ЧАСТЬ 1 РОДИНА: КОЛУМБИЯ 1899–1955

1 О полковнике и проигранных сражениях 1899–1927

Через пятьсот лет после того, как европейцы впервые ступили на землю Латинской Америки, этот континент зачастую приносит своим обитателям одни лишь разочарования. Будто его судьба была предопределена Колумбом или Симоном Боливаром. Первый, «великий капитан», открыл новый континент по ошибке, дал ему неверное название — «Индия» — и, озлобленный, утративший иллюзии, умер в начале XVI столетия. Второй, «великий освободитель», положил конец испанскому владычеству в начале XIX в., но умер тоже в печали, недовольный разобщенностью региона, которому он помог обрести свободу, снедаемый горькой мыслью о том, что он, человек, «служивший на благо революции», как оказалось, «вспахивал море». Судьба героя недавнего времени — Эрнесто Че Гевары, самого романтичного революционера XX столетия, принявшего мученическую смерть в Боливии в 1967 г., — лишь подтверждает мысль о том, что Латинская Америка, все еще неизведанный континент, все еще земля будущего, является колыбелью больших надежд и губительных провалов[15].

Задолго до того, как имя Че Гевары облетело всю планету, в небольшом колумбийском городке, вышедшем из тени безвестности на некоторое время в начале XX столетия, когда бостонская компания «Юнайтед Фрут» решила выращивать в его окрестностях бананы, маленький мальчик слушал рассказы деда о войне, длившейся тысячу дней, о войне, по окончании которой его дед тоже испытал горькое одиночество побежденных. Это были рассказы о славных деяниях минувших дней, о канувших в небытие героях и злодеях, рассказы, объяснившие мальчику, что справедливость сама по себе не вплетена в канву жизни, что в этом мире правда не всегда торжествует, что идеалы, живущие в сердцах и умах многих мужчин и женщин, зачастую недостижимы, а порой и вовсе бывают стерты с лица земли. Если только они не сохраняются в памяти тех, кто выжил и способен поведать о них.

В конце XX в., спустя семьдесят лет после того, как Южная Америка избавилась от испанского колониального ига, в Республике Колумбия проживали пять миллионов человек. Страной управляла элита примерно из трех тысяч владельцев крупных гасиенд. В основном это были политики и бизнесмены, а также адвокаты и писатели (интеллектуалы), благодаря которым столицу страны, Боготу, окрестили «Афинами Южной Америки». В XIX в. Колумбия пережила более двадцати гражданских войн общенационального и местного масштаба, которые вели между собой сторонники Либеральной и Консервативной партий, централисты и федералисты, буржуазия и землевладельцы, столица и регионы. Последняя война, Тысячедневная, была, пожалуй, самой разрушительной. В большинстве других стран в XIX в. у власти постепенно утвердились либералы или партии со сходными политическими программами, а вот в Колумбии консерваторы господствовали до 1930 г. Наступившая ненадолго, в период с 1930-го по 1946 г., эпоха правления либералов вновь сменилась господством консерваторов, остававшихся у власти до середины 1950-х гг. Колумбийская консервативная партия и по сей день является влиятельной силой в стране. Без сомнения, Колумбия — единственная страна, где и в конце XX в. на всеобщих выборах борьбу за голоса избирателей вели традиционная Либеральная партия и традиционная Консервативная партия, которым ни одна другая партия не могла составить сколько-нибудь серьезной конкуренции[16]. Ситуация изменилась лишь в последние десять лет.

Исход последней гражданской войны, хоть она и называется «Тысячедневной», был предрешен фактически еще до того, как разразился сам вооруженный конфликт. Правительство консерваторов располагало гораздо более мощными ресурсами, чем либералы, зависевшие от причуд своего зажигательного, но некомпетентного лидера Рафаэля Урибе Урибе[17]. Тем не менее война, с каждым днем все более жестокая, кровопролитная и бессмысленная, тянулась почти три года. С октября 1900 г. обе стороны прекратили брать пленных. Была объявлена «война на истребление», мрачные отголоски которой до сих пор слышны в Колумбии. Когда в ноябре 1902 г. война окончилась, стало ясно, что страна разорена, опустошена, провинция Панама вот-вот будет навсегда утрачена, примерно сто тысяч колумбийцев погибли. Последствия этой гражданской бойни — наследственная вражда и кровная месть — будут давать о себе знать еще на протяжении многих десятилетий. Вообще-то Колумбия любопытная страна: две ее главные партии почти два столетия внешне вели себя как непримиримые враги, но на самом деле негласно действовали заодно, заботясь о том, чтобы не подпустить народ к кормилу власти. Ни одна другая латиноамериканская страна в XX в. не знала меньше переворотов и диктаторских режимов, чем Колумбия, но колумбийцы заплатили невероятно высокую цену за эту кажущуюся устойчивость политических институтов.

Тысячедневная война велась на всей территории страны, но центр тяжести постепенно смещался к северу, в регионы на побережье Атлантики. С одной стороны, повстанцы-либералы никогда серьезно не угрожали Боготе, где находилось правительство, с другой — либералам приходилось отступать к побережью, к путям отхода, которыми часто пользовались их лидеры, ища прибежища в сочувствующих соседних странах или в США, где они пытались собрать средства на покупку оружия для следующего раунда военных действий. В ту пору северная треть страны, la Costa (Побережье), обитателей которой называют costeños (жители прибрежной полосы), состояла из двух крупных департаментов: на западе лежал департамент Боливар с портовым городом Картахена в качестве столицы, на востоке — департамент Магдалена со столицей Санта-Марта, тоже являвшейся портом. Оба департамента находились у подножий величественных гор Сьерра-Невады. Два значительных города по обе стороны от Сьерра-Невады, Санта-Марта на западе и Риоача на востоке, а также все лежащие между ними небольшие города — Сьенага, Аракатака, Вальедупар, Вильянуэва, Сан-Хуан, Фонсека и Барранкас — во время войны много раз переходили из рук в руки, являя собой великолепную арену для подвигов Николаса Маркеса и двух его старших, внебрачных сыновей: Хосе Мария Вальдебланкеса и Карлоса Альберто Вальдебланкеса.

В начале 1890-х гг. Николас Маркес и Транкилина Игуаран вместе с двумя детьми, Хуаном де Диосом и Маргаритой, переехали в небольшой городок Барранкас в колумбийской Гуахире, где поселились в арендованном доме на Калье-дель-Тотумо, буквально в нескольких шагах от центральной площади. Этот дом стоит там и по сей день. Сеньор Маркес открыл ювелирную мастерскую, изготавливая и продавая изделия собственной работы — ожерелья, кольца, браслеты, цепочки и свои коронные золотые рыбки. Его бизнес шел в гору, он стал уважаемым членом местного общества. Его учеником, а потом и партнером был молодой парень по имени Эухенио Риос, почти что приемный сын, с которым он работал в Риоаче, привезя его туда из Эль-Кармен-де-Боливара. Риос был единокровным братом двоюродной сестры Николаса Франсиски Симодосеа Мехиа. С ней Николас воспитывался в Эль-Кармен, а позже он заберет ее с собой в Аракатаку. Когда началась Тысячедневная война — результат недовольства и горьких разочарований либералов, копившихся долгие годы, — Николасу Маркесу было тридцать пять лет. Скажем прямо, он был уже несколько староват для рискованных приключений и к тому же комфортно обустроился в Барранкасе, вел во всех отношениях благополучное существование, наживал состояние. И все же он вступил в ряды армии Урибе Урибе, сражался в департаментах Гуахира, Падилья и Магдалена, и есть свидетельства того, что воевал он дольше и отчаяннее, чем многие другие. Вне всякого сомнения, на войне он был с первого до последнего дня: занимал должность comandante, когда армия либералов вошла в его родной город Риоачу, и в октябре 1902 г., в последние дни вооруженного конфликта, все еще участвовал в боевых действиях.

В конце августа 1902 г. получившая подкрепление армия либералов, теперь под командованием Урибе Урибе, который незадолго до этого в очередной раз откуда-то возник, двинулась из Риоачи в обход горной цепи на запад, к маленькому городку Аракатаке, слывшему оплотом либералов, и прибыла на место 5 сентября. Там Урибе два дня совещался с генералами Клодомиро Кастильо и Хосе Росарио Дураном, а также другими офицерами, в числе которых был и Николас Маркес. И там, в Аракатаке, они приняли судьбоносное решение дать еще один бой консерваторам. Битва при Сьенаге окончится для либералов полным разгромом.

Рано утром 14 октября 1902 г. Урибе подошел к Сьенаге. Ход сражения резко изменился не в пользу либералов, как только правительственный военный корабль начал обстреливать их позиции с моря. Урибе Урибе выстрелом сшибло с мула, несколько пуль продырявили его мундир, но сам он чудом остался цел и невредим (уже не впервые). Он отреагировал так, как мог бы отреагировать герой романа Гарсиа Маркеса полковник Аурелиано Буэндиа. Воскликнул: «Проклятые готы! Они что, думают, у меня десять мундиров?!» («Готами» либералы называли консерваторов.) Юный сын Николаса Маркеса, Карлос Альберто, пал смертью храбрых; старший сын Хосе Мария, один из заместителей командира Карасуанской дивизии в составе армии консерваторов, уцелел.

Спустя два дня, опечаленный гибелью Карлоса Альберто, Хосе Мария выехал из Сьенаги в направлении лагеря поверженных либералов, где его отец в числе прочих залечивал свои раны. Хосе Мария вез от консерваторов предложение о заключении мира. Когда он на муле приблизился к лагерю либералов, его перехватил передовой отряд. Дальше он продолжил путь с завязанными глазами. Его привели к Урибе Урибе, которому он изложил условия консерваторов. Но мы никогда не узнаем, как происходила встреча между девятнадцатилетним внебрачным сыном Николаса Маркеса и его повстанцем-отцом в тот знаменательный день, омраченный для обоих гибелью сына и брата. Урибе Урибе обсудил предложение консерваторов со своими старшими офицерами. Они решили ответить согласием. Молодой посланник отправился восвояси. Поздно вечером он прибыл на вокзал Сьенаги; беснующаяся толпа встретила его ликованием, подхватила на руки и понесла к штабу дивизии, где он сообщил радостную весть. Десять дней спустя, 24 октября 1902 г., лидеры консерваторов и Урибе Урибе в сопровождении своих начальников штабов встретились на банановой плантации под названием Неерландия неподалеку от Сьенаги и подписали мирный договор. Это был не более чем фиговый листок, едва прикрывавший горькую правду, суть которой заключалась в том, что либералы потерпели сокрушительное поражение.


В конце 1902 г. Николас Маркес вернулся в Барранкас к своей жене Транкилине и стал втягиваться в мирную жизнь. В 1905 г. у них родился третий ребенок — дочь Луиса Сантьяга. Казалось, жизнь нормализовалась[18]. Но в 1908 г. Николас оказался вовлеченным в скандал, который навсегда изменит судьбу его семьи, а его самого вынудит покинуть Барранкас. Спустя восемьдесят пять лет, в 1993 г., когда я проезжал через Барранкас, то происшествие все еще жило в памяти жителей города. К сожалению, каждый рассказывал эту историю по-своему. Хотя есть некоторые факты, которые никто не отрицал. 19 октября 1908 г., в последний день длящегося целую неделю праздника в честь святой девы Пилар (это был понедельник, шел дождь), в пять часов вечера на улице, находившейся в нескольких улицах от той, по которой праздничная процессия несла к церкви изображение святой девы, сорокачетырехлетний полковник Николас Маркес, уважаемый местный политик, землевладелец, серебряных дел мастер и семьянин, застрелил насмерть парня по имени Медардо, племянника своего друга и товарища по оружию генерала Франсиско Ромеро. Также никто не отрицает, что Николас был дамским угодником, или попросту бабником. Читатели родом из других частей света, вероятно, сочтут, что такое качество идет вразрез с образом достойного человека, пользующегося авторитетом среди соседей. Однако существует по крайней мере два типа славы, которые ценятся в подобном обществе. Первый: добрая репутация как таковая, уважение в традиционном смысле, всегда идущее рука об руку со страхом, который данный человек умеет внушить окружающим. Второй: репутация донжуана, или мачо, которую охотно поддерживают окружающие, как правило, с любезного согласия самого донжуана. Главное, обеспечить, чтобы обе эти репутации подкрепляли одна другую.

Первая версия, которую я услышал, была столь же убедительна, как и все последующие, что мне рассказывали. Филемон Эстрада родился в тот самый год, когда произошло это трагическое событие. Сейчас он абсолютно слеп и потому ту давнюю историю в своем воображении представляет более живо, чем другие рассказчики. Филемон поведал, что Николас, у которого к тому времени было уже несколько внебрачных детей, соблазнил Медарду Ромеро, сестру своего старого друга генерала Ромеро, а потом, выпивая на площади, похвастался своим «подвигом». Ходило много сплетен, в основном перемывали кости Медарде, но иногда доставалось и Транкилине. Медарда сказала сыну: «Этого клеветника, сын мой, должно утопить в его собственной крови, другого выхода нет. И если ты об этом не позаботишься, тогда я стану носить твои штаны, а ты — мои юбки!» Медардо, меткий стрелок, воевавший вместе с Николасом, а теперь живший в соседнем городке Папаяль, неоднократно на людях оскорблял своего бывшего командира и бросал ему вызов. Тот принял к сведению его угрозы и спустя некоторое время подкараулил парня. В последний день праздника Медардо, в белом габардиновом плаще, прискакал в Барранкас и, чтобы сократить путь, поехал по одной из улочек, которой теперь не существует. Едва он спешился, держа в одной руке пучок травы, в другой — зажженную свечу, Николас обратился к нему: «Ты вооружен, Медардо?» — «Нет», — ответил тот. «Ну, я тебя предупреждал». И Николас выстрелил — по словам одних, один раз, по словам других два. Пожилая женщина, жившая на той улочке, вышла из дома и сказала: «Значит, ты все-таки его убил». — «Пуля правого одолела сильного», — ответил Николас. «И, перепрыгивая через лужи, — продолжал свой рассказ слепой Филемон, — Николас Маркес припустил по улице; в одной руке пистолет, в другой — зонт. Он отыскал своего compadre[19] Лоренсо Солано Гомеса и в его сопровождении пошел сдаваться в полицию. Николаса арестовали, но позже его сын Хосе Мария Вальдебланкес, умный молодой человек, почти адвокат, вытащил отца из тюрьмы. Поскольку Медардо был незаконнорожденным, точно нельзя было сказать, кто он по фамилии — Пачеко или Ромеро, а посему было неясно, как заявил Вальдебланкес, кого точно убили. На основании этой „технической“ детали Вальдебланкесу и удалось освободить из тюрьмы отца».

Не кто иной, как Ана Риос, дочь партнера Николаса, Эухенио, которая о делах в семье Николаса Маркеса была осведомлена лучше многих других, сказала мне, что Транкилина была самым непосредственным образом замешана в том трагическом происшествии[20]. Она вспомнила, что Транкилина жутко ревновала мужа и у нее на то были основания, ибо Николас постоянно ей изменял. Медарда была вдовой, а в маленьких городках вдовы всегда являются объектом сплетен. Ходили слухи, что она была постоянной любовницей Николаса. Транкилина места себе не находила от ревности, возможно потому, что Медарда принадлежала к более высокому сословию и соответственно представляла более серьезную опасность, чем другие соперницы. Поговаривали, что Транкилина обращалась за помощью к колдуньям, речной водой мыла порог своего дома, лимонным соком опрыскивала все комнаты. А однажды, как рассказывают, она вышла на улицу и крикнула: «Дом вдовы Медарды горит! Пожар, пожар!» Тем временем мальчик, которому она заплатила, стал звонить в колокола на башне церкви Сан-Хосе. Через некоторое время увидели, как Николас средь бела дня украдкой выскользнул из дома Медарды (полагают, это происходило в отсутствие его друга генерала).

После того как Николас Маркес дал показания, его спросили, признает ли он себя виновным в убийстве Медардо Ромеро Пачеко, и он ответил: «Да. И если он воскреснет, я снова его убью». Мэр (он был из консерваторов) решил защитить Николаса. Он послал помощников за телом Медардо. Того, прежде чем принести, под дождем положили на землю лицом вниз, связали ему за спиной руки. Многие считали, что Медардо сам лез в драку и, что называется, напросился. Может, это и так, хотя голые факты свидетельствуют о том, что именно Николас выбрал время и место последнего поединка, а также способ выяснения отношений. Мы не располагаем достаточной информацией, чтобы судить о том, насколько оправданны или предосудительны были его действия, но совершенно ясно, что это был не геройский поступок. Николас был не какой-то там фермер, а закаленный в боях ветеран войны, и человек, которого он убил исподтишка, был младше его по чину и по возрасту.

Многие в Барранкасе увидели в этом злой рок. Испанское слово «desgracia» применительно к данному событию скорее означает неудачу, чем позор, а в семье Медардо, как говорят, многие сочувствовали полковнику в его несчастье. Однако ходили слухи о самосуде, возникла угроза беспорядков, и, как только появилась возможность вывезти Николаса из Барранкаса, его в сопровождении вооруженного конвоя отправили в Риоачу, его родной город. Но даже там он не был в безопасности, и потому его перевели в другую тюрьму, в Санта-Марте, находившейся по другую сторону от Сьерра-Невады[21]. По-видимому, какой-то влиятельный родственник Транкилины поспособствовал тому, чтобы Николасу сократили срок пребывания в тюрьме Санта-Марты до одного года, и на весь следующий год он лишался права покидать этот город. Через несколько месяцев Транкилина, дети и все остальные члены семьи последовали за ним в Санта-Марту. Некоторые говорят, что Николасу удалось купить себе свободу с помощью изделий своего ремесла, что он в тюрьме обустроил для себя ювелирную мастерскую, изготавливал там рыбок, бабочек, кубки и деньгами, вырученными от их продажи, обеспечил себе выход на волю. Однако не найдено ни одного документа, подтверждающего эту информацию.

Семья Гарсиа Маркеса никогда не признавала подлинный смысл этого события, и потому была принята его облагороженная версия, согласно которой по городу однажды прошел слух, будто Медарда, в ту пору уже не девочка, в очередной раз «оказала услугу одному из местных». Один из друзей Николаса, выпивая с ним на главной площади, прокомментировал эту сплетню, на что Николас заметил: «Может, вранье?» Медарде же передали, что Николас сам распространяет про нее позорные сплетни, и она попросила сына вступиться за ее честь. В последующие годы Луиса часто будет вспоминать, как Транкилина высказалась про это скандальное происшествие, о котором в их доме фактически запрещено было говорить: «И все из-за одного простого вопроса». В данной версии убийство — это «дуэль», убитый получил по заслугам, а убийца — «несчастная жертва» убийства[22].

В 1967 г., сразу же по выходе в свет романа «Сто лет одиночества» (в котором Гарсиа Маркес представляет менее идеализированную версию убийства, чем все остальные члены его семьи), мгновенно завоевавшего сердца читателей во всем мире, Марио Варгас Льоса поинтересовался у писателя, кто был ключевой фигурой в его детстве. «Это мой дед, — ответил Гарсиа Маркес. — Заметь, этого сеньора я обнаружил потом в своем романе. Когда-то, еще в молодости, он вынужден был убить человека. Он жил в небольшом городке, где этот человек постоянно докучал ему, бросал ему вызов, но он не обращал на это внимания, пока ситуация не осложнилась настолько, что ему ничего не оставалось, как всадить пулю в обидчика. Похоже, все селение стало на сторону деда: один из братьев убитого даже провел ночь на пороге дома моего деда, прямо перед его спальней, чтобы помешать семье покойного за него отомстить. Но дед не вынес постоянной угрозы мести и уехал — не перебрался в другое селение, а уехал — с семьей далеко-далеко и основал новый поселок. Да, он уехал и основал селение, и больше всего мне запомнилось, как мой дед повторял: „Ты представить себе не можешь, сколько „весит“ мертвый“»[23]. Спустя многие годы после этого Гарсиа Маркес скажет мне: «Не знаю, как мой дед оказался втянутым во все это, почему этому суждено было случиться, хотя ведь после войны время было суровое. И все же я считаю, он просто сделал то, что должен был сделать»[24].

Возможно, это совпадение, но октябрь всегда будет самым мрачным, самым роковым месяцем в романах Габриэля Гарсиа Маркеса.


После того как Николас Маркес с позором покинул Барранкас, его передвижения окружены тайной[25]. Мать Гарсиа Маркеса, Луиса, разным собеседникам рассказывает разные версии[26]. Мне она сказала, что вместе с Транкилиной она отправилась на пароходе в Санта-Марту спустя несколько месяцев после того, как Николаса перевезли в тамошнюю тюрьму (Луисе тогда было всего четыре). Через год его освободили, и вместе с семьей он перебрался в расположенную поблизости Сьенагу, где они прожили год, и в 1910 г. переселились в Аракатаку. Это официальная версия. Но жители Сьенаги утверждают, что Николас с семьей прожил в их городе три года (с 1910-го по 1913-й) после того, как его выпустили из тюрьмы, и в Аракатаку переехал лишь в 1913 г.[27] Вероятно, Николас, живя в Сьенаге, ездил по региону в поисках новых возможностей. Если это так, тогда не исключено, что он начал проявлять политический и экономический интерес к Аракатаке, где в основном проживали сторонники Либеральной партии, до того, как переехал туда с семьей. Также не исключено, что в Сьенаге он оставался год или три потому, что там теперь жила Исабель Руис, с которой Николас познакомился в Панаме в 1885 г., примерно в то время, когда он женился на Транкилине, и которая в 1886 г. родила от него дочь Марию Грегорию Руис.

Сьенага в отличие от колониальной Санта-Марты был современный, шумный, неугомонный торговый город. Региональный транспортный узел, Сьенага тоже стоит на побережье Карибского моря и прежде являлась связующим звеном со Сьенага-Гранде, или «большим болотом», по которому курсировали пароходы до сухопутных магистралей, тянувшихся к реке Магдалене и Боготе или к быстро растущему торговому городу Барранкилье. Построенная в 1887 г. первая железная дорога в регионе пролегала от Санта-Марты до Сьенаги. В 1906–1908 гг. дорогу расширили, протянув ее через «банановую зону» до Аракатаки и Фундасьона.

«Банановая зона» находится к югу от Санта-Марты, между сьенагским «большим болотом» и рекой Магдаленой на западе, Карибским морем или Атлантическим океаном на севере и «большим болотом» и Сьерра-Невадой (высочайшие пики — Кристобаль-Колон и Боливар) на востоке[28]. На широкой равнине между западной частью горного массива и «большим болотом» лежала Аракатака — небольшой городок, где родился Габриэль Гарсиа Маркес. Рядом высятся горы Сьерра-Невада — место обитания обособленного миролюбивого индейского племени коги. Основателем Аракатаки является совершенно другой народ — воинственные чимилья, принадлежащие к группе индейских народов араваки. И племя, и его вождя звали Катака («чистая вода»). Реке, протекавшей по их земле, они дали название Катака, а свое селение нарекли Аракатакой («ара» — река на земле чимилья), что означало «место прозрачной воды»[29].

В 1887 г. плантаторы из Санта-Марты начали выращивать в регионе бананы, а в 1905 г. здесь обосновалась бостонская компания «Юнайтед Фрут». На банановые плантации стали стекаться рабочие со всего побережья Карибского моря, а также cachacos (как пренебрежительно называли costeños своих соотечественников из внутренних регионов страны и, в частности, из Боготы)[30] венесуэльцы, европейцы и даже жители Ближнего и Дальнего Востока — так называемая опаль, чужаки, которых поносили герои первой повести Гарсиа Маркеса «Палая листва». Буквально за несколько лет Аракатака из маленького поселения превратилась в процветающий городок — «быстро растущий город Дикого Запада», как выразился сам Гарсиа Маркес. В 1915 г. Аракатака стала муниципалитетом, полноценным элементом государственной политической системы Колумбии.

В действительности главой города был не полковник Маркес, как часто будет утверждать его внук, а генерал Хосе Росарио Дуран[31]. Дурану принадлежали несколько больших плантаций в окрестностях Аракатаки. На протяжении двух десятилетий он командовал силами либералов в войнах регионального масштаба и почти полвека являлся фактическим лидером либералов Аракатаки. На войне Николас Маркес был одним из приближенных к нему офицеров, а в период с 1910-го по 1913 г. стал, пожалуй, его самым верным политическим союзником. Именно Дуран помог Маркесу приобрести участок земли возле Аригуани и недвижимость в самой Аракатаке, а также получить сначала должность регионального сборщика налогов, а позднее — муниципального казначея[32]. Эти должности вкупе с его репутацией военного, без сомнения, позволили полковнику Маркесу стать одним из самых уважаемых и влиятельных представителей местного общества, хотя он всегда находился в зависимости от доброй воли Дурана и был вынужден считаться с пожеланиями политических назначенцев правительства консерваторов и руководителей компании «Юнайтед Фрут».

Мать Гарсиа Маркеса, Луиса, сказала мне, что Николаса назначили региональным сборщиком налогов Аракатаки в начале XX столетия[33], может быть в 1909 г.; но, поскольку в быстро растущем городке с тропическим климатом, в котором в ту пору проживало не более двух тысяч человек, были плохие санитарные условия, он не сразу перевез туда семью. И все же давайте представим, как в августе 1910 г., полные оптимизма, все они — полковник Маркес, донья Транкилина, их трое законнорожденных детей, Хуан де Диос, Маргарита и Луиса, его внебрачная дочь Эльвира Риос, его сестра Венефрида Маркес, его кузина Франсиска Симодосеа Мехиа и трое слуг-индейцев, Алирио, Аполинар и Меме, — прибыли туда с ознакомительным визитом на желтом поезде банановой компании. К несчастью, местность вокруг Аракатаки все еще была нездоровая, там были распространены инфекционные болезни, и почти сразу же по приезде новоприбывших постигла трагедия: в возрасте двадцати одного года умерла от тифа Маргарита. Всегда бледная, с заплетенными в две косы белокурыми волосами, она была гордостью полковника, он в ней души не чаял. И Николас, и его суеверная семья, возможно, истолковали ее смерть как наказание за его грехи, совершенные в Барранкасе. Теперь уж она никогда не сделает блестящую партию, как о том, без сомнения, мечтали ее родители, и все свои надежды они возложили на маленькую Луису. Согласно семейному преданию, незадолго до своей смерти Маргарита, сев в постели, посмотрела на отца и сказала: «Глаза твоего дома погаснут»[34]. Ее бледное лицо навсегда останется в памяти родных, но, как ни парадоксально, они будут помнить ее такой, какой она запечатлена на снимке, сделанном, когда ей было десять лет. И 31 декабря, день ее смерти, никогда не будет праздником в большом комфортабельном доме, который полковник начал строить возле площади Боливара.

Николас Маркес никогда не был богат, всегда наделся — понапрасну, — что ему, как ветерану гражданской войны, будут платить обещанную пенсию. И все же он выбился в столпы местного общества, его считали знатным господином. Большая рыба в маленьком пруду, он в итоге стал владельцем большого деревянного дома с цементным полом. По меркам Аракатаки это был настоящий особняк (так думал даже Габриэль, внук полковника), ибо большинство горожан ютились в жалких хижинах и лачугах.


В июле 1924 г., когда в Аракатаке появился новый телеграфист по имени Габриэль Элихио Гарсиа, прибывший из своего родного города Синсе, Луисе было почти девятнадцать, а полковнику уже исполнилось шестьдесят[35]. К тому времени Аракатака уже несколько лет наслаждалась «красивой жизнью». Образование Луиса получила в Колехио-дела-Пресентасьон (школе Введения во храм Пресвятой Девы Марии), самой престижной монастырской школе ханжеской Санта-Марты, которую она покинула в семнадцать лет из-за слабого здоровья. «В школу она больше не вернулась, — вспоминает ее дочь Лихия, — потому что дедушка с бабушкой сказали, что она очень худа и изнурена. Они боялись, что она может умереть, как ее сестра Маргарита»[36]. Луиса умела шить и музицировать на пианино. Ее воспитание символизировало высокий социальный статус, которого стремились достичь Николас и Транкилина в качестве компенсации за то, что им пришлось переехать из Гуахиры в «банановую зону». Поэтому полковник был сражен мыслью о том, что его утонченная дочь может влюбиться в смуглого никчемного телеграфиста, в бесперспективного чужака, выросшего безотцовщиной.

Когда Николас Маркес и поклонник его дочери, Габриэль Элихио Гарсиа, познакомились, выяснилось, что у них вообще нет точек соприкосновения. Как ни забавно, общее у них было только одно: наличие внебрачных детей — повторяющаяся тема в творчестве Габриэля Гарсиа Маркеса. Несмотря на то что Николас родился в браке, а Габриэль Элихио был незаконнорожденным, у каждого из них к тому времени, когда они женились (оба примерно в одном и том же возрасте, в двадцать один — двадцать два года), было по несколько побочных детей.

Габриэль Элихио детство и юность прозябал в нищете, хотя о ранних годах его жизни известно не много — эти подробности не интересовали даже его собственных детей: всегда в расчет принимался только род Маркесов и их связи в Гуахире[37]. Мы знаем, что у Габриэля Элихио были единокровные братья и сестры — Луис Энрике, Бенита, Хулио, Эна Маркесита, Адан Рейнальдо и Элиэсер. Мы также знаем благодаря его родственникам, что он получил среднее образование — в некоторых странах это считается немалым достижением даже в наши дни — и что в начале 1920-х гг. ему удалось поступить на медицинский факультет Картахенского университета, однако вскоре он был вынужден бросить учебу. Позже Габриэль скажет своим детям, что его отец, учитель, согласился оплачивать его учебу, но из-за финансовых трудностей ему пришлось нарушить свое обещание. Не имея средств на учебу, Габриэль Элихио, уехал из дома и стал искать работу в департаментах на побережье Карибского моря — в Кордобе и Боливаре. Исходил вдоль и поперек весь дикий край рек, болот и лесов. В основном устраивался в маленьких городках телеграфистом и по совместительству врачом-гомеопатом. Возможно, он был первым телеграфистом в Маганге, потом работал в Толу, Синселехо и других городах. В то время среди представителей низших классов место телеграфиста, безусловно, считалось престижным, поскольку эта профессия была связана с современными технологиями и освоить ее мог только грамотный человек. К тому же это была трудная, напряженная работа. В Ачи, небольшом городке на реке Каука на юге Сукре, у девятнадцатилетнего Габриэля Элихио родился его первый внебрачный ребенок (всего таковых у него было четыре), Абелардо. А в 1924 г. он впутался в неприятности в Аяпеле — местечке, расположенном на краю «большого болота», на границе Кордобы и нынешнего департамента Сукре. Там в августе 1924 г. он сделал предложение руки и сердца своей первой настоящей возлюбленной, Кармелине Эрмосильо, после того как она родила его второго внебрачного ребенка — Кармен Росу. Во время поездки в Барранкилью, куда он отправился, чтобы сделать приготовления к свадьбе, очевидно, его родственник Карлос Энрике Пареха отговорил его от столь скоропалительного решения[38], и Габриэль Элихио сбежал в плантаторский городок Аракатаку, где опять устроился работать телеграфистом. К тому времени Габриэль Элихио уже был жадный до плотских утех опытный соблазнитель, завоевывавший сердца женщин с помощью поэзии и песен о любви. В общем, как позже выразится его знаменитый сын, он был «типичный латиноамериканец своей эпохи». И это означало, что он в числе прочего был словоохотлив, общителен, экспрессивен и имел смуглую или очень смуглую кожу.

Габриэль Элихио прибыл в дом Николаса Маркеса в Аракатаке с рекомендательным письмом от одного священника из Картахены, который был давним знакомым полковника. По этой причине, по версии самого Габриэля Элихио, полковник, славящийся своим гостеприимством, встретил его тепло, пригласил отобедать, а на следующий день повез его в Санта-Марту, где его жена Транкилина и их единственная дочь Луиса проводили лето на берегу моря. На вокзале Санта-Марты полковник купил жаворонка в клетке и велел Габриэлю Элихио подарить птичку Луисе. Это — что само по себе звучит весьма неправдоподобно — станет первой ошибкой полковника, хотя, по словам все того же Габриэля Элихио, он не влюбился в Луису с первого взгляда. «Говоря по чести, — будет вспоминать он, — Луиса совершенно не произвела на меня впечатления, хотя внешне она была очень мила»[39].

От Габриэля Элихио Луиса была в восторге не больше, чем он от нее. Она всегда утверждала, что они познакомились не в Санта-Марте, а в Аракатаке, на похоронах одного ребенка. Вместе с другими молодыми женщинами она отпевала ребенка и вдруг услышала, как к женскому хору присоединился мужской голос. Они все повернулись на этот голос и увидели красивого парня в темной тужурке, застегнутой на все четыре пуговицы. «Это мой будущий муж», — хором воскликнули девушки, но Луиса сказала, что, на ее взгляд, он — «самый обычный незнакомец»[40]. Несмотря на свою неопытность в сердечных делах, Луиса была девушка с характером, всегда держалась настороже и на протяжении долгого времени отвергала все его ухаживания.

Здание почты стояло напротив церкви, за центральной площадью Аракатаки, поблизости от кладбища и всего в двух кварталах от дома полковника[41], У приезжего было еще одно рекомендательное письмо — для приходского священника. Мы не знаем, заметил ли святой отец, что к новому телеграфисту по ночам часто захаживают женщины, но говорят, у Габриэля Элихио был не только гамак, в котором спал он сам, но еще и уютная постель для любовниц в одной из задних комнат. Он неплохо играл на скрипке, особенно хорошо исполнял душещипательный вальс «После бала», популярный в конце XIX столетия, в эпоху американского «позолоченного века». Этот вальс особенно нравился молодым влюбленным, и священник пригласил его аккомпанировать на скрипке хору так называемых «дочерей Девы Марии», — запустил лису в курятник. Одной из зазноб Габриэля Элихио была молодая дипломированная учительница местной начальной школы, Роса Элена Фергюссон. Поговаривали, что дело у них идет к свадьбе, и однажды на вечеринке в доме Николаса Габриэль Элихио в шутку предложил дочери полковника стать его крестной. Благодаря этой шутке, наверняка рассчитанной на то, чтобы вызвать ревность у Луисы, если она хоть немножечко была неравнодушна к Габриэлю Элихио, они оба стали называть друг друга «крестной» и «крестником», что в свою очередь позволило им под внешне церемонными отношениями, которые ни один из них не воспринимал всерьез, скрывать крепнущую привязанность.

Габриэль Элихио умел найти подход к женщинам, да к тому же был хорош собой. Отнюдь не циник, он тем не менее был нагловат и самоуверен больше, чем на то имел право любой мужчина его происхождения, уровня профессиональной подготовки и дарований. Его земляки, обитатели саванн Боливара, от природы были общительные и шумные. Они являли собой разительный контраст с такими людьми, как Николас Маркес и Транкилина, которым были свойственны осторожность, недоверчивость и откровенная подозрительность, — с уроженцами диких земель Гуахиры, даже в начале XX в. еще считавшейся индейской территорией. На людях полковник был всегда любезен и обходителен, что создавало неверное представление о его натуре. На самом деле ему были присущи характерные для гуахиро клановость, консерватизм и настороженное отношение к чужакам. Он мечтал породниться с семьей, которая была бы более состоятельна, чем его собственная, или хотя бы столь же респектабельна. Полуобразованный зять, который стал бы дополнительной обузой для его семьи, был ему нужен меньше всего.

Луиса была хрупкой, несколько избалованной барышней, и отец души в ней не чаял. По слухам, она была «первой красавицей Аракатаки»[42], но, возможно, молва преувеличивает. На самом деле ее нельзя назвать красавицей в нашем привычном понимании этого слова, но она была привлекательна, жизнерадостна, утонченна, а также немного эксцентрична и полна грез. Стараниями родителей Луиса была пленницей отчего дома и социального класса, к которому принадлежала ее семья. Она любила и уважала своих родителей, но те, очевидно памятуя о любовных похождениях ее отца, уж больно усердно заботились о ее девичьей чести и положении в обществе[43]. Более того, как заметит сам Габито, его семья придерживалась давней парадоксальной традиции неприятия женихов и невест «со стороны», что вело к кровосмесительству, мужчин побуждало ходить «налево», а женщин зачастую обрекало на участь старых дев. Как бы то ни было, Луиса явно была менее опытна в сердечных делах, чем мужчина, который спустя восемь месяцев после своего прибытия в Аракатаку твердо вознамерится покорить ее и сделать своей женой.

На воскресных церковных службах они стали обмениваться пылкими взглядами, и в марте 1925 г. Габриэль Элихио начал искать подходящий момент, чтобы признаться Луисе в любви и предложить ей руку и сердце. Он останавливался под миндальными деревьями перед домом полковника, где Луиса и ее тетя Франсиска Симодесеа Мехиа сидели и шили в часы сиесты или ранним вечером. Иногда ему случалось пообщаться с Луисой под большим каштаном в саду — под надзором тетушки Франсиски, которая, как и несчастная тетушка Эсколастика в романе Маркеса «Любовь во время Чумы»[44], не спускала глаз с племянницы и уже отвадила несколько ее поклонников. В конце концов под тем вековым деревом он сделал одно из наименее галантных предложений в истории любовного фольклора, звучавшее примерно следующим образом: «Послушайте, сеньорита Маркес, я всю ночь не спал, думая о том, что мне срочно нужно жениться. И женщина, живущая в моем сердце, — это вы. Никого другого я не люблю. Скажите, есть ли у вас ко мне возвышенные чувства? Но не считайте своим долгом непременно принять мое предложение, ибо я, это уж точно, не умираю от любви к вам. Я даю вам на размышление двадцать четыре часа»[45]. Его излияния прервала бдительная тетушка Франсиска. Однако не прошло и суток, как Луиса с одним из слуг-индейцев прислала записку Габриэлю Элихио, в которой назначала ему тайное свидание. Она сказала, что сомневается в серьезности его намерений, ибо, на ее взгляд, больно уж ему нравится кружить головы женщинам. Он заявил, что не станет ждать: она не единственная рыбка в пруду. Луиса потребовала от него повторных заверений в любви, и он поклялся, что даже смотреть не будет в сторону других женщин, если она ответит ему согласием. И они договорились: она выйдет замуж только за него, он женится только на ней. «Только смерть» может помешать им.

Полковник вскоре заметил тревожные признаки взаимной страсти и решил на корню пресечь роман дочери с телеграфистом, не подозревая, что их любовные отношения уже в полном расцвете. Он отказал телеграфисту от дома, перестал общаться с ним. Ухаживания Гарсиа за их дочерью оказались более горькой пилюлей, чем та, что Николас и Транкилина готовы были проглотить. Однажды полковник давал в своем доме светский прием, на который Габриэля Элихио нельзя было не пригласить, и молодой телеграфист оказался в комнате единственным человеком, которому не предложили сесть. Габриэль Элихио чувствовал себя до того униженным, что даже приобрел оружие. Но он и не думал покидать Аракатаку. Родители Луисы сказали ей, что она еще слишком молода для замужества, хотя ей в ту пору уже исполнилось двадцать, а Габриэлю Элихио — двадцать четыре. Безусловно, они также обратили ее внимание на то, что у него слишком темный цвет кожи, что он незаконнорожденный, государственный служащий и приверженец режима ненавистных консерваторов, против которых полковник сражался на войне, и ко всему прочему представитель опали — принесенного ветром людского мусора из чужих мест. Но влюбленные продолжали тайно встречаться: у церкви по окончании службы, по дороге в кино или у окна дома полковника, когда «берег был пуст».

Тетушка Франсиска сообщила полковнику об этих новых уловках, и тот принял радикальные меры. Он отправил Луису в сопровождении Транкилины и слуги в Гуахиру. Путешествие было долгим, по пути они останавливались у друзей и родственников. Даже сегодня та дорога, по которой они ехали, утомительна и ужасно неудобна, поскольку современная автомагистраль так и не достроена. А в ту пору путь пролегал по узким тропинкам, тянувшимся по краю обрывов в предгорьях Сьерра-Невады, а ведь Луиса прежде никогда не ездила на муле.

План полковника полностью провалился. Транкилину Луиса перехитрила так же легко, как всегда одурачивала отца. Ветеран многочисленных сражений не учел, что Габриэль Элихио выработает свою «стратегию кампании», и недооценил возможности телеграфиста. В романе «Любовь во время чумы» целиком изложена история шифрованных сообщений, которые передавали Луисе благожелательные телеграфисты в каждом городе, где останавливались мать и дочь. Ана Риос вспоминала: говорили, будто бы телеграфная связь была настолько эффективной, что однажды, когда Луису в Манауре пригласили на танцы, она спросила разрешения у своего будущего мужа; ответ, утвердительный, пришел в тот же день, и Луиса протанцевала до семи часов утра[46]. Именно благодаря содействию своих товарищей телеграфистов в начале 1926 г. Габриэль Элихио ожидал свою возлюбленную в порту Санта-Марты, когда та в романтичном розовом платье вместе с матерью сошла с парохода на берег.

Очевидно, Луиса отказалась возвращаться в Аракатаку и осталась в Санта-Марте у своего брата Хуана де Диоса и его жены Дилии, живших в доме на Калье-дель-Посо. Можно только догадываться, как отреагировала семья на это непослушание. Дилия, на собственной шкуре испытавшая все ужасы клановой враждебности по отношению к чужакам со стороны семьи Маркесов, была рада помочь золовке, хотя Хуан де Диос по просьбе отца не спускал глаз с обеих женщин. Габриэль Элихио навещал Луису по выходным в условиях относительной свободы, пока его в свое время не перевели в Риоачу, откуда было слишком далеко ездить в Санта-Марту на субботу и воскресенье. Луиса обратилась за помощью к приходскому священнику Санта-Марты, монсеньору Педро Эспехо. Прежде он служил в Аракатаке и был хорошим другом полковника Маркеса. 14 мая 1926 г. священник написал полковнику письмо, в котором уверял его, что Луиса и Габриэль Элихио безнадежно влюблены друг в друга и что бракосочетание поможет избежать того, что он загадочно назвал «худшими несчастьями»[47]. Полковник смилостивился — должно быть, он сознавал, что через несколько недель Луисе исполнится двадцать один год, — и 11 июня 1926 г., в семь часов утра, молодых обвенчали в соборе Санта-Марты. Это был день Благословенного сердца — символа города.

Габриэль Элихио скажет, что он не пригласил на свадьбу тестя и тещу из-за того, что ему приснился плохой сон. Но более вероятно, что родители невесты сами не захотели присутствовать на свадьбе. Марио Варгас Льоса — большинство известных ему фактов он узнал непосредственно от Гарсиа Маркеса в 1969–1970 гг. — говорит, что полковник сам настоял на том, чтобы молодожены жили «подальше от Аракатаки»[48]. Когда Габриэлю Элихио указывали на это, тот неизменно отвечал, что был рад услужить. Своей невесте он признался, когда они, оба мучимые морской болезнью, плыли на пароходе в Риоачу, что, став Казановой, за первые годы своего распутства он соблазнил пять девственниц и что у него двое внебрачных детей. Вряд ли он сообщил ей и про «победы» своей матери на любовном фронте, но, вне сомнения, откровения только что обретенного мужа стали для Луисы весьма неприятным сюрпризом. Тем не менее она до конца своих дней будет утверждать, что месяцы, проведенные с Габриэлем Элихио в доме, который они сняли в Риоаче, были самой счастливой порой в ее жизни[49].

Наверно, Луиса забеременела во вторую ночь после свадьбы — если еще не до свадьбы, — и, как гласит семейное предание, ее «интересное» положение обещало растопить лед в отношениях между Габриэлем Элихио и полковником. Говорят, что ее родители через Хосе Марию Вальдебланкеса прислали молодой чете подарки. И все же Габриэль Элихио продолжал дуться до тех пор, пока однажды к ним из Санта-Марты не приехал Хуан де Диос. Он сообщил, что Транкилина очень волнуется за беременную дочь, и Луиса с позволения Габриэля Элихио отправилась рожать в Аракатаку[50].


И вот однажды февральским утром двадцатиоднолетняя Луиса вернулась после почти полуторагодичного отсутствия в родную Аракатаку — без мужа, на восьмом месяце беременности, утомленная и больная после еще одного нелегкого путешествия по воде из Риоачи в Санта-Марту. Спустя несколько недель, 6 марта 1927 г., в 9 часов утра, под шум грозы, не типичной для этого времени года, она родила мальчика — Габриэля Хосе Гарсиа Маркеса. Луиса сказала мне, что рано утром, «в самый тяжелый момент», ее отец отправился на мессу, а когда вернулся, все уже было кончено.

Ребенок родился с обвитой вокруг шеи пуповиной — позже писатель скажет, что, очевидно, на этой почве у него и развилась клаустрофобия, — и весил, как говорят, добрых девять фунтов пять унций. Его двоюродная бабушка, Франсиска Симодосеа Мехиа, предложила обтереть младенца ромом и во избежание новых напастей сразу же сбрызнуть его крестильной водой. В действительности малыша официально покрестят почти через три с половиной года, вместе с его сестренкой Марго, которая к тому времени тоже будет жить у дедушки с бабушкой. (Габито хорошо запомнит крестины. Обряд совершил 27 июля 1930 г. в церкви Сан-Хосе в Аракатаке отец Франсиско Ангарита. Крестными были его дядя Хуан де Диос и двоюродная бабушка Франсиска Симодосеа, которые в свое время также выступали свидетелями на свадьбе его родителей.)

Полковник Маркес отпраздновал рождение внука. Его любимая дочь стала для него еще одним поражением, но даже эту неудачу он считал всего лишь очередной битвой и был полон решимости выиграть войну. Жизнь продолжается, и теперь он будет вкладывать все свои еще немалые силы в воспитание ее первого ребенка, своего новорожденного внука, своего «маленького Наполеона».

2 Дом в Аракатаке 1927–1928

«Мне особенно часто и очень живо вспоминаются не столько люди, сколько сам дом в Аракатаке, где я жил с дедушкой и бабушкой. Этот навязчивый сон не отпускает меня даже теперь. Более того, каждый божий день я просыпаюсь с ощущением, реальным или воображаемым, что во сне я видел себя в том доме. И главное, мне снилось, что я не вернулся туда, а нахожусь там, — и неясно, сколько мне лет, неясно, зачем я там, — будто я никогда оттуда не уезжал. Даже теперь в моих снах меня по-прежнему не покидает то чувство непонятной тревоги, что мучило меня по ночам в детстве. То было безотчетное чувство, оно возникало рано вечером и терзало меня во сне до самого утра, пока сквозь щели в двери не начинали пробиваться первые лучики рассвета»[51].

Так полвека спустя в разговоре со своим старым другом и коллегой Плинио Апулейо Мендосой во время встречи в Париже Габриэль Гарсиа Маркес описывал главную картину своего «необыкновенного» детства, которое прошло в небольшом колумбийском городке Аракатаке. Первые десять лет своей жизни Габито провел не с родителями и многочисленными братьями и сестрами, которые вслед за ним регулярно появлялись на свет, а в большом доме дедушки и бабушки по материнской линии, в доме полковника Николаса Маркеса Мехиа и Транкилины Игуаран Котес.

Этот дом полнился людьми — дедушка с бабушкой, тетушки, заезжие гости, слуги, индейцы — и призраками (особенно сильно там чувствовался дух его отсутствующей матери)[52]. Спустя годы, когда Габито станет гораздо старше и будет жить далеко от Аракатаки, этот дом попрежнему будет бередить его сознание, и, пытаясь вернуться к нему, до мельчайших подробностей воссоздать в памяти свое родовое гнездо, он сформирует из себя большого писателя. Этот дом был книгой, которую он носил в себе с детства: друзья вспоминают, что Габито едва исполнилось двадцать, а он уже писал свой нескончаемый роман под названием «Дом» («La Casa»). Тот старый утраченный дом в Аракатаке находился в собственности его семьи до конца 1950-х гг., хотя после того как в 1937 г. Габриэль Элихио увез жену и детей из Аракатаки, его сдавали внаем другим семьям. В итоге этот дом возродился в своем первозданном виде, но немного призрачном в первой повести Габриэля Маркеса «Палая листва» (1950), но свое наиболее полное воплощение его навязчивый образ обретет позже, в романе «Сто лет одиночества» (1967), причем он будет представлен так, что яркие, но мучительные, а зачастую и пугающие картины детства Габито навеки запечатлеются как волшебный мир Макондо, и вид из дома полковника Маркеса будет охватывать не только маленький городок Аракатаку, а всю родную Колумбию писателя и даже всю Латинскую Америку и то, что лежит за ее пределами.

После рождения Габито Габриэль Элихио, по-прежнему работая в Риоаче, все так же дуясь на родных жены, выждал несколько месяцев, прежде чем вновь вернуться в Аракатаку. Он уволился с работы в Риоаче, навсегда отказался от места телеграфиста, решив, что будет зарабатывать на жизнь гомеопатией в Аракатаке. Но, поскольку соответствующей квалификацией он не обладал и денег у него было мало, да и родные жены, судя по всему, не особенно привечали его в доме полковника (вопреки тому, что гласит семейное предание), он в конце концов решил увезти Луису в Барранкилью. Своего первенца молодая чета оставила на попечении дедушки с бабушкой, хотя как полковнику удалось этого добиться, история умалчивает[53].

Конечно, соглашение, подобное тому, что достигли пожилая чета с молодой, было почти нормой в традиционных обществах, состоящих преимущественно из больших семей. И все равно трудно понять, как могла Луиса оставить своего первенца, которого еще многие месяцы следовало кормить грудью. Ясно одно: она была крепко привязана к мужу. Сколько б ее родители ни критиковали Габриэля Элихио, она, должно быть, по-настоящему любила его со всеми его недостатками и странностями и не колеблясь вверила ему свою судьбу. Более того, муж для нее значил больше, чем ее первенец-сын.

Мы никогда не узнаем, о чем думали Луиса и Габриэль Элихио, что они говорили друг другу, когда отъехали — без сына — на поезде из Аракатаки, направляясь в Барранкилью. Но нам известно, что с первой попытки разбогатеть им не удалось, однако не прошло и нескольких месяцев, как Луиса опять забеременела и вернулась в Аракатаку рожать своего второго ребенка, Луиса Энрике, появившегося на свет 8 сентября 1928 г. Это значит, что она сама вместе со вторым сыном находилась в Аракатаке как раз в тот период, когда в декабре того же года в Сьенаге произошло массовое убийство рабочих банановых плантаций, за которым последовали убийства в самой Аракатаке и вокруг нее. Габито видел — это одно из его ранних воспоминаний, — как мимо дома полковника строем проходили солдаты. Любопытно, что, когда Габриэль Элихио в январе 1929 г. приехал в Аракатаку, чтобы забрать в Барранкилью жену и второго сына, новорожденного перед отъездом спешно покрестили, а вот Габито оставался некрещеным до июля 1930 г.[54]

Давайте взглянем на личико годовалого малыша, фотография которого помещена на обложке мемуаров Гарсиа Маркеса «Жить, чтобы рассказывать о жизни» («Vivir para contaria»). Мать оставила его у дедушки с бабушкой за несколько месяцев до появления этого снимка, а через несколько месяцев после того, как мальчика сфотографировали, она снова вернулась, по воле случая оказавшись в эпицентре социальных потрясений — забастовки и последовавшей затем резни. Эта бойня стала событием колоссальной важности, изменившим ход колумбийской истории — в августе 1930 г., спустя полвека после гражданской войны, правительство вновь возглавила доселе отлученная от власти Либеральная партия — и тем самым связавшим маленького Габито с историей своего народа. Это событие также совпало с важным моментом в его собственной судьбе: мама могла бы увезти его в Барранкилью, но она взяла с собой лишь его братика, новорожденного и недавно покрещенного Луиса Энрике, а Габито оставила в большом доме у дедушки с бабушкой. И ему пришлось свыкаться с мыслью о том, что он брошен, пришлось учиться жить без мамы и самому находить объяснение цепочке необъяснимых событий. В результате всего этого сформируется личность, которая, как и все люди, будет воспринимать свою жизнь, со всеми ее радостями и невзгодами, в непосредственной связи с радостями и невзгодами большого мира.


