность выменять — давайте выменяем. Знаете, какое время, пожадничаешь, фашисты задаром отберут.
— А я пальто мужа, зимнее, берегу на крайний случай…
Мальчишки, торопливо похлебав супу, побежали на улицу.
— Далеко не бегайте! — наказала Мария Семеновна.
— Ладно!..
И тотчас скрылись.
Мария Семеновна повесила на дверь замок, и женщины пошли. Тамара прижимала локтем небольшой узелок, в котором лежали почти неношеный коверкотовый пиджак и теплый свитер.
Шли они по центральной улице. Тамара особенно не беспокоилась, потому что с ней рядом шла старожилка, которую знали все местные. Если Тамара замечала группу фашистов, непременно пересчитывала и складывала в уме. Все, конечно, не учтешь, но хотя бы минимальное число солдат таким образом можно узнать.
— А тут что, богач какой-нибудь поселился? — спросила Тамара, указывая на большое здание, крытое свежеокрашенным железом.
— Комендатура. И управа ихняя, где бургомистр сидит. А вон там — школа.
— Ребятишки учатся или нет?
— Не до учебы нынче. Немцы разместились. Все шесть классов заняли. Две роты.
— Вы, Мария Семеновна, и в военном деле разбираетесь.
— А что?
— Да вот сказали, что две роты.
— А по мне, что рота, что полк — все равно. Это у нас сосед, инвалид, с финской без ноги вернулся, все по военной привычке считает, где сколько разместилось. Если, говорит, шесть комнат, значит только две роты разместится, и то битком. Хороший человек, жалеет, что ноги нет, говорит, ушел бы к партизанам, чтобы глаза мои на фашистов не глядели.
— А для чего же они такую силу сюда пригнали?
— Станция у нас важная. И до войны была важная. Депо большое, полный ремонт делают. И паровозам и вагонам. Вот потому и армии много тут. А возле водокачки даже две пушки поставили, чтобы воду не отравили или чтобы плотину не взорвали.
Пиджак и свитер сменяли на полпуда ржи и обратно пошли через вокзал, но уже с другой стороны. Тамара внимательно приглядывалась ко всему. Возле самого входа в депо заметила бруствер из мешков с песком. За бруствером виднелись головы солдат. Пересчитала пулеметные ячейки. На вопросы спутницы Тамара отвечала рассеянно, мысленно повторяя цифры, еще и еще раз стараясь восстановить перед глазами общий вид вокзала, депо, дороги.
В хате она сказала хозяйке:
— Сегодня мы тронемся, пожалуй, дальше.
— Не обессудьте, чем богаты, тому и рады. Доведется бывать в Пригорье — заходите обязательно. Теперь родня ведь…
Тамара собрала свои немудреные пожитки. Толик не возвращался. Вот уже скоро вечер, а ребят все нет.
— Куда они могли запропаститься? Может быть, Володя повел его к своим товарищам? — забеспокоилась Тамара. — Если вы знаете, где они живут, я схожу позову. Несмышленые мальчишки, как бы не напроказничали чего.
— Да вы не беспокойтесь, Вовка мой всю станцию знает, не заблудится. Вот только выходить вам будет поздно…
«А вдруг Толик проявил чрезмерное любопытство и уже попал в гестапо? — беспокоилась Тамара. — Эти мальчишки всегда перестараются, из-за липового геройства может рухнуть весь план. Может быть, сейчас его уже бьют в комендатуре, пытают?..»
В этот день так и не пришлось уйти из Пригорья. Ребята вернулись под вечер: Толик с распухшим носом и разбитой губой, а Володя держался рукой за ухо. Оказалось, что ребята попались в руки к немцам. И все по бесшабашности Володи. Он захотел козырнуть перед деревенским Толиком тем, что не боится фашистов. Поравнявшись с двумя солдатами, Володя показал язык и громко рассмеялся. Солдаты, недолго думая, поймали их, надавали оплеух, а потом, посоветовавшись, отвели ребят в комендатуру. Хорошо, что молоденькая переводчица узнала Володю, сказала, что это свой парень, здешний. Толика Володя назвал двоюродным братом, который пришел якобы с матерью из Артемовки и теперь будет жить у них.
Мальчишек, чтобы проучить и нагнать побольше страху, до вечера продержали взаперти. А когда выпустили, они все же успели побывать на станции и осмотрели депо со всех сторон. Толик даже пересчитал, сколько там ремонтируется паровозов и вагонов.
Спать улеглись рано, все так же не зажигая огня.
Утром чуть свет Мария Семеновна собралась выгонять корову на пастбище. Она не хотела будить гостей, думая, что лучше им хорошенько выспаться перед дальней дорогой. Но Тамара не дремала, поднялась сразу же за хозяйкой и сказала, что со двора им лучше уйти вместе, чтобы немцы, чего доброго, не задержали. «Отведут в комендатуру, а потом, пока расхлебают кашу, неделя пройдет. А то еще в Германию отправят…»— оправдывалась она.
Выпили по кружке парного молока с жесткими ржаными лепешками, в которые была примешана лебеда, и пошли. Толик нес узелок на палке, перекинув палку через плечо, как странник. Тамара легонько подгоняла хворостинкой тощую коровенку, а сама из-под платка прищуренными глазами оглядывала каждый двор, где загорожено, где можно укрыться во время боя, где нельзя. И нет ли где-нибудь замаскированного пулеметного гнезда или минометов…
За станцией, в том месте, где поселок стал огибать невысокий холм, Тамара стала прощаться. Они поцеловались с Марией Семеновной. Добрая женщина поцеловала Толика. Глаза ее были тревожными; возможно, она догадывалась о цели прихода нежданной родни, но вслух сказать опасалась.
— Передайте большой привет Павлику, поцелуйте его за меня, если встретитесь…
Тамара и Толик, не оглядываясь, деловым шагом пошли в сторону леса.
Павлик встретил Тамару и Толика в условленном месте. Но, вместо того чтобы снова проделывать долгий путь на базу, он повел их в другую сторону, и к вечеру удивленная Тамара увидела, что почти вся бригада подтянулась к станции Пригорье и все ждут только их возвращения.
Под огромным развесистым деревом разместился штаб. Тамару и Толика провели к Коротченко. Рядом с командиром сидели Лебедев, начальник штаба и командиры батальонов.
— Проходите в середину и рассказывайте, — предложил Тимофей Михайлович.
Тамара коротко рассказала обо всем виденном. Две роты в одноэтажной школе, два дзота с тремя амбразурами возле вокзала, пушки возле водокачки и водохранилища, в депо около сорока паровозов. Эшелоны проходят часто, некоторые останавливаются на несколько дней. Днем сегодня эшелонов не было, — следовательно, на станции размещается сейчас только свой гарнизон.
Командиры начали совещаться. Лебедев разрешил Тамаре и Толику уйти отдохнуть. Придет час, и они вместе с командирами поведут отряд на вокзал— ведь они теперь знакомы с Пригорьем больше других.
Командиры продолжали совещание. Коротченко был озабоченнее обычного, без конца дымил трубкой, говорил сердито, неразборчиво.
Лес безмолвен, партизаны сидят, лежат, дремлют, неподвижны, как будто их здесь нет. Только смутные тени часовых, медленно проходящих между деревьями, напоминают о том, что все это спокойствие видимое и что вот-вот от дерева к дереву прошелестит неслышная партизанекая тревога и нужно будет браться за автомат и прощаться перед боем с товарищами…
— Повторяю задачу. Нападение на станцию производим с четырех сторон. Первый батальон — с востока, второй и третий— с юга, бригада имени Лазо— с запада. На север пошлем роту автоматчиков. Она должна до начала боя взорвать водокачку, вывести из строя паровозы и оборудование депо. Чтобы фашисты не смогли вызвать подкрепление, надо нарушить связь. Группа минеров должна свалить телеграфные столбы на протяжении километра от станции на восток. На западе то же самое проделает другая группа. (Делалось это просто — партизаны привязывали к столбу толовую шашку, поджигали шнур и бежали к следующему столбу. Опять привязывали, поджигали, бежали дальше…)
Темнеют наспех сделанные шалаши, покрытые древесной корой. В них тепло, уютно, дождь не проникает внутрь.
К утру дождь перестал. Партизаны спали до полудня. Когда солнце стало снижаться, началась подготовка к наступлению.
Тамара проснулась от знакомого голоса. Открыла глаза— перед ней стояла Жамал. Они обнялись и расцеловались, как будто не виделись целый год.
— А где же Майя?
— Я ее уже от груди отняла! Отправила на хутор Лузганки к старику Роману. У него хорошая старуха, заботливая, обещала присмотреть. Когда все стали собираться в поход, я не могла остаться на базе. Даже повар Петька пошел. Дали мне автомат. А стрелять я и раньше умела, еще в школе сдавала на значок «Ворошиловский стрелок».
Жамал была возбуждена и тем, что держала в руках оружие, и тем, что вместе со всеми, как равная, будет биться с врагом.
Словно из-под земли появился Павлик. Он разыскивал Тамару.
— Здорово, Жамалка! Где наша дочка?
— Вернемся, тогда скажу.
— Ну тогда пошли к нашему шалашу обедать. Пошли-пошли!
Павлик решительно потянул за собой Тамару, а Жамал отказалась, сказав, что ждет Жилбека, будут обедать вместе.
— А где Жилбек?
— Командир куда-то послал…
Павлик с Тамарой ушли. Жамал осталась одна, присела под деревом, положила автомат на колени. Она задумалась, ей вдруг стало страшно: начнется атака, поднимется стрельба, засвищут пули над головой. Жамал растеряется, а если человек в бою растеряется, его обязательно убьют… А Майя будет смеяться, ничего не понимая… Она все время смеется, рот у нее никогда не закрывается, словно у воробья.
Жилбек вернулся к вечеру. Разведчики были взволнованы, торопливо прошли в штаб. Они привели с собой какую-то бледную, усталую, испуганную женщину.
— Тимофей Михайлович, сегодня часов в двенадцать на станцию прибыл эшелон с нашими девушками. Их гонят в Германию. Эшелон останется здесь на сутки, потому что все пути забиты. А вот эта женщина отпросилась сходить за хлебом для своего вагона и сбежала.
Женщина расплакалась, кончиком засаленного платка стала вытирать изможденное лицо.
— Помогите своим сестрам, угонят проклятые на край света, — сквозь слезы выговаривала она. — У всех глаза распухли от слез, плачут днем и ночью, ждут, что партизаны освободят, а партизан все нет и нет. Говорят, уже и граница близко. А там, говорят, такие лагеря, такие лагеря, что человека живьем в печь загоняют. За неделю измучилась, сил больше нет. Мне девятнадцать лет, я в зеркало боюсь глянуть— как будто сорок исполнилось…
Командиры сверили часы и разошлись по своим отрядам.
Последние минуты тишины. И вот негромко затрещали сучья, то там, то здесь забряцал металл— это стремительный Батырхан от отряда к отряду передавал приказ Коротченко— выходить! В двадцать четыре ноль-ноль без всяких сигналов каждый со своего рубежа начинает атаку. Приказано раньше назначенного времени бой не завязывать, ударить дружно, со всех сторон, сразу дать понять врагу, что он окружен, посеять панику в его рядах.
Жамал шла в отряде Жилбека. Тут же была Тамара, сам Коротченко и шумный суетливый Петька— он ни на шаг не отходил от Тамары, всячески старался доказать свое полное пренебрежение к опасности.
Жамал волновалась, ладони ее потели, автомат казался скользким и непривычно тяжелым. Сердце ее трепетало от страха и в то же время наполнялось романтической надеждой— а вдруг она геройски проявит себя в сегодняшнем бою, вдруг ей повезет и она сделает что-то неслыханное. В чем это геройство будет выражаться, она совсем не представляла, но ей очень хотелось, чтобы после боя сам Коротченко объявил ей благодарность, чтобы партизаны другим рассказывали о ее подвиге и чтобы когда-нибудь Майя тоже об этом услышала. Жамал не думала, что уже сам факт — идти в наступление — это и есть геройство. Она вспомнила поговорку: «Перед женщиной в бою враг склонит голову свою!..»
Последнюю передышку сделали в длинном логу, километрах в двух от станции. Когда поднялись на пригорок, увидели редкие огни станции. Время от времени черное небо медленно бороздили ракеты — фашисты не спали.
Коротченко повел роту Жилбека к школе. Залегли метрах в пятистах от нее, когда отчетливо стали видны здание и неторопливо вышагивающий часовой.
— Петро, возьми двух людей и ползком к школе! Побыстрее, — распорядился Коротченко, поглядывая на часы. — Часового снять тихо!
Петька перекинул через локоть ремень бесшумной винтовки и пополз. Он был горд, что именно ему доверили самое ответственное дело— снять часового. И может быть, из-за этой гордости он недостаточно осторожен, как того требовала обстановка. До часового оставалось метров тридцать. Петька прицелился и нажал спусковой крючок. Часовой мягко, без стона, как в немом кинофильме, повалился на бок. Но тут из-за угла вышел другой часовой, растерянно остановился, глядя на упавшего напарника, потом бросился к нему. Петька, не ожидавший появления второго часового, прицелился и выстрелил. Раненый фриц заорал. И тогда сразу затарахтели партизанские автоматы, и к школе бегом устремилась рота Жилбека. Немцы выскакивали в одном белье из дверей школы, из окон и наугад, вслепую стреляли из автоматов. Застрочил пулемет. Увидев бегущие к школе фигуры, немцы начали вести прицельный огонь.
Партизаны добежали до школы, укрылись за глухой стеной. Петьке удалось швырнуть две гранаты в окно. Раздался взрыв, послышались вопли, все смешалось. Фрицы, отстреливаясь на ходу, отходили к дзоту. Оттуда уже веером брызгали трассирующие пули.
Жамал, задыхаясь, бежала, стараясь не отстать от своих. Вместе со всеми она стреляла, в горячке боя не видя перед собой цели. Но потом, когда остановились возле школы и когда фашисты стали перебегать к дзоту, она стала хладнокровнее посылать пулю за пулей короткими очередями.
Потом раздался грохот, ослепительная вспышка разорвала ночной мрак, задрожала земля, Жамал чуть не выронила автомат, закрыла глаза, заткнула уши пальцами. Через минуту она услышала чей-то восторженно-дикий возглас:
— Держись, Жамал, это Пашка депо взорвал!
…Школа опустела. Фашисты отступили к вокзалу и продолжали отчаянно сопротивляться. Над вокзалом потянулся густой черный дым— горело депо. Третью атаку отбили немцы, засевшие в дзоте самого вокзала. Вражеский пулемет не смолкал ни на минуту. Среди партизан много раненых. Немцы поняли, что окружены, но не сдавались.
Жамал бежала вместе со всеми, вместе со всеми падала на землю, вместе со всеми стреляла. Она не чувствовала себя способной что-то делать самостоятельно в этом грохоте, гуле и крике. Она была частицей отряда, действующего как единое целое. И только когда в одну из перебежек в двух шагах от нее рухнул наземь Петька, Жамал остановилась и бросилась к нему. Петька хрипел, делал какие-то знаки, указывая на грудь, и ни слова не говорил. Жамал обхватила его обеими руками, попыталась поднять, но не смогла даже сдвинуть с места.
— На помощь! — крикнула Жамал. — Сюда! Подбежали двое партизан, подняли Петьку, оттащили в сторонку. Жамал нашарила в сумке перевязочный пакет, начала перетягивать бинтом Петькину широченную грудь. Пуля прошла навылет. Петька продолжал хрипеть, кровь невозможно было остановить.
Приближался рассвет. Фашистов так и не удалось выбить из здания вокзала. Когда Коротченко доложили, что все триста девушек освобождены, он приказал дать отбой. Задача была выполнена— водохранилище взорвано, депо сожжено, пленницы освобождены, две трети немецкого гарнизона уничтожено.
Партизаны спешно отходили в лес, унося с собой раненых. Отличившийся в бою Петька был ранен дважды: одна пуля прошила грудь, другая раздробила голень. Несли его трое. Петька не приходил в себя, только хрипел и пытался что-то бормотать. Вместе с отрядом уходили в лес около трехсот освобожденных от немецкой неволи русских пленниц.
Утро наступило ясное, безоблачное. В лесу стояла поразительная после боя тишина. В ушах партизан все еще гремели выстрелы, слышались команды, русская и немецкая, стучали пулеметы, и не верилось, что в мире существует первозданная лесная тишина.
Остановились в лесу, быстро соорудили лежанки для раненых. Лица у всех почернели. Одежда была изорвана в клочья, подсыхающие лапти сжимали ноги стальным жгутом. Рейд был удачным, но полному торжеству мешали стоны раненых товарищей.
Очнувшись, едва шевеля губами, потрескавшимися и распухшими, Петька попросил, чтобы на минутку позвали Тамару. Она в это время беседовала с освобожденными девушками. Когда ей передали Петькину просьбу, она сразу же вместе с Жамал пришла к нему и не отходила, пока хирург не сделал ему перевязку. Петьке стало как будто легче, он попросил пить. Жамал сорвала с пояса фляжку и, осторожно приподняв голову Петьки, напоила его.
К полудню вернулся Мажит со своей группой. Они блестяще выполнили задание. На обратном пути столкнулись с вражеским отрядом, который спешил на помощь фрицам в Пригорье. Завязалась перестрелка. Партизаны ушли в лес без потерь, не было ни одного раненого.
— Спасибо, джигит, — поблагодарил Коротченко Мажита, — и дело сделал, и людей сохранил, молодец.
За окном шумел ветер, звучно трепетала листва тополей, тонко подвывали провода, и от этого в сумрачном большом кабинете было тоскливо и жутковато. Подполковник Ранкенау ходил из угла в угол и время от времени привычным движением доставал из нагрудного кармана большие серебряные часы — подарок матери.
Года два тому назад, когда Ранкенау был во Франции, его шеф, любивший пофилософствовать за бутылкой коньяка, не раз говорил: «Одиночество, мой друг, пагубно влияет на работника гестапо. Лезут в голову дурные мысли. И если нет с тобой арестованного или подчиненного, возьми себе в компанию бутылку коньяка!..»
Да, одиночество действительно пагубно. Лезет в голову всякая чертовщина. О жизни и смерти. О доме, о детях, о последних посылках жене. Что бы еще ей такое пикантное отослать в память о дикой Белоруссии?
Налетел порыв ветра, что-то с тяжелым стуком упало за окном. Подполковник вздрогнул и выругался. Всякий стук, всякое неожиданное движение, паровозный гудок — все напоминало ему о партизанах. Ранкенау в раздражении сел на диван, иронически скривил губы. «Домой надо отослать веревку, на которой меня повесят партизаны!.. Тогда уж мне не нужны будут ни чины, ни ордена, ни благодарности фюрера…»
Услышав стук в дверь, Ранкенау опять вздрогнул. «Нет уж, прежде чем найдут для меня веревку, я повешу не один десяток из этой сволочи!»
Ранкенау решительно поднялся, прошел к столу, на ходу одергивая мундир, сел и только потом ответил на стук:
— Войдите!
В дверях появился немолодой, лет пятидесяти, мужчина в форме полицая.
— Я Хомутов, господин подполковник, начальник полицейского участка в деревне Епищево. Вы меня вызывали?
Ранкенау пригласил переводчика, жестом указал на стул.
Хомутов, не отрывая взгляда от начальника гестапо, сел, положил руки на колени ладонями вниз и от этого стал похож на умеющую служить собаку. На переводчика Хомутов не смотрел, сидел к нему боком, выслушивал вопрос и отвечал, продолжая преданно глядеть в глаза Ранкенау.
— Как ведут себя ваши полицаи, господин Хомутов, можно ли им доверять? — начал подполковник со своего обычного вопроса.
— Если вы доверяете мне, значит, можно доверять и моим подчиненным.
— Будем надеяться, что вы, человек опытный, не станете иметь дело с предателями, которым лишь бы набить брюхо, а потом сбежать к партизанам. Таких у вас нет?
— Никак нет, господин подполковник.
— Я забыл, господин Хомутов, вы уроженец здешних мест или приезжий?
Каждый, кто, не щадя живота своего, будь то человек или собака, служит кому-то, нуждается в поощрении. И когда вместо поощрения он видит недоверие, это огорчает и злит. Выслушав переводчика, Хомутов насупился и сказал, что родился в Епищеве. Деревня эта когда-то принадлежала его деду. В годы коллективизации раскулаченный Хомутов был сослан, но из ссылки бежал и вплоть до самой войны работал в разных местах Украины. И только десять месяцев тому назад приехал в родную деревню. Здесь его встретил ныне покойный Дурнов и приютил как родного…
— Если вы мне не верите, — пробурчал обиженный полицай, — спросите любого. Хомутова здесь все знают, от мала до велика.
— Успокойтесь, господин Хомутов, мы вам верим. Вы честно служите нашему фюреру. Вот поэтому я и вызвал вас к себе. Партизанских бандитов вы ненавидите так же, как и я, так же, как и всякий порядочный человек. Правильно?
Хомутов кивнул.
— Мы хотим поручить вам одно весьма важное дело. Хомутов испуганно поморгал — если это дело связано с партизанами, не лучше ли сразу упасть в ноги и отказаться?
— Вы будете согласны выполнить задание нашего командования?
— Я всегда готов выполнить задание, господии подполковник.
Ранкенау послышалась неуверенность в голосе полицая. Он побарабанил пальцами по столу, помедлил.
— Мы решили поручить это дело именно вам, как наиболее смелому и находчивому человеку… Впрочем, разговор у нас будет долгий, давайте продолжим его за шнапсом.
Ранкенау улыбнулся, подмигнул Хомутову, достал из сейфа бутылку водки и какие-то тарелочки. Выпили по первой — за здоровье фюрера, а по второй — за свое здоровье.
— Господин Хомутов, я знаю, что вы не болтун, умеете держать язык за зубами. В наших условиях это особенно важно.
— Могила, господин подполковник. Если хотите — на кресте поклянусь!
— В таком случае послушайте, что я вам скажу. Любой ценой вы должны доставить мне партизанских заложников. На хуторе Лузганки, по сведениям, живет старик Роман Анодин. С двумя старшими сыновьями он ушел к партизанам. Его старуха осталась на хуторе. Сейчас у старухи на руках маленькая девочка — дочь командира крупной партизанской роты. Мать этой девочки также воюет в отряде. Вы должны доставить в город и старуху и девочку. Тогда в наших руках будут и Роман с сыновьями, и родители девочки. Заложниц мы упрячем в тюрьму и начнем диктовать свои условия партизанам. Никуда они не денутся, придут к нам как миленькие!
— Господин подполковник, если они оставили партизанскую дочь в Лузганках, то обязательно будут охранять ее. Я не боюсь… но у них сейчас много оружия и людей… А у нас… Если бы регулярные войска…
— На поимку какой-то паршивой старухи с младенцем вы требуете регулярные войска! Позор! Вы должны захватить старуху не позднее завтрашнего дня. Мне известно, что партизаны после налета на станцию Пригорье еще не вернулись на базу. Значит, вы должны захватить заложниц до их возвращения. Никто вам не будет чинить препятствий, если, повторяю, вы всё успеете сделать до появления партизан.
— Хорошо, господин подполковник, я отправляюсь немедленно.
Стакан шнапса, отсутствие партизан в Лузганках и возможность отличиться перед гестапо приободрили Хомутова.
Прискакав в Епищево, он по тревоге собрал полицаев (их набралось около сотни) и немедля повел их на хутор. Помня строгий наказ Ранкенау: никому ни слова о заложниках, Хомутов ни с кем из полицаев не поделился планами. Но, чтобы полицаи поняли необходимость такой спешки, он объявил, что партизан возле хутора нет и что до их прихода надо успеть кое-что забрать у жителей. Кстати сказать, Лузганки еще не подвергались такому разграблению, как другие деревни и хутора. Значит там было чем поживиться.
Недалеко от хутора, в лесочке, Хомутов оставил десятка два конных полицаев на случай поспешного отступления.
К хутору приближались осторожно, выслали вперед разведчиков. Те скоро вернулись — партизан, как и следовало ожидать, не было.
У крайней избы Хомутов оставил двух полицаев с пулеметом, остальным приказал поскорее выгнать на улицу всех, кто еще остался на хуторе.
Полицаи ринулись выполнять приказание с помощью пинков и прикладов. Сам Хомутов, перекинув автомат за спину, носился из избы в избу с плетью в руках. Какая-то больная женщина, которая не могла двигаться, под плеткой сказала, где живет старуха Романа Анодина. Хомутов со своим ближайшим помощником Зубарем, молодым и толстым силачом, который свободно крестился двухпудовой гирей, выгнал старуху из избы. На руках ее плакала смуглая девочка.
— А-а, партизанское отродье, попалась! — прошипел Хомутов.
— Шкура продажная, — спокойно ответила женщина, тщетно пытаясь убаюкать плачущего ребенка. — Подожди, вот доберутся до тебя сыны мои, повиснешь вниз башкой.
Хомутов стеганул ее плетью.
Задание было выполнено, но только отчасти, теперь надо было еще доставить старуху и ребенка в город. Полицаи разделились надвое — одни сгоняли жителей, орудуя прикладами, а другие вытаскивали из домов все, что попадалось под руку, и грузили на телегу. Женщины голосили, выкрикивали проклятия.
— Молчать! — орал Хомутов. — Не то спалим дотла все ваши хаты! Партизанам помогать вздумали! Ихних щенков укрывать! Все равно найдем, хоть из-под земли! Вот ты, ты и ты! — Хомутов указал на нескольких женщин с детьми на руках. — Пойдете с нами в город. Остальные по домам! Тронулись!
И вдруг грянул залп, застучали автоматы.
— Партизаны-ы! — заорал Зубарь, но его голос потонул в грохоте выстрелов, и только по искаженным ужасом лицам полицаев Хомутов понял — да, партизаны!..
— Зубарь, прикрывай меня! — заорал Хомутов помощнику. — Догонят — шкуру спущу, повешу!
Хомутов схватил Майю па руки и, по-волчьи озираясь, ринулся за ближайшую хату, пинками подгоняя старуху Романа Анодина.
Первым заметил полицаев Алимбай Тлеулин. Полицаи шли колонной, как солдаты, выставив по бокам дозорных. Партизанские разведчики поняли, что те держат путь на хутор Лузганки. Алимбай поскакал в штаб. Отряд только проснулся, вид у всех усталый после вчерашней схватки. Коротченко срочно собрал совещание. Никто не знал, с какой целью идут полицаи на хутор, но все понимали, что идут они туда неспроста.
Жамал, чувствуя неладное, не находила себе места. Она готова была одна броситься на полицаев, чтобы защитить своего ребенка. Тамара не отходила от нее ни на шаг, утешала: «Жена Романа неглупая женщина, она не полезет в самое пекло с ребенком на руках. Знает, как спастись от полицаев, не в первый раз ей скрываться. Отсидится где-нибудь в погребе, а тут как раз и мы подоспеем…»
Коротченко, решив отрезать пути отступления полицаям, послал автоматчиков Зарецкого на дорогу к речке Воронец, а роту Гриши Галдина — на дорогу, соединяющую Деньгубовку и Ходынки. Таким образом, полицаям оставался один путь — в лес. А в лесу их должны были встретить основные силы отряда.
Окружив хутор, партизаны дали первый залп в воздух. Прямой огонь мог попасть в кого-нибудь из хуторян. Полицаи бросились кто куда. Прикрывая детей подолами юбок, как клушки, засеменили к хатам женщины. Замешательство среди полицаев длилось недолго. Попрятавшись за избами, они открыли ответный огонь. Заработал поставленный на всякий случай пулемет у крайней избы. Партизаны короткими перебежками и ползком начали сжимать кольцо. Густо засвистели пули — полицаи не жалели патронов. Партизаны отвечали прицельно, осторожно, чтобы не подстрелить жителей.
Вскоре возле пулеметчика собралось основное ядро полицаев. Они подбадривали себя криками и не думали сдаваться. Пулемет изрыгал пули безостановочно, — партизаны не могли поднять головы.
Коротченко приказал зря не рисковать и послал в обход отделение Павлика.
Жамал кусала руки от бессилья. Пулемет все строчил, и партизаны не могли подняться. И только когда Павлик подобрался к самому гнезду с тыла, по руслу ручья, и почти в упор расстрелял полицаев, пулемет смолк.
Пока подтягивались партизанские группы с юга и с востока, Павлик забежал в ближайшую хату.
— Где старуха Анодина? Девочка жива?
Спрятавшаяся от пуль женщина с двумя детьми ответила, что жену Романа погнал с собой начальник полицаев — Хомутов.
После того как смолк пулемет, полицаи, беспорядочно отстреливаясь, поодиночке, по-змеиному извиваясь на огородах, в картофельной ботве, старались просочиться, проползти сквозь партизанское кольцо, которое сжималось все теснее. Немногим удалось уйти. Остатки предателей были собраны на том же месте, где час назад стояли хуторяне со слезами на глазах. Пока полицаев связывали, Коротченко приказал трем партизанским группам во что бы то ни стало настичь Хомутова. Весь отряд сразу узнал, что полицейский начальник увел с собой старуху Анодина с Майей. Лебедев догадался, для какой цели устроено похищение дочери партизанского командира.
Первой напала на след Хомутова группа, в которой были Павлик, Мажит, Батырхан и еще несколько партизан. Группа небольшая, но самая резвая — все на лошадях.
Когда всадники остановились возле березняка, Павлик отчетливо услышал детский плач. Всадники натянули поводья, привстали в седлах, прислушиваясь. Через минуту снова послышался приглушенный, сдавленный детский вскрик.
— Поторопитесь, ребята! — Павлик пришпорил коня, решив напрямик, через заросли, пробраться на крик. Неожиданно конь Павлика шарахнулся в сторону и испуганно захрапел, поводя ушами. В кустах послышался треск сучьев. Павлик вскинул автомат.
— Выходи, стрелять буду!
— Не надо стрелять, не надо! — послышался женский голос, и перед партизанами появилась немолодая женщина в разодранном платье.
— Откуда ты, тетка?
— С хутора.
— Что здесь делаешь?
— Полицаи гнали нас, гнали, а потом бросили. Услышали, что вы гонитесь, — бросили. Ох, господи, всю спину исполосовали.
— В какую сторону они подались?
— К дороге.
— А девочка маленькая у них?
— И девочку и старуху Романа положили поперек седла, как баранов. А рты им платком позатыкали, чтобы крику не было слышно.
— Сколько полицаев?
— Человек пять или шесть…
— Быстрей, ребята. Задушат, сволочи, нашу дочку!
