Часть вторая. Тот, кто вернется

Владимир Щербаков Шотландская сказка

В замке Данвеган

По неровной стене замка размытым облаком бежала тень опускавшегося моста. Хольгер видел, как она погасила вечерние блики на противоположной стороне рва и, накрыв кусты шиповника, упала к ногам.

Замок Данвеган сохранил первозданный облик: проломы, оставшиеся после давних нашествий, тщательно заделаны, вновь скрипят колеса, опускающие подвесной мост, который ведет во внутренний двор. Над входом, как и сотни лет назад, горит факел, его пламя колеблет ветер.

По винтовой лестнице Хольгер поднялся в просторный зал, голые стены которого украшались древними гербами и головами оленей. В углублении посреди зала неровно дышала открытая жаровня, выпуская вверх красноватые языки, и тусклые отсветы, метавшиеся по полу, выхватывали из полусумрака, казалось, не мертвые плиты — годы и десятилетия, сложенные здесь, как в консервной банке. Вокруг бушевали ураганы и войны, лилась вода и кровь замок прятал в подвалах и башнях следы минувшего.

Хольгер отошел от группы туристов, прибывших вместе с ним из Швеции, и на несколько минут остался наедине с застывшим прошлым. Трудно представить людей, домом которых были эти стены, коридоры и ступени, сотканные из каменных жил, тяжелые и неподвижные, точно в кадрах немого фильма или на старинной гравюре.

В южной башне он осмотрел оружие британского и скандинавского происхождения. Меч викингов, похожий на тяжелую железную палку, напомнил о целой эпохе, когда рослые светловолосые воины с выпуклыми глазами прошли на ладьях, словно на морских конях, полмира — от Каспия до Америки — оставив и здесь, в Шотландии, не только память о себе, но и часть себя.

В верхней каморке с одним-единственным окном заметнее был слой пыли и тот же едва уловимый запах старого камня… Комната была пуста, и Хольгер вопросительно взглянул на вошедшего с ним служителя.

— Покрывало фей, сэр. Местная реликвия, — ответил тот на молчаливый вопрос.

Тут только Хольгер заметил в углу на маленьком столе сверток темно-зеленого цвета.

— Могу рассказать, если хотите, историю, связанную с этим покрывалом.

…Много веков назад вождь могущественного клана, владевшего замком, Малколм, взял в жены фею, которую он повстречал на берегу ручья Хантлиберн. В тот день было солнечно, пели птицы, звезды анемонов и белые колокольчики тянулись вверх, и лиловый ковер вереска на горных склонах казался продолжением неба.

В прозрачном воздухе раздался легкий звон, и Малколм увидел всадницу на сером коне. По узкой тропинке она медленно приближалась к нему. Странно сиял зеленый шелк ее платья под бархатным плащом, а волосы светились всеми оттенками пламени. Эта встреча решила судьбу обоих.

Счастливо жили они в замке, пока однажды жена не призналась Малколму, что тоскует по своим. В день рождения сына Малколм сам проводил ее на берег ручья, туда, где большие потрескавшиеся от времени камни указывали дорогу в Страну Фей.

Вечером в замке устроили пир — праздновали рождение сына, будущего вождя клана. И Малколм, стараясь превозмочь грусть, веселился вместе со всеми. А в башне спал новорожденный, и молоденькая няня, сидевшая у колыбели, со вздохом прислушивалась к звукам волынок, доносившимся из зала. Ей так захотелось побыть там хоть минутку и попробовать угощение, что она решилась: быстро пробежала по извилистым коридорам, залитым лунным светом, и осторожно вошла в большой зал.

Малколм заметил ее и попросил вынести ребенка, чтобы показать его гостям. Девушка поспешила в башню. И ей показалось вдруг, что там не все спокойно. У колыбели, пока она отсутствовала, действительно кое-что произошло.

Крик большой совы разбудил мальчика, он заплакал, и у матери-феи сжалось сердце (ничего удивительного в этом нет: феи способны услышать даже тихо сказанное слово, как бы далеко они ни находились). Фея поспешила к сыну, прикрыла его зеленым покрывалом, и, когда тот заснул, исчезла.