Детство Маркеса, по его воспоминаниям, было соткано из одиночества, но ведь он был не единственным ребенком в доме, хотя и единственным мальчиком. Кроме него там жили его сестренка Маргарита (с того времени, как ему исполнилось три с половиной года) и его юная кузина Сара Эмилия Маркес — внебрачная дочь его дяди Хуана де Диоса, отвергнутая его женой Дилией (говорят, Дилия доказывала, будто бы Сара была дочерью Хосе Марии Вальдебланкеса, а не ее мужа); она тоже воспитывалась вместе с Габито и Маргаритой. Да и сам дом вовсе был не особняком, как иногда утверждал Гарсиа Маркес[55]. На самом деле в марте 1927 г. дом полковника состоял из трех отдельных деревянно-кирпичных зданий вкупе с целым рядом надворных построек и прилегающим к ним большим участком земли. К тому времени, когда родился Габито, во всех трех жилых зданиях, как то было принято в домах американцев, были цементные полы, окна со стальными переплетами и антимоскитными сетками, красные цинковые крыши, хотя некоторые из хозяйственных построек были крыты согласно колумбийской традиции пальмовыми листьями. Перед домом у входа росли миндальные деревья. Ко времени самых ранних воспоминаний Гарсиа Маркеса по левую сторону от входа стояли два здания. В первом размещался кабинет полковника с небольшой приемной-гостиной. За этим зданием находился милый внутренний дворик и сад с жасминовым деревом, где также благоухали восхитительные розы, аралия, гелиотроп, герань, астромелия и порхали желтые бабочки. За садом стояло второе здание с тремя комнатами.

Первая из этих трех комнат, обустроенная в 1925 г., всего за два года до рождения Габито, была отведена под спальню дедушки и бабушки[56]. Во второй, так называемой комнате святых, спал Габито первые десять лет, что он провел у дедушки с бабушкой, — сначала в детской кроватке, потом в гамаке. Как правило, с ним в одной комнате ночевали либо его младшая сестренка Маргарита, либо двоюродная бабушка Франсиска Симодосеа, либо кузина Сара Маркес, а иногда и сразу все трое. Их сон охранял неизменный пантеон святых, перед которыми день и ночь чадили на пальмовом масле лампады. Каждый из святых был призван оберегать кого-то одного из членов семьи — «заботиться о дедушке, присматривать за детьми, защищать дом, дабы никто не заболел и так далее — традиция, унаследованная от нашей прапрабабушки»[57]. Тетя Франсиска часами там молилась, стоя на коленях. Последняя, «чемоданная комната», представляла собой чулан, битком набитый памятными вещами семьи, которые Маркесы взяли с собой, уезжая из Гуахиры[58].

По правую руку от входа на территорию усадьбы, через дорожку, находилось шестикомнатное здание с протянувшейся вдоль фасада верандой, на которой стояли огромные горшки с цветами. Эта была так называемая веранда с бегониями. Первые три комнаты справа от входа вместе с кабинетом и гостиной-приемной на противоположной стороне являли собой, так сказать, общественную часть дома. В первой, гостевой комнате, останавливались знатные гости, в том числе, например, сам монсеньор Эспехо. Там же обычно размещали друзей семьи и боевых товарищей полковника со всех уголков Гуахиры, Падильи и Магдалены; среди них были и герои войны из числа либералов — Рафаэль Урибе Урибе и генерал Бенхамин Эррера[59]. Рядом располагалась ювелирная мастерская полковника, где он продолжал заниматься своим ремеслом почти до самой смерти, хотя обязанности муниципального служащего вынудили его превратить свою профессию в хобби[60]. Следом находилась огромная столовая — она играла центральную роль. Для Николаса эта комната была даже важнее, чем расположенная по соседству его мастерская. В открывавшейся на улицу гостиной можно было видеть стол на десять человек и несколько плетеных кресел-качалок для тех, кто хотел выпить до или после ужина, если выдавался подходящий случай. За гостиной шла третья спальня, так называемая комната слепой женщины, где несколько лет назад скончалась сестра Транкилины, тетушка Петра Котес — самый знаменитый призрак дома[61], а также дядя Ласаро. Теперь там спал кто-нибудь из других тетушек. Следующую комнату — кладовую — иногда, в самом крайнем случае, тоже использовали как спальню, где укладывали спать менее именитых гостей. И наконец, последнее помещение занимала огромная кухня Транкилины с большой печью, как и гостиная, открытая всем ветрам. Там бабушка и тетушки пекли хлеб и пирожки, делали самые разнообразные сладости для гостей и на продажу, которыми домашние слуги-индейцы торговали на улице, тем самым пополняя доход семьи Маркесов[62].

За комнатой святых и чуланом находился еще один внутренний дворик с большим баком на пять бочек воды, которую каждый день доставлял водовоз Хосе Контрерас. Этот дворик служил купальней, где Транкилина купала и Габито. Как-то — это был незабываемый случай — маленький Габито забрался на крышу и увидел внизу одну из своих тетушек: абсолютно нагая, она принимала душ. Вопреки его ожиданиям тетушка не взвизгнула, не поспешила скорее накинуть что-нибудь на себя, а просто помахала ему рукой. Во всяком случае, так запомнилось автору романа «Сто лет одиночества». С правой стороны к патио примыкал двор, где росло манговое дерево, а в углу стоял большой сарай, служивший плотницкой мастерской, в которой полковник осуществлял свой стратегический план по переустройству дома.

А в самой глубине усадьбы, за купальней и манговым деревом, простирался полукругом почти девственный участок земли под названием Ла-Роса (Поляна)[63] — уголок сельской местности посреди быстро растущего нового города Аракатаки, который олицетворяли богатство и помпезность этого большого дома. В Ла-Роса росли деревья гуайявы, плоды которых Транкилина использовала, когда делала сладости в большом стальном чане. Душистый аромат этих фруктов у Габито всегда будет ассоциироваться с Карибским морем его детства. Здесь высился тот самый огромный каштан, к которому будет прикован Хосе Аркадио Буэндиа в романе «Сто лет одиночества». Под сенью этого раскидистого каштана Габриэль Элихио сделал предложение Луисе на глазах ее «сторожевого пса», тетушки Франсиски, сердито наблюдавшей за влюбленными из тени ветвей. В этом саду обитали попугаи, птички трупиалы и даже ленивец, облюбовавший для себя хлебное дерево. А у задней калитки находились конюшни, где полковник держал своего коня и мулов и где оставляли своих лошадей посетители, прибывавшие к нему погостить на несколько дней (те, кто приезжал просто на обед, привязывали своих коней на улице перед домом).

Рядом с усадьбой Маркесов находилось здание, которое дети воспринимали как дом ужасов. Они называли его «дом мертвеца». Весь город рассказывал о нем истории, от которых кровь стыла в жилах. Ибо там и после своей смерти продолжал жить повесившийся венесуэлец по имени Антонио Мора. Все слышали, как он кашляет и свистит внутри[64].

К тому времени, когда у Гарсиа Маркеса стали откладываться в сознании первые воспоминания, Аракатака все еще была неспокойным городком-фронтиром. Здесь почти каждый ходил с мачете, было много оружия. Маленький Габито запомнил, как однажды, играя на внешнем дворе, увидел идущую мимо их дома женщину. В тряпке она несла голову мужа, его обезглавленное тело волокла за собой. Труп прикрывали лохмотья, что почему-то вызвало у мальчика досаду[65].

Днем ему открывался яркий, многогранный, переменчивый мир, порой жестокий, порой чарующий. Ночью всегда было одно и то же, всегда страшно. «Тот дом был полон таинственности, — вспоминал Маркес. — Бабушка очень нервничала; ей являлось много всякой всячины, о которой она рассказывала мне ночью. Рассказывая о душах умерших, она говорила: „Они всегда там свистят, я постоянно их слышу“. И ночью по этому дому нельзя было ходить, потому что мертвых в нем было больше, чем живых. В шесть часов вечера меня сажали в углу, и я там сидел, как мальчик в „Палой листве“[66]». Неудивительно, что маленькому Габито всюду мерещились мертвецы — в купальне, у плиты на кухне; однажды он даже увидел в окне дьявола[67].

В быту, разумеется, господствовала Транкилина (муж и тетушки звали ее Миной) — маленькая нервная женщина с серыми глазами, в которых всегда сквозило беспокойство. Овал ее лица с характерными испанскими чертами обрамляли разделенные пробором седые волосы, собранные в пучок, лежавший на ее белой шее[68]. «Если задуматься, — вспоминал Маркес, — на самом деле домом заправляла моя бабушка, точнее, даже не она сама, а некие таинственные силы, с которыми она постоянно общалась и которые определяли, что можно, а что нельзя делать в тот или иной день. Она давала толкование своим снам и организовывала домашний быт в соответствии с тем, что можно и что нельзя есть. Наш дом был своего рода Римской империей, управляемой птицами, раскатами грома и прочими атмосферными сигналами, объяснявшими любую смену погоды, любые перемены в настроении. В сущности, нами манипулировали невидимые боги, хотя предположительно все они были истинными католиками»[69]. Всегда в траурном или полутраурном облачении, всегда на грани истерии, Транкилина сновала по дому с утра до ночи. Напевая, она старалась распространять вокруг себя безмятежность и спокойствие и в то же время помнила о необходимости оберегать своих подопечных от вездесущей опасности: духи страдают («детей в постель, скорее»), черные бабочки («прячьте детей, кто-то умрет»), похороны («поднимайте детей, иначе они тоже умрут»). Укладывая детей спать, она непременно напоминала им об этой опасности.

По воспоминаниям Росы Фергюссон, первой учительницы Гарсиа Маркеса, Транкилина была очень суеверной женщиной. Когда Роса вместе с сестрами рано вечером приходила к Маркесам, та, бывало, говорила: «А знаете, я слышала ведьму… она свалилась на крышу дома»[70]. Еще у Транкилины, как и у многих женских персонажей романов Маркеса, была привычка пересказывать свои сны. Однажды она поведала собравшимся, что ей приснилось, будто бы ее одолели блохи, и тогда она сняла с себя голову, зажала ее между ног и начала убивать блох одну за другой[71].

Самой импозантной из трех тетушек, проживавших в доме полковника в пору детства Габито, была Франсиска Симодосеа Мехиа — тетя Мама. В отличие от Транкилины она ничего не боялась — ни естественного, ни сверхъестественного. Единокровная сестра Эухенио Риоса, с которым Николас Маркес вместе работал в Барранкасе, кузина самого полковника, она выросла с ним в одном доме в Эль-Кармен-де-Боливаре и последовала за ним из Барранкаса в Аракатаку после убийства Медардо. Внешне она была смуглая, физически крепкая, с черными волосами, как у индейцев гуахиро; собираясь на улицу, она всегда заплетала косы и укладывала их на голове пучком. Одевалась она во все черное, носила туго зашнурованные башмаки, курила крепкие сигареты и была невероятно деятельной — постоянно о чем-то громко спрашивала, отдавала распоряжения своим густым зычным голосом, организовывала детей, говорила им, что и когда делать. Она заботилась обо всем, присматривала за всеми членами семьи, за всеми приблудными и беспризорными. Она делала разные сладости и пирожные для гостей, купала детей в реке (с карболовым мылом, если у них были вши), водила их в школу и в церковь, готовила ко сну, заставляла помолиться и лишь потом оставляла на попечение Транкилины, рассказывавшей им на ночь страшные истории. Ей доверяли ключи от церкви и от кладбища, доверяли украшать алтари по случаю церковных праздников. Она также пекла вафли для церкви — священник был частым гостем у них дома, — и дети с нетерпением ждали, когда им дадут полакомиться освященными остатками. Тетя Мама всю жизнь прожила и умерла старой девой. Почувствовав приближение смерти, она начала шить для себя погребальные одежды, как Амаранта в романе «Сто лет одиночества».

Следующей по значимости тетушкой для детей была тетя Па. Эльвира Каррильо родилась в Барранкасе в конце XIX в. Она была внебрачной дочерью полковника, сестрой-двойняшкой Эстебана Каррильо. В Аракатаку она приехала, когда ей было двадцать лет. Естественно, Транкилина поначалу была не очень рада Эльвире, но потом приняла ее, стала относиться как к родной, и та в свою очередь отплатила ей за доброту — заботилась о Транкилине, пока она не умерла в Сукре многие годы спустя. Тетушка Па отличалась мягким характером, была застенчива и трудолюбива — всегда что-то скребла или шила, делала сладости на продажу, хотя сама предпочитала не ходить на улицу.

Еще одна тетушка, Венефрида (тетя Нана), единственная законнорожденная сестра Николаса, приехала в Аракатаку со своим мужем Рафаэлем Кинтеро и имела собственный дом, но постоянно находилась в доме брата и умерла там же — последние дни она провела в кабинете полковника — незадолго до его кончины.

Также в доме крутилось много служанок. В основном это были поденщицы, убиравшие вокруг дома, занимавшиеся стиркой и мытьем посуды. В общем, дом полковника кишел женщинами, что двояко отразилось на судьбе и характере Габито. С одной стороны, он волей-неволей сблизился с дедушкой, единственным, кроме него, мужчиной в доме; с другой — научился чувствовать себя непринужденно в обществе женщин, привык полагаться на них, и такое отношение он пронесет через всю жизнь. Мужчин Габито делил на две категории: на тех, кому он подражал (как дедушке), и на тех, кого боялся (как отца). Его отношение к женщинам в детстве носило более многогранный и сложный характер. (Несколько слуг-индейцев в доме, по сути, были рабами; мальчика по имени Аполинар едва ли можно было считать мужчиной, он не был человеком в полном смысле этого слова.)

В детстве, читая сказки, Гарсиа Маркес, должно быть, невольно обращал внимание на то, что во многих из них героями были мальчик с девочкой и дедушка с бабушкой — всегда дедушка с бабушкой. Прямо как у них: он и Марго, Николас и Транкилина. Психологически это был сложный мир, которому он позже даст объяснение в разговоре со своим другом Плинио Мендосой: «Вот ведь что странно: желая быть таким, как дед — мудрым, смелым, надежным, — я не мог совладать с искушением заглянуть в сказочные выси моей бабки»[72]. Величавый, статный, каким запомнили его внуки, папа Лело железной рукой насаждал порядок и дисциплину в своем прайде — в коллективе женщин, которых он в поисках лучшей доли привез с собой в Аракатаку. По характеру он был грубовато-добродушный и прямолинейный человек, свое мнение всегда высказывал откровенно, в категоричной форме. Габито, очевидно, чувствовал себя его прямым потомком и наследником.

Полковник всюду водил с собой маленького внука, объяснял ему все, и если у того оставались сомнения, он приводил его домой, доставал словарь и подкреплял свои доводы определениями, которые он там находил[73]. Ему было шестьдесят три года, когда родился Габито. На вид европеец, как и жена, коренастый, среднего роста, широколобый, лысеющий, с густыми усами, он носил очки в золотой оправе и к тому времени из-за глаукомы уже был слеп на правый глаз[74]. Обычно он ходил в безукоризненно белом хлопчатобумажном костюме, широкополой соломенной шляпе и ярких подтяжках. Он был открытый, сердечный, легкий в общении человек, но уверенный в себе и властный, с насмешливой искоркой в глазах, свидетельствующей о том, что он прекрасно понимает, в каком обществе живет, и старается следовать его законам, но по натуре он отнюдь не ханжа.

Многие годы спустя, когда Гарсиа Маркесу удастся с присущим ему неподражаемым чувством юмора охарактеризовать эти два способа осмысления действительности — рассудительный прагматизм деда и суеверность склонной к пророческим разглагольствованиям бабушки (причем и тот и другая доносили свои взгляды с полной уверенностью в собственной правоте), — он выработает свое особое мировосприятие и создаст свой особый стиль повествования, мгновенно узнаваемый читателем в каждой его новой книге.

Тысячедневная война для полковника окончилась поражением, но в мирное время он неплохо преуспел. По окончании военных действий правительство консерваторов открыло республику для иностранных инвестиций, и во время Первой мировой войны и после нее национальная экономика начала стремительно развиваться. Американские компании вкладывали огромные средства в нефтедобывающую и горнорудную промышленность, а также в выращивание бананов; правительство США в конце концов выплатило Колумбии 25 миллионов долларов в качестве компенсации за утрату Панамы. Эти средства пошли на строительство гражданских сооружений, призванных модернизировать страну. Были привлечены дополнительные кредиты, и все эти доллары и песо вихрем кружили вокруг, раздувая финансовую истерию, которую колумбийские историки называют «танцем миллионов». Эту короткую пору легких денег многие запомнят как время беспримерного процветания и больших возможностей на побережье Карибского моря.

Банан — тропический фрукт, созревает за семь-восемь месяцев; урожай можно собирать и вывозить почти в любое время года. Банан имеет собственную естественную упаковку и с учетом современных методов культивирования и транспортировки мог бы изменить структуру питания и экономику крупнейших городов мира. Местные землевладельцы, с опозданием открывшие для себя северный прибрежный регион Колумбии, оказались на задворках экономического бума. В середине 1890-х гг. американский предприниматель Майнор К. Кит, уже владевший огромными участками земли в Центральной Америке и на Ямайке, начал скупать землю вокруг Санта-Марты. Затем, в 1899 г., он основал компанию «Юнайтед Фрут» (ЮФК); ее штаб-квартира находилась в Бостоне, базовым портом являлся Новый Орлеан. Одновременно с покупкой земли Кит приобрел акции железнодорожной компании Санта-Марты, и вскоре фруктовая компания, которой теперь принадлежали 25 500 из 60 000 акций этой железнодорожной компании, полностью контролировала железнодорожные перевозки на данном направлении[75].

По замечанию одного критика, расширение владений Майнора К. Кита в Колумбии осуществлялось «по пиратским законам»[76]. К середине 1920-х гг. «банановая зона» занимала третье место в мире по экспорту бананов. Ежегодно от причалов ЮФК в Санта-Марте увозили на кораблях более десяти миллионов связок бананов. Принадлежащий фруктовой компании участок железной дороги с 32 станциями тянулся на 60 миль от Санта-Марты до Фундасьона. ЮФК имела почти полную монополию на землю, ирригационные системы, экспортные морские перевозки, перевозки из Санта-Марты через сьенагское «большое болото», телеграфные и телефонные сети, производство цемента, льда, мясной продукции и других продуктов питания[77]. Являясь владельцем плантаций и железной дороги, ЮФК фактически держала под своим контролем девять городов на территории «банановой зоны». Влияние компании распространялось даже на местную полицию, местных политиков и прессу[78]. Одна из крупнейших плантаций площадью 135 акров, принадлежащих ЮФК, называлась Макондо. Этот участок находился по берегам реки Севильи в corregimiento[79] Гуакамайяль.

Верхние эшелоны правящего класса Санта-Марты, приверженцы Консервативной партии, были культурными и образованными людьми и уже имели связи с Нью-Йорком, Лондоном и Парижем. Но «Большой белый флот»[80] ЮФК всем открыл каждодневный доступ в США, Европу и другие уголки Карибского региона. В то же время в «банановую зону» хлынули мигранты как из разных департаментов Колумбии, в том числе с полуострова Гуахиры и областей Боливара, издавна дававших убежище беглым рабам, так и из других стран мира. Они нанимались рабочими на плантации или организовывали свои маленькие предприятия, обслуживая фермы и людей, которые на них трудились. В районе появились мастеровые, торговцы, лодочники, проститутки, прачки, музыканты, бармены. Приходили и уходили цыгане, хотя, по сути, почти все обитатели «банановой зоны» в те дни были цыганами. Эти растущие поселки получили доступ к продукции международного рынка — к фильмам, которые в кинотеатрах меняли два-три раза в неделю, к товарам каталогов сети «Монтгомери Уорд», овсяным хлопьям «Куэйкер Оутс», фармацевтическим препаратам «Викс», фруктовым солям «Иноз», зубной пасте «Колгейт» и вообще ко многому из того, чем имели возможность пользоваться жители Нью-Йорка и Лондона.

В 1900 г. в Аракатаке проживали несколько сотен человек, в основном по берегам реки; в сельской местности плотность населения была крайне низкой. К 1913 г. население Аракатаки выросло до трех тысяч человек и продолжало расти, к концу 1920-х гг. достигнув примерно десяти тысяч. Это было самое жаркое и самое влажное место во всей зоне, и потому здесь выращивали самые крупные бананы, что требовало от рабочих героических усилий, ибо большинству смертных под палящим солнцем Аракатаки даже сидеть и лежать тяжко. К концу 1910 г., когда полковник начал перебираться туда с семьей, железная дорога уже тянулась от Санта-Марты через Сьенагу и Аракатаку до Фундасьона — последнего города на территории «банановой зоны». Банановые плантации простиралась по обе стороны от железной дороги почти на шестьдесят миль.

В Аракатаке, как и во всяком быстро растущем городе, были соответствующие развлечения. По воскресеньям на главной площади играл оркестр и устраивалась лотерея. Ярким событием был ежегодный Аракатакский карнавал, впервые организованный в 1915 г.: на центральной площади огораживалось место для танцев, ее заполняли лотки, бары со скудным ассортиментом спиртного, торговцы, целители, травники, женщины в эксцентричных нарядах и масках, местные мужчины в брюках цвета хаки и синих рубашках; всё в дыму сигар; соленый бриз, дувший со стороны сьенагского «большого болота», разносил повсюду запахи рома и пота. Говорили, что в те золотые годы почти все продавалось и покупалось: как потребительские товары со всех уголков мира, так и партнеры по танцам, голоса избирателей, сделки с дьяволом[81].

Даже в самый пик своего расцвета Аракатака оставалась маленьким по площади городком — всего десять кварталов в том и другом направлении. Если б не испепеляющая жара, любой относительно крепкий человек мог бы пройти город из конца в конец меньше чем за двадцать минут. Машин здесь было очень мало. Контора ЮФК располагалась прямо напротив дома полковника Николаса Маркеса, рядом с аптекой его друга-венесуэльца доктора Альфредо Барбосы. По другую сторону от железнодорожных путей находился еще один поселок, в котором жили семьи руководящих работников американской компании, и загородный клуб с газонами, теннисными кортами и плавательным бассейном. Там можно было видеть «красивых томных женщин в муслиновых платьях и широкополых шляпках из кисеи, золотыми ножницами подрезающих цветы в своих садах»[82].

В период банановой эры в Аракатаке Бога и закон почитали весьма условно. В ответ на просьбу местных жителей епархия Санта-Марты прислала из Риоачи первого аракатакского священника, Педро Эспехе, для работы по совместительству. Именно он инициировал строительство приходской церкви, которую сооружали более двадцати лет[83]. Именно он однажды воспарил во время мессы. Педро Эспехо тесно сдружился с семьей Маркес Игуаран и останавливался у них дома всякий раз, когда приезжал в Аракатаку. Теперь, много лет спустя, улица, на которой стоит тот старый дом, названа в честь первого аракатакского священника — «улица Монсеньора Эспехо».


Золотой век Аракатаки резко оборвался в конце 1928 г. ЮФК требовалась рабочая сила для строительства железных дорог и ирригационных каналов, для расчистки земли, посадки деревьев и сбора урожая, для погрузки бананов на поезда и корабли. Поначалу компании удавалось легко проводить в жизнь принцип «разделяй и властвуй», но в 1920-х гг. рабочие постепенно организовались в профсоюзы и в ноябре 1928 г. выставили целый ряд требований: повысить заработную плату, сократить рабочий день, улучшить условия труда. Руководство компании отказалось выполнить эти требования, и 12 ноября 1928 г. 30 000 рабочих «банановой зоны» объявили забастовку. Маленькому Гарсиа Маркесу тогда было всего год и восемь месяцев.

В тот же день забастовщики заняли плантации. В ответ консервативное правительство президента Мигеля Абадиа Мендеса отправило на следующий день солдат под командованием генерала Карлоса Кортеса Варгаса, которому было поручено осуществлять гражданскую и военную власть. Когда Кортес Варгас прибыл в Санта-Марту, руководство ЮФК приняло его и его офицеров с почестями, а солдат разместило в бараках и складских помещениях компании по всей территории «банановой зоны». Говорили, что чиновники ЮФК устраивали для офицеров буйные вечеринки, на которых оскорбляли и обижали местных дам, а проститутки в обнаженном виде разъезжали на конях военных и голыми купались в оросительных каналах, принадлежавших компании[84].

5 декабря 1928 г. на рассвете три тысячи рабочих прибыли в Сьенагу. Они собрались на центральной площади с намерением захватить Сьенагу, чтобы контролировать железнодорожное сообщение по всему региону. Вместе со Сьенагой Аракатака считалась одним из самых надежных оплотов забастовщиков. Как и торговцы Сьенаги, лавочники и землевладельцы Аракатаки оказывали рабочим существенную материальную помощь вплоть до решающего дня[85]. Генерал Хосе Росарио Дуран слыл порядочным работодателем, старался быть в хороших отношениях с профсоюзами; по мнению многих консерваторов, он был излишне дружелюбен с «социалистами»[86]. 5 декабря, в полдень, генерал Дуран, в военных сводках того времени фигурировавший как «лидер либералов всего региона»[87], отправил в Санта-Марту телеграмму с просьбой, чтобы за ним и его соратниками прислали поезд, дабы они могли приехать и выступить там посредниками между рабочими и ЮФК при содействии губернатора Нуньеса Росы. Кортес Варгас наверняка неохотно уступил его просьбе, и за Дураном и его делегацией, в составе которой находился и полковник Николас Маркес, был отправлен поезд[88]. Вечером того же дня они прибыли в Сьенагу, где их с энтузиазмом приветствовали рабочие. После встречи с забастовщиками они продолжили путь до Санта-Марты, где надеялись урегулировать конфликт, но по приезде всю делегацию арестовали. Власти департамента, представленные консерваторами, ЮФК и колумбийская армия хотели преподать рабочим урок и были настроены на кровопролитие.

В Сьенаге армии противостояла толпа более чем из трех тысяч человек[89]. Все солдаты были вооружены винтовками со штыками, перед вокзалом были выставлены три пулемета. Раздался сигнал трубы, и офицер, капитан Гаравито, шагнув вперед, стал зачитывать Указ № 1: в городе объявлено чрезвычайное положение, введен комендантский час, запрещено появляться на улицах группами по четыре человека и более, и, если толпа через пять минут не разойдется, по ней будет открыт огонь. Толпа, поначалу радостно приветствовавшая армию и скандировавшая патриотические лозунги, теперь разразилась улюлюканьем и оскорблениями. Через некоторое время сам Кортес Варгас вышел вперед и попросил рабочих разойтись. Сказал, что он ждет одну минуту, потом отдает приказ стрелять. И тут голос из толпы выкрикнул знаменитую фразу, увековеченную в романе «Сто лет одиночества»: «Подавитесь вы этой минутой!»[90] «Огонь!» — крикнул Кортес Варгас, и на площади раздались звуки стрельбы: застрочили два из трех пулеметов (третий заело), двести — триста винтовок дали залп. Многие попадали на землю; те, кто мог бежать, побежали[91]. Позже Кортес Варгас скажет, что стрельба длилась всего несколько секунд. Сын генерала Дурана, Сальвадор Дуран, находившийся в доме рядом с площадью, утверждал, что огонь велся целых пять минут; после стало так тихо, что было слышно, как в его комнате жужжат комары[92], Рассказывали, что солдаты добивали раненых штыками[93]. Говорили, что Кортес Варгас пригрозил солдатам скорой расправой, если они ослушаются приказа в тот вечер[94]. Только в шесть часов утра власти распорядились убрать трупы официально заявив, что на центральной площади Сьенаги девять человек были убиты и трое получили ранения.

А сколько погибло на самом деле? Сорок лет спустя Гарсиа Маркес в своем романе «Сто лет одиночества» придумает цифру «три тысячи», которую многие из его читателей примут за достоверный факт. 19 мая 1929 г. боготская газета El Espectador сообщила, что «погибло более тысячи человек». И представитель США в Боготе, Джефферсон Каффери, в письме от 15 января 1929 г. (его содержание обнародуют лишь многие годы спустя) тоже сообщал, что, по словам исполнительного директора ЮФК Томаса Брэдшоу, «погибло более тысячи человек». (В 1955 г. тогдашний вице-президент ЮФК сообщит некоему исследователю, что во время бойни на площади Сьенаги были убиты 410 человек и еще более тысячи погибло в последующие недели.[95]) По поводу этой статистики по сей день ведутся жаркие споры.

Габриэль Элихио в то время работал в Барранкилье и не мог связаться с семьей, хотя аракатакский телеграфист передал ему, что все его родственники живы-здоровы и находятся в безопасности. Луиса недавно родила Луиса Энрике, и Габриэль Элихио планировал забрать их в Барранкилью. Всегда поддакивавший правительству, он даже оправдывал Кортеса Варгаса, утверждая, что муж двоюродной бабушки Габито в Сьенаге сказал ему, якобы убитых не могло быть больше, чем несколько человек, поскольку «пропавших без вести нет».

Всех арестованных казнили сразу же в первые дни после бойни. Военный отряд, ведомый служащими ЮФК, прошел через Аракатаку, «расстреливая всех и вся»[96]. За одну ночь в Аракатаке исчезли 120 рабочих; солдаты среди ночи разбудили приходского священника отца Ангариту и взяли у него ключи от кладбища[97]. Отец Ангарита бодрствовал всю следующую ночь, следя за тем, чтобы не были казнены еще 79 заключенных[98]. В течение трех месяцев после расправы над забастовщиками представителей власти и уважаемых жителей Аракатаки, в том числе казначея Николаса Маркеса и его друзей — аптекаря Альфреда Барбосу и ссыльного венесуэльца генерала Марко Фрейтеса, а также весь городской совет заставили разослать письма, в которых заявлялось, что в период чрезвычайного положения военные вели себя безупречно и действовали в интересах населения[99]. Должно быть, для всех это было почти нестерпимое унижение, ведь людям пришлось пойти против совести. Чрезвычайное положение длилось три месяца.

Забастовка и ее горькие последствия — одно из самых противоречивых событий в истории Колумбии — оставили шрамы на всем регионе. В 1929 г., инициировав жаркую парламентскую кампанию против правительства, армии и ЮФК, национальным лидером становится двадцатишестилетний Хорхе Эльесер Гайтан — выдающийся политик, убийство которого приведет к непродолжительному, но разрушительному восстанию под названием Bogotazo. Посетив место бойни и побеседовав с десятками человек, в сентябре 1929 г. Гайтан сделал доклад в палате представителей в Боготе: он выступал в парламенте четыре дня. В качестве наиболее шокирующих доказательств произвола военных он представил фрагмент черепа ребенка и обвинительное письмо отца Ангариты, крестившего Габриэля Гарсиа Маркеса буквально через несколько месяцев после расправы над забастовщиками[100]. В результате сенсационных заявлений Гайтана рабочих, приговоренных к тюремным срокам в Сьенаге, освободили из тюрем. Либералы — тогда еще слабая, неорганизованная в национальном масштабе сила — воспряли духом и принялись быстро завоевывать позиции на политической арене, придя к власти в 1930 г. Конец тому периоду положит убийство Гайтана в апреле 1948 г. — самое значимое событие с далеко идущими последствиями в истории Колумбии XX в.

Ухудшение отношений между ЮФК и рабочими, а также кровавая расправа над забастовщиками повергли «банановую зону» в глубочайший кризис. Началась Великая депрессия, которая поглотит весь регион и всю мировую торговую систему. Резкий спад производства вынудил ЮФК свернуть свою деятельность в «банановой зоне». Служащие и руководство компании уехали, и Аракатака стала приходить в упадок. Начало этого периода совпало с детством Гарсиа Маркеса и последними годами жизни его деда.

3 За руку с дедом 1929–1937

Упадок Аракатаки, начавшийся с уходом ЮФК, станет заметен лишь годы спустя, и потому жизнь в доме полковника продолжалась как прежде. В Барранкилье, расположенной по другую сторону «большого болота», Габриэль Элихио днем работал в магазине скобяных изделий, принадлежащем компании «Зингер», а вечером и в выходные — в своей скромной аптеке, которую он недавно открыл; ему помогала Луиса. Молодая чета прозябала в нищете. Изнеженной Луисе, привыкшей к вниманию мамы, теток и слуг, вероятно, жилось очень тяжело.

В ноябре 1929 г., вскоре после того как Луиса родила — 9-го числа того же месяца — своего третьего ребенка, Маргариту, полковник с Транкилиной привезли Габито в Барранкилью. Мальчик, которому тогда было всего два с половиной года, впервые увидел светофор — этим, главным образом, и запомнилась ему та поездка. Следующий раз он поехал в Барранкилью с дедушкой и бабушкой в декабре 1930 г., когда родилась Айда Роса, и тогда в городе, где зародилась гражданская авиация Колумбии, он впервые увидел самолет[101]. Тогда же он впервые услышал имя Боливар, ибо Айда Роса появилась на свет 17 декабря, ровно через сто лет после кончины великого Освободителя, и Барранкилья, как и вся Латинская Америка, отмечала годовщину его смерти. Образы отца с матерью нечетко отложатся в его памяти, но, вероятно, те визиты вызывали растерянность у ребенка, пытавшегося осмыслить мир и свое место в нем[102]. В тот последний визит к дочери Транкилина, заметив, что Маргарита — хилая замкнутая малышка, нуждающаяся в заботе, которую не может ей дать ее замотанная мать, настояла на том, чтобы девочка поехала с ними в Аракатаку и воспитывалась там вместе с Габито[103].

Таким образом, формирующий период в развитии Габито продолжался с двух лет, когда мама уехала во второй раз, и почти до семи, когда его родители вместе с братишкой и сестренкой вернулись в Аракатаку. Его воспоминания тех пяти лет, по сути, и лягут в основу создания мифического Макондо, который знают читатели всего мира. Нельзя сказать, что в эти годы он вообще не виделся с родителями, братиком и сестренкой, но встречи эти были очень непродолжительными, соответственно и помнить ясно он их не мог. Родителей ему заменяли дедушка с бабушкой; сестренка Маргарита, которую теперь называли Марго, как товарищ по играм его совершенно не устраивала, пока ей не исполнилось три года, а к тому времени — в конце 1933 г. — уже и родители с другими детьми вернулись в Аракатаку. Николас и Транкилина, видимо, решили, что незачем Габито постоянно объяснять, что его родители уехали (а также чем был вызван их отъезд и когда они вернутся, если вообще вернутся), и попросту опустили завесу молчания на все, что касалось его происхождения, — сочли, что для него это менее болезненно. Конечно, другие дети наверняка задавали вопросы, а значит, Гарсиа Маркес не мог совсем ничего не знать, как он это всегда утверждает. Например, трудно представить, чтобы он никогда не упоминал Луису в своих вечерних молитвах перед отходом ко сну. Но совершенно очевидно, что мать и отец были запретной темой для разговора, и он научился касаться ее как можно реже.

В Испании и Латинской Америке женщины традиционно сидели дома, мужчины большую часть времени проводили на улице. Именно дед Маркеса, полковник, мало-помалу вытянул Габито из женского мира суеверий, дурных предчувствий и жутких историй, которые, казалось, выпрыгивали из мрака самой природы. Именно дед познакомил его с мужским миром политики и истории, вывел его, так сказать, в свет. («Я бы сказал, что общение с дедом было той самой пуповиной, которая связывала меня с реальностью до тех пор, пока мне не исполнилось восемь лет»[104].) Позже, вспоминая деда, Маркес с трогательной наивностью назовет его «подлинным отцом города»[105].

На самом деле люди, обладавшие реальной властью, например крупные землевладельцы, редко занимали такие политические должности в регионе, как казначей или сборщик налогов, предпочитая оставлять их для своих более скромных родственников или представителей среднего класса, обычно несведущих в юриспруденции[106]. Мэров назначали губернаторы, которых, в свою очередь, выбирали политики в Боготе в соответствии с местными интересами, и либералам вроде Николаса Маркеса приходилось договариваться, обычно на унизительных для себя условиях, с представителями Консервативной партии и других местных сил наподобие ЮФК. Вся политическая система была насквозь коррумпирована, зиждилась на личных связях и различных формах покровительства. Местные авторитеты — такие, как Николас Маркес, — получали от ЮФК надбавки в виде свежего мяса и других дефицитных товаров, которые они приобретали в магазинах компании, за что должны были служить надежной опорой системы. Многие из наиболее ярких воспоминаний и Габито, и Марго связаны с походами деда в этот магазин, стоявший прямо через дорогу от дома полковника. Этот магазин был как пещера Аладдина, из которого полковник с Габито, довольные и торжествующие, приносили, на удивление Марго, невиданные товары производства США, откуда их и привозили[107].

Одна из главных задач казначея и сборщика налогов муниципалитета заключалась в том, чтобы пополнять муниципальную казну, а в некоторых случаях и свой личный бюджет за счет самой доходной формы налогообложения того времени — налога на спиртное, а это означало, что благосостояние полковника находилось в прямой зависимости от финансовых возможностей, потребления спиртного и, как следствие, сексуальной распущенности презренной опали. Мы не знаем, насколько добросовестно Николас выполнял свои обязанности, однако система не очень-то позволяла кому бы то ни было демонстрировать свою неподкупность[108]. В 1930 г. впервые за пятьдесят лет к власти пришла Либеральная партия, и у Николаса, принимавшего активное участие в кампании по продвижению кандидата от либералов Энрике Олая Эрреры, казалось бы, дела должны были пойти в гору, но, по имеющейся у нас информации, можно предположить, что его положение постепенно ухудшалось.

«Он был единственным человеком в доме, которого я не боялся, — вспоминает Гарсиа Маркес. — Я всегда чувствовал, что он понимает меня и думает о моем будущем»[109]. Полковник обожал внука. Каждый месяц он отмечал день рождения своего маленького Наполеона и потакал всем его капризам. Однако Габито не видел себя ни солдатом, ни даже охотником; всю жизнь его будет преследовать страх — страх перед призраками, страх суеверия, страх темноты, страх насилия, страх быть отвергнутым[110]. Все эти страхи порождены в Аракатаке в пору его мучительного, тревожного детства. И все же его ум, впечатлительность и даже частые вспышки раздражения лишь укрепили его снисходительного деда в убеждении, что этот ребенок достоин быть его внуком и, возможно, рожден для великих дел[111].

А Габито, конечно, стоило учить. Именно он унаследует воспоминания деда, его жизненную философию и политические взгляды, его мировоззрение. Жизнь полковника продолжится в нем. Именно полковник рассказал ему про Тысячедневную войну, про свои собственные деяния, про подвиги своих друзей и героизм всех либералов. Именно полковник объяснил ему все про банановые плантации, ЮФК и принадлежащие фруктовой компании дома, магазины, теннисные корты и бассейны, про ужасы забастовки 1928 г. Про битвы, шрамы, стрельбу. Про насилие и смерть. Даже в Аракатаке, где было относительно безопасно, дед Маркеса всегда спал с револьвером под подушкой, хотя после убийства Медардо он перестал ходить с оружием по улице[112].

К тому времени, когда Габито исполнилось шесть лет, он уже был колумбийцем до мозга костей. Своего деда он считал героем, но понимал, что даже такой большой герой зависит от милостей американских менеджеров и политиков-консерваторов. Он проиграл войну, и маленький мальчик, должно быть, интуитивно сознавал, что применение огнестрельного оружия — это не обязательно акт героизма, как ему то внушали. Спустя годы одним из любимых семейных преданий станет история о том, как Габито сидел, слушая деда, беспрестанно моргая, забывая, где он находится[113], «Габито всегда был рядом с дедом, — вспоминает Марго, — слушал его рассказы. Однажды из Сьенаги приехал друг деда, с которым они вместе воевали в Тысячедневной войне. Габито, как всегда весь обратившись в слух, стоял возле мужчин. Оказалось, что ножкой стула, на который усадили гостя, придавило башмак Габито, но он молча терпел, пока визит не был окончен, так как думал: „Если я подам голос, меня заметят и прогонят из комнаты“»[114].

Его мать, уже будучи немолодой женщиной, скажет мне: «Габито родился старым. Уже в детстве он знал так много, что казался маленьким старичком. Мы так его и называли: маленький старичок». На протяжении всей жизни Маркеса его друзьями будут люди более старшего возраста и более знающие, чем он сам, и, несмотря на свою приверженность либерализму и в конечном счете социализму, он всегда будет выбирать себе в товарищи тех, в ком сочетаются мудрость, власть и авторитет. Нетрудно догадаться, что Маркес всегда будет испытывать стремление возвратиться в мир своего деда.

Но главное, полковник Маркес неутомимо вовлекал внука во всевозможные приключения, которые навсегда запечатлелись в его памяти и много лет спустя выкристаллизовались в символический образ, данный буквально в первой же строчке его самого знаменитого романа. Однажды, когда Габито был еще совсем маленьким, дед привел его в магазин ЮФК посмотреть на мороженую рыбу, лежавшую во льду. Много лет спустя Гарсиа Маркес вспомнит: «Я тронул его [лед] и будто обжегся. Мне нужно было написать про лед в первом предложении [„Ста лет одиночества“], потому что в самом жарком городе на земле лед — это чудо. Не будь он обжигающим, книга не получилась бы. Сразу стало ясно, насколько там было жарко, и больше уж не было нужды это упоминать. Лед создал атмосферу»[115]. И еще: «Первоначальный образ „Ста лет одиночества“ появился уже в „Доме“ [его первая попытка написать роман], потом в „Палой листве“. Я ходил в банановую компанию, на вокзал, и каждый день мне открывалось что-то новое. Благодаря банановой компании в поселке появились кинотеатр и радио. Приехал цирк с верблюдами; приехала ярмарка с колесом Фортуны, русскими горками и каруселями. Дед всюду брал меня с собой, все показывал. Он водил меня в кино, и, хотя сами фильмы я не помню, впечатление осталось. Мой дед не имел понятия о цензуре, поэтому я смотрел все, что можно было посмотреть. Но из всего, что я видел, наиболее четко мне запомнился один всегда повторяющийся образ: старик, ведущий за руку ребенка»[116]. И этот определяющий образ, созданный на основе разнообразных впечатлений, полученных во время прогулок с дедом, в итоге найдет отражение в первом предложении самого знаменитого романа Маркеса: «Пройдет много лет, и полковник Аурелиано Буэндиа, стоя у стены в ожидании расстрела, вспомнит тот далекий вечер, когда отец взяа его с собой посмотреть на лед»[117]. Тем самым писатель невольно подтвердит, что Николас был для него не только дедом, но и отцом, которого, как ему тогда казалось, у него нет.

Почти десять лет Габито жил с дедом и почти каждый день гулял с ним по городу. Особенно им нравилось по четвергам ходить на почту: там они спрашивали, есть ли новости о пенсии полковника, которая ему полагалась как ветерану войны двадцатипятилетней давности. Новостей никогда не было, что очень удручало мальчика[118]. Еще они любили ходить на вокзал, чтобы забрать письмо от сына полковника Хуана де Диоса, дяди Хуанито. Письма приходили ежедневно, потому что дед с дядей писали друг другу каждый день — главным образом по поводу деловых вопросов и о передвижениях родственников и общих знакомых[119]. С вокзала они шли на бульвар, названный в честь национального праздника — Дня независимости 20 июля, — где находилась школа Монтессори (землю, на которой она стояла, подарил городу добрый друг Николаса генерал Хосе дуран)[120], потом по улице Турков, мимо аптеки Альфредо Барбосы, и возвращались к дому 6 по улице Каррера между Калье 6 и 7. Или шли мимо дома и штаб-квартиры Либеральной партии к приходской церкви Святого Иакова и Святой Троицы (ее еще достраивали) с тремя маленькими нефами, тридцатью восемью деревянными сиденьями, множеством гипсовых статуй, в основании — большой крест с черепом и двумя скрещенными костями (Габито прислуживал при алтаре, всегда посещал мессы и вообще в детские годы принимал самое непосредственное участие в делах церкви)[121]. Потом они шли через площадь Боливара (на окружающих ее зданиях сидели стервятники) к телеграфу, где некогда работал Габриэль Элихио, — неизвестно, говорили ли об этом Габито. Неподалеку вдоль пальмовой аллеи тянулось кладбище, где теперь похоронены генерал Дуран, местный торговец Хосе Видаль Даконте и тетушка Венефрида. Прямо к кладбищу подступали геометрически ровные банановые плантации, на месте которых некогда были пастбища, а еще раньше — леса.

Габито помогла появиться на свет венесуэлка Хуанита де Фрейтес, супруга ссыльного генерала Марко Фрейтеса, поссорившегося с диктатором Хуаном Висенте Гомесом. Он заведовал складом ЮФК, и его дом являлся частью комплекса административных зданий компании. Помощь в появлении на свет — не единственная неоценимая услуга, которую сеньора Фрейтес оказала Габито. Позже она будет рассказывать ему и его маленьким друзьям замечательные сказки — во всех местом действия являлся Каракас! — и тем самым пробудит в нем непреходящую любовь к венесуэльской столице[122]. Через дорогу от дома полковника жил еще один венесуэлец — аптекарь Альфредо Барбоса, тоже жертва Гомеса. Он приехал в Аракатаку незадолго до Первой мировой войны, обосновался в городе в качестве врача и женился на местной жительнице Адриане Бердуго. Во время бананового бума его аптека была главной в городе, но к концу 1920-х гг. он стал подвержен приступам депрессии и часто целые дни проводил в праздности, качаясь в своем гамаке[123].

В Аракатаке были и гринго — чужие — служащие ЮФК. Габито знал, что они есть, но воспринимал их с равнодушием. Они жили в стороне, на обособленной территории, в так называемом, по выражению Гарсиа Маркеса, «электрифицированном курятнике», представлявшем собой комплекс из домов с кондиционерами, бассейнов, теннисных кортов и ухоженных газонов. Именно эти существа из другого мира изменят направление реки и спровоцируют забастовку 1928 г., которая окончится кровопролитием. Именно они прорыли канал между двумя реками, и этот канал во время ливней с ураганами в октябре 1932 г. станет причиной разрушительного наводнения, на которое пятилетний Габито будет зачарованно смотреть с веранды дома своего деда[124].

Итальянец Антонио Даконте Фама приехал в Аракатаку после Первой мировой войны. Он привез немые фильмы, которые показывал в кинотеатре «Олимпия», граммофон, радио и даже велосипеды. Их он давал напрокат изумленному населению. Антонио Даконте жил попеременно с двумя женщинами (они были сестры). Одна рожала ему только сыновей, вторая — только дочерей[125]. В Аракатаке до сих пор живут много Даконте.

Габито очень хорошо запомнил «француза» Дона Эмилио (на самом деле он был бельгиец). Тот тоже приехал в Аракатаку после Первой мировой войны — на костылях, с пулей в ноге. Талантливый ювелир и столяр-краснодеревщик, Дон Эмилио по вечерам обычно играл с полковником в шахматы или в карты. Но однажды он пошел смотреть американский фильм «На Западном фронте без перемен», а вернувшись домой, покончил с собой — отравился цианидом[126]. Полковник организовал похороны — это событие запечатлено в повести «Палая листва» (где Дон Эмилио выведен в образе «доктора», в котором также нашли отражение некоторые черты меланхоличного венесуэльца-аптекаря Альфредо Барбосы) и в романе «Любовь во время чумы» (там он — Херемия де Сент-Амур). «Моему деду, — вспоминает Маркес, — сообщили о самоубийстве, когда мы вышли из церкви после воскресной мессы, которую служили в восемь часов. Это было в августе. Он потащил меня к дому бельгийца, где уже ждали мэр и полиция. Я сразу ощутил стоявший в неприбранной комнате резкий запах горького миндаля — от цианида, который он вдыхал, чтобы покончить с собой. Покойник, накрытый одеялом, лежал на походной раскладной кровати. Рядом, на деревянном табурете, стоял поднос, на котором он выпаривал яд, и лежала записка. В ней кисточкой было старательно выведено: „В моей смерти никто не виноват. Просто я — никчемный человек, потому сам ухожу из жизни“. Я хорошо все помню, будто это было вчера. Дед откинул одеяло. Труп был голый, застывший, скрюченный, кожа — бесцветная, с каким-то желтоватым налетом, водянистые глаза смотрели на меня, будто живые. Бабушка, увидев мое лицо, когда я вернулся домой, предсказала: „Это бедное дитя больше никогда уже не сможет спать спокойно“»[127].

Есть все основания полагать, что труп Дона Эмилио вместе с другими мертвецами, виденными или воображаемыми, тревожил сознание впечатлительного мальчика на протяжении всего его детства. Этот труп обретает зловещие очертания в первой художественной публикации Маркеса, в которой он представляет себя потенциальным трупом (или, возможно, бывшим трупом). И даже после «Палой листвы», сюжетом которой являются похороны, вызывающие множество споров, этот труп снова и снова будет всплывать на поверхность травмированного сознания писателя. Возможно, это — ширма, скрывающая труп самого полковника, который Габито никогда не видел.

Иногда полковник водил внука на «последний круг» перед сном. «Бабушка всегда устраивала мне допрос, когда я возвращался домой после вечерней прогулки с дедом: спрашивала, где мы были, что делали. Помнится, однажды вечером я проходил мимо одного дома с другими людьми и увидел, что на его веранде сидит мой дед. Я смотрю на него издалека, а он сидит, как у себя дома. От бабушки я почему-то это скрыл, но теперь знаю, что это был дом его любовницы, той женщины, что приходила к нам, чтобы попрощаться с дедом, когда он умер. Бабушка ее не впустила, сказала, что на усопших могут смотреть только их законные жены»[128]. Той женщиной, которую бабушка Маркеса не пустила к Николасу, почти наверняка была Исабель Руис; она переехала в Аракатаку в 1920-х гг.[129] А в школе вместе с Габито в одном классе училась девочка, с которой Транкилина запретила ему общаться: «Тебе на ней нельзя жениться». Смысл ее предостережения Маркес осознал гораздо позже[130].

Пока Габито с дедом гуляли, приветствуя друзей и знакомых полковника, женщины суетились в доме, готовясь к приему гостей. Иногда им приходилось привечать сановников, старых боевых соратников полковника или товарищей по Либеральной партии; еще чаще — возиться с результатом его былых неблаговидных деяний. Внебрачные сыновья обычно прибывали на мулах, которых они привязывали во дворе, и укладывались спать в гамаках[131]. Но большинство гостей приезжали на поезде. «Поезд прибывал каждый день в одиннадцать часов утра, и моя бабушка всегда говорила: „Придется готовить и рыбу, и мясо. Никогда не знаешь, кто из приезжих предпочитает одно, а кто другое“. Поэтому мы всегда с волнением ждали прихода гостей»[132].

Но к началу 1930-х гг. все стало меняться. Забастовка рабочих банановых плантаций и последовавшие затем массовые убийства вкупе с Великой депрессией 1929 г. запустили в действие обратный механизм, и короткий период процветания Аракатаки сменился резким упадком. Несмотря на расстрел забастовщиков и всеобщее недовольство банановой компанией, ее пребывание в Аракатаке следующие полвека местные жители вспоминали с ностальгией. Велись разговоры о возможности ее возвращения в город, а вместе с ней — и старого доброго времени легких денег и постоянных развлечений[133]. Доход Николаса от продажи спиртного и других источников резко упал, из стабильного, ровного потока превратился в капающую струйку. Чувство утраты, не покидавшее семью Маркес Игуаран после того, как они уехали из Гуахиры, усугубило разочарование, вызванное упадком Аракатаки. Николас с Транкилиной лишились пенсии и, вступая в пору устрашающей неопределенности, зовущейся старостью, оказались перед лицом бедности.


В начале 1934 г. в Аракатаку вернулась Луиса — чтобы повидать старшего сына и дочь и поговорить с родителями. Эта встреча обещала быть нелегкой во всех отношениях. Родители не простили ее за то, что она их ослушалась и опозорила, заставив породниться с неприемлемым для семьи человеком. Но к началу 1933 г. жить в Барранкилье стало совсем тяжело, и Луиса, вероятно, убедила мужа в том, что ей следует поехать в родной город и поговорить с родителями, дабы те позволили им вернуться в Аракатаку. Она приехала ближе к обеду на поезде из Сьенаги. Марго со страхом ждала встречи с незнакомой мамой, боялась, что ее увезут от родных лиц[134]. Она пряталась в юбках бабушки. Габито, которому к тому времени уже шел седьмой год, был крайне озадачен приездом незнакомки, а потом и вовсе растерялся, увидев в комнате пять-шесть женщин. Он понятия не имел, которая из них его мама, пока та жестом не подозвала его к себе[135].