Партизаны поскакали по мелколесью во весь опор. У развилки остановились. Батырхан спешился, пригнувшись к земле, стал всматриваться в следы конских копыт.
— Ничего не понимаю, — наконец проговорил он. — Неужели они повернули вправо?
Справа темнел дремучий лес. Как могли отважиться полицаи скакать именно в лес, где их непременно должны были встретить партизаны? Вероятно, надеялись запутать следы. Хомутов — старый волк, знает эти места.
Проскакав примерно полкилометра, заметили у обочины лежавшую ничком женщину. Голова ее была непокрыта, на обнаженной спине виднелась кровавая полоса. Павлик и Батырхан, спешившись, подбежали к ней, приподняли. Женщина еле дышала. Потрескавшимися губами она чуть слышно ответила, что она и есть жена Романа Елена Павловна, и что Майю Хомутов увез дальше.
Возле старухи остались двое партизан, чтобы перевязать женщину и отвезти на хутор. Остальные поскакали дальше.
Неожиданно впереди послышались выстрелы.
— Это наши! — обрадовался Павлик. — Тут где-то Гриша Галдин должен быть со своими ребятами.
Впереди, не переставая, гремели автоматные очереди. Видимо, полицаи нарвались на партизан и теперь отчаянно отстреливаются.
Партизаны мчались на выстрелы, не разбирая дороги. Павлик скакал впереди, до боли в пальцах сжимая автомат. «Ах, сволочи, — повторял он, зло стискивая зубы. — Ах, гады, зачем вы ребенка мучаете? Куда вы его везете, сволочи?» Павлик не остановился и тогда, когда вокруг засвистели пули.
— Павлик, справа! — неожиданно раздался тревожный голос Мажита.
Павлик оглянулся и увидел, что за деревьями, пригнувшись, бежит полицай и прижимает обеими руками к себе какой-то сверток.
«Майя!»— догадался Павлик и крикнул своим:
— Не стрелять!
Полицай, услышав команду, затравленно пометался из стороны в сторону, бросил безмолвный сверток в траву и опять побежал.
Но в то же мгновение Павлик выпустил по нему длинную очередь из автомата. Полицай свалился.
Майя была жива. Она больше не могла кричать, только беззвучно раскрывала посиневшие губы.
Среди полицаев Хомутова не оказалось — сбежал.
…А в это время Хомутов лежал в кустах, уткнувшись лицом в землю, ни жив ни мертв. Когда стихли партизанские выстрелы и когда прошел животный страх за себя, начал размышлять: «Задание гестапо не выполнено… Какую-то паршивую старуху с ребенком не мог доставить… Что теперь скажет подполковник? Повел на хутор сотню отборных полицаев— и всех положил. Осталось пять-шесть человек… А ведь Ранкенау может и меня посчитать шпионом, скажет, специально Хомутов угробил полицаев и старуху с девчонкой упустил… К партизанам идти с повинной поздно — не простят… И к партизанам нельзя, и в гестапо нельзя… Неужто расстреляют?..»
Рядом сопели полицаи. Чуть слышно шевелились, не спали. Он прислушался. «Может, рвануть одному куда-нибудь на Кубань, в Крым?..» Хомутов вздохнул. Как убежишь от своего дома, прирос всей душой к хозяйству, невозможно расстаться. А там, на новом месте, заново начинай строить, хозяйством обзаводиться…
Один из полицаев приглушенно позвал Хомутова.
— Молчи! — огрызнулся Хомутов. Сейчас он ненавидел этих ублюдков, которые, как бараны, подставляют лбы под пули. «Быдло. Что им ни скажи — все выполнят. Шпана, отребье, за себя постоять не могут. Надо было отказаться, не ходить в Лузганки. Послали бы туда регулярные войска, а то сколько полегло полицейских. Сотня! Сколько реву будет в Епищеве… Подполковник, гестаповец проклятый, что он мне завтра скажет?..»
Хомутов повернулся на спину и даже замычал от досады и злости.
«Скажу, что по дороге старуха умерла, а девчонку шальная пуля прошила… Бой, скажу, был горячий. Во славу фюрера, скажу, полегло сто верных полицаев… А он скажет, раз этих не доставил, тащи других заложников… Ага, других… Не-е-ет, ничего у тебя не выйдет! Хомутова ты голыми руками не возьмешь, не возьмешь…» Выход нашелся неожиданно.
Хомутов поднялся, ощупал себя, все еще не веря, что не задет ни одной пулей, и позвал:
— Пошли, господа полицаи, дело есть!
На другой день в кабинет Ранкенау вошел бодрый, подтянутый Хомутов.
— Господин подполковник, ваше задание выполнено! К сожалению, партизаны успели дойти до хутора раньше, чем мы предполагали, господин подполковник. Они окружили Лузганки как раз в то время, когда мы арестовали женщин и нужных нам детей. Убито около ста верных полицаев в неравной стычке с бандитами. Но ваше приказание все равно выполнили, господин подполковник.
Ранкенау встал и печально склонил голову, делая вид, что ему жаль погибших.
— На то и война, господин Хомутов, — наконец со вздохом проговорил он. — Без жертв не обойтись. Но все эти жертвы, господин Хомутов, во имя нашего будущего! Объявляю вам благодарность! Сегодня же вы получите от командования сумму, которая была вам обещана.
— Служу не только за деньги, но и от души! — отчеканил Хомутов.
— Спасибо. Введите задержанных.
Полицаи втолкнули в кабинет немолодую женщину с ребенком на руках. Увидев перед собой немецкого начальника, женщина заголосила:
— За что они меня поймали, господин начальник? Изверги! В чем я виновата? Тряпкой рот заткнули, связали, как скотину.
Ранкенау с любезной улыбкой попросил женщину не волноваться, пожурил Хомутова: «Ну зачем же вы издеваетесь над беззащитной женщиной? Она, может быть, и не виновата, что ее муж ушел в партизаны».
— Никаких партизан я не знаю! — продолжала кричать женщина. — Муж погиб еще в прошлом году. Изверги, детей не жалеют!
— Вы будете утверждать, что это ваш собственный ребенок?.. — спросил Ранкенау.
Женщина несколько мгновений ошеломленно молчала, не зная, как понимать его шутку.
— Ну, если вы не намерены признаваться, придется вам до завтра подумать в одиночестве.
И Ранкенау приказал отвести женщину в тюрьму, а ребенка оставить здесь.
Несчастную жертву выволокли из кабинета.
На третий день после невыносимых пыток истерзанная женщина стала «давать показания»:
— В лесу пятнадцать тысяч партизан. У них есть пушки, пулеметы и танки. Старик Роман ушел в партизаны… Пишите, пусть возвращается ко мне…
Ранкенау оглядел женщину. Платье на ее плечах было изорвано, виднелись кровоподтеки на руках, женщина была растрепана, под глазом темнел багровый синяк.
Подполковник велел немедленно привести ее в порядок, переодеть и постараться сфотографировать ее вместе с ребенком. Приказал добиться, чтобы хотя бы на одну сотую долю секунды она смогла улыбнуться перед объективом.
Когда женщину увели, Ранкенау вызвал помощника и приказал срочно составить воззвание к партизанам. Воззвание, вместе с фотографией задержанных и письмом жены к старику Роману и командиру Акадилову, отцу девочки, срочно отпечатать в типографии.
— Завтра в восемь ноль-ноль отправить самолет с листовками в расположение партизанского лагеря.
Подполковник сообщил помощнику координаты.
Повара в лагере поднимались раньше всех. Разводили костры под черными закопченными котлами. Начинали готовить завтрак.
Неожиданно утреннюю тишину нарушил гул мотора. Это мог быть только враг, о прибытии советского самолета обязательно сообщали шифровкой с Большой земли. Услышав зловещий гул, повара начали торопливо тушить костры, разгонять дым. Им помогали только что вернувшиеся из ночного похода разведчики. Но самолет уже заметил расположение лагеря, сделал круг и сбросил листовки. Они опускались долго, медленно и густо кружась в воздухе. Партизаны вскочили, сон как рукой сняло, появление фашистского самолета не предвещало ничего хорошего. К счастью, на этот раз обошлось все благополучно. Вражеский пилот покружил над лагерем и, убедившись, что листовки попали в руки партизан, улетел. Обычно, обнаружив лагерь, фрицы начинали бомбить его.
«Лесные бандиты! — говорилось в листовке. — Ваш конец близок. Войска Великой Германии громят Красную Армию на всех фронтах. Выход у вас один — сдаться. Если вы добровольно сложите оружие, вам будут созданы все условия для хорошей жизни. Немецкому командованию известно, что партизаны сейчас голодают, их косят болезни, они стали похожими на диких зверей. Посмотрите на эту фотографию. На ней снята жена партизана Анодина, Елена Павловна, добровольно сдавшаяся немцам. На руках у нее дочь командира партизанской роты Акадилова. Перед ними на столе вы видите вкусный обед, одеты они во все чистое. Елена Павловна обращается к своему мужу со словами: «Брось, Роман, мотаться по лесу на старости лет. Иди к нам, не верь, что они убивают. Мы живем очень хорошо, никто нас пальцем не тронул. Если Акадилову не жалко оставлять свою родную дочь, то он должен прийти к немецкому командованию с повинной. Ему будет предоставлена возможность растить и воспитывать своего единственного ребенка…»
Эта новость была настолько неожиданной, что весь лагерь собрался возле палатки, где жили Акадиловы. Жамал стояла рядом с Жилбеком, тут же была Тамара с Майей на руках и сам Роман с Еленой Павловной. Майя терла сонные глазенки, недовольная тем, что ее разбудили не вовремя, и, конечно, ничего не подозревала о содержании листовки. Сначала все посмеялись над фашистским враньем, а потом призадумались — либо неизвестная женщина выдала себя за партизанскую жену корысти ради, либо гестапо заставило ее это сделать под пытками.
На середину круга вышел Павлик Смирнов и сказал, что удравший из Лузганков Хомутов с пятью полицаями арестовал на хуторе неподалеку от Епищева какую-то женщину с ребенком и увез ее в город. Теперь о ней ни слуху ни духу. Наверное, это и есть та самая женщина. Сначала ее сфотографировали, а потом застрелили…
Коротченко приказал всем срочно подготовиться к переходу — надо было переменить место стоянки. Если фашисты засекли месторасположение лагеря, значит, прилетят бомбить, а потом вышлют карательный отряд. Соберут отовсюду фашистов и полицаев, чтобы отомстить за ту сотню, которая перебита в бою в Лузганках.
Наспех позавтракав, бригада снялась с места. В догорающие костры подкинули свежих дров, чтобы они гуще дымили и больше привлекали внимание фашистских летчиков.
Переход был утомительным. Остановились километрах в пятнадцати от прежней стоянки. К вечеру послышался гул нескольких самолетов и началась бомбежка старой базы. Бомбардировщики кружили над дымом костров и сбрасывали смертоносный груз. Валились деревья, разлетались в стороны дымящие головешки. Самолеты заходили снова и снова, стараясь смешать с землей партизанское становище. А вечером, наверное, подполковник Ранкенау послал очередную сводку о полном уничтожении лесных бандитов в таком-то месте вверенного ему района.
…Через два дня, направляясь ранним утром на службу, попыхивая сигаретой после крепкого кофе, подполковник Ранкенау обратил внимание на светлый листок, приклеенный к телеграфному столбу. Не увидев сверху обычных крыльев со свастикой, подполковник приблизился к столбу и узнал партизанскую листовку. С остервенением сорвав ее, он заторопился в комендатуру. Всюду: на столбах, на заборах, на стенках домов — белели те же самые листовки. Ранкенау померещилось, что сейчас он не в городе, в котором он полноправный властелин и хозяин, а в партизанском лесу, и что на улице стоят не телеграфные столбы, а сосны, из-за которых торчат дула партизанских автоматов. Ворвавшись в комендатуру, запыхавшийся гестаповец немедленно вызвал переводчика.
В листовке говорилось о том, что история с перебежкой партизанской семьи — сплошное вранье! Жена Романа Анодина находится в партизанском отряде, так же как и дочь командира партизанской роты Акадилова.
Подполковник негодовал. Майор Дитер фон Гаген был удивлен не меньше начальника гестапо. Поначалу, когда майор пробежал глазами измятый листок, он высказался, что это обычный партизанский трюк: навести тень на ясный день. Просто-напросто они соврали, и точка.
— Эти бандиты не врут! — воскликнул Ранкенау. — И, к сожалению, мы не раз убеждались в этом, господин майор.
— Господин подполковник, мы с вами квиты в таком случае, — невозмутимо продолжал Дитер фон Гаген, легонько касаясь ладонью напомаженных белокурых волос. — Если я когда-то доверился бургомистру, то вы доверились Хомутову. Но если бургомистр был принципиальный враг, действовал по убеждению, то Хомутов просто-напросто дерьмо. Испугался партизан и не смог выполнить вашего задания как следует. Похитил первую попавшуюся деревенскую бабу и привез ее нам. Но для этого можно было бы не ставить под партизанские пули целую роту полицаев!.. А вы, господин подполковник, еще удивлялись мужеству этой бабы, которая не могла ничего сказать ни про Романа, ни про то, как к ней попала чужая девочка. Значит, девочка действительно была ее дочерью — и только. Так что поздравить вас с очередным крестом я, видимо, смогу не скоро.
Майор был спокоен, но в его спокойствии крылось торжество, и это особенно бесило гестаповца. Если бы не большие связи Дитера фон Гагена, Ранкенау давно бы донес на самолюбивого майора куда следует, тому бы пришлось нарушить белокурый пробор и покормить вшей в окопах.
Глядя в стол и припечатывая каждое слово кулаком по столу, Ранкенау сухо проговорил:
— Хомутов получит по заслугам. Начальству пока не известно о нашей ошибке. Прежде всего надо немедленно содрать все листовки. Для этого выделить отделение солдат. Сами партизаны не могли расклеивать листовки, им непременно кто-то помогал из городского населения. Следовательно, необходимо найти коммунистов. Хотя бы одного-двух, а потом вытащим и всю цепочку. Хомутова немедленно арестовать, допросить, наказать. Следствие будем вести вдвоем, чтобы не было лишних глаз и языков. Совершенно секретно! Всех солдат, которые патрулировали этой ночью по городу, отправить на фронт.
Дня через три в округе стало известно, что начальник полицейского участка Хомутов расстрелян по указу немецкого командования за помощь красным бандитам.
— Собаке собачья смерть! — сказали партизаны.
Фашистские карательные отряды сожгли все деревни и хутора вблизи партизанской базы. Ветер развевал серый пепел, одичало выл в печных обгорелых трубах. Люди бежали в лес, вырыли там землянки, забились в них, как кроты. Ничего, кроме ненужных труб, не осталось от жилищ, построенных дедами и прадедами, от жилищ, которые миновали все войны столетия и не миновали жестокости фашистов.
Люди голодали, не было хлеба, ни тем более мяса.
Начали голодать и партизаны. Положение с каждым днем становилось все хуже и хуже. Третью неделю партизаны не видели хлеба, доедали пареную рожь. Коротченко отдал приказ забивать партизанских коней и выдавать мясо строго по норме: не больше двухсот граммов на человека. А потом и того меньше.
А тут еще фашисты засекли месторасположение, и над партизанским становищем закружили два самолета и начали бомбить. Грохот взрывов тысячекратным эхом отдавался в лесу. Послышались стоны раненых, крики разбегающихся в укрытие партизан. А самолеты заходили снова и снова и сбрасывали наводящие ужас своим жутким воем черные бомбы. Отбомбившись, самолеты спокойно ушли на запад.
В лесу наступила мертвая тишина. Оглохшие от взрывов партизаны стали собираться возле штаба. Лагерь трудно было узнать. Поляна изрыта взрывами, то там, то здесь чернели сваленные деревья, протягивали свои безмолвные, судорожно сведенные корни. Как будто страшная черная оспа прошла по лицу земли, над которой беспомощно склонились белые, обнаженные, израненные ветви сосен.
Партизаны начали рыть могилы для убитых при бомбежке. Раненых перенесли в лесок возле хутора Мамаевка, неподалеку от лагеря. Аркадий Винницкий связался в Большой землей, — обещали к ночи выслать самолет и забрать тяжелораненых.
В двадцать два ноль-ноль самолет опустился в условленном месте. Погрузили раненых. Самолет едва-едва успел подняться, как начался артиллерийский обстрел поляны. Снаряды один за другим, словно стая хищников, с остервенением вгрызались в землю и в пять минут измолотили ровную, как стол, поляну.
Хотели было на этот раз отправить Майю на Большую землю, но Жилбек в тот вечер ушел в разведку, без него не решились распорядиться судьбой партизанской дочери, да к тому же помешала суматоха спешки.
После бомбежки, особенно после обстрела, партизаны приуныли. Чувствовалось, что фашисты начали планомерную операцию по уничтожению бригады.
В штабе бригады было решено выставить заслоны вокруг лагеря. Первым ушел батальон Зарецкого в район деревни Славяновка. Второй пошла рота Акадилова к деревне Каменец. Начали рыть окопы, готовиться к обороне.
Однажды небольшой отряд гитлеровцев наткнулся на роту Жилбека и после короткой перестрелки отступил. Фашисты не успели подобрать своих раненых, и один из них, взятый в плен, признался, что на уничтожение Клетнянской бригады направлены значительные силы.
На другой день, получив подкрепление, отряд фашистов снова ударил по роте Жилбека. Партизанам пришлось отступить. Со стороны Славяновки разведчики принесли тоже неутешительную весть — на батальон Зарецкого движется несметное количество гитлеровцев.
Штаб решил перебросить роту Акадилова в квадрат четыреста, на помощь Зарецкому, и дать фашистам отпор общими силами.
Перед рассветом вся бригада вышла на помощь Зарецкому, в район Славяновки. Лил дождь, по-осеннему холодный, бесконечный, сумрачный, как будто само небо, сломленное невзгодами войны, продырявилось. Одежда промокла, шапки, кепки, пилотки прилипали к головам. Майя плакала, ее разбудили сегодня рано и несли поочередно на руках.
Батальон Зарецкого укрепился возле Славяновки у подножия широкого холма. Установили хорошо защищенные пулеметные гнезда. Разведчики следили за каждым шагом фашистов. Уже вся бригада знала, что к Славяновке идут две отборные роты СС. Такие бьются свирепо, вооружены до зубов.
Шли эсэсовцы осторожно, высылали вперед дозорных, но с партизанской тактикой мало были знакомы.
Партизаны пропустили по дороге дозорных и открыли огонь, когда подошли основные силы. Эсэсовцы начали отстреливаться.
Алимбай с тремя товарищами пробрался по густому кустарнику в тыл фашистского пулеметчика и уничтожил расчет. Пулемет смолк. Фашисты, потеряв в неожиданной стычке около двадцати солдат, отступили, но ненадолго. Дождавшись подкрепления, эсэсовцы снова открыли ожесточенный огонь из нескольких пулеметов. Видя явное численное превосходство гитлеровцев, Коротченко приказал отступить. Когда Алимбаю отдали приказ, он потащил трофейный пулемет за собой. Пулемет был тяжелый, станковый, Алимбай бежал медленно. Град пуль свистел вокруг него. И вдруг, схватившись за грудь, он упал. Бежавшие рядом партизаны приостановились, подняли на руки разведчика и понесли. Пулемет подхватил Павлик Смирнов. Услышав крик: «Алимбай убит!», Павлик остановился, лег за пулемет и начал поливать гитлеровцев огнем, приговаривая: «Это вам, гады, за Алимбая!»
Бой длился до темноты. Превосходящий в силе противник напирал все решительней, все ожесточенней. Фашисты то залегали под пулями партизан, то снова поднимались и шли в атаку. Отстреливаясь, бригада уходила в глубь леса. В сумерках фашисты пытались окружить бригаду. Партизаны поспешно отошли, а прикрывать отход выставили роту Жилбека. Вместе с Жилбеком сражалась Жамал, тут же были и Павлик с Тамарой.
Положение ухудшалось с каждой минутой. Несмотря на наступление темноты, фашисты продолжали теснить партизан, надеявшихся на ночную передышку. Коротченко передал приказ отходить всем ротам на базу для соединения с хозяйственной ротой.
Опять начался дождь. Грязь хлюпала под ногами, мокрая одежда стесняла движения. Партизаны шли голодные, за весь день не было во рту ни крошки.
К полуночи гитлеровцы отказались от преследования в ночной глухомани.
Когда затихли выстрелы, Тимофей Михайлович собрал бригаду. Он говорил о том, что трудный дневной бой показал силы фашистов — их много, они отлично вооружены, они сыты и в любую минуту могут вызвать подкрепление. Теперешняя задача партизан — как можно дальше оторваться от гитлеровцев. Уйти из насиженных, обжитых мест в лесные дебри. И там набрать силы для продолжения борьбы. В округе сожжены деревни, население голодает. Сейчас трудно сказать, сколько дней придется отступать бригаде. И по причине этой неизвестности необходимо еще больше экономить съестные припасы. Норму конины урезать наполовину: выдавать одну лошадиную тушу на две роты в день.
Собрав на базе все, что можно было забрать, бригада двинулась дальше. Но далеко уйти не пришлось — наутро их снова настигли гитлеровцы и снова завязался бой. С каждым часом становилось яснее, что фашисты, создав вокруг леса огромное кольцо, сжимают его все теснее и теснее.
Партизанский штаб недоумевал: откуда гитлеровцы с такой точностью узнают месторасположение бригады? Нет ли в отряде вражеского лазутчика? Подозрительных фактов накопилось уже немало: бомбежка лагеря, затем артиллерийский обстрел поляны, на которой приземлился самолет с Большой земли, затем, наконец, ожесточенное преследование. Ночью оторвались, а днем враг снова знал буквально каждый партизанский шаг.
Коротченко и Лебедев долго беседовали. Шпионом, лазутчиком мог оказаться какой-нибудь перебежавший полицай. Как его обнаружить?
Шила в мешке не утаишь. Предположение штаба о том, что в бригаде появился шпион, стало известно всем. Да, впрочем, партизаны и сами прекрасно понимали, что кто-то из своих наводит фашистов на цель.
Начались предположения, слежка за всеми, вызывавшими хоть какое-нибудь подозрение, особенно за бывшими полицаями.
К Коротченко пришла Жамал и поделилась своими наблюдениями: маленький курчавый гармонист из их взвода, тот самый, что принес в отряд гармошку с малиновыми мехами и полюбился партизанам, очень странно ведет себя. Он в одном взводе с Жамал. Сейчас она вспоминает, что видела, как он несколько раз отлучался из лагеря и обязательно брал с собой гармошку, как будто в отряде ее могли украсть. Это ведь глупо: кому нужна его гармошка? Особенно сейчас. В такие дни не до гармошки…
Гармониста в штабе знали, парень заметный, как будто проверенный, не первый день в бригаде. Но тем не менее Коротченко и Лебедев решили понаблюдать за гармонистом и поручили это дело троим: Павлику, Мажиту и Батырхану. К словам Жамал следовало прислушаться. Жамал боялась не только за себя, за бригаду, но прежде всего за Майю, и материнская настороженность ко всему, что могло лишить жизни дочь, обостряла ее чутье.
Одиннадцать дней партизаны старались вырваться из окружения. Коротченко обнадеживало и вместе с тем поражало мужество бригады. Все одиннадцать дней лили дожди, одежда, и без того не новая, вконец обтрепалась, изодралась. Многие шли в лаптях, многие — босиком, усталые, голодные, продрогшие от студеных ночных дождей, обросшие — некогда взяться за бритву, бесконечные бои и бои и тем не менее люди по-прежнему смелы, мужественны и стойки. Тимофей Михайлович не раз вспоминал стихи советского поэта:
Гвозди бы делать из этих людей,
Не было б крепче в мире гвоздей.
На двенадцатый день дождь перестал, засинела полоска неба, показалось солнце. Оно для того будто и выглянуло из-за туч, чтобы принести партизанам удачу. В этот день вышли к непроходимому болоту, которому не было конца. Проводники нашли узкий проход в болоте и провели по нему всю бригаду. Фрицы отстали, опять утихли выстрелы, и в лесу наступила мирная тишина.
Надолго ли? А что, если лазутчик снова сумеет сообщить местонахождение?..
Бригада остановилась на отдых в дремучем бору. К полудню пригрело солнце, задымили влажные стволы сосен и берез. Партизаны сдирали сочную березовую кору, варили бульон и жадно пили его из котелков и консервных банок. Забили двух последних лошадей и разделили по ротам. Осталась одна корова. Партизаны оставили ее не потому, что где-то в Индии корова считалась священным животным, а только потому, что нужно было молоко для Майи. Бригада наслаждалась березовым бульоном, а рядом вышагивала корова, живое мясо и молоко, вышагивала, гордо поводя рогами, словно утверждая свое неоспоримое право на жизнь, право, которое давало ей партизанское дитя.
Это было выражением подлинной гуманности у людей, которые привыкли убивать каждый день. Они убивали гадов и шли на любую жертву ради того, чтобы маленькое беспомощное существо продолжало жить.
Бригада продолжала путь. На следующий день послышались разрывы снарядов — это фрицы били из пушек по месту вчерашней партизанской стоянки.
— Давай лупи, лупи по голому месту, — посмеивались партизаны.
Коротченко было не до шуток, — значит, опять кто-то сообщил о местонахождении бригады!
Не было покоя и «особой тройке»: Мажиту, Павлику и Батырхану. Они не отходили от кудрявого гармониста ни на шаг. Если спали двое, третий непременно бодрствовал, хотя и притворялся спящим. Когда смена кончалась, бодрствующий легонько толкал сменщика. Тот должен был два раза перевернуться с боку на бок, зевая и потягиваясь, что означало: «пост принял».
Как-то раз во время короткой передышки партизаны дремали на краю поляны в теплых лучах солнца. Павлик лежал на спине и искоса, следил за гармонистом. Мажит и Батырхан лежали рядом. Гармонист беззаботно храпел, и это особенно злило Павлика. «Всякая сволочь может спать, а тут мучайся. И чего его сразу не арестовали? Взять да обыскать как следует, найти рацию и — к стенке. А если ничего не найдем, тогда зачем попусту подозревать парня. Без рации он не может сигнализировать, а рацию найти нетрудно. Если он закапывает ее где-то поблизости от стоянки, а потом отрывает, все равно для этого нужно время. Мы за ним следим третий день — и ничего подозрительного не заметили…»
Между тем гармонист перестал храпеть и открыл глаза. Увидев Павлика, он что-то пробормотал, повернулся на другой бок и снова захрапел.
Павлик еще несколько минут мучился, стараясь пересилить сон, но потом сдался и заснул.
Проснулся он от толчка в бок.
— Вставай, гармонист ушел!
Павлик вскочил, услышал негромкую возню в траве и, подбежав, увидел, что разозленный Мажит пытается кому-то скрутить руки. Павлик и Батырхан бросились на помощь товарищу. Прижав коленом грудь гармониста и сжимая сильными пальцами его глотку, Мажит повторял:
— Куда пошел, сволочь? Куда пошел?
— В чем дело? — делая удивленное лицо, спросил Павлик. — Из-за чего сцепились? А ну вставайте оба. В чем дело?
Отряхивая колени, Мажит поднялся и стал объяснять:
— Я сплю, понимаешь, а он проснулся и куда-то ползет. Я спрашиваю, куда ползешь? А он отвечает, какое твое дело? Я на него с автоматом, говорю: пристрелю. А он мне: ну чего пристал, жарко мне тут, в тень хочу. За фашиста, что ли, говорит, спросонья принял? И идет дальше, гармошку под мышкой держит. Я за ним. А он разозлился, давай драться. Сильный, сволочь, стукнул меня крепко.
— Ты давай не сволочи, не сволочи, герой нашелся! — возмутился гармонист. — Сейчас пойду к Тимофею Михайловичу, он тебе даст по шее. Чего пристал к человеку?
И они опять сцепились. Павлик растолкал их, оттянул взъерошенного гармониста в сторону и, пока оттягивал, сумел легкими и ловкими движениями ощупать его одежду. Ничего подозрительного не заметив, Павлик весело проговорил:
— Бросьте, ребята, ссориться! Мало фрицев, что ли, для этого дела? Успокойся, Мажит, успокойся. — Павлик многозначительно подмигнул товарищу. — Ну, действительно, стало жарко, перелез человек в другое место, а ты сразу с кулаками. Спросонья, что ли?
Мажит, недовольно ворча что-то под нос, отошел. Павлик зевнул, потянулся и сказал:
— Ну, ладно, ребята, пошумели, и хватит. Давайте спать.
Гармонист поднял гармошку.
— Не надо играть, людей разбудишь, — сказал Павлик.
— А я и не собираюсь играть. У нее голоса отсырели, хрипят, — отозвался гармонист и старательно застегнул тугие ременные застежки.
Когда гармонист и Батырхан отошли, Павлик тщательно обшарил траву в поисках рации. Но ничего так и не нашел.
«Черт знает, что делать, — раздумывал Павлик. — Взять его под арест, а вдруг окажется, что доносит не этот, а другой? Значит вспугнуть провокатора… Он будет действовать еще хитрее».
Он пошел советоваться с Лебедевым. Тот выслушал внимательно и озабоченно сказал, что Мажит напрасно погорячился — в этом деле надо быть хитрее. Посоветовал следить с прежней зоркостью, но с большей хитростью, с уловками, чтобы подозреваемый почувствовал свободу действий и выпустил свои когти…
На следующий день фрицы опять обстреляли покинутую поляну-стоянку.
Отряд продолжал путь к речке Ипуть. В штабе решили перебраться на противоположный берег этой реки и там наладить связь с местным населением, которое меньше пострадало от фашистов.
К вечеру снова послышался зловещий гул самолета.
— Воздух! Воздух! — передали по рядам, и партизаны быстро попрятались под кронами деревьев и в кустах.
«Рама» долго и медленно кружила на небольшой высоте, выискивая добычу. Круг за кругом, круг за кругом, в надежде увидеть дымок костра, перебегающих людей. До самой темноты кружили вражеские разведчики, не давая партизанам возможности двигаться вперед.
С наступлением сумерек поднялся влажный густой туман, что говорило о близости речки. Отряд продолжал путь в полной темноте.
У самого берега речки произошла стычка с карателями и опять завязался бой. Речка оказалась глубокой, переправиться через нее под огнем гитлеровцев было невозможно. Отряд, отстреливаясь, растянулся вдоль берега, а тем временем разведчики торопливо искали брод.
