II

Я еще не кончил о редакторе «Московских ведомостей» и его противниках… Г. Катков стоит так одиноко и на такой высоте среди деятелей политической печати нашей, имя его в течение стольких лет было так тесно связано со всеми замечательными событиями современной истории русской, что говорить о нем и его врагах почти то же, что говорить о нашем государстве и его недоброжелателях, его изменниках (по злобе ли или недоразумению и глупости – не все ли равно). Избави Боже большинству русских дойти до того, до чего, шаг за шагом, дошли уже многие французы, то есть до привычки служить всякой Франции и всякую Францию любить\'.. На что нам Россия не самодержавная и не православная?

На что нам такая Россия, в которой бы в самых глухих селах утратились бы последние остатки национальных преданий?..

Такой России служить или такой России подчиняться можно разве по нужде и дурному страху (я говорю дурному, ибо есть страх добрый, честный и высокий, страх полурелигиозный, растворенный любовью, тот род страха, который ощущает и теперь еще истинный русский при одном имени русского Царя)… И вот о том-то именно и заботился г. Катков, чтобы теперешняя Россия, в которой кое-что прежнее еще хранится, не стала бы вполне такой новой Россией, неприглядной и недостойной уважения.

Впрочем, прежде нас «Берег», в резкой и твердой статье, напомнил об истинно великих заслугах Каткова и об его спасительной инициативе в тяжкие минуты колебаний и общей растерянности. Неужели все это ничего не значит в глазах противников московского публициста?

И не прав ли я был, говоря, что враги г. Каткова – враги государству?

О! Если бы они были только личные враги ему! Отчего же не ненавидеть за что-нибудь лично человека сильного, может быть, иногда даже и жестокого в своей твердости и энергии?.. Без некоторой степени каприза или того, что зовется нынче так узко «самодурством», невозможно развитие гения или сильного практического таланта. Поэтому и проистекающие из личных столкновений досада и ненависть не перестанут обуревать людей до скончания века или, по крайней мере, до тех пор, пока не сбудется пророчество Достоевского, «пока славяне не научат все человечество той всечеловеческой любви», которую не могли безусловно утвердить в людских сердцах ни Св. Отцы, ни Апостолы, ни даже Сам Божественный Искупитель.

Пусть бы, говорю я, ненавидели М. Н. Каткова, это ничего. Это грех, положим; но возможно ли приложение духовной или церковной мерки к издателям «Голоса», или к автору «Дыма» и «Нови»?..

Нельзя метать духовный «бисер» перед людьми, доказавшими свое неверие. Поэтому обратимся лучше к чисто общественному значению личной вражды.

Чисто личные интриги, личная борьба и ненависть никогда еще не разрушали обществ; а разрушались общества тогда, когда с личной ненавистью соединялись какие-нибудь негосударственные идеи…

Примеров тому великое множество в истории.

Возьмем хотя бы придворные интриги, даже самые низкие и жестокие; этого рода интриги сами по себе, при неизменности принципов, могут производить только колебание дел в очень тесных границах, они могут причинить много частных горестей и страданий, но они никогда и нигде не расстраивали целого, если не вносились в жизнь общие разрушительные идеи. Личные интриги и личная вражда в общественной жизни подобны грехам в духовной жизни нашей; как бы велики грехи эти ни были, не они, а ереси, расколы или принципиальное безверие расстраивали религиозные общины.

Покойный Бодянский тоже ненавидел лично Каткова, но он понимал его, и в государственном отношении он ему сочувствовал. Он говорил не раз мне самому, пишущему эти строки:

– Катков личный мне враг!.. Я его терпеть не могу; но он первый, он великий русский публицист…

И с какой энергией, с каким выражением говорил мне это оригинальный и упрямый малоросс. С каким уважением я вспоминаю по этому поводу некрасивую фигуру этого старого ученого, который вовсе не был похож на нынешних, персонально, большею частью, бесцветных и как-то неизящно приличных ученых. Сердитый, мрачный, неприветливый, иногда очень даже грубый, сам маленький, голова большая, кривой, лицо совсем круглое, серое какое-то и сюртук серый, на руках почему-то малиновые митенки… Он очень любил бранные русские слова; любил отозваться при случае про какого-нибудь из людей, известных у нас ученостью или талантом: «Дурак! Черт его возьми…» А иногда и еще проще… И, прибавляя потом, чуть не про всякого: «Да что вы мне толкуете!.. Он мой ученик!»

Истина (или то, что казалось ему истиной) была ему дороже и личных чувств, и гражданских предубеждений. Он считал себя, не без основания, патриархом славянофилов и мало сочувствовал нынешним славянофилам, которые, по его мнению, уклонились от настоящего смысла своего первоначального учения и стали простыми демократическими панславистами.

И надо было видеть этого человека, надо было слышать его, когда он с таким энергическим жестом и с такой ожесточенной яростью повторял эти слова:

– Я Каткову личный враг; но он первый у нас публицист… Он великий русский публицист!..