К тому времени, когда состоялось повторное знакомство Габито с матерью, он уже начал ходить в новую школу, расположенную у вокзала, на бульваре 20 Июля. Школа носила имя Марии Монтессори, и обучали там по ее методике, правда, в довольно вольной интерпретации. Система Монтессори в рамках дошкольного образования считалась наиболее безвредной для детей при условии, что хорошее католическое воспитание прививалось им уже на самом раннем этапе развития. Этот метод ориентирован на раскрытие творческого потенциала и индивидуальности ребенка, призван пробудить в нем желание к познанию, подталкивает к проявлению инициативы и самостоятельности посредством самонаблюдения и собственной мотивации. Позже Гарсиа Маркес скажет, что это была своего рода «игра в жизнь»[136].

Так уж случилось, что первая учительница Габито, Роса Элена Фергюссон, была первой любовницей его отца в Аракатаке (во всяком случае, так утверждал Габриэль Элихио), и, пожалуй, слава богу, что Габито этого не знал. Роса Элена родилась в Риоаче. Говорят, она была потомком первого британского консула в том городе и связана родством с полковником Уильямом Фергюссоном, конюшим Боливара. Она окончила педагогический институт в Санта-Марте и следом за своей семьей приехала в Аракатаку. Ее отец и дед работали в ЮФК, один из ее родственников стал мэром[137]. Школа Монтессори была открыта в 1933 г. Габито пришлось дважды учиться в первом классе, поскольку в середине года школу закрыли по техническим причинам, так что писать и читать он научился лишь в восемь лет, в 1935 г.

Роса Элена была грациозной красивой женщиной с мягким характером. Ее дважды выбирали королевой Аракатакского карнавала. Она обожала испанскую поэзию золотого века, которой также на всю жизнь проникнется и ее не по годам развитый ученик[138]. Она была его первой детской любовью — находясь рядом с ней, он одновременно бывал взволнован и смущен — и учила его ценить прозаический и поэтический слог. И через шестьдесят лет Роса Элена будет прекрасно помнить своего знаменитого бывшего ученика: «Внешне Габито был как куколка: волосы пышные, цвета жженого сахара, а кожа светлая, с розоватым оттенком — странный цвет для Аракатаки; и он всегда ходил чистенький и причесанный»[139]. Гарсиа Маркес со своей стороны сказал, что мисс Фергюссон «пробуждала во мне охоту ходить в школу ради удовольствия увидеть ее»[140]. Когда она, склонившись над ним, учила его писать, он испытывал необъяснимые «странные чувства»[141]. «Он был спокойный, молчаливый мальчик, — вспоминала мисс Фергюссон, — и очень, очень робкий. Одноклассники уважали его за прилежание, опрятность и ум, но спорт он никогда не любил. И всегда испытывал неимоверную гордость, если первым выполнял задание»[142], Она привила ему две очень важные привычки, которым он будет неукоснительно следовать всю жизнь: аккуратность и стремление писать без ошибок.

Габито не выказывал преждевременного желания овладеть навыками чтения и письма и дома этому не научился[143]. Но задолго до того, как он начал читать, он научился рисовать, и это будет его любимым занятием до тринадцати лет. Когда он был еще совсем малышом, дед даже разрешал ему рисовать на стенах дома. Но больше всего ему нравилось перерисовывать рассказы в картинках — маленькие истории — из газет полковника[144]. Он также пересказывал сюжеты фильмов, на которые водил его дед. «Мы с ним ходили на все картины. Особенно мне запомнился „Дракула“… На следующий день он заставлял меня пересказать сюжет, проверял, внимательно ли я смотрел. Поэтому я не только старался запоминать фильмы, но еще и думал, как их пересказать, ибо знал, что он заставит меня рассказать сюжет шаг за шагом, дабы убедиться, что я все понял»[145]. Фильмы приводили малыша в восторг, и, конечно же, он принадлежал к первому поколению людей, которые с кино, в том числе и звуковыми фильмами, познакомились раньше, чем с литературой. Позже полковник научит его уважать печатное слово и словари, которые «знали всё» и были непогрешимее, чем сам папа римский[146]. Исследовательский дух, тяга к открытиям, формируемые системой Монтессори, прекрасно дополняли в нем то, что он перенял от деда, — более традиционное чувство определенности, основанное на доверии к авторитетам и уверенности в собственных возможностях.

И вот наступило время, когда в жизни Габито и Маргариты произошли резкие перемены. Габриэль Элихио был по натуре человек энергичный, импровизатор, но деловой хватки не имел. Не стоило рассчитывать на то, что он сумеет на пустом месте основать доходное предприятие в таком деловом городе, как Барранкилья, переживавшем первую пору расцвета в то время, когда он туда приехал. Ну а уж когда Колумбию начала разъедать депрессия, его дела и вовсе пошли из рук вон плохо. Ему удалось получить лицензию аптекаря, он уволился из магазина скобяных товаров и открыл сразу две аптеки в центре города: «Пастер-1» и «Пастер-2»[147]. Его предприятие провалилось, и вся семья несолоно хлебавши вернулась в Аракатаку. Сначала приехала Луиса с Луисом Энрике и Айдой. Они остановились в доме полковника. Меньше чем за четыре года Луиса родила четверых детей, и вот спустя почти три года после рождения Айды Росы, появившейся на свет в декабре 1930 г., она вновь была беременна. У Габриэля Элихио, как всегда, нашлись какие-то другие «дела», и он присоединился к семье гораздо позже — вернулся в Аракатаку 1 декабря 1934 г., спустя несколько месяцев после рождения пятого ребенка, Лихии, появившейся на свет в августе[148].

О датах большинства событий поры детства Маркеса можно говорить лишь приблизительно, но эту удалось установить точно, потому что писатель живо помнит приезд незнакомца. Это был «стройный, смуглый, говорливый, приятный мужчина в белом костюме и соломенной шляпе — истинный латиноамериканец 1930-х гг.»[149]. Незнакомец оказался его отцом. А дату Маркес может назвать точно, потому что кто-то поздравил его отца с днем рождения и спросил, сколько ему теперь лет, и Габриэль Элихио, родившийся 1 декабря 1901 г., ответил: «Столько же, сколько Иисусу Христу». А через несколько дней Габито впервые пошел вместе с новоявленным отцом на рынок покупать рождественские подарки для братика и сестренок. Казалось бы, Габито должен был чувствовать себя избранным, но Маркес хорошо помнит, что тогда им владело лишь разочарование, ибо он понял, что на Рождество подарки приносит не Младенец Иисус, не Санта-Клаус или святой Николай, а родители[150]. В последующие годы, десятилетия отец будет регулярно разочаровывать его. Отношения между ними никогда не будут непринужденными или близкими.

В начале 1935 г. Габриэль Элихио открыл новую аптеку, «Г.Г.» (Габриэль Гарсиа), и сумел получить в ведомстве здравоохранения департамента лицензию на деятельность врача-гомеопата; это позволяло ему ставить диагнозы и заниматься лечением, а также выписывать рецепты и продавать шарлатанские снадобья собственного изготовления как единственно подходящие целительные средства от недугов, которые он диагностировал. Он просматривал медицинские журналы и ставил опыты, зачастую до того жуткие, что кровь стыла в жилах. Вскоре он изобрел «Менструальную микстуру», которую выпускал под маркой «Г.Г.», — «открытие», достойное Хосе Аркадио Буэндиа из романа «Сто лет одиночества», невежественного мечтателя, в котором, вне всякого сомнения, нашли отражение черты чудаковатого, непрактичного, но неугомонного отца Гарсиа Маркеса. Материальное положение семьи Габриэля Элихио было непрочным, как никогда. Он чувствовал себя униженным, постоянно принимая деньги от полковника, который сам беднел с каждым днем, но отказаться от помощи не мог себе позволить. Пока Элихио не вернулся в Аракатаку. Луиса в отсутствие своего эксцентричного непутевого мужа поселилась у родителей[151]. Роса Элена Фергюссон даже вспомнила, что Николас начал расширять дом, дабы в нем хватило места для новых домочадцев; возможно, он надеялся, что нелюбимый зять вовсе не вернется[152]. Когда же Габриэль Элихио все-таки приехал, вместе с Луисой они сняли домик в двух кварталах от дома полковника, и именно там 27 сентября 1935 г. родился их шестой ребенок — Густаво.

В доме — точнее, во дворе и на улице — своих молодых, едва сводящих концы с концами родителей Луис Энрике и Айда росли нормальными, здоровыми, непослушными детьми. Непоседливые, общительные, они не имели никаких ярко выраженных комплексов. Габито и Марго, которых воспитывали пожилые люди, были им полной противоположностью — суеверные, пугливые, излишне впечатлительные, снедаемые дурными предчувствиями, но при этом прилежные и расторопные. Оба были дисциплинированны, застенчивы, больше времени проводили дома, чем на улице[153]. Габито и Маргарита, должно быть, внезапно почувствовали, что родители их бросили (почему меня? почему нас?) и в то же время гордились тем, что живут у заботливых и пользующихся всеобщим уважением и любовью дедушки с бабушкой. Именно эти двое отверженных, Марго и Габито, став взрослыми, будут опорой всей семьи Гарсиа Маркес и уберегут ее от нищеты.

Приезд родителей заметно осложнил жизнь маленькому Габито, он с трудом привыкал к новому порядку вещей[154]. По словам Аиды, он очень ревновал деда с бабушкой, внимательно следил за поведением детей и взрослых, когда его братья и сестренки приходили в дом полковника, и всячески старался сделать так, чтобы они долго не задерживались. А к деду своему и вовсе никого не подпускал. Антонио Барбоса, сын фармацевта из дома напротив, был на десять лет старше Габито. Добрый друг семьи полковника, он говорит, что в детстве Габито был слюнтяем, вечно «держался за подол», предпочитал крутить волчок и пускать бумажного змея, а не в футбол гонять с уличными мальчишками[155].

Возможно, потому, что в Габито не пестовали дух приключений, у него развилось богатое воображение — благодаря рисованию, чтению, походам в кино и общению со взрослыми. Он производил впечатление позера, всегда пытался поразить гостей какими-то необычными идеями и забавными историями, рассказами, которые из раза в раз становились все длиннее, ибо он стремился достичь желаемого эффекта. Транкилина была уверена, что он провидец. Неизбежно некоторые гости истолковывали его любовь к сочинительству и фантазерству как склонность к вранью, и Маркесу всю жизнь придется сталкиваться с недоверием окружающих, подвергающих сомнению его правдивость[156]. Пожалуй, ни один другой современный писатель не может похвастать тем, что в его творчестве так удивительно, неким таинственным образом сочетаются реализм, вымысел, правдоподобие и искренность.

Два старших ребенка Луисы оставались собственностью ее родителей, о чем красноречиво свидетельствует один забавный случай, рассказанный Марго. «Дед никому не позволял ругать нас. Помнится, однажды, когда мы были уже постарше, нам разрешили самостоятельно навестить маму с папой. Перед самым нашим уходом, примерно в десять утра, бабушка нарезала сыр, и мы попросили у нее кусочек. Мы пришли в дом к родителям, и выяснилось, что Луис Энрике и Айда голодают. Они приняли какое-то лекарство от паразитов, и несколько часов им нельзя было есть. Естественно, они умирали с голоду и, увидев сыр, попросили их угостить. Отец, узнав об этом, рассвирепел, стал на нас кричать. Габито сказал: „Бежим, Марго, а то он нас отлупит“. Он схватил меня за руку, и мы помчались прочь. Домой прибежали испуганные, я была вся в слезах. Когда мы рассказали деду о том, что произошло, он отправился к отцу и устроил ему нагоняй: как тот посмел на нас кричать? как посмел нам угрожать?»[157].

Но в 1935 г. старый мир рухнул. Однажды в шесть часов утра Николас, которому уже было за семьдесят, приставил к стене дома лестницу и полез за домашним попугаем. Тот запутался в мешковине, прикрывавшей стоявшие на крыше большие баки с водой, чтобы туда не нападали листья с манговых деревьев. Увы, он оступился и упал на землю, так что потерял сознание. Марго помнит, как все кричали: «Он упал, упал!»[158] С того времени пожилой Николас, до сей поры пребывавший в относительно добром здравии, начал резко сдавать. В один из визитов врача к нему Габито увидел на теле деда, возле паха, шрам от пули — явно боевое ранение. После того падения старый воин сильно изменился. Он стал ходить с палочкой, мучился всевозможными недугами, которые в конечном счете очень скоро привели к смерти. Прогулки с дедом по городу прекратились, и магия отношений внука с дедом, основанная прежде всего на чувстве безопасности, начала исчезать. Полковник даже попросил Габриэля Элихио и Луису от его имени собирать налоги и другие платежи, что, должно быть, явилось деморализующим ударом по его гордости.

В начале 1936 г. Габито перешел в среднюю школу в Аракатаке[159]. Внезапно он увлекся чтением. Дед и мисс Фергюссон уже пробудили в нем тягу к знаниям, и словарь стал для него главным авторитетом. Однако больше всего его воображение стимулировали сказки «Тысячи и одной ночи», найденные в одном из старых сундуков деда. Эта книга, вероятно, обусловила его толкование многого из того, что он увидел и услышал в Аракатаке той поры, представлявшей собой отчасти персидский базар, отчасти Дикий Запад. Очень долго название книги оставалось для него тайной, потому что переплет отсутствовал. Потом, узнав название, он, вероятно, провел параллель между экзотикой и мифологией сказок «Тысячи и одной ночи» и историзмом события из жизни родной страны — Тысячедневной войны[160].

Воспользовавшись тем, что полковник стал фактически инвалидом, Габриэль Элихио поспешил утвердить свое право на двух своих старших детей, воспитывавшихся у родителей жены. Едва Габито освоил чтение и письмо со всеми их чудесами, его склонный к авантюрам неугомонный отец решил увезти семью на свою родину — в Синсе. На этот раз Габито поедет с родителями. Его заберет из родного дома, от дедушки с бабушкой, от сестренки Марго человек, которого он едва знал, который для себя уже решил, что его сын родился лжецом, что этот ребенок, «сходив куда-нибудь, увидев что-то, по возвращении домой рассказывает все совершенно иначе. Он все преувеличивает»[161]. В декабре 1936 г. этот грозный отец, сам прирожденный выдумщик, вместе с Габито и Луисом Энрике отправился на разведку в Синсе, дабы посмотреть, лучше ли там перспективы, чем в Аракатаке, где с каждым днем жилось все тяжелее[162].

Габриэль Элихио определит мальчиков на учебу к местной учительнице, не имевшей лицензии на преподавательскую деятельность, и Габито потеряет еще один год школы. Неудивительно, что в итоге он решит занизить свой возраст, дабы компенсировать все потерянные школьные годы. Наконец-то оба мальчика познакомились со своей колоритной бабушкой по отцовской линии. Архемира Гарсиа Патернина в свои сорок с лишним лет все еще была не замужем. Габриэль Элихио появился на свет, когда ей было четырнадцать, а после от трех разных мужчин она родила еще шестерых детей. «Теперь я понимаю, что она была удивительная женщина, — сказал Гарсиа Маркес шестьдесят лет спустя. — Человека более свободных нравов я не знал. У нее всегда наготове была дополнительная постель для какой-нибудь пары голубков. У нее был свой моральный кодекс, и плевать ей было, что думают об этом другие. Конечно, нам тогда казалось, что это в порядке вещей. Некоторые из ее сыновей, мои дядья, были младше меня, и я играл с ними, мы вместе всюду бегали, охотились на птиц и все такое. Мне даже в голову не приходило, что это ненормально, — такова была социальная среда, в которой мы жили. Да, в то время землевладельцы соблазняли или насиловали тринадцатилетних девочек, а потом их бросали. Мой отец, став взрослым, как-то вернулся в родной город. Его матери было уже за сорок, и он пришел в ярость, увидев, что она снова беременна. А она просто рассмеялась и сказала: „И что с того? А ты, по-твоему, как на свет появился?“»[163]

О пребывании в Синсе у Габито сохранились отрывочные воспоминания и, без сомнения, мучительные, хотя позже он будет рассказывать о той поре много смешных историй. Нетрудно представить, как он страдал из-за того, что ему пришлось уехать от больного деда. К тому же он переживал культурный шок, познакомившись с менее респектабельной стороной семьи. Как и Аракатака, Синсе был маленький компактный городок: центральная площадь еще больше, чем в Аракатаке; обычная игрушечная церковь; обычная статуя Боливара; население примерно девять тысяч человек. Экономика — в основном скотоводство, выращивание риса и маиса; жители, как и во многих скотоводческих районах, в большинстве своем были приверженцами Консервативной партии. Бабушка Архемира (мама Химе) жила в крошечном деревянном домике на маленькой площади далеко от центра города. Домик был выкрашен в белый цвет, имел крышу из пальмовых листьев и всего две комнаты. Именно там мама Химе родила всех своих детей[164]. Пребывание в Синсе, вероятно, открыло перед Габито совершенно иной мир. Он больше не был неприкосновенным ребенком полковника Маркеса и должен был приноравливаться к необузданности своих незаконнорожденных дядьев и кузенов, не говоря уже про родного младшего брата, отчаянного сорванца Луиса Энрике.

Тем временем дома в Аракатаке тучи сгущались. Кульминация наступила в марте 1937 г. Спустя два года после падения с лестницы полковник Маркес скончался от бронхопневмонии в Санта-Марте. Он так и не оправился от несчастного случая, произошедшего с ним в 1935 г. К тому же он горько скорбел о своей сестре Венефриде, почившей в его доме 21 января 1937 г. И можно только догадываться, как отразился на моральном духе старого солдата отъезд его любимого «маленького Наполеона». В начале 1937 г. сын полковника Хуан де Диос отвез отца в Санта-Марту, где ему прооперировали горло. В марте он подхватил пневмонию и четвертого числа того же месяца умер в возрасте семидесяти трех лет в городе, где некогда умер другой солдат, Симон Боливар, ныне покоившийся в соборе.

Полковника Маркеса похоронили в тот же день на городском кладбище Санта-Марты. Газета El Estado откликнулась на его смерть коротким некрологом. Марго хорошо помнит похороны в Санта-Марте: «Я плакала и плакала целый день. А Габито с отцом и Луисом Энрике тогда жил в Синсе. Вернулся он только через несколько месяцев, поэтому я не помню его реакции. Но, должно быть, он был глубоко опечален, ведь они с дедом обожали друг друга, были неразлучны»[165].

Габито в Синсе узнал о смерти деда случайно — подслушал разговор отца с бабушкой. Пройдет много лет, и он скажет, что не мог плакать, услышав скорбную весть. Лишь повзрослев, осознал он, сколь важен был для него дед. А тогда он даже толком и не прочувствовал момент. «У меня были другие заботы. Помнится, в то время у меня были вши, и меня это ужасно смущало. Говорили, что вши убегают, когда умираешь. Мне эта мысль не давала покоя. „Черт, — думал я, — если я сейчас умру, все узнают, что у меня вши!“ Так что с учетом тех обстоятельств смерть деда меня не особо взволновала. Меня заботили одни лишь вши. В действительности я понял, как мне не хватает деда, гораздо позже, когда повзрослел. Никто не мог мне его заменить. Отец никогда не был ему равноценной заменой»[166]. Необычные воспоминания, провокационные гиперболы, типичная для Маркеса иносказательность при описании личных чувств и намеки на опровержения скрывают гораздо более простой и жестокий факт: мальчик был неспособен горевать по человеку, которого он любил больше всех на свете в пору своего мучительного и зачастую наполненного таинственностью детства, по человеку, который был для него источником мудрости и символом надежности и безопасности. Теперь, в окружении своих ближайших родственников, своей настоящей семьи — семьи, которая бросила его, когда он был младенцем, маленький Габито чувствовал себя сиротой. В апреле 1971 г., отвечая на вопрос журналиста о смерти его деда, Гарсиа Маркес в присутствии своего биологического отца, как всегда используя гиперболу, в данном случае жестокую, скажет: «Мне было восемь, когда он умер. С тех пор ничего значимого со мной не случалось. Сплошная обыденность»[167].

Габриэль Элихио с двумя сыновьями приехал ненадолго в Аракатаку, чтобы уговорить жену переселиться в Синсе. Луиса особого восторга не выразила. В 1993 г. она сказала мне: «Я не хотела переезжать. Вы только представьте: куча детишек, все наши пожитки. Поездом до Сьенаги, пароходом до Картахены, потом еще до Синсе трястись по дороге. Но я всегда подчинялась его желаниям, а он был авантюрист, не мог усидеть на одном месте. Мы наняли два грузовика, Луис Энрике и Габито ехали в первом, их отец следом, во втором; тот в пути один раз перевернулся»[168]. В Аракатаке в старом доме вместе с Транкилиной и тетей Франсиской осталась только их кузина Сара Маркес, которая незадолго до отъезда Луисы с семьей вышла замуж.

Марго была очень недовольна всеми этими переменами в судьбе семьи: «Мы жили в доме бабушки, пока деньги не иссякли, а она сама жила на то, что присылал ей дядя Хуанито. Вот тогда-то и было решено, что мы с Габито переедем к отцу в Синсе… Это было ужасно. Переехать из тишины и покоя в логово дьяволов, жить с моими братьями и сестрами… Да и отец был не подарок — шумный, грубый. Никогда ничего не спускал. Айду так лупил, просто жуть. А ей хоть бы хны. Я думала: „Пусть только дотронется до меня, я в речку брошусь“. Мы с Габито никогда не перечили ему, всегда делали то, что он велел»[169].

Но в Синсе дела пошли из рук вон плохо. Габриэль Элихио вложился в домашний скот, купил стадо коз, но его авантюра провалилась, и через несколько месяцев семья вернулась в Аракатаку. Габриэль Элихио с семьей не поехал. Отправился в Барранкилью, где начал искать средства на то, чтобы в очередной раз открыть аптеку. В Аракатаке остальная семья сожгла одежду полковника во дворе, и Габито в языках пламени привиделся живой дед. Габито пытался смириться с его утратой, с немощностью бабушки. Та резко сдала, теряла зрение, была безутешна без мужа, с которым прожила более пятидесяти лет. Грозная тетя Франсиска тоже сломалась, ведь она была рядом с Николасом еще дольше, чем его жена. Для Габито это был конец света. Убитый горем, которого он даже не способен был осознать, полностью находясь во власти родителей, которые бросили его много лет назад, он не хотел вторично интегрироваться в жизнь других детей в Аракатаке.

Луис Энрике, не склонный к размышлениям, не имеющий, как его брат, за плечами мучительного психологического багажа, мгновенно, как ни в чем не бывало, вновь окунулся в жизнь маленького городка на побережье Карибского моря, в ту жизнь, которую сверхвпечатлительный Габито сможет оценить лишь многие годы спустя, когда будет с грустью и ностальгией вспоминать не только тот мир, что он потерял, но и те удовольствия, которых никогда не знал. И Габито, и Луис Энрике оба ходили в среднюю школу для мальчиков. По словам Луиса Энрике, цыгане и цирк перестали проезжать через их город, и многие его обитатели, как и семья Гарсиа Маркес, готовились к отъезду. «Даже проститутки уехали, те, что промышляли свои ремеслом в „Академии“; как назывался у нас бордель… Сам я, естественно, никогда там не был, но мои друзья всё мне про него рассказали»[170].

На протяжении многих лет Габито будет видеть Аракатаку в гораздо более мрачном свете, чем его беспечный, шумный младший брат, как то иллюстрирует повесть «Палая листва» — первый литературный портрет Маркеса. Хотя потом он тепло отзовется о городе, в который ему всегда будет боязно возвращаться. Лишь в сорок лет он сумеет отойти на такое расстояние, с которого сможет смотреть на Аракатаку так, как еще мальчишкой научился воспринимать ее Луис Энрике, — через фильтр авантюризма.

Пришло время прощаться с Аракатакой, и Габито, которому теперь было одиннадцать, готовился покинуть «тот жаркий пыльный город, где, если верить моим родителям, я родился и где я почти каждую ночь представлял себя непорочным, безликим и счастливым. В этом случае, возможно, я не стал бы тем, кто я сейчас, но не исключено, что из меня вышло бы что-то лучше: просто персонаж одного из романов, который я никогда не напишу»[171].

4 Школьные годы: Барранкилья, Сукре, Сипакира 1938–1946

Габриэль Элихио отправился в Барранкилью открывать аптеку и строить новую жизнь и с собой взял одного только Габито. Они обустраивались два месяца. Одиннадцатилетний Габито уяснил для себя, что отец относится к нему лучше, если рядом нет никого, перед кем тот мог бы порисоваться. Но мальчик большую часть времени был предоставлен самому себе, отец часто забывал его покормить. Однажды Габито даже гулял во сне по улице в центре города, что указывало на серьезное эмоциональное расстройствс[172].

Барранкилья стояла в устье Магдалены, в том месте, где река впадала в Карибское море. За полвека скромный поселок, лежащий между основанными в эпоху колонизации историческими портами Картахеной и Санта-Мартой, превратился в самый динамичный город страны. Барранкилья была надеждой колумбийского судоходства и колыбелью национальной авиации. Это было единственное место, в котором жили многочисленные зарубежные иммигранты, что приравнивало Барранкилью к столичному городу с самобытным современным характером, резко контрастирующим с мрачным величием Боготы, проникнутой духом традиционализма Анд и консерватизмом ее более аристократичной соседки Картахены. В Барранкилье обосновались многочисленные иностранные и национальные компании, занимавшиеся импортом и экспортом товаров, множество предприятий: немецкая авиакомпания, голландские мануфактуры, итальянские пищевые компании, арабские магазины, американские строительные фирмы. Здесь было много маленьких банков, коммерческих организаций и учебных заведений. Основателями большого числа фирм были евреи, переселившиеся с голландских территорий Антильских островов. Барранкилья была воротами страны: сюда прибывали и отсюда отправлялись в Боготу путешественники — по реке или самолетом. Карнавал, устраиваемый в Барранкилье, славился на всю Колумбию, и многие barranquilleros до сих пор весь год живут в предвкушении февральской недели, когда полный жизни город в очередной раз взорвется весельем.

И в Синсе, и потом, когда Гарсиа Маркесы ненадолго вернулись в Аракатаку, отношения в семье были несколько неопределенны из-за того, что их постоянно окружали многочисленные родственники со стороны отца и матери. И только в Барранкилье, куда они перебрались в 1938 г., оставив в Аракатаке Транкилину и тетушек, семья Гарсиа Маркес впервые оказалась в полном составе одна. Габито и Марго, молча оплакивавшие смерть дедушки и отсутствие теперь уже больной бабушки, с трудом привыкали к новой атмосфере. Но им приходилось терпеть. Они оба знали, что каждый из них страдает, но никогда не говорили об этом. К тому же их мама тоже горевала и в Барранкилью переехала с большой неохотой; она не скрывала своего возмущения. Новая аптека находилась в центре города, их новый дом — в Баррио-Абахо (Нижний квартал), в самом популярном и доступном по цене районе Барранкильи. Дом был маленький, но, как ни странно, с претензией, ибо Габриэль Элихио понимал, что Луиса, ожидающая еще одного ребенка, сейчас не в настроении проявлять стоицизм. Комнат было всего две, но в той, что служила по совместительству и гостиной, стояли четыре дорические колонны. Крышу украшала ложная красно-кремовая башенка. Местные жители называли этот дом «замком».

Почти сразу стало ясно, что новая аптека не станет успешным предприятием. Расстроенный неудачами, Габриэль Элихио вновь отправился искать более «зеленые пастбища», оставив беременную жену и детей без средств к существованию. Для семьи наступило самое тяжелое время. Габриэль Элихио странствовал по региону к северу от реки Магдалены — от случая к случаю практиковал как врач, перебивался на временных работах и искал новые возможности. Луиса, должно быть, часто думала, а вернется ли к ней вообще ее муж. Ее седьмой ребенок — Рита — родится в июле 1939 г., и тетушка Па приедет в Барранкилью, чтобы помогать Луисе в, отсутствие Габриэля Элихио. В своих мемуарах Гарсиа Маркес напишет, что новорожденную назвали Ритой в честь католической святой Риты Каскийской, прославившейся тем, что она «смиренно терпела мерзкий характер своего негодяя-мужа»[173]. После у Луисы родятся еще четверо детей, все мальчики.

Она была вынуждена рассчитывать на великодушие своего брата Хуана де Диоса (он работал бухгалтером в Санта-Марте), на попечении которого уже находились Транкилина и тетушки в Аракатаке[174]. Как оказалось, Луису отличали стойкость, практичность и здравомыслие — качества, которых не хватало ее мужу. Она была спокойной мягкой женщиной, казалась инертной и даже инфантильной, однако сумела уберечь и вырастить одиннадцать детей, не имея достаточно средств на то, чтобы их накормить, одеть и дать образование. Если Габриэль Элихио был эксцентричным шутником, то Луисе были присущи ироничность на грани сарказма — которую опять-таки она держала в узде — и чувство юмора, проявлявшееся в самых разных формах — от насмешки до открытого веселья. Эти черты характера матери ее сын увековечит в целом ряде женских персонажей своих произведений и прежде всего в незабываемой Урсуле из романа «Сто лет одиночества». В тот тяжелый период жизни в Барранкилье, борясь с нищетой, Габито сблизится с матерью, и установившаяся между ними связь будет неразрывна. Гарсиа Маркес, подчеркивая, сколь важна для него эта связь и скрывая обиду, скажет, что у него с матерью были «серьезные отношения… пожалуй, более серьезные, чем с кем бы то ни было вообще»[175].

Несмотря на тяжелое материальное положение, Луиса решила отдать Габито в школу, чтобы он получил хотя бы начальное образование. Он был старшим ребенком в семье, самым умным из всех и надеждой семьи в будущем. Директор школы, Хуан Вентура Касалинс, взял нового ученика под свою опеку. Покровительство благожелательно настроенного к нему взрослого, наверно, было ниспослано самим Провидением, и все равно то школьное время Маркес вспоминает как пору одиночества, тяжелых испытаний и страданий. Он погружался в чтение, с увлечением читал такие книги, как «Остров сокровищ» и «Граф Монте-Кристо».

Ему также пришлось искать работу. Чтобы заработать несколько песо, он писал объявления для магазина «Эль Токио», который стоял — и поныне стоит — рядом со старым домом. По указанию владельца магазина мальчик писал объявления следующего содержания: «Если не видишь, просто спроси» или «Тот, кто дает в кредит, собирает долги». Однажды ему заплатили целых двадцать песо за то, что он сделал надпись на местном автобусе. (Ни в одной стране Латинской Америки нет таких аляпистых автобусов, как в Колумбии.) В другой раз он принял участие в конкурсе молодых талантов на радио. Габито, как ему помнится, исполнил песню «Лебедь» (известный вальс), но, к сожалению, занял лишь второе место. Его мать, растрезвонившая всем своим друзьям и родственникам об участии сына в конкурсе, в общем-то не надеялась, что ему достанется денежный приз в размере пяти песо, но все равно с трудом скрыла разочарование, когда выяснилось, что он проиграл. Габито также устроился на работу в местную типографию — распространял на улицах ее продукцию. Эту работу он бросил после того, как встретил мать одного из своих аракатакских друзей. Та крикнула ему: «Передай Луисе Маркес, пусть подумает о том, что сказали бы ее родители, если б увидели, как их любимый внук раздает книжонки чахоточным на рынке»[176].

Сам Габито в том возрасте был хилым ребенком — бледным, недокормленным и физически недоразвитым для своих лет. Луиса старалась уберечь сына от туберкулеза и в отсутствие мужа поила его знаменитой «Эмульсией Скотта», изготовленной на основе печени трески. По словам Габриэля Элихио, когда он вернулся домой из своих странствий, от Габито «воняло рыбой». Одно из самых страшных воспоминаний Маркеса о детстве связано с молочницей, которая часто наведывалась к ним в дом и однажды прямо при мальчике бесцеремонно заявила Луисе Сантьяга: «Мне неприятно это говорить, сеньора, но я сомневаюсь, что твой парень успеет стать взрослым»[177].

Габриэль Элихио от случая к случаю звонил домой, и во время одного из разговоров со странствующим главой семьи Луиса заметила мужу, что ей не нравится его голос, а когда он позвонил в следующий раз, попросила его вернуться домой. Только что началась Вторая мировая война, и, возможно, поэтому она чувствовала себя особенно неспокойно. Габриэль Элихио прислал телеграмму, в которой было всего одно слово: «Подумаю». Чуя недоброе, она поставила его перед выбором: либо он немедленно возвращается домой, либо она вместе с детьми едет к нему, где бы он ни находился. Габриэль Элихио уступил и через неделю уже был в Барранкилье. А вскоре снова начал мечтать о приключениях. С ностальгией вспоминал стоявший на берегу реки небольшой городок под названием Сукре, который он посещал в ранней молодости. Наверняка он при этом видел в воображении какую-то женщину из тех краев. В очередной раз он взял заем у фирмы по оптовой торговле лекарствами, заключил договор на распространение ее товара, и через пару месяцев семья Гарсиа Маркес вновь тронулась путь — отправилась из самого современного города Колумбии в небольшой поселок у реки.

Габриэль Элихио, как обычно, уехал вперед на новое место жительства, предоставив Луисе, которая опять была беременна, самой упаковывать или продавать домашний скарб — на этот раз она продала почти все — и везти семерых детей. Габито, еще полтора года назад, когда он с отцом приехал в Барранкилью, начавший выполнять серьезные, не по его годам, поручения, теперь оказался фактически в роли главы семьи. Он почти полностью самостоятельно организовал переезд: упаковал вещи, заказал грузовик и купил билеты для всей семьи на пароход до Сукре. К несчастью, билетный кассир изменил правила прямо во время продажи билетов, от лица компании заявив, что всем детям придется приобрести билеты за полную стоимость, и Луиса увидела, что ей не хватает денег на дорогу. Отчаявшаяся женщина сказала, что не сойдет с парохода, и взяла верх. Спустя годы, когда ей будет восемьдесят восемь лет, Луиса, беседуя со мной в Барранкилье, вспомнит ту одиссею: «В двенадцать лет Габито, поскольку он был самый старший, пришлось организовать переезд. Я до сих пор вижу, как он стоит на палубе речного парохода и пересчитывает детей. И вдруг, запаниковав, восклицает: „Одного не хватает!“ Это он себя забыл посчитать!»[178]

На речном пароходе они отправились на юг, до Маганге, самого крупного города в северной части Магдалены. Там им пришлось пересесть на катер. На нем они поплыли вверх по течению реки поменьше под названием Сан-Хорхе, а затем — по еще более узкой Мохане, к которой с обеих сторон подступали болота и джунгли. Для детей это было невероятное приключение, стимулировавшее воображение. Густаво, самому младшему сыну, было всего четыре, и прибытие в Сукре в ноябре 1939 г. — одно из его наиболее ярких ранних воспоминаний: «Мы прибыли в Сукре на катере, на берег сошли по доске. Та картина отпечаталась в моем сознании: мама, вся в черном, с перламутровыми пуговицами на рукавах платья, идет по доске. Ей, наверно, было где-то тридцать четыре. Я вспомнил этот эпизод много лет спустя, когда мне самому было тридцать. Словно я смотрел на портрет и вдруг осознал, что вижу в ее лице смирение. Это легко понять, ведь моя мама получила образование в монастырской школе. Любимая дочь одной из самых влиятельных семей в городе, избалованная девочка, бравшая уроки живописи и игры на фортепиано, она вдруг оказалась в маленьком городке, где в дома заползают змеи, электричества нет, а зимой случаются такие жуткие наводнения, что вся земля исчезает под водой и появляются скопища москитов»[179].

Сукре был маленький городок с населением три тысячи человек. К нему нельзя было подобраться ни по автомобильной, ни по железной дороге. Он был как плавучий остров, затерявшийся в лабиринте рек и речушек посреди того, что некогда занимали густые тропические джунгли. Теперь эти джунгли стараниями человека заметно поредели, но район по-прежнему покрывали леса и подлески вперемежку с большими пастбищами и полями, на которых выращивали рис, сахарный тростник и маис. Здесь также культивировали бананы, какао, юкку, сладкий картофель и хлопок. Ландшафт постоянно менялся, превращался то в кустарниковые заросли, то в саванну — в зависимости от времени года и уровня воды в реках. В 1900–1925 гг. сюда приехали иммигранты из Египта, Сирии, Ливана, Италии и Германии. Наиболее состоятельное население проживало вокруг большой площади, которая не была площадью в традиционном понимании этого слова. Она представляла собой открытое пространство более ста пятидесяти ярдов в длину и, может быть, ярдов тридцать в ширину. На одном ее краю протекала река, на другом стояла церковь, с каждой стороны тянулось по ряду ярких двухэтажных домиков. Здесь Габриэль Элихио и снял свое новое жилище, первый этаж отведя под аптеку.

Вскоре после прибытия в Сукре Луиса подняла вопрос о дальнейшей учебе Габито и убедила своего артачащегося мужа послать сына в школу Сан-Хосе в Барранкилье, о которой она навела справки перед отъездом. «Там растят губернаторов», — сказала она[180]. Сам Габито, наверно, опять почувствовал себя отверженным, но старался делать вид, будто ему все нипочем. «Школу я воспринимал как тюрьму. Мне претила сама мысль, что я должен жить по звонку. Однако для меня это была единственная возможность с тринадцати лет вести вольную жизнь и оставаться в хороших отношениях с родителями, не находясь под их контролем»[181].

Друг Маркеса так описывает его внешность в то время: «У него была большая голова, жесткие непослушные волосы, довольно крупный нос, длинный, как плавник акулы. Справа от носа начинала расти родинка. На вид полуиндеец-полуцыган. Худой неразговорчивый мальчик, который ходил в школу только потому, что так было нужно»[182]. Ему было почти тринадцать, в учебе он сильно отстал от своих сверстников. В течение первых пятнадцати месяцев после своего возвращения в большой приморский город он жил в доме у Хосе Марии, одного из своих кузенов Вальдебланкесов, его жены Ортенсии и их маленькой дочери. Спал он на диване в гостиной.

Несмотря на неуверенность в себе и конкуренцию со стороны других талантливых мальчиков, Габито учился блестяще по всем предметам. Он прославился своими литературными опытами под названием «Мои дурацкие фантазии». Это были смешные сатирические стишки о школьных товарищах и суровых или глупых школьных правилах, и учителя просили его декламировать их всякий раз, когда они попадались им на глаза[183]. Он также напечатал несколько коротких рассказов и стихотворений в школьном журнале Juventud (Юность). В течение трех лет, что он учился в той школе, он выполнял ответственные поручения. Например, лучший ученик за неделю утром перед занятиями поднимал национальный флаг, и это входило в обязанности Габито почти круглый год. В школьном журнале есть его фотография, на которой он запечатлен со всеми своими медалями: он стыдливо отводит взгляд от камеры, словно у него есть причины сомневаться в справедливости своего успеха. Это чувство будет преследовать его всю жизнь.

По окончании первого учебного года подросток Гарсиа Маркес вернулся домой на ежегодные двухмесячные каникулы, выпадавшие на декабрь — январь. Семья пополнилась еще одним ребенком. Малыш родился преждевременно, семимесячным: его маленький братик Хайме будет расти болезненным, хилым ребенком до семи лет. Габито выступил в роли крестного, а спустя годы он и Хайме станут очень близки. Семья уже обосновалась на новом месте, и Габито, как всегда, пришлось многое наверстывать. Его братья и сестры воспринимали его как «случайного» брата, который лишь время от времени появляется в их жизни — всегда тихий, робкий, замкнутый. Самый старший и самый чужой. Из-за того что Габито редко жил в семье, пропасть между ним и его отцом стала углубляться уже на самой заре его отрочества. Отец никогда его не понимал и не пытался понять. Но Габито всегда помнил свою сестренку Марго, которая, как и он сам, боялась отца, а у матери времени на нее никогда не было. Марго очень скучала по старшему брату («Мы были почти как близнецы»). Понимая, что Марго одинока, Габито, находясь в отъезде, добросовестно писал ей каждую неделю[184].

Он страшился ехать домой. Если б информацию о Сукре нам пришлось черпать из заявлений Маркеса, сделанных в период между 1967-м и 2002 г., когда была опубликована его автобиография, мы бы фактически ничего не узнали, за исключением косвенных свидетельств, упомянутых в таких произведениях, как «Недобрый час»[185] и «Полковнику никто не пишет», написанных в 1950-х гг., и «История одной смерти, о которой знали заранее», написанном в начале 1980-х гг. Эти сдержанные высказывания лишь подтверждают то, что он описал в названных выше романах, оставляющих неприятное, тяжелое впечатление. Сукре — безликий el pueblo (маленький городок), мрачный, порочный близнец Макондо. Говоря о нем, Маркес даже название его предпочитает не упоминать так же как редко упоминает он своего отца, с которым в его сознании этот город тесно ассоциируется. (Первоначальное название романа «Недобрый час» — «Этот дерьмовый город».) Однако для младших детей, особенно для Риты и тех четверых, что родились после нее, это был тропический рай — река, джунгли, экзотические животные, свобода.

Для Габриэля Элихио, как аптекаря и врача-гомеопата, это был самый удачный период в карьере, ибо он работал как на самого себя, так и в тесном сотрудничестве с местной клиникой. Шустрикам вроде него было выгодно быть консерваторами, поскольку в Сукре в отличие от Аракатаки проживали главным образом приверженцы Консервативной партии. В то же время в воздухе витало насилие. В день крещения Хайме местному трубачу перерезали горло в тот самый момент, когда он выдувал самую высокую, самую громкую ноту. Говорили, что фонтан крови из него взметнулся на три метра. Луис Энрике, услышав про несчастье, тотчас же кинулся к месту происшествия, но к тому времени, когда он прибежал, несчастный уже почти истек кровью, хотя тело его все еще конвульсивно дергалось[186]. Следующий столь же трагический случай произойдет с жившим по соседству другом их семьи Каетано Хентиле: его убьют на глазах у всего города в январе 1951 г. Это событие бесповоротно изменит жизнь всех и каждого.

Из-за непоседливости отца произошли перемены в возрастной иерархии семьи Габито, для него самого весьма болезненные. Когда он, вернувшись в Сукре в конце 1940 г., сошел с катера, к его удивлению, к нему в объятия кинулась незнакомая жизнерадостная молодая женщина, представившаяся его сестрой Кармен Росой. В тот же вечер он узнал, что в городе также живет и работает портным его единокровный брат Абелардо. Существование Абелардо, должно быть, особенно его потрясло. Прежде Габито считался самым старшим из детей, и только это и мирило его с почти незнакомой ему родной семьей, а теперь и это единственное утешение у него отняли: оказывается, у отца он не старший сын — старший только у матери.

Габриэль Элихио был дилетантом в своей профессии, никак не мог реализовать свои амбиции, и это было одной из причин отчуждения между ним и Габито, всегда смотревшего на отца глазами стороннего наблюдателя. Габриэль Элихио любил похвалиться своими достижениями на медицинском поприще, и почти все остальные дети принимали его хвастовство за чистую монету[187]. Габито, больше повидавший на своем пока еще недолгом веку, относился к рассказам отца более скептически, чем его братья и сестры. Несомненно, Габриэль Элихио много читал и много знал, но при этом у него хватало наглости и смелости идти на поводу у своей интуиции, рискуя жизнями своих пациентов. В Барранкилье он получил лицензию на деятельность врача-гомеопата и, работая там аптекарем, параллельно ходил на занятия, рассчитывая на то, что Картахенский университет выдаст ему диплом полноценного врача. В итоге после продолжительных переговоров ему пожаловали звание «доктор естественных наук», хотя «доктором» он стал величать себя задолго до этого[188]. Вряд ли Габито когда-либо серьезно воспринимал звание, что отец присвоил себе; к тому же звание «полковник», несомненно, для него было предпочтительнее. Сам Габриэль Элихио часто хвастался, что его методика далека от традиционной. «Осматривая больного, я по его сердцебиению определял, что с ним не так. Слушал я очень внимательно. „Проблема с печенью, — сердце скажет мне. — Этот человек умрет на полуслове“. И я говорил его родственникам: „Этот человек умрет на полуслове“. И больной действительно умирал в тот момент, когда что-то говорил. Но после я утратил сноровку»[189].

Teguas («tegua» — уничижительное слово, обозначающее нечто среднее между западным шарлатаном и индейским знахарем) пользовались репутацией развратников в Колумбии того времени, и это не удивительно. Бродячих «медиков» ничто не связывало с теми местами, через которые они проезжали; они имели беспрепятственный доступ к представительницам противоположного пола, и у них всегда было наготове объяснение любому своему нестандартному поступку. Некая женщина из соседнего селения наняла адвоката, обвинившего Габриэля Элихио в изнасиловании его клиентки во время действия анестезии. От столь серьезного обвинения, как изнасилование, Габриэлю Элихио удалось откреститься, хотя он признал, что действительно является отцом ребенка той женщины[190]. Сексуальные отношения с пациенткой тоже считались уголовным преступлением, но он каким-то образом сумел защитить свое «доброе» имя, а ведь это был, пожалуй, самый опасный момент в его карьере, когда он мог потерять все. Позже еще одна женщина заявила, что ее дочь забеременела от доктора Гарсиа, а она сама не в состоянии позаботиться о ней. После неизбежно последовавших за этим ссор и взаимных упреков Луиса поступила так же, как когда-то ее мать в подобной ситуации, — признала отпрыска мужа своим собственным. Сам Гарсиа Маркес вспоминает: «Она была рассержена, но взяла детей в дом. Я своими ушами слышал, как она сказала: „Не хочу, чтоб наша кровь была разбрызгана по всему свету“»[191].

Во время тех первых школьных каникул Габито пришлось не только привыкать к появлению Абелардо и Кармен Росы, а также к слухам о существовании еще одного единокровного брата. Его ждал очередной травмирующий опыт. Отец поручил ему отнести записку, как оказалось, в местный бордель «Ла Ора» («Час»). Женщина, открывшая ему дверь, смерила его взглядом и сказала: «Да, конечно, иди за мной». Она завела его в полутемную комнату, раздела и, как он сам выразился, впервые придав этот факт огласке, «изнасиловала» его. Позже он вспомнит: «Ничего более ужасного со мной еще не случалось. Я не понимал, что происходит, был абсолютно уверен, что умру»[192]. В довершение ко всему проститутка еще и оскорбила его, грубо сказав Габито, что ему следует поучиться у своего младшего брата, который, очевидно, был завсегдатаем борделя. Габито вероятно, винил отца за это омерзительное, пугающее, унизительное происшествие. И скорее всего, без Габриэля Элихио здесь действительно не обошлось, ибо «посылать мальчика за конфеткой», как выражаются бразильцы, — это в Латинской Америке освященная веками традиция.

Второй год в Сан-Хосе начался так же, как и первый. Гарсиа Маркес по-прежнему был литературной звездой в начальной школе и тихо наслаждался скромной популярностью. Он написал занимательный отчет о школьной поездке к побережью в марте 1941 г., читать который одно удовольствие. Рассказ брызжет добрым юмором, юношеским энтузиазмом, талантом и энергией. «В автобусе отец Сальдивар велел нам петь во славу Девы Марии, и мы пели, хотя некоторые мальчики предложили вместо молитвы затянуть порро[193] (афроколумбийскую песню), что-нибудь вроде „Старой коровы“ или „Лысой курицы“». В заключение он написал: «Желающие узнать, кто является автором этих „дурацких фантазий“, шлите письма Габито». Он был прилежным учеником, на спорт и драки у него была аллергия, на переменах обычно сидел где-нибудь в теньке и читал, пока остальные гоняли в футбол. Но, как и многие неспортивные «ботаники» во все времена, научился быть забавным и давать отпор злым языкам.

И все же этот загадочный подросток был более сложной натурой, чем казалось на первый взгляд. В 1941 г. Габито пришлось надолго прервать свою успешную учебу в Сан-Хосе: он пропустил всю вторую половину учебного года из-за того, что в мае у него случилось нервное расстройство. Вечно бестактный Габриэль Элихио так рассказывал об этом в интервью, которое он дал в 1969 г., вскоре после того, как его сын прославился: «У него было нечто вроде шизофрении, сопровождавшейся жуткими вспышками раздражения. Однажды он швырнул чернильницу в одного из священников, известного иезуита. Мне написали, чтобы я забрал его из школы, что я и сделал»[194]. В семье поговаривали, будто Габриэль Элихио намеревался трепанировать сыну череп в том месте, где «находились его сознание и память», но Луиса пригрозила мужу, что предаст огласке его план, и это охладило его пыл[195]. Нетрудно представить, как подействовала затея отца на мальчика, который не верил в способности домашнего доктора и, вероятно, цепенел от ужаса при мысли, что его отец может в буквальном смысле залезть в его голову.

Когда несчастный Габито приехал в Сукре, его единокровный брат Абелардо прямо заявил, что ему просто нужно «потрахаться», и стал присылать к нему услужливых молодых женщин, с которыми он познавал премудрости секса, пока остальные мальчики в Сан-Хосе молились Деве Марии. Благодаря преждевременно полученному сексуальному опыту, Габито, до той поры явно чувствовавший себя неполноценным мужчиной среди окружавших его мачо, обрел уверенность знатока секса, и эта уверенность помогала ему преодолевать другие свои комплексы и поддерживала в нем силу духа перед лицом всевозможных неприятностей и неудач[196].

Именно на этом этапе в его жизни появляется загадочная личность по имени Хосе Паленсиа — сын одного из местных землевладельцев. Как и брат Габито Луис Энрике, Паленсиа был талантливым музыкантом и parrandero (выпивохой, обольстителем, певцом). Он будет добрым приятелем Габито на протяжении всего его боготского периода. Паленсиа был хорош собой и великолепно танцевал, в то время как Габито, умевший замечательно петь, это искусство пока еще не освоил. До самой своей безвременной, но не неожиданной кончины Паленсиа будет главным героем многочисленных забавных, а порой и мелодраматических историй. Приобретение такого друга для взрослеющего подростка стало еще одним мощным стимулирующим средством.

В феврале 1942 г. молодой Гарсиа Маркес вернулся в школу Сан-Хосе, где его тепло приветствовали и учителя, и ученики. В мемуарах свое возвращение он вспоминает как нечто обыденное, но, вероятно, в душе он был смущен и унижен тем, что должен как-то объяснять свое долгое отсутствие. Его «исцеление» ставили в заслугу его отцу. На этот раз Габито остановился не у Хосе Марии и Ортенсии Вальдебланкесов, у которых теперь было двое детей, а в доме дяди отца, Эльесера Гарсиа Патернины. Банковский служащий, он слыл честным, великодушным человеком; самой большой страстью в его жизни был английский язык. Дочь Эльесера, Валентина, как и Габито, увлекалась чтением и брала его с собой на встречи в местное общество поэтов под названием «Песок и небо»[197].

Однажды, когда он ждал в доме одного из поэтов, туда пришла «белая женщина в теле мулатки». Звали ее Мартина Фонсека, и она была замужем за чернокожим речником более шести футов ростом. Пятнадцатилетний Габито для своего возраста был мелковат. Они проговорили пару часов, пока ждали поэта. Позже он снова увидел ее. По его словам, она ждала его на парковой скамейке в Пепельную среду после службы в церкви, которую они оба посетили. Она пригласила его к себе домой, и у них завязался страстный роман — «тайная любовь, что жгла, как огонь», — длившийся до конца учебного года. Речник часто отсутствовал по двенадцать дней кряду, и в соответствующие субботы Габито, которому дома у дяди Эльесера надлежало быть к восьми часам, лгал, что он идет на вечерний сеанс в кинотеатр «Рекс». Однако через несколько месяцев Мартина сказала, что будет лучше, если он поедет учиться куда-нибудь в другое место: «Тогда ты поймешь, что между нами никогда не будет больше того, что уже было»[198]. Он ушел от нее в слезах и, как только возвратился в Сукре, заявил, что не вернется ни в Сан-Хосе, ни в Барранкилью. Его мать, по словам Маркеса, сказала: «Тогда поедешь в Боготу». Отец возразил, что на это нет денег, и Габито, вдруг осознав, что он все же хочет продолжить учебу, выпалил: «Так ведь есть стипендии». Результат не заставил себя ждать. Через несколько дней Габриэль Элихио сказал сыну: «Собирайся. Ты едешь в Боготу»[199].