Ракеты то и дело взвивались вверх, озаряя все вокруг туманным сиянием. Трассирующие пули прошивали туман как цветные гигантские стрелы. Фашисты прижимали партизан к реке, намереваясь утопить отряд. Если начать переправу в глубоком месте, то фашисты уничтожат всех. Без конца падали в воду и с шипением гасли ракеты, вся поверхность воды беспрестанно фосфоресцировала.
Жамал вместе со всеми отстреливалась от наседающих карателей. Враг был кругом, пули свистели со всех сторон, и Жамал ужасалась при мысли, что какая-нибудь шальная пуля погубит ее дочь. Майя была где-то в центре отряда, занявшего круговую оборону. Ее поручили раненым партизанам. Страх за ребенка удваивал силы, и она стреляла без устали, перебегая вместе с другими партизанами от укрытия к укрытию.
Когда разведчики нашли брод километрах в трех от места боя и доложили об этом Коротченко, тот приказал во что бы то ни стало оттеснить фашистов подальше от реки и только потом начать отход к месту переправы. Партизаны пошли в контратаку. Каждый понимал, что дальнейшая судьба бригады зависит от исхода этого боя.
Из последних сил ринулись партизаны на врага. Фашисты вынуждены были отойти от берега, и тогда бригада бросилась к месту переправы.
Но фашисты, поняв замысел партизан, снова кинулись вслед, чтобы помешать переправе. Вместо пулеметов заговорили минометы. Мины с бульканьем и завыванием бухали в воду. Вода фонтанами вздымалась после каждого взрыва. Высокими волнами расходились от места взрыва круги, затрудняя переправу. Река как будто взбесилась и повернула вспять.
Майю переправляли на корове. Девочка сидела на руках у раненого партизана. Бурлящая вода и уханье мин пугали ребенка. Среди взрывов партизаны слышали отчаянный детский плач. Корова шла в воду медленно и непослушно, вода поднималась все выше и выше, до самых ушей. Корова, судорожно расширяя круглые ноздри, пыхтела. Когда поблизости шлепнула мина, взрывной волной смыло Майю. Раненый не удержал девочку, и ее закружило в воронке. В ответ на крик партизана несколько человек бросились выручать девочку. Расходившиеся от взрывов волны то затягивали свою жертву в пучину, то выбрасывали ее на поверхность. Спас Майю Павлик Смирнов. Прижимая девочку, он одной рукой начал грести к берегу. Кое-как он добрался до суши. Майя не дышала. Он положил ее под дерево, размотал одежонки, начал тормошить, делать искусственное дыхание. Когда подоспела Жамал, Майя уже пришла в себя.
Враг остался за рекой. Партизаны углубились в лес. На коротком привале командиры батальонов пересчитали бойцов. Послали шифровку на Большую землю, сообщили свое расположение. Большая земля обещала завтра прислать самолет с продовольствием и медикаментами. К месту приземления предстояло пройти еще десять километров.
К утру постовые привели в штаб неизвестного парня в серой косоворотке и заляпанных грязью штанах. Молодой, костлявый и высокий, с длинной не по возрасту, словно приклеенной бородой, он отказался назвать себя и потребовал, чтобы постовые провели его к начальству. Он смотрел на Коротченко испытующим неприязненным взглядом, в глазах его проскальзывал затаенный страх. С таким же недоверием смотрели на парня и партизаны. Парень отвечал на вопросы односложно, прислушивался, вглядывался в лица людей, озирался, словно ища кого-то знакомого. Но постепенно глаза его потеплели, и, успокоившись, парень попросил, чтобы с ним остались Коротченко и Лебедев для важного разговора.
— Я принес очень важное известие. А напугался сначала потому, что не знал, в чьи руки попал. В последнее время фрицы стали переодеваться в партизанскую одежду. Возьмут с собой двух-трех полицаев, чтобы те по-русски шумели, и рыщут по лесу, хватают всякого встречного-поперечного.
Парень неожиданно разговорился, как это часто бывает с человеком, который только что вырвался из беды.
Когда постовые ушли и с парнем остались Коротченко и Лебедев, он продолжал рассказ:
— Я из Епищева, меня послал к вам «священник» Кузьма. Старик меня знает. До войны я работал на лесопилке, хорошо жилось…
— Биографию нам потом расскажешь, — перебил Коротченко, — давай о деле поговорим.
— …А дело такое. С вами в отряде идет немецкий шпион. В гестапо он числится под номером пятьдесят. Его зовут Василий Кравчук. У вас он живет под чужим именем. Вот его карточка.
И парень, отодрав заплату со штанов, подал завернутую в потемневшую газету фотографию.
…А за час до появления в лагере посланца деда Кузьмы произошло следующее. Перед рассветом Мажит тихонько толкнул в бок Батырхана. Спали они неподалеку от гармониста. Батырхан, ни слова не говоря, дважды перевернулся с боку на бок, что означало — сигнал принят. Мажит сразу уснул.
Батырхан прислушался. Партизаны спали чутко и тихо. Один только гармонист храпел во всю ивановскую. «И когда он отвыкнет храпеть, черт бы его забрал!..» — подумал Батырхан.
Лежа на спине, Батырхан смотрел в небо. Оно виднелось небольшим темно-синим островком среди темных вершин сосен. В нем серебристо переливались редкие предрассветные звезды. О звездах любил говорить Алимбай Тлеулин. «Большие звезды называются планетами… — говорил он. — До них надо лететь много-много лет, и если б не было войны, то люди сейчас летали бы на планеты и, может быть, нашли бы там живых людей, таких, как на земле…» Спит сейчас Алимбай Тлеулин вечным сном возле деревни Славяновка. Бесстрашный разведчик, верный боевой товарищ. Пройдет война, и пионеры, наверное, будут приносить цветы на его могилу…
А звезды становились все бледней, все бледней. Самый час для крепкого сна. И Батырхану кажется, что он не в холодном сыром лесу, а дома, в родном Челкаре, и под головой у него мягкая пуховая подушка.
Чуть слышно треснула ветка, и Батырхан мгновенно открыл глаза. Гармонист, ступая на цыпочках и низко пригибаясь, уходил между соснами. Под мышкой он крепко прижимал гармошку. «Зачем дураку гармошка в такой час?»— удивился Батырхан и тихонько разбудил Мажита.
Два следопыта крадучись пошли за гармонистом. Шагов через двадцать они заметили, что гармонист присел.
Разведчики поползли к нему. В предрассветном сумраке виднелась его согнутая спина и затылок. Гармошка лежала перед ним на траве. Послышалось четкое постукивание — гармонист передавал что-то в эфир! Батырхан и Мажит барсами прыгнули на шпиона. Они заметили, что гармонист стучал не по телеграфному ключу, а по пуговицам гармошки. Шпион начал сопротивляться, поднялся шум. Партизаны всполошились, окружили нарушителей спокойствия.
— В чем дело? Чего орете?
— За что парню руки крутите? — послышались возмущенные голоса.
Ни слова не говоря, Мажит полоснул ножом по малиновым мехам гармошки, потряс — внутри ничего не было.
— Товарищи, он только что передавал по рации! Стучал точка-тире, точка-тире, — объяснил Мажит. — Ищите передатчик, он его выбросил!
Передатчик нашли в траве, тут же, в двух шагах, небольшой, величиной с кулак.
— Да чего вы ко мне пристали? — возмущался гармонист. — Отошел по нужде на минуту, так сразу за шпиона приняли! А передатчик здесь, может быть, сто лет лежал. Он совсем не мой, я его не видел. Ты сам провокатор, это ты мне его подбросил!
Гармонист храбрился, орал, но видно было, что храбрость эта нарочитая. Подгоняя предателя пинками и кулаками в спину, его повели в штаб.
— Ах ты шкура продажная, значит, веселить нас приехал. Мы под твою дудку плясали, как дураки, а ты на нас бомбы сбрасывал!
Мажит и Батырхан не дали учинить расправу над предателем, привели его в штаб живым и невредимым. Это произошло как раз после того, как долговязый посланник деда Кузьмы передал Коротченко фотографию.
С нее смотрел гармонист — с короткими усиками, в форме немецкого поручика.
— Вот его гармошка, — негромко, деловито приговаривал Батырхан, ставя перед Тимофеем Михайловичем гармошку, — вот его передатчик… А вот и он сам, шпионская морда.
— Но-но, потише, — не сдавался гармонист. — Сам ты шпионская морда.
Коротченко выпрямился во весь свой огромный рост.
— Сколько крови выпил, предательская шкура! — задыхаясь от бешенства, проговорил он. — На что ты сейчас надеешься?!
— Надо еще доказать! — выкрикнул гармонист, пятясь от Коротченко и бледнея.
Тимофей Михайлович рывком сунул к его лицу фотокарточку. Предатель в ужасе схватился за голову. Наступило молчание.
— Тимофей Михайлович, буду служить, жизни не пожалею, — наконец проговорил Кравчук. — Верно — был офицером, за хорошей жизнью погнался…
Вся небольшая и тусклая жизнь предателя наверняка пронеслась в эти мгновения в его голове. Вспомнил он, как покинул родную Украину перед самой войной и пошел служить немцам, как выслеживал коммунистов и евреев, как получал деньги, как женился с мечтой о красивой жизни… А красивой жизни так и не дождался. Предавал и трусил, пришел вместе с фашистами на родную Украину, пошел с умыслом в полицаи, потом «исправился, осознал ошибки» и перешел к партизанам. А красивой жизни так и не дождался, потому что не может быть красивой жизни у волка в овечьей шкуре.
— Именем великой Родины, — услышал он гневный голос Коротченко, — за смерть павших боевых товарищей предателя и двурушника Василия Кравчука приказываю расстрелять!..
Под могучим ветвистым дубом Коротченко расстелил плащ-палатку и устало прилег в одиночестве. Многодневные бои, длительный переход прошедшей ночью утомили Тимофея Михайловича. Ныли кости, все тело ломило, сказывался возраст. Он закрыл глаза, попытался заснуть, но сон не шел.
Вчера с самолета были сброшены боеприпасы. Кое-как удалось отбить тюки у гитлеровцев, неожиданно появившихся у поляны с кострами… Бригада получила приказ отходить на восток. А продовольствия нет. Организовали для сбора грибов специальную группу партизан, умеющих отличать годные в пищу грибы от ядовитых. Но на грибах много не навоюешь, даже если бригаду по горло обеспечить боеприпасами.
Итак, отходить на восток. Впереди опять десятки, а может быть, сотни километров. И не просто километров, а километров ожесточенного боя. Здесь, за рекой Ипуть, надеялись встретить жителей, надеялись увидеть деревни — и ничего не увидели. Фашисты выжгли все, угнали скот, жители разбежались кто куда. Бригаде в таком окружении никто не поможет. Голодной смертью умирать партизаны не собираются. Но перехватить продовольствие у фрицев в условиях беспрерывного вражеского преследования нет никакой возможности.
Тимофей Михайлович поворочался минут десять и, убедившись, что все равно не заснуть, поднялся и сел, опершись спиной о широкий могучий ствол дуба. Дерево чуть слышно шелестело листвой.
Тимофей Михайлович поднял голову, посмотрел на небо, на раскидистые немолодые ветви дуба и тяжело вздохнул.
«Постарел, Тимофей, постарел», — подумал Коротченко, глядя на дуб и завидуя его гордой осанке.
Откуда он появился, этот дуб, когда кругом высятся вековечные сосны? Стоит один на поляне, оттеснив от себя сосны и собирая для своей листвы и корней вдоволь солнца и вдоволь влаги, столько, сколько ему нужно для долгой и крепкой жизни.
Невольно Тимофей Михайлович сравнил его со своей партизанской бригадой.
Но дубу легче, чем людям. И в лесу дуб стоит среди безобидных деревьев. Не то у партизан. Если лес укрыл их сегодня, то завтра, когда засвистят, завоют мины, зарокочут моторы бомбардировщиков, лес окажется беспомощным. Завтра они будут прощаться с этим лесом и с этим дубом. Прощание всегда тяжело, особенно если прощаться принуждает враг.
— О чем задумался, Тимофей Михайлович? — услышал он голос Лебедева.
— Да вот обо всем… — глухо ответил Коротченко и неторопливым движением руки обвел вокруг. — Прощаться тяжело. Лес как родной дом… Хоть и смерть по пятам ходит, а не хочется даже лес врагу оставлять. Наш лес, родной… — Коротченко помолчал и спросил по-прежнему спокойно и деловито — От разведчиков ничего нет?
— Пока нет. После обеда должны вернуться.
— Надо бы митинг собрать, Петр Васильевич. Рассказать о предстоящем переходе. Призвать к мужеству… к терпеливости… Ты это умеешь делать.
— Не надо митинг собирать, Тимофей Михайлович. Все устали, хотят отдохнуть. Давай-ка мы лучше с тобой обойдем всех по-семейному. К одному костру подсядем, к другому, там покурим, там пошутим. И настроение узнаем.
— Согласен. Золотая у тебя голова, комиссар. Ну, давай пошли!
Коротченко встал, нагнулся за плащ-палаткой и увидел желудь — глянцевито-плотный, крупный, с шершавой чашечкой. Покосившись на комиссара, Тимофей Михайлович поднял желудь и положил в карман, где лежали документы.
Партизаны отдыхали под соснами, как могли приводили в порядок свою одежду, кое-кто плел лапти, воспользовавшись несколькими часами передышки. То там, то здесь на треножнике из корявых жердей висели котелки, и под ними курился синеватый дымок костра. В них варились грибы, щавель, коренья, дикая ягода, кислица. Слышался говор, изредка смех.
Вон сидят у костра ветераны бригады — Мажит, Батырхан, Павлик Смирнов, Тамара с Майей на руках и Жамал. Жилбек, как всегда, в разведке. Они громко о чем-то спорят, смеются. Пылкий Батырхан размахивает руками, стремясь доказать что-то свое. Увидев приближающихся командира и комиссара, партизаны встали.
— Садитесь, товарищи, садитесь, — остановил их Коротченко. — Мы к вам на огонек, можно?
— Пожалуйста.
Коротченко и Лебедев сели у костра, закурили.
— О чем спорите? — с улыбкой спросил Лебедев. — Не секрет?
— Да вот Тамара уговаривает Мажита после войны остаться в Белоруссии. А мы с Батырханом против, — ответила Жамал.
— Разве Казахстан хуже Белоруссии? — горячо воскликнул Батырхан и даже привскочил, боясь, что начальство тоже начнет агитировать Мажита за Белоруссию. Батырхана всегда было легко разыграть.
— Я останусь, если найдете мне красивую невесту, — смеялся Мажит. — Я же здесь воевал, защищал Белоруссию.
— Ты воевал, а я не воевал? — продолжал кипятиться Батырхан. — Но все равно поеду в Челкар, на улице Набережной у меня жена есть!
— Ну, а Майя где будет после войны? — спросил Петр Васильевич и протянул к ней руку. — Ну-ка, иди ко мне, иди ко мне. Ножками, ножками!..
Смущенная Жамал поставила девочку на ноги, и та, неуверенно перебирая ими, сделала два-три торопливых шага и упала на руки Лебедева.
— Вот та-к, хорошо, — по-отечески протянул комиссар. — Запомни, где ты сделала свои первые шаги. И шагай дальше семимильными шагами!
Коротченко, глядя на людей, беспечально спорящих о жизни после войны, постепенно отошел от своих грустных мыслей. Молодость светла и беззаботна, в этом ее сила. В старости приходит мудрость. Но старость должна быть рядом с молодостью, чтобы заражаться ее жаждой жизни. Тимофей Михайлович достал маленький кусочек сахара, показал Майе и позвал по-казахски, как часто звала Жамал, как часто звали другие партизаны:
— Иди сюда!
Майя протянула к нему ручонки и так же торопливо просеменила из рук Лебедева в руки Тимофея Михайловича.
Девочка уже могла говорить «да», «нет», «мама», «папа», умела просить есть.
— Ты моя дочь? — спросил ее Тимофей Михайлович.
— Да… — ответила Майя.
— И Тамарина?
— Да-а…
— И Павликова?
— Да-а…
Все вокруг рассмеялись, по Майю это не смутило, и она продолжала что-то лопотать, с удовольствием мусоля кусочек сахара.
Видя задушевную беседу командиров, вокруг собрались партизаны. Какой-то страшный бородач присел к Майе, пощекотал ее бородой и спросил:
— Ты дочь партизана?
И Майя ответила. Ответила не так ясно и разборчиво, как хотелось бы ее матери, но достаточно понятно для всех:
— Да…
1943 год стал переломным в партизанской жизни. С весны отряды народных мстителей значительно пополнились. Шли мирные жители окрестных деревень, из тех; кто колебался прежде, но теперь понял наконец, что при немцах житья не будет. Одумались многие полицаи и власовцы, и, чтобы заслужить себе прощение, хотя бы частичное, они сами стали устраивать диверсии, уничтожать фашистов. С покаянием приходили в партизанский лес. Чаще стали сдаваться в плен немецкие солдаты (у Коротченко их набралось человек сто). Последних заставляли выполнять хозяйственные работы в отряде, рубить дрова, устраивать жилища, таскать на себе взрывчатку. И всему этому причиной была грандиозная победа наших войск под Сталинградом.
С весны сорок третьего года Коротченко начал регулярно выходить на прямую связь с Большой землей. Отряд в ту пору базировался в лесах Могилевщины. По первому требованию на партизанскую базу прибывал самолет. Он доставлял вооружение, боеприпасы, медикаменты, перевязочный материал и забирал больных и раненых. В отряде появились противотанковые ружья и другие виды современного оружия. За боевые заслуги, за храбрость и самоотверженность многие партизаны были награждены орденами и медалями. Коротченко, Лебедев, Абдыгали Толегенов, Павлик Смирнов, Жилбек Акадилов получили ордена Отечественной войны и только что утвержденные правительством медали «Партизану Отечественной войны».
Запомнилась одна из встреч самолета с Большой земли.
В тот памятный день густые тучи с утра заволокли небо, и пошел дождь. Дожди в этих местах только изредка с грозой, с ветром, с раскатами грома, но чаще мелкие, моросящие, затяжные. В тот суровый год летние ливни, зимние лютые ураганы и людской гнев стали будто сродни…
Трудно идти по раскисшей земле: волочишь ноги вперед, а они так и тянут тебя назад. Промокшая до нитки одежда давит на плечи, будто кто-то за полу держит и без того уставших людей. Партизаны идут гуськом, идут молча, понуро, словно нагруженные чугунными болванками.
Однако природа щедра на сюрпризы. Мелкая монотонная морось вдруг перешла в дробный ливень, капли громче застучали по листве, и скоро фиолетовые тучи посветлели, стали похожи на гривастые морские волны и медленно поплыли на запад. А вот и брызнуло солнце и одарило благодатным теплом все окрест.
Партизаны рады солнцу, как птицы, они приободрились, подняли лица. После дождя лес благоухает, пахнет сосновой хвоей, мокрой листвой, временами доносится тонкий аромат ландыша. Тихо в лесу после дождя, и только дальние раскаты напоминают о залпах тяжелых гаубиц. Теперь громыхает там, на западе, в тылу фашистов, куда ушли тучи, и от этого как-то легче становится на душе.
Отряд сделал привал у большого ручья, и через минуту все партизаны, словно стая гусей, рядком выстроились вдоль бережка — кто спешит напиться и наполнить флянжу, кто освежает лицо в сторонке, осторожно, чтобы не замутить воду, а ниже по течению уже пристраиваются со стиркой, чтобы потом развесить белье прямо на ветках ближней сосны. Усталые люди скупы на слова, а ручей говорлив, и через минуту возле него уже слышится веселый гомон.
Штаб бригады из полутора десятков командиров разместился под огромной сосной. Ствол красен от солнца, а хвоя напоминает цвет медного купороса. Коротченко раскуривает свою неизменную трубку, сидя на пеньке. Чем только не заряжал он ее в эти годы! А для связи с этой землей, которая с каждым днем все ближе, неусыпно действуют разведчики во главе с Павликом Смирновым. Об этом знают все партизаны, и поэтому на привале душа у них спокойна.
В десять часов утра Винницкий принял шифровку с Большой земли. В ней сообщалось, что этой ночью, между двадцатью тремя и двадцатью четырьмя часами, в расположение бригады спустится на парашюте капитан Шилин. Он доставит специальный приказ Центрального штаба партизан из Москвы…
Коротченко велел радисту передать координаты площадки и условные знаки: два треугольной формы костра с южной и с западной сторон партизанского аэродрома. Во время кружения самолета над условным местом напротив треугольников вспыхнет и тут же погаснет дополнительный сигнальный костер. В шифровке сообщались также пароль, подробный отзыв, пропуск и, на случай если партизанам не удастся встретить посланца, адрес подпольной явки.
Ночь. Небо ясное, такое, что хочется пересчитать звезды. Светлая, как молоко, полная луна медленно плывет над лесом. Партизаны со всех сторон окружили площадку. На ней темнеют два аккуратных треугольника из хвороста, готового вспыхнуть огнем в положенную минуту. Приготовлен и третий костер. Во все окрестные деревни, вернее, на подступы к ним разосланы разведчики. Во всех местах предполагаемой опасности устроены засады. Особый приказ Центрального штаба они сегодня получают впервые, вот почему бригада приняла меры предосторожности.
Уже все знают об этом приказе, все волнуются и ждут — что в нем? Что нового сулит он лесным воинам?
Коротченко то и дело вынимает плоские карманные часы с крышкой, подносит их близко к глазам. Часы эти, кстати, переданы с Большой земли. Ход у них очень точный, и это чрезвычайно важно. К примеру, если потребуется снять вражеского часового, то лучше это сделать, когда он устал, сонно хлопает глазами и, томясь в ожидании разводящего, уже меньше смотрит по сторонам. А сменяются часовые у фрицев не по звездам, а точно по часам, минута в минуту…
Время прибытия самолета истекло. Перевалило за полночь. Прошло еще минут пятнадцать томительного, очень томительного ожидания, и наконец вдали над лесом замелькал одинокий светлячок, похожий на падающую звезду. Только он не падал, а с нарастающим гулом стал приближаться к партизанской поляне. Загорелись костры. Ярко мигнул и погас дополнительный костер. Описав круг, самолет с необоснованной, как всем показалось, поспешностью стал удаляться. Гул его моторов на мгновение стал как будто еще громче.
Партизаны ждали одного человека, точнее, один парашют, но получилось иначе — к земле неслись несколько больших «мячей». При свете луны они казались слишком светлыми, слишком заметными. Будто бесшумная стая лебедей опускалась на лес.
— Один, два, три…
Коротченко считал вслух и, досчитав до семи, смолк.
— Да, семь, — подтвердил Лебедев. — Значит, все семь мы и должны подобрать.
— Ждали одного, а дождались семерых, — вставил свое замечание Абдыгали.
— Наверное, тюки с оружием, — отозвался Коротченко. — На одном из парашютов непременно должен приземлиться тот самый капитан… Парашюты сброшены довольно точно, так что, если не отклонит ветром…
Он не договорил — послышался треск ломаемых ветвей, и первый парашют, будто испустив дух, повис белым флагом на краю площадки. Партизаны тотчас взяли его в кольцо. На земле лежал тщательно упакованный в брезент тяжелый тюк. Через две-три минуты партизаны приняли шесть парашютов с тюками.
Седьмого и, разумеется, главного парашюта не было. Капитан Шилин как будто растворился в воздухе. Разбившись на группы, партизаны молча и тщательно прочесывали лес вокруг площадки. Каждый тюк тяжелее человека; возможно, поэтому тюки упали вблизи площадки. А Шилина воздушное течение могло отнести в сторону. Однако это был не единственный вариант — капитан мог повиснуть где-либо на суку, в таком густом лесу это вполне вероятно. А может быть и другое: он благополучно приземлился поблизости, быстро свернул парашют и притаился, выжидая и проверяя — а вдруг это не партизаны, а фрицы, и поэтому он ждет до поры до времени, вслушиваясь в каждое слово, в каждое восклицание.
Так оно и случилось. Проискав добрых полчаса, изрядно поволновавшись, партизаны наконец услышали негромкий оклик из-за кустов, обменялись паролем и пропуском, после чего из кустов поднялся среднего роста молодой человек в форме капитана Красной Армии. В полном офицерском обмундировании с патронами и звездочками, он выглядел белой вороной среди разномастно одетых лесных воинов.
Долгожданного гостя проводили в «штаб», к той сосне, возле которой расположилось командование. Здесь Коротченко и Лебедев с глазу на глаз долго с ним беседовали. О многом они говорили — и о положении на фронтах, и о жизни внутри страны. Тщательно расспросили Шилина о том, кто его послал, как происходил вылет, все ли благополучно у пилота, не засек ли их враг и так далее. Помимо законного стремления узнать новости, у командиров отряда было не менее законное желание осторожно, исподволь проверить, а тот ли это человек, настоящий ли капитан Шилин, посланный Центральным штабом, или, может быть, подставной…
Оказалось, что совсем недавно Шилин побывал в самом пекле войны — участвовал в Сталинградской битве. Об этом Лебедев и Коротченко расспрашивали наиболее подробно — насчет окружения, насчет потерь, насчет пленения фельдмаршала Паулюса.
— Я своими глазами видел, как голодные, оборванные фашисты отдельными группами и целыми соединениями сдавались в плен, — говорил капитан. — Если рассказывать обо всем, то нам с вами и недели будет мало. По всеобщему мнению, Сталинград — это начало окончательной нашей победы…
Шилину, видимо, было нелегко понять жадное любопытство партизан к событиям, о которых на Большой земле знал уже каждый школьник, и, вероятно, потому он был скуп на слова, говорил кратко и подробности передавал, лишь отвечая на вопросы.
Вскоре к штабу подошел Абдыгали. Он принес светлые смолистые лучины, с сухим треском зажег их, и скупое пламя ярче осветило лица. Только теперь Коротченко и Лебедев увидели, что Шилин худощав, остронос, голубоглаз и еще совсем молод. Абдыгали не мог удержать своего любопытства и спросил, не знает ли товарищ капитан, как там живут в Казахстане его земляки.
— Неплохо живут, — ответил Шилин. — Казахстан дает фронту все свое богатство: уголь, железо, свинец, медь. Продовольствие тоже идет от ваших земляков.
Абдыгали расправил плечи, не удержался:
— А как же иначе, так оно и должно быть!
Шилин опять замолчал. Абдыгали откашлялся и вежливо спросил:
— Товарищ капитан, а линию фронта не страшно переходить?
— На самолете — не очень. Линия фронта видна только по вспышкам артиллерии да взрывам мин. Кое-где трассирующие пули чиркают. Будто кто-то горящие спички бросает.
— Вас не обстреливали?
— Еще как! Но повезло, не было ни одного попадания. Опять помолчали. Наконец Коротченко спросил о главном — насчет приказа.
Терпеливо ожидавший этого вопроса, Шилин снял с плеча планшет, расстегнул его и протянул Коротченко белый конверт, запечатанный сургучом и крест-накрест прошитый посредине ниткой. Тимофей Михайлович кивнул Лебедеву, — дескать, придвигайся поближе, — осторожно оторвал край конверта, расшил нитку и извлек сложенный вчетверо документ.
Приказ был адресован всем командирам партизанских бригад и соединений. В нем говорилось о том, что у врага ощущается в настоящее время недостаток рельсов для ремонта выведенных из строя железных дорог. Многие участки дорог разрушены и бездействуют. Транспортировка вражеских войск и доставка военного снаряжения и продовольствия затруднены. Поэтому все партизанские отряды в тылу врага должны решительно усилить «рельсовую войну», помешать восстановлению дорог, для чего каждый отряд будет снабжен в ближайшее время взрывчатыми веществами в необходимом количестве…
Лебедев протянул руку, попросил приказ и про себя еще раз прочел его.
— Разве мы не делаем этого без особого приказа? — проговорил он.
— Делаем… — раздумчиво проговорил Тимофей Михайлович. — Но, видимо, недостаточно. Теперь этим займутся все партизанские отряды.
Совещание в штабе шло до глубокой ночи. Предстояло прежде всего обучить каждого партизана обращению с толом и минами — как их закладывать под полотно, как пользоваться капсюлем-взрывателем, как поджигать шнур. Без соответствующего обучения, без сноровки нетрудно подорваться и самому. Предстояло в каждом батальоне создать несколько отделений взрывников.
— Взрывчатки у вас теперь достаточно, — говорил Шилин. — Все шесть тюков с толом и запалами. Штаб приказывает действовать без промедления, начать, завтра же. И если потребуется, то через день, через два прибудет еще самолет с таким же грузом.
— Позови сюда Павлика Смирнова, Зарецкого, Акадилова, — приказал Тимофей Михайлович Абдыгали.
Не прошло и пяти минут, как командиры партизанских рот с усталыми, серыми лицами появились в штабе, Коротченко, вывернув карманы брюк, высыпал на ладонь остатки табака, набил трубку и чиркнул трофейной зажигалкой. Сделав несколько глубоких затяжек и с облегчением передохнув, Тимофей Михайлович достал топографическую карту. Карты в отряде были либо трофейные черно-белые, либо свои, наспех переснятые от руки, но довольно точные.
— Прошу обратить внимание на железную дорогу в резке Кричев — Унеча. Предполагаю завтра же послать туда отделения Смирнова, Акадилова и Зарецкого.
— Может быть, не завтра? — неуверенно вставил Лебедев. — Не мешало бы отдохнуть пару деньков после такого большого перехода. Путь им предстоит неблизкий.
Лебедев вопросительно посмотрел на Смирнова и Акадилвва.
Разведчики молчали. Они бы и отдохнуть не прочь, но начинать дело новое с проволочек не хотелось.
— Нет, лучше завтра, — решительно сказал Коротченко. — Завтра отделения выйдут после обеда, будут идти всю ночь и к утру, если ничто не помешает, смогут вплотную приблизиться к железной дороге. Там весь день можно отдыхать в лесу, а к выполнению задания приступить только с наступлением сумерек. Я настаиваю на своем предложении выходить срочно, потому что, по сведениям, именно в эти дни у фашистов предполагается значительная переброска личного состава и вооружения. Так что промедление здесь невозможно. Лебедев согласно кивнул головой.
— Смотрите сюда. — Коротченко склонился над картой. — Вот здесь находится разъезд Бони. Железнодорожное полотно идет через сплошной лес. Однако мы уже знаем, что фашисты вдоль дороги вырубили деревья по обе стороны на сто метров. Рубили, говорят, с таким ожесточением, будто каждое дерево — это вооруженный до зубов партизан. Так что дорога оголена. Но нет худа без добра. В определенном смысле это и для нас выгодно— увеличилась обзорность, легче будет заметить вражеских часовых. Двигаться будете примерно в этом направлении. — Коротченко медленно провел по карте указательным пальцем и тут же оговорился — Хорошо по карте идти, труднее по лесу. На вашем пути — деревни, а там могут оказаться фашисты. Ни в коем случае не попадаться на глаза кому бы то ни было! Передвигаться только ночью, а днем отдыхать в лесу. Лес для партизана — дом, а ночь для партизана — друг, — заключил Тимофей Михайлович.