Минутой позже няня увидела это тонкое, как весенняя трава, покрывало, вышитое особым узором — крапинками эльфов. Соткано покрывало было так искусно, что ей недолго пришлось гадать, откуда оно появилось. Девушка не особенно доверяла феям, но на этот раз все обошлось благополучно: может быть, фея действительно любила Малколма или чуть-чуть жалела его…

С тех пор подарок феи хранится в замке Данвеган, — закончил служитель свой рассказ.

Хольгер подошел к столику и притронулся к покрывалу. На нем различались крапинки, соединявшиеся в непонятный рисунок.

— Она появляется здесь, — сказал служитель.

— Кто — она? — не понял Хольгер.

— Фея. Однажды я долго искал дома трубку, а потом решил, что оставил ее в башне, и вернулся. Свет зажигается этажом ниже, но я забыл это сделать, а спускаться обратно не хотелось. Светила луна. Ларец с покрывалом оставался в тени. Я пошарил рукой на столе, потом повесил покрывало у окна и поискал в ларце, а когда поднял голову, увидел у окна женщину.

— Я читал о феях, но встречаться с ними не приходилось, — сказал Хольгер серьезно.

— Думаю, они такие же люди, как и мы, только умеют гораздо больше. Я слышал, что настоящая фея совсем недавно жила где-то на севере, кажется, в Инвернессе. А с феей из нашего замка разве что не удалось еще поговорить.

Хольгеру было двадцать пять, и он готов был поверить.

— Может быть, и мне удастся взглянуть на нее? — спросил он.

— Что ж… По правде сказать, мой рассказ никто не принимает всерьез. Да и кого удивит в наш век такое? Пожалуй, если в один из ближайших лунных вечеров вы захотите проверить, не забыл ли я закрыть дверь башни, это может обернуться для вас небольшим приключением.

Хольгер опустил руку в карман, но служитель остановил его.

— Не надо, сэр. Вы поверили мне — этого достаточно.

Маргарет, Мэгги, Мэг

С вертолета Шотландское нагорье похоже на волнующееся море: гребни и вершины кажутся застывшим прибоем. А впадины между волнами — это бесчисленные узкие долины, глены, с гигантскими валунами, оставленными ледником, склонами, поросшими вереском, и голубыми стеклами озер. Даже обычные березы среди этого великолепия выглядят иначе, точно на полотнах старых мастеров. Хольгер летел с единственной целью — увидеть все это, и, когда вертолет опустился, он еще мог, прикрыв глаза, представить Шотландию такой, какой она была в этот солнечный день.

Двухчасовое воздушное путешествие закончилось в городке, похожем на десятки других, и среди домов с аккуратными цветниками под окнами Хольгер в две минуты нашел знакомую вывеску.

В бар он вошел вслед за девушкой, оставившей автомобиль на другой стороне улицы, и присел к ее столику.

В девушке ему нравилось все: и короткие каштановые волосы, и глаза, и улыбка, едва заметная, осторожная. Может быть, просто сегодня такой день, подумал он и тут же поймал себя на том, что рассматривает воротник ее платья — даже этот круглый воротничок был до странного красив и строг.

Встреча с ней казалась естественной, предрешенной, и если бы она не состоялась сегодня, завтра, послезавтра, Хольгер, может быть, не отдавая себе отчета, надеялся бы на такой же солнечный день, когда хочется вместе смотреть на луч, упавший через окно в синюю пустоту воздуха.

Ей нравилось, как он говорит по-английски — переделывая слова, глотая звуки, коверкая фразы. Хольгер сказал что-то по-шведски, и она непостижимым образом поняла смысл. Это развеселило обоих.

Но можно ли смеяться долго, не боясь, что веселье сменится грустью?

Когда-то, друзья, я любил и мечтал.

И летнее солнце улыбкой встречал,

Но ранняя осень нежданно пришла

И с нею холодная мгла.

— Дан Андерссон. — Хольгер сделал нарочито трагический жест. Когда-то читал…

— Давно? — живо спросила девушка.

— Да, очень. Еще в школе.

— Еще в школе… — с шутливым разочарованием повторила она, — я думала, вы моложе. А стихи вам очень идут.

— Мы еще не успели познакомиться…

— Маргарет.

— Хольгер.

…Ее дом стоял у западной дороги недалеко от города. Когда они вышли из машины, он подумал, что вечер будет лунным, и вспомнил о замке Данвеган.