В январе 1943 г. Габито отправился в Боготу пытать счастья. Для семьи уже одно это было большим риском: дорога до Боготы стоит недешево, а сдаст ли мальчик вступительные экзамены — неизвестно. Богота, по сути, была другой страной, и путешествие туда было долгим и утомительным. Мать перешила для него один из старых черных костюмов отца, и вся семья проводила его до пристани. Габриэль Элихио, никогда не упускавший возможности уехать из дому, вместе с Габито сел в катер, который повез их сначала по рекам Мохана и Сан-Хорхе, потом по великой Магдалене до города Маганге. Там Габито попрощался с отцом и пересел на речной пароход «Давид Аранго», на котором поплыл на юг до порта Пуэрто-Сальгар. Обычно этот путь занимал неделю, но иногда и три, если уровень воды в реке был низкий и пароход садился на мель. Первую ночь Габито проплакал, но потом то, что в перспективе казалось пугающим, обернулось откровением[200]. На пароходе было много других costeños: многообещающие абитуриенты, как он, надеющиеся получить стипендии, и более удачливые молодые люди, те, кто уже учился в школах и университетах и сейчас возвращался на учебу после длинных каникул. Эти путешествия по реке сохранятся в его памяти как празднества на воде, во время которых он, чтобы развлечься и заработать несколько песо, вместе с остальными парнями исполнял болеро, вальенато и кумбии на колесном речном пароходе, «чьи деревянные плицы, подобные клавишам пианолы, оставляли за собой широкие и плавные, как вальс, круги на воде, а пароход плыл себе сквозь приторные запахи кустов гардении и смрад гниющих на отмелях экваториальных саламандр»[201].

Спустя несколько дней, когда Габито, достигнув конечной цели своего путешествия, покидал пароход, его более опытные попутчики подняли его на смех, потешаясь над тропическим скарбом, что всучила ему мать, — спальный коврик из пальмовых листьев, гамак и ночной горшок на крайний случай. Они выхватили у него котомку и швырнули ее в реку в ознаменование вступления в цивилизованный мир этого corroncho — в Боготе так презрительно называют costeños, подразумевая, что все они грубые, невежественные люди, неспособные отличить хорошее поведение от плохого[202]. Создавалось впечатление, будто все, что он знал или чем владел, не пригодится ему в Боготе, среди неискренних и высокомерных cachacos.

В Пуэрто-Сальгаре, расположенном у подножия Восточных Анд, пассажиры пересели на поезд, следовавший до Боготы. По мере того как поезд все выше взбирался в горы, настроение у costeños менялось. С каждым поворотом дороги воздух становился все более холодным и разреженным, дышать было все труднее и труднее[203]. Почти все ежились от холода, многих мучила головная боль. На высоте 8000 футов над уровнем моря они выехали на плоскогорье, и поезд, набирая скорость, помчался к столице по плато Сабана-де-Богота размером 300 миль в длину и 50 миль в ширину. Мрачное темно-зеленое полотно под обильными дождями, льющими здесь круглый год, оно вдруг начинало искриться, как изумруд, когда высоко над Андами в кобальтовом небе появлялось солнце. Плато было усеяно маленькими индейскими деревушками, представлявшими собой скопления серых хижин с соломенными крышами, ивняка и эвкалиптов; даже самые бедные жилища украшали цветы.

Поезд прибыл в столицу в четыре часа пополудни. Гарсиа Маркес часто говорит, что это было самое ужасное мгновение в его жизни. В том краю, где он родился, — солнце, море, пышная тропическая растительность, относительная свобода нравов, предрассудков нет, одежда практически не нужна. А на плато все кутались в руаны, или колумбийские пончо, и в дождливой серой Боготе, расположенной в Андах на высоте 8660 футов, казалось еще холоднее, чем на Сабане. На улицах, будто в лондонском Сити, полно мужчин в темных костюмах с жилетами и пальто, а женщин вообще не видно. Тяжело вздохнув, мальчик с явной неохотой нахлобучил на голову черную фетровую шляпу, которые, как говорили, все носят в Боготе, сошел с поезда и потащил по платформе свой тяжелый железный дорожный сундук[204].

Его никто не встречал. Он осознал, что дышит с трудом. Вокруг витал незнакомый запах копоти. Когда вокзал и улица перед ним опустели, Габито заплакал, горюя по тому миру, который он покинул. Он был сирота: лишен семьи, солнца и понятия не имел, как ему теперь быть. Наконец прибыл дальний родственник, они сели в такси и приехали к дому рядом с центром города. Если на улице все ходили в черном, то дома все носили пончо и халаты. В первую ночь, укладываясь спать, Габито, забравшись в кровать, тут же с нее соскочил с криком, что кто-то намочил его постель. «Нет, — возразили ему, — это Богота. Привыкай». Он всю ночь пролежал без сна, оплакивая мир, которого лишился.

Через четыре дня рано утром он стоял в очереди перед министерством образования на проспекте Хименес-де-Кесада, названном в честь испанского завоевателя Колумбии и основателя Боготы[205]. Очередь казалось бесконечной — начиналась на третьем этаже здания министерства и тянулась на два квартала вдоль проспекта. Гарсиа Маркес стоял почти в самом конце. Время шло, близился полдень, он все больше отчаивался. И вот в какой-то момент после двенадцати он почувствовал, как кто-то тронул его за плечо. На пароходе, следовавшем из Маганге, Габито познакомился с юристом по имени Адольфо Гомес Тамара (он был выходцем из северного приморского региона). Тот всю дорогу читал, в том числе такие книги, как «Двойник» Достоевского и «Большой Мольн» Фурнье. На Гомеса Тамару произвело впечатление пение Гарсиа Маркеса, и он попросил юношу записать ему слова одного из болеро, чтобы спеть эту песню своей любимой в Боготе. В благодарность он подарил Габито свой экземпляр «Двойника». Трясущийся юноша срывающимся голосом сообщил ему цель своего приезда: он надеется, возможно тщетно, получить стипендию. Невероятно, но элегантный юрист оказался начальником отдела по распределению субсидий на образование. Он тотчас повел ошеломленного просителя в начало очереди и затем в большой кабинет. Заявление Гарсиа Маркеса зарегистрировали, и теперь ему предстояло сдать экзамены в колледже Сан-Бартоломе — привилегированном учебном заведении в старой части Боготы, где со времен колонизации учились знатные колумбийцы. Экзамены он успешно сдал, и ему предложили место в новой школе — в Национальном колледже для мальчиков, находившемся в Сипакире, в тридцати милях от столицы. Гарсиа Маркес предпочел бы учиться в престижной школе Сан-Бартоломе в Боготе, но он постарался скрыть свое разочарование.

У него не было ни времени, ни денег ехать домой, чтобы отпраздновать свое поступление с родными, которые были несказанно рады и горды за него. О Сипакире он слышал впервые, но отправился туда незамедлительно и прибыл к месту учебы на поезде 8 марта 1943 г., через два дня после своего шестнадцатилетия. Сипакира был типичный для Анд небольшой колониальный городок с таким же климатом, как в Боготе. Некогда он был центром экономики империи индейского племени чибча, основу которой составляла соледобывающая промышленность. Соляные шахты и по сей день являются главной достопримечательностью района, привлекающей множество туристов. Величественную центральную площадь окружали особняки в колониальном стиле — с синими балконами и тяжелыми красночерепичными крышами со свесами. Перед площадью возвышался огромный светлый собор с двумя башнями — казалось, слишком помпезный для городка, который в то время был чуть больше разросшейся деревни. В Сипакире было много солеварен с черными трубами, в которых добывали соль путем выпаривания, после чего готовый продукт продавали правительству. Соляная пыль летала в воздухе, словно пепел. Для юноши, выросшего у моря, климат здесь был холодный, атмосфера — гнетущая, давящая.

Новая школа размещалась в старом здании, построенном в колониальном стиле. В прошлом колледж Сан-Луис-Гонсага, оно представляло собой двухэтажное сооружение XVII в. с внутренним двором, обнесенным по периметру арками в стиле колониальной архитектуры[206]. На территории находились кабинет директора и его личные покои, секретариат, замечательная библиотека, шесть классных комнат и лаборатория, кладовая, кухня и столовая, туалеты и душевые, на первом этаже — огромный дортуар примерно на восемьдесят учеников, ночевавших в школе. Позже Маркес скажет, что поступить в школу Сипакиры было все равно что «выиграть в лотерею тигра». Это была не школа, а «каторга», а «тот холодный город — сущее наказание»[207].

На самом деле Маркесу крупно повезло благодаря двум уникальным обстоятельствам в истории Колумбии, хотя в то время он этого оценить не мог. В 1927 г. правительство консерваторов отменило государственное среднее образование, передав все средние учебные заведения в частные руки, главным образом церкви, но, когда в 1934 г. президентом страны избрали Альфонсо Лопеса Пумарехо, тот выдвинул лозунг «Революция на марше». Единственный раз за всю историю нации правительство, вдохновленное отчасти мексиканской революцией и сомнительными реформами социалистов в республиканской Испании, принялось объединять и демократизировать страну, создавая новый тип гражданина. Одним из главных инструментов в этом преобразовании должна была стать подлинно националистическая система образования, и первым «национальным колледжем» в стране был недавно основанный Национальный колледж Сипакиры. В то время во всей Колумбии насчитывалось всего сорок тысяч учеников средних школ, и в тот год средние школы окончили около шестисот человек (из них всего девятнадцать женщин). Большинство колумбийцев имели весьма слабое представление о региональном делении своей страны, а в Сипакире учились мальчики из всех регионов[208].

В Сипакире преподавали замечательные учителя. Это были педагоги прогрессивной направленности, за что многих из них и отвергли другие школы. Все они были трудолюбивые идеалисты радикально-либерального толка или даже марксисты, и в Сипакиру их «сослали», дабы они не засоряли умы детей из аристократических семей Боготы. Каждый из них досконально знал свой предмет, большинство прошли подготовку в педагогическом институте под началом одного из величайших колумбийских деятелей просвещения, психиатра Хосе Франсиско Сокарраса. Costeño, он был родственником одного из старых боевых товарищей полковника Маркеса, а также жены полковника, Транкилины[209]. Сокаррас считал, что молодых колумбийцев необходимо знакомить со всеми идеями, в том числе и с социалистическими. Многие из учителей сами еще недавно были студентами и устанавливали с учениками непринужденные, неформальные отношения.

Школьный день был насыщенным и напряженным. В шесть часов утра школьников будил звонок, и к половине седьмого Гарсиа Маркес уже успевал принять холодный душ, одеться, почистить обувь, почистить ногти и застелить постель. Школьной формы не было, но большинство мальчиков носили синие рубашки, серые брюки и черные туфли. Гарсиа Маркес, как мог, старался придать хоть мало-мальски приличный вид одежде с плеча отца, и следующие несколько лет он будет постоянно сгорать со стыда, нося плохо подогнанные на него пиджаки с чрезмерно длинными рукавами, которые, по крайней мере, спасали его от холода в неотапливаемой школе. Вскоре после его прибытия в Сипакиру в школе сложилась традиция. В девять часов вечера, когда школьные занятия были давно позади и домашняя работа выполнена, мальчики шли в дортуар. Там была маленькая комнатка с выходящим в спальню окошком для дежурного учителя. Обычно, пока не выключали свет, учитель, сидя перед этим окошком, читал ученикам на сон грядущий какое-нибудь популярное классическое произведение, например «Человек в железной маске» Дюма или, бывало, даже что-то более серьезное, например «Волшебную гору» Манна[210]. По словам Гарсиа Маркеса, первый автор, которого он там услышал, был Марк Твен — надо признать, символичное воспоминание для человека, которому было предначертано стать в числе прочего колумбийским Марком Твеном: символом своей страны, выразителем национального чувства юмора, исследователем истории взаимоотношений провинции и центра. Стоявшие в дортуаре кровати представляли собой металлические каркасы с положенными поперек досками, которые мальчики постоянно крали друг у друга. Гарсиа Маркес в школе прославился тем, что ему часто снились кошмары: своими криками он будил среди ночи всю спальню. Этим он пошел в Луису. Причем в своих самых страшных кошмарах он видел «не ужасы, а радостные картины с участием обычных людей в обычной обстановке, которые вдруг разом невинным взглядом обнажали свою зловещую сущность»[211]. И его знакомство с произведением Достоевского «Двойник» вряд ли успокоило его воспаленное воображение.

По субботам занятия шли до полудня. После до шести часов у мальчиков было свободное время, и они бродили по городу, ходили в кино или устраивали танцы — если везло — в домах местных девушек. По субботам они могли играть в футбол, хотя costeños предпочитали бейсбол. В воскресенье ученики были свободны с утра до шести вечера, и, хотя школьники получали религиозные наставления от священника, ежедневно службы не проводились и посещение церкви не считалось обязательным даже в воскресенье. Правда, Гарсиа Маркес в церковь ходил регулярно, возможно для того, чтобы ему не приходилось лгать матери в письмах, что он писал домой. Подобная свобода нравов была не типична для Колумбии 1940-х гг. Позже Гарсиа Маркес отметит, что в школе Сипакиры мальчикам жилось не так уж и плохо: трехразовое питание, свободы больше, чем дома. Им была предоставлена, так сказать, «независимость под надзором».

В Сипакире ему дали прочные знания по истории Колумбии и Латинской Америки, за что он всегда будет благодарен школе, но его любимым предметом, разумеется, была литература, и он изучал все — от греков и римлян до творчества современных испанских и колумбийских писателей. Правда, как ни странно, писал он тогда, как и сейчас, с ошибками (хотя в математике ошибался еще больше). Он утешал себя тем, что великий Симон Боливар, по слухам, тоже был не шибко грамотный. Позже он скажет, что для него самым лучшим учителем правописания была мать, Луиса: на протяжении всех школьных лет она присылала ему назад его письма с исправленными ошибками.

В выходные он играл в игры, гонял в футбол с друзьями на школьном дворе, ходил в кино или гулял по высокогорным лугам Сипакиры под сенью эвкалиптов. Иногда по воскресеньям садился в поезд и ехал за тридцать миль в Боготу, чтобы навестить родственников. Однажды некий приятель представил ему на улице дальнего кузена, Гонсало Гонсалеса, работавшего в газете El Espectador. Гонсалес (он тоже родился в Аракатаке) запечатлел редкий портрет молодого Гарсиа Маркеса той поры. «Наверно, ему было около семнадцати, весил он не больше пятидесяти кило. Он не приблизился ко мне. Молчал, пока я сам не обратился к нему, и я сразу заподозрил, что это серьезный, вдумчивый и дисциплинированный парень. Он остался стоять на месте — одна нога в старом, но начищенном башмаке на тротуаре, другая на асфальте Каррера-Септима на 16-й улице Боготы. Возможно, он робел, но страха не выказывал. Настороженный, немного грустный, одинокий и непонятный. Едва ему удалось побороть свою застенчивость, он стал общителен, надел маску этакой сдержанной экспансивности — так сказать, устроил „шоу хорошего парня“, как он позже выразится при мне. Через пару минут он уже говорил о книгах…»[212]

В Сипакире чтение было главным занятием этого скромного юноши. В Барранкилье он прочитал все, какие смог найти, произведения Жюля Верна и Эмилио Сальгари, на всю жизнь начитался низкопробной поэзии, а также классиков испанского золотого века. Многие из их стихотворений он знал наизусть. Теперь же этот замкнутый подросток читал все, что попадало ему в руки. Проглотил всю библиотеку художественной литературы и взялся за книги по истории, психологии, марксизму — читал главным образом Энгельса. Ознакомился даже с работами Фрейда и пророчествами Нострадамуса. В то же время ему претили требования и строгие рамки школьного образования, и он часто предавался мечтам, так часто, что едва не лишился стипендии. Однако за пару недель он наверстал упущенное, по всем предметам получил твердые пятерки и стал лучшим учеником школы, чем удивил и одноклассников, и учителей.

В конце 1943 г. Габито снова вернулся в Сукре. Он возвращался туда, когда учился в школах Барранкильи и Сипакиры, когда учился в университете Боготы, когда работал в Картахене и Барранкилье, пока в 1951 г. семья не переехала в Картахену. Здесь или в близлежащих городках он встретит прототипы многих своих знаменитых персонажей, в том числе «простодушную Эрендиру» из рассказа «Невероятная и грустная история о простодушной Эрендире и ее жестокосердной бабке» и проститутку, которой в романе «История одной смерти, о которой знали заранее» он дал имя Мария Алехандрина Сервантес. За то время, что он отсутствовал, занимаясь первый год в школе Сипакиры, в семье в конце марта родился девятый ребенок, Эрнандо (Нанчи), а Габриэль Элихио, пока его жена вынашивала сына, из-за своего распутства вновь угодил в неприятное положение — обзавелся очередным внебрачным ребенком. На этот раз и Луиса, и ее старшая дочь Марго были преисполнены столь праведного негодования, что даже Габриэль Элихио какое-то время думал, что он зашел слишком далеко, но потом, как обычно, ему удалось уговорить их сменить гнев на милость[213].

Во время тех каникул Маркес закрутил еще один страстный роман, на этот раз со знойной молодой негритянкой, которую он называл Колдуньей (этим именем он наречет столь же чувственную негритянку в предпоследней главе романа «Сто лет одиночества»). Она была женой полицейского. Частично эту историю рассказал Луис Энрике: «Однажды в полночь на мосту Альварес в Сукре Габито встретил полицейского. Тот шел домой к своей жене, а Габито шел из дома полицейского, от его жены. Они поздоровались, полицейский справился у Габито о его семье, Габито справился у полицейского о его жене. Это то, что рассказывает мать. Можете теперь представить, сколько всего она умалчивает из того, что ей известно. И даже эту историю мама рассказывает не до конца, ибо завершается она тем, что полицейский попросил у Габито прикурить, и, когда тот к нему приблизился, поморщился и сказал: „Черт, Габито, ты, наверно, в „Ла Оре“ был, от тебя за версту несет шлюхой, даже козел не перепрыгнет“[214].» Спустя несколько недель, по словам самого Гарсиа Маркеса, полицейский застукал его в постели своей жены (Габито, к несчастью, заснул) и пригрозил, что заставит его в одиночку сыграть в русскую рулетку. Блюститель закона смилостивился не только потому, что он исповедовал такие же политические убеждения, как и отец Гарсиа Маркеса. Как оказалось, Габриэль Элихио излечил его от гонореи, чего не удалось сделать ни одному другому доктору[215].

Габито взрослел и наконец-то начал выглядеть на свой возраст. Те, с кем он общался в то время в Сипакире, так описывают его: тощий, с горящим взглядом, вечно ежился и жаловался на холод; его прежде аккуратно причесанные и разделенные на пробор волосы теперь превратились в густую лохматую копну, которую никак не удавалось пригладить[216]. Он перестал пытаться выглядеть как cachacos, носившие темные опрятные костюмы и постоянно расчесывавшие свои напомаженные волосы. Теперь он не стесняясь выставлял напоказ свою внутреннюю и внешнюю сущность. На его юношеском лице появились тонкие усики, которые были в моде у costeños; он их не подравнивал и не подбривал — пусть растут как растут. Прежнего ректора сменил молодой поэт Карлос Мартин — красавец-мужчина тридцати лет. Он был членом поэтического общества «Камень и небо», гремевшего на всю Боготу. В большинстве других латиноамериканских республик того времени этих поэтов, позаимствовавших название для своего общества у поэтического сборника испанца Хуана Рамона Хименеса, не считали революционерами. Но Колумбия всегда слыла колыбелью не прозы, а поэзии — любимого жанра колумбийцев, не считая речей, — а еще и родиной литературного консерватизма. В Колумбии богатая поэтическая традиция, одна из самых прочных на континенте великих поэтов, но существует она в необычайно узких, субъективистских рамках, а социальная и историческая действительность страны фактически вообще никак не отражалась в литературе того времени. Новые колумбийские поэты — Эдуардо Карранса, Артуро Камачо Рамирес, Хорхе Рохас и Карлос Мартин — по сути, копировали произведения Хименеса и представителей более позднего испанского «поколения 1927 г.», а также таких латиноамериканских поэтов-авангардистов, как Пабло Неруда, который в сентябре 1943 г. посетил Боготу и познакомился с поэтами общества «Камень и небо».

Следующие полгода Гарсиа Маркесу испанскую литературу вместо скромного профессора Карлоса Хулио Кальдерона Эрмиды преподавал поэт Мартин. Гарсиа Маркес уже пробовал писать стихи под псевдонимом Хавьер Гарсес. Мартин особое внимание уделял творчеству Рубена Дарио, великого никарагуанца, который едва ли не в одиночку революционизировал поэтический язык Испании и Латинской Америки в период между 1888-м, когда вышел его поэтический сборник «Лазурь» («Azul»), и 1916 г., когда он умер. Дарио, у которого по некоему жуткому совпадению во многом было такое же детство, как у Гарсиа Маркеса, станет одним из главных богов молодого колумбийского поэтического олимпа[217]. Маркес начал сочинять стихи в манере таких великих испанцев, как поэты Гарсиласо де ла Вега, Кеведо и Лорка, и таких латиноамериканцев, как Дарио и Неруда. По просьбе ребят он писал сонеты для их девушек, и как-то одна из них по неведению прочитала ему его же собственное стихотворение[218]. Он также писал любовную лирику по зову сердца, вдохновленный своими романами с местными девушками. Став старше, Гарсиа Маркес всегда будет стыдиться этих своих ранних опытов и даже отрицать, что является автором многих из них.

Студенты из числа costeños использовали любую возможность, чтобы устроить в городе танцы. Маркес знал многих девушек, с которыми он познакомился на танцах или при каких-то других обстоятельствах. В конце его пребывания в Сипакире с одной из этих девушек, Беренисе Мартинес (она родилась в том же месяце, что и он), у него ненадолго завязался пылкий роман. В 2002 г., уже вдова с шестью детьми, живущая в США, она, делясь воспоминаниями, сказала, что с Гарсиа Маркесом они полюбили друг друга «с первого взгляда» и что им обоим нравилось модное в то время болеро, отрывки из которого они пели друг другу в ту пору, когда встречались[219]. Также незабываемое впечатление оставила Сесилия Гонсалес Писано. Она «не была ничьей любовью, но была музой всех поклонников поэзии. Природа наделила ее живым умом и обаянием. Независимая по натуре девушка из старинного рода консерваторов, она к тому же обладала потрясающей памятью на стихи»[220]. Сесилию с жестокостью, присущей испанцам, называли «однорукой малышкой» (La Manquita), потому что у нее была всего одна рука; отсутствие второй она прятала под длинным рукавом платья. Она была миловидной жизнерадостной блондинкой, с которой Габито постоянно беседовал о поэзии. Многие ребята считали, что она его подружка.

Были и другие приключения, например ночные вылазки в театр. Мальчишки связывали простыни и по ним спускались ночью из окна, отправляясь на тайные свидания. Школьному привратнику ни разу никого не удалось поймать, и мальчики сделали вывод, что он их молчаливый союзник. Гарсиа Маркес завязал любовные отношения с женщиной старше его по возрасту. Она была женой врача, и в отсутствие мужа он наведывался к ней в спальню, расположенную в конце лабиринта комнат и коридоров в одном из старинных колониальных особняков Сипакиры. Эта связь, достойная пера Боккаччо, запечатлена в незабываемой сцене в самом начале романа «Сто лет одиночества», где молодой Хосе Аркадио на ощупь пробирается в темноте по дому, полному гамаков со спящими телами, чтобы впервые познать радости секса[221].

Карлос Мартин был знаком со всеми ведущими поэтами своего поколения и через несколько месяцев после того, как его назначили директором, пригласил в Сипакиру двух самых авторитетных из них — Эдуардо Каррансу и Хорхе Рохаса, — чтобы они выступили перед его учениками. Гарсиа Маркес и один из его приятелей имели честь взять у них интервью в большой гостиной арендованного Мартином дома в колониальном стиле, что стоял на центральной площади городка. Маркесу впервые в жизни предстояло пообщаться с представителями литературы высочайшего уровня, и он был одновременно обрадован и смущен, когда Мартин представил его знаменитым гостям как «большого поэта»[222]. К сожалению, журнал, основанный учениками, La Gaceta Literaria (Литературный вестник), стал жертвой политических обстоятельств. Тогда же Гарсиа Маркес впервые столкнулся с насилием, грозившим захлестнуть новую Колумбию, которую пытался построить президент Лопес Пумарехо. 10 июля 1944 г. Лопеса Пумарехо, отработавшего на посту президента уже два года второго срока, похитили в городке Пасто. Была устроена попытка государственного переворота при поддержке влиятельного политика консервативного толка Лауреано Гомеса, известного среди либералов под прозвищем Изверг. 31 июля 1945 г. Лопес Пумарехо под нажимом своих политических противников уйдет в отставку. Его место на последний год его президентского срока займет другой либерал, Альберто Льерас Камарго, которому придется работать в условиях нарастающей напряженности. Через несколько дней после попытки переворота Карлос Мартин как директор школы послал в президентский дворец телеграмму в поддержку правительства, а вскоре после этого в школу в сопровождении отряда полиции явился приверженец консерваторов мэр Сипакиры и конфисковал весь тираж первого номера La Gaceta Literaria, который был отпечатан в типографии Боготы. Еще через несколько дней министр образования по телефону вызвал нового директора «на ковер» и попросил его оставить свой пост.

Гарсиа Маркес, вернувшийся в класс сеньора Кальдерона Эрмиды, продолжал много читать. Он отмечает, что тогда работы Фрейда показались ему умозрительными и образными, как романы Жюля Верна[223], и вдохновили его на сочинение под названием «Навязчивый психоз», написанное, как это ни забавно, когда его в наказание за очередную проделку оставили после уроков[224]. Это был рассказ о девушке, которая превратилась в бабочку и улетела навстречу необычайным приключениям. Когда одноклассники Маркеса стали высмеивать его фантазии, учитель поспешил поддержать и подбодрить талантливого ученика. Посоветовал ему, как лучше выстраивать повествование, какие приемы использовать. Рассказ облетел всю школу и когда оказался в руках школьного секретаря, тот сказал пророчески, что это сочинение напомнило ему «Превращение» Кафки.

Это поразительная деталь, ибо Гарсиа Маркес всегда говорил, что впервые о Кафке он услышал в Боготе в 1947 г. и это послужило толчком к публикации его первых рассказов[225]. Получается, что Кафку он, возможно, читал уже в школе. Интересно, что «Двойник», подаренный ему Гомесом Тамарой, не только одна из самых необычных книг Достоевского, как в свое время заметил сам даритель, но еще и одна из наименее известных. А вот Франц Кафка ее читал. Идея о том, что в каждом из нас живет не один человек, что в каждом из нас заключено несколько сущностей, должно быть, весьма импонировала Гарсиа Маркесу, действовала на него как лекарство, ведь он был гораздо более неуравновешенным, чем казался на первый взгляд. Он уже пережил один нервный срыв, когда учился в предыдущей школе, а теперь его чувство уверенности в себе, самосознание в целом подвергались новым, более серьезным испытаниям. Он оказался перед необходимостью приспособиться к закоснелым условностям Боготы, где все было другое — и авторитеты, и вкусы, и культура. Сеньор Кальдерон впоследствии утверждал, будто он сказал своему талантливому ученику — который, по мнению большинства окружающих, был более интересен как художник-график, чем как писатель, — что он станет «лучшим романистом в Колумбии»[226]. Подобная моральная поддержка была бесценна.

Несмотря на то что своим внеклассным увлечениям Маркес уделял больше времени, чем учебе, его престиж в школе неуклонно возрастал. В последний день 1944 г., в конце его второго года учебы в Сипакире, самая авторитетная газета в Колумбии, El Tiempo, опубликовала в литературном приложении одно из его стихотворений под псевдонимом Хавьер Гарсес. Эту публикацию Маркес вспоминает со стыдом вот уже почти шестьдесят лет, хотя в то время семнадцатилетний юноша, которому предстояло учиться в средней школе еще целых два года, наверняка был очень доволен таким признанием[227]. Стихотворение «Песня» было посвящено некой подруге, Лолите Поррас, которую незадолго до этого постигла трагическая смерть. Эпиграфом ему служила строчка из стихотворения Эдуардо Каррансы, лидера общества «Камень и небо», и начиналось оно следующим образом:

ПЕСНЯ

В стихотворенье этом идет дождь.

Э. К.

Дождь. Все небо серое от туч.

Дождь. Все небо мокрое от слез

Твоей печали.

Порой я слышу ветра песнь,

Тогда душа моя к тебе стремится,

Но тебя здесь нет.

Дождь. Но только ты в моих мечтах,

Никто сегодня не придет ко мне.

Душа моя в тоске.

И не придет никто.

Мне тяжело, и ты одна — спасенье.

Настанет завтра, будет новый день.

И будешь ты.

Я вспоминаю томный взгляд,

И свежесть твоего дыханья,

И радость, и восторг.

И имя нежное твое,

Как музыка, живет в моем стихе[228].

Гарсиа Маркес так отзовется о своих стихах, написанных в школьные годы: «Это были просто упражнения в технике стихосложения, лишенные и вдохновения, и стремления души. В них нет никакой поэтической ценности, потому что шли они не от сердца»[229]. На самом деле уже по первом прочтении стихотворения становится ясно, что оно несет в себе мощный эмоциональный заряд, да и тема тоже неслабая. Что касается технического аспекта, он многообещающий, но, конечно, не оригинальный — это подражание, причем неплохое, стихам Неруды 1920-х гг. По всей видимости, Гарсиа Маркес, родиной которого является самая «поэтическая» из латиноамериканских республик, стыдился даже не технических недостатков своих ранних поэтических опытов (без изъянов тут и не могло обойтись), а того, что в них слишком явственно выражены те чувства, которые он испытывал, будучи подростком.

В Сипакире Маркес продолжал оттачивать свое перо, которое впервые опробовал в Барранкилье, и его растущий авторитет как литератора, должно быть, объясняет, почему на церемонии прощания с выпускниками ему поручили выступить перед ними с речью, хотя он был на два класса младше них. Для своего выступления он выбрал тему дружбы, одну из основных тем его будущего творчества.


В 1944 г., возвращаясь домой, Габито ехал только до Маганге. Семья Гарсиа Маркес была счастлива в Сукре, они уж думали, что обосновались там навсегда, но Габриэль Элихио не мог быть долго счастлив на одном месте. Неожиданно он решил перевезти находившихся в зависимости от него жену и детей, которые не особо жаждали переселяться, в город, расположенный ниже по реке Маганге и лежавший на мысе в окружении болот на берегу Магдалены, — разбросанный, жаркий и невзрачный. Это был самый значимый город и речной порт на участке между Барранкильей и Барранкабермехой и главное связующее звено между Магдаленой и западной частью страны. Есть основания полагать, что Габриэль Элихио бежал из Сукре, поскольку слишком далеко зашел в своих сексуальных похождениях, однако это не помешало ему применить карательные меры в отношении своего второго сына, Луиса Энрике, которого он на полтора года определил в исправительное заведение в Медельине.

Именно в Маганге, по словам сестер Габито, они впервые увидели его будущую жену Мерседес Барча. Сам Гарсиа Маркес всегда говорит, что ей было девять, когда он с ней познакомился (это значит, что их первая встреча произошла в период между ноябрем 1941-го и ноябрем 1942 г., то есть еще до того, как он уехал учиться в Сипакиру), и якобы он уже тогда знал (в четырнадцать лет), что женится на ней[230]. Сама Мерседес, заявляющая, что не помнит «почти ничего из прошлого», подтвердила: она впервые увидела своего будущего мужа, когда была «совсем еще маленькой девочкой»[231]. Теперь, в начале 1945 г., он написал стихотворение под названием «Утренний сонет божественной школьнице», и есть основания полагать, что этой школьницей была именно Мерседес Барча. В то время она как раз оканчивала начальную школу. Это стихотворение, обошедшее и всю Сипакиру, и весь Маганге, является еще одним восторженным подражанием поэзии Неруды. Его сохранившийся вариант называется просто «Девушка» и подписан Хавьером Гарсесом.

ДЕВУШКА

«Привет» — и тихий ветерок,

Слетевший с губ ее,

Достиг оконного стекла

И душу мне согрел.

Свежа, как росы на заре,

Небесной красоты,

Прошла — и утро ей вослед

Роняет капли белизны.

Вот в школу девочка спешит,

Легка, как дуновенье ветерка,

Свежа, как утро, весела.

В союзе неразрывном существуют

И эта девочка, и ветерок, и утро[232].

Если данный сонет и впрямь посвящен Мерседес, значит, это один из немногих публичных отзывов Маркеса о жене, в котором он говорит о ней без юмора и иронии.

Должно быть, им владели смешанные чувства, когда он вернулся в школу в феврале 1945 г. Он начал курить, выкуривал по сорок — пятьдесят сигарет в день — привычка, которой он будет придерживаться три десятилетия[233]. Во время занятий он часто под любым удобным предлогом спешил укрыться в туалете, перемен ждал с нетерпением. Он вел себя отчасти как бунтарь, разочаровавшийся в школьной системе, отчасти как некий poète maudit[234], выступавший против всякой системы. Он скучал на всех уроках, кроме литературы, и с огромным трудом заставлял себя учить предметы, которые ему были неинтересны. Маркес всегда удивлялся своим успехам в учебе, предполагая, что учителя ставили ему отличные оценки не за реальные достижения, а просто потому, что считали его умным.

Он охладел к учебе, однако его поведение и успеваемость в школе оценивались столь высоко, что он оказался в числе трех выбранных мальчиков, сопровождавших директора в президентский дворец в Боготе. Целью поездки было получение спонсорской помощи у президента Льераса Камарго, в срочном порядке заменившего Лопеса Пумарехо. Льерас выделил деньги на познавательную экскурсию в приморский регион, а в конце учебного года приехал в школу на церемонию прощания с очередным выпуском. В будущем Маркес ближе познакомится с этим замечательным политиком-либералом, с которым у него установятся, как и с другими представителями власти в Боготе, весьма своеобразные отношения двойственного характера. Разумеется, восемнадцать лет еще не тот возраст, когда выступают перед президентом или получают доступ в дом правительства. Именно в тот год Гарсиа Маркес выступил со своей самой успешной речью; тогда он единственный раз в жизни импровизировал. Когда пришла весть об окончании Второй мировой войны, вся школа возликовала, и Маркеса попросили сказать несколько слов. Он заявил, что Франклин Рузвельт, как и испанский герой Сид, сумел «завоевать победу даже после своей смерти». Эту фразу воспевали не только в школе, но и во всем городе, что значительно укрепило репутацию Маркеса как оратора[235].

В конце 1945 г. он вернулся в Сукре. Отец закрыл аптеку в Маганге и на несколько месяцев отправился в скитания, предоставив Луисе, носившей под сердцем очередного ребенка (когда она не была беременна, ей вообще из дома не давали шагу ступить), в одиночку управляться с большой семьей в большом доме. По возвращении он перевез семью обратно в Сукре, в другой дом, находившийся в двух кварталах от центральной площади. Аптеку он открывать не стал, полностью посвятив себя гомеопатии. Десятый ребенок, Альфредо (Куки), родился в феврале; его растила Марго.

На этот раз Габито пошел на поводу у своего доброго, но непутевого младшего брата. Он сразу же присоединился к музыкальной группе Луиса Энрике, гулял все ночи напролет, часто наведывался в местный бордель и на те деньги, что зарабатывал, играя в группе, впервые в жизни участвовал в пьяных оргиях. На Рождество, вместо того чтобы, как обычно, принять участие в речных гонках, устраиваемых во время празднеств в конце года, он на десять дней скрылся в близлежащем городке Махагуале и жил там в борделе. «Это все из-за Марии Алехандрины Сервантес. Удивительная женщина. Я познакомился с ней в первую ночь и потерял из-за нее голову во время самой долгой и разгульной попойки в моей жизни»[236].

На возвращение старшего сына Луиса отреагировала вздохами и молчанием, но потом все же спросила, что с ним случилось. Он ответил: «Мне всё здесь осточертело». — «Что — мы?» — «Всё». Он сказал, что его тошнит от такой жизни, тошнит от школы, от того, что все ждут от него чего-то сверхъестественного. Это был не тот ответ, который Луиса могла передать Габриэлю Элихио, и, поразмыслив немного, она наконец предложила Габито заняться изучением права, к чему стремились почти все честолюбивые молодые люди в Латинской Америке того времени. «В конце концов, — проницательно заметила она, — это хорошая школа для будущего литератора, а люди говорят, ты мог бы стать хорошим писателем». По воспоминаниям Маркеса, сначала предложение матери он встретил в штыки: «Если уж быть писателем, то одним из великих, а таких больше не делают». Перед читателем открывается удивительная картина: молодой Маркес, тогда еще не читавший ни Джойса, ни Фолкнера, не хотел попасть в когорту посредственностей XX в., которую, возможно, представляли эти писатели. В глубине своей незрелой души он мечтал о славе Данте или Сервантеса! Луису его настрой не отпугнул, и в следующие несколько дней она путем переговоров с мужем и сыном, так что тем ни разу не пришлось обсуждать проблему лицом к лицу, добилась блестящего соглашения. Габриэль Элихио смирился — хотя и воспринял это как трагедию — с тем, что Габито не пойдет по его стопам и не станет врачом; Габито дал согласие окончить бакалавриат и продолжить учебу на юридическом факультете Национального университета Колумбии. Таким образом был подавлен бунт мятежного подростка и предотвращен гибельный семейный кризис[237].

Гарсиа Маркес, теперь уже в некоем роде распутник, наверно, очень удивился, когда перед самым Рождеством узнал, что «божественная школьница» из Маганге переехала в Сукре. Ее полное имя было Мерседес Ракель Барча Пардо. Как и он, она родилась в семье аптекаря. Ее отца Габриэль Элихио знал давно, познакомился с ним в далекой молодости, когда в 1920-х гг. путешествовал по рекам и джунглям бассейна Магдалены. Она появилась на свет 6 ноября 1932 г. Как и Габито, в семье она была старшим ребенком. Неземная красавица, широкоскулая, грациозная, с темными раскосыми глазами, лебединой шеей. Она жила на центральной площади, напротив дома друга Габито — Каетано Хентиле; тот, в свою очередь, жил рядом с тем домом, который занимала семья Гарсиа Маркес до того, как переехала в Маганге.

Мать Мерседес, Ракель Пардо Лопес, родилась в семье фермеров, занимавшихся разведением скота, как, в общем-то, и ее отец, Деметрио Барча Велилья. Только в нем текла ближневосточная кровь, хотя родился он в Коросале и был католиком. Отец Деметрио, Элиас Барча Факуре, был родом из Александрии или, возможно, из Ливана: вот почему, вероятно, Мерседес была наделена «таинственной красотой нильской змеи»[238]. Элиас получил колумбийское гражданство 23 мая 1932 г., за полгода до рождения Мерседес. Он жил почти до ста лет и предсказывал судьбы по кофейным зернам. «Мой дед был чистокровный египтянин, — рассказывала мне Мерседес. — Он сажал меня на колени и, качая, пел мне по-арабски. Он всегда носил белую сорочку с черным галстуком, золотые часы и соломенную шляпу, как Морис Шевалье[239]. Он умер, когда мне было лет семь»[240].

Мерседес Ракель, нареченная в честь матери и бабушки, была старшей из шести детей Деметрио и Ракели. После ее рождения семья переехала в Махагуаль, потом обратно в Маганге и, наконец, в близлежащий Сукре. Деметрио чем только не занимался, в том числе и торговлей, но, как и у Габриэля Элихио Гарсиа, его основной специализацией была фармацевтика. Мерседес только что закончила первый год учебы в школе францисканского монастыря Пресвятого Сердца в Момпоксе, лежавшем напротив Маганге на противоположном берегу реки. Школа находилась всего лишь в квартале от знаменитой восьмиугольной башни церкви Санта-Барбара, стоявшей на главной площади небольшого города, который лучше других исторических городов Колумбии сохранился с колониальных времен[241].

«Мерседес всегда привлекала к себе внимание, — рассказывала мне в Маганге одна из ее подруг детства. — Высокая, стройная, она была великолепно сложена. Хотя, говоря по чести, ее сестра Мария Роса была еще красивее. Но Мерседес всегда срывала больше комплиментов»[242]. В ту пору она помогала отцу в аптеке, и дети Гарсиа Маркесов часто встречали ее, когда бегали по поручениям своего отца. Они все видели, и тогда и позже, что в Мерседес сильно развито чувство собственного достоинства, что ей присуща спокойная властность. Габито, который никогда не шел напролом, часто околачивался в аптеке семьи Мерседес, беседуя с ее отцом, Деметрио Барчей. Ему всегда больше нравилось общаться с мужчинами, которые были старше его по возрасту, а Деметрио, несмотря на свою дружбу с Габриэлем Элихио, к тому же был либерал. Сама Мерседес всегда утверждала, что она пребывала в блаженном неведении относительно намерений ее снедаемого любовью поклонника. Обычно она даже не замечала Габито, и ее отец, глядя поверх очков на проходившую мимо дочь, с мягкой укоризной в голосе напоминал ей: «Поздоровайся». Отец всегда говорит, заявила она Габито, что «еще не родился тот принц, за которого я выйду замуж». Мне она призналась, что многие годы считала, будто Габито влюблен в ее отца!

Во время рождественских каникул 1945–1946 гг. они посещали одни и те же вечеринки, и ему представилась возможность поближе подобраться к этой надменной, неприветливой девушке. В «Истории одной смерти, о которой знали заранее» автор вспоминает: «Многим запомнилось, как я, разгулявшись, предложил Мерседес Барча, только что окончившей начальную школу, выйти за меня замуж, что она мне припомнила, когда четырнадцать лет спустя мы поженились»[243]. Спустя несколько дней после той вечеринки он повстречал ее на улице. Она гуляла с двумя маленькими детьми. «Да, это мои», — рассмеялась Мерседес. Эту взрослую шутку из уст такой загадочной молодой особы он расценил как тайный знак, указующий на то, что они понимают друг друга с полуслова. Мысль эта будет поддерживать в нем жизнь долгие годы.

Выпускной год в Сипакире для Гарсиа Маркеса начался на восхитительной ноте. Ему каким-то чудом удалось помочь своему бесшабашному другу Хосе Паленсиа поступить в Национальный колледж после того, как тот завалил выпускные экзамены в своей школе. В благодарность Паленсиа купил ему билет на самолет, и они полетели в Боготу на негерметизированном DC-3, добравшись туда всего за четыре часа, хотя обычно у Габито этот путь занимал восемнадцать дней[244], Паленсиа снял большую комнату в лучшем доме на главной площади Сипакиры, из окна которой открывался вид на собор. Теперь Гарсиа Маркесу было где приткнуться, чтобы вволю насладиться своим привилегированным положением ученика выпускного — двенадцатого — класса. Также в благодарность Паленсиа купил ему темный костюм, и для Габито кончилось то время, когда он сгорал со стыда в своих неприглядных обносках с чужого плеча — чувство, не покидавшее его все годы учебы в Сипакире.

В начале этого последнего учебного года Гарсиа Маркесу исполнилось девятнадцать лет. Публикуемый поэт, он пользовался авторитетом среди учеников школы, постоянно развлекая их забавными или сатирическими виршами, стихами, написанными специально для их подружек, или карикатурами, которые он рисовал на своих одноклассников и учителей. Даже в этом возрасте его по-прежнему мучили кошмары, пугавшие и учеников, спавших с ним в одной спальне, и учителей, и его самого, и поэтому его переселили в дортуар поменьше, где своими криками он поднимал среди ночи меньшее количество людей.

Колумбия была охвачена волнениями. Консерваторы, как и ожидалось, выиграли выборы у Либеральной партии, в рядах которой произошел раскол, и к тому времени, когда Гарсиа Маркес окончил школу (в ноябре 1946 г.), они уже жестоко мстили своим политическим противникам и их сторонникам, особенно в сельских районах, где крестьяне почему-то надеялись, что в политическую повестку дня могут быть включены земельные реформы. Возвращение к власти консерваторов сопровождалось растущей популярностью красноречивого Хорхе Эльесера Гайтана, теперь бесспорного лидера либералов, которого уже выдвинули кандидатом на выборы 1950 г. Считается, что Violencia, чудовищная волна насилия, уничтожившая четверть миллиона колумбийцев в период с конца 1940-х по 1960-е гг., началась в апреле 1948 г., но на самом деле она уже шла полным ходом в последние годы учебы Маркеса в Сипакире.

Нервничая по поводу экзаменов и отчаянно стремясь выполнить данное матери обещание, Габито, как того и заслуживал его талант, получил «отлично» на выпускном экзамене. Хотя ему повезло. В период проверочных контрольных перед самым экзаменом вместе с Паленсиа он всю ночь пил и гулял. Над обоими нависла реальная угроза отчисления, их не допустили к экзаменам, и это означало, что степень бакалавра они получат в лучшем случае через год. Как бы то ни было, директор, сообразив, что будет неловко и, в общем-то, прискорбно, если его лучший ученик окончит школу на столь печальной ноте, изменил свое решение и лично препроводил двух правонарушителей в Боготу, где они хоть и с опозданием, но все-таки сдали экзамены[245]. Позже Гарсиа Маркес скажет: «Своими знаниями я обязан школе в Сипакире»[246].

Итак, домой Габито отправился героем. Он по-прежнему был убежден в том, что его блестящие успехи — это результат злоупотребления доверием учителей, и по этой самой причине чувствовал неуверенность в себе. В то же время он смутно сознавал, что, если ему удалось одурачить умных, образованных людей, значит, он, возможно, более талантлив, чем о нем думают. И хотя его мучило чувство вины, он решил обмануть семью: сказать им, что будет изучать право, а на самом деле пойти той дорогой, которую сам избрал для себя.

По возвращении из Маганге в Сукре семья Гарсиа Маркес сняла дом на некотором удалении от городской площади, но вскоре Габриэль Элихио стал строить свой собственный дом — претенциозную одноэтажную утопию в окружении манговых деревьев на северном берегу Моханы, примерно в пятидесяти ярдах от реки. Неужели он наконец-то решил пустить корни? Своему новому дому семья даст название «Ла-Каса-Кинта» («загородный дом»), но Габито, для которого на всем белом свете существовал только один дом, будет называть его «больница», потому что отец устроил в нем врачебный кабинет и лабораторию, да еще и выкрасил его в белый цвет. А еще потому, что любое, даже самое скромное, достижение отца вызывало у Габито зависть.

Однако новый дом Маркесов оказался на удивление большим по стандартам Сукре, хотя, конечно же, не шел ни в какое сравнение с величественными особняками на городской площади. По воспоминаниям Хайме Гарсиа Маркеса, это был хороший дом, но без электричества (а в Аракатаке оно было) и без водопровода и канализации (а в Аракатаке был исправно функционировавший канализационный отстойник). Семья пользовалась масляными лампами, над которыми вечно роились тропические насекомые. Часто по ночам на подоконниках находили свернувшихся клубочком змей. Соседка мисс Хуана обычно готовила и убирала в доме, играла с детьми и рассказывала им страшные истории, навеянные местными легендами.

В семье произошла еще одна важная перемена. «К нам в новый дом на постоянное житье приехали бабушка Транкилина и тетя Па, единокровная сестра мамы, — вспоминает Лихия. — Тетя Па могла предсказать засуху и дождь, ибо ей были ведомы все тайны природы — этому она научилась у индейцев гуахиро. Мы все любили ее, потому что она помогала нас растить. Это она рассказала мне все про наших предков… Когда бабушка умерла, мама разбила чудесный сад, где выращивала розы и маргаритки, которыми мы украшали бабушкину могилу»[247]. По словам Гарсиа Маркеса, к тому времени Транкилина уже была слепа и не в себе. Она не раздевалась, если работало радио, ибо ей представлялось, что люди, чьи голоса она слышит, возможно, смотрят на нее[248].

Разумеется, есть и забавная история, связанная с новым домом. Габито крайне смущали почести, с которыми было встречено его возвращение в Сукре в конце 1946 г. С отцом у него были непростые отношения; он намеревался обмануть и разочаровать его в ближайшем будущем, намеревался и впредь обманывать и разочаровывать его, а тот торжествовал, едва не прыгал от радости. Ну как же, его сын — бакалавр; даже для людей среднего класса это считалось редким достижением. А Габриэль Элихио построил новый дом и собирался всем и каждому напоминать об этом, отмечая успехи сына. «Никогда не забуду ту вечеринку, что устроил отец в Сукре, когда Габито окончил школу, — вспоминает Айда Роса. — Дон Габриэль Элихио разошелся не на шутку: пригласил весь Сукре, забил свинью, вино лилось рекой, мы танцевали всю ночь»[249].

В те промежуточные каникулы Гарсиа Маркес старался как можно меньше оставаться с семьей и уехал из дома, едва представился удобный случай. Он окончил среднюю школу и получил — хотя сам в то время не мог оценить это должным образом — хорошее систематическое образование, которое пригодится ему в будущем. Он еще не решил, что будет делать дальше, но его ждало возвращение в лежащий в Андах мрачный город Боготу и годы учебы в университете по специальности, которая была ему глубоко чужда и с которой, он надеялся, ему никогда не придется связывать свою жизнь.

5 Студент университета и Bogotazo 1947–1948

25 февраля 1947 г. Габриэль Гарсиа Маркес был зачислен в Национальный университет Колумбии. Это означало, что следующие четыре-пять лет он проведет в Боготе — малоприятная перспектива для юноши, который для себя уже решил, что он ненавидит этот город. На этот раз легендарное путешествие из Сукре в высокогорную столицу на речном пароходе и на поезде не дарило ощущения праздника, наполненного приятным ожиданием, как прежде. Вся Колумбия была охвачена дурными предчувствиями. Недавно избранное правительство консерваторов, представлявшее меньшинство, задалось целью любой ценой удержаться у власти, а большинство, представленное либералами, рвало и метало, злясь на просчеты своей партии. Дошло до того, что против консерватора Оспины Переса они выставили аж двух кандидатов — Турбая и Гайтана.

Габриэль Элихио хотел, чтобы его сын стал врачом, ну а если не врачом, то священником или адвокатом. Он послал его учиться в столицу, дабы тот смог повысить свой социальный статус и разбогатеть. Он считал, что, пока у власти находятся консерваторы, можно заработать большие деньги. А литература — это всего лишь рискованное развлечение. Первое время Габито удавалось скрывать свои намерения, однако диплом юриста, о котором только и было разговоров в его семье, теперь являлся отговоркой: Габито был вынужден стать таким, каким он всегда был в глазах отца, — лжецом.

Расположенная в горном раю из соли, золота и изумрудов, там, где, по преданию, находилась мифическая страна Эльдорадо, Богота была основана 6 августа 1538 г. конкистадором из Андалусии Гонсало Хименесом де Кесадой. Он дал городу название Санта-Фе. Сначала это была Санта-Фе-де-Баката, потом Санта-Фе-де-Богота. На протяжении многих десятилетий «Санта-Фе» в названии столицы вообще было опущено, но в конце XX в. возвращено на свое законное место, словно религиозное название (Santa Fe — букв. «святая вера») каким-то образом могло наставить город на путь истинный и снова возвысить его над необузданной страной, которой он правит со своего изумрудно-зеленого трона. Исторически Богота всегда была права, вся остальная страна ошибалась; и все же странно, что столицей столь разноплановой и, по сути, тропической страны выбрали этот холодный и обычно дождливый город, возвышающийся на высоте 8000 футов над уровнем моря. В 1947 г. население Боготы составляло 700 000 человек cachacos (что означает «пижоны» или «денди»)[250].

Традиционно Богота считает себя родиной «самого чистого» испанского языка; оказывается, даже в самой Испании испанский не такой «чистый»[251]. В 1940-х гг. почти все колумбийские политики были юристами, и многие из них, особенно юристы из либералов, получили образование в Национальном университете Колумбии. Новый университетский городок, архитектурное творение в стиле ар-деко, открывшийся в 1940-м и приобретший более или менее законченную форму к 1946 г., стоял на самой окраине Боготы; дальше уже простиралась саванна. В пору студенчества Гарсиа Маркеса там обучалось более четырех тысяч студентов, и половина из них были выходцами из провинции. Правые политики считали университет рассадником коммунизма.