— Ну как, товарищи командиры, вы готовы выступить завтра? — спросил Лебедев.
За троих ответил Павлик Смирнов:
— Выспимся как следует, с утра начнем подготовку, а часа в два-три тронемся.
— В добрый путь, — сказал Коротченко, сворачивая карту. — Желаю успешно выполнить задание и благополучно вернуться…
Непроглядная лесная тьма. Отделение Жилбека Акадилова медленно и бесшумно движется по извилистой узкой тропинке. Тропа обогнула небольшой холм, поросший густым березняком, круто повела влево и вывела партизан на поляну. Вдали послышался лай собаки, и Жилбек приказал остановиться.
— Двое, Тамара и Абдыгали, обследуйте маршрут, — приказал он. — Впереди должна быть небольшая деревушка. Если удастся, узнайте, нет ли там немцев, а главное, поищите обходной путь.
Тамара частенько выполняла роль разведчика. В случае провала женщине легче выкрутиться.
Тамара и Абдыгали ушли, обронив по традиции скупые слова прощания, а Жилбек приказал снять с плеч мешки со взрывчаткой и расположиться на отдых. Помня о том, что в отделении есть новое пополнение, люди без опыта лесной жизни, он на всякий случай предупредил: курить в рукав, переговариваться только шепотом, потому что ночью голоса слышны очень далеко.
Прежде чем расположиться на сырой земле, партизаны наломали ветвей и устроили для себя постель. Никто не спал. Переговаривались шепотом. Кто-то начал рассказывать длинную историю своей жизни. Прошло минут сорок, когда неожиданно откуда-то сбоку послышался треск сучьев, затем среди деревьев возникла смутная тень человека.
— Пароль! — потребовал часовой, вскидывая автомат.
— Москва, — отозвалась тень голосом Тамары Подгурской. Вслед за ней появился и Абдыгали.
— Докладывай, Батырхан, что видели, что узнали, — приказал Жилбек.
— Пусть Тамара расскажет, — уклонился Батырхан. — У нее лучше получится.
Тамара рассказала, как они вышли к деревушке, как приблизились к небольшой избе на окраине и залегли под одиноким тополем. Наблюдали за деревней долго, всматривались, вслушивались, так что «глаза заслезились и уши заломило».
— Потом у меня терпение лопнуло, — рассказывала Тамара, — думаю, никого здесь нет, поднимаюсь уходить, а тут меня Алеша как дернет за телогрейку. «Лежи!» — говорит. Ну я опять на землю, смотрю и вижу: в дальнем конце улицы будто тень промелькнула. А через секунду уже не одна, а три фигуры зашагали по улице…
— Длинно говоришь, — не вытерпел Жилбек. — Уже светает.
— А короче — в деревне фрицы.
— А как же насчет обхода?
— Есть обход.
— Тогда кончаем разговоры и трогаемся, а то уже скоро день. — Жилбек взвалил на плечи мешок с толом. — Батырхан и Тамара, шагайте впереди, показывайте дорогу!
Деревню обошли благополучно. Когда взошло солнце и запели птицы, партизаны остановилсь в густой чащобе. Жилбек расставил часовых с четырех сторон, наметил график дежурства и приказал смотреть в оба.
— После дождей в лес выходят всей деревней, грибы собирать и ягоды. Все идут — и старики, и женщины, а дети, еду себе добывать. Сами понимаете, им невдомек, что тут кто-то выполняет боевое задание. Идут куда глаза глядят и могут на нас напороться. Не беда, если это мирные жители, а вдруг полицаи? Или переодетые лазутчики… Будем здесь отдыхать до вечера. Со стоянки никуда не отлучаться, — наказал он.
Партизаны проспали весь день, до сумерек. Часовые бесшумно сменяли друг друга, и только птичьи голоса нарушали лесную тишь.
Дольше всех спала Тамара, поджав ноги на телогрейке и положив голову на краешек твердого вещмешка. Не первый день воевал Жилбек в отряде, но все равно никак не мог привыкнуть видеть женщину в такой обстановке. При взгляде на Тамару Жилбек сразу вспоминал Жамал и Майю. Как они там? Не добрались ли до них каратели?..
Тамару разбудил Батырхан, грубовато тормоша ее за плечо: «Вставай, пора!..»
— Не даст человеку поспать, — сонно проворчала Тамара.
— Это не я, — пояснил Батырхан. — Это фриц не дает тебе поспать.
До железной дороги оставалось километров пятнадцать. Отряд выходил к ней восточнее разъезда Бони.
Перед последним броском Жилбек еще раз напомнил о бдительности — смотреть в оба, кругом враг. Чем ближе они будут подходить к дороге, тем большая вероятность напороться на охрану. Казахи говорят: не думай, что нет врага, он за холмом. Не за этим, так за следующим.
— Волков бояться — в лес не ходить, — говорил Жилбек. — Часовых бояться — значит задания не выполнить.
В густых сумерках они вышли к месту предполагаемой операции. За широкой просекой лежало плоское тело железнодорожной насыпи. Долго, до боли в глазах партизаны всматривались в нее, ожидая каких-нибудь, едва приметных признаков вражеского присутствия.
Наконец Жилбек приказал Батырхану первым подняться к рельсам.
Батырхан неторопливо снял автомат, перекинул ремень через локоть, поправил лопату, висевшую в чехле на поясе, подтянул мешок с толом за спиной, затем лег и по-пластунски пополз к дороге.
Подобравшись к рельсам, Батырхан, не теряя времени, начал орудовать лопатой. Делал он это сноровисто и быстро, и, когда заложил первую порцию тола, все отделение, рассыпавшись в реденькую цепочку, уже добралось до насыпи. Каждую порцию взрывчатки старались заложить не на стыках, а посредине рельса, так, чтобы взрыв не просто разъединил рельсы на стыках (тогда путь легче восстановить), а разрывал их на куски и гнул так, чтобы невозможно было потом уложить на прежнее место.
Рельсы молчали. Вдоль дороги изредка срывался звяк металла да виднелись темные силуэты людей.
Наконец Жилбек дал команду поджечь шнуры, после чего партизаны сразу скатились с насыпи и бросились в лес.
Они уже были на достаточном расстоянии и, как это всегда бывает в ожидании, сомневались — а так ли все сделано? А не проворонили ли чего? А не слишком ли затягивается взрыв, да и последует ли он?
В конце концов раздался грохот, будто заработал мощный вулкан, сотрясая землю. Партизаны сами не ожидали, что те, совсем не грозные с виду брикеты тола, мирно лежавшие у них за плечами двое суток, похожие на куски банного мыла, только с дырками для запалов, заключают в себе такую мощную разрушительную силу.
Партизаны были на вполне безопасном расстоянии от взрывов, когда убедились, что от беды еще не ушли. Едва утихли взрывы тола, как со стороны разъезда Бони донесся орудийный раскат, а еще через мгновение над лесом, над головами партизан завыли мины. Фрицы будто и не спали, а ждали и не могли дождаться условного сигнала, чтобы открыть огонь по лесу. Они били вслепую по району диверсии, но партизанам в первые мгновенья почудилось, что они ведут прицельный огонь только по их отделению. С воем, скрежетом, визгом снаряды и мины рвались то тут, то там…
Необъяснимым чутьем выбрав безопасное направление, Жилбек вывел отделение из зоны обстрела. Они уже были совсем далеко от дороги, когда послышалась автоматная и пулеметная стрельба — это означало, что фашисты добрались на дрезинах к месту взрыва и теперь будут прочесывать лес.
В ту ночь отделения Зарецкого и Павлика Смирнова тоже успешно выполнили задание.
Так неотложной боевой операцией отряд Коротченко ответил на приказ Центрального штаба.
В этом городе начальники гестапо подолгу не засиживались; один за другим они отправлялись на тот свет с помощью народных мстителей. Вот почему фашистское командование решило послать сюда осторожного и опытного офицера, способного не только удержаться на посту, но и навести порядок в своей вотчине. Выбор пал на подполковника Ранкенау.
Этот изворотливый, прославившийся своей жестокостью гестаповский офицер не был похож на своих предшественников уже хотя бы тем, что в первый же день он явился в канцелярию гестапо задолго до начала служебного часа. Мягко, по-кошачьи ступая, он прошел но своему кабинету и внимательно осмотрел стул, прежде чем на него сесть, затем осторожно передвинул его на другое место и только тогда сел. Освоив таким образом стул, Ранкенау внимательно присмотрелся к столу. Обтянут красным сукном… Симпатично: куда ни глянь — всюду красное. Любопытно, однако, давно ли этот стол обтянут красным или только после того, как был убран незадачливый предшественник Ранкенау?.. В верхнем ящике стола никаких бумаг не было, и Ранкенау открыл нижний. Открывал он его с предельной осторожностью, медленно. Окажись ненароком какой-нибудь свидетель, Ранкенау не смог бы объяснить, чего он так боится в собственном кабинете.
Судя по тонкому сероватому налету пыли, нижний ящик стола давно не открывался. Прежде чем задвинуть ящик на место, Ранкенау на мгновение выдвинул его до конца, и этого мгновения было достаточно, чтобы у дальнего края пожелтевшей пачки бумаг заметить явственный отпечаток большого пальца. Свежий отпечаток… Ранкенау медленно отвел руку и положил ее на колено, чувствуя, как сразу заколотилось сердце. Если бы кто-то свой но необходимости трогал бумагу, то он не побоялся бы оставить следа и брался бы за кипу с ближнего конца, брался бы как придется. Но тут явно побывал чужой. Этот чужой приподнимал бумаги осторожно, берясь за дальний, незаметный на первый взгляд край пачки, вероятно, для того, чтобы что-то туда подсунуть…. Либо подложный документ, либо…
Ранкенау испытал двойственное чувство: азарт гончей, которая напала на след зайца, и страх жертвы, которая почуяла преследователя.
Он быстрым взглядом окинул кабинет— черная высокая тумба печи с плотно закрытой чугунной дверцей, черный обшитый кожей диван с продольными швами, над диваном портрет Гитлера в полный рост, окна за решеткой, — следовательно, проникнуть в кабинет можно только через дверь. А весь двор неусыпно охраняется солдатами комендатуры.
На мгновение Ранкенау почувствовал удовлетворение — в кабинете побывал кто-то из тех людей, которые имеют пропуск на право войти сюда.
Ранкенау вслушался в тишину кабинета. Через открытую форточку доносились неясные шумы городка, рокот прошедшей неподалеку машины, лай собаки… Ранкенау плотно прикрыл форточку и снова долго вслушивался. Наконец ему почудилось тиканье часов. Да, да, явственный стук часового механизма…
Ранкенау протянул руку, чтобы нажать пуговку звонка и вызвать дежурного унтера, но вовремя спохватился. Кнопка могла быть подключена к пусковому устройству. Он вышел на крыльцо и, не ответив на приветствие унтера, приказал ему перетряхнуть все до единой бумаги в столе, проверить стол, диван, печь.
— По сведениям, которыми я располагаю, в кабинете заложена мина с часовым механизмом, — сказал Ранкенау, холодно глядя на изумленное и перепуганное лицо унтера. — И первым делом я намерен расследовать, как она туда попала…
Ничего больше не объясняя, Ранкенау быстрым шагом прошел через двор и завернул за угол длинного сарая, стоявшего в дальнем углу двора. Здесь, в полном одиночестве и, главное, в полной безопасности, он закурил и отдышался.
Итак, для начала недурно, весьма даже недурно. Сейчас они извлекут мину. А еще через полчаса Ранкенау станет в глазах подчиненных ясновидящим — не успел появиться в канцелярии новый начальник, как тут же ему стало известно о вражеской диверсии. Пусть-ка они теперь подрожат перед его фантастической бдительностью. А ведь он не просто отгадывает, где мины, он еще и непременно расследует, как они попадают в кабинет начальника гестапо.
Это еще полдела, главное заключается в том, что через денек-другой о проницательности нового начальника непременно станет известно партизанам, эти канальи держат ухо востро. А узнав, они призадумаются, стоит ли рисковать, когда начальник гестапо, наподобие рентгеновского аппарата, видит предметы насквозь.
Осторожно выглянув из-за сарая, он увидел, как на крыльцо торопливо поднимались двое — перепуганный унтер и озабоченный фельдфебель с миноискателем. Исполнительность и поспешность ему понравились. Впрочем, иначе ведь и быть не могло: кто, как не охрана, головой отвечает за безопасность начальника гестапо? «Так-так…»— удовлетворенно подумал Ранкенау и вынул из плоского портсигара еще одну сигарету. Поднося зажигалку к сигарете, он опять услышал явственный перезвон часового механизма, непроизвольно огляделся и выругался — да ведь это же, черт побери, его собственные часы тикают!
Вот тебе и громкое начало! Он еще раз глянул на часы, прислушался — ни звука, хотя секундная стрелка, медленно дергаясь, бежала по циферблату. Черт побери, что у него, слуховые галлюцинации? Партизаны довели? Вот будет дело, если эти исполнительные ослы, пропарившись там битый час, ничего не найдут, а потом, срывая злость, пустят слух о фантастической трусости нового начальника.
Надо непременно выбросить этот дурацкий диван из кабинета! Хватит с него диванов! Зимой Ранкенау на двадцать минут вышел в столовую, а в это время мина, заложенная в его кабинете, грохнула так, что поплавились диванные пружины!.. С того дня, где бы ни попадался ему на глаза диван, Ранкенау рефлекторно шарахался от него, как от гремучей змеи.
Яростно затягиваясь сигаретой, Ранкенау нервно шагал вдоль сарая взад-вперед. В конце концов, нетрудно было, черт побери, и самому заранее подбросить какую-нибудь завалящую мину! И тогда акция бы состоялась. А теперь!.. Как глупо, чертовски глупо! Что теперь делать? Не станешь же им рассказывать про тот злополучный диван, делиться горьким опытом. Не хватало гестаповскому офицеру, причем офицеру не на последнем счету, утверждать свой авторитет перед подчиненными с помощью сопливой искренности!..
Да, но что делать, делать-то что?! Сослаться на профессиональную осторожность гестаповца?.. Да, но в какой профессии эта самая осторожность излишня?
Наиболее приемлемый вариант — это выгнать их вон, наорать, ничего не поясняя. А завтра так и сделать — как-нибудь хитроумно пристроить мину под сукном стола. Под красным сукном. И потребовать, разумеется, чтобы это сукно немедленно заменили на зеленое. А свидетеля его трусости, дежурного унтера, отправить куда-нибудь подальше. За отсутствие бдительности. За то, что прохлопал мину, исполнительный осел!
Ранкенау вышел из-за сарая и, распаляя себя неожиданно пришедшим на ум доводом, решительно зашагал в сторону канцелярии. «Твоя ослиная шкура годится на барабан!»— мысленно обращался он к унтеру, как будто тот уже прошляпил завтрашнюю мину. Взвинтив себя, он почувствовал, как кровь прилила к щекам, что им овладел вполне неподдельный гнев, а значит, и дальнейшее его поведение с подчиненными будет совершенно естественным, не актерским. Едва он приблизился к крыльцу, как навстречу вылетел тот же унтер, перепуганный пуще прежнего, вытянулся перед Ранкенау и выпалил:
— Господин подполковник, все в порядке!
— Что в порядке, идиот?! — рявкнул Ранкенау.
— Обнаружены четыре мины, господин подполковник. Одна в диване, одна под бумагами в столе и две в печи.
Ранкенау едва сдержал нервный смешок. Сухо поблагодарив унтера, он прошагал в свой кабинет.
Здесь он долго стоял у окна, подводя итоги событиям последних дней. Он решил начать свои размышления издалека, чтобы постепенно подойти к этим минам в кабинете, и попытался найти логическую связь прошлого с настоящим.
Главное из всего, что произошло за последние дни, — это неожиданная активизация партизан в районе железных дорог. Несколько дней тому назад разрушена взрывами дорога близ станции Зверинки, западнее Рославля. Разрушена на протяжении четырех километров. Прошлой ночью пущены под откос три эшелона с живой силой и техникой. Эшелоны следовали на Брянск и далее к линии фронта. Выведены из строя железнодорожные мосты. Создается впечатление, что численность партизан в окрестных лесах как минимум устроилась. Мало того, они как будто сами наладили в лесу производство тола и мин. И далее: судя по обнаруженным сегодня минам, внимание партизан привлекают не только железные дороги. Какая, однако, жестокость — закладывать четыре мины для одного человека…
Кто же мог пронести их сюда? И не только пронести, но и так ловко установить? Человек этот должен обладать соответствующим навыком, — видно, ему не впервой подобные манипуляции.
«Вероятнее всего, он кто-то из тех, кому доверяло бывшее начальство. Мужчина? Женщина?..» Ранкенау с досадой махнул рукой — у русских все на это способными мужчины, и женщины, и дети. Они как будто в утробе матери уже готовят себя в партизаны.
Он долго стоял у окна, глядя на людей во дворе. Нетрудно было догадаться, что об утренней находке стало уже известно всем, и потому во дворе царили излишние, пожалуй, озабоченность и тревога. Ясно, что вина в определенной мере падала на всех.
Но, возможно, кто-то сейчас и злорадствует… Наверняка кто-то должен злорадствовать, ведь не влетели же четыре мины в открытую форточку. Не особенно надеясь на успех, Ранкенау тем не менее продолжал внимательно всматриваться в лица и фигуры тех, кто ходил по двору, и когда из столовой вышла женщина в белом переднике, он так и приник лбом к стеклу. Женщина была молода, хорошо сложена. Глядя на ее независимую осанку и решительную походку, Ранкенау подумал, что она способна на многое. Во все времена засылались к врагу миловидные женщины, чтобы шпионить, выслеживать, одурачивать. Порой они добивались многого… Этой девкой из столовой надо непременно заняться.
К концу дня исподволь, не выдавая своих подозрений, Ранкенау разузнал, что молодая женщина принята на работу в столовую после тщательной проверки и что ее отца и двух братьев расстреляли большевики как врагов народа.
Однако, как бы там ни было, у Ранкенау не прошло желание пригласить эту женщину к себе для разговора с глазу на глаз. И он не хотел себе признаться в том, что мотивы для разговора были не совсем служебными.
… И второй день службы начальника гестапо в этом городе не обошелся без сюрприза со стороны партизан.
Ранкенау еще не успел выпить чашку кофе, как прибежал дежурный офицер и доложил о том, что ночью, перед рассветом была взорвана водонапорная башня. Не заходя в канцелярию, Ранкенау поехал на вокзал. О мощности взрыва можно было судить по мелким осколкам кирпича, со страшной силой разбросанного вокруг бывшей бани. Глядя на эти красные острые осколки, Ранкенау невольно поежился, представив, с каким свистом и грохотом они рассеивались.
Молча обойдя место взрыва и выслушав сбивчивые доклады о том, как был снят постовой, и о том, откуда и как могли сюда пробраться партизанские взрывники, Ранкенау приказал собрать перед зданием гестапо всех мужчин города, всех до единого.
Девятнадцатилетний парень, рабочий железнодорожного депо Володя Хомяков, шел по улице родного города и не верил тому, что остался жив, цел, невредим. Немало слышал он о зверствах фашистов, кое-что успел повидать своими глазами, но такого дня в его жизни еще не выпадало. Впрочем, только ли в его жизни? Такого тяжелого дня не выпадало на долю жителей всего города…
Когда всех мужчин собрали перед зданием гестапо, строй оцепили солдаты с автоматами, после чего появился Ранкенау с группой офицеров. Начальник гестапо был при орденах, как будто вышел принимать парад верноподданных. Однако перекошенное яростью лицо Ранкенау говорило о том, что он вышел не для торжественного приема, для расправы. Он медленно пошел вдоль строя, пристально вглядываясь бешеными глазами в лицо каждого рабочего. Возле скуластого высокого парня в белой рубашке — Володя знал его, парень работал истопником в городской бане — Ранкенау остановился. Он о чем-то спросил парня сквозь зубы, и парень, сразу побледнев, что-то ответил. Ранкенау сильно ударил его рукой в белой перчатке, голова парня дернулась, и на белую рубашку закапала кровь.
В гнетущей тишине был только слышен перестук топоров — это солдаты фюрера ставили виселицу на краю площади. Весь город пришел сюда, мужчины стояли в окружении автоматчиков, женщины и дети жались ближе к домам, окружившим площадь.
Когда стих перестук топоров и на виселице закачалась петля, Ранкенау заговорил через переводчика о том, что в городе действуют бандиты и что для спокойной жизни и наведения порядка их необходимо выловить. Он обращается ко всем гражданам города и просит назвать имена этих бандитов, которые вредят великой Германии. Бандиты не могут действовать сами по себе, они вредят в контакте с отсталой частью населения, вот почему все мужчины собраны здесь и не будут отпущены, пока не назовут хотя бы одного бандита.
Время тянулось медленно.
Выбор палачей пал на того же высокого парня в белой рубашке. В чем он был замешан, какими фактами располагало гестапо, люди не знали, но это не помешало Ранкенау дать команду, и парня поволокли к виселице. Толстый переводчик только успел прокричать, что этот парень не желает служить фюреру, что он — партизан, за это приговаривается к смертной казни и впредь так будет со всяким, кто будет действовать во вред великой Германии. Затем Ранкенау прокричал что-то, взметнув руку в сторону виселицы, и переводчик повторил: «Всем поднять глаза и смотреть туда — прямо на виселицу!»
Прошло еще одно тяжелое мгновение, и толпа разом охнула — ноги парня в белой окровавленной рубашке закачались в метре от земли…
Прежде чем отдать приказ разойтись по домам, Ранкенау о чем-то посовещался, затем один из офицеров приказал Володе Хомякову выйти из строя и проследовать в кабинет начальника гестапо.
Володя недоумевал — зачем понадобилось этому извергу вызывать именно его. Причем на глазах у всех рабочих. Пригласили его вежливо, не орали, не ударили. Еще подумают люди, что Володя для фашистов — свой. Уж лучше бы избили.
… В кабинете, куда ввели Володю, сидел только один Ранкенау. Начальник долго рассматривал парня и ни слова не говорил. Володя думал, что, наверное, вот так удав гипнотизирует свою жертву, прежде чем ее проглотить. Затем Ранкенау нажал пуговку звонка, и через минуту появился все тот же фельдфебель-переводчик.
У Володи все еще кружилась голова от увиденного на площади, даже слегка подташнивало. «Надо держаться, — говорил он себе, — не то подумает этот зверь, что я виноват и потому испугался».
Ранкенау закурил, и Володя увидел, что пальцы его рук дрожат. Ранкенау что-то вполголоса сказал фельдфебелю, и тот перевел:
— Господин, пересядьте поближе к столу.
От этого «господин» сердце у Володи застучало пуще прежнего. «Надо держаться, надо держаться! — повторял он про себя. — Тем более, что я на самом деле никогда не был связан с партизанами, и ничего они от меня не узнают, даже если замучают до смерти».
Ранкенау что-то буркнул переводчику, и тот спросил, не хочет ли господин чего-нибудь поесть.
— Спасибо, — хрипло проговорил Володя и откашлялся. — Если можно… я немного воды выпью.
Переводчик налил воды из графина и протянул парню. Володя ухватился за стакан обеими руками, выпил воду залпом и протянул стакан к графину, спрашивая взглядом: «Можно еще?» Второй стакан он выпил медленнее и после этого как будто немного успокоился.
— Спасибо, — сказал он, обращаясь к Ранкенау, и вытер рукавом обильно выступивший на лбу пот.
Дальше разговор пошел без передышки, Володя только успевал вытирать пот с лица, словно для того только и пил воду, чтобы сидеть теперь будто взмыленный… Ранкенау, слегка ощерив в улыбке зубы, сказал, что парень, видимо, плотно пообедал сегодня, так много воды пьет, на что Володя ответил, что вот уже сутки, как ничего не ел, но сейчас у него… нет аппетита.
— Ты давно здесь живешь? Местный или откуда-то приехал? Говори только правду!
Володя ответил, что он в этом городе родился и что его здесь многие старожилы знают.
— В армии служил?
Нет, в армии он не служил, в прошлом году ему исполнилось восемнадцать лет, «но в это время наш город был уже… — Володя замялся, подыскивая слова, — в ваших руках».
— Родственники у тебя есть?
— Только одна мать. Я живу вместе с ней.
— А где братья, сестры?
Володя ответил, что в семье он один, нет у него ни братьев, ни сестер.
— Хорошо, а друзья у тебя есть?
— Какие сейчас друзья… — неопределенно ответил он. — Те, с которыми на улице играл, поразъехались. Война… Кто в армию ушел, кто уехал туда… — он махнул рукой на восток, — эвакуировался.
— Тебя предупреждали — не врать! Не может быть, чтобы молодой парень не имел друзей в родном городе. Если будешь врать, то мы для тебя поставим вторую виселицу на площади!
Володя не кривил душой, друзей у него действительно не было.
— Сейчас в городе очень трудно с питанием. Я вот на станции работаю, и то есть нечего. А другим и подавно. Вот поэтому все ребята разбежались кто куда. Подальше. По деревням. Кто к родственникам, кто к знакомым, в деревне прожить сейчас легче…
Оттого что Володю не перебили, пока он говорил, не одернули, он немного освоился и решил, что, если будут пытать, требуя назвать товарищей, он перечислит всю бригаду, в которой работает. Их фамилии немецкое начальство знает, так что Володя если и перечислит всех, то никакого греха на душу не возьмет.
— Ты честный парень, мы тебе верим. Товарищей у тебя нет, городской порядок ты не нарушаешь, на работе ведешь себя хорошо. Все это установлено нами еще до разговора с тобой. Но, возможно, ты знаешь людей, которые связаны с партизанами?
Володя задумался, опять вытер лицо рукавом…
— Знаешь, кто говорит о партизанах?.. Или кто угрожает, что партизаны за все рассчитаются?..
Нет, Володя таких не знает и никогда не слышал разговоров о партизанах. Да и кому охота о них говорить? Ведь за это не только с работы выгонят, но и в тюрьму посадят.
Ранкенау посмотрел на него как на дурачка, покряхтел с досадой и опять повторил, что они ему верят и что с помощью таких честных людей, как «господин Володя Хомяков», они намерены наводить порядок в городе.
Сегодня они взорвали башню, а завтра они могут взорвать депо. Они не пощадят жизни рабочих. Поэтому ты должен сам беспокоиться о своей жизни и о своей работе. Как только заметишь что-нибудь подозрительное, сразу сообщи нам. Ты сохранишь жизнь себе и своим товарищам, а также окажешь услугу великой Германии…
Володю отпустили, сказали: «Иди, работай!» Он пошел непослушными ногами по коридору гестапо, спотыкаясь, спустился с крыльца и еще два квартала шел с таким чувством, будто вот-вот сзади грохнет выстрел и пуля прошьет ему затылок…
Сворачивая в переулок, Володя оглянулся — сзади за ним никто не шел. Он вздохнул с облегчением.
Возле дома навстречу ему выбежала серая рослая овчарка по кличке Тигр. Когда-то на улице Володя подобрал голодного бродячего щенка, вырастил его, выкормил и даже ходил обучать его в специальный кружок при Осоавиахиме. Радостно скуля, пес запрыгал перед Володей, поднимаясь на задние лапы и норовя лизнуть Володю в лицо. Удивившись тому, что калитка почему-то открыта настежь, Володя прошел во двор, тут же забыл про калитку и устало опустился на дощатую скамейку у входа в избу. Так он просидел, наверное, с полчаса, постепенно приходя в себя и успокаиваясь. «В общем, ничего особенного со мной не произошло, — думал Володя, — вызвали, поговорили, назвали «господином» и даже предлагали поесть…» Зря он отказался, дома ведь все равно есть нечего. Только сейчас он почувствовал острый голод.
Окно мутно поблескивало, отражая черноту ночи. «Почему света нет? — подумал Володя. — Неужели мать уже уснула, так и не дождавшись меня?» Володя подошел к двери, толкнул — не заперта. Чиркнув зажигалкой, Володя прошел к печи, нашарил в печи свечу и зажег ее. Мать лежала на кровати.
— Вы спите? — вполголоса спросил он.
В ответ послышался только слабый стон. Володя поднял свечку и увидел мертвенно-бледное лицо матери. Волосы ее были растрепаны, на губах запеклась кровь. Володя понял, что мать избита, но кем и за что, он не мог и предположить. Скорее всего, когда его потащили в гестапо, сюда явились фашисты и пытали его мать. А что могла сказать им бедная старая женщина о родном сыне?
Дрожащими руками пристроил Володя свечу на подоконнике, быстро смочил носовой платок в холодной воде и начал осторожно протирать им лицо матери.
Во дворе послышался лай собаки и затем голос соседки. Володя выбежал, проводил соседку в дом, на ходу расспрашивая, что тут случилось, кто без него приходил. Соседка пояснила, что сразу после сбора на площади сюда пришли пятеро или шестеро солдат, и соседи только слышали крики его матери…
Только сейчас Володя обратил внимание на то, что все вещи в комнате перевернуты вверх дном, будто фашисты искали и не могли найти что-то.
Сквозь стоны старушка попросила перевернуть ее на бок Володя с помощью соседки приподнял мать и положил ее на бок. Постель была мокрой от крови. Ситцевое платье лопнуло на спине продольными полосами от ударов плети. Взбухшие на теле рубцы кровоточили.
У Володи кружилась голова, он не знал, что делать, кого позвать на помощь. Соседка послала за доктором свою дочь, а сама стала помогать Володе перевязывать мать и делать примочки…
Через полчаса пришел доктор, лысый, молчаливый, напуганный пожилой человек. Он был хмур и неразговорчив. Фашисты и ему не давали житья, если узнавали, что он оказывает медицинскую помощь тем, кто «связан с партизанами». Все поняв без пояснений, с первого взгляда, он долго щупал пульс, и выражение его лица стало мрачнее.
— Свет поближе, — пробормотал он Володе и начал обрабатывать края ран йодом, посыпал каким-то белым порошком, приложил тампоны и перевязал. Затем он положил на стол несколько порошков, сказал Володе, как их принимать, попросил полить воды на руки, вымыл их и на прощанье пояснил, что состояние тяжелое и что ожидать можно самого наихудшего…
К утру мать умерла. Когда взошло теплое летнее солнце, Володя сколотил гроб, вместе с соседкой переодел покойную в чистое платье и положил в гроб. Лошади не было, попросить ее было не у кого, и Володя, поставив гроб на двуколку и привязав его веревкой, чтобы он не свалился, впрягся сам и повез тело матери на кладбище.