Калитка закрылась, шум, доносившийся с шоссе, пропал, смешавшись с тихим перезвоном жесткой высокой травы по краям дорожки, посыпанной круглыми зернами шлака. Чист и ясен был здесь воздух с запахом рощи после дождя, и небо над головой казалось другим — прозрачнее, глубже.

Они прошли к дому. Одна из стен была наполовину закрыта оранжевыми, зелеными и голубоватыми листьями, уживавшимися на одних и тех же стеблях. У низкого крыльца стояла большая глиняная ваза с тонким зеленым рисунком по краю, сверху в нее падала струйка воды, падала и вытекала на землю в том месте, где от вазы был отбит кусок с рисунком.

Излом был таким свежим, что Хольгер невольно поискал глазами осколок. Поднимаясь на крыльцо, он успел заглянуть в вазу, но не увидел дна. Почему-то стало ясно, что на дне осколка тоже нет.

Необъяснимо легко, от одного прикосновения ее пальцев распахнулась дверь — комната показалась продолжением сада. На розоватой каменной стене неяркой краской были очень живо набросаны те же листья трех оттенков. В углу стояла такая же ваза, что и в саду. И точно так же не хватало кусочка керамики в верхней ее части, где по всему кругу шел поясок орнамента.

Хольгер подошел к вазе и протянул руку, ловя водяную струю, сбегавшую вниз и не оставлявшую следов.

— Зеркало, — улыбнулась девушка.

И он понял, что это точно было зеркало, отражение в котором почти не отличалось от реальной вазы: так легко возникала иллюзия объема. На ладони как будто бы даже осели невидимые росинки — тоже, конечно, иллюзия.

— Это вы придумали? — спросил он.

— Что тут особенного? В доме должно быть хорошее зеркало, а куда его поместить — сразу видно. Настоящее зеркало должно оставаться невидимым, незаметным.

В комнате были и книжный шкаф, и стол, и телевизор, и легкие кресла, но эти привычные вещи сочетались тем не менее с едва уловимой новизной, необычностью.

Электрический свет не зажегся, не вспыхнул матовыми пятнами — просто засиял воздух вокруг, и оставалось непонятным, как возникло это сияние. Кресло передвинулось, повинуясь пальцам, а комната, казалось, меняла размеры, точно кто-то творил неслышимые заклинания. Изображение не умещалось в тесном квадрате телеэкрана — линии замыкались уже в пространстве, очерчивая как бы некоторый объем.

Книги… Их страницы пахли яблоками, как окна в сад. И рассказывали они о голубых лугах, где плескались волны травы, о жемчужных полях спелого овса, о грибах лесных, дождях, даримых летними грозами, — обо всем таинственном и неповторимо прекрасном. И каждая страница являлась отражением дня, ушедшего в прошлое, одного дня, который как будто забылся, растаял и снова всплыл в памяти — веткой весенней березы или горной сосны, вписавшейся под тонкий переплет с запахом яблок.

— Вы любите… об этом? — голос ее был рядом, но Хольгер понял вопрос скорее по движению губ.

— Да. У вас хорошие книги, где только вы раздобыли их?

— Эти книги о хорошем. Но есть и другие. Взгляните. — Она притронулась длинными пальцами к ядовито-зеленой обложке. Книга раскрылась. Возникли правдивые желчные слова.

«Является ли туризм экологическим фактором того же порядка, что и землетрясение, пожар или наводнение? Нет, это явление регулярное, хроническое, а не случайное, как стихийное бедствие, и похоже больше на заболевание. На альпийских перевалах автостоянки теснят луга, на туристских маршрутах в Англии и ФРГ в прошлом году сбиты десятки тысяч зайцев и косуль…»

— Это не о нас, — сказал Хольгер. — У меня нет машины. У вас она есть, но вы не турист. И потом, эти зайцы и косули искупили собой жизнь многих людей, которых сбили бы те же автомобили, пролегай их маршруты в других местах — там, где нет косуль, но зато есть люди.

— Безразличие — вот настоящий убийца. Оно настигает везде и всех, без разбору. Как-то я нашла на дороге зайца с отдавленными лапами. Только через месяц он смог бегать.

— Он живет у вас?

— Нет. Ушел к себе в лес. Иногда заходит в гости по старой памяти. Вам нравится у нас?