Первокурсник Гарсиа Маркес нашел пансион, где проживало много студентов из приморских регионов, на бывшей улице Флориан (ныне Каррера 8), почти на углу авеню Хименес-де-Кесада. Улица Флориан была одной из самых старых и известных в городе, шла параллельно самой знаменитой боготской улице — Каррера-Септима (Каррера 7). Pensión, где обосновался Гарсиа Маркес, находился примерно в трехстах ярдах от пересечения Седьмой авеню и авеню Хименес-де-Кесада, считающегося стратегическим центром города, а некоторые местные патриоты даже называли это место «самым лучшим перекрестком на всем белом свете».

Гарсиа Маркес жил на втором этаже, делил комнату с несколькими студентами из прибрежных регионов, в том числе с неугомонным Хосе Паленсиа. Комнаты в пансионе были не роскошные, но удобные, однако, несмотря на то что стол и проживание стоили весьма дешево, Гарсиа Маркес едва сводил концы с концами. Он постоянно испытывал недостаток в деньгах. «Меня не покидало ощущение, что мне вечно не хватает последних пяти сентаво». Он никогда не придавал особого значения более тягостным аспектам этой проблемы, но, несмотря на все старания Габриэля Элихио, благодаря которым семья Гарсиа Маркес всегда занимала более высокое положение, чем крестьяне и пролетарии, бедность и сопряженные с ней унижения были неизменными атрибутами детства и юности Габито, а также более зрелой поры его жизни.

Его мучительные воспоминания о том времени сродни высказыванию Кафки о том, что, изучая юриспруденцию, он будто «духовно питался буквально древесной мукой, к тому же пережеванной до меня уже тысячами ртов»[252]. В числе преподавателей был сын экс-президента и сам в будущем президент — Альфонсо Лопес Микельсен. На первом курсе Гарсиа Маркес «завалил» статистику и демографию и с трудом сдал государственное право, которое читал Лопес Микельсен. Тот спустя сорок пять лет скажет мне: «Нет, студент он был посредственный. Просто, поскольку моя семья была из costeños, все студенты, приехавшие из Падильи и Магдалены и посещавшие мой курс, знали, что я их не „завалю“»[253].

«Я познакомился с Габо в самые первые дни, — вспоминает однокурсник Маркеса Луис Вильяр Борда. — На юридическом факультете занимались, наверно, сто первокурсников (из них только три женщины), разбитые на две группы в алфавитном порядке. Габо был в первой группе, я во второй. Меня предмет очень интересовал, Габо — нет. Почти сразу он стал пропускать занятия. Мы часто говорили о литературе, обсуждали творчество Дос Пассоса, Хемингуэя, Фолкнера, Гессе, Манна, русских писателей. Колумбийскую литературу почти не затрагивали, разве что некоторых поэтов — таких, как Барба Хакоб, де Грейфф, Луис Карлос Лопес. В полдень мы возвращались в центр города и садились в кафе, где мы все занимались. В пансионе готовиться к занятиям было негде. Хозяин кафе разрешал студентам как постоянным клиентам оккупировать угол»[254].

В субботу вечером Гарсиа Маркес и его друзья-costeños иногда устраивали танцы. Потом в воскресенье утром, в девять часов, молодые costeños шли по Каррера-Септима и 14-й улице к зданию радиостанции, передававшей «Час costeños», и танцевали перед входом. Теперь Гарсиа Маркес уже с гордостью представлял свою культуру, а свою бедность скрывал за кричащими нарядами: одевался еще вульгарнее, чем когда-то в школе Сан-Хосе. Это была первая великая эра «латинской» музыки, и Гарсиа Маркес жил на ее волне[255].

Он также завел друзей среди чопорных cachacos; некоторые из них сыграют важную роль в его судьбе. Среди них был Гонсало Мальярино, мать которого проникнется трогательной симпатией к этому грустному маленькому «Чаплину с побережья»[256]. В числе других были Вильяр Борда, Камило Торрес (позже он станет священником, примкнет к партизанскому движению и после смерти будет официально признан мучеником)[257] и один из его самых больших приятелей, друг на всю жизнь — Плинио Апулейо Мендоса. Сын видного политика из Боясы, Плинио Мендосы Нейры (к тому времени, пожалуй, самого близкого политического союзника Гайтана), он был на несколько лет моложе Гарсиа Маркеса.

Некоторые из современников Маркеса относились к нему с жалостью. Плинио Мендоса говорит, что многие смотрели на него с презрением, считали неудачником. Он хорошо помнит тот день, когда Вильяр Борда в кафе «Астуриас» представил его молодому costeño. Тот «пробрался между переполненными столиками и черными шляпами, ошеломив нас ярким блеском своего кремового тропического костюма». Плинио также шокировали манеры и поведение нового знакомого. Когда официантка подошла к их столику, costeño посмотрел на нее, смерил взглядом с ног до головы и нагло шепнул: «Встретимся вечером?» — а потом положил руку ей на ягодицы. Она с показным отвращением оттолкнула его и метнулась в сторону[258].

Однако за кричащими нарядами costeño, mamagallismo (дурачеством)[259] и юношеской гордыней («Проблемы? У меня?», «Одинок? Кто — я?») Гарсиа Маркеса скрывался замкнутый молодой человек с заниженной самооценкой. Несмотря на то что у него было много друзей, он чувствовал себя одиноким, потерянным, держался обособленно, никак не мог найти свое призвание. И потому вел себя вызывающе — изображал этакого разухабистого costeño. По воскресеньям, чтобы сбежать от собственного одиночества, он подолгу ездил в трамвае по серому скучному городу, в пути читая и размышляя[260]. Иногда принимал приглашение от Гонсало Мальярино, который тоже дружил и с Камило Торресом, и с Вильяром Бордой. Мальярино, происходивший из известной и уважаемой семьи, родился всего на четыре дня позже Гарсиа Маркеса. Он рассказывал мне: «Выходные в Боготе чужаку могут показаться нестерпимо длинными. Габо часто приходил ко мне домой по воскресеньям. Моя мама, овдовевшая, когда мне было девять лет, жалела его. Ей всегда казалось, что он одинок, и она неизменно была к нему добра. Сама она, как и он, тоже приехала из провинции, и они мгновенно нашли общий язык»[261].

С самых первых дней учебы в университете Гарсиа Маркес, как отмечали и Мальярино, и Вильяр Борда, прикрываясь защитной маской costeño, начал проявлять склонность к литературному творчеству, хотя сам он неохотно это признавал — боялся, что потерпит неудачу. Безусловно, в глазах Маркеса юриспруденция не могла соперничать с литературой. Он был как рыба, вытащенная из воды, — длинные взлохмаченные волосы, неопрятные выцветшие брюки, эксцентричные клетчатые рубашки. Каждым своим неловким шагом он бросал вызов обществу.

Вильяр Борда и Камило Торрес издавали литературную страничку под названием La Vida Universitaria (Университетская жизнь) — выходившее по вторникам приложение к газете La Razón (Вестник), в котором были опубликованы два стихотворения Гарсиа Маркеса в стиле поэтов общества «Камень и небо»[262]. «Стихотворение из морской раковины» («Poemadesde un caracol») было опубликовано 22 июня, за несколько недель до того, как Торрес принял судьбоносное решение оставить университет и стать священником[263]. Вот две строфы из него:

VIII

Мое навеки, навсегда

То море детских лет.

Оно со мной, оно во мне

И в грезах, и во сне.

XII

То море — нашу первую любовь —

Увидел я в твоем печальном взоре

И снова погрузиться захотел

В то море — море детства моего.

Но нет его, растаяло вдали[264].

Это стихотворение написал юноша, остро сознающий, что он расстался не только с детством, но и со своей родиной, побережьем Карибского моря, краем моря и солнца.

Нечто вроде Кафки искал Гарсиа Маркес в том призрачном высокогорном городе, и в конце концов Кафку он и нашел. Как-то один его приятель-costeño одолжил ему «Превращение» в переводе аргентинского писателя Хорхе Луиса Борхеса[265]. Гарсиа Маркес вернулся в пансион, поднялся в свою комнату, снял туфли и лег на кровать. Прочитал первое предложение: «Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое»[266]. Зачарованный Гарсиа Маркес, как ему помнится, сказал себе: «Господи, именно так говорила и моя бабушка!»[267]

Кафка, без сомнения, раздвинул грани его воображения (а также помог ему представить себя писателем) и показал, что даже самые фантастические картины можно обрисовать прозаическим языком. Однако, по-видимому, изначально Гарсиа Маркес перенял у Кафки нечто иное, чем то, о чем он скажет позже, оглядываясь назад. Во-первых, это очевидно, Кафка писал о разобщенности городских жителей; но при этом каждая его строчка пропитана страхом перед еще одним авторитетом — его деспотичным отцом, которого он одновременно ненавидел и глубоко почитал.

За четыре года до этого, по приезде в Боготу, Гарсиа Маркес прочитал «Двойника» Достоевского, действие которого разворачивается в еще более мрачном Санкт-Петербурге. Произведение Кафки написано в том же ключе, что и повесть Достоевского, и, безусловно, оно произвело сильное впечатление на молодого писателя. Гарсиа Маркес познакомился с европейским модернизмом. Более того, он для себя выяснил, что инновации модернизма, сами по себе довольно сложные и претенциозные, порождены духом времени, происходят из структуры реальности в том виде, в каком ее воспринимают, и соответственно могут иметь непосредственное отношение к нему самому — даже если он живет в далеком столичном городе Латинской Америки.

Главные герои и «Двойника», и «Превращения» — жертвы раздвоения личности, люди сверхчувствительные, живущие в страхе перед авторитетами. Абсорбируя уродства внешнего мира, они приходят к выводу, что это они сами больны, испорчены, деформированы и неуместны. Многие молодые люди одержимы противоречивыми порывами, свои способности и отношения с окружающими воспринимают в защитно-агрессивной манере, но Гарсиа Маркес был своего рода феномен: его самоуверенность граничила с невероятной, а порой и пугающей заносчивостью (как-никак он внук полковника, да еще и умен), и в то же время он чувствовал себя уязвимым и неполноценным (ведь он сын шарлатана, который бросил его, и не исключено, что он пошел в своего отца). В силу этого несоответствия в нем сформировался динамичный характер, в котором развилось скрытое честолюбивое стремление, снедавшее его изнутри, будто неистовое, неугасимое пламя.

Буквально на следующий же день после прочтения «Превращения» Гарсиа Маркес сел писать рассказ, который он назовет «Третье смирение». Это была первая работа Маркеса как человека, увидевшего в себе писателя, который может предложить читателю нечто серьезное. В этом произведении уже просматривается зрелый Гарсиа Маркес; оно поразительно амбициозно, глубоко личностно, полно абсурда, пронизано одиночеством и духом смерти. В нем положено начало тому, что будет постоянным элементом творчества Маркеса: повествование разворачивается вокруг исходной темы — непогребенного трупа[268]. В итоге читатели обнаружат, что Гарсиа Маркеса всю жизнь преследует первобытный страх перед тремя взаимосвязанными, но абсолютно противоречащими друг другу явлениями: он боится умереть и быть похороненным (или, хуже того, быть похороненным заживо), боится, что ему придется хоронить других, и боится, как и любой человек, что его не похоронят. «…Мертвый может быть счастлив в своем непоправимом положении, — заявляет герой этого первого рассказа, человек, который не знает, жив он или мертв, или жив и мертв одновременно, или не жив и не мертв вовсе. — Но живой не может примириться с тем, что его похоронят заживо. Однако его тело не подчинялось ему. Он не мог выразить то, что хотел, и это внушало ему ужас — самый большой ужас в его жизни и в его смерти. Его похоронят заживо»[269].

В качестве компенсации в своем рассказе Гарсиа Маркес предлагает некую новую американскую почвенную и историческую генеалогию, основанную на концепции генеалогического древа:

Он был сломан, словно двадцатипятилетнее дерево… Может быть, тогда его охватит легкая тоска — тоска по тому, что он уже не настоящий труп, имеющий анатомию, а труп воображаемый, абстрактный, существующий только в смутных воспоминаниях родственников. Он поймет, что теперь будет подниматься по капиллярам какой-нибудь яблони и однажды будет разбужен проголодавшимся ребенком, который надкусит его осенним утром. Он узнает тогда — и от этого ему сделается грустно, — что утратил гармоническое единство…[270]

Совершенно очевидно, что страх оказаться заточенным в доме между жизнью и смертью, будто в гробу (или, может быть, в памяти), здесь смягчает мысль о том, что человек, утративший индивидуальность, сливается с деревом, символизирующим одновременно и природу, и историю (генеалогическое древо). Вполне логичное умозаключение для юноши, который сразу же после рождения был отчужден от матери и отца, а также от братьев и сестер, появившихся на свет вслед за ним. И не нужно быть великим психоаналитиком, чтобы понять, что этот молодой писатель, оглядываясь назад, в глубине души сознавал, что родители похоронили его заживо в аракатакском доме, что его подлинное «я» погребено в его втором «я», ставшем новой личностью, которую он, как Гамлет, выковал из себя, дабы защититься от своих настоящих чувств к матери и, возможно, от ненависти к Габриэлю Элихио, деспоту, которого он с опозданием признал своим отцом, хотя он, Габито, точно знал, что его настоящим отцом был полковник Николас Маркес, человек, которым восхищались, которого уважали все, кто был с ним знаком, и который был его ангелом-хранителем на протяжении всего его раннего детства. А потом исчез. Далее следует то, что можно воспринимать либо как литературное хвастовство (некую форму удовлетворенности), либо как истинную мудрость (или смирение?), обретенные автором: «Но вся эта пугающая реальность не причиняла ему никакого беспокойства, — напротив, он был счастлив, совсем один, наедине со своим одиночеством»[271].

Рассказ нескладный, но, как ни странно, завораживает, излагается в размашистой, уверенной манере, будто пишет его человек, обладающий не только литературным, но и богатым жизненным опытом, а не какой-то там новичок. А концовка абсолютно в стиле Гарсиа Маркеса:

Смирившись, он бы слушал последние молитвы, последние слова, звучащие на скверной латыни, нечетко повторяемые собравшимися. Ветер кладбищенских костей, наполненный прахом, проникнет в его кости и, может быть, немного рассеет этот запах. Быть может — кто знает?! — неизбежность происходящего заставит его очнуться от летаргического сна. Когда он почувствует, что плавает в собственном поту, в густой вязкой жидкости, вроде той, в которой он плавал до рождения в утробе матери. Тогда, быть может, он станет живым.

Но он уже так смирился со смертью, что, возможно, от смирения и умер[272].

Те, кто читал «Сто лет одиночества», «Осень патриарха» и «Генерал в своем лабиринте», написанные спустя двадцать, двадцать пять и сорок лет, сразу узнают и характерный стиль, и характерные мотивы, и характерные литературные приемы. Это — явная, хотя и весьма спорная (учитывая, что у рассказчика такой мертвенно-болезненный голос), претензия на авторитетность.

22 августа, спустя пару недель после того, как был написан рассказ, в ежедневной рубрике «Город и мир», которую вел в газете El Espectador Эдуардо Саламеа Борда, Маркес прочитал, что автор колонки «охотно познакомится с творчеством новых поэтов и прозаиков, которые неизвестны читателю или остаются в тени в силу того, что их работы не были опубликованы, хотя и заслуживают внимания»[273]. Саламеа Борда, сторонник левых, был одним из наиболее уважаемых журналистов. Гарсиа Маркес послал ему свой рассказ. Две недели спустя, сидя в кафе «Молино», удивленный и обрадованный, он увидел название своего рассказа на странице субботнего приложения. Красный от волнения, он бросился покупать газету, но, как обычно, обнаружил, что ему «не хватает последних пяти сентаво». Он помчался в пансион, кинулся в ноги одному из приятелей, и они пошли за газетой El Espectador за субботу 13 сентября 1947 г. И там на странице 12 был напечатан рассказ Габриэля Гарсиа Маркеса «Третье смирение» с иллюстрацией художника Эрмана Мерино.

Он был в эйфории, полон вдохновения. Через шесть недель, в номере за 25 октября, El Espectador опубликовала еще один его рассказ, «Ева внутри своей кошки», тоже на тему смерти и перевоплощения. Это история о женщине по имени Ева. Одержимая желанием съесть не яблоко, а апельсин, она решает переселиться в тело своей кошки и в результате обнаруживает, по прошествии трех тысяч лет, что она заключена — похоронена — в некоем новом непонятном мире. Ева — красавица, уставшая от мужского внимания; ее собственная физическая привлекательность причиняет ей боль, будто раковая опухоль. Ей кажется, что в ее артериях кишат крошечные насекомые.

Она знала: они пришли из далекого прошлого, и все, кто носил ее фамилию, вынуждены были их терпеть и так же, как она, страдали от них, когда до самого рассвета их одолевала бессонница. Именно из-за этих тварей у всех ее предков было горькое и грустное выражение лица. Они глядели на нее из ушедшей жизни, со старинных портретов, с выражением одинаково мучительной тоски…[274]

В этом замечательном отрывке уже предугадываются основы концепции генеалогического древа романа «Сто лет одиночества» и его упрощенной версии «Дом», замыслы которых вскоре созреют (или, возможно, уже созрели) у молодого писателя.

Буквально через три дня после опубликования этого второго рассказа Маркеса его неожиданный покровитель провозгласил в своей ежедневной рубрике, что на литературной сцене страны появился новый талант — студент-первокурсник, которому еще даже нет двадцати одного года. Саламеа недвусмысленно заявил: «В Габриэле Гарсиа Маркесе мы наблюдаем рождение нового замечательного писателя»[275]. Его похвала окрылила Маркеса, но дала побочный эффект: он еще больше почувствовал себя вправе пренебрегать учебой ради своей всепоглощающей страсти к чтению и писательскому творчеству. Спустя более полувека всемирно известный писатель скажет, что его ранние рассказы «нелогичны и абстрактны, некоторые абсурдны, и ни в одном не выражены реальные чувства»[276], И опять, рассуждая от обратного, можно предположить, что он ненавидел свои стихи и ранние рассказы именно потому, что в них «выражены реальные чувства», и что позже он научится скрывать — но не полностью подавлять — свой юношеский романтизм и эмоциональность, которые обнажали его уязвимые стороны и позже могли выдать его с головой. Также, возможно, именно поэтому он не хотел воздать должное Боготе за то, что там он стал писателем[277].

На рождественские каникулы 1947 г. Гарсиа Маркес остался в Боготе. Проживание в пансионе стоило недешево, но еще больше денег требовалось на обратную дорогу в Сукре. К тому же Мерседес его не замечала, бабушка умерла, а мама вот-вот должна была родить еще одного ребенка. Ну и конечно, он пытался избежать выяснения отношений с отцом, ведь, несмотря на то что экзамены он кое-как сдал, «завалив» лишь два предмета — статистику и демографию, теперь он точно знал, что не станет посвящать свою жизнь юриспруденции. Успех двух первых рассказов навел его на мысль, что, возможно, в жизни для него есть другой путь. И вообще он предпочитал по максимуму использовать свою, быть может временную, независимость.

Не исключено, что именно во время тех каникул он начал писать свой следующий рассказ — «Другая сторона смерти». Если в первом рассказе герой размышлял о своей собственной смерти, то герой второго размышляет о смерти других (или, возможно, о смерти своего другого «я», своего двойника, в данном случае брата). Соответственно и повествование ведется в модернистском стиле — то от третьего лица, то от первого. Здесь тоже косвенно подразумевается, что действие происходит в каком-то большом городе, но превалирующими являются темы близнецов, двойника, индивидуальности, зеркала (в том числе «внутреннего зеркала» — сознания). Этот брат, скончавшийся от рака, перед которым рассказчик испытывает смертельный ужас, трансформировался в другое тело,

которое было далеко от него, которое вместе с ним погрузили в водянистый мрак материнской утробы и которое вышло на свет, поднявшись по ветвям старого генеалогического древа; которое было вместе с ним в крови четырех пар их прадедов, оно шло к нему оттуда, с сотворения мира, поддерживая своей тяжестью, своим таинственным присутствием всю мировую гармонию… он мог быть другим братом, тем, который родился на свет, уцепившись за его пятку, и который пришел в этот мир через могилы поколений и поколений, от ночи к ночи, от поцелуя к поцелую, от любви к любви, путешествуя, будто в сумраке, по артериям и семенникам, пока не добрался до матки своей родной матери[278].

Зацикленность на генеалогии, династичности и параллельно постижение Вселенной в целом (таких понятий, как время, пространство, материя, дух, идея, жизнь, смерть, погребение, разложение, метаморфоза) — это структура мысли и чувства. Кажется, что после того, как Маркес тщательно изучит ее и проработает, она в своем наглядном выражении исчезнет из его творчества, но на самом деле примет скрытую форму и будет использоваться умеренно, как стратегический прием, для достижения максимального эффекта. Тот ранний Гарсиа Маркес еще по большому счету не писатель, — страдающий сверхчувствительный ипохондрик, он творит в манере Кафки и еще очень далек от своего более позднего, старательно сформированного литературного «я», которое ближе, скажем, к Сервантесу. Фактически в одиночку, при очень скромном содействии колумбийских и других латиноамериканских писателей — с творчеством самых известных из них он, похоже, тогда был едва знаком, — Маркес энергично принимается за рассмотрение ключевых для Латинской Америки вопросов генеалогии (estar, бытие, история) и самобытности (ser, сущность, вымысел). Несомненно, они представляют основную проблематику в латиноамериканской литературе того времени: генеалогия неизбежно является важнейшей темой на континенте, где нет убедительного мифа о происхождении, где все подчинено закону хищничества. Этот Гарсиа Маркес еще не подступился к проблеме законнорожденности (хотя в действительности именно это его терзало и, безусловно, подразумевается здесь). Тем не менее совершенно очевидно, что рассказчик — сам по себе проблема.

Долгие каникулы подошли к концу, и положение наконец-то начало постепенно выправляться. В 1948 г., в начале нового учебного семестра, в Боготу приехал Луис Энрике — якобы для того, чтобы продолжить учебу в средней школе. В действительности он устроился на работу в компанию «Колгейт-Палмолив», где нашел для него место Габито; в свободное время он, по своему обыкновению, бузил. После смерти Транкилины в Боготу приехал работать — в государственном учреждении — и дядя Хуанито (Хуан де Диос). Луис Энрике привез брату подарок, который он должен был вручить ему 6 марта, на его двадцать первый день рождения. Но когда в аэропорту Габито с друзьями сообщили Луису Энрике, что у них нет денег на то, чтобы устроить праздник, тот, хитро улыбаясь, сказал, что сюрприз в коробке — новая пишущая машинка. «Мы сразу отправились в ломбард в центре Боготы. Мужик, что там работал, снял чехол и вытащил из машинки лист бумаги. Помнится, он глянул на него и сказал: „Это, наверно, для кого-то из вас“. Один из наших друзей взял листок и вслух прочитал: „Поздравляем. Мы гордимся тобой. Будущее у твоих ног. Габриэль и Луиса. 6 марта 1948 г.“. Потом работник ломбарда спросил: „Сколько хотите?“ — и владелец машинки ответил: „Как можно больше“»[279].

Благодаря доходу Луиса Энрике и тому, что зарабатывал сам Габито, рисуя иллюстрации для газет (заказы находил для него один из приятелей), уровень жизни братьев уже в следующие недели заметно повысился, что дало им возможность весело жить — пить вино, развлекаться с женщинами, петь песни. Луис Энрике возобновил дружбу с бесшабашным Хосе Паленсиа. Тем временем Габито, теперь уже самый прославленный из всех студентов университета, мнящих себя художниками слова (таковых было много), стал еще реже посещать занятия — вместо этого усердно писал и читал; прочел он и еще один модернистский шедевр — роман Джеймса Джойса «Улисс».

А на политическом небосклоне Колумбии стремительно сгущались грозовые тучи, двигавшиеся прямо на Боготу. Хорхе Эльесер Гайтан, выдающийся юрист, впитавший в себя мощный политический коктейль из идей мексиканской революции, марксизма и Муссолини, слыл самым харизматичным политиком XX столетия в колумбийской истории и одним из самых успешных политических лидеров Латинской Америки эпохи популизма. Он был героем набиравшего силу пролетариата и многих представителей низших слоев среднего класса, обитавших в быстро растущих городах. Гарсиа Маркес знал, что впервые Гайтан привлек к себе внимание всей страны в 1929 г., когда выступил в парламенте с осуждением массового расстрела рабочих банановых плантаций в Сьенаге в декабре 1928 г. Но Гарсиа Маркес не ведал, что в числе основных осведомителей Гайтана был отец Франсиско Ангарита — священник, крестивший его в Аракатаке, а возможно, и полковник Николас Маркес. Несмотря на поражение либералов на выборах, причиной которого стал раскол в рядах Либеральной партии, произошедший по вине Гайтана, его влияние росло, а вскоре он захватил лидерство и стал проводить политику, которой доселе не знала одна из самых консервативных республик Латинской Америки. Некоторые называли его Язык, другие Глотка — такова была сила его слова и ораторского искусства. До недавнего времени Гарсиа Маркес почти никогда не говорил о Гайтане в своих интервью, главным образом потому, что сам он с начала 1950-х гг. всегда придерживался более левых взглядов, чем те, что пропагандировала любая форма латиноамериканского популизма; отчасти, конечно же, потому, что в апреле 1948 г. его политическое сознание находилось еще в зародышевом состоянии, хотя, конечно же, подсознательно он был на стороне либералов.

В апреле 1948 г. в Боготе проводилась Панамериканская конференция, на которой по настоянию США было принято решение о создании Организации американских государств. 9 апреля, в пятницу, в начале второго, когда Габриэль Гарсиа Маркес в пансионе садился обедать вместе с Луисом Энрике и парой-тройкой друзей-costeños, Хорхе Эльесер Гайтан покинул свою юридическую контору и зашагал по Седьмой авеню. Он шел обедать со своим коллегой Плинио Мендосой Нейрой и другими единомышленниками. Когда он проходил мимо дома 14–55, стоявшего между проспектом Хименес-де-Кесада и 14-й улицей, из кафе «Черная кошка» вышел безработный по имени Хуан Роа Сьерра и произвел три или четыре выстрела, целясь прямо в Гайтана. Тот упал на тротуар, буквально в нескольких ярдах от «лучшего перекрестка на всем белом свете». Было пять минут второго. До того как Гайтана подняли с земли, встречавший отца шестнадцатилетний Плинио Апулейо Мендоса склонился над умирающим политиком, с ужасом глядя на его лицо. Гайтана на частном автомобиле повезли в центральную больницу, а вскоре собравшейся перед клиникой испуганной толпе объявили, что он скончался.

Это убийство положило начало народным волнениям, вошедшим в историю под названием Bogotazo. Волна ярости и истерии мгновенно захлестнула столицу. В Боготе начались беспорядки — бесчинства, грабежи, убийства. Толпа из сторонников либералов сочла, что за убийством Гайтана стоят консерваторы. Через несколько минут Роа уже был мертв, и его истерзанное голое тело поволокли по улицам к дому правительства. Центр Боготы — символ реакционной политической системы Колумбии — запылал[280].

Гарсиа Маркес тотчас же кинулся к месту убийства, но умирающего Гайтана уже увезли в больницу. Плачущие мужчины и женщины обмакивали носовые платки в пролитую на тротуаре кровь популярного политика. Труп Роа тоже уже утащили прочь. Луис Вильяр Борда вспоминает, что был очень удивлен, встретив Маркеса между двумя и тремя часами дня буквально в нескольких шагах от места убийства Гайтана. «Ты же никогда не был поклонником Гайтана», — сказал я. «Не был, — подтвердил он. — Только мой pensión сожгли, и я потерял все свои рассказы»[281]. (С годами эта история обрастет мифическими подробностями.) Тогда же, на 12-й улице, бегом возвращаясь в свой пансион — пока еще не затронутый пожаром, — чтобы доесть свой обед, Гарсиа Маркес повстречал своего дядю — профессора права Карлоса Пареху. Тот остановил молодого племянника на улице и велел ему поспешить в университет и поднять студентов на восстание на стороне либералов. Гарсиа Маркес неохотно подчинился его просьбе, но, едва Пареха скрылся из виду, тут же изменил свое решение и стал пробираться через хаос — Богота теперь превратилась в смертельно опасное место — к своему пансиону на улице Флориан.

Луис Энрике и другие costeños бесновались так, будто праздновали конец света. Сквозь их шум пробивался звучащий по радио голос дяди Карлоса. Вместе с Хорхе Саламеа (как и его двоюродному брату Эдуардо Саламеа Борде, ему суждено стать еще одной значимой фигурой в жизни Гарсиа Маркеса) он призывал колумбийцев выступить против подлых консерваторов, убивших величайшего политического лидера страны и единственную ее надежду на будущее. «Консерваторы собственной кровью заплатят за жизнь Гайтана», — гремел Пареха (его книжный магазин стал жертвой огня)[282]. Габито. Луис Энрике и их друзья слышали, как он призывает к оружию, но не откликнулись на его обращение.

Неподалеку находился еще один молодой латиноамериканец двадцати одного года, потерявший голову — только от радости и возбуждения. Фидель Кастро, кубинский студенческий лидер, приехал в Боготу в составе делегации на студенческий конгресс организованный в противовес Панамериканской конференции. Напрочь позабыв про Конгресс латиноамериканских студентов, Кастро вышел на улицу, пытаясь привнести некое подобие революционной логики в хаотичность народного восстания. Всего лишь два дня назад он брал интервью у принявшего мученическую смерть Гайтана в его конторе, расположенной в доме 7 по улице Каррера, и, судя по всему, произвел впечатление на колумбийского политика. Что поражает, они договорились встретиться еще раз — именно 9 апреля, в два часа дня: имя Фиделя Кастро было карандашом написано в блокноте Гайтана, куда он заносил свои деловые встречи. Неудивительно, что колумбийское правительство консерваторов и правая пресса вскоре стали утверждать, что Кастро был замешан либо в заговоре с целью убийства Гайтана, либо в заговоре с целью сорвать Панамериканскую конференцию и спровоцировать восстание, либо и в том и в другом. Временами Кастро, должно быть, находился где-нибудь в двухстах ярдах от своего будущего друга Гарсиа Маркеса[283]. Теперь, сквозь призму времени, становится ясно, что Bogotazo помогло Кастро понять революционную политику, так же как более поздние события 1954 г. в Гватемале помогли в этом его будущему товарищу Че Геваре[284].

Пока Кастро пытался направить хаотичные действия толпы в русло революции, в которое восстание так и не переросло, Гарсиа Маркес оплакивал свою пишущую машинку — ломбард, куда он ее сдал, был разграблен — и думал, как объяснить ее утрату родителям. Но, когда сквозь стены пансиона начал просачиваться дым от горящего здания правительства департамента Кундинамарка, братья Маркес вместе со своими друзьями из Сукре отправились в новый дом их дяди Хуанито, находившийся всего в четырех кварталах от пансиона. По дороге компания юнцов, поддавшись всеобщему настроению, тоже занялась грабежом. Луис Энрике разжился небесно-голубым костюмом, который его отец в последующие годы будет надевать по торжественным случаям. Габито нашел элегантный портфель из телячьей кожи — трофей, которым он очень гордился. Но самой ценной находкой была огромная пятнадцатилитровая бутыль, в которую Луис Энрике и Паленсиа намешали все спиртное, что им удалось раздобыть. Торжествующие, с этой бутылью они все и заявились в дом дяди Хуанито.

Маргарита Маркес Кабальеро, тогда двенадцатилетняя девочка, а теперь личный секретарь Гарсиа Маркеса в Боготе, живо помнит, как ее любимый кузен, его брат и их друзья пришли к ним домой. В доме было полно беженцев из приморских районов, и вечером, опьянев от добытого незаконным путем спиртного, молодые люди, присоединившись к дяде Хуанито на крыше здания, с изумлением смотрели на пылающий центр города[285]. Тем временем в Сукре семья опасалась худшего. «Только раз в жизни я видела маму в слезах, — вспоминает Рита. — В детстве. Девятого апреля. Она была очень расстроена, потому что Габито и Луис Энрике находились в Боготе в то время, когда убили Гайтана. Помнится, на следующий день, примерно в три часа, она неожиданно оделась и пошла в церковь. Она собиралась поблагодарить Господа, ибо ей только что сообщили, что ее сыновья живы и здоровы. Меня это поразило, потому что я редко видела, чтобы она куда-то ходила. Обычно она всегда была дома, присматривая за всеми нами»[286].

В Боготе молодые costeños сидели взаперти целых три дня. Правительство ввело в городе чрезвычайное положение, и снайперы время от времени подстреливали всякого, кто рискнул выйти на улицу. Центр города все еще был окутан дымом. Университет закрыли, почти вся Богота лежала в руинах. Но правительство консерваторов выжило, и руководители Либеральной партии пришли к невыгодному для себя соглашению с неожиданно осмелевшим президентом Оспиной Пересом. Тот вернул некоторых из них в правительство, но фактически оставил всю партию не у дел на все следующее десятилетие. Родители настаивали, чтобы Габито и Луис Энрике вылетели в Сукре, и, как только братья почувствовали, что можно не бояться выйти на улицу, они поспешили за билетами на самолет. Луис Энрике вознамерился попытать счастья в Барранкилье, где его ждала его последняя любовь. Габито хотел продолжить учебу на юридическом факультете Картахенского университета, — во всяком случае, решил сделать вид, что учится. Через неделю с небольшим после губительных событий 9 апреля Габриэль Гарсиа Маркес, его брат Луис Энрике и молодой кубинский агитатор Фидель Кастро Рус вылетели из Боготы на трех разных самолетах в трех разных направлениях.

В отношении Колумбии повторим то, что уже стало историческим клише, которое тем не менее абсолютно верно: смерть Гайтана, спровоцировавшая Bogotazo, ознаменовала поворотный момент в истории страны XX в. Можно только гадать, каких результатов удалось или не удалось бы добиться Гайтану, если бы он прожил еще какое-то время. После него не было ни одного политика, способного так зажигать народные массы, и с тех пор, как он погиб, Колумбия с каждым годом лишь отдаляется от решения своих реальных политических проблем. После его смерти в стране водворился политический хаос, послуживший толчком к партизанскому движению, которое ставит под угрозу политическую жизнь Колумбии и по сей день. Если Тысячедневная война заставила высшие классы объединиться против крестьянства, то Bogotazo подобным образом продемонстрировало угрозу со стороны городского пролетариата. И все же именно в сельских районах реакция будет особенно жестокой, начнется двадцатипятилетняя эра одной из самых свирепых и кровавых гражданских войн — Violencia.

Что же Гарсиа Маркес? Справедливости ради надо сказать, что для него в отличие от большинства людей, оказавшихся в эпицентре трагических событий, Bogotazo явилось своего рода благом. Он искал предлог, чтобы бросить занятия юриспруденцией, и Bogotazo предоставило ему такую возможность: прервало его учебу на юридическом факультете одного из самых престижных университетов страны. А также дало хороший повод, чтобы уехать из ненавистного города и вернуться в свой любимый приморский край. Но он все же успел поближе узнать столицу, которая сыграла решающую роль в формировании его национального сознания. С тех пор он уже никогда серьезно не воспринимал обе правящие партии. Пройдет время, прежде чем у Гарсиа Маркеса сформируются зрелые политические взгляды, но несколько уроков относительно политической природы своей страны он усвоил. И поскольку почти все свое материальное имущество он либо потерял, либо бросил, эти новые уроки, пожалуй, будут самым ценным из того, что он увезет с собой на самолете в Барранкилью и Картахену.

6 Назад к морю: начинающий журналист в Картахене 1948–1949

Гарсиа Маркес приземлился в Барранкилье на самолете «Дуглас DC-3» 29 апреля 1948 г., спустя два дня после того, как туда прилетел его брат Луис Энрике. Тот остался в Барранкилье, начал искать работу и вскоре нашел место в авиакомпании ЛАНСА, где он будет работать следующие полтора года. После Bogotazo на транспорте во всей стране царила неразбериха, и Габито, с тяжелым чемоданом, в плотном темном костюме, пришлось добираться до Картахены по жаре на крыше почтового грузовика[287].

Картахена была бледной тенью того города, каким она была прежде. Когда туда в 1533 г. прибыли испанцы, она стала оплотом колониальной системы, связывая Испанию с Карибским морем и Южной Америкой, а вскоре превратилась в один из важнейших городов работорговли во всем Новом Свете. Несмотря на этот мрачный аспект своей истории, она была (и остается) самым милосердным и живописным городом Латинской Америки[288].

Однако после того как Колумбия в XIX в. обрела независимость, пальму первенства у Картахены перехватила Барранкилья. Она быстро разрослась, превратившись в крупный торговый город, в котором нуждалась страна. А Картахена, пребывая в состоянии застоя, зализывала свои раны и обиды и утешала себя мыслями о своем славном прошлом и о своей потрепанной красоте. Этот упаднический город стал для Маркеса новым домом. Он вернулся к Карибскому морю, туда, где человека принимают таким, какой он есть, — со всеми его слабостями, красотой и уродством; он вернулся в мир здравомыслия. Прежде он никогда не был в этом героическом городе, и его поразило, что здесь царят одновременно великолепие и запустение. Картахене не удалось целиком и полностью избежать последствий Bogotazo, но, как и во всем приморском регионе, в городе довольно быстро восстановилась относительно нормальная жизнь, хотя, конечно, здесь действовали и чрезвычайное положение, и комендантский час, и цензура. Габито прямиком направился в гостиницу «Суиса» на Калье-де-лас-Дамас, где также останавливались и студенты, но там выяснилось, что его богатый приятель Хосе Паленсиа еще не приехал. Хозяин гостиницы отказался предоставить ему номер в кредит, и Маркес пошел бродить по обнесенному стеной Старому городу. Голодный, мучимый жаждой, он в конце концов прилег на лавке на центральной площади, надеясь, что Паленсиа скоро появится. Паленсиа не появился. Гарсиа Маркес заснул на скамейке, и двое полицейских арестовали его за нарушение комендантского часа или, может быть, за то, что он не дал им закурить, потому что сигарет у него не было. Ночь он провел на полу камеры в полицейском участке. Так вот встретила его Картахена, и это не предвещало ничего хорошего. На следующий день Паленсиа все же объявился, и молодые люди заселились в гостиницу[289].

Гарсиа Маркес пришел в университет, находившийся всего лишь в двух кварталах от его гостиницы, и убедил руководство, устроившее ему экзамен перед его будущими сокурсниками, взять его с середины учебного года на второй курс юридического факультета с учетом того, что он сдаст экзамены по предметам, которые завалил на первом курсе. Маркес снова был студентом. Вместе с Паленсиа они занялись тем же, чем занимались в Боготе, — пили, гуляли, несмотря на комендантский час, и вообще вели себя как студенты-бездельники из высшего общества, каковым, собственно говоря, и был Паленсиа, хотя для Гарсиа Маркеса образ жизни богатенького повесы был едва ли позволителен. Однако через несколько недель его безмятежное существование подошло к концу. Неугомонный Паленсиа уехал, и Гарсиа Маркес переселился в общежитие, где проживание (полный пансион и услуги прачечной) стоило тридцать песо в месяц.

Потом вмешалась судьба. Однажды на улице Мала-Крианса в старом районе Гетсемани (там некогда обитали рабы), примыкающем к крепости, он встретил Мануэля Сапату Оливелью, чернокожего доктора, с которым познакомился в Боготе год назад. На следующий день Сапата, известный филантроп по отношению ко многим своим друзьям, а позже один из ведущих писателей и журналистов Колумбии, привел молодого Маркеса в редакцию газеты El Universal на улице Сан-Хуан-де-Диос, находившуюся сразу же за углом от студенческого общежития, и представил его заведующему редакцией, Клементе Мануэлю Сабале. Как оказалось, Сабала, друг Эдуардо Саламеа Борды, читал рассказы Маркеса, опубликованные в El Espectador, и уже стал его поклонником. Несмотря на застенчивость молодого писателя, он предложил ему вести рубрику в своей газете и, не обсуждая никаких условий, сказал, что жаждет увидеть его в редакции на следующий день, а еще через день ждет от него готовую статью.

В то время Гарсиа Маркес, судя по всему, считал журналистику лишь средством к достижению цели и низшей формой писательского искусства. Тем не менее ему, молодому парню, которому только-только исполнился двадцать один год, предложили место журналиста именно благодаря его прежним успехам на литературном поприще. Он тут же связался с родителями и сообщил им, что отныне он сам, пока учится, сможет зарабатывать себе на жизнь. Принимая во внимание его намерение бросить учебу при первой же возможности и уж тем более никогда не работать по специальности, даже если он получит диплом юриста, это заявление значительно облегчило ему совесть.

El Universal была новая газета. Ее основал всего за две недели до этого доктор Лопес Эскауриаса — аристократ и политик либерального толка, в прошлом губернатор и дипломат. Теперь, в свете усиливающейся реакции со стороны консерваторов, он решил открыть новый фронт пропаганды войны в приморском регионе. Это произошло за месяц до Bogotazo. В Картахене, городе консерваторов, не было другой либеральной газеты.

По всеобщему мнению, Сабала, преданный своему делу и здравомыслящий журналист, был козырной картой газеты. Благодаря его стараниям El Universal, несмотря на отведенную ей непривлекательную роль, была образцом политической логики и, по стандартам того времени, качественной журналистики. И это последнее обстоятельство предопределило дальнейшую судьбу ее нового сотрудника. Сабала, уроженец Сан-Хасинто, был худощавый нервный мужчина пятидесяти пяти лет с индейскими чертами лица и волосами. Смуглый, с маленьким брюшком, он всегда носил очки; его редко можно было видеть без сигареты в руке. Ходили слухи, что Сабала был гомосексуалистом, но сам он тщательно это скрывал. Волосы он красил в черный цвет, чтобы скрыть признаки надвигающейся старости. Жил он одиноко в небольшой гостинице. Он был политическим соратником Гайтана. Говорили, что в молодости он также был личным секретарем генерала Бенхамина Эрреры и работал в его газете El Diario Nacional. В 1940-х гг. он занимал пост министра образования, а позже тесно сотрудничал с журналом Плинио Мендосы Нейры Acción Liberal.

Сабала представил Гарсиа Маркеса еще одного новому сотруднику, Эктору Рохасу Эрасо, — двадцатисемилетнему поэту и художнику из карибского порта Толу. Тот не узнал Гарсиа Маркеса, хотя восемь лет назад, когда Габито учился в школе Сан-Хосе в Барранкилье, недолго преподавал ему рисование. Это было еще одно из тех удивительных совпадений, которые уже оставили свои отметины в жизни Гарсиа Маркеса. Рохасу Эрасо судьбой было предназначено стать одним из уважаемых поэтов и писателей страны и всеми любимым художником[290]. Грубоватый, импозантный, он был более рослый, более шумный, более самоуверенный и, несомненно, более страстный, чем его экспансивный и ершистый новый друг.

Далеко за полночь, прочитав и отредактировав все статьи на каждой из восьми полос газеты, Сабала пригласил двух своих молодых протеже на ужин. На журналистов действие комендантского часа не распространялось, и у Гарсиа Маркеса теперь началась новая жизнь: почти всю ночь он работал, спал — если вообще спал — днем. В таком режиме ему предстояло жить много лет. И это было нелегко, пока он учился в университете, ведь занятия начинались в семь часов утра, а он приходил домой в шесть. Поздно ночью во всем городе работал только один бар-ресторан — на набережной, сразу же за рыночной площадью. Это заведение прозвали «Пещерой». Там заправлял молодой чернокожий гомосексуалист, наделенный утонченной красотой. Его звали Хосе де ла Ньевес (Снежный Джо)[291]. В этом ресторане журналисты и другие ночные совы ели бифштекс, требуху и рис с креветками или крабами.

После того как Сабала вернулся в свою гостиницу, Гарсиа Маркес и Рохас Эрасо отправились бродить по портовому району, начав прогулку с Пасео-де-лос-Мартирес, где девять бюстов увековечивали память первых повстанцев, поднявшихся на борьбу против Испанской империи и погибших в 1816 г.[292] Потом Гарсиа Маркес вернулся домой. Несколько часов он увлеченно корпел над статьей, затем, довольный собственной риторикой, побежал показывать боссу свою первую колонку. Сабала прочитал его труд, сказал, что написано вполне прилично, но для печати не пойдет. Во-первых, слишком лично и художественно, во-вторых: «Разве ты не заметил, что мы работаем в условиях цензуры?» И Сабала взял со стола красный карандаш. Буквально с первого дня врожденный талант Маркеса вкупе с профессионализмом Сабалы стал рождать интересные, захватывающие и абсолютно оригинальные статьи[293]. Все подписанные Маркесом заметки выходили в El Universal под заголовком «Новый абзац» («Punto у Aparte»). Самая первая, та, которую исчеркал редактор, представляла собой политический текст о комендантском часе и чрезвычайном положении, хитро изложенный в форме размышления о городе в целом. Разве в эпоху политического насилия и дегуманизации, задавался пророческим вопросом молодой писатель, можно рассчитывать на то, что его поколение обратится в «людей доброй воли»? Совершенно очевидно, что радикальный настрой начинающего журналиста вызван событиями 9 апреля. Вторая статья была столь же примечательной[294]. Но если первая — политическая (хоть и в завуалированной форме) в традиционном смысле, то вторая — это, по сути, манифест культурной политики, речь в защиту скромной гармоники, изгоя среди музыкальных инструментов, без которого тем не менее не сыграть вальенато — вид народной мелодии, зародившейся на побережье и исполняемой обычно безвестными музыкантами. Для Маркеса гармоника — символ народа его родного края и его культуры; восхваляя ее, он бросал вызов предубеждениям правящего класса. Гармоника, утверждал он, — это не только изгой; это — олицетворение пролетариата. В первой статье Маркес отвергал политику, проводимую Боготой; во второй — воспевал свои вновь обретенные культурные корни[295].

Впервые Габриэль Гарсиа Маркес был относительно уверен в своем будущем. Он нашел работу и, по мнению многих, выполнял ее хорошо. Он стал сотрудником газеты. Университет он не бросил, но занятия посещал от случая к случаю и без особой охоты. Из мира юриспруденции он переместился в мир журналистики и литературы и возвращаться назад не собирался.

За следующие двадцать месяцев в газете El Universal выйдут сорок три статьи за подписью Маркеса и множество его неподписанных материалов. В основном все это была традиционная журналистика — комментарии, художественно-публицистические зарисовки — статьи скорее развлекательного характера, не содержащие какой-либо ценной политической информации. Они были ближе к жанру ежедневной или еженедельной хроники, который был популярен в газетной журналистике Латинской Америки в 1920-х гг. С другой стороны, в обязанности Гарсиа Маркеса входило просматривать сообщения, поступавшие с телетайпа, отбирать интересные новости и предлагать темы для комментариев и литературных очерков, игравших важную роль в журналистике того времени. Благодаря этой ежедневной практике Маркес, вероятно, получил наглядное представление о том, как события повседневной жизни преобразуются в «новости» и «истории», что мгновенно содрало покров тайны с повседневного бытия и нейтрализовало силу воздействия произведений Кафки, с которыми он познакомился некоторое время назад. В ту пору почти везде журналисты были обязаны перенимать стиль работы американских газетчиков, которых отличали настырность, деловитость и стремление во всем докопаться до сути. Такой подход был близок Гарсиа Маркесу, и с самого первого дня он чувствовал себя как рыба в воде. Этим он заметно выделялся на фоне своих латиноамериканских коллег, которые образцом для подражания считали Францию и все французское, хотя в ту пору Франция уже не успевала идти в ногу со временем.

Начинающему журналисту многому предстояло научиться, но его творчество изначально отличалось оригинальностью, что, должно быть, весьма радовало главного редактора, который взял его на работу в газету. Буквально через три месяца в своей статье о картахенском афро-колумбийском писателе Хорхе Артеле он намекнул на необходимость создания местной континентальной литературы, которая представила бы «нашу расу», — удивительная прозорливость для двадцатиоднолетнего внука полковника Маркеса — и на то, что у Атлантического побережья должно быть «собственное лицо»[296].

В середине июля того первого года в Эль-Кармен-де-Боливаре, в том городе, где выросли дед Гарсиа Маркеса и тетушка Франсиска, полиция, представлявшая власть консерваторов, вырезала семьи либералов. Эль-Кармен-де-Боливар издавна слыл оплотом либералов и находился недалеко от Сан-Хасинто, где родился Сабала, посему и Маркес, и главный редактор проявляли особый интерес к тамошним событиям и вдвоем проводили кампанию под лозунгом: «Что случилось в Эль-Кармен-де-Боливаре?» Свою мрачную шутку Сабала, когда бы он ни возобновлял кампанию в ответ на опровержения и инертность правительства, неизменно заканчивал словами: «Что вы, что вы, в Эль-Кармен-де-Боливаре абсолютно ничего не случилось»[297]. Эту фразу почти в точности повторит Гарсиа Маркес, говоря о придуманном им городке Макондо в знаменитой главе романа «Сто лет одиночества», посвященной массовому расстрелу рабочих банановых плантаций, — в эпизоде, последовавшем сразу же за описанием расправы над забастовщиками.

Пожалуй, в Колумбии то было не самое лучшее время, чтобы заняться журналистикой. После апрельских событий 1948 г. незамедлительно была введена цензура, хотя в прибрежных регионах она свирепствовала не столь жестоко, как во внутренних районах страны. Гарсиа Маркеса вступить на стезю журналистики вынудила Violencia, которая тем не менее сильно ограничивала свободу действий журналистов. Правительственная цензура, временами более жесткая, временами помягче, будет действовать следующие семь лет — при президентах Оспине Пересе, Лауреано Гомесе, Урданете Арбелаэсе и Рохасе Пинилье. Тем более важно, что уже в самой первой своей статье, напечатанной в номере за 21 мая 1948 г., Маркес косвенно, но четко дал понять, что в политике он придерживается левых взглядов. От этой своей позиции он ни разу не отступит, и все же в конечном итоге (как говаривали марксисты) это никогда не будет служить сдерживающими или искривляющими рамками для его художественной прозы.

Через две недели после поступления на работу в El Universal Гарсиа Маркес попросил недельный отпуск и отправился через Барранкилью и Маганге в Сукре, чтобы повидаться с родственниками. Нам неведомо, заезжал ли он в Момпокс, где жила Мерседес. К тому времени, когда Маркес тронулся в путь, он уже, вероятно, осознал, что положенное ему жалованье отнюдь не так велико, как он сказал родителям, но, по-видимому, не осмелился развеять их иллюзии. Он впервые приехал домой после Bogotazo и вообще впервые был дома с февраля 1947 г., когда отправился на учебу в Боготском университете, — с тех пор прошло более года. Соответственно он впервые виделся с мамой с тех пор, как умерла ее мама, и впервые видел последнего из своих братьев и сестер, Элихио Габриэля, которого назвали, как и его самого, в честь отца — только более полным именем. Позже Гарсиа Маркес — он был на двадцать лет старше Элихио Габриэля — часто будет в шутку говорить, что малышу дали это имя потому, что «мама, потеряв меня, хотела, чтобы в доме всегда был Габриэль». В действительности Габриэль Элихио, после того как он лично помог появиться на свет Элихио Габриэлю (в семье его будут звать Йийо) в ноябре 1947 г., заявил: «Габито на меня совсем не похож, а этот малыш — вылитый я. Поэтому мы дадим ему мое имя — только в обратном порядке!»[298]

Габито вернулся в Картахену. Только теперь, 17 июня, его официально зачислили в университет, хотя собеседование он прошел несколько месяцев назад. В профессиональном плане он преуспевал, в материальном — находился на грани нищеты. Несмотря на то что Гарсиа Маркес был, по сути, штатным сотрудником газеты, платили ему сдельно — за каждую статью. Сам он математиком всегда был никаким, да и бюджетными вопросами не особо интересовался, а вот один его приятель, Рамиро де ла Эсприэлья, позже подсчитал, что Маркесу за каждую статью, с его подписью или без подписи, платили 32 сентаво, то есть треть песо; за остальные обязанности, что он выполнял, и вовсе ничего не платили. Это было ниже любого мыслимого минимального заработка. В конце июня его вышвырнули из общежития, и он опять стал спать на скамейках в парке, в комнатах других студентов, а то и прямо на рулонах газетной бумаги в редакции El Universal, которая никогда не закрывалась. Однажды, когда он гулял с коллегами в парке Сентенарио (парке Столетия), где они обычно, сидя на ступеньках памятника «Не прикасайся ко мне» («Noli Me Tangere»), пили, курили и беседовали, один журналист, Хорхе Франко Мунера, поинтересовался, доволен ли он своим жильем, и Гарсиа Маркес открыл ему правду. В тот же вечер Франко Мунера привел его в свой отчий дом, находившийся в старом городе — на улице Эстанко-дель-Агуардиенте, на углу Куартель-дель-Фихо, рядом с Театром Эредиа. Семья Франко Мунеры радушно приняла голодного бездомного студента; особенно тепло встретила Маркеса мать Хорхе, Кармен Мунера Эрран[299]. Чужие матери всегда участливо к нему относились. Он будет жить у нее время от времени — стараясь есть как можно меньше, чтобы успокоить свою совесть, — в период всего пребывания в Картахене.