Всякий раз утренний рассвет волновал Тамару Подгурскую. Когда ей удавалось провести ночь-другую на базе и когда эта ночь была ясная, звездная, Тамара, по привычке лесного жителя, просыпалась очень рано, как будто спешила застать, не упустить последние звезды на светлеющем небе и первые краски дня. Она любила, лежа на спине, смотреть в глубину утреннего неба, которое из лесу кажется особенно глубоким и особенно умиротворяющим. Она любила краткие мгновения утреннего безмолвия. Ясное небо молодого дня всегда было для Тамары как бы связью с безоблачным прошлым и в то же время надеждой на светлое будущее… Потом она открывала глаза и быстро поднималась. И это ее движение всем телом и взгляд с неба на партизанское становище были ее вхождением в настоящее. У Тамары сразу менялось выражение лица, она это чувствовала, непроизвольно напрягалась складка между бровями, непроизвольно поджимались припухшие за ночь губы.
Услышав звонкий голос Майи, Тамара поправила волосы и подошла к ней. Майя тоже только проснулась и тянула за кофту свою мать: «Вставай! Вставай!»
— Ты почему так рано поднялась? Ты почему маме спать не даешь? — шутливо-строго напустилась на нее Тамара.
— А ты почему? — отвечала Майя, довольная возможностью поговорить.
— Потому что взрослым пора вставать. А детям еще надо спать да спать.
— А я есть хочу, вот почему, — пояснила Майя. Девочка никогда не страдала отсутствием аппетита, ни под бомбежкой, ни во время длительного перехода. «Мама, есть!»— было ее постоянной заботой. Это безобидное требование ребенка всегда действовало на окружающих не меньше командирских призывов.
Тамара вернулась к своему вещмешку, достала ломоть хлеба и маленький серый кусочек сахара. Майя следила за ее движениями не без интереса. Эта тетя Тамара всегда что-нибудь занятное придумает.
— Вот тебе завтрак, Майя, — проговорила Тамара, возвращаясь к девочке. — Только жуй как следует.
Майя протянула левую ручонку.
— Нет, так дело не пойдет. Ты что, левша? Где у тебя правая рука?
— Во-от, — недовольно проговорила девочка и вытянула другую руку.
— Теперь другое дело. — Тамара отдала ей гостинец, и потрепала Майю по пушистой головке.
Через полчаса Тамару и Жамал вызвал в штаб связной командира.
На штабной поляне уже кипела партизанская жизнь, здесь как будто никто и не ложился спать. Подтянутый, в начищенных сапогах, со сверкающими звездочками, на погонах капитан Шилин обучал обращению с минами и толом новую группу взрывников. Все еще непривычно было видеть советского командира в погонах. Партизаны, большинство из которых были в недавнем прошлом красноармейцами и командирами, привыкли к петлицам, но в то же время новая и красивая форма придавала больше уверенности в силе тех, кто действует на Большой земле, волей-неволей наводила на мысли о прошлом России, о ее великих битвах с иноземными захватчиками. И то, что Шилин был в полной офицерской форме, а не в подпаленном у костра партизанском ватнике, дисциплинировало подрывников.
Коротченко, держа в руках развернутый планшет с белесыми потертыми краями, давал указания командирам рот. Нетрудно было догадаться, что речь шла об очередной операции на железной дороге. Тамара и Жамал остановились чуть поодаль, ожидая, когда Тимофей Михайлович закончит разговор с командирами.
Коротченко сам подошел к женщинам, спросил Жамал, как здоровье партизанской дочки. Кто бы ни спрашивал о дочери, она не могла удержаться от радостной улыбки. Даже усталая, изможденная, не способная выговорить ни слова, Жамал всегда на вопрос о дочери отвечала улыбкой.
Пока она улыбалась, Тамара пояснила, что Майя ведет себя как и подобает дочери партизана: растет не по дням, а по часам, уже скоро все зубы появятся, просит есть, а когда начинается вражеский обстрел, сама ложится в укрытие и лежит.
— А в дождь с нее как с гуся вода, — продолжала Тамара. — Ни разу еще не кашлянула, не чихнула.
— Ну что ж, хорошо, если здорова, очень хорошо, — проговорил Тимофей Михайлович, — всему отряду хлопот меньше… Ну а теперь посмотрите вот это письмо.
Командир протянул женщинам листок бумаги, густо исписанной фиолетовыми чернилами.
Письмо начиналось, как обычно, с приветствия и пожелания здоровья всему отряду. Далее сообщалось, что водонапорная башня взорвана, но мины, заложенные в гестапо, не сработали, были обнаружены новым начальником, после чего фашисты повесили на площади одного из жителей города. Новый начальник свирепствует больше старого. Весь город потрясло известие о гибели от руки фашистов ни в чем не повинной старой женщины.
«Кто-то донес, что муж этой женщины, отец Володи Хомякова, — коммунист и активно боролся против фашистов. Парня вызвали на допрос, в это время фашисты ворвались в их дом, пытали его мать, избили, вырезали на спине звезду. Бедная старушка скончалась. Когда сын повез ее хоронить, то фашисты перевернули гроб с мертвой женщиной, думая, что там спрятаны мины. Весь город только говорит об этом. Сам Володя Хомяков дрожит от ненависти к фашистам. Он, несомненно, будет им мстить, но в одиночку пропадет, поэтому надо привлечь его к работе с нами. Это парень честный, я немного знала его и прежде…»
Далее сообщалось о том, что два дня тому назад советские самолеты разбомбили на соседней станции «с нашей помощью» пять вражеских эшелонов. «Теперь научились бомбить, ни один вагон не уцелел. Я сама еле живой выбралась со своей ракетницей…»
В конце стояла подпись: «С приветом, Тридцатая». «Отчаянная, видать, эта женщина, Тридцатая», — подумала Тамара.
Письмо, однако, произвело на женщин гнетущее впечатление. Свои успехи воспринимались партизанами как нечто само собой разумеющееся, к успехам они привыкали все больше, но к зверствам фашистов они никогда не привыкнут….
Тамара вернула письмо Коротченко. Тот сложил его вчетверо и бережно положил в нагрудный карман гимнастерки.
Он заговорил, что женщинам необходимо сегодня же выйти по направлению к этому городу. Тамара должна проникнуть в город, а Жамал — пробраться на разъезд Бони.
— Твоя задача, Тамара, такова: передать Тридцатой наше задание. Но не прямо, а через посредника, через связного.
Коротченко сел на пенек, снова разверпул свой видавший виды планшет, положил на него карту.
— Вот здесь, на южной окраине города, есть березовая роща. В этой роще стоит старый одинокий тополь. Возле него в пятницу должен появиться человек — пожилой, седой, высокого роста. Твой пароль — «Земля». Его отзыв — «Луна». Этот человек работает на железнодорожной станции. Ты станешь отныне Александрой Ивановной Ивановой, — Тимофей Михайлович подал Тамаре паспорт.
Тамара взяла его, развернула, увидела свою маленькую фотокарточку с четкой синей печатью на белом уголке и отметила, что работа мастерская. Посмотрела городскую прописку: улица Пушкина, дом 75.
— «Луна» сведет тебя с Тридцатой. Вместе с ней разведаете о подразделении, которое охраняет мост через реку Беседь. В полукилометре от моста есть небольшой хутор, где ты можешь пробыть день-другой. Через Тридцатую постарайся установить связь с этим парнем, Володей Хомяковым. Поговори с ним, чтобы он поверил в силу партизан, посоветуй не горячиться зря, а действовать только с нами.
Тамара спросила, через сколько дней они должны вернуться.
— Через неделю. Крайний срок десять дней. Место и время встречи с Жамал установите сами. Если не управишься за то время, нам придется принимать меры для вашего розыска… А теперь тебе задание, Жамал…
Коротченко, сидя на пне, вытянул правую ногу, достал из кармана носовой платок — голубой, с желтой шелковой каймой, — и с нажимом протер глаза. Жамал невольно отметила, как постарел, как измотался Тимофей Михайлович за последние месяцы. От постоянного недосыпания глаза командира слезились, щеки были землисто-серыми, между бровей, казалось, навечно залегла глубокая складка постоянного напряжения…
Тимофей Михайлович сложил платок вчетверо, встряхивая его одной рукой, сунул в карман и продолжил:
— Во что бы то ни стало, Жамал, проберись к разъезду Бони. Установи, когда сменяется охрана моста возле разъезда, на каком транспорте и когда подъезжают туда солдаты, есть ли там дзоты… Вот, собственно говоря, и все. Если есть вопросы — прошу. Если нет — желаю благополучно выполнить задание.
Тимофей Михайлович поднялся, крепко пожал женщинам руки.
Они вышли на задание в сумерках. Шли в полном боевом снаряжении — автоматы, диски с патронами, гранаты и мины. Это были не просто женщины, а партизанки Великой Отечественной войны, способные твердой рукой пустить пулю в человека, если человек этот пришел убивать детей.
Они шли по темному лесу малоизведанными лесными тропинками и, как все женщины, не могли долго хранить молчание, хотя того требовала обстановка.
— Помнишь, в прошлом году Павлик и Батырхан, тоже вдвоем, ходили в разведку и встретили в лесу бородача? — спросила Тамара. Она шла чуть впереди и, говоря, слегка поворачивала голову к своей спутнице.
— Нет, не помню, — призналась Жамал.
— Разве Жилбек тебе ничего не рассказывал?
— Он никогда мне ничего не рассказывает. Ты, говорит, и без того много знаешь, зачем тебе лишние переживания… А кто тебе рассказал? — спросила Жамал со значением.
— В общем, это неважно кто… — помолчав, ответила Тамара.
— Ладно, я и так знаю, — проговорила Жамал. Тамару совсем не огорчила осведомленность подруги, и она продолжала свой рассказ:
— Пошли они вдвоем в разведку, как мы с тобой, и встретили этого бородача. «Ты кто такой?»— спрашивают. Тот отвечает: «Партизан». — «Назови пароль». Он говорит: «Большая земля». Был когда-то такой межотрядный пароль, но к тому времени он уже устарел. Стали наши его допрашивать: «Из какого отряда?» — «Из Мглинского». Отвечает бойко, не моргнув глазом. Расспросили, кто командир, кто комиссар. Всех знает. Мало того, и Коротченко назвал, и Лебедева. «Ну, а почему ты один-то бродишь в лесу?» Одному, говорит, безопаснее в разведку ходить. «Места эти знакомы тебе?» Знакомы, говорит. «Можешь нам показать короткую дорогу на Хотимск?» — «Я эти места как свои пять пальцев знаю. Идемте». Пошли. Павлик зашагал с ним рядом бок о бок, а Батырхан отстал на два шага и автомат снял с предохранителя.
Ты ведь знаешь наших ребят, они уже всякого насмотрелись… Идут полчаса, идут час. В лесу трудно держать направление, можно кружить и кружить весь день на одном пятачке. Павлик первым заметил, что они дали круг. Наш Павлик… Он никогда не заблудится, у него такое чутье…
— Тамара, ты всегда почему-то хвалишь Павлика, — опять со значением заметила Жамал.
— Совсем не хвалю! — возразила Тамара. — Я тебе просто рассказываю, как у них тогда получилось. И если это был бы не Павлик, а твой Жилбек, то я рассказывала бы точно так же.
— Ладно-ладно, — добродушно согласилась Жамал. — Не сердись, я пошутила.
— Пока будем считать, что пошутила, — голос Тамары потеплел. — Но наперед смотри мне… Короче говоря, водил он их, водил, пока не начал дождь накрапывать и похолодало. Стали они пересекать небольшой овраг. По дну ручеек течет, а у ручейка видны свежие следы сапог. Павлик прикинулся мальчиком и говорит с этаким удивлением: «Слушай, парень, что это за следы?» А бородач так уверенно отвечает: здесь, мол, фрицев полно, это их следы, тут на каждом шагу опасность, так что вы без меня пропадете. Павлик перестал притворяться, надоело ему кружить вокруг да около, и он ка-ак рявкнет: «Врешь, скотина! Это наши следы! Мы полчаса тому назад здесь же проходили». А тот, бывалый, не растерялся, оправдывается: «Бросьте, ребята, ведь не по улице шагаем, а по лесу. Чуть-чуть, может, и заблудились, сейчас выберемся». Павлик снял автомат. Если, говорит, шагнешь чуть в сторону— не промахнусь. А дождик все льет и льет, и, пока стояли, Батырхан заметил, что у этого малого борода возле уха вроде бы отклеилась. «Ты зачем бороду прицепил? — спрашивает Батырхан. — А ну, сделай мне руки над головой!» Павлик дернул за бороду— на самом деле приклеенная. Обыскали они его и ничего не нашли — ни документов, ни оружия. «Какой ты партизан, — спрашивают, — если идешь на задание даже без перочинного ножика?» — «А так, — говорит, — безопаснее. Поймают фрицы, скажу — колхозник, в лес по грибы ходил». — «А бороду зачем приклеил?» Тот отвечает — дескать, партизан боялся: увидят, что бритый, подумают — фашист, да и пристрелят. Короче говоря, странным показался такой разведчик: и пароль знает, и командиров знает, и фашистов боится, и партизан боится. Привели они его на базу, к Лебедеву. В тот же день комиссар установил, что липовый бородач — матерый фашистский лазутчик. Оказалось, что в овраге у того самого ручья пятеро фашистов должны были поджидать этого провокатора. Он специально делал такие рейды в глубь леса, чтобы встретиться с партизанами и заманить их в лапы фашистов. В общем, Иван Сусанин, только шиворот-навыворот.
— Расстреляли его? — спросила Жамал.
— Нет, кажется, отправили на Большую землю, он какими-то сведениями располагал. Но до этого заставили его еще раз сходить к тому ручью в условленный час. Ну и, конечно, прихватили там всех пятерых немцев.
— А-а, теперь я вспомнила про эту ловушку, — сказала Жамал. — Но ты так интересно рассказывала, будто из книжки какой вычитала.
— Да, рассказывать-то интересно, — согласилась Тамара. — А вот если сами в такое положение попадем…
Женщины замолчали. Постепенно все больше давала о себе знать усталость. Лес молчал.
— Скоро начнет светать, — вздохнув, сказала Тамара. Она приостановилась, показала на яркую звезду.
— По-нашему называется Шолпан, — сказала Жамал.
— А по-нашему — Венера. Вернее, не по-нашему, а по-латыни… А может быть, по-гречески… Нет, наверное, все-таки Венера по-гречески — Афродита. Знаешь, Жамал, — продолжала раздумчиво говорить Тамара, — я иногда ловлю себя на мысли о том, что многое стала забывать из того, что знала. Иногда с опаской думаю, а смогу ли я учительствовать как прежде? Сколько будет тянуться эта проклятая война?..
Постепенно неровный, очерченный вершинами деревьев клок неба над головой стал светлеть. Стали оживать птичьи голоса. Партизанки свернули с тропы и углубились в чащу в поисках укромного места, где бы они смогли провести весь день, не боясь быть обнаруженными.
Неожиданно они наткнулись на хорошо утоптанную тропинку и, пройдя по ней шагов двадцать-тридцать, возле сухого лысого бугра увидели родник, бурливый и неспокойный. Вода в нем, вырываясь из-под земли, булькала, словно в кипящем котле. Женщины умылись ледяной водой, напились, наполнили фляжки и опять полезли в самую чащобу, подальше от тропинки, от родника.
— У нас говорят: где вода, там жизнь, — проговорила Жамал. — Родник притягивает к себе, как бы нам не встретить кого не надо.
— Да, береженого бог бережет, — отозвалась Тамара.
Они выбрали место для отдыха в густом непролазном кустарнике и укрылись в нем так, что если и пройдет кто в двух шагах, то ничего не заметит.
Проснулись они далеко после полудня, когда солнце стало уже клониться к закату. Решили вновь сходить к знакомому уже роднику, возле сухого бугра, чтобы набрать воды в котелок.
Однако днем идти туда было гораздо опаснее, чем глубокой ночью. Не случайно вела туда тропинка: видно, это место знают не только лесные жители, но, возможно, и фашисты, а уж полицаи наверняка.
Тихонько пробираясь к роднику, они издали заметили впереди тоненькую струйку сизого дыма.
— Кто-то есть, — проговорила Тамара, машинально удерживая подругу за руку.
— А может быть, просто догорает ночной костер? — усомнилась Жамал. — Давай подберемся поближе. Если фрицы, то нам придется уходить, не дожидаясь темноты…
Они пошли на дымок костра с той стороны, куда этот дымок клонило воздушным течением, — с подветренной стороны подкрадываться безопаснее, звуки не так слышны.
У костра сидели двое фашистов. Чуть поодаль, под кряжистой сосной, дремали еще трое.
Сердца у женщин застучали, казалось, на весь лес. Они молча переглянулись, не в силах произнести ни звука. Да, собственно, не о чем было говорить, и так все ясно: еще бы мгновение — и они влипли.
Женщины поползли назад, держа автоматы наготове, и в последний момент увидели, как один из фрицев у костра быстро вскочил, вскинул автомат и выстрелил короткой очередью. Женщины замерли. В ответ тотчас раздалась очередь подлиннее, и Тамара узнала по звуку советский автомат ППШ. Трое фрицев, лежавших под сосной, вскочили, будто ужаленные змеей.
Под грохот перестрелки женщины опрометью бросились в чащу, подальше от места стычки.
Пройдя примерно с километр, они сели отдохнуть. Не представляло особого труда понять причины этой неожиданной стычки. Виной всему стал злополучный родник. В партизанских лесах нередки вот такие стычки с врагом, самые неожиданные, именно возле родников.
Удалившись на безопасное расстояние, женщины сели перекусить. Традиционный партизанский завтрак их состоял из куска ржаного хлеба, ломтя свиного сала и нескольких глотков родниковой воды из фляжки.
Теперь настала очередь Жамал рассказать что-нибудь интересное и тем самым заполнить время до сумерек.
— Только о чем-нибудь мирном, довоенном, — попросила Тамара. — Я никогда не бывала в ваших краях, расскажи, как вы там жили с Жилбеком.
Лицо Жамал погрустнело. Она не могла вспоминать о прошлом без грусти.
— Я тебе расскажу про родник, — согласилась Жамал, — только возле него не убивают, а наоборот, исцеляют…
Жамал часто вспоминала свою родную землю — Алтай, что лежит на востоке Казахстана. «Мой Алтай — это край-рай», — думала она и в редкие минуты одиночества тихонько напевала старинную песню этого края: «Отец родился у ваших подножий, горы, мать ставила юрту у ваших подножий, горы…» Иногда эти горы бывали алыми, как шелк, иногда желтыми, как золото, иногда синими, как море. А сколько там птиц! А какие красавцы-архары с тяжелыми завитыми рогами! Легкие лани, горбоносые лоси с ветвистыми рогами, лисицы рыжие и черно-бурые, зайцы белые и серые, белки, выдры. Жамал сама не раз слышала властный рев бурого медведя, а старики рассказывали о встречах с тигром…
Со склонов Алтая течет бурная река Бухтарма. Самое большое село на ее берегу — это Катон-Карагай. Если проехать от него примерно сто километров в сторону китайской границы, то попадешь к знаменитым Рахмановским ключам.
Почему они так называются и чем знамениты?
Много лет назад летним днем бывалый охотник по фамилии Рахманов вышел на заре поохотиться. Он бродил по лесу весь день, солнце стало уже клониться к закату, а Рахманов так и не встретил зверя. Огорченный неудачей, усталый охотник решает вернуться домой, хотя приходить ему домой с пустыми руками не хотелось. Но что поделаешь, и у прославленных охотников бывают дни без выстрела. Рахманов понуро брел по лесу, закинув ружье за спину, стволом вниз, и вдруг прямо перед собой на широкой поляне увидел оленя. Олень стоял на выступающем из земли куске скалы неподвижно, словно изваяние, и еле заметно шевелил губами, жуя жвачку. Рахманов подкрался ближе к зверю и поднял ружье, но олень, учуяв опасность, взбрыкнул копытами, вмиг сорвался со своего постамента и бросился в чащу. Рахманов все же успел нажать курок, и в лесу прогремел выстрел. Олень скрылся в чаще, и Рахманов только плюнул от горькой досады. Он редко промахивался, легко снимал птицу в лет, а вот сегодня промазал, вероятно от того, что устал, безотрадно бродя по лесу. Несколько мгновений Рахманов вслушивался в лесные шорохи, надеясь уловить по треску сучьев направление, куда мог побежать олень, не спеша подошел к выступающей скале, а затем машинально побрел по следу. И тут на траве, в том месте, где стеной поднимался густой кустарник и куда только что словно провалился олень, Рахманов увидел брызги свежей крови. «Так оно и должно быть, — подумал Рахманов, успокаиваясь, — не мог же я промазать с такого расстояния…» Однако тут же удовлетворение сменилось сожалением — такой олень, такой отличный экземпляр бредет где-то по лесу искалеченным. Как всякий настоящий охотник, Рахманов не переносил вида искалеченного зверя. Охотнику, с одной стороны, жаль зверя, а с другой — страдает профессиональное самолюбие. Пуля должна либо пролететь мимо, либо поразить сердце…
Охотничий азарт повел Рахманова по следу раненого зверя. Олень бежал ошалело, натыкаясь на деревья, на крупные валуны, торопясь, не тратил времени на обходные маневры, мчался через овраги и буераки. На песчаном берегу ручья он, запарившись, пил воду и оставил след. След налился кровью, и Рахманов определил, что пуля попала в правую переднюю ногу.
Наступили сумерки, преследование в темноте стало бесполезным, и Рахманов решил переночевать неподалеку от ручья, надеясь, что раненый зверь не сможет ночью далеко уйти, а утром охотник продолжит розыски. Только сейчас Рахманов заметил, что вся одежда на нем взмокла от пота. А ночи на Алтае студеные. Каким бы жарким ни выдался день, ночью все равно холодно. Пока он устраивал наскоро ночлег, заметно продрог, закутался в теплую бурку, быстро согрелся и скоро уснул как убитый.
И вот ему кажется, что он настиг оленя. Измученное животное уже не убегало, решив сдаться на милость победителя. Олень лежал на узкой лесной тропе, вытянув ноги и тяжело дыша широко открытым ртом. Глаза его смотрели на человека, и Рахманову показалось, что в них застыли слезы мольбы. Охотнику стало жаль оленя, он сунул в ножны свой острый нож и, достав белый чистый платок, перевязал ногу своей жертве. Затем он попытался было поднять оленя, но оступился и рухнул вместе с ним на землю…
Проснулся Рахманов на рассвете, подкрепился остатками вчерашнего запаса и некоторое время размышлял. «Может быть, не стоит преследовать его, пусть уходит своей дорогой, авось рана заживет, и лесной красавец даст еще новое потомство…» Но тут же возникло другое предположение: а вдруг хищный зверь нападет на беззащитного оленя, ведь он не сможет бежать обескровленный, не сможет противостоять хищнику, защитить себя. Рахманов решительно встал, закинул ружье за плечи и, вновь отыскав след, пошел. В конце концов, Рахманов — охотник, и добыча должна по праву принадлежать ему.
К полудню след вывел его на горный кряж, и с его вершины охотник увидел перед собой живописную долину. Приглядевшись, он вскоре увидел и своего оленя. Тот стоял, подняв голову и прислушиваясь к лесным звукам. Рахманов заметил, что олень как бы погружен в легкое облачко тумана, и подумал, что там, вероятно, протекает ручей с ледяной водой и потому туман над ним еще не рассеялся, держится с утра легким облаком. С мыслями о том, что теперь-то добыча не уйдет, Рахманов заспешил к ручью. Но каково же было его удивление, когда олень вдруг помчался прочь, легко перескакивая с камня на камень, высоко и гордо неся свои ветвистые рога. Вот он остановился на расстоянии выстрела, застыл на вершине скалы, будто рисуясь, будто желая показать охотнику свою резвость и неуязвимость. Охотник во все глаза смотрел на оленя и от изумления забыл про ружье. Это был именно тот, вчерашний, раненный в переднюю правую ногу олень с рыжими подпалинами. Рахманов узнал бы его среди тысячи других.
Олень скрылся в лесной чаще, а Рахманов, дивясь столь волшебному исцелению жертвы, приблизился к ручью. Ничем особенным этот ручей не отличался от других лесных ручьев, которых охотник немало повидал на своем веку во время скитаний по полям, по лесам. Только этот родник чуть дымился. Рахманов решил умыться. Он зачерпнул воду в пригоршни — и чуть не вскрикнул: вода была горячей! Рахманов заметил, что олений след до ручья был окрашен кровью, но тот же след после ручья был чист и четок. Охотник понял: родник имеет целебные свойства.
Возвращаясь домой с пустыми руками, Рахманов тем не менее радовался — он открыл целебный источник. Первым делом он поделился этой радостью со своими земляками. Сразу же несколько больных решили испытать на себе целебные свойства воды — помогло. Весть о Рахмановском источнике мгновенно облетела всю округу, и сюда потянулись люди отовсюду, из ближних и дальних деревень, из аулов со всех концов республики…
— Сейчас там организован санаторий, — закончила свой рассказ Жамал, — и в память об охотнике народ назвал этот санаторий «Рахмановскими ключами». Теперь туда едут лечиться со всех концов нашей страны…
В эту ночь подруги расстались. Каждой предстояло теперь выполнить свое персональное задание. Они пошли в разные стороны, и обе сразу растворились в ночной кромешной тьме.
В тот день на станцию прибыл еще один эшелон с немецкими войсками. Солдаты выстроились у привокзальной столовой, а офицеры пошли обедать в столовую городской комендатуры.
Только что здесь стояла тишина, можно было услышать жужжание мухи у оконного стекла, но через каких-нибудь две-три минуты все столы были заняты, промежутки между ними сузились, и обеденный зал сразу стал тесным. Над столами поплыл сизый дым сигарет.
Шура в первые минуты даже растерялась от налета этой проголодавшейся орды незнакомых офицеров, а девчонки, которых специально выделили помогать ей сегодня, бледнели и дрожали от страха. В столовой стоял такой галдеж, будто свора голодных псов сошлась на дележ добычи, и Шура не могла избавиться от ощущения, что вот-вот кто-нибудь исподтишка схватит ее и укусит.
Хотя официантки еще не успели ничего подать, нарезанный ломтями черный хлеб на столах вмиг исчез, будто его ветром сдуло. «Или их не кормили неделю, или они совсем не знают, что у нас тут каждый кусок хлеба на счету», — подумала Шура и велела своим помощницам, во избежание скандала, не подавать хлеб, пока не будет подано первое блюдо — пшенный суп. Когда наконец его подали, галдеж за столами стих и можно было различить отдельные слова:
— Да, господа, здесь не французская кухня…
— Францию мы еще не раз вспомним…
— А ведь прошло всего несколько дней…
— Привыкайте, господа, здесь нам придется кормиться не один день.
— Нашему эшелону давали зеленую улицу по всей Европе только ради того, чтобы мы застряли в этом богом забытом месте?
— Имеющий уши да услышит. Партизаны на нашем пути взорвали несколько километров железной дороги.
— Да, тут не Франция, господа, совсем не Франция.
— Тут Россия… — не скрывая уныния в голосе, проговорил пожилой горбоносый офицер с отвислыми щеками.
В промежутке между первым и вторым блюдом опять поднялся галдеж, но Шуре удалось уловить, как несколько раз повторились искаженные немецкой речью слова «Орел» и «Курск».
С нетерпением ждала она, когда офицеры покинут столовую, а дождавшись, Шура торопливо убрала со столов, помыла пол и, наказав своим помощницам, чтобы они помогали поварихам готовить ужин, сказала, что сбегает на минутку домой — мать болеет.
— А если они еще приду-ут? — растерянно протянула молоденькая официантка, боясь, что без Шуры они тут не справятся с работой.
— Придут — подашь, обслужишь, ничего тут особенного нет, у нас не ресторан первого класса, в меню не запутаешься! — резковато ответила Шура.
Всегда мягкая, снисходительная к чужим слабостям, не любившая резких слов, Шура сама стала замечать, как она изменилась за последнее время. Постоянная опасность, не гаснущая, а все растущая ненависть к фашистам не позволяли ей быть тихоней, мямлей. К тому же роль пособницы, фашистской прислужницы лежала на ее душе камнем — ведь никто не знал, зачем она здесь работает, с какой целью лезет поближе к офицерам, тогда как ее товарки сторонились их, старались поменьше попадаться им на глаза. «Ну и пусть я стерва в ваших глазах, но еще придет время, непременно придет, когда вы все про меня узнаете…» И тогда сознание исполненного долга перед людьми, перед Родиной снова позволит Шуре гордо ходить по земле, быть доброй, участливой, ласковой ко всем людям. «Но когда оно придет, это время?»— не один раз думала Шура, особенно в первые дни своей работы, когда она еще не набралась мужества, не закалила волю, не привыкла к своему высокому и тайному, скрытому от людских глаз, от людских сердец назначению.
Дома ее ждала мать-старушка. Она тихо сидела у окна и штопала платье дочери. Шура по виду матери могла судить, как угасла жизнь в их доме, в их городе. В доме жила только одна забота — прокормиться, а в связи с ней и другая: а вернется ли Шура сегодня жива-здорова?
Шура прошла в комнату, сказала обычные успокоительные слова: «Все в порядке, мама, никаких новостей»; и мать ответила: «Слава богу, доченька».
— Мама, ты поглядывай в окошко, — попросила Шура. — Если кто из комендатуры появится, скажешь мне потихоньку, я во дворе буду.
Шура быстренько вышла во двор, прошла к сараю и приставила старую лестницу к узкому лазу на сеновал.
На чердаке, освоившись с полумраком, она разворошила сухое сено и, глотая душистую пыль, достала небольшой ящик с рацией. Под камышовой крышей она натянула антенну, надела наушники, стала вызывать Лесного царя. Через несколько минут она услышала: «Я — Лесной царь, я — Лесной царь, я — Лесной царь. Вас слышу. Готов к приему. Кто говорит, кто говорит?»
«Я — Тридцатая, я — Тридцатая!»— передала Шура, обрадованная и возбужденная удачным выходом на связь. Она быстро передала все, что слышала сегодня в столовой, добавила кратко свои соображения и, убедившись, что ее поняли, снова быстренько спрятала рацию под ворохом сухого сена. Главное, чтобы Лесной царь понял, насколько важно задержать эшелон на этой станции подольше, не дать фашистам возможности отремонтировать взорванный участок железной дороги. Шура понимала, что выходить на связь средь бела дня опасно, но промедление в этом случае было бы непростительным промахом разведчицы.