— Да. Сегодня я видел Шотландию…

— С вертолета? — спросила она с легкой иронией и сухо добавила: Сегодня тепло и солнечно, но и в такую погоду с вертолета многое можно не заметить.

Хольгер встретил ее строгий взгляд.

— Вам нужно побывать на Гэльских сборах, — посоветовала она. Шотландия — земля гэлов, кельтов. Гэлы… Ведь это слово скоро останется только в книгах, в сказках. И вересковые пустоши исчезнут. Будут жить только земля и камни. Что было раньше, давным-давно, когда не было Принсес-стрит и Джорджсквер, Эдинбургского замка и еще раньше?.. — она как будто спрашивала о чем-то неясном или думала вслух без надежды на ответ.

Хольгер вспомнил голубовато-серый ромб озера Лох-Ломонд, широкие волны земли с редкими рощицами, очередь у ночного клуба в Глазго, пляшущую, кричащую, извивающуюся, — длинноволосые юнцы и симпатичные девочки с бутылками виски в сумочках. И еще хмурое утреннее небо над Клайдом, паучьи лапы кранов, суету миллионного города и сутулые спины свободных от работы. Это была Шотландия, и все-таки знал он ее так, как можно узнать по моментальному снимку, не более.

— Гэльские сборы… Это, кажется, фестивали, где поют старые песни и играют в гэльский футбол. Машина времени. Единственный способ увидеть частицу прошлого.

— Не единственный. Но оставим Шотландию. Расскажите, чем вы занимаетесь у себя на родине.

— Я электрик, инженер-электрик. — Было немного жалко, что ответ на ее вопрос звучал так прозаически.

— Это интересно? — спросила она серьезно.

— Не очень, — признался Хольгер, — но если бы пришлось снова выбирать, то лучше трудно было бы что-нибудь придумать.

— Я думаю, человек дважды открывает истину, — неожиданно сказала она, — сначала в искусстве, потом в науке или технике. Можно многое уметь, не зная настоящих причин. Уметь интереснее, чем знать.

Она почему-то вздохнула.

— Вы правы, — сказал Хольгер. — Золотым коробочкам из Ирландского музея две тысячи лет, а следы сварки на них обнаружили недавно. Ирландские кельты были знакомы с холодной сваркой металлов, они умели это делать, объяснение же нашли инженеры двадцатого века.

Она не ответила, и Хольгер смутился. Янтарный свет, мягко очертивший пространство комнаты, отражался в ее глазах, готовых к улыбке снисхождения, улыбке радости, улыбке любви. И понять это было совсем нетрудно, но они говорили о книгах, о Клифе Ричарде, о кино — долго, так долго, что на небе успели смениться десять оттенков синевы, а на востоке и западе проросли звезды.

…Пролетала короткая ночь. Он поймал себя на том, что не знает названия городка. Вертолет подвернулся случайно, а ему было все равно, куда лететь.

— Инвернесс, — сказала она. — Ты прилетел в Инвернесс.

— Инвернесс, — повторил он, словно что-то припоминая. Потом, уже про себя, он повторил ее имя: Маргарет, Мэгги, Мег.

Нет ничего правдивее легенд

Что-то совсем простое заставляло Хольгера вернуться в замок Данвеган, что-то, имевшее причиной и мягко светящееся глубокое небо, неотделимое от волшебного запаха трав, и летние звезды, большие, как под увеличительным стеклом, и косматую, в облачных гребешках луну, которая то вырывалась на звездный простор, то блекла.

Лучшие дни всегда в прошлом, но в двадцать пять это незаметно. Особенно если пришло время отпуска, а теплый ветер, работавший семь дней, прогнал над Шотландским нагорьем дожди, по морю расстелил белую пену и соединил горы и воду с небом прямыми, как мост, лучами.

Когда гасли голубые колосья трав и спускалась на плечи ночь, дороги становились длиннее, задумчивее. Можно было бродить, бродить, пока не наступит час первой звезды и не вскрикнет утренняя птица-невидимка. Одна из ночных дорог привела Хольгера к замку.