Итак, на этот раз Гарсиа Маркес вел еще более жалкое существование, чем когда-то в Боготе, и приучил себя не обращать внимания на свои материальные потребности. Даже по меркам обитателей побережья одевался он отвратительно — носил жуткие цветастые рубашки (обычно больше одной у него никогда не было), клетчатые пиджаки, черные шерстяные брюки от какого-нибудь старого костюма, канареечно-желтые носки, собиравшиеся у лодыжек, и пыльные мокасины, которые он никогда не чистил. У него были реденькие усики и кудрявая лохматая шевелюра, которой редко касалась расческа. Даже после того как в его распоряжение предоставили комнату Франка Мунеры, спал он там, где настигала его усталость или приближающийся рассвет. Он был тощ, как палка, и друзья, тронутые тем, что он никогда не унывает, не жалеет себя и не просит о помощи, частенько в складчину кормили его и приглашали участвовать в ночных похождениях.

Друзья и знакомые о Маркесе отзывались по-разному. Многие, особенно те, кто во вкусах и привычках придерживались традиционализма, считали, что его эксцентричность граничит с безумием, и зачастую видели в нем гомосексуалиста[300]. Даже друзья, например Рохас Эрасо, оглядываясь назад, говорят, что он был размазней («такой хороший мальчик»)[301]. И Рохас, и еще один его друг, Карлос Алеман, вспоминают, что Маркесу свойственно было ребячество, ходил он вприпрыжку — от этой походки он никогда не избавится, — имел обыкновение пускаться в пляс, если кто-то озвучивал ему новую идею или его самого посещала интересная идея для рассказа[302]. По словам его знакомых, в ожидании обеда он всегда барабанил пальцами по столу или по тому, что было под рукой, напевал — тихо или громко; из него вообще всегда лилась музыка[303].

Гарсиа Маркес усваивал все, чему учили его новые друзья и коллеги. В удивительно раннем возрасте у него сформировались ключевые идеи относительно своей профессии. Например, он очень проникся заявлением Бернарда Шоу о том, что тот отныне намерен посвятить свою жизнь придумыванию рекламных лозунгов и зарабатыванию денег. Гарсиа Маркес по этому поводу заметил, что это — пища для размышлений для тех, кто подобно ему самому «решил писать из коммерческих соображений, а потом понял, что пишет ради славы»[304].

В Картахене жизнь текла по заведенному порядку. На занятиях в университете Маркес бывал редко, но не все профессора отмечали посещаемость, да и преподаватели из либералов симпатизировали молодому журналисту, вступавшему в схватку с цензурой и властями в целом, которые не раз присылали в редакцию военные отряды, чтобы запугать персонал. Маркес особенно ценил свои отношения с Густаво Ибаррой Мерлано. Специалист по Античности, тот окончил педагогический институт в Боготе и теперь преподавал в местном колледже, находившемся всего в нескольких ярдах от редакции El Universal. Ибарра Мерлано уже был добрым другом Рохаса Эрасо. Общение с ними обоими ничего не стоило Гарсиа Маркесу в плане денег — и не ставило его в унизительное положение, когда ему приходилось принимать милостыню, — потому что, собираясь вместе, они не пили и не шатались по вечеринкам, а говорили о высоких материях — о поэзии, религиозной философии и т. п.[305]

У Гарсиа Маркеса также были друзья и с менее серьезными наклонностями. Прежде всего это братья де ла Эсприэлья, Рамиро и Оскар. С ними он встречался от случая к случаю в 1948-м, чаще — в 1949 г. Они увлекались политикой, исповедуя радикальный либерализм и даже марксизм, но не забывали и про мирские удовольствия. Вместе с ними и другими, им подобными, Гарсиа Маркес участвовал в попойках и посещал бордели. Три удивительно провокационные статьи, опубликованные в июле 1948 г., позволяют предположить, что в то время Маркес был очарован некой молодой «ночной бабочкой» и, возможно, под ее влиянием у него начало формироваться определенное отношение к любви и сексу, которое позже найдет отражение в его творчестве. В первой статье, вполне откровенно описывая анатомию молодого женского тела, он созерцательно рассуждает: «Подумать только, что во всем этом однажды поселится смерть», а в заключение пишет: «Подумать только, что от той боли, какую я испытываю, находясь в тебе, вдали от собственной сущности, однажды найдется навсегда исцеляющее лекарство»[306]. Пожалуй, и к лучшему, что картахенские матроны из семей католиков реакционного толка не читали El Universal, ведь для них это было бы равносильно тому, чтобы пройтись голыми по площади Боливара.

Ко времени написания той третьей статьи молодой писатель открыл для себя одну ключевую мысль, которая позже обретет классическую форму в романе «Любовь во время чумы»: любовь может длиться вечно, но более вероятно, что она расцветает и умирает в кратчайший промежуток времени, как болезнь[307]. Мало кто из приезжих мужчин быстро забывает впервые увиденных ими легкомысленно одетых чувственных женщин таких портовых городов Карибского моря, как Картахена или Гавана, а молодой Гарсиа Маркес жил в приморском регионе в эпоху самого расцвета проституции на Карибском побережье. Что касается серьезных респектабельных девушек, по словам Рамиро де ла Эсприэлья, Маркес упоминал только одну — Мерседес. Тогда она была шестнадцатилетней школьницей. «Хотя трудно представить, что она в нем нашла: он был на вид совсем мальчишка — тщедушный, прыщавый, болезненный, хилый, физически неразвитый… Если б вы встретили его на улице, приняли бы за посыльного»[308].

Семья Мерседес и почти все близкие родные Гарсиа Маркеса все еще оставались в Сукре. А вот Луис Энрике жил в Барранкилье и часто приезжал в Картахену на выходные и праздники. «В Картахене Габито делал то же, что и в Боготе: притворялся, будто изучает юриспруденцию, а на самом деле писал»[309]. То была эра великих латиноамериканских исполнителей болеро, таких как трио «Лос Панчос», и Луис Энрике мечтал создать свою собственную группу: «Отца это ужаснуло бы даже еще больше, чем писательское творчество Габито»[310].

Примерно в это время Сабала получил письмо от Саламеа Борды из Боготы, в котором тот интересовался литературной деятельностью своего молодого протеже. Гарсиа Маркес тогда художественной прозой не занимался, но отказать Саламеа не мог и быстро переработал рассказ «Другая сторона смерти», который был напечатан в газете El Espectador 25 июля 1948 г. Должно быть, ему льстило, что столь важный и влиятельный человек все еще думает о нем и продвигает его интересы в Боготе. Это была утешительная мысль.

16 сентября 1948 г. Гарсиа Маркес поехал в Барранкилью по делам газеты, но потом, вместо того чтобы сесть в автобус и прямиком вернуться в Картахену, решил навестить кое-кого из коллег-журналистов, которых рекомендовали ему друзья в Картахене. Это было еще одно историческое решение. Маркес пошел в редакцию газеты El Nacional, где тогда работали Херман Варгас и Альваро Сепеда. Они были членами вольного богемного братства, которое в конечном счете станет известно под названием «Барранкильянское общество»[311]. В тот первый вечер Гарсиа Маркес принял участие в литературной дискуссии, и его пылкие, но рассудительные речи произвели впечатление на третьего члена группы, Альфонсо Фуэнмайора (он был помощником редактора либеральной газеты El Heraldo, который попросил Маркеса навестить его перед отъездом в Картахену.

Гарсиа Маркесу было приятно, что эти закаленные журналисты слышали о нем и оценили его успехи. Его приняли как долгожданного брата, представили местному литературному гуру, каталонскому писателю Рамону Виньесу, а после взяли на прогулку по барам и борделям, завершившуюся в легендарном заведении под названием «У черной Эуфемии», которое позже будет увековечено в романе «Сто лет одиночества». Там Маркес более часа вместе с остальными пел мамбо и болеро, закрепляя свой собственный триумф и укрепляя узы дружбы с братством. Заночевал он в доме Альваро Сепеды. Тот в отличие от других членов группы был его ровесником, как и он, любил цветастые рубашки и блузы, в каких ходили художники, носил сандалии в стиле первых хиппи, а волосы у него были еще длиннее, чем у Маркеса. Шумный, высокопарный, безапелляционный, Сепеда показал Маркесу книжный шкаф во всю стену, сверху донизу заполненный книгами в основном североамериканских и английских писателей, и громогласно заявил: «Это — самые лучшие книги. Только они достойны того, чтобы их читали люди, которые умеют писать. Могу дать почитать все, если хочешь».

На следующее утро, по воспоминаниям Маркеса, он отправился в Картахену с романом «Орландо», написанным некоей Вирджинией Вулф, о которой он слышал впервые. Сепеда, по-видимому, был знаком с ней лично, ибо называл ее «старушка Вулф». Также, очевидно, все братство находилось в близких отношениях со своим любимым писателем Уильямом Фолкнером, которого они обычно называли «старик»[312]. До сих пор, по прошествии стольких лет, удивляет, что те крутые парни так восторгались творчеством серьезной миссис Вулф. По словам друзей Маркеса, на него в свое время произвела очень сильное впечатление совершенно недостойная леди строчка, которую он вычитал в одном из романов Вулф: «Любить — это значит скользнуть из панталонов». На самом деле в его устах это был вольной перевод фразы из «Орландо»: «Любить — это значит скользнуть из юбки»[313]. Возможно, эта цитата оказала более сильное влияние на его мировоззрение, чем представляется на первый взгляд. Как бы то ни было, он всем говорил, что «Вирджиния — ядреная баба»[314].

Пришло время сдавать экзамены за второй курс. Гарсиа Маркес был в отчаянии. Занятия он посещал нерегулярно — а за пятнадцать пропусков официально «брали на карандаш» — и мало усвоил из того, что слышал. По словам одного из однокурсников Маркеса, он «работал до трех ночи, потом спал на рулонах газетной бумаги до семи часов утра, когда у нас начинались занятия. Он всегда говорил, что искупается позже, потому что у него не было времени на то, чтобы умыться перед тем, как пойти в университет»[315]. В целом за год Маркес был аттестован, но римское право он завалил, что аукнется ему через несколько лет и фактически лишит его диплома юриста.

Тем временем связь с «Барранкильянским обществом» придала ему уверенности в себе и вдохновила на создание первого романа под названием «Дом». Это был роман о его собственном прошлом, — не исключено, что замысел этого произведения он вынашивал давно. Над романом он работал всю вторую половину 1948-го и более напряженно — в начале 1949 г. Его друг Рамиро де ла Эсприэлья с братом Оскаром жили у родителей — в большом особняке XIX в. на Калье-Сегунда-де-Бадильо в Старом городе. Гарсиа Маркес был в том доме частым гостем, часто питался там, а бывало, и ночевал. В доме была большая библиотека, и Маркеса часто заставали за чтением книг по истории Колумбии. Оскар, старший из двух братьев, вспоминает: «Отец дал ему прозвище Гражданское Мужество, потому что, по его словам, нужно обладать немалой смелостью, чтобы одеваться так, как одевался он… Мама любила его, как сына… Он являлся к нам с большим рулоном бумаг, перевязанных галстуком, — это была книга, которую он писал. Он разворачивал рулон, садился и читал нам»[316].

Из сохранившихся отрывков, которые позже были напечатаны в барранкильянской газете El Heraldo, ясно, что действие романа разворачивается в доме, подобном тому, в котором жили дедушка с бабушкой Гарсиа Маркеса. Сам роман чем-то напоминал произведения Фолкнера — по тематике, а не по стилю. Чувствовалось, что в нем заложен большой потенциал, он интересный, но не глубокий, и ни в одном из существующих отрывков не заметно влияния Фолкнера, Джойса или Вирджинии Вулф. Все персонажи созданы по подобию его деда, бабки и их предков, местом действия выбран городок вроде Аракатаки, описываемая война напоминает Тысячедневную войну, но в целом повествование нескладное, плоское и безжизненное. Создается впечатление, что Маркесу никак не удавалось сбежать из дома своего детства. Или, иными словами, он не мог отделить «Дом» от того дома, роман — от вдохновляющей идеи. И все же сомневаться не приходится: здесь уже довольно отчетливо проглядывают зачатки романа «Сто лет одиночества» — мотивы одиночества, неизбежности, ностальгии, патриархальности и насилия, которые во всю мощь заявят о себе через десять с лишним лет. Отчасти дело в том, что в ту пору Гарсиа Маркес еще не был способен с объективной иронией воспринимать свою культуру; все, что было связано с Николасом Маркесом, просто не могло быть нелепо или даже смешно. Как это ни забавно, ему даже в голову не приходило провести параллель между фантастическим миром Кафки и реальным миром своих воспоминаний[317].

В марте 1949 г. Маркеса неожиданно свалила серьезная болезнь. По его собственным свидетельствам, кризис спровоцировала его стычка с Сабалой на политической почве. Однажды в конце марта поздно вечером Маркес сидел с Сабалой в «Пещере»; главный редактор ужинал. Поездки в Барранкилью и, в частности, общение с Альваро Сепедой не лучшим образом сказывались на поведении Маркеса: в газете он работал спустя рукава и вообще вел себя, как взбунтовавшийся подросток. Сабала перестал есть суп и, глянув на Маркеса поверх очков, спросил с сарказмом в голосе: «Вот скажи мне, Габриэль, неужели за своим шутовством ты даже не замечаешь, что наша страна деградирует на глазах?»[318] Уязвленный Маркес продолжал напиваться, и все кончилось тем, что он заснул на скамейке на Пасео-де-лос-Мартирес. Проснулся он утром под тропическим ливнем — мокрый насквозь, с болью в груди. Ему поставили диагноз пневмония, и он поехал лечиться к родителям в Сукре, где собирался пробыть до полного выздоровления. Хотя для человека с больными легкими Сукре был не самым подходящим местом: вода в реках вышла из берегов, и город затопило, как это часто будет случаться в романах «Недобрый час» и «История одной смерти, о которой знали заранее».

Та поездка домой сыграет важную роль в судьбе Маркеса. По его словам, он ожидал, что ему придется провести в Сукре полгода, хотя на самом деле, как оказалось, он пробыл там чуть более полутора месяцев. И все равно впервые за последние годы он так долго жил с родственниками. Он заранее знал, что на длительное время будет заточен в четырех стенах. Теперь, когда несколько его братьев и сестер подросли, в его сознании начал постепенно назревать переворот. Тогда он не отдавал себе в этом отчета, да и результат проявился не сразу, но впоследствии эти перемены коренным образом повлияли на литературный и исторический аспекты его творческой мысли. Любой мог бы сказать, что к мертвым, населявшим его воображение, стали добавляться и живые.

Теперь, став журналистом, Гарсиа Маркес начал обращать внимание и на Сукре. Одно из самых интересных местных преданий повествовало о Маркезите де ла Сьерпе, белокурой испанке, которая якобы когда-то жила в отдаленном поселении под названием Ла-Сьерпе («sierpe» в переводе «змея»), замужем никогда не была и за всю жизнь ни разу не вступала в половые отношения с мужчинами. Она обладала магической силой, владела огромной гасиендой площадью в несколько муниципалитетов и прожила более двухсот лет. Каждый год она объезжала свою вотчину, исцеляя больных и осыпая милостями всех, кто находился под ее защитой. Перед смертью она велела прогнать перед домом весь ее рогатый скот, что заняло девять дней, а сырая земля от копыт в итоге превратилась в болото (Ciénaga) Ла-Сьерпе, находившееся к юго-западу от Сукре, между реками Сан-Хорхе и Каука. В этом болоте она похоронила свои самые ценные вещи и сокровища, а также секрет бессмертия, а все оставшееся богатство поделила между шестью семьями, которые ей служили[319].

Это предание, рассказанное Маркесу его другом Анхелем Касихом Паленсиа, кузеном Хосе Паленсиа, вместе с теми легендами, что он насобирал сам, легли в основу целого ряда блестящих статей, которые Маркес напишет три-четыре года спустя, и вдохновили его на создание в конце 1950-х гг. потрясающего литературного персонажа — Великой Мамы (Ia Mamá Grande), в котором впервые найдет отражение стиль зрелого Гарсиа Маркеса. Еще один источник — богатая обитательница Сукре, жившая по соседству с друзьями семьи Маркес — Хентиле Чименто. Звали ее Мария Амалия Сампайо де Альварес. Эта женщина насмехалась над образованием и культурой и постоянно хвасталась своим богатством. Когда она умерла в 1957 г., ей устроили несусветно пышные похороны[320]. Другая столь же необычная история рассказывала об одиннадцатилетней девочке, занимавшейся проституцией под давлением бабушки. По прошествии многих лет она станет прообразом нескольких литературных персонажей, в том числе знаменитой Эрендиры[321].

Правда, формирование Маркеса как рассказчика было поставлено под сомнение самым драматичным образом. В письме к своим друзьям в Барранкилье Гарсиа Маркес намекнул, что было бы неплохо, если б ему прислали книги, дабы он не захирел в дикости Сукре и неотесанности отчего дома[322]. Вскоре ему прислали несколько книг: «Шум и ярость», «Деревушка», «На смертном одре» и «Дикие пальмы» Фолкнера; «Миссис Дэллоуэй» Вирджинии Вулф; «Манхэттен» Дос Пассоса; «О мышах и людях» и «Гроздья гнева» Стейнбека; «Портрет Дженни» Натана и «Контрапункт» Хаксли. К сожалению, увлекшись чтением этих блестящих произведений модернистской литературы, Маркес фактически перестал работать над «Домом»[323]. Более того, начав выздоравливать, он вернулся к своим досужим развлечениям. До Ла-Сьерпе он так и не добрался, зато вновь закрутил роман со сладострастной Колдуньей (к тому времени она уже потеряла мужа), к огромному неудовольствию Луисы Сантьяга. А также завел новых друзей. Один из них, Карлос Алеман из Момпокса (он уже был избран в законодательное собрание департамента), вспоминая свой приезд в Сукре в мае 1949 г., рассказывает: «В толпе, приветствовавшей нас, когда мы прибыли из казарм, выделялся парень в экстравагантном наряде: крестьянские сандалии, черные брюки, желтая рубашка. Я спросил у Рамиро: „Это что еще за попугай?“ — и он ответил: „Габито“… Он был один такой; все вокруг были одеты в хаки»[324].

Итак, Гарсиа Маркес, вероятно не совсем еще здоровый, вместе со своим другом Хакобо Касихом (он тоже был активист-либерал) присоединился к группе Карлоса Алемана, и они все на трех судах с флагами Либеральной партии (на каждом судне — бочонки с ромом и духовой оркестр) отправились в круиз по всему региону Моханы. Сторонники либералов приветствовали их с речных берегов, а местные боссы, как правило землевладельцы из либералов, устраивали для гостей пиршества и встречи, когда они сходили на берег. Оскар де ла Эсприэлья позже вспоминал: «В те дни мы все были марксисты, все ждали революции, но Карлос Льерас так и не отдал приказ»[325].

К середине мая Гарсиа Маркес уже окреп настолько, что мог вернуться в Картахену. Его приятель Карлос Алеман, недавно избранный в законодательное собрание департамента, не особо кичился своим новым статусом, но, пользуясь своим положением, на выделенные средства часто устраивал кутежи, во время которых его более бедный друг наедался на неделю вперед. Попойки неизменно заканчивались посещением борделя[326].

По возвращении Маркеса из Сукре в газете El Universal вышла очередная статья за его подписью — редкое явление в те дни — об избрании королевы красоты среди студенток. Эту свою статью Маркес подписал псевдонимом Септимус, который он позаимствовал у персонажа романа «Миссис Дэллоуэй», созданного Вирджинией Вулф[327]. Первую статью Маркеса под псевдонимом Септимус отличает уверенный, почти высокомерный тон. В ней есть следующее дерзкое заявление: «Мы, студенты, открыли формулу идеального государства: мир и согласие между разными социальными классами; справедливая плата за труд; распределение прибавочной стоимости поровну; роспуск членов парламентов, заседающих за зарплату; всеобщий и коллективный отказ от участия в выборах».

Если до болезни Маркес пренебрегал учебой в университете, то теперь — умышленно — и вовсе ее забросил. Среди студентов он славился своими заявлениями о том, что ему ненавистна юриспруденция, и был известен как человек, организующий импровизированные футбольные матчи в величественных университетских коридорах. Он боялся, что, если получит диплом юриста, у него возникнет искушение работать по специальности или он будет вынужден делать это под давлением семьи или собственной совести. В Картахене занятия были еще скучнее, чем в Боготе. В итоге он завалил медицинское право (камень в огород Габриэля Элихио?) и семинар по гражданскому праву, с трудом сдал экзамен по этому самому гражданскому праву и успешно — еще пять предметов. Даже это было чудом ввиду его многочисленных пропусков. Однако римское право он так и не пересдал и в итоге на четвертый курс перешел с тремя «хвостами»[328].

9 ноября в Боготе правительство консерваторов, чувствуя, что в руководстве Либеральной партии произошел раскол и оно дало слабину, вновь ввело чрезвычайное положение и распустило конгресс — устроило так называемый институциональный переворот. Через несколько дней был издан указ о введении комендантского часа с восьми часов вечера. Либералы не отреагировали на эти меры, что окончательно развязало руки консерваторам, и Violencia — вдвое более жестокая — потопила страну в крови, и прежде всего сельские районы, хотя северное побережье, как обычно, пострадало меньше.

1948–1949 гг. вообще во всем мире выдались непростыми; это был один из самых напряженных и решающих периодов XX в. Гарсиа Маркес находился в Боготе, когда там создавалась система межамериканского сотрудничества — главным образом в интересах США, которые совсем еще недавно доминировали в Европе на переговорах по поводу создания ООН и настояли на том, чтобы перенести заседания новой организации (этот шаг стал символичным) из Лондона в Нью-Йорк. Президент Трумэн, незадолго до этого отдавший приказ сбросить две атомные бомбы на Японию, теперь провозгласил всемирный крестовый поход против коммунизма — в том числе с этой целью в 1947 г. было создано ЦРУ, — и папа римский негласно поддержал позицию американцев, благодаря которой Трумэн добился, чтобы его переизбрали на второй срок. При полной поддержке западных держав были созданы Государство Израиль и НАТО. СССР устроил блокаду Берлина, США в ответ организовали воздушный мост. Тогда СССР провел испытание собственной атомной бомбы, а 1 октября 1949 г. было образована Китайская Народная Республика. К тому времени, когда Гарсиа Маркес наконец-то решил сам строить свою судьбу и уехать из Картахены, уже окончательно сформировалась новая международная система, которая управляла миром на протяжении недавно объявленной холодной войны и после нее. Таков был исторический фон, на котором протекала взрослая жизнь Маркеса.

Именно в это время на его пути вновь возник, как периодически будет возникать и впредь, Мануэль Сапата Оливелья — чернокожий писатель, революционер и врач. Вместе с ним Маркес впервые посетит старую провинцию Падилью, где во время Тысячедневной войны часто бывал полковник Маркес. Сапата Оливелья только что окончил Национальный университет Колумбии в Боготе и, хотя он был уроженцем Картахены, ехал работать по специальности в маленький городок Ла-Пас, лежавший в предгорьях Сьерра-Невады примерно в двенадцати милях от Вальедупара. Сапата предложил Маркесу поехать с ним, и тот ухватился за представившуюся ему возможность. Там, в Ла-Пасе и Вальедупаре, он впервые увидел исполнителей вальенато и меренге у себя дома, на родине, — в частности, познакомился с известным афро-колумбийским аккордеонистом Абелито Антонио Вильей, который первым записал музыку вальенато[329].

К тому времени, когда он вернулся в Картахену, у него наконец-то созрело решение: пора уезжать, из Барранкильи ему гораздо удобнее обращаться к своему культурному наследию. В Картахене последний раз он появился в обществе 22 декабря — на торжестве по случаю публикации романа «Синий туман» («Neblina azul»), написанного его семнадцатилетним другом Хорхе Ли Бисуэллом Котесом. Об этом произведении Маркес весьма нелестно и снисходительно отозвался в критической статье, напечатанной в El Universal.

Оскар де ла Эсприэлья вспоминает, как Маркес пел, по его собственному признанию, «первое выученное мной вальенато», которое начиналось словами «Я подарю тебе незабудки, чтоб ты не забывала, что они велят»[330]. На эту строчку косвенно ссылались картахенские писатели, намекая, что Гарсиа Маркес несправедливо «забыл» — по сути, предал — не только Картахену и ценности ее, по общему признанию, снобистского и реакционного высшего общества, но и друзей, которые помогали ему, коллег, которые его вдохновляли, и прежде всего главного редактора, который любил его и был ему наставником, — Клементе Мануэля Сабалу. Можно сказать, что Маркес фактически впервые публично упомянул о нем в прологе к книге «Любовь и другие демоны» (1994)[331].

И действительно, могло показаться, что впоследствии Маркес проявлял неблагодарность по отношению к некоторым своим знакомым и постоянно преуменьшал значение картахенского периода в его становлении как художника. Но также ясно, что картахенские писатели теперь преувеличивают влияние их города и его интеллектуальной элиты на подававшего большие надежды романиста и стараются не вспоминать о том, сколько ему пришлось выстрадать там. Все семь лет учебы в школе он прозябал в бедности, живя на стипендию и находясь в зависимости от благосклонности других людей. В Боготе ему всегда не хватало денег, а в Картахене — и позже в Барранкилье — он вообще был на грани нищеты. Однако все эти годы он не жаловался на судьбу и не терял оптимизма. И друзья его, и враги — все в один голос подтверждают, что он никогда не ныл и не просил о милости. Как в столь тяжелых условиях, зная, что его семья, в которой было еще десять детей, все младше него, тоже едва сводит концы с концами, ему удавалось сохранять присутствие духа и уверенность в себе, упорно двигаться к намеченной цели и добиваться признания? Объяснить это можно только такими словами, как мужество, сила воли и несгибаемая решимость.

7 Барранкилья, книготорговец, богемное общество 1950–1953

«Думаю, он отправился в Барранкилью в поисках свежего воздуха, большей свободы и лучшего заработка»[332] — так через сорок с лишним лет Рамиро де ла Эсприэлья объяснил решение своего друга переехать из исторического города Картахены в расположенный в восьмидесяти милях к востоку шумный морской порт Барранкилью. Маркес покинул Картахену в конце декабря 1949 г., и в Барранкилью ему следовало приехать до комендантского часа, который к тому времени уже опять был введен, а это было не так-то просто. У него с собой были 200 песо, которые украдкой сунула ему в карман мать, и еще некая сумма денег, подаренная одним из его университетских профессоров — Марио Аларио ди Филиппо. В кожаном портфеле, которым он разжился в Боготе, Маркес вез наброски к роману «Дом». Как обычно, он больше боялся потерять свои черновики, чем деньги. Настроение у Маркеса было приподнятое, несмотря на то, что ему предстояло очередные рождественские каникулы провести в одиночестве. В конце концов, как позже признается в том один из патриотов Картахены, «в то время приехать в Барранкилью — это все равно что вернуться на белый свет, в мир, где кипит настоящая жизнь»[333]. Тем более что Альфонсо Фуэнмайор пообещал Гарсиа Маркесу, что в лепешку разобьется, но устроит друга на работу в редакцию El Heraldo.

Барранкилья — город без истории, без блистательных зданий, но современный, динамичный, гостеприимный, и, самое главное, он находился далеко от Violencia, свирепствовавшей во внутренних районах страны. В то время население города составляло около полумиллиона человек. «Барранкилья дала мне возможность стать писателем, — сказал мне Маркес в 1993 г. — Там проживало больше иммигрантов, чем в любом другом уголке Колумбии, — арабы, китайцы и так далее. Она была как Кордова в эпоху Средневековья. Открытый город, полный умных людей, которым плевать на то, что они умные»[334].

Духовным основателем того, что позже получит известность как «Барранкильянское общество», был каталонец Рамон Виньес. Придет время, и этот старый мудрый книготорговец будет продавать «Сто лет одиночества»[335]. Он родился в горном селении под названием Берга в 1882 г., воспитывался в Барселоне и еще до переезда в Сьенагу в 1913 г. успел добиться скромного признания в Испании. В Барранкилье до сих пор живы слухи о том, что он был гомосексуалистом, и, похоже, они не беспочвенны. Выходит, и Сабала, и Виньес — наставники Маркеса в карибский период его жизни — оба, вероятно, были гомосексуалистами. Когда Гарсиа Маркес познакомился с Виньесом — первая встреча длилась недолго, — тому было уже под семьдесят. Немного тучноватый, с белой копной седых волос и непослушной челкой, торчавшей в разные стороны, как колючки кактуса, он производил впечатление одновременно грозного и благожелательного человека. Сам он спиртным не увлекался, зато был великолепным собеседником с тонким, но едким чувством юмора, а порой бывал и груб в своей прямо-линейности[336]. Среди членов общества он пользовался огромным авторитетом. Виньес прекрасно понимал, что сам он не великий писатель, но он был начитан и великолепно разбирался в литературе. Больших денег он никогда не имел, но не очень убивался по этому поводу. Именно Виньес содействовал сплоченности интеллектуалов Барранкильи и вселил в них уверенность в том, что даже в безвестном городе с низким уровнем культуры, не имеющем ни своей истории, ни университета, ни рафинированного правящего класса, можно получить образование. И быть человеком передовых взглядов. Гарсиа Маркесу особенно хорошо запомнилось одно его высказывание: «Если б Фолкнер жил в Барранкилье, он сидел бы за этим столом»[337]. Возможно, Виньес был прав. Смысл одного из его ключевых утверждений заключался в том, что мир превращается во «вселенскую деревню»; философ и социолог Маршалл Маклюэн к этой идее придет лишь через много лет.

Альфонсо Фуэнмайор (родился в 1917 г.), сын уважаемого писателя Хосе Феликса Фуэнмайора, был самым тихим и, пожалуй, самым серьезным из молодых членов общества, но считался в нем осевой фигурой. Во-первых, потому, что он был напрямую связан со старшим поколением. Во-вторых, потому, что это он свел вместе всех остальных членов общества, поскольку изначально был знаком с каждым из них в отдельности. В-третьих, потому, что именно он предложил Маркесу перейти на работу в El Heraldo, где сам проработал двадцать шесть лет. Фуэнмайор читал по-испански, по-английски и по-французски. Он был спокойным и рассудительным человеком, как и все остальные, умел и любил выпить и исполнял роль смазки в коллективном колесе. Он сильно заикался, но, выпив рому или виски, начинал говорить более гладко. Он был поклонником классической литературы и словарей и, безусловно, слыл самым эрудированным и начитанным членом общества.

Херман Варгас (родился в Барранкилье в 1919 г.) был близким другом и коллегой Фуэнмайора. Высокий, с пронизывающим взглядом зеленых глаз, он много читал, но был медлителен и старателен во всем, что делал, и по натуре резковат. Если Фуэнмайор при всей серьезности был неуклюж, неряшлив и смешон, Варгаса всегда отличали опрятность (он носил исключительно белые рубашки), благоразумие (хотя порой он бывал вспыльчив)[338] и надежность (позже ему первому Гарсиа Маркес будет отдавать на суд свои рукописи и к нему же будет обращаться за книгами и деньгами). Варгас много курил, причем крепкий табак — чем крепче, тем лучше. Среди членов общества он и Фуэнмайор слыли самыми большими домоседами и самыми большими любителями выпивки. Оба отдавали предпочтение коктейлю, основными ингредиентами которого были «ром, лимон и ром»[339].

Альваро Сепеда Самудио был движущей силой «Барранкильянского общества». Симпатичный повеса с широченной белозубой улыбкой, он с ходу покорял женские сердца — его романы с известными колумбийскими актрисами гремели на всю страну, — но был мужчиной до мозга костей; после смерти (умер он в относительно раннем возрасте в 1972 г.) Сепеда стал легендой Барранкильи[340]. Родился он 30 марта 1926 г., хотя сам всегда утверждал, что появился на свет в Сьенаге, где произошел массовый расстрел рабочих банановых плантаций, — хотел, чтобы его вступление в жизнь ассоциировалось с трагическим событием в истории страны, когда гнусные cachacos жестоко расправились с невинными costeños. Его отец, политик консервативного толка, сошел с ума и умер, когда Альваро был ребенком, и это навсегда оставило отпечаток трагичности на мальчике, что, став взрослым, он умело скрывал под экспансивностью своей неординарной натуры. Сепеда представлял собой клубок противоречий, которые он разрешал с невероятным шумом. Похож он был на бродягу, но в 1949–1950 гг., находясь в Америке, получил наследство. Он всегда был тесно связан с местной аристократией, в том числе с барранкильянским бизнесменом Хулио Марио Санто-Доминго. Тот недолго был членом богемного общества, а позже стал богатейшим человеком Колумбии и одним из самых богатых в Латинской Америке.

Еще большим сумасбродом был Алехандро Обрегон. Его тоже не было в Барранкилье, когда Гарсиа Маркес приехал туда, и вообще почти весь барранкильянский период Маркеса он находился в Европе. Тем не менее время от времени он наведывался в Барранкилью и составлял основу богемного общества и до, и после периода, когда в него входил Маркес. Обрегон (родился в Барселоне в 1920 г.) был художником. Его семье в Барранкилье принадлежали текстильная фабрика и роскошный отель «Прадо». Он несколько раз женился и разводился и по части сердцеедства мог бы составить конкуренцию Сепеде. Типичный образец пылкого художника, к середине 40-х он упорно поднимался на вершину славы[341]. Во второй половине XX столетия, пока не взошла звезда Фернандо Ботеро, несомненно, самого любимого и почитаемого художника Колумбии, он считался самым известным живописцем в стране. Его наряд обычно состоял из одних только шорт. О его «подвигах» в Барранкилье слагают легенды: как он в одиночку расправился с тремя американскими морскими пехотинцами, оскорбившими проститутку; как он одним махом проглотил дрессированного сверчка своего собутыльника; как он с помощью слона, позаимствованного в местном цирке, снес дверь своего любимого бара; как он вместе с друзьями изображал из себя Вильгельма Телля, вместо стрел используя бутылки; как выстрелом в голову убил свою любимую собаку, парализованную в результате несчастного случая, и т. д.

Вот это и были центральные игроки команды так называемого «Барранкильянского общества», организаторы нескончаемого праздника, на который в начале 1950-х гг. был приглашен Гарсиа Маркес. Конечно, в это общество входило и много других людей, почти все яркие индивидуальности. Когда в 1956 г. Херман Варгас писал о разносторонних увлечениях членов общества, он характеризовал своих друзей, исповедовавших постмодернизм еще до того, как был придуман сам термин, следующим образом: «Они с одинаковым интересом и без предубеждения обсуждали такие различные явления, как „Улисс“ Джойса, музыка Коула Портера, талант футболиста Альфредо ди Стефано или техника бейсболиста Вилли Мейса, живопись Энрике Грау, поэзия Мигеля Эрнандеса, суждения Рене Клера, меренге Рафаэля Эскалоны, операторская работа Габриэля Фигероа и жизнеспособность „Черной Аданы“ или „Черной Эуфемии“»[342]. Они считали, что дружба важнее политики. Что касается последней, почти все они были либералы, хотя Сепеда тяготел к анархизму, а Гарсиа Маркес — к социализму. Позже Гарсиа Маркес скажет, что у его друзей были все книги, какие пожелаешь. Ночью в борделе они ссылались на одну из них, а на следующее утро давали эту книгу ему, и он, еще не протрезвев, садился читать[343].

На первый взгляд кажется, что это было антибуржуазное общество, но на самом деле они выступали против аристократии. Сепеда и Обрегон представляли интересы наиболее влиятельных политических, экономических и общественных кругов города. Поражало то, что они во многом симпатизировали североамериканцам, а это было редким явлением в Латинской Америке того времени. Если Богота и большая часть Латинской Америки все еще благоговели перед европейской культурой, «Барранкильянское общество» отождествляло Европу с прошлым и традиционализмом, отдавая предпочтение более простой и современной культуре США. Разумеется, их выбор не распространялся на политику и не исключал критики, но, к счастью или к несчастью, в силу этого они на добрых четверть века опережали почти все значительные литературные или интеллектуальные движения в Латинской Америке.

Конечно, такая позиция подразумевала, что они выступают и против cachacos, в том числе и Сепеда — приверженец карибской (в противовес андовской) народной культуры и передовых идей. Позже он будет ратовать за создание Карибской республики. В 1966 г. в интервью боготскому журналисту Даниэлю Самперу он заявил, что costeños «не трансценденталисты… не придумывают тайны. Мы не лжецы и не лицемеры, как cachacos»[344]. Сампер, сам cachaco, был потрясен: он даже не подозревал, что среди его соотечественников бывают такие колоссальные личности. Сепеда принадлежал к числу первых горячих поклонников творчества таких серьезных североамериканских писателей, как Фолкнер и Хемингуэй, и был заводилой в том, что касалось любимого времяпрепровождения членов общества — mamagallismo.

Их площадка для развлечений охватывала несколько кварталов в центральном районе Барранкильи. Позже Гарсиа Маркес скажет, что «мир начинался с улицы Сан-Блас» (ныне 35-я улица)[345]. На самом деле на территории всего одного квартала Сан-Блас, между улицами Прогресо (Каррера 41) и 20 Июля (Каррера 43) находились магазин «Книжный мир», кафе «Колумбия», кинотеатр «Колумбия», «Японское кафе» и ресторан «Американа». Севернее, через квартал, стояла бильярдная «Америка» и через квартал на восток, на Пасео-боливар, — кафе «Рим». Дальше простирался парк имени Колумба, где возле открытого уличного рынка жил Виньес — в доме с видом на церковь Сан-Николас (ее называют «собором бедняков»), буквально в нескольких шагах от редакции El Heraldo[346].

«Книжный мир», духовный преемник книжного магазина Виньеса, уничтоженного пожаром в далеких 1920-х гг.[347], принадлежал бывшему коммунисту Хорхе Рондону Эдеричу. Именно туда первым делом направлялся Маркес, когда бы ни приехал в Барранкилью; именно там его нашла мать через несколько недель после его приезда[348]. Если кутеж продолжался за полночь, всей компанией они обычно шли в какой-нибудь из многочисленных борделей Барранкильи — чаще в так называемый «Китайский квартал», хотя больше им нравилось проводить время «У черной Эуфемии»; в ту пору это заведение находилось на окраине города, примерно за тридцать кварталов от их обычного места тусовки[349].

Гарсиа Маркес в богемном обществе был самым молодым, самым наивным и самым неопытным. По словам Ибарры Мерлано, в Картахене он не только никогда не сквернословил, но и не любил, чтобы при нем сквернословили другие. Много он никогда не пил, в драки тоже не лез, а вот поблудить — в пределах разумного — не отказывался. Херман Варгас позже заметил: «Он был застенчивый и тихий, как мы с Альфонсо; это и понятно: в отличие от нас всех он был родом из глухого захолустья… Он также был самым дисциплинированным»[350]. У него по-прежнему (так будет еще много лет) не было своего жилья, не было денег, не было жены и даже девушки — в те годы у него редко возникали длительные романтические отношения. (Убедив себя в том, что у него роман с Мерседес, он не заводил серьезных отношений с другими женщинами.) Он был как вечный студент или свободный художник. Позже он скажет, что был счастлив в то время, но никогда не думал, что ему удастся его пережить[351].

У него не было средств на аренду квартиры, и поэтому он почти год жил в борделе под названием «Ресиденсиас Нью-Йорк», размещавшемся в здании, которое Альфонсо Фуэнмайор прозвал «небоскребом», потому что оно состояло из четырех этажей, что для Барранкильи того времени было необычно. Расположенное на Калье-Реаль, в народе известной как «улица преступников», оно стояло почти напротив редакции El Heraldo и рядом с домом Виньеса на Пласа-Колон (площадь Колумба). Первый этаж этого здания занимали нотариальные и прочие конторы. Выше находились комнаты проституток, которыми жестко командовала мадам — Каталина ла Гранде[352]. Гарсиа Маркес снимал одну из комнат на самом верхнем этаже здания, платил за ночь полтора песо. Площадь комнатки, больше похожей на каморку, составляла три квадратных метра. Проститутка по имени Мария Энкарнасьон раз в неделю гладила ему две пары брюк и три рубашки. Порой у него не было денег на ночлег, и тогда он оставлял привратнику в качестве залога экземпляр своей последней рукописи[353].

В таких условиях — среди шума и гама, доносившихся с улицы, деловых разговоров и драк, происходивших в борделе, — он прожил почти год. Он подружился с проститутками и даже писал за них письма. Они одалживали ему мыло, кормили его завтраками, и в благодарность он иногда пел для них какое-нибудь болеро или вальенато. Ему было особенно приятно, когда Фолкнер, который одно время был его кумиром, заявил, что для писателя нет лучше места, чем бордель: «По утрам тишина и покой, вечерами — веселье, спиртное, интересные собеседники»[354]. Через тонкую стенку своей комнатушки Гарсиа Маркес слышал много поучительных разговоров, и многие из них он запечатлеет в эпизодах своих будущих произведений. А бывало, он бесцельно колесил по ночному городу в машине своего знакомого таксиста — Эль Моно (Обезьяны) Гуэрры. С тех пор он всегда считал, что нет людей более здравомыслящих, чем таксисты.

Маркес продолжал печататься под псевдонимом Септимус, который он взял себе еще в Картахене, а своей ежедневной рубрике он дал название «Жираф» («La Jirafa»), тайно отдав дань музе своей юности Мерседес, у которой была длинная стройная шея. С самого начала в его статьях появился особый блеск, хотя зачастую они были пусты по содержанию, ведь цензура все еще действовала.

Тем не менее в статьях Гарсиа Маркесу удавалось — насколько это было возможно — дерзко отстаивать свои политические взгляды. Уже на заре своей карьеры в El Heraldo он дал понять, что не приемлет перонистский популизм, импонировавший другим латиноамериканским левым. О вылазке Эвы Перон в Старый Свет он писал: «Во втором действии Эва посетила Европу и прямо-таки озолотила — это скорее было зрелище, чем акт благотворительности, — итальянский пролетариат — прямо как министерство финансов. Чем не хвастливая демагогия в международном масштабе? В Испании государственные шуты приветствовали ее с энтузиазмом великодушных коллег»[355]. 16 марта 1959 г. Маркесу сошла с рук статья, в которой он разглагольствует о необычайных перспективах, открывающихся перед парикмахером, бреющим президента республики каждый день опасной бритвой[356]. 29 июля 1950 г. он писал о визите в Лондон Ильи Эренбурга, одного из самых успешных пропагандистов Советского Союза, — писал о нем залихватски, как о добром знакомом[357]. 9 февраля 1951 г. он смело заявил, что «нет более омерзительной политической доктрины, чем фалангизм»[358]. (В то время в Колумбии господствовал режим Лауреано Гомеса, при котором Колумбия вопреки предостережениям ООН первой из стран Латинской Америки восстановила все отношения с франкистской Испанией. Было очевидно, что в своей стране колумбийское правительство мечтает установить режим, аналогичный испанскому.)

Если одной из основных проблем Маркеса была цензура, то одной из основных тем его статей был поиск темы. Две эти заморочки он с юмором обыгрывает в статье под названием «Странствия жирафа», посвященной своей повседневной работе.

Жираф — животное, чутко реагирующее на каждый редакционный чих. С момента зачатия первого слова этой ежедневной колонки здесь, в Подлеске… и до шести часов утра следующего дня жираф — несчастный беззащитный бедолага — на каждом углу может сломать себе шею. Во-первых, нужно иметь в виду, что каждый день писать четырнадцать сантиметров дури — дело нешуточное, каким бы дураком ни был сам автор. Ну и, конечно, нельзя забывать про существование двух цензоров. Первый — вот он, прямо здесь, рядом со мной, сидит красный под вентилятором — следит, чтобы жираф, не дай бог, не поменял цвет с единственно дозволенного — естественного — на какой-нибудь другой. Ну а про второго цензора лучше вообще ничего не говорить, иначе жирафу, чего доброго, укоротят шею до абсолютного минимума. И вот наконец беззащитное млекопитающее добирается до темной камеры, где злоязычные линотиписты трудятся от зари до зари, превращая в свинец то, что написано на тонких бренных листочках[359].

Во многих из этих статей чувствуется не только радость жизни, но и радость творчества. Именно в те первые недели 1950 г. Маркес стал получать истинное удовольствие от своей работы.

Едва он начал привыкать к этой своей новой жизни, ему нанесли неожиданный визит. 18 февраля, в субботу, накануне карнавала, в обеденное время его нашла в книжном магазине его мать Луиса Сантьяга, прибывшая в Барранкилью по реке из Сукре. У его друзей хватило ума не направить ее в «небоскреб». Встреча с матерью в книжном магазине ляжет в основу первого эпизода мемуаров Маркеса «Жить, чтобы рассказывать о жизни». В семье опять кончились деньги, и Луиса Сантьяга направлялась в Аракатаку, чтобы заняться продажей старого дома ее отца. Теперь матери и сыну предстояло вдвоем совершить точно такое же путешествие, какое Луиса в одиночку предприняла более пятнадцати лет назад, когда ехала к забывшему ее маленькому сыну, которого она оставила у родителей несколькими годами раньше. И вот она опять вернулась — за две недели до двадцатитрехлетия Габито[360].

Гарсиа Маркес дописал статью для номера газеты, который должен был выйти на следующий день, вместе с матерью сел на семичасовой пароход, и они поплыли в Сьенагу через «большое болото». Это путешествие он незабываемо опишет в своих мемуарах. Из Сьенаги они поехали в Аракатаку на том самом желтом поезде, который и тогда, как и пятнадцать лет назад, курсировал между этими двумя городами. Они прибыли в Аракатаку и пошли по пустынным улицам, пытаясь спрятаться от солнца под сенью ореховых деревьев[361]. Гарсиа Маркес расценивает тот визит как самое важное событие в своей жизни, окончательно убедившее его в том, что его призвание — литературное творчество, и сподвигнувшее его на создание своего первого серьезного произведения — повести «Палая листва». Вот почему он начинает свои мемуары «Жить, чтобы рассказывать о жизни» не с того момента, как он появился на свет, а именно с этого эпизода, который, без сомнения, вдыхает жизнь во все повествование целиком.

Возвращение в прошлое произвело на него ошеломляющий эффект. Каждая улица будто подталкивала его к дому, где он родился. Неужели это и есть Аракатака его детства — эти ветхие домишки, пыльные улочки, облупливающаяся игрушечная церковь? Оставшиеся в памяти людные зеленые бульвары были пустынны; казалось, их уже ничто и никогда не оживит. Все, на что падал его взгляд, было покрыто слоем пыли и одряхлело до неузнаваемости. У взрослых вид был больной, усталый, обреченный; его ровесники выглядели гораздо старше своих лет; их дети все были пузатые и апатичные. Создавалось впечатление, что городок оккупирован бродячими собаками и стервятниками[362]. Казалось, все вокруг мертвы, живы только он да его мать. Или, как в сказке, он был мертв, а теперь вдруг неожиданно воскрес.

Дойдя до угла, напротив которого, строго по диагонали, стоял на улице Монсеньора Эспехо старый дом полковника Маркеса, Луиса с Габито остановились у старой аптеки доктора Альфреда Барбосы. За прилавком жена венесуэльца, Адриана Бердуго, строчила на швейной машинке. «Как поживаешь, comadre[363]?» обратилась к ней Луиса. Женщина обернулась, в ее лице отразилось потрясение, она попыталась что-то сказать, но не смогла. Молча они обе обнялись и проплакали несколько минут. Гарсиа Маркес смотрел по сторонам, с изумлением думая, что не только расстояние отделяет его от Аракатаки — само время. Некогда он боялся старого аптекаря, который теперь являл собой жалкое зрелище — худой и сморщенный, как засохшая ветка, облысевший, почти беззубый. Когда они справились о его самочувствии, старик — почти с укоризной — прошамкал: «Вы понятия не имеете, что пережил этот город»[364].

Спустя годы Гарсиа Маркес скажет: «Во время той поездки в Аракатаку я понял нечто очень важное: все, что произошло со мной в детстве, имело художественную ценность, но я осознал это только тогда. С того момента как я написал „Палую листву“, я понял, что хочу быть писателем, что никто не сможет мне в этом помешать и что мне осталось только одно: попытаться стать лучшим писателем на свете»[365]. По иронии судьбы, как это часто бывает при возвращении, их миссия не увенчалась успехом: Луисе не удалось договориться с людьми, которые в тот момент снимали дом ее родителей. И вообще вся поездка была результатом недопонимания, да и сама Луиса сомневалась, что стоит продавать отчий дом. Что касается Гарсиа Маркеса, пока не были опубликованы его мемуары, в которых он подробно описывает, как они с матерью совершали экскурсию по старому осыпающемуся зданию, он всегда утверждал, что тогда не смог войти в дом своего детства, да и после ни разу там не был. «Если б вошел, перестал бы быть писателем. Там лежит ключ», — сказал он однажды[366]. А в мемуарах он был в том доме.

Маркес говорит, что после поездки в Аракатаку он тотчас же решил бросить работу над «Домом» и взять другой курс. На первый взгляд это удивляет: казалось бы, возвращение в дом детства должно послужить толчком к тому, чтобы с удвоенной силой продолжить работу над романом, на создание которого этот дом его вдохновил. А он переключился на город, в котором находился тот дом. Дело в том, что в «Доме» воспроизведен не тот реальный дом, а вымышленный образ, призванный служить ему ширмой. Теперь наконец-то Маркес был готов открыто взглянуть на сооружение, не дававшее ему покоя на протяжении многих лет, и перестроить вокруг него старый город, который он все еще хранил в своем воображении. Так родился городок Макондо.

На ум невольно приходит Пруст. Только Гарсиа Маркес выясняет, что он в отличие от Аракатаки, которая во многих отношениях умерла, пока еще жив. И ему каким-то чудом удалось вернуть свою мать: он не помнит, чтобы когда-либо жил с ней в том доме, но теперь наконец-то они вместе посетили его; и впервые в жизни он путешествует с ней вдвоем[367]. Естественно, он не говорит, даже не заикается о том, что его встреча с матерью в «Книжном мире» предыдущим днем — это, по сути, повторение их «первой» встречи (первой из тех, что он помнит), произошедшей тогда, когда ему было шесть-семь лет. И в той более поздней сцене рассказчик, сам Гарсиа Маркес, будто персонаж, навеянный «Царем Эдипом», вкладывает в ее уста слова: «Я — твоя мать».

Поездка в Аракатаку не только пробудила в нем воспоминания и изменила его отношение к собственному прошлому, но и подсказала, в каком ключе он должен писать новый роман. Теперь на свой родной город он смотрел сквозь призму творчества Фолкнера и других модернистов 1920-х гг. — Джойса, Пруста и Вирджинии Вулф. На самом деле «Дом» создавался в духе романов XIX в. — под влиянием книг, которыми восхищались интеллектуалы Картахены (как, например, «Дом о семи фронтонах» Хоторна). Теперь же Маркес будет выстраивать многоплановые по времени повествования. Он больше не был погребен в том застывшем доме вместе со своим дедом. Он убежал из него.

Было ясно: нечто грандиозное происходит в его сознании и в его понимании взаимосвязи между литературой и жизнью, когда несколько недель спустя он написал статью под заголовком «Проблемы романа?», в которой презрительно отзывается о большинстве художественных произведений, написанных в современной Колумбии, а затем заявляет:

В Колумбии еще не написано ни одного романа, в котором бы четко прослеживалось благотворное влияние Джойса, Фолкнера или Вирджинии Вулф. Я говорю «благотворное», ибо не думаю, что мы, колумбийцы, на данном этапе способны избежать каких-либо влияний. Их не избежала Вирджиния Вулф, в чем она признается в прологе к «Орландо». Сам Фолкнер не отрицает, что на него повлиял Джойс. Есть что-то общее — особенно в обыгрывании временных планов — между Хаксли и опять-таки Вирджинией Вулф. Франц Кафка и Пруст проглядывают во всей литературе современного мира. Если мы, колумбийцы, намерены избрать верный путь, нам следует двигаться в том же направлении. Но горькая правда заключается в том, что этого еще не произошло, и ничто не указывает на то, что это когда-либо произойдет[368].