Подойдя обратно к узкому лазу, она только сейчас поняла всю опасность своего дерзкого шага. Ей вдруг показалось, что фашистские пеленгаторы засекли ее работу и с минуты на минуту нагрянут сюда.
В донесении Шура предлагала разбомбить эшелоны прямо на станции этой же ночью и вызвалась подать сигнал. Если Лесного царя ее предложение устраивает, то он во время вечернего сеанса связи должен сообщить точное время авиационного налета, чтобы она могла своевременно выйти на тот рубеж, откуда ей удобно будет подать сигнал — зеленую ракету.
Помедлив секунду-другую, Шура вернулась к вороху сена, быстро разгребла его и сунула рацию вместе с мотком антенны в ящик с водонепроницаемой прокладкой. Обернув ящик куском старой овчины, она быстро спустилась по лестнице и прошла в огород. Оставив ношу возле кучи хвороста, она не спеша прошлась по огороду вдоль забора, будто отдыхая, но в то же время чувствуя, как бешено колотится сердце — вот-вот вырвется из груди. Не заметив ничего подозрительного, она вернулась, зарыла рацию и забросала сверху старым мусором.
Полная рослая официантка встретила Шуру игривым вопросом:
— Ну, как?
— О чем ты? — недоумевая, спросила Шура.
— Что-то ты бледная. Или бежала от кого?
— Да так, устала, — отговорилась Шура и отвернулась, ища какое-нибудь неотложное дело.
Толстуха, однако, не унималась:
— А тут двое приходили, тебя спрашивали. Офицеры. Из новеньких. Такая, говорят, и вот такая! — толстуха сделала круговые движения вокруг своей головы и перед грудью — дескать, с такой прической и с такой фигурой. — Я так сразу и поняла, что они интерес к тебе проявляют.
— Не они первые, не они последние, — беспечно сказала Шура. — Из-за них только и время теряешь, полчаса простояла с ними. Все лясы точат, ухажеры несчастные.
— А чего тебе! — заметила толстуха. — Твое дело молодое, крути, пока крутится.
Шура пожала плечами и улыбнулась, довольная тем, что подозрения толстухи пошли по совершенно другому следу.
Вечером после работы, едва Шура переступила порог своего дома, встревоженная мать так и метнулась к ней:
— Ты ничего не слышала?
Шура как можно спокойнее спросила:
— А что случилось, мама?
Оказывается, днем, как только Шура ушла в столовую, на их улице появились вдруг солдаты с какой-то особой машиной, оцепили всю улицу, два соседних квартала и начали повальный обыск.
— И к нам заходили, начали шарить где попали, сундук отодвинули, под кровать заглянули, на чердак слазили, велели, чтобы я погреб открыла… — рассказывала перепуганная мать. — Потом спросили, кто здесь живет, и я сказала, что ты, доченька, в столовой работаешь, в комендатуре. Тогда они полопотали что-то по-своему и ушли к соседям.
Шура минуты две простояла в оцепенении. Значит, фашисты засекли ее выход на связь с Лесным царем!
— А почему ты волнуешься, мама, — наконец проговорила она, — мало ли они обысков делают? Опять какую-нибудь ерунду ищут…
Но мать эти слова не успокоили. Поджав губы, она внимательно посмотрела на дочь, покачала головой и высказала то, что, видимо, уже наболело на душе.
— Вот станешь сама матерью, тогда поймешь, что материнское сердце всегда чует, — с укоризной проговорила она. — Думаешь, что я не вижу, как ты по чердакам хоронишься? Все вижу. Вроде и не мое дело выпытывать про твои секреты, да ведь я не чужая тебе, сердце-то болит… Как только они понаехали, я сразу поняла, что по твою душу…
— Если бы они за мной приехали, то сразу бы в наш дом пошли, — возразила Шура. — Но ты сама говоришь, что у нас не так уж и обыскивали, как у других. Значит, кого-то другого ищут. Мало ли разных дел люди творят. Так что не надо нам с тобой зря волноваться.
Мать промолчала.
«Я была на связи каких-то две-три минуты, — думала Шура, — неужели могли засечь? Что же теперь делать? Как выйти на вечернюю связь?..»
А время шло, было уже без пяти девять. Ровно в десять, в двадцать два ноль-ноль, Лесной царь выйдет на станцию. Операция чрезвычайной важности. Операция, которую будет проводить большое командование по данным Тридцатой. Так что, если она не выйдет на связь в двадцать два ноль-ноль, Лесной царь сразу подумает, что Тридцатая либо погибла, либо арестована гестапо. Иной уважительной причины быть не может. А она жива, здорова и сидит у печки сложа руки. Нет, уж лучше погибнуть, чем отказаться от выполнения задания.
Одевшись во все черное, повязав голову темным платком, Шура вышла в огород и как будто растворилась в ночи. Она выкопала рацию, задами, чужими огородами, стараясь не потревожить собак, пробралась к заброшенному дому, который она приглядела на всякий случай заранее, смутной тенью скользнула на чердак и ровно в двадцать два ноль-ноль передала: «Я — Тридцатая, я — Тридцатая, прием, прием!»
Ей ответили, что самолеты прилетят бомбить ровно в час ночи, необходима корректировка, желательно с чьей-то помощью. Самой Тридцатой велели поберечься, не вызывать подозрений.
Зарыв рацию в стороне от заброшенного дома, она благополучно вернулась домой. Действительно, как остро не хватает ей сейчас двух-трех помощников! Прежде она думала, что справится одна, и потому не искала помощников. Да к тому же одной вроде бы и безопаснее. Но вот пришла пора для такого дела, с которым ей одной справиться почти невозможно. Через каких-нибудь два часа она должна непременно попасть на станцию и дать сигнал. А ведь можно было завербовать кого-нибудь из рабочих депо, которые там работают не только днем, но и ночью и смогли бы, не вызывая особых подозрений, дать нужный сигнал. Если она попадется на глаза фашистам в неподходящей ситуации, то выкрутиться будет не так уж сложно, на первый раз поверят, на первый раз простят, тем более она попала в столовую комендатуры не случайно, а после тщательной проверки. Но если попадется вторично в нежелательной обстановке, тогда приговор будет беспощадным, тогда уж все промахи и неудачи гестапо в этом городе лягут на ее плечи, и отвечать придется только ей, и никому больше.
Два-три помощника — это очень важно и очень нужно. Но кому она успеет объяснить эту важность и эту нужность, если нет даже одного помощника, а через два часа с небольшим прилетят наши самолеты, и, если не будет зеленой ракеты, они, возможно, улетят обратно, так и не поразив цель. Нет, пожалуй, бомбить они все равно будут, но возможность холостой бомбежки не исключена, могут и мимо отбомбить.
Завтра она непременно свяжется с Володей Хомяковым. Это будет и ему на пользу, утешит и обнадежит парня в таком тяжком горе, и нашему общему делу на пользу. А сегодня…
Надев старый ватник, Шура пристроила ракетницу в вырез подкладки и, зажимая ее под мышкой, вышла на улицу. Сердце ее бешено колотилось, и она инстинктивно ускоряла шаги, будто стараясь попасть в такт сердечных ударов. Если ее схватят сейчас, то до обыска дело может и не дойти, она сошлется на работу в комендатуре, скажет, что возвращается так поздно потому, что пришлось задержаться у знакомого офицера. А он, свинья, напился так, что не смог проводить свою даму… Но если схватят в тот самый момент, когда она будет корректировать бомбежку…
Шуру бросало то в жар, то в холод. Она оборачивалась на каждый шорох. Позорная версия насчет пьяного офицера, которую она придумала наспех ради своего спасения, казалась ей уже сомнительной. Фашистам нетрудно будет проверить, у какого именно офицера она была… Шура ускорила шаги, лихорадочно придумывая новую версию и отчаянно надеясь на везение. «А, будь что будет, — в конце концов решила она, — в минуту опасности что-нибудь придумаю…»
Тяжелый гул самолетов с востока перебил ее мысли, будто сквозняком выдул все ее опасения, и Шура ринулась со всех ног к вокзалу. Обостренным зрением она замечала каждую выбоинку на темной дороге и успевала лавировать между мест предполагаемой опасности. Добежав до старого бревенчатого склада, который сейчас пустовал, Шура достала ракетницу и одну за другой выпустила в сторону эшелона две зеленые ракеты. И тут же, словно на крыльях, ринулась в сторону от сарая, в густую темень. Она бежала не разбирая дороги, бежала под гул, вой и грохот бомб, надеясь, что сейчас никому нет дела до одинокой, насмерть перепуганной женщины.
Возле станции захлопали зенитки, но их тщетные залпы не мешали самолетам, они заходили и заходили на бомбежку, делая круг, и от взрыва бомб, казалось, сотрясается весь город.
Добравшись домой, Шура разобрала в темноте постель и, стараясь не обращать внимания на продолжительные вздохи матери, сделала вид, что устала и сразу уснула. Но уснуть она, конечно, не смогла до рассвета. Она испытывала физическую усталость, как после хорошего трудового дня. Ей казалось, что все эти бомбы она сбросила на фашистские эшелоны собственными руками.
В шесть часов она поднялась, долго умывалась холодной водой и почувствовала себя бодрой, будто всю ночь крепко спала и отдохнула. Быстренько оделась и пошла в столовую.
Офицеры сегодня на завтрак опоздали, причем заходили они по одному, по два, небольшими группами. Лица их были серыми и озабоченными. От вчерашней их словоохотливости не осталось и следа. Только один молодой подтянутый офицер, как бы подчиняясь пристальному взгляду Шуры, сказал:
— Рус, бомба, офицер капут. — И изобразил пальцами некий беспорядок.
— Да, это была ужасная ночь, — проговорила Шура по-немецки. — Я до утра не могла уснуть. Никогда еще на наш город не было такого варварского налета.
Услышав родную речь, молодой офицер оживился:
— А вы здешняя? — Да.
— Вы так хорошо говорите по-немецки, как будто родом из великой Германии.
Шура поблагодарила за комплимент и «призналась», что в ее жилах течет арийская кровь, ибо ее родственники по матери — немцы.
— Поэтому вы остались здесь и не ушли с русскими?
— Да, именно поэтому.
— К сожалению, — раздумчиво проговорил молодой офицер, — не все, в ком течет арийская кровь, служат нашему общему делу.
— Что вы имеете в виду, господин офицер? — холодно спросила Шура, будто ее оскорбил неуместный намек собеседника.
— Я имею в виду то, что сказал, — ответил офицер и, видя, как омрачилось миловидное лицо официантки, решил пояснить — Ночью обнаружили партизанского пособника. Им оказался солдат станционной охраны. Он корректировал бомбежку и не соизволил даже выбросить ракетницу из кармана своей шинели. Вот вам и ариец!
Побледневшая Шура с таким искренним огорчением покачала головой, что словоохотливый офицер, ничего не скрывая, рассказал все, что знал о ночном происшествии. Сразу же как только послышался гул самолетов, солдаты всполошились и, конечно, заметили две зеленые ракеты. Солдаты ринулись к месту, где скрывался партизанский лазутчик. Вскоре туда же устремились и гестаповцы. В суматохе под божбежкой они не смогли сразу разобраться, на всякий случай повыгоняли на улицу всех жителей из ближних домов, потом привели сыскную овчарку, и она взяла след по оброненному носовому платку. Задержанный солдат, разумеется, ничего не смог сказать в свое оправдание, кроме того, что ракетница в его кармане оказалась чисто случайно. В заключение своего рассказа молодой офицер выразил свое сочувствие русским: «Если они будут нанимать в разведку таких ослов, то…» У Шуры просто чесался язык, так ей хотелось возразить: «Но ведь эшелон-то разбомбили!»— но она спросила только, что же теперь ожидает предателя.
— Виселица. Банально — но впечатляет. — И молодой офицер усмехнулся, польщенный взволнованным вниманием хорошенькой официантки с арийской кровью.
Офицер поблагодарил Шуру и вышел.
Его рассказ показался Шуре настолько фантастичным, что она не сразу поверила ему и забеспокоилась — уж не ловит ли он ее? Но потом Шура краем уха услышала разговор о предателе и за другим столом, где сидели два пожилых офицера.
До конца дня Шура так и порхала между столиками, возбужденная таким оборотом дела. Глаза ее сверкали, она дважды опрокинула поднос с посудой, по тем не менее ей хотелось беспрестанно улыбаться. «Одним фашистом станет меньше, — твердила она про себя. — А если и разберутся, что не того поймали, то все равно уже будет поздно…» Теперь рассказ молодого офицера не казался ей таким уж фантастическим. Вполне возможно, что прибежавшие к бревенчатому складу солдаты затоптали ее следы, кто-то уронил в суматохе носовой платок, вот овчарка и ринулась на чужой запах. От этого ведь и гестаповцам легче. Как-никак, а они нашли вражеского лазутчика, сразу же нашли, проявили оперативность, вырвали зло с корнем.
Через день, когда Шура вернулась с работы, мать сказала ей, что приходила «какая-то девка и тебя спрашивала».
— Что за девка? Совсем незнакомая?
— А бог ее знает, что она за девка. — Мать сидела, сутулясь над шитьем возле керосиновой лампы, и отвечала, не поднимая головы. — Вроде не из тутошних. Письмо вон тебе от хлопца передала. — Мать протяжно вздохнула и привычно посетовала — Все секреты, секреты…
Шура разорвала конверт. Письмо с глуповатым текстом про любовь и свидание таило в себе шифровку. Тридцатую просили явиться завтра в двадцать часов по такому-то адресу для встречи с посланцем Лесного царя. Сообщался пароль и отзыв.
— Оказывается, знакомая, — прочитав письмо, пояснила Шура матери. — Из села она приехала, просит зайти, поговорить, хочет здесь на работу устроиться.
Мать в ответ только вздохнула и ничего не ответила.
На другой день, улучив момент, Шура прошла мимо дома, указанного во вчерашнем письме. Ничего подозрительного заметить ей не удалось.
В назначенный час она уверенно подошла к этому дому, толкнула дверь — она оказалась неприкрытой и легко подалась. Пути назад не было, и Шура — чему быть, того не миновать — негромко, но отчетливо произнесла: «Есть тут кто-нибудь? Хозяин?.. Хозяйка?..»
— Проходите, — послышался женский голос. — Проходите, не пугайтесь, у нас света нет.
Голос показался Шуре приветливым, теплым, она инстинктивно поняла, что такой голос не может принадлежать провокатору.
Шура назвала пароль и услышала в ответ отзыв.
— Нам придется спуститься в погреб, — продолжала женщина, — там будет удобнее…
Женщина спустилась первой и, протянув руку Шуре, помогла ей сойти по деревянным ступенькам вниз.
Здесь они зажгли свечу и несколько мгновений изучали друг друга.
— Вот ты какая, Тридцатая, — проговорила Тамара с нотками искреннего восхищения. — Тимофей Михайлович и Петр Васильевич передают тебе большой привет, — продолжала Тамара. — Они хвалят тебя за оперативность, за смелость и благодарят от имени всего отряда…
Они сразу же перешли на «ты», как давние знакомые.
Шура спросила о новостях на фронте. «От немцев ведь ничего толком не узнаешь, они то бахвалятся день и ночь, будто по крайней мере Москву взяли, то паникуют, как будто вот-вот их отсюда самих попрут со дня на день…»
Тамара коротко рассказала о том, что знала. Главное — фашисты сосредоточивают свои силы возле Курска и Орла, о чем уже и сама Тридцатая знает.
— Наша задача — доступными средствами помешать этому. Как говорят, чем сможем, тем и поможем…
Тамара передала Тридцатой новое задание партизанского командования: узнать, сколько фашистов охраняют железнодорожный мост через реку Беседь, какие там имеются укрепления, установить численность солдат, дислоцированных на станции Белинковичи.
— В одиночку тебе это выполнить невозможно, поэтому Тимофей Михайлович передал наказ: найти себе помощника, — проговорила Тамара.
— Это не так просто сделать, — отозвалась Шура. — Может быть, у вас есть кто-то на примете?
— Лесной царь советует привлечь Володю Хомякова. Ты уже знаешь о постигшем его несчастье… Нам связаться с ним сложнее, легче тебе самой.
— Я уже думала о нем. Наверное, это подходящий человек.
Тамара подробно стала расспрашивать о Ранкенау, приходилось ли Шуре с ним встречаться, не подозревает ли он Тридцатую.
— Не знаю, есть ли у него подозрения насчет моей работы, — ответила Шура, — но у меня есть подозрения насчет его желания… Сегодня приказал подать ему завтрак в кабинет и минут сорок меня обхаживал со всех сторон. Боюсь, как бы в один прекрасный день мне не пришлось сбежать отсюда из-за его «любви»…
— Лесной царь выручит. О делах Ранкенау там уже все известно, так что, думаю, он не будет здесь свирепствовать долго.
Тамара поднесла руку ближе к пламени свечи и посмотрела на часы.
— Мы еще встретимся, Тридцатая. А сейчас — пора…
— Нам потребуются еще магнитные мины, — сказала Шура. — И хорошо бы получить бесшумное оружие. Я думаю, что именно Володя мог бы убрать моего ухажера.
Тамара обещала передать ее просьбу, и они расстались, обнявшись и поцеловав друг друга.
Домой Шура возвращалась совсем другими улицами, помня о заповеди подпольщика — не ходить дважды по тем же местам.
В жизни почти каждого человека, особенно в суровую годину войны, настает момент, когда он взрослеет сразу, вдруг, за один день. Таким моментом для Володи Хомякова стал день, когда он похоронил свою мать.
Вернувшись домой с кладбища, Володя почувствовал себя усталым одиноким путником в бескрайней пустыне. Он до самого вечера просидел за дощатым столом, не в силах чем-либо заняться, о чем-то думать, только бессмысленно и тупо глядел в окно. Во дворе жалобно поскуливал пес, но Володя его не слышал. И только когда наступили сумерки и окно потемнело, Володя почувствовал, что сам он как будто растворяется в надвигающейся темноте. Тогда он встал и зажег лампу. Взгляд его упал на кровать матери. Постель, одеяло и подушки — все было залито кровью. Володя машинально свернул постель и вынес ее во двор, надеясь, что завтра или послезавтра у него хватит сил почистить все это или постирать. Он вышел во двор, и к нему сразу бросился Тигр. Пес чуял несчастье в доме и, должно быть, тоже мучился. С визгом и срывающимся лаем он бросался к Володе, поднимался на задние лапы, протягивал Володе передние и все старался лизнуть в лицо своего хозяина. Только сейчас Володя вспомнил, что он второй день не кормил пса, да и сам ничего не ел. Вернувшись в комнату, он нашел давно остывший чугун возле плиты и в нем несколько вареных картофелин. Пересчитав их, он отложил половину себе, а остаток вынес Тигру. Присутствие пса во дворе хоть немного, но все же успокаивало Володю. Не будь Тигра, он сам бы, пожалуй, заскулил и завыл от тоски и одиночества.
Он уснул поздно и во сне часто вскрикивал, вскакивал, ложился и снова проваливался в пустоту. Кошмары преследовали его до рассвета. На работу он шел еле волоча ноги. Не работалось, все валилось из рук. Под вечер он нехотя побрел домой, думая о том, что снова предстоит мучиться ночью в пустой комнате и не с кем поговорить, да впрочем, ни о чем и ни с кем ему говорить не хотелось.
Прошел еще день, и Володя решил, что если он не отомстит за смерть матери, за свою несчастную судьбу, то погибнет сам, просто так погибнет, от тоски и бездействия. И он решил, что смысл его жизни теперь состоит в том, чтобы убить Ранкенау. Да, именно его, не человека, а зверя в человечьем облике.
Это решение вернуло его к жизни, он приободрился и теперь был занят только тем, что тщательно придумывал план уничтожения этого изверга. Планов было несколько. Самый вероятный — пристрелить Ранкенау. Достать винтовку и пробраться на чердак дома напротив комендатуры. Володя стрелял неплохо, на городских соревнованиях, которые проводил Осоавиахим, он выбил из пяти патронов сорок восемь очков и занял второе место. Если ему удастся достать пять патронов, он все пять всадит в начальника гестапо, рука не дрогнет. Но прежде надо было достать винтовку. Если же такой возможности не представится, то есть и другой план: воспользоваться помощью Тигра, которого тоже кое-чему обучили в Осоавиахиме. Тигр послушно исполнял команды, неплохо шел по следу, мог доставить в назначенное место записку в ошейнике. Володя решил сделать чучело, одеть в форму гестаповца и выдрессировать Тигра так, чтобы он в один прыжок мог перегрызть горло гестаповцу. В этом случав нужно было достать форму гестаповца.
И наконец, третий вариант — отравить Ранкенау. В столовой работает черноглазая девушка, с которой Володя познакомился, когда еще учился в школе, на вечере танцев в городском клубе. Кажется, ее зовут Шурой. Она может не согласиться на такую операцию, но надо только поближе сойтись с ней, и она поможет ему, ничего не зная, не ведая. Так оно даже будет лучше…
Приняв такое решение, Володя ожил. Он будет действовать во всех трех направлениях: доставать винтовку, доставать форму, искать сближения с девушкой из столовой. Она его поймет, если у нее не совсем очерствело сердце. В городе все знают о гибели Володиной матери, знают, кто в этом виноват, и, наверное, нет такого жителя, кто бы не посочувствовал человеку в таком положении.
Жизнь его теперь приобрела смысл, важный смысл, которого не было раньше. И ему сразу же, можно сказать, стало везти.
В сумерках, сидя за столом у коптящей керосиновой лампы и обдумывая свои варианты расплаты с Ранкенау, он услышал угрожающее рычание Тигра. Кто-то приблизился к калитке. Послышался негромкий стук в окно. Володя шагнул к окну, но никого не увидел. Тогда он вышел во двор, прошел к калитке и в тени палисадника перед окнами увидел одинокую тень человека.
— Это я, дед Яков, — негромко сказал человек.
— Чего это вы, дед Яков, на ночь глядя? — спросил Володя.
— Дело есть. Пройдем во двор…
Дед Яков работал вместе с Володей в депо. Работящий, неразговорчивый, но всегда готовый прийти любому на помощь, дед Яков пользовался у всех уважением.
Они зашли во двор, и дед Яков спросил, есть ли кто-нибудь у него в доме.
— Никого, — ответил Володя.
Тигр, видя гостя в сопровождении хозяина, не издал ни звука.
В комнате они посидели с минуту за столом возле лампы, словно для того, чтобы удостовериться, что они — это они, дед Яков и Володя Хомяков, после чего старик попросил его выйти в сени для важного разговора.
— А то в окошко кто-нибудь заглянет и гадать начнет… — пояснил дед Яков.
Они вышли в сенцы. Володя сдвинул ведра и таз со скамейки, и они уселись на нее рядышком.
— В общем, так… — проговорил дед Яков после непродолжительного молчания. — С тобой хочет познакомиться одна дивчина. Как ты на это смотришь?
— Что за дивчина?
— Может, ты ее знаешь, может, не знаешь, но наверняка видел. Она тутошняя. Сейчас в столовой работает.
— Ну-ну, — обрадовался Володя, чувствуя, как удача сама идет ему навстречу. — Шура, что ли?
— Она самая.
Володя понял так, что дед Яков, добрая душа, решил помочь ему вот таким вот способом — познакомить с девушкой, чтобы ему легче жилось.
— А то ты совсем один остался, — будто читая мысли Володи, продолжал дед Яков. — Она в столовой работает, продуктами может помочь. Да и в другом, более важном деле всегда поможет, — сказал он с нажимом. — Хорошая, одним словом, девка, отказываться тебе нет резону.
Володя, скрывая радостное волнение, не знал, что и сказать в ответ.
— Можно… — наконец промямлил он неопределенно.
— Не можно, а нужно, — продолжал дед Яков. — Сама она к тебе не прибежит, так ты завтра ко мне заходи вечерком. Договорились?
— Договорились, — пробормотал Володя, не зная, как благодарить старика, и стараясь не выдать своего радостного волнения.
— Ну, тогда я побег…
Как ни старались фашисты сохранить в секрете время отправки двух эшелонов со станции, рабочие депо все-таки знали это время. Было оно известно, разумеется, и смазчику Володе Хомякову.
В этот день он принес на станцию в своей замызганной брезентовой сумке две магнитные мины английского производства. Мины передала ему Шура во время свидания у деда Якова. Она же и рассказала, как применять их, куда и как пристраивать. Сложности тут не было никакой, для установки такой мины требовались буквально мгновения, достаточно было прислонить их к железному брусу, как они накрепко припечатывались магнитом.
За сорок минут до отправки смазчики получили приказ смазать буксы и проверить колеса, Володя, держа в одной руке тяжелую брезентовую сумку и масленку с длинным носиком, а в другой молоточек на длинной ручке, пошел вдоль вагонов. Он начал с конца эшелона, полагая, что пока доберется к голове, то и сам освоится, и те немцы, которые деловито снуют возле эшелонов, делая последние приготовления, успеют привыкнуть к его фигуре.
Пристраивать мину под хвостовым вагоном не было никакого смысла, но под одним из передних — другое дело. После взрыва все последующие вагоны полезут один на другой, как будто перед ними поднялась вдруг мощная бетонная стена. Добравшись до первого вагона, Володя пролез под ним, вышел на другую сторону полотна, деловито постучал по колесам молоточком и снова, чем-то озабоченный, старательный, пригнулся и полез под вагон. Одно движение руки, и мина припечаталась возле колеса на ровной металлической поверхности.
Покончив с осмотром первого эшелона, Володя перешел ко второму и так же, без особых помех, пристроил вторую мину под цистерной с горючим.
Когда он шел от эшелонов, ноги его подкашивались. И только после того как эшелон тронулся, Володя пришел в себя и вытер грязным рукавом спецовки обильно вспотевший лоб.
…О том, что оба эшелона сошли с рельсов, Володя узнал перед самым обедом, услышал краем уха. Рабочие депо передавали шепотком это известие, однако фашисты шума на станции не поднимали, хранили гробовое молчание, видимо до поры до времени.
Вечером домой к Володе опять пробрался дед Яков и, шутливо покряхтывая, проговорил: «Ну и времена пошли! Раньше парни за девками бегали, а теперь все наоборот. Зайди завтра вечерком ко мне, вторая молодайка просит с тобой познакомить…»
На этот раз Володя встретился с Тамарой. Смуглое, обветренное лицо молодой партизанки при тусклом свете свечи не показалось ему привлекательным, но когда они заговорили о деле, когда он услышал ее глубокий грудной голос и освоился с ее манерой говорить, он понял, что женщина эта умна, незаурядна, что живет она напряженной душевной жизнью.
Они прикинули план совместных действий. Володя не имел представления о работе связиста, не знал азбуки Морзе и никогда не работал на ключе, поэтому не мог выполнять функции связного, как Шура. Но у Володи был Тигр, который был обучен носить почту на ошейнике. Умная овчарка охотно выполняла такие поручения и находила адресата по сложным маршрутам. Договорились, что первая встреча партизанского связного с четвероногим почтальоном должна быть в присутствии Володи. Собака должна привыкнуть именно к этому человеку и не отдавать своей ноши никому другому. О времени и месте встречи Володе будет сообщено на днях.
— А нет ли у тебя знакомых на том хуторе, что стоит возле моста через реку Беседь? — спросила Тамара. — Мне необходимо попасть туда на несколько дней.
Володя написал записку своей двоюродной сестре Тане, которая жила на том хуторе. Он просил приютить на несколько дней подательницу записки, которая потеряла семью и не может устроиться на работу.
— Нас интересуют сведения о фашистах на станции Белинковичи, — продолжала Тамара. — Кто бы мог узнать, сколько их там и какое у них вооружение?
Володя сказал, что за это дело он может взяться сам — его частенько посылают в Белинковичи по работе.
Договорились, что партизанский связной для работы с Тигром придет через два дня в березовую рощу за городским кладбищем. Он же должен обучить Володю кое-каким элементам шифровального дела.
Партизанский сон чуток, как сон птицы. Партизаны могут не сомкнуть глаз по нескольку суток, но могут вздремнуть даже на ходу и вновь обрести нужные человеку силы. При малейшем шорохе партизан просыпается и, еще не успев открыть глаза, хватается за оружие…
Тамара спала в сарае, спала как дома, на матраце с подушкой, под теплым стеганым одеялом, спала как убитая, но мгновенно вскочила, как только услышала шорох метлы во дворе. Подойдя к двери, она выглянула через щелку во двор. Там было еще темно, небо только начинало светлеть на востоке. Но Тамара узнала смутно различимый силуэт деда Якова, подметавшего двор. Она быстро оделась, стараясь не скрипнуть дверью, тихонько отворила ее и перешагнула через высокий бревенчатый порог. Дед Яков, продолжая размахивать метлой из стороны в сторону, приблизился к ней.
— Что вы так рано поднялись, не спится? — спросила Тамара.
— Разве сейчас до сна, милая? Часок вздремнул — и хватит. На работу уже пора собираться. А пока надо двор подмести да за ворота глянуть, как там да кто там, — пояснил дед Яков.
— Мне, пожалуй, пора уходить, — сказала Тамара.
— Не торопись, дочка. Чуть попозже в тот же хутор соседка поедет за картошкой. Я договорился, чтобы она и тебя с собой взяла. Вдвоем-то вам веселее будет. А пока идем в хату, позавтракаем чем бог послал…
Через полчаса у ворот деда Якова остановилась телега, в которую был запряжен серый невзрачный мерин. Ярко-рыжая веснушчатая дивчина резво спрыгнула на землю и вошла во двор. Увидев Тамару, она затараторила как сорока:
— Ну, поехали, лошадь запряжена, я готова! По дороге будем тары-бары разводить, а то одной скучно, да еще какой-нибудь черт привяжется.
Пока Тамара собиралась, она без умолку говорила о пустяках, беспрестанно улыбаясь и похохатывая.
«Легкомысленная, — обеспокоено подумала Тамара, — не завезла бы к фрицам…» Она тайком поманила деда Якова в избу и высказала ему свои опасения.
— Ничего, ничего, не паникуй, — успокоил ее старик. — У нее характер такой — то без конца зубы скалит, а то ревет как белуга. Фашистов ненавидит, это я точно знаю. А то, что она хохотать будет, — пускай, меньше подозрений…
Тамара низко, по-старушечьи, повязала платок, уселась на телегу рядом с рыжей дивчиной, и серый мерин не спеша повез их по тихой утренней улице.