Конечно, история с феей, рассказанная служителем, казалась совершенно неправдоподобной. Но были тогда в его лице и голосе какое-то спокойное равнодушие, усталость, лучше слов говорившие о размышлениях, о неверии и в то же время неспособности перечеркнуть, забыть увиденное как сон или сказку. Если это и не так, разве не стоило удостовериться в силе чистого вымысла, может быть, самообмана?

…Старый замок притягивал тени, как гигантский магнит. Хольгер пробирался в южную башню. Слились, растворились ориентиры — ров, знакомые выступы стен. За кронами столетних деревьев луна была как высокая и слабая свечка. Хольгер потерял удобную дорогу, а идти напрямик становилось все труднее. Вдоль стены липкими, цепкими шеренгами вставали кусты шиповника, точно ежи, наколовшие листья на круглые спины.

Нужно было бы лететь, стелиться над землей и, добравшись до стены, перемахнуть через нее, а лучше бы сразу влететь в окно, как бабочка или как фея. Открыв дверь, Хольгер подумал, что легче совершить преступление, чем добраться до южной башни обычным способом. Служитель не обманул: с дверью действительно было все в порядке. На всякий случай Хольгер прикрыл ее за собой и перевел дыхание.

В этот момент мелькнула какая-то неуловимая мысль, сразу переключив его внимание, мозг, и он снова почувствовал упругость мышц, услышал собственные осторожные шаги, уловил ритм сердца.

Лестница вела круто вверх. Было похоже, что звуки глохли, как в лабиринте, рассеиваясь каскадом ступеней. На пороге комнаты он с минуту помедлил, точно собирался проникнуть в тайну, оставаясь невидимым. Потом вошел: комната была пуста. Здесь, на высоте южной башни, луна всплыла над кронами огромной холодной рыбой, и стены комнаты засветились как днем. От окна к небу выткалась серебристая невесомая тропа.

Хольгер ждал. Но ничто не менялось, и время, лишенное связи с событиями, текло то быстро, то медленно. Хольгер подошел к столику и бережно прикоснулся к легкому свертку. Считается, что феи очень маленького роста, однако покрывало было почти нормальных человеческих размеров. По крайней мере, когда Хольгер расправил его и поднял за углы, ткань, мягко шурша, опустилась до пола.

И тут он уловил едва заметное движение. Мгновением позже он увидел за покрывалом женщину. Руки сами собой застыли в воздухе. Медленно подымая голову, он чувствовал, как от висков к ладоням бежала быстрая теплая волна. Простые, как цветы и трава, линии ее лица, шеи, рук делали ее похожей, наверное, на всех красивых женщин. Но в следующий момент явилось почти неуловимое отличие, может быть, в широко расставленных глазах или коротко остриженных волосах, светящихся каким-то собственным светом и все же оттеняющих лицо, явилось то, что заставило потом Хольгера еще и еще раз вспоминать эту встречу.

Легкая грусть была в ее взгляде, и всепонимание, и тень былого счастья, тень радости и забот. И может быть, каждый день жизни высветился в ее глазах своей особой, ни с чем не сравнимой искрой. Она была совсем девочкой и пыталась скрыть легкую грусть или разочарование — это Хольгер понял гораздо позднее, когда снова и снова пытался вызвать в памяти мимолетное волшебство.

Прошло, казалось, лишь несколько секунд. Хольгер держал покрывало за углы, застыв, забыв о нелепой своей позе. Опуская полупрозрачную ткань, он заметил, как фея быстро наклонилась, легко взмахнув руками. Всплеснула длинными пальцами и исчезла, растворилась в лунном свете.

Хольгер подошел к столику, спрятал струящийся шелк и, вздрогнув, обернулся, но в комнате было пусто. Лишь в зеркале на стене холодной рыбой забился месяц.

Часы отстукивали четвертый час ночи. Выходило: в замке он провел без малого три часа. Наверное, вот так же герои шотландских сказок — гости фей — не замечали хода времени.

…В отель он вернулся перед рассветом и проснулся так поздно, что можно было сразу идти обедать. Ушедшая ночь всплывала смутным сном. Пока он лениво одевался, отчетливо вспомнился небольшой кружок в углу покрывала деталь, выпадавшая из общей композиции затейливого рисунка эльфов. Уловить какую-либо общую систему в причудливом узоре, возникавшем из крапинок и тонких черточек, было трудно. А кружок напоминал мишень для стрельбы концентрические полоски занимали всю площадь: темное «яблочко», потом светлый участок, и опять почти черное колечко. По краю колечки были совсем узкие, и он так и не смог сосчитать их.

