С этого времени мы видели друг друга на каждом оперном спектакле, встречались и вне театра; почти каждый вечер мы вместе ходили прогуляться по Ландштрассе.
Если за последнее десятилетие Линц сделался современным индустриальным городом и стал привлекать людей со всех уголков Дунайского бассейна, то тогда он был всего лишь провинциальным городом. В пригородах все еще располагались основательные, похожие на крепости дома фермеров, а на окрестных полях, на которых пасся скот, вырастали многоквартирные дома. В маленьких трактирах сидели люди и пили местное вино; повсюду можно было услышать резкий сельский говор. В городе был транспорт только на конной тяге, и возницы заботились о том, чтобы Линц оставался «сельским». Городские жители, сами в основном из крестьян и часто имевшие близких родственников на селе, были склонны отдаляться от них тем больше, чем ближе было родство. Почти все влиятельные семьи в городе знали друг друга; коммерсанты, государственные служащие и военные задавали тон в обществе. Каждый человек, который хоть что-то собой представлял, совершал вечерние прогулки по главной улице города, которая ведет от железнодорожного вокзала к мосту через Дунай и многозначительно называется Ландштрассе. Так как в Линце не было университета, молодые люди всех сословий стремились подражать привычкам университетских студентов. Общественная жизнь на Ландштрассе почти могла конкурировать с жизнью венской Рингштрассе; так, по крайней мере, полагали жители Линца.
Мне показалось, что терпение не было одной из характерных черт Адольфа; всякий раз, когда я опаздывал к нему на встречу, он тут же шел за мной в мастерскую, и ему было не важно, что я ремонтировал – старый, черный, набитый конским волосом диван или старомодный стул или делал что-нибудь еще. Моя работа была для него не более чем утомительной помехой нашей личной дружбе. Он нетерпеливо вертел в руках небольшую черную трость, которую всегда носил с собой. Меня удивляло, что у него так много свободного времени, и я невинно спросил, работает ли он.
«Разумеется, нет», – ответил он сердито. Этот ответ, который я счел весьма необычным, он коротко прокомментировал. Он считал, что никакая работа «ради хлеба с маслом», как он выразился, ему не нужна.
Такого я еще ни от кого раньше не слышал. Это противоречило всем принципам, которые до того времени руководили моей жизнью. Сначала я видел в этих высказываниях не более чем юношеское бахвальство, хотя своим поведением, серьезной и уверенной манерой говорить Адольф совсем не производил на меня впечатления хвастуна. Во всяком случае, я очень удивился таким его взглядам, но воздержался от дальнейших вопросов, по крайней мере, в тот момент, потому что он, по-видимому, был очень нетерпим к вопросам, которые его не устраивали; это я к этому времени уже понял. Так что разумнее было разговаривать о «Лоэнгрине», опере, которая приводила нас в восторг больше, чем какая-либо другая, нежели обсуждать наши личные дела.
Вероятно, он сын богатых родителей или только что получил наследство и может позволить себе жить, не имея работы «ради хлеба с маслом», – в его устах это выражение звучало презрительно. Я ни в коем случае не считал его лентяем, так как в нем не было и крупицы от поверхностного, легкомысленного бездельника. Когда мы проходили мимо кафе Баумгартнера, он, бывало, бурно реагировал на молодых людей, которые демонстрировали себя, сидя за мраморными столиками за большими оконными стеклами, и тратили свое время на пустую болтовню; он, очевидно, не понимал, как сильно его негодование противоречит собственному образу жизни. Возможно, некоторые из тех, кто сидел «в витрине», уже имели хорошую работу и гарантированный доход.
Может быть, этот Адольф студент? Таково было мое первое впечатление. Черная эбонитовая трость с изящным набалдашником из слоновой кости была неизменным атрибутом студента. Однако казалось странным, что в друзья себе он выбрал простого обойщика, вечно боявшегося, что люди унюхают запах клея, с которым он работал весь день. Если бы Адольф был студентом, он должен был ходить куда-то учиться. Внезапно я завел речь о школе.