Жамал продвигалась по лесу осторожно, обходя кусты и стараясь не производить шума. Вдвоем с Тамарой было куда спокойнее, вдвоем и помирать веселее, а сейчас ей ничего не оставалось, как рассчитывать только на свои силы и надеяться только на себя. Днем ей полагалось прятаться в кустах, и она пряталась до полудня, но дальше не вытерпела и пошла — сидеть ей было невмоготу, хотелось побыстрее добраться до цели. Завидя людей, собиравших грибы, она обходила их стороной. У этих голодных жителей окрестных деревень и хуторов была только одна цель — собрать побольше грибов, они не обращали внимания на лесные шорохи. У Жамал была иная цель, и потому она замечала присутствие людей, еще не видя их, обходила стороной и потому оставалась незамеченной. Так, двигаясь в постоянном напряжении, она быстро уставала, по дожидаться ночи у Жамал не хватало терпения. Она шла и шла, полагаясь на свою чуткость, на свои глаза и уши. По ее расчетам, где-то поблизости должен быть небольшой хутор в пять-шесть домов. Но вот уже село солнце, наступили сумерки, а признаков жилья не ощущалось. Не слышался лай собак, не доносились людские голоса. На ясном небе зажглись звезды, и Жамал теперь шла, ориентируясь по ним. Она решила пройти еще две тысячи шагов и потом дожидаться утра, чтобы при свете дня все-таки найти этот хутор. Ночью она могла заблудиться, потерять время при блужданиях по лесу и в итоге опоздать на встречу с Тамарой — обратно они должны были идти вместе.
Пройдя густой березняк, она увидела вдали между деревьями слабое пламя костра. Издали она наблюдала за этим костром до рези в глазах, заметила человеческие тени, но посчитать их было трудно. Приблизившись, насколько это было возможно, Жамал спряталась в кустах и подняла бинокль. Она определила, что у костра только двое — мужчина и женщина, скорее всего жители того самого хутора, который Жамал искала. Если бы они были партизанами, то вряд ли стали бы так безбоязненно жечь костер. Жамал подошла ближе и теперь явственно различила, что у костра возились двое — мужчина, вернее старик, и женщина.
Жамал взяла автомат в правую руку и решительно подошла к костру. Первой ее заметила женщина и со словами: «Господи, кто это?»— попятилась от костра.
— Чего вы испугались? — проговорила Жамал. — Вас двое, а я одна.
Над костром булькала большая кастрюля, и от нее тянулись какие-то трубки к деревянной бадье.
Лохматый старик с густой окладистой бородой, стараясь загородить собой костер с кастрюлей, поднялся и неприязненно оглядел Жамал.
— А кто тебя знает, одна ты или не одна, — проворчал он. — Вышла одна, а за тобой, может, сотня прячется… — Он повернулся к костру, ногой отшвырнул горящую головешку, и пламя сразу осело.
— Да вы не бойтесь, не бойтесь, — мирно проговорила Жамал и неторопливо присела в трех шагах от старика, поставив автомат перед собой, дулом вверх, — я хутор вот ищу и не могу найти, заблудилась.
Женщина, испугалась первой, но, кажется, первой и успокоилась от миролюбивого голоса Жамал. Старик все еще не знал, что предпринять, и стоял в той же позе, загораживая костер.
— Мы тут картошку печем, — пояснила женщина, — вы, наверное, проголодались?
Жамал уже поняла, что они гнали самогон, но пока ничего не сказала о своей догадке. Женщина присела к костру, короткой палочкой выкатила из-под огня две большие картофелины и подала Жамал.
Жамал поднялась, приняла в ладони картофелину величиной с кулак и, перекатывая ее с руки на руку, стала счищать плотную горелую корку.
Помолчали. То, что неожиданная гостья, обвешанная с головы до ног оружием, не отказалась от угощения, кажется, расположило к ней самогонщиков. Оттопырив губы, Жамал дула на горячую картофелину, всем своим видом стараясь показать, что она пришла с миром, но в то же время сама оставалась настороже — мало ли что взбредет на ум этому угрюмому старику…
— Далеко ли путь держите? — поинтересовалась женщина, чтобы завязать разговор.
— Отсюда не видать, — ответила Жамал, но, чтобы женщина не обиделась, улыбнулась ей — дескать, такое наше дело, не всем полагается знать.
— А чего к нам-то пришла? — не выдержал молчания старик. — С добром или с худом?
— Вижу, что вы не фашисты, вот и подошла, — ответила Жамал. — Или вам фашисты ближе?
— Ближе некуда, — ответил старик и отвернулся.
— Вы не серчайте на него, — вмешалась женщина, — у него нрав такой…
— Фашисты одинаковые враги и для меня и для вас, как и для всех советских людей, — продолжала Жамал. — А подошла я к вам не для того, чтобы прогнать вас или ограбить. Я подумала, что если вы здешние люди, то не откажетесь мне помочь.
Старик, видимо, убедившись в безопасности Жамал, снова присел к костру и сунул в него недогоревшую головешку.
— Чем сможем, тем поможем, — неопределенно ответила женщина. — Коли в наших силах то будет.
— Много я от вас не потребую, — продолжала Жамал. — Мне нужно знать, есть ли на хуторе фашисты или полицаи. Только говорите правду.
— Немцев нету, — сказал старик твердо.
Жамал поинтересовалась, почему же они в таком случае гонят самогон не в хате, а в лесу.
— А полицаи могут наведаться, — так же твердо продолжал старик. — Нюх собачий, за версту чуют…
— С вечера вроде никого не было, но — береженого бог бережет, — пояснила женщина.
Жамал не знала, как быть — то ли попроситься к ним переночевать, то ли не рисковать, остаться в лесу. Старик освоился и шуровал палкой костер. Хоть и угрюм он был с виду, но Жамал почему-то казалось, что он не выдаст ее и зла ей не причинит.
Как бы там ни было, но подняться сейчас и снова уйти в лес, снова блуждать в одиночестве ей совсем не хотелось. Не послушались бы ноги. Неизвестно, что это за люди, но все-таки люди, все-таки не фашисты, не полицаи.
— А вы не знаете, сколько отсюда километров до разъезда Бони? — спросила Жамал.
— Верст пять-шесть, — ответил старик.
— А вы туда не ходите случайно?
Женщина ответила, что приходилось там бывать частенько, все-таки железная дорога, что-нибудь да выменяешь.
— Вот, к примеру, вчера сходила туда, четвертушку самогона да булку хлеба снесла, а мальчонке своему холщовое белье выменяла…
«Нет, никуда я от них не уйду, — решила Жамал, — попрошусь переночевать. Если откажут, тогда уж…»
— А вы не пустите меня переночевать? — обратилась она к женщине напрямик. — Два дня брела по лесу, с ног валюсь.
— А почему не пустить, места в избе много, — охотно ответила женщина.
— Можно, — отозвался старик, не оборачиваясь от костра.
Говорил он так, будто берег каждое слово, ценил его на вес золота.
Костер загасили, старик деловито потоптался на красных угольях, видимо, боясь пожара, затем вставил толстую палку в дужку бадьи, женщина взялась за другой конец палки, и они осторожно, боясь расплескать драгоценную жидкость, понесли бадью.
По дороге женщина призналась, что бывает на разъезде чуть не каждый день. Как только нагонят удачно, так и несет самогон туда. Народу на разъезде немного, все давнишние ее знакомые, да и родни там немало. Немцы на разъезд захаживают, но живут метрах в трехстах от него. Там, в кустарнике, у них какие-то укрепления, они все роют и роют, под землей что-то сооружают, а сверху все это ветками прикрыто, так что и не сразу разглядишь. Но с насыпи можно увидеть, если выбрать подходящее место.
На хуторе не было ни огонька, как будто жители вымерли или покинули его. Седая сгорбленная старушка встретила самогонщиков, приглядевшись, распознала автомат в руках Жамал и стала часто-часто креститься: «Господи, господи, да уж лучше бы меня поймали, грешную!..»
Она долго не могла прийти в себя, решив, что старика с дочерью задержали с поличным и теперь конвоируют в тюрьму. А когда Жамал сказала, что она не может быть полицаем, что она — советский человек, партизанка, старушка испугалась еще больше, памятуя, что по советским законам самогон гнать вовсе запрещено…
Спать Жамал легла на старом тулупе, постеленном прямо на полу у порога. Уснула она сразу, но во сне часто вскрикивала и просыпалась, не давая спать другим. Старик только кряхтел, старушка бормотала свое «господи, господи», а дочь их пыталась успокоить Жамал:
— Да ты спи, спи… Да никто сюда не придет, никто… Утром, когда все поднялись, Жамал повесила тулуп на вешалку, умылась холодной водой, причесалась. При свете дня хозяин долго смотрел на нее и наконец спросил:
— А ты кто? Не похожа ни на русскую, ни на белоруску.
Жамал пояснила, что она казашка.
— Есть у нас такая река — Иртыш, — сказала она, — а на Иртыше город Павлодар. Перед войной я там жила.
Сегодня дед уже не казался таким угрюмым, смотрел он на Жамал приветливее, чем вчера, видимо, поняв, что она на самом деле никакого вреда ему не причинит.
— Если ты не торопишься, то после обеда мы можем вместе пойти на разъезд, — сказал он. — Вот только хворосту натаскаю из лесу, и пойдем. Тут недолго, часа полтора идти…
Натаскав хвороста, старик стал собираться в дорогу. Указывая на автомат и на две гранаты, проговорил:
— Как с этими железяками быть-то? Может, пока здесь оставишь?
Жамал и сама подумала, что днем по дороге, конечно, лучше идти без оружия, да и по разъезду тогда она сменяет пройти свободнее и рассмотреть все что нужно. Спрятав оружие за сараем, Жамал надела старую вязаную кофточку, которую ей дала старушка, повязалась по-бабьи платком, и они пошли.
— Если вас кто-нибудь спросит, кто я, то скажите, что сноха, — попросила Жамал деда.
— Какая ж ты мне сноха? — усомнился дед. — По обличью-то не похожа.
— А вы скажите, что ваш сын служил в Казахстане и там себе выбрал жену из местных.
— А, если так… — согласился старик. Однако самой Жамал такой вариант не казался надежным, поэтому она шла в напряжении, вздрагивала при появлении каждого встречного и все старалась скрыть свое лицо под платком. Старик изредка посматривал на нее, покряхтывал и сам, видимо, боялся, что ведет партизанку в логово фрицев, но все же успокаивал и ее и себя: «Ничего, ничего… Взялся за гуж, не говори, что не дюж… Надо любое дело до конца доводить…»
— У нас поговорка есть: «Незнакомые места полны опасности», — сказала Жамал.
— Тебе незнакомые, а мне знакомые, — возразил старик. — Выкрутимся. Живы будем, не помрем…
Целый час они шли не проронив ни звука. Жамал несла в руках узелок, в котором была булка ржаного хлеба, и думала, что с автоматом идти спокойнее, чем с этим узелком… А не будь войны, разве пришлось бы ей узнать вообще, что такое автомат.
— Скоро подойдем, — нарушил молчание старик. — У них там пост будет, часовой с ружьем. Так ты смело иди, голову не опускай, держи себя так, будто привыкла давно к ним.
Не один раз встречалась Жамал с фашистами, кажется, пора бы привыкнуть. Но разве можно привыкнуть к извергу и убийце?
Перед шлагбаумом двое часовых остановили путников и, жестикулируя, попытались расспросить, куда они идут и зачем. Старик отвечал, что идет со своей снохой к дочери, чего немец не понимал. В конце концов, выругавшись, он послал своего напарника за унтером.
Бежать, однако, было поздно, и Жамал решила: будь что будет!
Пришел унтер, пожилой усатый сонный человек. Он даже не разглядел их как следует, только махнул рукой — проходите. На руке у него не хватало двух пальцев — след войны.
— Спасибо, спасибо, данке, данке, — зачастил дед, низко кланяясь унтеру.
Жамал успокоилась и стала корить себя за то, что так сурово осудила честного старика…
Он привел ее в дом при разъезде, где их встретила сухопарая морщинистая женщина неопределенного возраста. Старик поговорил с хозяйкой о житье-бытье, попросил приютить Жамал до вечера и ушел по своим делам.
Вдвоем женщины разговорились быстрее, и через полчаса Жамал уже могла прикинуть, что на разъезде немцев не больше роты, что их давно не меняют, потому что жители почти всех уже знают в лицо — фрицы часто наведываются в поселок.
— Похоже, что они скоро отступать будут, — поделилась своими соображениями хозяйка, — сами вроде об этом не говорят, но заметно…
До вечера Жамал удалось высмотреть все, что представляло интерес для партизан.
Под вечер они тем же путем вернулись со стариком на хутор.
Жамал переночевала в доме старика, на этот раз хорошо выспалась, наутро сердечно поблагодарила хозяев и ушла, чтобы в назначенный час, в условленном месте встретиться с Тамарой. Задание свое она выполнила, оставалось лишь встретиться с подругой и добраться до базы. Теперь она беспокоилась только за нее — ведь Тамара пошла в город, где свирепствовало гестапо.
На четвертый день после свидания с Тамарой кто-то постучал в дом Володи Хомякова. Володя, сидя за столом, читал при свете коптилки потрепанную книгу про трех мушкетеров. Он и вчера и позавчера ждал вестей о местонахождении партизанского связного, о котором говорила Тамара. Нетерпение его росло, потому что Володе удалось собрать немало сведений, очень важных, по его мнению, для партизан. Но те почему-то медлили, не спешили этими сведениями воспользоваться. Принимать же самому какие-то меры к пересылке данных Володя не рисковал. Он поговорил об этом с Шурой, но та строго-настрого приказала ждать. Сама же она не могла воспользоваться рацией, потому что фашисты неослабно следили за передатчиком, машина-пеленгатор все время была у них на ходу. Шура получила приказ не выходить в эфир, а спрятать рацию в березовой роще за городским кладбищем. Рацию прятал Володя.
Оттого, что он так нетерпеливо ждал вестового, при звуке негромкого притаенного стука в окно, Володя вздрогнул и вскочил так, что заколыхалось пламя коптилки и на стене зашевелились тени. Лежавший у порога Тигр привстал на передние лапы и глухо зарычал. Володя ринулся к двери и только сейчас подумал: ведь и фашист может постучать тихонько, и провокатор, подосланный с коварным замыслом.
Во двор он вышел не спеша, приоткрыл калитку и мрачно, глухо спросил, кто там.
Женщина в темной одежде, молча оттеснив Володю, пошла мимо него во двор и только после этого негромко поздоровалась.
— Не знаю, туда ли я попала? — проговорила женщина.
— А куда вам нужно было?
— Я ищу дом Володи Хомякова. Я его тетка. Сестра его матери. Узнала на днях, что она померла, пришла проведать племянника, да заодно хоть на могилку посмотреть.
Володя пригласил ее в комнату, сказав, что он и есть тот Хомяков, которого она ищет.
— Лежать! — приказал он Тигру, переступая порог, и попросил женщину смелее проходить к столу.
Никакой, кстати, тетушки он не помнил и ждал, о чем эта совершенно незнакомая женщина будет говорить дальше.
При свете коптилки, когда женщина откинула платок, он увидел ее светлые волосы и уже немолодое морщинистое и темное от пережитых волнений лицо. Незнакомка, видать, и сама волновалась не меньше Володи. Посидев несколько мгновений молча, она отерла ладонью краешки губ, будто снимая усталость, оглядела еще раз Володю строгими материнскими глазами и сказала:
— Я, Володя, пришла от «Земли».
Володя сел за стол напротив и сказал, что если она от «Земли», то он от «Луны». Обменявшись паролями, они доверительно улыбнулись друг другу. Два этих слова как бы объединили их, сразу напомнив о том, что они соратники, связаны одной нитью.
— Тяжело хоронить родных, я сама обоих стариков похоронила, знаю, — продолжала женщина участливо. — Но ты молодец, вижу, не согнуло тебя горе. Ничего, Володя, время, говорят, хороший врач: затягивает самую тяжелую рану. На могилку-то ходишь?
— Хожу… — ответил Володя.
— Завтра еще раз сходи под вечер. — Женщина перевела взгляд на Тигра, навострившего уши и настороженно слушавшего чужой голос. — И друга своего прихвати. Там в березовой роще, возле старого тополя, вас обоих будет поджидать человек. Ты ему все расскажешь, что надо, а он тебе.
Женщина, побыв в доме Володи не больше трех минут, ушла.
На другой вечер Володя глухими проулками, стараясь не попадаться на глаза людям, провел Тигра в березовую рощу. Засидевшийся в комнате пес только радовался такой прогулке.
Они встретились со связным, молодым проворным парнем, который не только любил собак, но и имел некоторые навыки в дрессировке. Часа полтора они провозились с Тигром, приучая его, после чего Володя вернулся домой опять той же дорогой, бормоча на ходу приказания Тигру ходить только этим путем, словно пес мог понимать человеческие слова.
Надменные, заносчивые, всегда старающиеся подчеркнуть свою засекреченность, свою тайную осведомленность, немецкие офицеры тем не менее выбалтывали довольно существенные сведения. Стоило им узнать о своей победе на одном из участков фронта, как они тут же трубили о ней, будто только они одни знают и несут другому бог весть какое известие. Узнав же про поражение, они старались умолчать о нем, но по их раздражительности, мелочной озлобленности и вспыльчивости любой непосвященный мог догадаться, что дело «швах».
Постоянно наблюдая за офицерами, Шура довольно скоро научилась сортировать их суждения, отделять главное от второстепенного. Она и сама удивлялась своей способности, тому, что с каждым днем она все больше получала сведений, казалось бы, из пустяков, на которые она, к примеру, месяц тому назад совсем бы не обратила внимания. Одинаковая одежда делала их похожими, сливала в одноцветную массу, и вся эта свора, которой Шура подавала еду, отражалась в ее сознании как одно лицо неврастеника. Это лицо в последние дни никогда не бывало спокойным и ясным, оно беспрестанно искажалось гримасой то беспричинного хохота, то желчной озлобленности. Офицеры как бы стали барометром партизанской деятельности.
Но иногда Шуре попадалось и доброе человеческое лицо, особенно среди пожилых офицеров. Такие не скалили зубы, не надрывались в хохоте после солдатского анекдота. С них не сходила печать постоянной, все большей и большей задумчивости, печать горестных размышлений. И Шура бессознательно старалась держаться поближе к этим редким человеческим лицам.
Сегодня ей удалось поговорить с одним из таких офицеров. Он пришел в столовую последним, когда большинство столов уже пустовало и официантки убирали с них грязную посуду. Невысокий, полный, с седеющими висками офицер прошел в самый дальний угол, сел за стол, снял фуражку и усталым движением отер ладонями рыхлое розовое лицо.
Когда Шура ставила перед ним тарелку с жидким рисовым супом, офицер пробормотал: «Генрих, Генрих, только вчера мы с тобой сидели за этим столом вместе…»
— А что случилось? — участливо спросила Шура по-немецки.
Офицер вздрогнул от неожиданности, услышав от официантки родную речь, и, как будто обрадовавшись нечаянной собеседнице, сказал, что был у него друг, Генрих, с которым они дружили двадцать пять лет и который погиб при взрыве эшелона.
— Меня сняли с эшелона для выполнения одного задания на станции. Я чудом уцелел. А Генрих… — он махнул пухлой ладонью, — будет гнить в чужой земле. Проклятая война!..
Разумом Шура могла понять этого человека, но сердце ее оставалось каменным. Слишком много страданий принесли эти люди ее народу и потому не смогли снискать ни капли сочувствия.
— Да, все это печально, — сказала Шура, — но бог милостив.
Домой она возвращалась поздно, как всегда чутко прислушиваясь, не идет ли кто следом. В такую пору ее нередко останавливал патруль, но чаще привязывались пьяные офицеры.
Она услышала мужское покашливание и ускорила шаг. Уж не этот ли розоволицый толстяк решил прихлестнуть за ней?
Человек сзади снова приглушенно кашлянул, как бы прося внимания к себе.
Возле самого дома Шура резко свернула в проулок и побежала. Она перелезла через низкий, полуразвалившийся забор, прошла через огород и тихонько постучала в маленькое оконце своей избы. Мать, как всегда, не спала. Шура не помнила уже, когда видела ее спящей. Шура засыпала, видя, что мать сидит, словно старая птица на ветке, и просыпалась, когда мать уже была на ногах. Чаще всего сама мать и будила ее на работу.
Шура переступила порог и не успела перевести дух, как послышался осторожный, замедленный стук в окно — тук… тук… тук…
— Гляньте, мама, кто там, только света не зажигайте. Если спросят меня, то скажите, что еще не пришла с работы.
Мать не спеша проковыляла к калитке, Шура прислушалась. Показалось, что мужской голос настаивал, просился пройти в комнату, чтобы поговорить с Шурой по личному делу. Мать однотонно отвечала, что дочери еще нет дома, что она еще не пришла. Шура приоткрыла дверь, голос донесся явственней, и она теперь уже без сомнения узнала Володю Хомякова. Быстро подойдя к калитке, Шура молча потянула обоих, и мать и Володю, во двор.
Мать, что-то недовольно бормоча под нос, прошла в комнату и прикрыла дверь, а Шура и Володя сели в темных сенцах на тесной скамейке.
От волнения они заговорили не сразу.
— Значит, ты меня не узнала, когда я шел следом? — спросил Володя.
— Мало ли вашего брата по пятам ходит! Приглядываться, так глаз не хватит.
Они еще помолчали. «И чего у меня так сердце стучит?»— подумала Шура и спросила, какие у парня новости, с чем пришел.
— Просто так… — ответил Володя после минутного молчания. — Разве нельзя к тебе зайти просто так?
— Сначала напугал, а потом — просто так? — Шура рассмеялась.
Ей почему-то хотелось подзадорить парня, задеть его, подумалось, что просто так он мог бы зайти и раньше.
Володе не понравился ее смех, эта игра с ним, и он угрюмовато сказал, что пришел по делу.
Шура в ответ вздохнула и ничего не сказала.
— Сегодня арестовали восьмерых ребят со станции, — продолжал Володя. — Обвиняют, будто они взорвали два эшелона. Всех восьмерых увезли, но не в тюрьму, а в старое зернохранилище за городом. Помнишь, прошлой зимой была такая же история? Отвезли туда человек двадцать и никто не слышал, когда их расстреляли. Без суда и следствия. Я сообщил Лесному царю, завтра придет ответ. Попросил у них бесшумное оружие. Как ты думаешь, пришлют?
— Думаю, что пришлют…
— Боюсь только, не успеем. Как бы их на рассвете не расстреляли. Досадно будет… Но ничего ведь нельзя поделать, Шура, как ты думаешь?
— Когда их арестовали?
— Сегодня под вечер.
— Думаю, что завтра их будут еще допрашивать, так что сразу не расстреляют.
— А если мне пришлют оружие, то послезавтра их уже там не будет! — горячо проговорил Володя. — Там четыре фрица на вышках, а внизу пять-шесть полицаев. Первым делом фрицев снимем, а с этими уж как-нибудь потом справимся. Пока шум дойдет до города, в зернохранилище уже будет пусто, ищи-свищи ветра в поле.
— А ты-то с кем пойдешь, люди надежные?
— Дед Яков, с ним еще двое. Если вызволим — все уйдут к партизанам.
— А ты?
— Я — домой.
В темноте Шура нашла руку его и крепко сжала.
— Ладно, Володя, все будет хорошо. Только береги себя.
— И ты береги себя, Шура.
— А теперь иди, пора…
Они поднялись вместе, все еще держась за руки, потом Володя крепко обнял ее и поцеловал в губы.
Проводив парня, Шура долго сидела в сенцах одна, трогая пальцами пылающие щеки и приходя в себя…
На другой день сразу же после ужина Шуре было приказано накрыть столы для офицерского банкета. Она не знала, по какому поводу устраивается торжество, ничего не знали и ее подружки по работе. Неужто наши потерпели неудачу под Орлом и Курском? Или, может быть, уничтожен отряд Коротченко?.. Нет, для уничтожения партизан потребовались бы немалые силы, а их здесь нет. Немецкие части долго на станции не задерживаются. Скорее всего, где-то прорыв на фронте. Шура надеялась узнать обо всем сегодня же на банкете, какой-нибудь фриц, подвыпив, все равно проговорится. А не проговорится, она сама спросит, ничего подозрительного в этом нет, обычное женское любопытство.
К счастью, не оправдалось ни одно из ее предположений, и она это поняла, как только начался банкет. Офицеры подходили по двое, по трое, озабоченно о чем-то переговаривались, стоя у стены и явно кого-то ожидая. Наконец появился Ранкенау, сопровождая высокого офицера лет пятидесяти, с тяжелой челюстью, в чине полковника. Оказалось, что это инспектор от верховного командования. Ранкенау в первый же день решил задобрить его и устроил банкет. Мера эта была не слишком обнадеживающая, но ничего иного Ранкенау придумать не мог. Дела у него были весьма неблестящи, и об этом знал каждый. Так что банкет, в сущности, устраивался с горя.
Сначала вечер был похож на офицерское совещание с коньяком и закуской, с четкими тостами за победу великой Германии, но минут через сорок поднялся уже нетрезвый галдеж, появился патефон и одна за другой стали заскакивать в столовую размалеванные девицы.
Офицеры пили уже без всяких тостов, танцевали. Танцевал и приезжий инспектор, и сам Ранкенау, сначала с тощей голубоглазой девицей из своей канцелярии, а потом вдруг решил пригласить Шуру. Она попыталась отказаться, показав на свой белый передник, но Ранкенау обнял ее и ловким движением снял с нее этот передник. Шуре ничего не оставалось, как идти танцевать. Им сразу уступили место, с подобострастными улыбками стали следить за тем, как они танцуют, и Шура пожалела, что хорошо танцует, танцует с гестаповцем, радует фашистов…
— Хочу любить русский девка, — сказал ей Ранкенау по-русски, вероятно, полагая, что родная речь про любовь произведет на официантку большое впечатление.
— Любите на здоровье, — ответила ему Шура по-немецки.
— Тебя, — сказал Ранкенау по-русски, — тебя. — И еще крепче прижал к себе Шуру и закружил.
После полуночи, в самый разгар банкета, вбежал бледный младший офицер и вытянулся перед Ранкенау с докладом. Ранкенау отошел с ним к двери, и в наступившей тишине стали слышны обрывки фраз: «…убежали в лес-неизвестно… освободили…»
— Где была охрана? — жестко спросил Ранкенау. — Где была охрана? — повторил он с истерическими нотками.
В один миг в столовой стало тихо и пусто. Первым покинул зал высокий полковник. Нетрудно было догадаться, какой разговор состоялся между ним и Ранкенау.
…А в это время Володя Хомяков уже лежал в постели у себя дома и, закрыв глаза, пытался уснуть. Полученная сегодня бесшумная винтовка сработала на славу — часовые попадали с вышек, будто галки с веток, так и не успев поднять тревоги. Вместе с винтовкой Володя получил шифровку, в которой сообщалось, что стоянка Лесного царя в эти дни будет за деревней Заводок Краснопольского района Могилевской области. Туда и направился дед Яков вместе с освобожденными и тремя полицаями, которые помогли Володе и деду Якову беспрепятственно открыть ворота зернохранилища, превращенного фашистами в тюрьму для смертников.
Володя уснул только под утро и, засыпая, подумал о Шуре. Знает ли она об удачном исходе операции?.. А если еще не знает, то скоро, завтра утром, узнает, потому что об этом будет знать весь город…
Тамара и Жамал встретились радостно, будто после долгой-долгой разлуки. И не удивительно — в такой обстановке, в самом логове врага, каждый день мог показаться вечностью.
Теперь несмотря на то, что главная опасность миновала и оставалось только добраться до своих лесом, который не продаст, не выдаст, молодые женщины почувствовали страшную усталость. Они очень часто отдыхали, присаживаясь, непременно разувались, чтобы дать отдохнуть натруженным ногам, и говорили между собой меньше прежнего — сказывалось огромное напряжение этих дней. |
И если по дороге на задание у них почти не было аппетита, они могли весь день не прикасаться к еде, то теперь пустой желудок все чаще давал знать о себе, и они быстро съели весь запас, который им удалось прихватить с собой: и хлеб, и сало, и вареную «в мундире» картошку.
Помня о встрече с фашистами возле родника, они решили обогнуть его стороной. Если, идя на выполнение боевого задания, они могли рисковать, то сейчас не было никакого смысла подвергать себя излишней опасности, важнее всего было поскорее добраться до бригады и рассказать обо всем, что сумели узнать, увидели и услышали.
Они обошли родник стороной, чутко прислушиваясь к лесным звукам, и услышали вдруг лай собаки, причем неподалеку, — значит, где-то рядом была деревушка или какой-нибудь хутор. Деревья вскоре поредели, и женщины увидели впереди большую поляну. Они прошли ее по краю, вскоре лес раздался, и женщины увидели метрах в восьмистах деревушку. Собака уже не брехала, в лесу стояла мертвая тишина.
Минуты две Тамара наблюдала за деревушкой и не заметила в ней никаких признаков жизни.
— Похоже, что немцы угнали отсюда всех жителей, — заметила она, — боялись, наверное, что они будут помогать партизанам. Место тут для связи с партизанами очень удобное, безопасное.
— Но если фашисты деревню не спалили, то могли сделать ее своей базой, — заметила Жамал, протягивая руку за биноклем. Она долго смотрела, переводя поочередно взгляд с одного двора на другой, и наконец заметила человека. Он влез на крышу сарайчика, где лежала небольшая копна сена, и начал ворошить его вилами.
Тут обе невольно вздрогнули, услышав вдруг совсем близко лошадиное похрапывание и скрип тележных колес. Подруги затаились в кустах. Слева показалась повозка, запряженная тощей лошаденкой, в повозке сидели две женщины. Оказывается, совсем рядом, метрах в пятидесяти, шла проселочная дорога, которую Тамара и Жамал не заметили из-за высокой травы.
— Давай остановим их, поговорим! — предложила Тамара.
Партизанки ползком подобрались к самой дороге, и, когда лошадь поравнялась с ними, они поднялись из травы и шагнули к телеге.
Не успели сказать «здравствуйте», как лошадь испуганно шарахнулась в сторону, а женщины в повозке, взвизгнув, ухватились за борта телеги и чуть не вывалились.
Той, что правила, кое-как удалось остановить испуганную кобылу.
— Чего лошадь пугаете? — недружелюбно, простуженным голосом проговорила широколицая грубоватого вида женщина, сама напуганная не меньше кобылы.