Хольгер почти уверился, что эти колечки ему знакомы, и теперь, умываясь, мучительно соображал, когда и где видел их раньше. Возникло наконец такое чувство, какое бывает, если ответ уже вертится в голове, точно знакомая фамилия, которая всплывает в памяти, если подскажут первую букву. Он даже перестал водить руками по шее, а просто положил голову так, чтобы на нее падала сильная холодная струя, и, когда все вокруг словно наполнилось легким свежим туманом, а кожу стало приятно покалывать, закрыл кран. Потом медленно протянул руку за полотенцем. В этот момент возник ответ.

Не так давно он листал книгу по голографии. Полосатый кружок был решеткой Френеля — голограммой одной-единственной точки. Стоит лишь осветить такую решетку — возникает точка, маленький кирпичик объемного изображения. Вот оно что такое, покрывало фей, думал Хольгер, и вдруг отчетливо вспомнилась женщина из замка в коротком плаще. Да, она была совсем живой, только на полу не было заметно ее тени.

Хольгер нарисовал ход лучей в придуманной схеме. Старое зеркало на стене отражало падавший в окно свет луны на голограмму-портрет. Крапинки эльфов — искусно вышитые линии, черточки, точки — как раз и были волновой копией оригинала. При освещении возникало объемное изображение. Феи умели вышивать голограммы, как скатерти или сорочки!

Ему всегда казалось, что легенды не могли быть просто выдумкой. Рыжеволосые кельты — самое изобретательное племя на планете- рассказали на этот раз и вправду о настоящих своих соседях, феях и эльфах, чем-то похожих на них самих.

Пожалуй, никто не ответит на вопрос, приходились ли эльфы кровными родственниками кельтам. Да и кто они были вообще?

Легенды наделяют их странным и неровным характером, способностью видеть и слышать так далеко, что эта способность кажется совершенно непостижимой. Чувствуется, что те, кто рассказывал о них, не могли понять их вполне. Неизбежные неточности и прибавления так исказили всю эту историю, что после записи устных рассказов получилось как бы кривое зеркало, в котором трудно увидеть подлинное лицо.

Хольгер попробовал представить, как это могло быть: тонкие пальцы, серебристые нити, мелькающие, как струны, над легким шелком, и почти неслышимая мелодия — и ему казалось: да, это так и было. Он угадал и значение точки, волновое изображение которой поместилось в углу голограммы. Это была и в самом деле просто точка. Точка после подписи мастера, создавшего портрет.

Ему пришло в голову разыскать книжку о феях. Пусть это будут старые легенды. Среди них, наверное, найдется и та, что слышал он в замке. Кто знает, может быть, служитель пропустил или, наоборот, прибавил что-нибудь. Во всяком случае, легенда стоит того, чтобы ознакомиться с ней.

В маленьком магазинчике, где и покупателей-то было всего двое — он сам и седой остроносый старичок в пенсне, — нашлось среди прочих бумажных редкостей и растрепанное, двадцатилетней давности издание сказок о феях.

— Только одна книга из этой серии, — заметила круглолицая высокая девушка в очень коротком платье, напоминавшем сложенные крылья ангела. — Но многим нравится очень современная «Ночь кукол» и «Возвращение Франкенштейна», по мотивам старого фильма, с цветными иллюстрациями. Ну как?

Не дождавшись ответа, она резко повернулась и сделала выразительное движение плечами.

Хольгер листал содержание книги, но разыскать требуемое оказалось не таким простым делом: названия говорили слишком мало.

— Легенды! — вмешался старичок в пенсне. — Вы любите легенды?

— Я разыскиваю одну историю… О покрывале фей.

— Прекрасно! — Страницы в его руках замелькали с непостижимой быстротой. — Вот! — И он подвинул к Хольгеру раскрытую книгу: — «Знамя фей в Данвегане». Как раз то, что вам нужно.

Старичок собрал со стола газеты, которые до этого сосредоточенно изучал, и дружелюбно заметил на прощание:

— Нет ничего правдивее легенд, молодой человек.