Я согласен, пусть бы многие из писателей и редакторов наших были бы точно такими же врагами Каткова, каким был Бодянский: только врагами ему самому, но не противниками его политического духа; ибо враждовать так злобно против того, что защищают «Московские ведомости» столько лет, – значит враждовать против силы и целости русского государства.

Вот что говорит по этому поводу «Берег»:

«Мы не станем приводить других случаев, резко обрисовавших направление «Московских ведомостей» или их редактора; но резюмируем те общественные и государственные интересы, которые с такой страстностью защищал московский публицист:

a) Территориальная целость России и ее достоинство в качестве великой державы.

b) Интересы русской и славянской национальности.

c) Самодержавие, авторитет правительства и неприкосновенность Главы государства.

d) «Основы», т. е. религия, семья и собственность, которым угрожала и по сей день угрожает нигилистическая пропаганда.

Хорошо ли, дурно ли редактор «Московских ведомостей» защищал перечисленные интересы, это решительно все равно, – защищал как умел, но защищал.

Повторяем, мы никак не имеем намерения защищать «Московские ведомости» или оправдывать их редактора.

Наша задача лишь констатировать теории, во имя которых то и дело заявляет претензию «Голос», изображать собою какую-то либеральную партию, толковать и доводить до всеобщего сведения «желания и чувства» этой партии.

Очевидно, что защита исчисленных интересов, общественных и государственных, защита, веденная с энергией и по крайнему разумению, никак не может считаться «предательством» этих интересов. Защита могла быть предательством лиц других интересов, диаметрально противоположных первым. Каких же? Противополагайте и разумейте!»

«Не правда ли, человеку можно безусловно верить лишь тогда, когда он проговаривается?»…

Так говорит «Берег», а я говорю вот что:

Либералы наши правы только в одном отношении: они чувствуют, что бестолковая интеллигенция наша на их стороне… [3] Отчего же в Москве, в этой «охранительной» Москве, не нашлось множества людей, которые на овации Тургеневу (во всеуслышание), самого себя обозвавшего «либералом», ответили бы какой-нибудь шумной демонстрацией в пользу Каткова?

Ведь Катков был прав, обличая Тургенева в жалком потворстве и сочувствии всем стремлениям нашей молодежи!.. И столько людей согласны в сердце своем с московским редактором!.. Отчего же они молчат? Отчего не напечатать тотчас же хоть в «Береге» энергического протеста со множеством подписей? Отчего не поднесло тотчас же московское общество защитнику Церкви, Самодержавия и дворянства (отчасти и народности) какого-нибудь вещественного выражения своего уважения?..

Если бы у нас, у русских была бы хоть искра нравственной смелости и того, что зовут умственным творчеством, то можно было сделать и неслыханную вещь: заживо политически канонизировать Каткова. Открыть подписку на памятник ему, тут же близко от Пушкина на Страстном бульваре. Что за беда, что этого никто никогда и нигде не делал? Тем лучше! «Именно потому-то мы и сделаем!»… Пусть это будет крайность, пусть это будет неумеренная вспышка реакционного увлечения. Тем лучше! Тем лучше! Пора учиться, как делать реакцию…

«Натиск пламенный» есть… Пусть и отпор будет не только «суровый», но и еще более пламенный, чем либеральный натиск.

Или мы уже не в силах ничего своего защищать? Или мы ничего охранять уже не умеем, не можем и не смеем? Или правду сказал про нас Мишле: «Россия сгнила раньше зрелости»?

Пусть не примут эти слова мои за чрезмерную лесть г. Каткову. Я уже не раз говорил, что я во многом с ним не согласен; и некоторые мнения его (слишком «европейские» по стилю) мне невыносимы и сильно раздражают меня. Но это не мешает мне ценить в нем то, что ценить обязан всякий истинный русский: его нападки на нынешние суды, его роль в деле Засулич и Трепова, в деле нигилистов и мясников, их за дело (и, к несчастию, слишком мало) побивших. Всего подобного не перечислишь… Но оставим это; я хочу предложить себе другой вопрос, именно по поводу памятника первому русскому поэту.

Посмотрим, кому бы из современных или не так давно отошедших в вечность русских публицистов ближайшее или дальнейшее потомство может найти пристойным поставить точно такую же «медную хвалу» (по выражению И. С. Аксакова), какую надумались поставить теперь Пушкину?

Кого можно счесть по силе, по дару и влиянию на поприще политической словесности чем-то равносильным Пушкину на поприще словесности изящной? Конечно, Каткова! Конечно, всякий, даже и ненавидящий его лично человек, должен повторить слова Бодянского: «Он – личный враг мне (или я ему враг); но он первый и величайший русский публицист!»

Оглянемся вокруг…

Деятельность некоторых нынешних публицистов слишком еще кратковремен-на, чтобы судить об ее влиянии… Влияние других – ничтожно. Кому же? Краевскому и Бильбасову, которые действуют давно?.. Нельзя. Никому и в голову не придет это Такое предложение показалось бы неловким даже и тем людям, которые покупают «Голос».