— Да мы и не собирались пугать, — усмехнулась Тамара, — нам с вами поговорить надо.
— Если бы какая другая на моем месте, так и не удержала бы, — не без гордости проворчала женщина. Между тем лошаденка, переступая бочком-бочком, вернулась на дорогу и, отфыркиваясь, жевала удила.
— Далеко ездили? — спросила Тамара.
— Да уж не на свадьбу, — все еще не оправившись от испуга, ответила широколицая. — За дровами ездили.
— До деревни нас не подбросите? — продолжала Тамара.
— Партизанки, что ли?
— Нет, полицаи, — ответила Жамал. Широколицая махнула рукой:
— Бабы в полицаях не служат. Садитесь. Немцев у нас нет.
— А мы и так знаем, что нет, — сказала Тамара.
Опершись обеими руками о борт, она по-мужски, боком, села в бричку на кучу хвороста. Жамал проделала то же самое.
— А откуда знаете-то? — поинтересовалась широколицая, трогая повозку.
— А потому что фрицы вас бы не выпустили из деревни.
— Что верно, то верно, — согласилась вторая, до сих пор молчавшая, — когда приходят, то мы и к соседям боимся сходить.
— Мы хотели бы воды напиться да фляжки наполнить, — сказала Тамара, втайне надеясь, что в деревне их и покормят и расскажут о своем житье-бытье, а такие сведения для партизан никогда не лишни.
Минут через двадцать они прибыли в деревню и заехали во двор с покосившимися тесовыми воротами. Широколицая стала распрягать кобылу, а вторая, худенькая, провела их в дом и пригласила к столу.
Первым делом партизанки попросили воды, и обе, не переводя дыхания, жадно выпили по две больших кружки.
Женщина, погремев ухватом и печной заслонкой, поставила на потемневший от времени, голый и щелястый стол чугунок с горячим и густым картофельным супом, положила деревянные большие ложки, поставила перед гостями пожелтевшие тарелки. Жамал с Тамарой и не заикались о еде, но какая хозяйка в ту пору не знала, что люди в лесу живут далеко не сытно. К тому же, как это ни странно на первый взгляд, общая беда всегда заставляет людей делиться последним куском хлеба, последней ложкой похлебки, всем тем, что, как принято говорить, бог послал.
Хозяйка положила на стол тяжелый каравай черного хлеба, нарезала толстыми ломтями. Хлеб разваливался в руках, на вкус в нем явно ощущалась какая-то трава, не то лебеда, не то крапива, но Жамал и Тамара ели с удовольствием и едва успели дохлебать суп, как в избу вбежала девчонка лет четырнадцати и прямо с порога выпалила:
— Мам, немцы!..
Подруги схватились за автоматы.
— Сколько их, много? — торопливо спросила Тамара.
— Двое!.. На лошадях!..
Хозяйка метнулась в другую комнату, потом — к порогу. Быстро сдвинула старый домотканый половик и дернула за кольцо, ввинченное в пол.
— Полезайте в погреб! Посидите там, они скоро уйдут. В третий раз, подлые, приезжают, подбирают все, что плохо лежит…
Женщины спустились в подпол. Он был невысоким. Они почти касались головой пола и слышали, как хозяйка задернула половик на прежнее место и еще потопталась на нем, затем поставила пустое ведро и налила в него воды.
Прошло, наверное, с полчаса. В погребе пахло прелым картофелем, было сыро и холодно. Хорошо, что Тамара и Жамал догадались сразу сесть спиной друг к другу и теперь согревались одним только прикосновением.
Они просидели в подполе, казалось, целую вечность, руки и ноги затекли от неподвижности, тело пробивала дрожь.
Думали уже, что фашисты проехали мимо, как вдруг загремели над головой кованые сапоги и послышались грубые мужские голоса: «Матка, яйка!.. Матка, яйка!..»
Что-то со звоном ударилось об пол, видимо, печная заслонка, загремело, послышались причитания хозяйки, ее неразборчивые объяснения. Тяжелые сапоги во всех направлениях протопали по избе несколько раз, надолго задержались у печи. Притаившиеся в погребе женщины все свое внимание сосредоточили на том месте, где было кольцо в полу. Потом наступила тишина, так же неожиданно, как она была нарушена. Тамара легонько подтолкнула Жамал, будто проверяя, жива ли она. Жамал ответила тем же, по проронив ни звука.
Наконец над головой послышались шорохи — хозяйка сдвигала половик. Приоткрылась крышка, и в глаза ударил свет. Держа палец на спусковом крючке, Жамал подняла автомат и быстро выглянула из подпола. В комнате было пусто. Хозяйская девочка, отбросив полушубок, стала спускаться с печи, — она лежала там, притворившись больной.
Хозяйка, то и дело крестясь, проводила их через огород. Партизанки тепло поблагодарили ее, распрощались, и вскоре лесная чаща приняла их в свои объятия.
Перед самым обедом Володю Хомякова ни с того ни с сего вызвали вдруг к начальнику депо. В кабинете сидел незнакомый молодой офицер в форме гестаповца, сбоку у стола — переводчик. Начальник отсутствовал. Володю расспрашивали о том, нравится ли ему здешняя работа, какие он замечает беспорядки на станции и, наконец, куда девался его близкий друг дед Яков. Володя отвечал, что работа ему нравится, о беспорядках говорить в настоящее время нет смысла, потому что идет война и «мы должны приложить все силы для победы великой Германии». А насчет деда Якова сказал, что старик этот нелюдим, неразговорчив и не годится ему в друзья ни по возрасту, ни по характеру.
— Где он сейчас находится? — повторил свой вопрос офицер.
Володя помолчал, подумал и сказал, что дед, вероятно, находится в тюрьме.
— Почему вы так думаете? Кто вам об этом сказал? Володя сказал, что после побега арестованных, о чем узнал на другой день весь город, некоторые рабочие не явились утром в депо. Начальник депо сказал, что все арестованы и что всех, кто будет плохо работать, ждет та же участь. Дед Яков тоже тогда не пришел в депо, вот почему и подумали, что он в тюрьме.
Володе показалось, что допрашивали его не строго, пожалуй, ему даже верили или делали вид. И переводчик и офицер вежливо кивали на его обдуманные, неторопливые ответы. Однако спокойствие оставило Володю, когда переводчик вдруг спросил, не знаком ли он с Шурой Мелешкиной. Володя почувствовал, что бледнеет. Он потер лоб, закрыв лицо ладонью и делая вид, что вспоминает, затем пробормотал растерянно: «Мелешкину… Мелеш-кипу…»
— По-моему, она в столовой комендатуры работает, — наконец проговорил он.
Офицер и переводчик молча за ним наблюдали, ни словом, ни жестом не подтвердив его слов.
«Надо что-то еще сказать! Непременно надо что-то еще сказать! Но что?!»
— Извините, все говорят, что эта самая Шура — любовница господина Ранкенау, — произнес он с вымученной улыбкой.
Переводчик, сдерживая ухмылку, пересказал эту фразу по-немецки, а офицер некоторое время пристально, изучающе разглядывал Володю и наконец разрешил ему идти работать.
Выйдя из кабинета, Володя сразу решил, что настала пора бежать. Бежать, и как можно скорее! Но прежде надо непременно предупредить Шуру и забрать ее с собой. У них остались неиспользованными только две мины с часовым механизмом, но их сегодня же можно подбросить куда надо. Но как бежать, если до конца смены никому из рабочих не разрешается выходить со станции? Станция оцеплена, в последние дни ощупывают и обыскивают каждого с головы до пят. Мысли Володи лихорадочно заметались— как быть, что придумать? Если рвануть сейчас же, после допроса, значит станет ясно, что парень неспроста бежит, значит, рыльце в пуху.
Потом Володя заметил, что по одному стали вызывать в кабинет начальника и других рабочих. До конца смены там побывали почти все.
Это его успокоило, — значит, никаких особых подозрений сам Володя пока не вызывает, приглашали его так же, как приглашали других.
В минуты опасности чутье человека всегда обостряется. Володе показалось, что сегодня особенно пристально следит за ним хромоногий мужичонка, появившийся у них на работе три дня тому назад. Все уже заметили, что делать он ни черта не делал, но везде по-хозяйски нагло совал свой нос. С нетерпением Володя ожидал конца смены.
Вот наконец он идет по городской улице. Идет, не оглядываясь, подходит к своему дому, не оглядываясь, входит в калитку… Закрыв калитку, он пригнулся, быстро пробежал вдоль забора в угол двора и выглянул на улицу в щель между досками. В сумерках он увидел того самого хромоногого новичка. Тот сидел на скамейке в тени акации, на той стороне улицы, наискосок, и, достав кисет, сворачивал самокрутку.
По счастливому совпадению именно сегодня в девять вечера Тигр выходил на связь. Володя быстро приготовил шифровку, сообщил новые сведения, которыми располагал, попросил разрешения вместе с Тридцатой покинуть город и прибыть в отряд — положение стало критическим.
Когда пес ушел с донесением, наступила темнота.
Прошел час — Тигр не возвращался. Обычно он совершал свой рейд в оба конца минут за сорок.
Прошел еще час… И еще час…
Володя и не думал спать, чутко прислушиваясь к ночной тишине, ожидая услышать легкое повизгивание верного друга, как бы докладывающего о выполнении задания.
Володя вышел из дому, прошел на огород, беспокоясь все больше и больше.
…Тигр приполз глубокой ночью, волоча по земле израненное брюхо. Володя бросился в комнату, быстро нашел чистую нижнюю рубашку, располосовал ее на лепты, но когда вернулся к Тигру, пес уже был мертв, лежал, вытянув морду, как будто продолжая идти по следу. Передние лапы его лежали словно две палки.
Ошейника на Тигре не было.
Связной обычно извлекал шифровку из потайного кармашка в ошейнике, но самого ошейника никогда не снимал. Значит, донесение попало к фашистам. Они подстрелили Тигра, сняли ошейник и бросили пса, решив, что тот издох. А Тигр нашел в себе силы приползти к хозяину. Разумеется, пес не мог представить того, что завтра двуногие звери пойдут по его следу…
Володя, понимая, что в доме больше нельзя оставаться, быстро собрал все необходимое для дальней дороги, надел телогрейку, положил в старую сумку хлеб, картошку, все скудные запасы съестного в доме.
Он подумал, что Тигра следовало бы вынести со двора. Потом раздумал — пусть завтра придут сюда фашисты и поймут все. Пусть узнают, кто пустил под откос два эшелона, кто перестрелял четырех фашистов на вышках возле зернохранилища и кто впредь еще будет мстить им и за погибшую мать и за свой осиротевший двор.
Прячась в тени заборов и палисадников, Володя пробрался к дому Шуры, вызвал ее, коротко рассказал о допросе днем и о судьбе Тигра и предложил немедленно бежать. На случай провала явки в березовой роще за кладбищем у них было условлено со связным встретиться в другом месте, на противоположной окраине города.
— А как же я брошу мать? — заметалась Шура. — Ведь нельзя ее оставлять здесь!.. И с нами она не сможет уйти, совсем ослабела за последние месяцы…
Договорились, что утром Шура сначала отправит мать в деревню к сестре, а потом придет к Володе. Они должны будут встретиться вечером неподалеку от места новой явки.
Володя благополучно достиг леса, но, оказавшись в полной безопасности, он затревожился пуще прежнего — в городе, среди фашистов, оставалась единственная теперь для него отрада — любимая…
Он понимал, что Шура не сможет прийти днем в лес, но тем не менее несколько раз выходил к месту встречи, пробирался туда ползком, прислушивался к лесным шорохам, прикидывал все возможные варианты опасности, которые могли погубить Шуру…
Наконец в полной ночной темноте они встретились, и Володя долго не выпускал Шуру из своих объятий, будто не веря, что она все-таки пришла. Для них теперь начиналась новая жизнь.
Шура рассказала, что утром, до начала работы, ей удалось проводить мать в деревню. Тщательно взвесив всю обстановку на работе, Шура пришла к выводу, что сегодня ее в любом случае не арестуют, могут только усилить слежку. У Ранкенау, насколько Шуре известно, нет никакой нити, — следовательно, прежде чем ее арестовать, он постарается нить нащупать через саму Шуру.
Она спокойно и вовремя явилась на работу и прихватила с собой две оставшиеся мины, решив устроить прощальный фейерверк фашистам. Поначалу она хотела пристроить эти мины под двумя столами в углу, где обедали высшие офицеры, но затем посыльный велел ей принести обед в кабинет Ранкенау. Она принесла, и как раз в это время самого Ранкенау срочно вызвали на междугородный переговорный пункт. Тогда Шура, предупредив дежурного унтера о том, что сейчас вернется со вторым блюдом, пошла в столовую, положила обе мины на поднос, тщательно прикрыла их салфетками, поставила сверху тарелку с бифштексом и две чашки кофе. В кабинете она пристроила обе мины: одну за портретом Гитлера, висевшим над столом, а другую — опять-таки в диван. Дело было под вечер, и взрыв она, к сожалению, не слышала — была уже в пути к месту встречи с Володей.
Часа через полтора Володя и Шура вышли к месту явки с партизанским связным, обменялись с ним троекратным стуком по стволу сосны, подражая дятлу, встретились и уже втроем взяли курс на деревню Заводок, к Лесному царю.
Штаб готовился к выполнению одной из своих самых ответственных операций. До последнего дня никто из партизан не знал о целях и задачах этой операции, но все догадывались, что дело будет жарким.
И вот настал день военного совета. На поляне возле штаба собрались и сели в круг все командиры партизанских батальонов и рот, а также разведчики.
Первым, как и следовало, заговорил Коротченко:
— Командование приказало нам взорвать железнодорожный мост через реку Беседь, в десяти километрах от станции Белинковичи. В зоне действия нашей бригады мост через реку Беседь является важным для фашистов стратегическим пунктом. И никто, кроме нас с вами, товарищи, не может вывести этот мост из строя и тем самым подорвать боеспособность врага в нашем районе. Прежде чем взяться за выполнение приказа командования, мы произвели тщательную разведку, собрали все данные и вот теперь можем детально представить, каким образом охраняется этот мост и как нам действовать с наибольшим успехом и с наименьшими потерями для себя…
Тимофей Михайлович развернул топографическую карту, взялся за ее верхний край и, показывая командирам карту, как плакат, поворачивался то в одну сторону, то в другую, так, чтобы было видно всем сидящим. Он показал, где находится мост, где станция Белинковичи и разъезд Бони, а где в настоящее время располагается бригада.
— На станции Белинковичи дислоцирован батальон фашистов и один бронепоезд. В пяти километрах от моста, на разъезде Бони, находится еще рота фрицев. Оба эти подразделения имеют своей задачей охранять железную дорогу и, главное, мост через реку Беседь. Возле моста сооружен дзот, по обеим сторонам реки имеются минные поля и проволочные заграждения. Как видите, фрицы тщательно оберегают мост, — следовательно, тем сложнее и тем почетнее наша с вами задача! Ясно, товарищи?
Партизаны загалдели:
— Ясно!..
— Когда выходить?..
— Можно вопрос? — покрывая голоса других, зычно спросил Жилбек Акадилов. — Что конкретно должен выполнять наш батальон?
— Конкретное задание каждое подразделение узнает непосредственно перед штурмом. В зависимости от обстановки могут возникнуть новые варианты. Мы должны действовать стремительно и оперативно и, если потребуется, будем менять тактику в ходе боя. Своим подчиненным вы можете пока объявить только время выхода — в двадцать один ноль-ноль или сразу же после захода солнца. За оставшееся время каждый командир должен тщательно подготовить свое подразделение к выполнению боевого задания.
Коротченко помолчал, затем жестом пригласил сидевших в сторонке разведчиков — Тамару, Шамал, Шуру и Володю — подойти поближе.
— Смелее, смелее! — дружелюбно приказал Тимофей Михайлович. — Входите сюда, в кружок, в кружок.
Три молодые женщины и парень выстроились в один ряд. Командиры как по команде повернули головы, с особым любопытством разглядывая новичков.
— Я хочу представить вам, товарищи командиры, наших славных разведчиков. Они успешно выполнили первую часть нашей сегодняшней операции — собрали все необходимые данные, чтобы мы смогли обдумать свою тактику и с успехом эту операцию завершить. Тамару и Жамал вы знаете давно. А Шуру Мелешкину и Володю Хомякова вы видите впервые. Эти новички в бригаде далеко не новички в деле борьбы против фашистов. С их помощью и при их непосредственном участии пущен под откос не один вражеский эшелон. Прошу принять их в нашу боевую семью и уважать как смелых и самоотверженных товарищей…
Так закончился военный совет, и в бригаде сразу началась подготовка к штурму. Каждый чистил оружие, проверял диски с патронами, укладывал вещмешок, набирал воды во фляжку. Над кострами закипали котлы, сегодня был обещан отменный обед. Между делом партизаны не забывали и подшутить друг над другом, и рассказать веселую байку. Гомон стоял над поляной. То там, то здесь слышались взрывы хохота, и если глянуть в эти минуты на партизанское становище со стороны, то ни за что не подумаешь, что эти люди готовятся к смертельной схватке с врагом. Партизанская бригада напоминала Запорожскую Сечь.
В назначенный срок бригада поднялась по тревоге и двинулась в ночной поход. Шли побатальонно. Впереди и по флангам двигался конный дозор. Вел бригаду ее командир Тимофей Михайлович Коротченко, человек бывалый, умудренный опытом партизанской борьбы. Люди шли за ним уверенно, зная, что Коротченко из тех командиров, которые, прежде чем один раз отрезать, семь раз отмерят…
На первом же большом привале Тимофей Михайлович собрал командиров и поставил перед каждым конкретную задачу. Жилбек Акадилов получил приказ двигаться со своими людьми по направлению к станции Белинковичи и, не доходя до станции, взорвать железнодорожное полотно на протяжении двух километров. В случае успеха этой операции фашисты будут лишены возможности выехать на подмогу своим к мосту через реку Беседь. Хорошо знающие этот район Шура и Володя должны были пойти вместе с Жилбеком.
Диверсионной группе во главе с Павликом Смирновым поручалось главное: взорвать мост. Капитану Шилину было приказано обеспечить проход к мосту через минные поля и проволочные заграждения по правому берегу реки Беседь. Остальные подразделения должны были отражать атаки фашистов возле моста, а также парализовать роту немцев на разъезде Бони.
Началом общей одновременной атаки послужит красная ракета, пущенная со стороны моста. Подразделения должны продержаться на заданных рубежах до момента, пока не появится белая ракета, разрешающая отход. Она будет выпущена, разумеется, только после взрыва моста.
— Задача ясна, товарищи командиры?
Голос Тимофея Михайловича бодр, звенит от напряжения. И так же бодро отвечают ему командиры, все больше накаляясь боевой решимостью.
— Ввиду того, что основные силы фашистов сосредоточены на станции Белинковичи, туда вместе с первым батальоном идет Петр Васильевич Лебедев, наш комиссар. Он и будет командовать всей операцией в том районе. А группу, непосредственно атакующую мост, придется возглавить мне, — объявил Тимофей Михайлович.
…Тамара ни на шаг не отходила от Павлика Смирнова. Его группа составляла сегодня как бы само острие партизанского штыка.
В ту ночь, когда Тамара вернулась из разведки, они долго просидели с Павликом в уединении, на краю темного оврага, неподалеку от стана бригады. Переживания Тамары во время похода в город, переживания Павлика за свою подругу — а как она там и вернется ли жива-здорова? — все это как бы толкнуло их навстречу друг другу, и в тот вечер, в ночной безмолвной тишине, они впервые открыто заговорили о своей любви. Это была самая счастливая ночь в их жизни. Они сидели обнявшись, целовались, долго и подробно вспоминали, когда это у них началось, с какого события, с какого разговора, и вновь переживали минуты прежней партизанской жизни. Еще никогда и никому Тамара и Павлик не говорили таких нежных, таких ласковых слов, как в ту ночь. Они были пьяны от этих слов и решили, как только закончится война, как только отгремят последние залпы, они поженятся. И на свадьбу пригласят всю бригаду…
Они говорили о прошлом, говорили о предстоящей схватке, о том, как будут жить дальше, и не говорили только об одном — о смерти, хотя и он и она в глубине души знали, что возможность беды не исключена…
Они знали, что впереди еще трудная боевая дорога, тяжелый жизненный перевал, что немало еще будет пролито крови на этой земле, немало будет увидено и пережито, но в ту ночь они были безмятежно счастливы и не хотели о трудностях ни говорить, ни думать…
Стояла ночь, дул сильный ветер, гоня тучи, поливая землю холодным дождем, и фашисты, сидя в тепле, и не думали, что кому-то вздумается в такую погоду отправляться на операцию…
Группа Жилбека, растянувшись вдоль железнодорожного полотна по два, по три человека, без помех вырыла лунки под рельсами и уложила тол. Все было готово на этом участке, запальные шнуры подведены, оставалось только не прозевать сигнала красной ракеты.
В эту минуту группа комиссара Лебедева минировала шоссе, идущее параллельно железной дороге. Закончив минировать, партизаны вырыли окопы вдоль шоссе, со стороны леса, и залегли в них. Таким образом они намерены были лишить фашистов последнего шанса прорваться на помощь гарнизону, охраняющему мост, по шоссе, а железная дорога с минуты на минуту будет взорвана.
Вдоль шоссе, в сторону леса, начиналось взгорье, партизаны окопались именно на этом взгорье, и в этом было их явное преимущество, ибо фашисты, едущие по шоссе, оказывались в широкой низине, в зоне обстрела. К тому же группа Акадилова сразу же после взрыва дороги должна будет отойти и занять свое место в заранее приготовленных для нее окопах, так что число автоматчиков у шоссе пополнялось.
В то же самое время рота капитана Шилина прокладывала путь через минные поля и срезала проволочные заграждения, а группа Павлика Смирнова, нагруженная толом, пробиралась к устою моста на правом берегу реки Беседь.
Очень скоро фашисты заметили партизан и открыли огонь. Засвистели мины. Партизаны открыли в ответ яростную стрельбу, прикрывая действия группы Шилина. Когда разминировали последний участок, осколком мины, разорвавшейся неподалеку, капитану ранило руку, но он остался в строю. Вот наконец прорублены проходы и проволочные заграждения. Партизаны ринулись в атаку, опрокинули фашистов, те бросились к своим укреплениям по ту сторону дороги…
Не теряя ни секунды, следом за ними бросились к мосту взрывники Павлика Смирнова, неся тяжелый тол за плечами. Как всегда, рядом с Павликом был его верный друг Батырхан. Не отставала от них и Тамара. Под ожесточенным огнем врага они прикрепили свой груз к правой опоре моста и подожгли бикфордов шнур…
И в этот момент взвилась красная ракета.
Тотчас взмыли вверх еще несколько красных ракет — они дублировали сигнал штурма для первого батальона, где находился комиссар Лебедев.
Описав красную дугу, ракета даже не успела погаснуть, как один за другим, последовательно, загрохотали взрывы на железной дороге возле Белинковичей. В воздух полетели обломки рельсов, расщепленные шпалы, обволакиваясь клубами грунта с насыпи. Земля, казалось, стонала, как живая…
Как и предполагали партизаны, вражеское подкрепление из города ринулось в сторону моста по шоссе.
Автоколонна мчалась на предельной скорости. Впереди нее резво шел приземистый «виллис» с каким-то расхрабрившимся начальником. Лебедев приказал минерам пропустить его вперед и взорвать шоссе в тот самый момент, когда на минном участке окажется основная часть, колонны.
Раздался грохот, его продолжили лязг и скрежет металла, огненные взрывы бензобаков, вопли фашистских солдат.
Партизанские пули пробили шины «виллиса», и машина, крутанувшись волчком, остановилась. В этой машине ехал Ранкенау.
Настал час возмездия. Володя Хомяков, подошедший вместе с группой Жилбека к группе Лебедева, давно жаждал этой встречи и был почти уверен, что рано или поздно она состоится.
Начальник гестапо, учуяв смертельную опасность, оказал бешеное сопротивление. Прячась за машиной, он беспрерывно строчил из автомата, пока не расстрелял весь диск. Метнувшись к убитому солдату, лежавшему поблизости, Ранкенау схватил его автомат и опять продолжал строчить, все еще надеясь, что солдаты его опомнятся и окажут достойное сопротивление мелкой шайке лесных разбойников.
Володя Хомяков, Жилбек и еще двое партизан кружным путем перебежали дорогу и оказались за спиной гестаповца. Ранкенау продолжал строчить не целясь. Партизаны ползком двинулись к «виллису», намереваясь взять ценную птичку живьем, только живьем. И вот, улучив момент, Володя стремительно, как барс, прыгнул сзади на спину Ранкенау, а Жилбек в то же мгновение выбил автомат у гестаповца.
Собрав все свои скудные познания в немецком языке, Володя сумел сложить из них ядовитую фразу, суть которой сводилась к следующему: «Неужели для такой грязной работы у вас не хватает солдат?»
Взметнулись в ночное небо белые ракеты, и партизанские батальоны двинулись к месту сбора.
«Тогда считать мы стали раны, товарищей считать…»
Держа руку на перевязи через шею, брел, спотыкаясь, капитан Шилин. Угрюмо сопя, Батырхан нес на своих плечах тяжело раненного в грудь Павлика Смирнова. Рядом с ним, опираясь на суковатую палку, ковыляла Тамара — пуля прошила ей бедро, к счастью, не задев кости.
Неизменный врач бригады Павел Демидович Костенко осмотрел раненых на первом же привале и доложил Коротченко, что раны опасности для жизни не представляют…
Сложны людские судьбы на полях войны, извилисты пути-дороги. И порой бывает, что самая фантастическая, самая нелепая выдумка кажется совсем несложной и обыденной в сравнении с тем, что может произойти в действительности…
Давно ли дрожащий от испуга и волнения молодой парень из железнодорожного депо пришибленно стоял в кабинете начальника гестапо, а тот, мелко хитря, великодушно называл парня «господином» и предлагал ему сытный обед за предательство?
Нет, совсем недавно, можно сосчитать по пальцам, сколько дней прошло с того времени. А сейчас этот испуганный парень, уже суровый мужчина, по достоинству носит имя народного мстителя. На его поясе кортик в ярких ножнах и пистолет в лакированной кобуре. И то и другое еще вчера принадлежало Ранкенау. А сам начальник гестапо, в форме и уже с отличиями полковника — звание ему присвоили на днях, как бы авансом за бесславную гибель, — идет на шаг впереди Володи, конвоируемый в штаб на допрос.
Если бы у Ранкенау оставалась хоть крупица юмора, то он мог бы сказать, что эта бренная жизнь не жизнь, а сказка, ибо в партизанском штабе переводчицей была Шура Мелешкина, та самая «приятный русский девка», с которой он так самозабвенно танцевал фокстрот на офицерском банкете и с которой надеялся со дня на день реализовать свою «любовь»…
В штабе Ранкенау встретили Лебедев и Коротченко, чисто выбритые, подтянутые победители, которые вершат суд правый и нелицеприятный.
На все обвинения Ранкенау упрямо твердил одно и то же: «Я солдат, я подчиняюсь приказу».
Но никогда во все времена солдаты не считали воинской честью убийство стариков, женщин и детей, уничтожение ни в чем не повинных людей. А гестаповец занимался именно этим черным делом, и только этим. Настоящего боевого врага он и в глаза не видел, околачиваясь по тылам.
— Вы нарушили международные правила ведения войны, — продолжал гнуть свое Ранкенау.
Наверное, любой человек на земле мог бы говорить о каких-то правилах войны, но только не фашист и тем более не гестаповец.
— Что вы со мной сделаете? — спросил наконец Ранкенау.
— Вы давно мечтали попасть в Москву, — ответила ему Шура по-немецки. — И теперь ваша мечта сбудется наконец-то, господин Ранкенау. Только попутчики на этот раз будут у вас достойнее прежних.
Его провели через всю бригаду, выстроившуюся двумя шеренгами возле штаба, провели как жалкого зверя с вырванными клыками, и он получил еще раз возможность, видя здесь молодых и старых, женщин и мужчин и видя маленькую Майю, видя лица славянские и монгольские и такие черты, которые могли бы сделать честь любому чистопородному арийцу, — получил еще раз возможность призадуматься, хотя и поздно, но призадуматься о таинственной мощи этой земли, этого народа…
Полдень. Чуть слышно шелестит листва, прохлада родного леса ласкает душу. Горят костры на становище, и знакомый с детства пахучий дымок тонко слоится между стволами вековых сосен. Тихий ясный день без облачка и без выстрела неизменно умиротворяет, переносит человеческую мечту в будущее, к мирным и светлым временам, к тем ночам и дням, когда звуки леса и дым костра станут принадлежностью охотничьих троп, кочевий и туристских маршрутов…
А пока еще долгим будет партизанский путь. Очистительной волной будут переходить они из леса в лес, от станции к станции, оставляя позади себя светлое эхо возмездия, и все яснее, все ближе будет перед ними алеть заря великой победы.
С той поры прошло более двадцати лет, но не забывается и никогда не сотрется в памяти война. Помнят о ней те, кто пережил бои, но знают о ней и те, кто родился в мирные дни. Нашу победу в Великой Отечественной войне, ее значение для истории человечества переоценить невозможно.
Летят годы, кипит мирная жизнь, но и в самые тихие, спокойные минуты трудовых будней властно врываются воспоминания о других, партизанских буднях. Чередой проходят перед моим мысленным взором люди 2-й Клетнянской бригады, действовавшей в Брянской, Смоленской и Могилевской областях нашей Родины. Сожалею, что не удалось мне показать их в своей повести всех до единого, но одно только перечисление имен и событий заняло бы несколько томов. Я постарался показать только некоторые узловые моменты и события. Люди, оставшиеся за пределами повести, так же дороги моему сердцу, как и герои этого повествования. О них писали другие и, я уверен, еще немало напишут. Это командиры батальонов храбрецы Илюхин и Боровичев, партизан Борис Матвеевич Докторович, потомственный столяр, потерявший руку в жаркой схватке близ деревни Ломно, Кабыш Ахметов из Карагандинской области, Исаак Утебаев и Алимбай Кусаинов из Кокчетавской, Иван Федорович Наумов из Петропавловской, Шалмагамбет Балмагамбетов, Сахит Абилов и Конкашев из Гурьевской, Султангали Сулейменов из Целиноградской области, Анатолий Зеньков из Алма-Аты, учительница Лидия Набебина со Смоленщины, которая вела большую разведывательную работу в одном из фашистских гарнизонов. И многие, многие другие…