«Школа?» Это был первый взрыв раздражительности, свидетелем которого я стал. Он не желал ничего слышать о школе. По его словам, школа его больше не интересовала. Он ненавидел учителей и даже больше – не здоровался с ними; он также ненавидел и своих одноклассников, которых, как он сказал, школа лишь превращает в бездельников. Нет, упоминать школу мне не разрешалось. Я рассказал ему, как слабо сам учился в школе. Он захотел знать почему. Ему не понравилось, что я так плохо успевал в школе, несмотря на все презрение, которое он проявлял по отношению к школьному обучению. Меня смутило это противоречие. Но вот что я понял из нашего разговора: он, вероятно, до недавнего времени учился в школе, возможно, в средней школе или техникуме; и, очевидно, это закончилось плачевно. В противном случае такое полное неприятие школы вряд ли было объяснимо. Он не переставал меня удивлять постоянными противоречиями и загадками и во всем остальном. Иногда он казался мне почти злым. Однажды, когда мы прогуливались по горе Фрайнберг, он вдруг остановился, вытащил из кармана небольшую черную записную книжку – я до сих пор вижу ее перед глазами и мог бы подробно описать – и прочитал мне написанное им стихотворение.
Я уже не помню самого стихотворения и, если быть точным, не смогу отличить его от других стихотворений, которые Адольф читал мне позже. Но отчетливо помню, какое большое впечатление произвело на меня то, что мой друг пишет стихи и носит их с собой точно так же, как я ношу свои инструменты. Когда позднее Адольф показал мне свои рисунки и эскизы – несколько беспорядочные и сбивающие с толку наброски, которые, вообще говоря, были выше моего понимания, – когда он сказал мне, что у него дома в его комнате гораздо больше лучших работ и что он принял решение посвятить всю свою жизнь искусству, тогда до меня дошло, каким человеком был мой друг. Он принадлежал к той особой породе людей, о которых я грезил в самых смелых мечтах. Это был человек искусства, который презирал простой труд ради куска хлеба с маслом и посвятил себя поэзии, рисованию, живописи и хождению в театр. Это произвело на меня огромное впечатление. Меня взволновала духовная сила, которую я в этом увидел. Мои представления о человеке искусства в те времена были еще очень туманными – вероятно, такими же туманными, как и представления Гитлера. Но от этого все становилось еще более притягательным.
Адольф редко рассказывал о своей семье. Обычно он говорил, что разумнее не слишком много общаться со взрослыми, так как эти люди с их особыми представлениями лишь отвлекают человека от его собственных планов. Например, его опекун, крестьянин из Леондинга по имени Майрхофер, вбил себе в голову, что он, Адольф, должен учиться какому-нибудь ремеслу. Зять Адольфа придерживался такого же мнения.
Я могу только заключить, что отношения Адольфа со своей семьей, вероятно, были довольно своеобразными. Из взрослых он, очевидно, принимал только одного человека, свою мать. Вдобавок ему было всего шестнадцать лет – он был на девять месяцев моложе меня.
Как бы сильно его идеи ни отличались от буржуазных представлений, это меня совсем не волновало – напротив! Именно тот факт, что он выделялся среди всего заурядного, привлекал меня еще больше. Посвятить жизнь искусству было, по моему мнению, самым серьезным решением, которое мог принять молодой человек; ведь я тоже втайне рассматривал идею поменять пыльную и шумную мастерскую обойщика на чистые и благородные сферы искусства, отдать свою жизнь музыке. Для молодых людей ни в коем случае не может быть несущественным то, в какой среде начинается их дружба. Мне показалось символичным, что наша дружба родилась в театре, среди замечательных сцен и под мощные звуки великой музыки. В определенном смысле сама наша дружба существовала в этой счастливой атмосфере.
К тому же мое собственное положение было похоже на положение Адольфа. Школа была позади и ничего больше не могла мне дать. Несмотря на мою любовь и преданность родителям, взрослые не очень много значили для меня. И прежде всего, невзирая на многие проблемы, которые одолевали меня, не было никого, кому я мог бы доверять.
Тем не менее вначале это была трудная дружба, потому что наши характеры были совершенно разными. В то время я был тихим, до некоторой степени мечтательным юношей, очень чувствительным и легко приспосабливающимся, а поэтому всегда готовым уступить. Адольф был чрезвычайно вспыльчивым и взвинченным. Совершенно обычные вещи, такие как несколько необдуманных слов, могли вызвать в нем взрывы раздражительности, которые, на мой взгляд, были совершенно несоразмерны значимости вопроса. Но возможно, я неправильно понимал Адольфа. Может быть, отличие между нами состояло в том, что он воспринимал серьезно все, что казалось мне совершенно не важным. Да, это была одна из его типичных черт характера; все вызывало интерес и волновало его – он ни к чему не был равнодушен.