…Содержание первой части легенды совпадало с тем, что рассказал служитель замка. Во второй части речь шла о том, какую важную роль играло покрывало фей в жизни клана Мак-Лаудов, к которому принадлежал Малколм.

Когда молоденькая няня, повинуясь приказу Малколма, понесла ребенка в зал, где происходило пиршество, послышалось пение фей. В песне содержалось предсказание: покрывало, оказавшееся знаменем фей, спасет клан в годы бедствий. Однако развертывать его позволялось лишь в тяжелый час, отнюдь не по пустячному поводу. В противном случае на клан обрушатся несчастья: умрет наследник, будет потеряна скалистая гряда — владение замка, и в конце концов в семействе вождя не хватит даже мужчин-гребцов, чтобы переплыть залив Лок-Данвеган.

Знамя фей бережно хранилось в чугунном ларце. И ни сам Малколм, ни его сын, ни ближайшие их потомки ни разу не прибегли к его помощи.

Только много десятилетий спустя знамя развернули в первый раз. Это случилось, когда Мак-Дональды выступали против Мак-Лаудов. В самой гуще сражения взметнулось вверх зеленое знамя, и Мак-Дональдам почудилось, будто к противнику подошло подкрепление. Они дрогнули и побежали.

Позже знамя спасло от чумы скот Мак-Лаудов. И все снова убедились в его могуществе.

Но вот сто с лишним лет назад некто Бьюкенен, поступивший на службу к одному из Мак-Лаудов, решил отучить людей от суеверия, взломал ларец, извлек знамя и помахал им в воздухе на глазах у собравшихся. И сбылись постепенно все предсказания фей: прямой наследник рода погиб при взрыве военного корабля «Шарлотта», скалы «Три девы» перешли во владение Кембелла из Иснея, а слава клана скоро померкла, и в семье вождя не набралось гребцов, чтобы переплыть морской залив.

Вот что рассказывала легенда о зеленом шелке с изображением феи, может быть, самой королевы фей, ставшей женой вождя клана. Не все поддавалось объяснению. Возможно, несколько иной, более понятный смысл был вложен в первоначальный, не дошедший до нас, текст: те, кто «развернул знамя» без серьезных оснований, несомненно, могли быть только вздорными, неумными людьми и, безусловно заслуживали лишь неприятностей. «И я развернул знамя», — неожиданно подумал Хольгер.

Интерлюдия в отеле

Хольгер вернулся в отель и зашел в ресторан пообедать. Здесь он увидел Эрика Эрнфаста, с которым вместе летел из Стокгольма. В зале почти никого не было, как всегда в это время. Туристы, остановившиеся в отеле, заходили сюда обычно часом-двумя раньше, большими шумными группами рассаживаясь за столы. Потом зал пустел.

Эрнфаст приветственно взмахнул рукой:

— Где ты пропадал? Садись-ка и расскажи!

Судя по всему, он чувствовал себя здесь как дома. Не дожидаясь ответа, Эрнфаст проглотил полстакана какой-то смеси и заказал еще.

Место и в самом деле было уютное. Большие окна выходили на тихую улицу с серыми, как земля, домами; подстриженными кустами и цветниками. Из пасти мраморного льва у входа в отель озорно торчала охапка веток. В старой витрине напротив красовалась реклама «Курите папиросы „Кинг“».

Хольгер втянулся в разговор. Он казался себе первооткрывателем. Совсем даже неожиданно с легкой и неприятной для себя откровенностью Хольгер рассказал Эрнфасту о поездке в Инвернесс, о Мэгги (он так и называл ее в разговоре — Мэгги). Потом с наигранной шутливостью стал говорить о феях, о старом замке, понимая, что другой тон был сейчас неприемлем.

— Не понимаю, — возражал Эрнфаст, — не люблю сказок. Да и зачем тебе фея, если ты с такой девочкой познакомился?

— Здесь есть какая-то связь… какая-то загадка.

— Загадка — это плохо. Загадок не должно быть.

— Не должно, — машинально повторил Хольгер, наблюдая, как Эрнфаст наполняет стакан.

Ему вдруг ясно вспомнилось, как Маргарет набирала кувшином воду из вазы, но только не из той, что стояла на крыльце. Она не выходила из комнаты, лишь приблизилась к зеркалу, в котором отражалась ваза, протянула кувшин — и тот погрузился в воду! Разбежались круги, с кувшина упали прозрачные капли. Он не обратил внимания на это тогда же, потому что все произошло так естественно, даже незаметно, как будто зеркальное отражение и было настоящей вазой.