Гарсиа Маркес, безусловно, был на пути к тому, чтобы стать другим человеком. Он больше не был изгнан из своей собственной жизни; он отвоевал свое детство. И обнаружил — или, точнее, раскрыл — в себе новую личность. Он заново создал себя. И внезапно, словно на него снизошло озарение, понял, как писатели-авангардисты 1920-х гг. научились воспринимать мир сквозь призму собственного творческого сознания.

Мало кому из его друзей — и в Картахене, и в Барранкилье — было известно о его происхождении. Теперь «мальчик из Сукре» стал «мальчиком из Аракатаки», и больше он уж никогда не изменит своей малой родине. Если есть все основания полагать, что на том этапе «Дом» — это отчасти роман о Сукре, то теперь в описываемом городе начинают все больше проявляться черты Аракатаки, выведенной в романе под названием Макондо. А очень скоро прежняя книга полностью уступит место новой и Гарсиа Маркес будет писать нечто более автобиографичное. Теперь шутки, что он рассказывал своим друзьям и коллегам, имели другой уклон: например, однажды он вернулся «домой», чтобы взять свидетельство о рождении, а у мэра не оказалось под рукой печати, и тот велел принести ему большой банан. Когда банан принесли, мэр разрезал его пополам и скрепил им документ[369]. Гарсиа Маркес заверил своих друзей, что это абсолютно правдивая история, хотя доказать это он не может, поскольку оставил метрики в «небоскребе». Они все расхохотались, но отчасти поверили ему. Неважно, было ли у Маркеса доказательство, но на свет появился рассказчик из Аракатаки; в своей следующей инкарнации он станет магом из Макондо. Наконец-то он понял, кто он есть на самом деле и кем хочет быть.

Вскоре после поездки в Аракатаку с Луисой Сантьяга, в феврале 1950 г., Маркес в своей рубрике «Жираф» поместил статью под заголовком «Абелито Вилья, Эскалона и К°»[370]. В ней он пишет о том, что поездка с матерью напомнила ему о других совершенных им поездках и вдохновила на новые, которые он намерен совершить в будущем, а также мимоходом говорит о путешествии, предпринятом вместе с Сапатой Оливельей в ноябре 1949 г., и прославляет жизнь и странствия бродячих трубадуров Магдалены и Падильи. В частности, он превозносит творчество еще одного молодого человека, который поможет ему понять музыку вальенато и будет способствовать тесному сближению Маркеса с культурой глубинных районов Атлантического побережья. Этого человека, автора произведений вальенато, звали Рафаэль Эскалона. Он уже говорил с Сапатой Оливельей о Гарсиа Маркесе и теперь, прочитав хвалебный отзыв Маркеса о своем творчестве, решил встретиться с ним[371]. Их первая встреча тет-а-тет (на самом деле, возможно, они познакомились годом раньше) произошла в Барранкилье, в кафе «Рим» 22 марта 1950 г., меньше чем через две недели после публикации статьи о поездке 1949 г. и меньше чем через месяц после судьбоносного путешествия с Луисой Сантьяга. Дабы произвести впечатление на молодого трубадура, Гарсиа Маркес прибыл на встречу с ним в кафе, напевая его композицию «Голод в школе» («El hambre del liceo»). Есть редкая фотография той поры, на которой Гарсиа Маркес исполняет одну из песен Эскалоны самому автору. Кривя рот, как он всегда делал, когда не только пел, но и курил или разговаривал с кем-то — будь то женщины или мужчины, которыми он так или иначе был увлечен, — он отбивал ритм по столу[372].

15 апреля 1950 г. Виньес, покинув своих учеников, вернулся туда, откуда приехал. Перед отъездом Виньеса в его честь был организован прощальный ужин — по-настоящему последний ужин. На фотографии, сделанной в тот вечер, радостный Виньес обнимает безутешного Альфонсо Фуэнмайора. Рядом с ними запечатлен Гарсиа Маркес — самый молодой на вечеринке, единственный из присутствующих не в пиджаке с галстуком, а в цветастой тропической рубашке, «дохлый, как рыба», как выразилась недавно официантка из бильярдной «Америка». Его глаза сияют, вид у него восторженный, выражение лица одновременно хитрое и сардоническое. Чувствуется, что он полон жизни, брызжет энергией.

Вскоре после этого Альфонсо Фуэнмайор уговорил Маркеса писать для нового независимого еженедельного журнала под названием Cronica, выходившего в качестве приложения к газете El Heraldo. Журнал был основан 29 апреля 1950 г. и просуществовал до июня 1951-го[373]. Маркес был в журнале «мастером на все руки», а также его управляющим. Некоторые из его публикаций были написаны — в какой-то степени от отчаяния — на основе событий реальной жизни. Его рассказ «Женщина, которая приходила ровно в шесть» появился как ответ на вызов, брошенный ему Фуэнмайором, заявившим, что Маркес не способен писать детективные истории. И тогда Маркес вспомнил смешной случай, произошедший с Обрегоном, который пытался найти натурщицу в католической Барранкилье. Его друзья бросились на поиски проститутки, которая согласилась бы позировать голой, и вскоре нашли подходящую кандидатуру. Она попросила Обрегона написать от ее имени письмо моряку в Бристоле, пообещала, что на следующий день явится в Школу изящных искусств, и потом… исчезла[374]. «Женщина, которая приходила ровно в шесть» — это рассказ о проститутке, которая убила своего клиента и пришла в бар, чтобы обеспечить себе алиби. Здесь заметно влияние Хемингуэя — нового увлечения Маркеса (возможно, он ориентировался на рассказ «Убийцы»)[375]. Это редкий образец истории Гарсиа Маркеса, где действие происходит непосредственно в Барранкилье той поры, когда он там жил.

«Ночь, когда хозяйничали выпи» — еще один, даже более удачный, рассказ, вызвавший восхищение у таких знатоков литературы, как Мутис и Саламеа Борда из Боготы. В основу повествования легло одно из посещений борделя «У черной Эуфемии» в Лас-Делисиасе, где Маркес с приятелями бывал почти каждый вечер. Позже Фуэнмайор будет утверждать — будто эта мысль никогда прежде не приходила ему в голову, — что туда они наведывались, конечно же, не к женщинам — «жалким существам, которых в постель с мужчинами заставлял ложиться голод», а скорее для того, чтобы купить бутылку рома за тринадцать песо и посмотреть, как американские моряки бродят по борделю меж обитавших там выпей, будто потеряли своих партнерш и готовы потанцевать с красноперыми болотными птицами. Однажды Гарсиа Маркес там задремал, а Фуэнмайор растолкал его и сказал: «Смотри, чтобы выпи не выклевали тебе глаза!» (В Колумбии существует поверье, что выпи ослепляют детей, принимая их глаза за рыб.) И тогда Гарсиа Маркес прямиком вернулся в редакцию и написал рассказ о странствиях в борделе трех приятелей, которым выпи выклевали глаза — просто чтобы заполнить пустое место в Cronica. Сам автор позже скажет, что это его первое литературное произведение, которого он не стыдится спустя полвека.

Маркес восторгался литературными достижениями европейских и американских модернистов 1920-1930-х гг. Его также пленяла их слава, и он восхищался тем, как некоторые писатели — прежде всего Фолкнер и, конечно же, Хемингуэй, — пользуясь своей известностью, создают мифы о самих себе и своем творчестве. В 1949 г. Нобелевская премия по литературе оказалась невостребованной: Фолкнер получил подавляющее большинство голосов в Шведской королевской академии наук, но по его кандидатуре не было достигнуто единогласия. 8 апреля Гарсиа Маркес уже написал статью «И снова Нобелевская премия», в которой он предсказал, что Фолкнер, которого он всегда называл «маэстро Фолкнер», никогда не получит премии, потому что он «слишком хороший писатель». Когда Фолкнеру в ноябре 1950 г. все-таки задним числом дали премию за 1949 г., Гарсиа Маркес заявил, что давно пора было его наградить, ибо Фолкнер — «величайший писатель современности и один из величайших писателей всех времен и народов», которому теперь придется мириться с «неприятной привилегией быть модным»[376]. Гораздо позже он разрешит одну очень важную дилемму: Фолкнер или Хемингуэй? — заметив, что Фолкнер вскормил его литературный дух, а Хемингуэй научил писательскому ремеслу[377].

Когда Гарсиа Маркес стал знаменитым, его неоднократно втягивали в дискуссии о том, насколько сильно повлиял на него Фолкнер. Этот вопрос неизменно имел более зловещий подтекст: а не является ли он плагиатором Фолкнера? Иными словами, Маркесу намекали, что его творчество лишено подлинной оригинальности. Может быть, как раз и удивительно — учитывая необычайное сходство в судьбах этих двух писателей, — что Маркес перенял у Фолкнера не больше того, что перенял, тем более что Фолкнер был, безусловно, самым любимым писателем всех членов «Барранкильянского общества». Вирджиния Вулф оказала на творчество Маркеса почти столь же сильное влияние, но об этом упоминают реже, а о влиянии Джеймса Джойса вообще не говорят. Поскольку ориентиров у Маркеса было много, а его самобытность не подлежит сомнению, неудивительно, что он устал от попыток опустить его до статуса колумбийского Фолкнера, несмотря на то, что одно время он действительно был увлечен Фолкнером и с последним у него много общего. Мы почти не располагаем документальными источниками личного характера, написанными Маркесом в тот период, не сохранились даже рукописи его рассказов и романов. Но где-то в период между серединой 1950-го и, скажем, октябрем того же года Гарсиа Маркес, находясь под влиянием чего-то нелитературного — возможно, под воздействием спиртного, — написал на двух страницах письмо в Боготу своему другу Карлосу Алеману. Каким-то чудом это письмо сохранилось, вот отрывок из него:

уменянетадресахуанапосылаютебеписьмодлянего

алеман отвечаю на твой эпистолярный бред, что ты мне прислал я очень занят нет времени расставлять точки запятые точки с запятыми и прочие знаки препинания в этом письме нет времени даже на то чтобы писать письма жаль что телепатии не существует телепатическая почта самая лучшая ведь она не подвержена цензуре как тебе известно мы издаемеженедельниккроника посему у нас не остается времени на поиски отупляющей травки так что пока соси член крокодила а вот когда кроника гигнется вновь вернемся в наше излюбленное место сын ночи аурелианобуэндиа шлет тебе привет а также его дочь ремедиос полушлюха в итоге остановившая свой выбор на голосистом торговце сын тобиас стал полицейским и их всех поубивали осталась одна лишь безымянная девушка у которой имени вообще не было все ее так и называли девушка она целый день сидела в кресле-качалке слушала граммофон который как и все в этом мире сломался и теперь в доме появилась проблема потому что в городе в технике разбирался только один человек сапожник итальянец который ни разу в жизни не чинил граммофонов он идет в дом и тщетно пытается починить его молотком пока мальчики водоносы болтают свистят расплескивают воду и детали граммофона теперь в каждом доме сообщаявсемчтограммофонполковникааурелианосломался в тот же день после обеда люди поспешно одевалисьзакрывалидвериобувалисьпричесывались и бежали в дом полковника он же со своей стороны не ждал гостей поскольку жители города не приходили к нему в дом вот уже пятнадцать лет с тех пор как из страха перед полицией отказались предать земле тело грегорио и полковник оскорбил священниковгорожантоварищейпопартии вышел из состава городского совета и стал жить затворником в своем доме так что только через пятнадцать лет когда сломался граммофон люди пришли к нему застав врасплох и его самого и его жену донью соледад… женщина всю ночь сидит в углу ни с кем не разговаривает и когда растерянная донья соледад приходит в себя уже наступил рассвет и люди покидают ее дом и все такое в общем как тебе известно его сын стал полицейским и когда полиция хоронила его полковник сидя как всегда на пороге своего дома при виде похоронной процессии запирает двери и так далее словно это было в момпоксе это я к тому чтоб ты имел представление о том как продвигается мой шедевр в остальном могу тебе сказать что мы вместе с херманом альфонсо и фигуритой проводим время за разговорами пишем размышляем выпускаем кронику не пьем как раньше не бегаем по шлюхам не курим травку потому что жизнь состоит не из одних развлечений и если тебе не нравится вирджиния можешь убираться ко всем чертям рамиро она нравится а он в романах понимает больше тебя так что скажи рамиро что письмо за мной но сам он пусть все равно мне пишет в декабре я попрошу чтоб мне в кронике дали отпуск и оставили за мной жилье дон рамон уехал и пишет что у них все хорошо старина фуэнмайор оказался классным парнем мы все шлем тебе привет и желаем веселогорождествасчастливогоновогогода твой любящий друг габито[378].


Это письмо — откровение. В нем отражено и явное влияние редко упоминаемого Джойса, и, конечно, Вирджинии Вулф; оно дает яркое представление о жизни Гарсиа Маркеса в Барранкилье, и чувствуется, что эта жизнь вызывает у него восторг. Письмо также показывает нам молодого человека, который все еще мыслит как впечатлительный подросток, одержимый собственным процессом творчества, погруженный в мир собственных фантазий. Но в то же время все, кто знаком с его эволюцией, видят в нем серьезного, преданного своему делу писателя, пишущего свою ежедневную колонку и готового к тому, чтобы забыть про свой давно задуманный проект «Дом» и приступить к созданию «Палой листвы», а также нескольких рассказов, которые позже появятся в антологиях. Полковник Аурелиано Буэндиа, безусловно, самый известный персонаж из всех, что когда-либо были созданы Гарсиа Маркесом, и он, конечно же, ссылается на него в своем письме. Тем не менее полковник скоро будет отодвинут в сторону, его имя будет лишь упоминаться в произведениях Маркеса до середины 1960-х гг., когда наконец-то наступит его звездный час. Но совершенно очевидно, что на том этапе Гарсиа Маркес еще не отказался от идеи создания «Дома», хотя в своих мемуарах он будет утверждать обратное. Он продолжал работать над деталями, которые в итоге, отшлифованные, видоизмененные, лягут в основу романа «Сто лет одиночества».

Поэтому, пожалуй, самое интересное в письме — это упоминание о сложных взаимоотношениях полковника с горожанами, от которых он заперся в своем доме, потому что ему по какой-то неназванной причине не позволили предать земле тело его раба Грегорио и он похоронил несчастного сам под миндальным деревом во дворе своего дома[379]. Здесь, безусловно, прослеживаются зачатки «Палой листвы», произведения, в котором полковник по задумке автора оказался в весьма непростом положении в силу того, что считал своим долгом похоронить человека, которого ненавидел весь город, а также романа «Сто лет одиночества», где один из центральных персонажей привязан к дереву в своем дворе, а второй под этим самым деревом умирает.

Внимательный читатель непременно отметит, что в то время Маркес находился под влиянием еще одного человека. В несколько номеров Cronica он включил рассказы блестящего аргентинского писателя Хорхе Луиса Борхеса. А в августе 1950 г., в том самом месяце, когда к власти пришел президент-реакционер Лауреано Гомес, знакомство Маркеса с творчеством великого представителя «фантастической литературы», похоже, дало свои плоды. Борхес в числе прочего был примечателен тем, что в своем творчестве опирался на самые разные источники. В эссе он проводил мысль о том, что концепция «влияний» ошибочна, ибо «каждый писатель сам создает своих предшественников». Такая позиция развязывала руки латиноамериканским писателям, и они охотно брали на вооружение пропагандируемое Борхесом вольное обращение с используемыми источниками, открывавшее перед ними широкое поле деятельности. Борхеса порой называют «латиноамериканским Кафкой», но у Кафки мы нигде не находим добродушной иронии Борхеса. Потому вполне объяснимо, почему в ту пору, когда Маркес перенял многие идеи Борхеса (хотя сам он не признавал, что у него появился новый ориентир), он решил написать сатирический рассказ о самоубийстве под названием «Пародия на Кафку»[380]. Без преувеличения можно сказать, что на том этапе Маркес уже оставил Кафку в прошлом (и избавился от его влияния) и с тех пор рассматривал темы Кафки через более причудливо преломляющую призму Борхеса. Любому очевидно, что работа над «Домом» продвигалась трудно отчасти потому, что Маркес сильно опирался на Кафку; когда в свет выйдет «Сто лет одиночества», сразу станет ясно, что это роман в духе Борхеса.

В приобретающем очертания новом произведении «Палая листва» понятия чести, долга и вины будут рассматриваться в ином ракурсе. Полковник, один из уважаемых аристократов городка Макондо, поклялся взять на себя обязанность по организации похорон своего друга — доктора-бельгийца (прототипом, конечно же, послужил Дон Эмилио из Аракатаки поры детства Гарсиа Маркеса). Полковник намерен исполнить данный обет вопреки воле жены и дочери, несмотря на то, что доктор злоупотребил его гостеприимством, соблазнив служанку, и на то, что весь город предпочитал, чтобы доктор сгнил в своем доме, потому что много лет назад он отказался помочь раненым, пострадавшим в ходе политического конфликта. Теперь доктор, как считали католики, совершил еще более тяжкое преступление против законов Господа — покончил жизнь самоубийством, и полковник мог надеяться лишь на то, что его разрешат похоронить в неосвященной земле.

Несмотря на морализаторский характер сюжетной линии, представляющей собой вариацию на тему «Антигоны» Софокла, «Палая листва» в чисто фактическом смысле является самым автобиографичным произведением Маркеса. Центральные персонажи — святая троица, образующая семейный треугольник, — это, по сути, Габито, Луиса и Николас. Но если ребенок, мать и дед списаны с реальных людей, их ближайшие родственники в реальной жизни, как того требуют законы художественной прозы, остались за рамками повести: Транкилина (по книге — бабушка: она умерла, и ее заменила вторая жена), братья и сестры Габито (ребенок — единственный сын) и, конечно же, настоящий отец Габито, Габриэль Элихио Гарсиа. В его случае была просто произведена замена. В повести есть персонаж, прототипом которого послужил Габриэль Элихио, и это настоящий отец ребенка, но зовут его Мартин (второй компонент в фамилии Габриэля Элихио, который был бы первым, будь он законнорожденным, — Мартинес). Он женился на матери ребенка из корыстных, эгоистичных побуждений. Более того, вскоре после свадьбы он бросает жену (она на протяжении всего повествования испытывает к нему прохладные чувства), покидает Макондо, и ребенок за всю книгу ни разу не вспоминает про него. Очевидно, Гарсиа Маркес, когда писал эту повесть, представлял, что его мать никогда по-настоящему не любила Габриэля Элихио и что это Габриэль Элихио, его отец, а не он сам, Габито, сын, был разлучен с ней[381].

В произведении использована двойная — фолкнеровская — шкала времени. Все действие повести укладывается в полчаса, длится с половины третьего до трех часов дня 12 сентября 1928 г. Три персонажа сидят в комнате скончавшегося доктора, ожидая, когда покойника положат в гроб и понесут хоронить. Все трое находятся в состоянии крайнего напряжения, так как боятся, что горожане, ненавидевшие доктора, могут помешать похоронам. Однако за эти полчаса проносится вся жизнь семьи — семьи полковника, уроженца Гуахиры, — в отрывочных воспоминаниях каждого из центральных персонажей. «Палая листва» — более сложный вариант, хотя и более статичный, более механический — романа Фолкнера «На смертном одре», выстроенного как детектив, лабиринт, загадка, которую читатель должен разрешить. Как мы видим, молодой писатель, благоговея перед гением Фолкнера, Вулф и, быть может, Борхеса, хочет показать это в той же мере, что и скрыть.

В результате во временном плане данное произведение — это одновременно возвращение и удаление, необычайно мощное по силе воздействия и по характеру творение, в котором переплетены эмоциональное и интеллектуальное, прошлое и настоящее. Если колумбийская действительность здесь пока еще не обрисована с жестокой сатиричностью, то это потому, что Гарсиа Маркес не хочет осуждать своего деда или представлять свое прошлое горьким (или в ложном свете). В «Палой листве» полковник — противоречивая, но, в общем и целом, достойная восхищения личность, охарактеризованная с легким налетом иронии. И все же, возвращаясь в повести в город своего детства, Гарсиа Маркес понимает, что Макондо уже разрушен некой силой, в которой его обитатели видят руку судьбы, а сам автор — историю.

Много лет спустя, в 1977 г., Гарсиа Маркес заметит: «Я очень люблю „Палую листву“. И с огромным состраданием отношусь к парню, который ее написал. Я вижу его будто наяву: юноша двадцати двух — двадцати трех лет, думающий, что он ничего другого не напишет в своей жизни, что это его единственный шанс, и потому он пытается вложить в произведение буквально все — все, что он помнит, все свои знания о литературе и технике писательского ремесла, почерпнутые из произведений всех авторов, которых он читал»[382]. Работа над «Палой листвой» будет продолжаться с переменным успехом еще несколько лет, но книга, так сказать, уже была запущена в производство. И хотя этот молодой писатель никогда не будет доволен собой, удача и упорный труд обеспечат ему успешное литературное будущее. Однако он был не из тех людей, которые никогда не оглядываются назад.


Разумеется, Гарсиа Маркесу по-прежнему нужно было зарабатывать на жизнь, и он продолжал почти ежедневно выпускать рубрику «Жираф» в El Heraldo и выступал движущей силой Cronica. Почти все, что он писал в то время — пусть даже тривиальное и на скорую руку, — было проникнуто духом творчества и новизны. С биографической точки зрения наиболее интересной статьей того периода является публикация от 16 декабря 1950 г. Называлась она «La Amiga». «Amiga» по-испански значит «подруга» или «возлюбленная». Словом, это была публично выраженная реакция на новую встречу с Мерседес Барча, вызвавшую у Маркеса глубокое волнение; за сухим тоном статьи ему с трудом удалось скрыть свою радость. Эта «подруга» — Мерседес — описана такой, какой она была тогда, какой остается и по сей день: «восточная внешность», «миндалевидные глаза», «широкоскулая», «смуглая», по манере «добродушно-ироничная». Мерседес находилась в Барранкилье, потому что ее семья, спасаясь от Violencia, добравшейся до Сукре, несколько месяцев назад покинула родной дом.

Период ухаживания Габриэля Гарсиа Маркеса за Мерседес Барча от начала до конца остается загадкой[383]. Он утверждает, что решил жениться на ней, когда ей было девять лет; она говорит, что едва знала о его существовании фактически до самого его отъезда в Европу в 1955 г.; и они оба всегда шутят по этому поводу. Статью, напечатанную в декабре 1950 г., конечно же, не стоит воспринимать буквально, и все же в ней есть один неоспоримый факт: прошло три года со дня последней встречи двух ее героев. В 1947 г. Гарсиа Маркес окончил школу в Сипакире, приехал на лето домой, а потом отправился на учебу в Боготский университет. После он наведывался домой редко, оставался там ненадолго, да и Мерседес все равно не было в Сукре: она училась в монастырской школе в Медельине и домой приезжала только на каникулы в конце года. Ходят упорные слухи о том, что до 1947 г. Габито околачивался в Момпоксе, когда там училась Мерседес, а Рамиро де ла Эсприэлья вспоминает, что он нередко говорил о ней в Картахене в 1949 г. Но, судя по всему, они очень мало общались в течение тех шести лет, что прошли с момента их знакомства до встречи в конце года, который уже, должно быть, расценивается как самый решающий в жизни Гарсиа Маркеса.

Все указывает на то, что он с нетерпением ждал ее возвращения из школы в Барранкилью на Рождество и готовился к этой встрече. Во-первых, он наконец-то покинул «небоскреб» и переселился в довольно сносный пансион, принадлежащий сестрам Авила, которых он знал по Сукре. Они жили в респектабельном районе города, буквально в нескольких кварталах от отеля «Прадо» и рядом с домом его друга — поэтессы Мейры Дельмар[384]. Так уж случилось, что пансион располагался близ новой аптеки, которую Деметрио Барча открыл на углу 65-й улицы и проспекта 20 Июля. Гарсиа Маркес также поменял свой имидж: сделал короткую стрижку, подровнял усики, стал носить костюм с галстуком, сандалии сменил на приличные туфли. Реакция друзей была безжалостна, кое-кто из них даже предсказывал, что он не сумеет написать ни слова, как только съедет из «небоскреба». Переезд совпал с двумя событиями в его судьбе: он осознал, что его новое произведение — повесть о нем самом и о его жизни — уже свершившийся факт, и принял решение во что бы то ни стало встретиться с Мерседес. В конце концов, теперь во многих отношениях он был другой человек и мог предложить женщине гораздо больше, чем прежде.

Однако ему по-прежнему мешала робость, и родные Маркеса по сей день шутят по этому поводу. Лихия Гарсиа Маркес вспоминает: «Когда Мерседес переехала в Барранкилью, Габито приходил в аптеку ее отца, находившуюся в соседнем здании, и часами болтал с Деметрио Барчей. И все опять стали говорить Мерседес: „Габито все еще без ума от тебя“; а она отвечала: „Нет, он без ума от моего отца, это с ним он разговаривает все время. А мне даже „добрый вечер“ не скажет“»[385], Гарсиа Маркес и сам признается, что он десять лет «подпирал стены на улицах», надеясь хотя бы мельком увидеть высокомерную насмешницу Мерседес, переживал разочарования, а порой и терпел унижения от девушки, которая, казалось, на протяжении долгого времени не принимала его всерьез и не выказывала ни малейшего интереса к нему[386]. Члены «Барранкильянского общества» потом вспоминали, как они катались по городу в джипе Сепеды и Гарсиа Маркес просил последнего медленно проехать мимо аптеки Деметрио Барчи, где Мерседес иногда помогала отцу во время каникул и после окончания школы, — просто чтобы взглянуть на нее. При этом его совершенно не задевали насмешки друзей, относившихся к женщинам не столь трепетно. Сама Мерседес, за всю свою жизнь давшая газетам всего лишь два интервью (одно из них — с шутливым названием «Габито ждал, когда я вырасту» — своей свояченице) сказала мне в 1991 г.: «Мы с Габито бывали вместе только в компании. Но у меня была тетушка-палестинка, которая частенько прикрывала нас и постоянно пыталась свести нас вместе. Так вот каждое свое предложение она неизменно начинала фразой: „Когда вы с Габито поженитесь…“».

В то Рождество 1950 г. Габито каким-то чудом сумел убедить Мерседес, чтобы она дала ему шанс, и несколько раз водил ее на танцы в «Прадо». Она вела себя с ним дразняще-уклончиво, вроде и не отвергая его ухаживаний, и Маркес решил, что они с ней достигли некоего молчаливого согласия и что шанс у него есть. Это была совершенно новая ситуация.

Есть человек, которому хоть что-то известно о тех их первых свиданиях. Это Айда Гарсиа Маркес. В ту пору родители сослали ее в Барранкилью, чтобы разлучить с ее возлюбленным Рафаэлем Пересом. Айда сказала мне: «Мерседес не была моей лучшей подругой, но считала, что я — ее лучшая подруга. Мы вместе ходили на танцы в „Прадо“, и я танцевала с ее отцом, чтобы Габито мог потанцевать с Мерседес»[387].

Итак, Гарсиа Маркес вступил в 1951 г. в самом оптимистичном настроении, даже не подозревая, что его с таким трудом заработанная и налаженная новая жизнь вскоре будет разрушена самым жестоким образом. 25 января он получил весточку от Мерседес. В короткой записке сообщалось, что в Сукре убит его друг Каетано Хентиле. Маркесы дружили с семьей Хентиле — мать Каетано, Хульета, была крестной Нанчи, — и позже Гарсиа Маркес выяснит, что несколько его братьев и сестер стали свидетелями трагедии. Из всей семьи Маркес в Сукре в то время не было троих — Аиды, Габриэля Элихио (он находился в Картахене на конференции Консервативной партии) и самого Габито.

Каетано Хентиле убили братья Маргариты Чика, девушки, которая в Момпоксе жила с Мерседес в одной комнате. В первую брачную ночь Маргарита открыла мужу, что она не девственница, и тот вернул ее родителям, как бракованный товар. В Момпоксе поговаривали, будто во время Violencia ее изнасиловал какой-то полицейский и она это скрывала из страха перед возмездием. Поэтому она сказала, что невинности ее лишил Каетано Хентиле, с которым она и впрямь одно время встречалась[388]. Всей правды мы никогда не узнаем. Ее братья тотчас же отправились восстанавливать честь семьи и убили предполагаемого насильника на центральной площади Сукре, на глазах у всего города. Спустя тридцать лет, в 1981 г., эту историю Гарсиа Маркес положит в основу своего романа «История одной смерти, о которой знали заранее». Это жестокое убийство на протяжении десятилетий не давало покоя Гарсиа Маркесу и всей его семье.

Спустя неделю, еще не успев толком ничего выяснить об этом чудовищном событии, он получил известие о том, что Габриэль Элихио с конференции отправился не домой, в Сукре, а приехал в Барранкилью. Габито сел в автобус, следовавший до центра города, и встретился с перепуганным отцом (тот тоже слышал печальные новости) в кафе «Рим». Из-за усиливающегося политического террора и он сам, и Луиса Сантьяга и так уже опасались за будущее своей семьи, и это варварское убийство стало последней каплей. (Говоря по чести, в последнее время, с тех пор как в ту часть города, где он практиковал, перебрался настоящий доктор, Габриэль Элихио испытывал финансовые затруднения.) В Картахене он был с Густаво, который с этого времени стал его правой рукой, и уже навел кое-какие справки у своих друзей по партии и у родственников, намереваясь перевезти туда свою семью. Он хотел, чтобы Габито помог им обосноваться на новом месте, а потом и сам переехал в Картахену, чтобы помогать семье материально, ибо ее финансовое положение было не просто тяжелым, а отчаянным. Более того, настаивал Габриэль Элихио, Габито должен был вернуться к занятиям юриспруденцией[389].

На первый взгляд страхи Габриэля Элихио казались нелепыми. Сукре, по сути, был территорией консерваторов, сам Габриэль Элихио принимал участие в политической жизни города и мог рассчитывать на поддержку властей. Бежать следовало либералам, таким людям, как Деметрио Барча — он, собственно, так и поступил, — а семье Гарсиа Маркеса вроде бы ничего не угрожало. К тому же убийство Каетано не имело политической подоплеки. Но в то время начали появляться бичующие плакаты — признак раздробления общества — с политическими и антикоррупционными лозунгами, а также содержащие обвинения в сексуальной распущенности отдельных личностей. Снова свирепствовала вендетта. А Габриэль Элихио, конечно же, был героем множества сексуальных скандалов.

С тяжелым сердцем Габито согласился уступить требованиям отца, и Габриэль Элихио вернулся в Сукре, где стал заниматься подготовкой к переезду. Луиса была убита горем. «Мама плакала, когда мы приехали в Сукре, — вспоминает Лихия, — плакала, когда уезжали из него»[390], Семья Гарсиа Маркес прожила в Сукре более одиннадцати лет. Там родились Хайме, Эрнандо, Альфредо и Элихио Габриэль; там умерла Транкилина. И Габриэль Элихио в кои-то веки добился некоторого авторитета и влияния в окруженном со всех сторон водой маленьком городке. Даже построил там свой первый дом. А теперь вся семья, как незадолго до них Барчи, как Габито и Луис Энрике в 1948 г., спасалась бегством от Violencia.

Для самого Габито это была катастрофа. Можно только догадываться, какие муки он испытывал, позволив вернуть себя в лоно семьи, с которой он почти никогда не жил подолгу. С руководством El Heraldo он договорился, что будет присылать им статьи для «Жирафа» из Картахены. Они великодушно согласились выдать ему 600 песо за полгода вперед — его зарплата за подготовку рубрики и семи редакционных статей, зачастую политически компрометирующих, в неделю. Для него — кошмар, для Фуэнмайора — удача.

Первый год выдался сумасшедшим. Дети не смогли продолжить учебу в школе, а младшие еще даже не начинали учиться. После всех предыдущих неудач Габриэль Элихио, вероятно, не рассчитывал, что сможет добиться успеха в Картахене как аптекарь, хотя попытку предпринял. Он также попытался — без особого энтузиазма — практиковать как врач, но Картахена не была перспективной ареной для шарлатана; не прошло и года, как он снова стал странствующим врачом, скитаясь по региону Сукре, как и четырнадцать лет назад, до того, как они приехали в Барранкилью. Больше уж Габриэль Элихио никогда не сможет целиком и полностью обеспечивать жену и детей. Пройдет десять лет, прежде чем можно будет сказать, что семья Гарсиа Маркес вновь начала становиться на ноги — и то лишь потому, что большинство детей уедут из дома и Марго возьмет на себя заботу о родных.

Вероятно, Габито вернулся в Картахену с надеждой, что он не задержится там надолго, но считая своим долгом помочь семье обосноваться в этом дорогом и не всегда гостеприимном городе. Он пришел в El Universal, что называется, поджав хвост, и был немало удивлен и обрадован тем, что Сабала, Лопес Эскауриаса и все его прежние коллеги встретили его с распростертыми объятиями и даже предложили ему месячное жалование больше того, что он получил в Барранкилье[391].

А вот к занятиям юриспруденцией Габито не вернулся. Когда он пошел — без большой охоты — восстанавливаться в университет, выяснилось, что в конце 1949 г. у него было три «хвоста», а не два, и это означало, что на четвертый курс его не возьмут — ему придется повторно учиться на третьем[392]. Габито быстро отбросил эту идею, но отец, узнав о его решении, накричал на своего строптивого старшего сына. По словам Густаво, Габриэль Элихио устроил Габито допрос на этот счет в весьма символическом месте — на бульваре Мучеников, пролегавшем сразу же за границами Старого города. Когда Габито подтвердил, что намерен бросить юриспруденцию и полностью посвятить себя писательскому труду, Габриэль Элихио произнес фразу, которая в семье станет легендарной. «Ты кончишь тем, что будешь жрать бумагу!» — взревел он[393].

Появление в городе большой, неуправляемой, бедной семьи создавало неудобства и, конечно, было унизительно для молодого человека, привыкшего скрывать свою бедность и свои комплексы под клоунским нарядом и шутовством. Гарсиа Маркес вспоминает, что в свою первую ночь в новом доме он наткнулся на мешок с останками бабушки, которые Луиса Сантьяга привезла для перезахоронения в городе их нового места жительства[394]. Затруднительное положение семьи Гарсиа Маркеса у Рамиро де ла Эсприэльи вызывало насмешливое сочувствие, которое он выразил в прозвище, данном Габриэлю Элихио, — «жеребец»[395]. Да и Габриэль Элихио не скрывал от окружающих своего отношения к сыну. Однажды Карлос Алеман встретил Габриэля Элихио и справился у него про Габито, а отец стал бурно жаловаться, что сына никогда нет рядом, когда он нужен. «Передай этому блудному сперматозоиду, чтоб мать навестил», — орал он[396]. А в другой раз, когда де ла Эсприэлья, пытаясь вступиться за Маркеса перед его отцом, обвинявшим в чем-то сына, сказал, что теперь Габито считают «одним из лучшим писателей в стране», Габриэль Элихио рявкнул: «Да, он фантазер еще тот, с детства врет и не краснеет!»[397]

В начале июля, отработав свой долг, Гарсиа Маркес перестал посылать статьи для «Жирафа» в El Heraldo (в той газете он не будет печататься до февраля 1952 г.). Однако он продолжал работать над своими произведениями, что было не так-то просто делать среди домашнего хаоса. Густаво вспомнил один случай, наглядно демонстрирующий степень тщеславия Маркеса: «Габито не помнит, но он… однажды сказал мне: „Слушай, помоги-ка мне, а?“ — и достал рукопись „Палой листвы“. Мы прочитали половину, как он вдруг встал и заявил: „Это ничего, но я намерен написать нечто такое, что будут читать больше, чем „Дон Кихота““»[398]. В марте в Боготе был опубликован еще один из рассказов Маркеса — «Набо — негритенок, заставивший ждать ангелов»[399]. Это первый рассказ, так сказать, с «маркесовским» названием, написанный в манере его более поздних произведений[400].

Примерно тогда же по Колумбии путешествовал изгнанный из своей страны перуанский политик и искатель приключений Хулио Сесар Вильегас, представлявший в Боготе влиятельное издательство «Посада», которое в то время могло прославить на весь континент любого латиноамериканского писателя. В поисках перспективного материала Вильегас заглянул и на северное побережье и сказал Маркесу, что, если тот закончит произведение, над которым сейчас работает, и отдаст его «Посаде», оно будет рассмотрено для опубликования в Буэнос-Айресе как пример современной колумбийской художественной прозы. Взволнованный Гарсиа Маркес с удвоенным энтузиазмом принялся работать над рукописью, и к середине сентября первый вариант «Палой листвы» был более или менее готов.

В Колумбию прибыл молодой человек, с которым Маркес будет дружить всю жизнь. Это был Альваро Мутис — поэт, путешественник, представитель деловых кругов, пожалуй, единственный колумбийский литератор второй половины XX в., которого как собеседника можно поставить в один ряд с Гарсиа Маркесом[401]. Позже Гарсиа Маркес так охарактеризует его внешность: «…геральдический нос, брови, как у турка, огромное туловище и крошечные туфли, как у Буффало Билла»[402], Родственник знаменитого испано-колумбийского ботаника колониальной эпохи Хосе Селестино Мутиса, он некоторое время воспитывался в Европе, где умер его отец, когда Альваро было девять лет. Его первое опубликованное стихотворение — «№ 204» — появилось в El Espectador незадолго до того, как там был напечатан первый рассказ Гарсиа Маркеса; второе — «Проклятия Макроля Впередсмотрящего» («La imprecationes de Maqrolle el Gaviero») — пару недель спустя. Как и Гарсиа Маркес, уже придумавший своего Аурелиано Буэндиа, Мутис тоже уже придумал своего героя Макроля — персонаж, которому суждено получить столь же широкую известность. К тому времени Мутис уже успел поработать немного в Колумбийско страховой компании, четыре года — начальником рекламного отдела Баварской пивоваренной компании и потом почти два года — радиоведущим. Теперь он занимал пост начальника рекламного отдела ЛАНСА, той самой авиакомпании, в которой прежде работал Луис Энрике, — отсюда и его фантастическая способность доставать авиабилеты в кратчайшие сроки. Мутис только что в Боготе познакомился с университетским товарищем Гарсиа Маркеса Гонсало Мальярино и, узнав, что его новый друг никогда не видел моря, недолго думая, повез его на побережье[403].

В выходные они поехали искать Габито в El Universal, а потом вернулись в Бокагранде[404], чтобы выпить чего-нибудь на террасе их маленького отеля. Пока они сидели и пили, с потемневшего пенящегося Карибского моря принесло тропический ураган. В самый разгар беснующейся бури, срывавшей с пальм кокосы, на террасу, пошатываясь, вошел Гарсиа Маркес — болезненно тощий, бледный, лупоглазый, как всегда, в своей неизменной цветастой рубашке; его тонкие усики стали чуть гуще — толщиной с авторучку[405]. «Как жизнь?» («Qué es la vaina?») воскликнул он. Этой фразой он будет приветствовать Альваро Мутиса следующие пятьдесят лет[406]. Втроем они проболтали несколько часов, обсуждая Ia vaina: жизнь, любовь, литературу и многое другое. Трудно представить двух более несхожих людей, чем Мутис и Гарсиа Маркес, однако их дружба длится вот уже полвека. У них лишь одна общая черта: оба увлекаются Джозефом Конрадом. А вот относительно Уильяма Фолкнера они разошлись во мнениях в первую же встречу. В 1992 г. Мутис сказал мне: «Он пытался вести себя как costeño, но я уже через пять минут понял, что он чертовски серьезный парень. Старик в оболочке молодого тела». Визит Мутиса пришелся весьма кстати. Тот располагал обширными связями, в том числе знал и агента «Посады» Хулио Сесара Вильегаса. Мутис сказал, чтобы Маркес скорее заканчивал свою книгу и отсылал рукопись. И Гарсиа Маркес принялся доводить до ума сумбурный машинописный текст. Через несколько недель Мутис, вернувшись в Картахену, увез законченный вариант книги Маркеса с собой в Боготу, откуда авиапочтой отправил его в Буэнос-Айрес. Это был пророческий акт; много лет спустя этот же самый Альваро Мутис лично привезет второй экземпляр рукописи романа «Сто лет одиночества» в Буэнос-Айрес и передаст его другому аргентинского агентству — «Судамерикана».

В начале декабря 1951 г. Гарсиа Маркес появился в редакции El Heraldo в Барранкилье и в ответ на вопрос Альфонса Фуэнмайора о том, что его к ним привело, сказал: «Маэстро, мне там все осточертело»[407]. Пребывание дома стало невыносимо, там он находился под постоянным гнетом, и теперь, когда книга его была завершена, он частично освободил неблагодарного Габриэля Элихио от его обязанностей. Конечно, быть может, не случайно он именно сейчас вернулся в Барранкилью: у школьников и студентов начались длительные каникулы, и Мерседес Барча, окончив пятый класс средней школы, приехала домой. Она училась в Медельине, в монастырской школе-интернате, где заправляли деспотичные монахини-салезианки, заставлявшие девочек купаться в специальных длинных рубашках («Дабы никто из нас, — объяснила мне Мерседес, — не узрел даже частички чужой наготы»). По возвращении в Барранкилью Гарсиа Маркес поселился не в «небоскребе», а у сестер Авила, хотя жилье там стоило дороже.

В начале февраля на его имя в редакцию El Heraldo пришло письмо от издательства «Посада». Наверно, это было величайшее разочарование в его жизни. Гарсиа Маркес считал публикацию «Палой листвы» почти свершившимся фактом и очень расстроился, узнав, что редакционный комитет в Буэнос-Айресе «завернул» его книгу и, по сути, отверг его самого. Это уничижительное письмо было составлено от имени председателя редакционного комитета Гильермо де Торре, одного из ведущих литературных критиков Испании, приходившегося к тому же зятем Хорхе Луису Борхесу, которым восхищался Гарсиа Маркес. В письме говорилось, что начинающий писатель обладает поэтическим даром, но как романист будущего не имеет; Маркесу предлагалось, в не очень деликатной форме, сменить род занятий. Все друзья Габито, обескураженные почти столь же сильно, всячески старались его поддержать, за что им следует сказать большое спасибо, ведь Маркес находился в таком жутком смятении и шоке, что запросто мог заболеть. «Все знают, что испанцы тупы как пробки», — презрительно фыркал Сепеда, и все остальные вторили ему — каждый считал своим долгом высказать нелицеприятное мнение о де Торре[408].

До конца 1952 г. Маркес продолжал зарабатывать на жизнь в El Heraldo — писал материалы для рубрики «Жираф», хотя его статьи никогда уж больше не были столь необычайно оригинальны и остры, как в тот первый волшебный год, когда он только начал работать в газете[409]. Но вскоре Септимус «умер», и Гарсиа Маркес перестал писать для «Жирафа», хотя ни он сам, ни другие члены «Барранкильянского общества» так и не смогли толком объяснить, как и почему он порвал отношения с El Heraldo. Правда заключалась в том, что, как бы Маркес ни храбрился, «Посада», отвергнув «Палую листву», нанесла ему сокрушительный удар. Его уверенность в себе пошатнулась, он не видел смысла в том, чтобы продолжать выпускать рубрику «Жираф». Ведь он работал как проклятый, а что в итоге? Считая, что он неудачник, по крайней мере в глазах общества, Маркес решил, что его моральный долг — еще раз попробовать выучиться на юриста и спасти от нищеты свою семью. И как только он понял в очередной раз, что из этого ничего не выйдет, он окончательно пал духом.


По иронии судьбы именно его прежняя Немезида, агент «Посады» Хулио Сесар Вильегас, предложил ему отчаянный выход из положения, и Маркес ухватился за него. Вильегас основал свою собственную компанию по продаже книг и однажды, когда Гарсиа Маркес был в Барранкилье, явился к нему, повел в отель «Прадо», напоил виски и, заручившись обещанием, что тот будет работать на него, отослал прочь с портфелем книготорговца. Габриэль Гарсиа Маркес, мечтавший создать «нового „Дон Кихота“», стал коммивояжером, продавая словари, медицинскую и научную литературу в городках и селениях северо-восточной Колумбии. Должно быть, он понимал, что пошел по стопам отца.

К счастью, Гарсиа Маркес всегда обладал чувством юмора и присущим Сервантесу ироническим восприятием действительности. Он надеялся, что выдюжит. Все-таки это был не совсем уж конец света. Утешением, конечно, служило то, что теперь у него появилась возможность больше узнать об истории своей семьи, пройтись по следам деда с бабушкой, путешествуя по пыльным дорогам долины Упар, лежащей между Сьерра-Невадой и рекой Сесар. Пусть это был мир не Гильермо де Торре, зато это был его мир. Отправляясь в свою первую поездку, Гарсиа Маркес весьма кстати случайно повстречал в Санта-Марте брата Луиса Энрике. Тот женился в минувшем октябре, но уже воспринимал свой брак как смирительную рубашку и готов был пойти на что угодно, лишь бы чуть-чуть ослабить ее узлы. Он сменил несколько мест работы, настоящих и фиктивных, сначала в Сьенаге, потом в Санта-Марте, и теперь ухватился за возможность попутешествовать с братом. Вдвоем они отправились в Сьенагу, в один из городов, где недолго жили дедушка с бабушкой Габито перед тем, как переехать в Аракатаку, и там он приступил к своей новой работе. Затем он отправился через города Гуакамайяль, Севилья, Аракатака. Фундасьон в Вальедупар, Ла-Пас и Манауре, продавая книги врачам, адвокатам, судьям, нотариусам и мэрам. Луис Энрике сопровождал брата в этом его первом турне.

После того как Луис Энрике вернулся в Сьенагу, Габито навестил Рафаэля Эскалону, и тот с неделю ездил с ним по городам Гуахиры — Урумита, Вильянуэва, Эль-Молино, Сан-Хуан-дель-Сесар и, возможно, Фонсека. По пути они прихватили с собой Сапату Оливелью и организовали втроем нечто вроде передвижного шоу: устраивали импровизированные состязания и концерты исполнителей вальенато с распитием огромного количества спиртного — состязания, в которых участвовали их друзья и родственники, в том числе Луис Кармельо Корреа из Аракатаки и Пончо Котес, кузен Гарсиа Маркеса и близкий друг Рафаэля Эскалоны[410]. Через сорок пять лет Сапата скажет мне: «Мы устраивали развеселые пикники. Вечером приезжала машина, а на следующее утро ты просыпался в похмелье в Гуахире или в Сьерра-Неваде. Вот такая тогда была жизнь. Мы отправлялись на чью-нибудь ферму, ели санкочо[411] или ехали через Сьерра-де-Перхиа в Манауре. Но всегда наши поездки заканчивались попойками с лучшими аккордеонистами той эпохи — Эмилиано Сулетой, Карлосом Норьегой, Лоренсо Моралесом»[412]. Так Эскалона знакомил своего городского друга с местными трубадурами и легендарными личностями северо-восточного региона страны.

Историческим центром музыки вальенато теперь считается сам Вальедупар, столица департамента Эль-Сесар, расположенная в долине Упар («vallenato» означает «рожденный в долине»). Раз услышав музыку вальенато, ее уже не спутаешь ни с какой другой. Вальенато отличает задорно-лирический ритм, задаваемый необычным трио музыкальных инструментов, в состав которого входят европейский аккордеон, африканский барабан и индейская guacharaca (скребок), аккомпанирующие сильному, напористому, уверенному мужскому голосу солиста, коим обычно является сам аккордеонист[413]. Сущность вальенато кратко выражена в песне Алонсо Фернандеса Оньяте:

Я — прирожденный певец вальенато,

С чистым сердцем и чистых кровей,

Кровь моя — от индейцев, от негров

И от испанцев чуть-чуть.

Любовь моя — вальенато,

Женщины, песни, аккордеон.

И все, что люблю в этой жизни,

Вы слышите в песне моей[414].

Следующие пятьдесят с лишним лет Гарсиа Маркес будет тесно связан с тем, что можно назвать подлинно народной культурой. Этим могут похвастать не многие латиноамериканские писатели. Маркес даже заявит, что благодаря близкому знакомству с жанром вальенато и создавшими его музыкантами он нашел форму повествования романа «Сто лет одиночества»[415]. Это интересное сравнение, ведь на каждой странице романа излагается столько событий, сколько не наберется ни в одном другом произведении. Но Гарсиа Маркес идет дальше, усматривая сходство конкретики вальенато с тем, что его романы отражают события его собственной жизни: «В моих книгах нет ни строчки, которую я не мог бы ассоциировать с реальным жизненным опытом. Каждая из них напоминает о каком-то конкретном событии». Вот почему Маркес всегда утверждает, что он отнюдь не проводник магического реализма, а просто «несчастный нотариус», переписывающий то, что лежит у него на столе[416]. Во всем этом удивляет, пожалуй, лишь одно: Гарсиа Маркес, которым обычно восхищаются за то, что он симпатизирует женщинам, почему-то целиком и полностью отождествляется с движением, возвеличивающим мужчин и мужские ценности.

Когда он путешествовал в сопровождении Эскалоны, произошла еще одна знаменательная встреча в его жизни. Они пили холодное пиво с ромом в одной из забегаловок Ла-Паса, и вдруг туда вошел парень, одетый как ковбой — широкополая шляпа, кожаные штаны, за поясом пистолет. Эскалона, знавший этого парня, сказал ему: «Знакомься, это Габриэль Гарсиа Маркес». Пожимая ему руку, парень спросил: «А ты не родственник полковнику Николасу Маркесу?» — «Я его внук». — «Что ж, тогда знай: твой дед убил моего деда»[417]. Парня звали Лисандро Пачеко — хотя в мемуарах Гарсиа Маркес скажет, что тот назвался Хосе Пруденсио Агиляром, как персонаж романа «Сто лет одиночества», которого он написал с него. Эскалона, сам всегда носивший оружие, тут же вскочил, объясняя, что Гарсиа Маркесу ничего не известно про тот инцидент, и предложил Лисандро посостязаться в меткости стрельбы — чтобы разрядить пистолеты. Втроем они провели вместе три дня и три ночи — пили и разъезжали по региону в грузовике Пачеко (в котором главным образом перевозили контрабанду). Пачеко представил Гарсиа Маркеса нескольким внебрачным детям полковника, которых тот наплодил во время войны.

Если его друзья и попутчики были заняты своими делами, коммивояжер поневоле изнывал от жары в какой-нибудь захудалой гостинице. Одной из лучших была гостиница «Уэлком» («Добро пожаловать») в Вальедупаре. Именно там он прочитал повесть Хемингуэя «Старик и море», опубликованную в конце марта в испанском издании журнала Life, который прислали ему друзья из Барранкильи. Эта повесть вызвала «эффект разорвавшейся бомбы»[418]. О Хемингуэе как прозаике Гарсиа Маркес был невысокого мнения, но теперь полностью изменил отношение к его творчеству.

Он живо помнит, что во время той же поездки перечитал «Миссис Дэллоуэй» Вирджинии Вулф — в каком-то отеле-борделе, где роились москиты и было нестерпимо жарко. То еще местечко, но Вирджиния Вулф, пожалуй, его оценила бы. Несмотря на то что Маркес взял себе псевдоним из этого ее произведения, оно прежде не производило на него столь сильного впечатления. Особенно Маркеса поразил отрывок об английском короле, разъезжающем на лимузине. Этот образ он возьмет на вооружение, когда будет писать «Осень патриарха»[419].