Многие из них покупают его по двум причинам: во-первых, потому, что наполовину не понимают, что там написано и куда все это ведет, а, во-вторых, потому, что в «Голосе» очень много фактов, известий и вообще занимательного материала, к достоинству, к личности, дарованию и гражданскому характеру редакторов ничуть не относящегося. Нельзя ставить монументы за ловкую торговлю… Торговля необходима; торговля в государстве то же, что пищеварение в теле; и без пищеварения нельзя; но никто не считает пищеварение отправлением высшим, и нельзя идею торговли возводить на пьедестал, наравне с гражданской доблестью, с поэзией, с военными подвигами, пожалуй, даже и с научными заслугами, столь измельчавшими и опошленными теперь бездарным множеством ученых вульгарностей.

Кому же? Представителям демократического либерализма? Но либерализм долговечной будущности не может же иметь; и до сих пор он явился только чем-то переходным, разрушительным, ослабляющим, размягчающим, расстраивающим все старое, все местное, все обособляющее, все, имеющее стиль и силу, но ничего ни местного, великого и прочного, сам по себе, не создавшим, ни миру никакого поразительного наследства не дающим. Мир живет организацией, т. е. удачной гармонией свободы и стеснения; а до сих пор, во всей Европе, с конца XVIII в., все опыты подобной гармонии на либерально-эгалитарных основаниях были неудачны и нестойки.

И большая против прежнего свобода лица привела личность только к большей бесцветности и ничтожеству… из которых она выходит лишь в те минуты, когда жизнь хоть сколько-нибудь возвращается к старому. Например, самый богатый расцвет оригинальных и сильных личностей на всех поприщах и во всей Европе совпал в нашем веке с религиозной, монархической и аристократической реакцией, продолжавшейся от 1815 г. до 1848 года. Сперва потрясающие демократические войны консульства и империи; потом глубокая реакция и долгий мир… Тогда и сам либерализм усиливал выразительность общей жизни, оставаясь долго лишь в роли возбуждающего протеста.

К этому времени, собственно, можно отнести стихи Пушкина…

Там натиск пламенный, а здесь отпор суровый, Пружины смелые гражданственности новой!

Когда же натиск либерально-демократических начал стал сильнее охранения и эти отрицательные начала взяли верх везде (после 1848 года), все принизилось, все поблекло; границы государств, особенности быта стали словно таять; все начало опошляться, стало суше, бездушнее, скучнее, и вся Европа пошла быстрыми шагами к чему-то такому, о частностях которого пророчествовать еще нельзя, но о сущности чего можно наверное сказать, что оно либерально и кротко не будет…

Кто же будет ставить памятник либералам нашей печати?.. Правительство?.. Самодержавное правительство может, пожалуй, из принципа «свободы печати», допускать многое; но трудно предположить, чтобы монархическое правительство сочло долгом прославлять редакторов и писателей, желающих ослабления царской власти (т. е. конституции), рассыпающихся перед всякой республикой и даже позволяющих себе оправдывать, подобно «Голосу», те иностранные правительства, которые потворствуют бегству наших государственных преступников, на царскую жизнь злоумышляющих!..

Общество? Но что такое общество? Это такое тягучее понятие… Трудно, однако, предположить, чтобы «интеллигенты» [4] наши дошли уже так скоро до полного и всеобщего равнодушия к целости и силе государства нашего… А на пути защиты этих начал кто же, отрезвившись от фрондерства и подумавши немного, не предпочтет г. Каткова всем другим политическим писателям нашим?.. Его знают очень многие люди и из той части русского населения, которое зовется собственно народом… Его имя только одно и за границей многим известно. Оно возбуждает там именно ту ненависть, которую нужно на Западе возбуждать! Ибо наружное политическое согласие с Европой необходимо до поры до времени; но согласие внутреннее, наивное, согласие идей – это наша смерть!! Были и есть у нас еще люди прекрасной души, высокого ума, достойные признательности и уважения, – это славянофилы. Но известно, что ни один из прежних славянофилов, в отдельности взятый, не сделал, или не успел, или не мог, по обстоятельствам, сделать столького на своем пути, сколько, на своем веку, уже сделал Катков.

Киреевский, этот удивительный по добродетелям и уму человек (как говорят все его знавшие), дал только общий дух; он написал мало, и круг влияния его был очень ограничен. Хомяков, К. Аксаков и Самарин дополняют друг друга. Ив. Серг. Аксаков, ныне живущий и столь много послуживший необходимому делу политического освобождения славян, во дни высокого подъема нашего духа (десять лет тому назад), по культурному вопросу собственно не захотел, видимо, в литературной своей деятельности ни на шаг отклониться от завещанных его предшественниками общих идей; он приложил очень много своего труда к развитию подробностей прежнего учения, но едва ли прибавил что-либо свое к основам его. Я сказал – он не захотел; я не сказал – он не сумел или не смог; таланты, познания и независимость Ив. Серг. Аксакова таковы, что он, конечно, сумел и смог бы отклониться; но есть сердца твердые, есть характеры и к своему уму суровые, которые держат мысль в узде и не дают ей изменять тому, что для сердца стало святыней… Быть может, я ошибаюсь, но мне кажется, что таков должен быть мужественный и благородный боец «Дня» и «Руси».

Загрузка...