Но, несмотря на все трудности, вытекавшие из наших разных темпераментов, сама наша дружба никогда не подвергалась серьезной опасности. Подобно многим другим молодым людям, мы не охладели и не стали друг к другу равнодушны со временем. Наоборот! Мы очень старались не сталкиваться во мнениях по повседневным вопросам. Кажется необычным, но он, так упрямо придерживавшийся своей точки зрения, мог также быть таким деликатным, что иногда я чувствовал себя пристыженным. Так что с течением времени мы все больше и больше привыкали друг к другу.
Скоро я начал понимать, что наша дружба продолжается главным образом потому, что я был терпеливым слушателем. Но я не был неудовлетворен этой пассивной ролью, так как она давала мне понять, как сильно мой друг нуждается во мне. Он тоже был совершенно одинок. Его отец к тому времени уже два года как умер. Но как бы он ни любил свою мать, она не могла помочь ему в решении его проблем. Я помню, как он, бывало, читал мне длинные лекции о вещах, которые совсем меня не интересовали, о таких, как, например, взимание пошлины у моста через Дунай или сбор средств на улицах для благотворительной лотереи. Ему просто надо было высказаться, и он нуждался в ком-то, кто бы его выслушал. Я часто пугался, когда он обращался ко мне с речью, сопровождая ее энергичной жестикуляцией исключительно для меня. Его никогда не волновал тот факт, что я был единственным его слушателем. Но молодому человеку, который подобно моему другу страстно интересовался всем, что он видел и пережил, необходимо было найти выход своим бурным чувствам. Напряжение, которое он ощущал, снималось рассуждениями об этих вещах. Эти речи, которые он произносил обычно где-нибудь на открытом воздухе, под деревьями на горе Фрайнберг, в рощах у Дуная, казалось, были извержениями вулкана. Это выглядело так, как будто что-то неведомое, из иного мира, вырывается из него. Такую бурю чувств я видел до этого лишь в театре, когда актер должен был выразить какие-то сильные эмоции, и сначала, столкнувшись с такими «извержениями», я мог лишь пассивно стоять разинув рот и забывая аплодировать. Но вскоре я понял, что это не актерская игра. Нет, он не играл роль, ничего не преувеличивал, он это действительно чувствовал, и я видел, что он совершенно искренен. Я снова и снова поражался тому, как легко он выражает свои мысли, как живо ему удается передавать свои чувства, как свободно текут слова с его языка, когда его захватывают эмоции. Сначала на меня производило впечатление не то, что он говорил, а то, как он это говорил. Для меня это было чем-то новым и удивительным. Я никогда не мог себе представить, что человек может производить такой эффект простыми словами. Но от меня он хотел одного – чтобы я соглашался с ним. Вскоре я это понял. Мне было нетрудно соглашаться с ним, потому что я никогда не задумывался над многими вопросами, которые он поднимал.
Тем не менее было бы неправильным предполагать, что наша дружба ограничивалась лишь этими односторонними отношениями. Это было бы слишком недостойно Адольфа и слишком мало для меня. Важно было то, что мы дополняли друг друга. В нем все вызывало сильную реакцию и заставляло его становиться оратором, ведь его эмоциональные вспышки говорили лишь о его страстном интересе ко всему. Я, с другой стороны, будучи натурой пассивной, безоговорочно принимал все его доводы относительно того, что его интересовало, и поддавался им, за исключением вопросов, связанных с музыкой.
Конечно, я должен признать, что притязания Адольфа на меня были безграничны и занимали все мое свободное время. Так как ему самому не было нужды придерживаться определенного расписания, мне приходилось быть всецело в его распоряжении. Он требовал от меня всего, но также был готов сделать все и для меня. На самом деле у меня не было альтернативы. Моя дружба с ним не оставляла мне времени на дружбу с другими людьми, да я и не чувствовал в них необходимости. Адольф для меня значил столько, сколько значила бы дружба с дюжиной других, обычных друзей. Только одно могло бы заставить нас расстаться – если бы мы оба влюбились в одну и ту же девушку; это было бы серьезно. Так как в то время мне было семнадцать лет, это вполне могло бы произойти. Но именно в этом отношении судьба припасла для нас особое решение. Это было такое уникальное решение – я опишу его позже в главе под названием «Стефания», – что вместо того, чтобы разрушить нашу дружбу, оно углубило ее.