Вернувшись в Барранкилью из той поездки, Гарсиа Маркес поймет, что завершился очень долгий период его знакомства с народной культурой региона, подошло к концу его путешествие в собственное прошлое, в свою предысторию[420]. Теперь он был готов населить своими персонажами Макондо — как ни забавно, в тот самый момент, когда Хемингуэй резко выдернул его из мира воспоминаний и легенд. В настоящее время великий писатель Гарсиа Маркес тесно ассоциируется с тем латиноамериканским селением под названием Макондо. Для него Макондо — это образ мыслей, состояние души. Однако Макондо, как нам известно, — это лишь половина истории Маркеса, но важная половина, принесшая ему международное признание. Вымышленный городок Макондо находится в невыдуманном регионе — северная часть старинного департамента Магдалена, протянувшаяся через Аракатаку и Вальедупар от Санта-Марты до Гуахиры. Это — территория его матери и деда с бабкой по материнской линии, куда его отец прибыл как незваный хищник, представитель так называемой опали. Вторую половину его истории представляет территория его отца — Картахена и маленькие городки Синсе и Сукре в департаментах Боливар и Сукре, — территория ничтожного человека, мечтавшего о солидном статусе. Эту территорию он отвергает — как в силу ее гнетущего великолепия, сохранившегося с колониальных времен, так и из-за унижений, что по-прежнему терпят там ее менее известные сыны. Эта территория будет низведена в романе «Дом» до безымянного el pueblo (город) — недостойного литературного названия, но при этом она тоже является символом Латинской Америки — «реальной», хочется добавить, исторической Латинской Америки[421].

Теперь, закончив свое долгое путешествие, Гарсиа Маркес мог на короткое время вернуться в Барранкилью и обозреть все это наконец-то завоеванное им пространство из самой его сердцевины, расположенной на вершине, с которой прошлое видно как на ладони, но сама эта сердцевина не является частью территории прошлого. Ворота страны, Барранкилья также была современным городом XX столетия, без колониальной претенциозности и комплекса вины. Здесь каждый может укрыться от груза прошлого и его призраков и создать себя заново. К этому времени Барранкилья уже почти выполнила свою работу.

Окончание периода метаний совпало с началом новых политических перемен, грозно замаячивших на горизонте. 13 июня 1953 г., автобусом возвращаясь в Барранкилью, Гарсиа Маркес узнал, что главнокомандующий вооруженными силами страны генерал Рохас Пинилья устроил переворот с целью свержения режима Лауреано Гомеса и захватил власть в свои руки. Гомес, оправившись от болезни, вынудившей его еще до переворота передать управление страной вице-президенту, пытался вернуть себе власть, но военные решили, что его возвращение на политический олимп противоречит национальным интересам, и поэтому до конца его президентского срока обязанности главы государства будет исполнять Рохас Пинилья. Переворот был поддержан народом; даже редакторы некоторых национальных газет пели дифирамбы новому лидеру. Гарсиа Маркес вспоминает, как они с Рамиро де ла Эсприэльей сцепились в жарком споре на почве политики в книжном магазине Вильегаса (его вскоре обвинят в мошенничестве и посадят в тюрьму) в тот день, когда Рохас Пинилья выступил против Гомеса. Гарсиа Маркес даже бросил другу провокационную фразу: «Я отождествляю себя с правительством моего генерала Густаво Рохаса Пинильи»[422]. Гарсиа Маркес считал, что любая власть лучше, чем фалангистский режим Гомеса, а де ла Эсприэлбя стоял за немедленную революцию, доказывая, что диктатура военных страшнее любого реакционного режима и что военным доверять нельзя. Это было серьезное разногласие — и пророческое, хотя каждый из них был по-своему прав. В будущем Гарсиа Маркес несколько раз будет утверждать, что прогрессивная диктатура лучше фашистского правительства, которое под лживыми демократическими лозунгами ввергает страну в пучину бед.

В El Heraldo Маркес возвращаться не хотел, но, приняв другое предложение, угодил из огня да в полымя. Альваро Сепеда Самудио, работавший в компании по продаже автомобилей, давно лелеял мечту о том, чтобы составить конкуренцию El Heraldo — создать во всех отношениях лучшую газету, которая заняла бы ведущие позиции в регионе северовосточного побережья. Примерно в октябре ему выпал шанс возглавить El Nacional, и он надеялся сделать из этого издания современную газету, используя свои знания, полученные в США. К себе в помощники он нанял своего друга, опять сидевшего без работы. Позже Гарсиа Маркес говорил, что это был один из самых худших периодов в его жизни. Двое молодых людей сутками сидели в редакции, но номеров выходило мало и каждый с запозданием. К сожалению, подборки номеров не сохранилось, поэтому судить об их работе невозможно. Нам известно только, что Сепеда готовил утренний тираж для отдаленных районов, а Гарсиа Маркес — вечерний, который продавали в Барранкилье. Они пришли к выводу, что причина неудачи отчасти кроется в старых работниках редакции, которые саботировали процесс выпуска новаторской газеты[423]. К сожалению, правда заключалась в том, что в то время Сепеда был некомпетентным руководителем: ему не хватало ни дисциплинированности, ни дипломатичности, чтобы управлять столь сложным процессом. Вспоминая то время, Гарсиа Маркес сдержанно скажет, что «Альваро ушел, хлопнув дверью»[424].

У него самого срок действия контракта еще не истек, и он какое-то время продолжал работать в El Nacional и, отчаянно пытаясь выжить, использовал старые материалы. Однако под давлением обстоятельств он также был вынужден написать новый рассказ «День после субботы» — одно из немногих его ранних произведений, которое, как он признается позже, ему нравится. Этот рассказ все еще напоминает «Дом», но интересен тем, что местом действия является местечко под названием Макондо. Однако это еще не все. Любой, кто бывал в Аракатаке, сразу поймет, что Макондо списан с этого городка и, несмотря на покров таинственности, изображен светлым и прозрачным, под открытым небом, не то что списанный с Сукре «город» в романе «Дом», где властвует зловещая темнота. Ба, там даже есть железнодорожная станция! В то же время действие повествования — на самом деле это не рассказ, а короткая повесть — не ограничено стенами дома, как в большинстве ранних рассказов и опубликованных отрывков Маркеса, и явно политизировано: в центре событий — алькальд и местный священник. Более того, здесь фигурируют полковник Аурелиано Буэндиа и Хосе Аркадио Буэндиа, а также их родственница Ребека — «печальная вдова». А еще бедный приезжий юноша. Автор ему сочувствует, заодно критикуя и социально-политическую среду. В то же время в рассказе затронут целый ряд тем, которые позже Маркес будет активно эксплуатировать в своих произведениях. В их числе — тема чумы (в данном случае птичий мор) и концепция одиночества человека[425].

В конце года в Барранкилью вернулся Альваро Мутис, теперь возглавлявший отдел рекламы в компании «Эссо». Увидев, в сколь затруднительном положении находится его друг, он вновь попытался убедить Габито переехать в Боготу — сказал, что тот «ржавеет в провинции»[426]. Мутис был уверен — и небезосновательно, — что Гарсиа Маркес смог бы получить работу в El Espectador. Costeño даже слышать об этом не хотел. Тогда Мутис сказал: «Я пришлю тебе билет с открытой датой. Как только созреешь, приезжай»[427]. В конце концов Маркес изменил свое решение, но понял, что не смог бы поехать в Боготу, даже если б очень того захотел: у него не было одежды. На последние деньги он купил деловой костюм, пару рубашек и галстук. Потом вынул из выдвижного ящика авиабилет, посмотрел на него, сунул в карман своего нового костюма. Он старался изо всех сил, но бедному парню без диплома в приморском регионе трудно заработать на приличное существование. Может быть, однажды он женится на Мерседес, которой поклялся хранить верность, — по крайней мере, дал слово себе самому. Друзья сказали: «Ладно, только не возвращайся cachaco». А потом они повели Маркеса отмечать его отъезд в один из их излюбленных баров — «Третий». На том все и кончилось.

8 Возвращение в Боготу: первоклассный репортер 1954–1955

В первых числах января 1954 г. Гарсиа Маркес прибыл в Боготу. Прилетел на самолете, хотя ужасно боялся летать, и этот его патологический страх с годами будет лишь усугубляться. В аэропорту его встретил Альваро Мутис, жизнь которого давно уже состояла из перемещений всевозможными видами транспорта — на самолетах, автомобилях и даже на кораблях. У новоприбывшего с собой были чемодан и два свертка — рукописи «Дома» и «Палой листвы», обе все еще неопубликованные, — которые он передал своему другу, чтобы тот положил их в багажник. Мутис повез его прямо в свой офис в центре города, повез в холод и дождь, в мир отчужденности и стрессов, который, как думал Маркес, он покинул навсегда, когда улетел из столицы почти шесть лет назад[428].

В ту пору штаб-квартира «Эссо» в Боготе располагалась в том же здании на проспекте Хименес-де-Кесада, где и редакция El Espectador, переехавшая в новое помещение из старого, находившегося на удалении всего нескольких кварталов. Отдел рекламы, возглавляемый Мутисом, размещался четырьмя этажами выше кабинета главного редактора газеты — Гильермо Кано. Мутис не говорил ничего конкретного по поводу того, как они будут действовать в первые дни пребывания Маркеса в Боготе — даже вопрос об устройстве на работу в El Espectador оставался открытым, — и Гарсиа Маркес, снедаемый беспокойством, приуныл. Он никогда не чувствовал себя уверенно в непривычных ситуациях или с мужчинами и женщинами, которых он не знал; при первом знакомстве он редко производил на людей хорошее впечатление — обретал уверенность в себе лишь после того, как сближался с новыми знакомыми или если имел возможность продемонстрировать свои навыки и способности. Однако Мутис, в ком самым невероятным образом сочетались предприниматель и эстет, был не из тех людей, кто отступает перед трудностями. Он был виртуозным торговцем, мог даже продать товар, в качестве которого не был уверен. А уж когда в его распоряжении оказывался столь ценный материал, как этот почти неизвестный молодой писатель, он обычно не мог устоять перед искушением. К тому же Альваро Мутис очень любил литературу и был необычайно великодушным человеком.

Внешне более разных людей, чем эти двое, трудно найти: Мутис — высокий, элегантный, с лисьими повадками; Маркес — маленький, щуплый, неряшливый. Гарсиа Маркес писал романы и рассказы с восемнадцати лет; Мутис в ту пору был исключительно поэтом, романы начал писать лишь в середине 60-х, после того как уволился из очередной международной компании, центральный офис которой находился в США. Даже теперь, когда оба являются знаменитыми на весь мир прозаиками, этих двух колумбийцев разделяет вся история латиноамериканской литературы. В политике они всегда стояли на противоположных полюсах. Мутиса — он прямо-таки пафосный реакционер, монархист в стране, которая является республикой вот уже почти двести лет, — по его собственным словам, «никогда не интересовали политические события, произошедшие после падения Византии от рук язычников», то есть после 1453 г.[429] А Маркес позже зарекомендует себя как поборник идей эпохи после 1917 г.: коммунистом он никогда не был, но коммунистическое мировоззрение на протяжении всей его долгой трудовой жизни будет ближе ему по духу, чем любая другая идеология. С Мутисом его всю жизнь будут связывать тесные, но не доверительные отношения.

Первые две недели Гарсиа Маркес околачивался не в редакции El Espectador, а в офисе Мутиса — курил и ежился (в Боготе он всегда дрожал от холода), болтая с недавно назначенным «помощником» Мутиса (это был не кто иной, как его давний приятель Гонсало Мальярино, который и познакомил их в тот ненастный вечер в Картахене) или просто слонялся без дела. Иногда, особенно в Латинской Америке или других частях так называемого третьего мира, где большинство людей абсолютно бесправны, приходится просто ждать развития событий. (Вот почему так много произведений Маркеса об ожидании и надежде — в испанском языке «ждать» и «надеяться» обозначаются одним и тем же глаголом esperar, — надежде на что-то такое, что обычно никогда не сбывается.) Потом, в самом конце января, газета El Espectador неожиданно предложила ему штатную должность с невероятным окладом — 900 песо в месяц. В Барранкилье такие деньги он мог бы заработать если б писал триста статей в месяц для рубрики «Жираф» — по десять каждый день! Впервые у Маркеса появятся свободные деньги, и это означало, что он сможет помогать своей семье в Картахене, посылая им средства на оплату жилья и коммунальных услуг.

По приезде в Боготу Маркес на первых порах временно поселился у матери Мутиса в Усакене. Теперь же он переехал в «безымянный пансион» возле Национального парка. Хозяйкой пансиона была некая француженка; в ее заведении однажды останавливалась Эва Перон (Эвита в ту пору она была танцовщицей). Там у Маркеса были свои апартаменты — роскошь, о которой он и мечтать не смел, — где он, правда, бывал мало, хотя иногда находил время и силы, чтобы развлечься с какой-нибудь случайной женщиной, которую тайком проводил к себе в комнаты[430]. Как бы то ни было, следующие полтора года он будет разрываться главным образом между редакцией El Espectador, пансионом, офисом Мутиса и кинотеатрами на просмотрах готических фильмов, выполняя свои обязанности писателя, кинокритика и в конечном счете ведущего репортера.

Как это ни удивительно, в Боготе борьбу за господство на рынке массмедиа вели две крупные газеты либерального толка. Газета El Espectador, основанная в 1887 г. семьей Кано из Медельина (в Боготу издание переехало в 1915 г.), была старше своего злейшего конкурента — газеты El Tiempo, основанной в 1911 г. и приобретенной Эдуардо Сантосом в 1913 г. Семья Сантос владела El Tiempo вплоть до 2007 г., пока контрольный пакет акций газеты не оказался у испанского издательства «Планета». Когда Гарсиа Маркес в январе прибыл в Боготу, El Espectador возглавлял Гильермо Кано — скромный близорукий внук основателя газеты. Он совсем недавно стал руководить изданием, поскольку был еще невероятно молод — ему было чуть более двадцати лет. С Гарсиа Маркесом он будет поддерживать связь более тридцати лет.

Гарсиа Маркес уже имел два серьезных знакомства среди ведущих и писателей. Это были Эдуардо Саламеа Борда, открывший его шестью годами ранее, и его кузен Гонсало Гонсалес (Гог), начавший работать в газете в 1946 г., когда он еще был студентом юридического факультета. Именно Саламеа Борда окрестит Маркеса «Габо» — именем, под котрым Маркеса позже будут знать во всем мире. На фото того времени запечатлен совершенно новый, незнакомый Гарсиа Маркес — стройный, и элегантный, с благородными чертами лица, взгляд вопрошающий и одновременно проницательный, на губах под тонкими усиками играет едва заметная улыбка. Только руки выдают то состояние напряженности, в котором он постоянно пребывал тогда.

Отдел новостей в El Espectador возглавлял Хосе Сальгар, прозванный Моно, — требовательный, взыскательный руководитель. «Новости, новости, новости», — всегда говорил он; это был его девиз. Гарсиа Маркес скажет, что тот, кто работал под его началом, подвергался «эксплуатации человека обезьяной»[431]. Сальгар работал в газете с юных лет, а значит, он не только получил журналистское образование, но еще и прошел хорошую школу жизни и теперь сам был законодателем устоев. Изначально достижения Маркеса не произвели на него впечатления, он весьма настороженно отнесся к его очевидным литературным способностям и пристрастию к «лиризму»[432].

Однако уже через пару недель Маркес наглядно продемонстрировал свои таланты. Он написал две статьи — о монархической власти и одиночестве, о мифе и реальности. В первой, довольно забавной, под названием «Клеопатра» звучала горячая мольба о том, чтобы новая статуя египетской царицы не развенчала романтического представления о ней, которое бытует в умах и сердцах людей вот уже на протяжении двух тысяч лет. Вторая — «Одинокая королева» — посвящалась недавно овдовевшей королеве-матери Великобритании. Возможно, в творчестве Маркеса той поры это единственный яркий пример тщательной разработки определенных тем — в частности, рассмотрения в единой связи тем власти, славы и одиночества, — что найдет воплощение в своем наивысшем выражении тридцать лет спустя, в романе «Осень патриарха»:

Королева-мать, теперь бабушка, впервые в жизни по-настоящему одинока. Сопровождаемая лишь своим одиночеством, она бродит по бесконечным коридорам Букингемского дворца, должно быть, с ностальгией вспоминая то счастливое время, когда она даже не мечтала и не хотела мечтать о том, чтобы стать королевой, и жила с мужем и двумя дочерьми в доме, который переполняло тепло добрых человеческих отношений… Она и не догадывалась, что таинственный удар судьбы превратит ее детей и детей ее детей в королей и королев, а ее — в одинокую королеву. Всеми покинутая, безутешная домохозяйка, чей дом растворится в громадном лабиринте Букингемского дворца, в его беспредельных коридорах и бескрайней территории заднего двора, простирающегося до самой Африки[433].

Эта статья убедила Саламеа Борду, питавшего слабость к молодой королеве Елизавете II, в том, что Гарсиа Маркес готов к свершению великих дел[434]. Когда Маркес пришел на работу в El Espectador, Гильермо Кано заметил, что ему придется перенимать осторожный и в какой-то мере безликий стиль газеты, но через некоторое время другие писатели начали подстраиваться под его импровизации, а потом и копировать его[435].

Гарсиа Маркес вспоминает, как он сидел за своим столом, писал заметку для рубрики «День за днем», а Хосе Сальгар или Гильермо Кано, чтобы не перекрикивать шум в комнате, большим и указательным пальцами показывали ему, сколько строк он должен написать. Из его журналистики исчезла магия. Хуже того — если в прибрежном регионе буквально все, что ни назови, стимулировало его творческое воображение, то в Боготе ему негде было черпать вдохновение. В конце февраля, до слез утомленный своей работой, он сумел убедить руководство в том, чтобы ему дали попробовать свои силы в качестве кинокритика и публиковать по субботам свои обзоры. Должно быть, он испытал несказанное облегчение, получив возможность несколько раз в неделю освобождаться от гнета «самого мрачного города на свете» и раздражающего менторства редакции, скрываясь в мире кинематографических грез. На самом деле он был в какой-то степени первопроходцем, ибо до этого времени ни в одной колумбийской газете не было постоянной рубрики, посвященной кино; критические заметки сводились к краткому описанию сюжетов и перечислению имен известных исполнителей в том или ином фильме.

Начиная с самых первых своих статей Гарсиа Маркес рецензировал фильмы не с чисто кинематографической точки зрения, а как литератор и гуманист[436]. В сущности, его быстро формировавшееся в ту пору политическое мировоззрение, вероятно, обострило его чутье, так что он стал «воспитывать народ» и, быть может, вытеснять из него ложное сознание, заставлявшее людей отдавать предпочтение штампованной голливудской продукции, а не более эстетичному искусству французских режиссеров и реалистичным работам итальянцев, которые ему особенно нравились. Но в любом случае маловероятно, что киноманы Боготы 1950-х гг. способны самостоятельно оценить авангардистские достоинства фильмов, которые они ходили смотреть, и Гарсиа Маркес с самого начала решил, что будет анализировать действительность с точки зрения народа, стараясь, конечно же, постепенно изменить его восприятие в прогрессивном направлении. Разумеется, свои рецензии он писал с позиции так называемого здравого смысла, которая вызывала сомнение с эстетической и идеологической точек зрения, но одно из достоинств Гарсиа Маркеса всегда заключалось в том, что его здравый смысл был действительно здравым, а не заумным[437].

С самого начала Маркес демонстрировал враждебный настрой к тому, что он воспринимал как пустые коммерческие и глубоко идеологизированные ценности голливудской системы, — Орсон Уэллс и Чарли Чаплин, по его мнению, были исключением — и постоянно защищал европейское кино, считая его систему производства и нравственных ценностей образцами, на которые должен равняться колумбийский кинематограф. И такой подход в контексте латиноамериканской специфики будет его позицией на протяжении многих лет. Его интересовали технические вопросы — сценарий, диалог, режиссура, операторская работа, звук, музыка, монтаж, игра актеров, — которые, возможно, помогли ему проникнуть в сущность того, что он позже назовет «конструированием» литературных произведений. Речь шла о профессиональных «трюках ремесла», которыми он никогда особо не жаждал делиться, — по крайней мере, на языке романа[438]. Маркес настаивал на том, что сценарии должны быть экономичными, логически последовательными и понятными и что к кадрам, снятым крупным и общим планом, необходимо относиться с одинаковым вниманием. Его с самого начала занимала концепция искусно построенного повествования — этим он будет одержим на протяжении всей своей литературной карьеры, — что объясняет его благоговейное отношение к сказкам «Тысячи и одной ночи», «Дракуле», «Графу Монте-Кристо» и «Острову сокровищ» — блестяще написанным произведениям популярной литературы. Это то, что он искал в кино. Объективная реальность должна превалировать, но нельзя пренебрегать внутренним миром и даже миром фантастики. Он отмечал, что выдающиеся черты фильма Витторио Де Сики «Похитители велосипедов» — это его «человеческая аутентичность» и «жизненный метод». Этими главенствующими идеями Маркес будет руководствоваться в своих оценках произведений кинематографического искусства следующие несколько лет. Кстати, они не так уж далеки от основных принципов буржуазного и социалистического реализма, классически сочетающихся в итальянском неореализме. Но к авангарду эти идеи не имели отношения. Маркес не проявлял интереса к теориям зарождающейся французской «новой волны», которые приобретали популярность в кинематографе Бразилии, Аргентины и Кубы того времени. В действительности составленный им список лучших фильмов года, опубликованный 31 декабря, красноречиво свидетельствует о том, что в 1954 г. Гарсиа Маркес признавал только один способ создания фильмов — в стиле итальянского неореализма. Конечно, даже смешно подумать, что Де Сика, в то время его любимый режиссер, и Чезаре Дзаваттини, несравненный сценарист, стали бы ставить фильм по такой книге, как «Палая листва». Вот почему в ту пору Гарсиа Маркес больше не будет писать ничего похожего на «Палую листву».

Рабочая неделя была напряженной. Перед выходными Маркес принимал участие в регулярно устраиваемых журналистами «культурных пятницах» — так назывались попойки, проходившие в расположенном на противоположной стороне улицы отеле «Континенталь», где собирались сотрудники El Espectador и El Tiempo. Они угощали друг друга спиртным и обменивались оскорблениями, иногда пили вместе до утра[439]. Маркес также был завсегдатаем боготского киноклуба, созданного одним из многих находившихся в изгнании энергичных каталонцев, молодым писателем, с которым он будет тесно общаться долгие годы.

Звали каталонца Луис Висенс. Вместе с великим кинокритиком Жоржем Садулем он работал в журнале L’Écran Français, а теперь зарабатывал на жизнь в Колумбии, продавая книги и держа киноклуб в партнерстве с двумя колумбийцами — кинокритиком Эрнандо Сальседо и художником Энрике Грау. После заседаний в киноклубе он неизменно шел на вечеринку в доме Луиса Висенса и его жены-колумбийки Нанси, находившемся неподалеку от редакции[440].

Теперь, в мире bogotanos, он жил как представитель среднего класса, но эта его новая жизнь не шла ни в какое сравнение с тем веселым, полнокровным, увлекательным существованием, что он вел в приморском регионе. Через некоторое время после приезда в Боготу он написал Альфонсу Фуэнмайору:

Твои благородные отеческие тревоги улягутся, если я скажу тебе, что устроился эдесь вполне прилично, хотя теперь нужно подумать о том, как закрепить свое положение. В газете атмосфера превосходная, и пока я пользуюсь теми же привилегиями, что и старослужащие. Грустно только то, что в Боготе я по-прежнему не чувствую себя в своей стихии, хотя, если дела и дальше пойдут так, как сейчас, мне ничего не останется, как привыкнуть. Поскольку здесь я не веду «интеллектуальную» жизнь, я нахожусь в полном неведении относительно литературных новинок, ибо Улисс (Саламеа Борда), единственный гений из всех, кого я здесь знаю, вечно погружен в чтение больших неудобоваримых романов на английском языке. Посоветуй мне какие-нибудь переводы. Я получил экземпляр «Сарториса»[441] на испанском, но он развалился, и я его вернул[442].

Относительное материальное благополучие позволяло Маркесу время от времени ездить в Барранкилью, навещать друзей, присматривать за Мерседес, не отрываться от своих корней — и, конечно же, видеть солнце; ну и в качестве дополнительного удовольствия — выбираться из Боготы. Разумеется, тот факт, что его имя должно было появиться в титрах к короткометражному фильму под названием «Голубой омар» («La lanosta azul») в жанре экспериментального кино, который вскоре собирался ставить Альваро Сепеда, подразумевал, что он довольно часто наведывался на побережье[443].

К тому времени его старые друзья нашли новое место встреч, и «Барранкильянское общество» теперь отождествлялось с более простым народом — с «зубоскалами из Ла-Куэвы»[444], как пятью годами позже окрестит их Гарсиа Маркес в своем рассказе «Похороны Великой Мамы». Вскоре после того как он покинул Барранкилью, богемное общество перегруппировалось и перенесло центр своей активности из Старого города в район Баррио-Бостон; там неподалеку жила Мерседес. Кузен Альфонсо Фуэнмайора. Эдуардо Вила Фуэнмайор, дантист поневоле (Мерседес была одной из его пациенток), открыл бар, который поначалу назывался «Туда-сюда», как и магазин, некогда занимавший его помещения. Позже общество нарекло бар «Пещерой» (по названию бара в районе доков в Картахене). Это место будет увековечено будто некий священный храм, как еще одна легенда, связанная с Гарсиа Маркесом, хотя сам он там бывал редко. Это было шумное неспокойное заведение, где напивались допьяна и устраивали драки, и Вила в конце концов повесил объявление, гласившее: «Здесь клиент всегда неправ».

Вернувшись в Боготу, Гарсиа Маркес стал свидетелем одного из самых зверских деяний нового военного режима. 9 июня 1954 г. в первой половине дня он шел по проспекту Хименес-Кесада, возвращаясь из тюрьмы Модело, куда ходил навестить отбывавшего там срок своего бывшего босса Хулио Сесара Вильегаса, и вдруг услышал автоматные очереди: прямо на глазах ошеломленного писателя правительственные войска расстреливали студенческую демонстрацию. Было много пострадавших, несколько человек погибли. Это событие положило конец хрупкому перемирию между новым правительством и либеральной прессой. Гарсиа Маркес открыто придерживался радикальных политических взглядов с тех самых пор, как поступил на работу в El Universal (это произошло буквально через несколько недель после Bogotazo), но этот его третий опыт проживания в Боготе или в непосредственной близости от нее привел к тому, что он стал приверженцем определенной политической идеологии — социализма. По крайней мере, следующие несколько лет он будет с соответствующей позиции расценивать и истолковывать реальность и выражать свое отношение к ней. Результатом станут его политические репортажи и появление «Полковнику никто не пишет», «Недобрый час» и сборника рассказов «Похороны Великой Мамы и другие истории». Маркес уже несколько лет мечтал о возможности поработать репортером, но ЕI Universal и El Heraldo публиковали информацию с международных новостных лент. Учитывая, что ресурсы у этих изданий были ограничены, а сами они — что еще более важно — существовали в условиях жесткой цензуры, ничего серьезного печатать они не могли. Их миссия во многом сводилась к тому, чтобы попросту искать материалы, которые не являлись бы обычной пропагандой консерваторов. Владельцы El Espectador были люди более крутого замеса. А тут еще в их распоряжении — весьма кстати — оказался молодой писатель, проявляющий глубокий интерес к своим соотечественникам во всем их многообразии, к тому, что они делают, к тому, что с ними происходит; человек, который любит сочинять, который при каждом удобном случае сочиняет и про свою собственную жизнь и не откажется от возможности написать про других, да написать так, что у читателей дух захватит.

В Колумбии в те дни новости, как правило, были ужасные. Свирепствовала Violencia. Созданные олигархией полувоенные формирования, состоявшие из жестоких убийц, называемых chulavitas или pajaros, в сельских районах вырезали либералов; те, сплачиваясь в отряды, вели отчаянную партизанскую войну. Истязания, изнасилования, садистское осквернение трупов были в порядке вещей. 6 марта Рохас Пинилья ввел цензуру печати, а после убийства студентов в Боготе ужесточил этот режим. 25 марта экс-президент Лопес Пумарехо предложил, чтобы две ведущие партии заключили между собой соглашение и правили страной на паритетных началах. Эта идея получит поддержку лишь три года спустя, когда будет создан так называемый Национальный фронт.

В мире шла холодная война, и все эти события были отчасти отражением в периферийной стране международной обстановки в целом. В Соединенных Штатах это были годы безудержного разгула маккартизма; в августе 1954 г. Эйзенхауэр даже объявил Коммунистическую партию вне закона, а сенат осудил действия Маккарти лишь в декабре того же года. Тем временем коммунистический блок разрабатывал Варшавский договор, который будет подписан в мае 1955 г. Маркес, когда жил и работал в Барранкилье, в отличие от своих друзей и коллег с большим сочувствием внимал пронизанным коммунистическим пафосом разглагольствованиям Хорхе Рондона. Во время его последнего барранкильянского периода, через несколько месяцев после смерти Сталина в Москве и через несколько недель после государственного переворота, совершенного Рохасом Пинильей в Колумбии, Маркеса навестил человек, который под видом торговца часами вербовал в Коммунистическую партию людей, особенно из числа журналистов. А через некоторое время после того, как Гарсиа Маркес переехал в Боготу, где его коллегами были люди более прогрессивных политических взглядов, его навестил еще один торговец часами. Вскоре он неожиданно для самого себя познакомился и с генеральным секретарем Колумбийской коммунистической партии Хильберто Виейрой, который, находясь на нелегальном положении, жил в нескольких кварталах от центра города[445]. Маркесу стало ясно, что Коммунистическая партия наблюдала за ним с тех пор, как он работал с Сепедой в El Nacional, и считала его перспективным материалом, но, по его словам, они договорились, что он принесет больше пользы компартии, если в своих статьях будет отстаивать идеи гражданственности, не компрометируя себя принадлежностью к партии. Судя по всему, компартия и в последующие годы будет использовать Маркеса именно в таком качестве, по возможности стараясь поддерживать его позиции.

В конце июля Сальгар предложил Маркесу съездить в Антиокию и выяснить, «что, черт возьми, там на самом деле произошло» во время схода оползня 12 июля. Маркес вылетел в Медельин, где двумя неделями раньше в результате природного катаклизма был разрушен один из восточных районов города, расположенный на склоне горы возле Медиа-Луны. В результате схода оползня погибло много людей. Подозревали, что вина за трагедию лежит на коррумпированном правительстве, допустившем возведение непрочных построек из некачественного материала. Краткая инструкция предписывала Маркесу установить истину на месте. Отважный репортер позже признается, что он сильно нервничал перед командировкой и Альваро Мутис полетел вместе с ним, чтобы успокоить его и поселить в шикарной гостинице «Нутибара». Когда Маркес остался один, страх охватил его с новой силой: он боялся трудностей физического характера, боялся не выполнить своих моральных обязательств. В тот первый день в Медельине он едва не отказался от своей миссии. После того как ему удалось успокоить нервы, он выяснил, что в районе Медиа-Луны никого уже нет и соответственно ему будет нечего добавить к тому, что уже написали в своих репортажах журналисты, побывавшие на месте трагедии до него. Он понятия не имел, как ему быть. Сильный ливень помешал ему отправиться к месту катастрофы. У него опять возникла мысль о том, чтобы вернуться в Боготу, но в конце концов отчаяние и разговор с таксистом побудили его к действию. Он начал думать, думать по-настоящему, о происшествии, которое расследовал: что могло произойти, с чего начать, что делать? Постепенно им овладевало возбуждение, он осознал, что ему нравится быть репортером-детективом, нравится сам процесс поиска — и в какой-то степени придумывания — истины, нравится, что в его власти воссоздать и даже изменить реальность для десятков тысяч людей. Он понял, что должен рассматривать это событие с позиции людей, которые шли навстречу смерти, не догадываясь, что их ждет гибель, и попросил таксиста отвезти его к Лас-Эстансиасу — в зону, из которой отправлялись большинство погибших под оползнем. Вскоре он нашел свидетельства халатности официальных властей как непосредственно при ликвидации последствий катастрофы, так и более долгосрочного характера (судя по всему, этот оползень формировался на протяжении шестидесяти лет!), а также обнаружил некий неожиданный и более драматичный аспект трагедии, о котором многие читатели предпочли бы не знать: большое количество жертв было вызвано тем, что жители из других частей города пытались спасти пострадавших не под руководством и без помощи официальных служб и в результате спровоцировали повторный сход оползня. Маркес беседовал со многими людьми: с теми, кто выжил, с очевидцами трагедии, с представителями власти, в том числе с местными политиками, пожарными и священниками[446].

Потом стал писать. Вполне вероятно, что начинался его очерк в стиле Хемингуэя, но концовка уже была чисто маркесовская — неподражаемое повествование о жизни как о драме, наполненной ужасами и насмешками судьбы, о людях, обреченных жить в мире неизвестных причин, обусловленных временем.

Хуан Игнасио Анхель, студент-экономист, стоя на уступе, ринулся вниз. Перед ним бежали девочка лет четырнадцати и десятилетний мальчик. Его приятели, Карлос Габриэль Обрегон и Фернандо Калье, бросились бежать в другом направлении. Первый, наполовину засыпанный, скончался от асфиксии. Второй, астматик, остановился, тяжело дыша, и сказал: «Все, больше не могу». С тех пор о нем никто не слышал. «Мчась вместе с девочкой и парнишкой, — рассказывал Хуан Игнасио, — я добежал до большой ямы. Мы все трое бросились на землю». Мальчик так и не поднялся. Девочка — Анхель не сумел опознать ее среди трупов — встала на мгновение и опять опустилась, издав крик отчаяния, когда увидела, как над ямой несется земля. На них обрушилась лавина грязи. Анхель снова попытался бежать, но его ноги были парализованы. За долю секунды его залило глиной по грудь, но ему удалось высвободить правую руку. В таком положении он оставался, пока не стих оглушительный грохот. Он чувствовал на своих ногах, погребенных на самом дне густого непроходимого моря глины, руку девочки. Сначала она держалась за него изо всех сил, потом впилась ногтями. Судорожные движения ее руки становились все слабее и слабее, и наконец она разжала пальцы, стискивавшие его лодыжку[447].

Подзаголовки очерка почти наверняка придумал сам Гарсиа Маркес: «Трагедия началась шестьдесят лет назад», «Медельин — жертва собственной солидарности», «На город обрушил бедствия старый золотой рудник?»[448] Маркес уже умел выражать свое мировоззрение «журналистским языком». Некоторое время назад родился Габо — лучший друг его друзей; теперь наконец-то на свет появился великий рассказчик — Габриэль Гарсиа Маркес. Примечательно, что Маркес, хоть он и был рад обвинить власти в случившейся трагедии, хотел быть объективным и не собирался умалчивать о том, какую неблаговидную роль невольно сыграли спасатели, действуя из лучших побуждений.

Его следующий цикл новаторских репортажей был посвящен одному из забытых регионов Колумбии — департаменту Чоко, расположенному на побережье Тихого океана. 8 сентября 1954 г. правительство решило ликвидировать Чоко — неразвитый, покрытый лесами регион — как административную единицу и распределить его территории между департаментами Антиокия, Кальдас и Валье. Начались яростные акции протеста, и Гарсиа Маркеса вместе с фотографом Гильермо Санчесом послали туда в командировку, готовить репортаж о конфликте. Путешествие было отвратительным. Летели они на таком старом самолете, что в салоне, по воспоминаниям Маркеса, «лил дождь», даже пилоты были в ужасе. Чоко, департамент, населенный в основном афро-колумбийцами, напомнил Гарсиа Маркесу Аракатаку и ее окрестности. Он считал, что решение о расчленении Чоко свидетельствует о бездушии и жестокости Боготы, хотя другие журналисты обвиняли амбициозных жителей Антиокии. По прибытии на место он обнаружил, что демонстрации, о которых он приехал делать репортажи, уже прекратились, — поэтому он завел там себе друга и поручил ему организовать новые акции протеста! Это обеспечило успех его миссии. Через несколько дней, когда в газетах одна за другой начали появляться его статьи и в Чоко стали слетаться другие репоугеры, правительство отменило план территориальной реорганизации четырех департаментов[449].

В конце октября было объявлено, что новый кумир Гарсиа Маркеса, Эрнест Хемингуэй, как и Фолкнер в ту пору, когда он был его поклонником, номинирован на Нобелевскую премию в области литературы. Гарсиа Маркес для рубрики «День за днем» написал заметку, в которой повторял свои прежние комментарии относительно Нобелевской премии, на этот раз принижая ее возможную значимость поскольку эту награду слишком часто вручали «недостойным» писателям. В случае Хемингуэя, предположил он, это наверняка должно быть одно из наименее волнующих событий в жизни, «столь полной волнительных моментов»[450].

В 1955 г. в печати появился самый знаменитый газетный очерк Гарсиа Маркеса. В его основе лежало бесконечно длинное интервью, состоявшее из четырнадцати бесед, каждая из которых длилась четыре часа, с колумбийским военным моряком по имени Луис Алехандро Веласко. В конце февраля эсминец «Кальдас», на котором тот служил, возвращался после ремонта из города Мобила (Алабама) в родной порт Каутахену. Предположительно во время шторма судно потеряло управление, и восемь членов команды упали за борт. Из них в живых остался только Веласко. Он десять дней провел на плоту без еды и почти без питья. Веласко стал национальным героем: он получил награду от президента, его чествовали все средства массовой информации, в том числе недавно появившееся телевидение. А потом Гарсиа Маркес, считавший, что эта история уже предана забвению, решил взять у моряка интервью… Эту идею подкинул ему Гильермо Кано. Беседовал Маркес с моряком в небольшом кафе на проспекте Хименес-де-Кесада[451]. Веласко обладал великолепной памятью и сам был замечательным рассказчиком. Однако Маркес умел задавать вопросы, выявляющие подноготную проблемы, потом выделял самую суть ответов или затрагивал самые человеческие аспекты истории. Веласко в своем рассказе делал упор на героику своих приключений: как он боролся с волнами, каких трудов ему стило управлять плотом, как он отбивался от акул, как пытался не потерять рассудок… И вдруг Гарсиа Маркес перебивал его каким-нибудь проницательным замечанием наподобие: «Неужели ты не сознавал, что за четыре дня ты ни разу не помочился и не посрал?!»[452] После каждого интервью Маркес в конце рабочего дня возвращался в редакцию и до самой ночи перерабатывал полученный материал в соответствующий очерк. Хосе Сальгар забирал у него законченную главу и, порой не редактируя, отдавал прямиком в типографию. Гильермо Кано сказал Маркесу, что ждет от него пятьдесят очерков. По завершении серии из четырнадцати интервью El Espectador 28 апреля выпустила специальное приложение, в котором был напечатан весь рассказ целиком. В комментарии к нему говорилось, что это — «самая большая публикация из всех тех, что когда-либо печатались в колумбийских газетах!».

Гарсиа Маркес в силу своей дотошности, внимания к деталям и стремления найти новые «ракурсы» непроизвольно выяснил, что судно погубил не шторм: оно утонуло, потому что на его борту находился нелегальный груз, который не был закреплен должным образом, и потому что не были соблюдены правила техники безопасности. Публикацией этой серии очерков El Espectador вызвала на себя гнев военного правительства; Маркес подтвердил свою репутацию политически неблагонадежного, его считали смутьяном и врагом режима. Те, кто ставят под сомнение его мужество и преданность делу, пусть задумаются о том, какое тогда было время. Маркес наверняка у властей был в черном списке, и, хотя он умалял грозившую ему опасность, что было для него типично, нетрудно представить, с какими чувствами он шел домой поздно ночью по мрачному, зловещему городу, дремлющему неспокойно под игом военной диктатуры. Просто чудо, что ему удалось пережить то время целым и невредимым[453].

Много лет спустя, когда Гарсиа Маркес обретет всемирную славу, эти его очерки будут переизданы под названием «Рассказ не утонувшего в открытом море» (1970). Причем это произведение станет одной из его самых успешных книг: за последующие двадцать пять лет будет продано десять миллионов экземпляров. В 1954–1955 гг. Гарсиа Маркес открыто не выступал против реакционного правительства, но в своих репортажах, каждый из которых являлся результатом тщательного расследования и глубокого осмысления реалий родной страны, он изобличал лживость официальных сообщений и тем самым подрывал устои правящей системы. В общем и целом, он постоянно и с блеском демонстрировал, что искусство рассказчика и умение задействовать воображение даже при изложении фактического материала — это могучая сила.

В конце мая, сразу же после публикации тех смелых очерков, в Боготе наконец-то вышла в свет «Палая листва», напечатанная малоизвестным издателем Лисманом Баумом в издательстве «Сила»; себестоимость книги составила пять песо за экземпляр. Обложку оформила художница и друг Гарсиа Маркеса Сесилия Поррас. Она изобразила сидящего на стуле маленького мальчика: его ноги не достают до пола, он ждет чего-то — маленький мальчик, каким был Гарсиа Маркес в то время грез, когда был жив его дед, в то время, которое теперь он перенес на страницы своего первого опубликованного художественного произведения крупной формы. Типография утверждала, что выпустила тираж в четыре тысячи экземпляров, из которых продано было лишь несколько штук[454]. Эта книга явилась неким странным противопоставлением его тогдашнему статусу жесткого, непримиримого журналиста, ибо она была наследием прошлого и представляла собой стиль повествования, который Маркес тоже оставил в прошлом: сочетание статичности и динамизма, фаталистичности и мифа.

И все же его первая книга была наконец-то напечатана. И хотя это ни в коей мире не избавило Маркеса от его фобий и даже не смягчило его навязчивых страхов, «Палая листва» была воспоминаниями о детстве, которые неожиданно «выпали» из «Дома» после его удивительного возвращения в Аракатаку с Луисой Сантьяга пятью годами раньше. Название книги Гарсиа Маркес придумал на скорую руку в 1951 г., когда отправлял повесть в Буэнос-Айрес, а незадолго до ее публикации написал нечто вроде пролога или, наоборот, эпилога, датированного 1909 г., который объяснял смысл заглавия, придавал повести глубину историзма и вымысла, подчеркивал ее социальное значение, более четко обозначал мотивы упадка, утраты и ностальгии. Все это доносит до читателя голос рассказчика, подобный голосу полковника в повести, — голос, выражающий недовольство появлением так называемой опали, приезжих рабочих, а не наступлением капитализма и империализма, а потом неохотно признающий, что происходящее в городе — это отчасти естественный ход вещей, цикл взлетов и падений, из которых состоит сама жизнь. Здесь писатель, еще не достигший и тридцати лет, ведет повествование голосом семидесятилетнего старика, к которому он относится с едва заметной иронией. Книга посвящалась Херману Варгасу и была благосклонно встречена колумбийскими критиками, — правда, многие из рецензентов были близкими друзьями и коллегами Гарсиа Маркеса.

Он был истощен, изнурен Боготой. Кропотливая работа над репортажами, вечная забота о том, чтобы не ударить в грязь лицом, вполне обоснованный страх перед тем, что правительство может наказать его за антагонизм по отношению к властям, высасывали из него все силы. Посему, когда появилась возможность уехать — да еще в Европу, — он с готовностью ухватился за выпавший ему шанс, хотя возражений было много. Как всегда, никто точно не знает, какие причины подтолкнули его согласиться на эту поездку. Молва гласит, что ему необходимо было уехать из страны, дабы избежать мести со стороны правительства. Также говорят, что само по себе это объяснение — один из множества примеров инстинктивной склонности Маркеса драматизировать события. Но политический мотив нельзя сбрасывать со счетов: несколько раз после публикации своих наиболее провокационных статей он уезжал в родные края, чтобы на время залечь на дно, а в адрес других журналистов El Espectador поступали угрозы, бывало, что их избивали неизвестные. Вполне вероятно, что Маркес на время отправлялся в добровольное изгнание под прикрытием журналистской миссии. Или, наоборот, политические мотивы стали лишь поводом для того, чтобы выбраться в Европу. А может, и не было никаких скрытых причин: он поехал за границу по заданию газеты, чтобы осветить встречу стран «Большой четверки» — США, СССР, Великобритании и Франции, — проходившую в Женеве.

Гарсиа Маркес съехал из апартаментов в Боготе, большую часть своих вещей раздарил. Работая в Боготе, он скопил небольшую сумму денег, которую взял с собой, хотя его семья в Картахене по-прежнему находилась в стесненных обстоятельствах[455]. Судя по всему, между ним и газетой была договоренность, что он едет на несколько месяцев, — в других своих интервью Маркес утверждал, будто думал, командировка продлится всего «четыре дня», — но в глубине души надеялся задержаться на более долгий срок[456]. С другой стороны, даже он не мог предположить, что пробудет за пределами родной страны два с половиной года. В данном случае наименее лестное, но наиболее вероятное объяснение существования столь разных версий — это то, что он не мог заставить себя признаться ни своим живущим в нищете близким, ни своей будущей жене в том, что он намеренно покидает их на длительный период времени, хотя последние полтора года и так жил вдали от них, в Боготе. У Маркеса было довольно сильно развито чувство ответственности, но соблазн посетить Европу, познать неизведанное оказался сильнее.

13 июля, накануне отъезда, в доме Гильермо Кано для него была устроена буйная прощальная вечеринка. В результате Маркес опоздал на утренний авиарейс в Барранкилью и вылетел туда в полдень. Говорят, его семья неохотно согласилась обходиться без его денежной помощи некоторое время, но, разумеется, они даже не подозревали, что будут лишены его субсидий так долго. Должно быть, Маркес был абсолютно раздавлен и обессилен, но ему предстояла перед отъездом встреча с Мерседес, которой теперь уже было двадцать два года, — и что он ей скажет?

И, конечно же, его ждали веселые попойки с давними друзьями и бывшими коллегами, более десяти лет он считал Мерседес своей суженой, но теперь пришло время выяснить, станет ли она наконец его невестой — иными словами, будет ли она считать его своим суженым. Прошло десять лет с тех пор, как он в Сукре сделал ей предложение. Никто никогда не задавался вопросом, а были ли у нее другие возлюбленные (мне она категорично заявила, что, кроме мужа, никого никогда не любила) или почему Маркес счел возможным вверить ее судьбу случаю, принимая как данность то, что она будет хранить ему верность. Возможно, он подсознательно боялся быть отвергнутым, понимал, что в данный момент не может предложить ей материального благополучия и, как Флорентино Ариса в романе «Любовь во время чумы», успокаивал себя мыслью о том, что, сколько бы времени ни потребовалось на то, чтобы завоевать любимую женщину, и чем бы она пока ни занималась, когда-нибудь они будут вместе и она будет принадлежать ему. О том, как он уезжал в Европу, рассказывают по-разному, и вообще все, что связано с тем отъездом, окутано тайной.

В конце концов он сделал Мерседес предложение руки и сердца, и это может означать лишь одно: он мучительно боялся потерять возлюбленную, хотя долго — очень долго, — как говорится, тянул кота за хвост, а еще подсознательно боялся потерять Колумбию и таким образом гарантировал себе в будущем возвращение на родину. Мерседес была уроженкой его родного края, происходила из той же среды, что и он, и это служило залогом того, что рядом с ним до конца будет жить близкий ему по духу человек. Словом, для него Мерседес была не только платоническим идеалом, этакой дантовской Беатриче, хотя он считал, что физически она весьма привлекательна, — со стороны Маркеса это также был практичный стратегический выбор. Идеальное сочетание. Правда, Маркес в отличие от Данте женится на недосягаемой «владычице его помыслов», на женщине, которую он выбрал себе в спутницы жизни еще тогда, когда ей было всего девять лет[457]. В общем-то, понятно, почему он сделал ей предложение перед тем, как собирался надолго уехать. Возможно, он думал, что легче переживет ее отказ теперь, когда он слыл известным журналистом, отправлявшимся в Европу с интересной миссией; возможно, она была более склонна ответить ему согласием по той же самой причине. Увы, Мерседес почти не фигурирует в мемуарах Маркеса, и ни он, ни она никогда особо не распространялись о подробностях их необычного романа. До того как он в 1954 г. уехал из Барранкильи в Боготу, они ничего конкретно не обсуждали, но Маркес считал, что они с Мерседес достигли некоего взаимопонимания[458].

На самом деле, как это ни странно, в мемуарах 2002 г. в качестве романтического увлечения Маркес чаще упоминает совершенно другую женщину, называет ее любовью всей своей жизни. Это — Мартина Фонсека, та самая замужняя дама, с которой у Маркеса был страстный роман, когда он был пятнадцатилетним подростком и жил в Барранкилье, пока она не положила конец их отношениям. Он несколько раз упоминает ее в главе, посвященной боготскому периоду[459]. А существовала ли вообще эта женщина? Судя по всему, да, ибо однажды, в конце 1954 г., он слышит по телефону ее «лучистый голос» и встречается с ней в баре отеля «Континенталь» — впервые за двенадцать лет. В ее внешности уже заметны первые признаки надвигающейся «незаслуженной старости», она спрашивает у него, скучал ли он по ней. «Только тогда я открыл ей правду: что я никогда ее не забывал, но расставание с ней было столь жестоким, что это навсегда изменило мою жизнь». Она кокетничала с ним, но он, все еще снедаемый обидой, на ее заигрывания отвечал сарказмом. Она сообщила ему, что у нее двойняшки, но не от него, заверила она Маркеса. Сказала, что хотела посмотреть, каким он стал, и он спросил: «Ну и каким же я стал?» Она рассмеялась и ответила: «Этого ты никогда не узнаешь». В своих мемуарах этот эпизод он завершает признанием — весьма провокационным — о том, что он жаждал встречаться с Мартой, после того как она позвонила, но его охватывал ужас при мысли, что он может прожить с ней до конца своих дней, «тот самый дикий ужас, что я с того дня испытывал всякий раз, когда звонил телефон».

Это — интригующее признание, и, конечно, хотелось бы спросить, насколько оно откровенное и почему. Просто рассказал человек о своих связях с женщинами? Или это своего рода оправдание его отношения к ним? Кажется странным, что Мартина появляется снова ни с того ни с сего как раз перед тем, как Гарсиа Маркес наконец-то связал себя с Мерседес. Маркес является представителем культуры, где не принято, чтобы мужчины вступали в сексуальные отношения с женщинами, на которых они намерены жениться, но при этом им дозволено развлекаться с проститутками и служанками. Посему следует ли расценивать его признание как подтверждение в некоей завуалированной форме того, что в нем уживались два человека? Первый — донжуан, всегда готовый с головой окунуться в «безумную любовь». Второй — муж, связанный прочными узами стабильного, неким образом «устроенного» брака с женщиной, которая всю жизнь будет оставаться «девственницей» (в смысле отсутствия связей с другими мужчинами) и верной, надежной спутницей жизни, объектом «хорошей любви». И эти двое не имели друг к другу никакого отношения?[460] Если история с Мартиной Фонсека действительно имела место — или она выдумана, но какая-то другая женщина произвела на Маркеса столь отрезвляющий эффект в то или иное время, — то становится понятно многое: почему он так часто в своих произведениях и очерках будет разделять любовь и секс; почему он так долго лелеял мысль о браке, который «устроится сам собой», с девушкой значительно моложе него; почему в своих мемуарах он не счел нужным выразить свои чувства к Мерседес (то, что у него эти чувства есть, следует принимать как данность). И быть может, почему, когда я спросил ее о том этапе их отношений в присутствии ее хорошей подруги Нанси Висенс, Мерседес — как сообщил мне Гарсиа Маркес, она «никогда не признается мне в любви» — заверила меня с суровой многозначительностью в голосе (но без горечи), что «Габо — очень необычный человек, очень необычный»[461]. Мне стало ясно, что требовать каких-либо пояснений было бы неблагоразумно.

Конечно, во многом это игра, которую совместно ведут два очень сильных, очень ироничных и очень закрытых человека. С годами появится множество версий о том, как обстояло дело с их помолвкой[462], но сам Гарсиа Маркес утверждает, что он «не видел» любимую перед отъездом в Европу — разве что мельком из окна такси: она шла по улице, но он не остановился. А раз с Мерседес он не встречался, что еще он мог делать? Совершенно верно — пить с друзьями. В «Пещере» в его честь была устроена прощальная вечеринка — такая же буйная, как и в Боготе, после которой он еще не успел полностью протрезветь. На следующий день те из его друзей, кто сумел проснуться, проводили Габито в аэропорт. Заслуженное похмелье было не самым лучшим попутчиком в тридцатишестичасовом путешествии через Атлантику. Но Гарсиа Маркес был более чем готов к новым впечатлениям: ему было двадцать восемь лет, он был успешным журналистом и уважаемым писателем, имевшим в своем арсенале первую опубликованную повесть. Так что самое время посетить Старый Свет. Впереди его ждали красоты европейской цивилизации, но те, кто лучше остальных знал Маркеса, могли быть уверены в том, что эти красоты он будет оценивать через призму собственного — особого — мировосприятия. Стоит ли говорить, что в мемуарах не упоминаются ни Улисс, ни Пенелопа?..

Загрузка...