Я знал, что у него тоже не было никакого друга, кроме меня. В этой связи я помню одну совершенно тривиальную деталь. Это случилось, когда мы гуляли по Ландштрассе. Из-за угла вышел молодой человек приблизительно нашего возраста, пухлый, щегольски одетый молодой господин. Он узнал в Адольфе бывшего одноклассника, остановился и, ухмыляясь во весь рот, крикнул: «Привет, Гитлер!» Он фамильярно взял его под руку и вполне заинтересованно спросил, как тот поживает. Я ожидал, что Адольф ответит ему в той же дружеской манере, так как он всегда придавал большое значение корректному и вежливому поведению. Но мой друг покраснел от гнева. По опыту я знал, что эта смена выражения лица не предвещает ничего хорошего. «Тебе-то какое дело?» – возбужденно бросил он в ответ и резко оттолкнул его. Потом он взял меня под руку и пошел вместе со мной, не беспокоясь об этом молодом человеке, покрасневшее недоуменное лицо которого я и по сей день вижу перед собой. «Все они будущие госслужащие, – сказал Адольф, все еще разъяренный, – и с такой компанией мне пришлось сидеть в одном классе». Он не скоро успокоился.
В моей памяти всплывает еще один случай. Умер весьма уважаемый мной мой учитель игры на альте Генрих Дессауэр. Адольф пошел со мной на похороны, что сильно удивило меня, так как он не был знаком с профессором Дессауэром. Когда я выразил ему свое удивление, он сказал:
«Я не вынесу, если ты будешь общаться с другими молодыми людьми, разговаривать с ними».
Не было конца поводам, даже пустячным, которые могли его расстроить. Но больше всего он раздражался, когда ему намекали на то, что ему следует стать государственным служащим. Всякий раз, когда он слышал слова «государственный служащий», даже без всякой связи с его собственной карьерой, он впадал в ярость. Я обнаружил, что эти вспышки гнева были в определенном смысле ссорами с его давно умершим отцом, самым большим желанием которого было сделать из него государственного служащего. Эти вспышки были, так сказать, «посмертной защитой».
Неотъемлемой частью нашей дружбы в то время было то, чтобы мое мнение о государственных служащих было таким же низким, как и его. Зная о его яростном неприятии карьеры в сфере госслужбы, я могу теперь понять, что он предпочитал дружбу простого обойщика дружбе тех испорченных баловней, которым было гарантировано покровительство благодаря их связям и которые заранее точно знали, по какой стезе пойдет их жизнь. Гитлер был совершенной им противоположностью. У него все было неопределенно. Существовал еще один положительный момент, который делал меня в глазах Адольфа человеком, дружба с которым была предопределена: подобно ему я считал, что искусство – это самое лучшее, что существует в жизни человека. Конечно, в те времена мы не могли выразить это чувство такими высокими словами. Но на практике мы следовали этому принципу, потому что в моей жизни музыка уже давно стала решающим фактором; в мастерской я работал, только чтобы заработать себе на жизнь. Для моего друга искусство значило даже еще больше. То, как он настойчиво все впитывал, тщательно исследовал, отвергал, его ужасающая серьезность, его постоянно активный ум требовали уравновешивающей силы. И только искусство могло ее дать.
Таким образом, я отвечал всем требованиям, которые он предъявлял к другу: у меня не было ничего общего с его бывшими одноклассниками; я не имел отношения к государственной службе; и я жил исключительно ради искусства. К тому же я много знал из области музыки. Сходство наших наклонностей, равно как и несходство наших темпераментов, крепко спаяло нас.
Я предоставлю другим судить, выбирают ли себе такие люди, которые, как Адольф, находят свой путь с уверенностью лунатика, товарища, необходимого им на конкретном отрезке их пути, случайно, или судьба выбирает за них. Я всего лишь могу сказать, что начиная с нашей первой встречи в театре и вплоть до того времени, когда он бедствовал в Вене, я был таким товарищем Адольфа Гитлера.