Теперь же, пытаясь разубедить себя, Хольгер вновь и вновь переносился в тот вечер, слыша ее легкие шаги до головокружения отчетливо. Но нет, кувшин снова опускался рядом с зеркалом, снова позванивала в ушах и разбивалась на капли падавшая с него струйка, снова Маргарет отводила со щеки каштановые волосы… Колдовство.

Странная, почти нелепая мысль все больше овладевала им. Наверное, сказалась ночь, проведенная в замке. Потому что разве иначе пришло бы в голову, что феи могут жить рядом, сейчас, вместе со всеми. Может быть, их совсем мало осталось, но они ведь всегда жили на этой земле.

Уже тысячу лет назад они умели и знали больше, чем нужно было другим. Умение угадывать, совсем особый талант видеть истину, а не ползти к ней вслепую, нащупывая выступы легковесных парадоксов, должны были постепенно отгородить их от остального мира.

Давным-давно ничего не стоило уйти, раствориться в бесконечных просторах зеленевшей земли, но за несколько сот лет исчезли рощи и янтарные пляжи, тяжелые мосты опоясали помутневшие реки. А солнце продолжало светить так же щедро, и жизнь стала иной: тем, кто хотел оградить себя от липкого любопытства, от мелких, но нескончаемых посягательств на все сущее, теперь достаточно было походить на остальных, не выделяться ничем. Но как, наверное, трудно привыкнуть к этому…

— Не стоит грустить, — голос Эрнфаста прервал его размышления. — Что с тобой, в самом деле?

Хольгер молчал. Непонятное беспокойство, какая-то неизъяснимая тревога все отчетливее переходили в вопрос: «Зачем я сижу здесь? И зачем говорю о невозможном, неповторимом с этим пьяным болваном? Но почему нельзя этого делать? Да потому, что разве не протянутся жадные, досужие руки к тайне, к хрупкой неизвестности- не сейчас, может быть, не сразу, — чтобы разрушить, смять, растерзать, расколоть ее, хотя бы из любопытства, из желания опередить других?»

— Выпьем, — потребовал Эрнфаст. — Не зря же мы прилетели в Шотландию.

— Нет. Хватит.

— Не хочешь выпить со мной… из-за какой-то шотландки, — тонкие губы Эрнфаста оформились в саркастическую улыбку. — Впрочем, теперь, кажется, считается хорошим тоном игнорировать правила хорошего тона.

— Баста, — Хольгер встал.

— А я говорю, выпьем! — Эрнфаст вдруг загремел на весь зал, раскинув на столе руки-щупальца.

— Ты с ума сошел, — тихо, но внятно сказал Хольгер, — пошли отсюда!

— Нет, останемся. Пока мы не уйдем отсюда, мы останемся здесь, понятно?

Эрнфаст поймал его за руку и покачнулся вместе со стулом. Освободив локоть, Хольгер быстро пошел к выходу, точно ему представилось вдруг, что нужно немедленно, сейчас же догнать нечто ускользавшее от него.

Солнечная дорога

Посадка на вертолет уже закончилась, но он размахивал руками и, задыхаясь, на ходу кричал, чтобы его тоже взяли. Кто-то подал руку, помог подняться. Он сел в кресло и молча наблюдал, как поблескивали солнечные монетки окон в домах фермеров и густел воздух в долинах. Но далекая земля, пробегавшая внизу, была для него лишь призрачным пятном света. Потом возник в сознании неровный ромб озера, наполовину закрытый тенью и вытянувшейся в сторону Инвернесса. В ту же сторону безответными попутчиками неслись облачка дыма.

Когда после медленного падения вертолет повис в воздухе большой багряной стрекозой, Хольгер жадно припал к стеклу, стараясь угадать верную дорогу к ее дому. Там, куда он смотрел, стояло над горизонтом продолговатое облако, и по нему опускалось вниз солнце. «Вот она, западная дорога», подумал он.

Едва вертолет коснулся асфальта площадки, вернулось чувство земли. Тени стали большими и неуклюжими. Он спускался по ступенькам, и встречный воздух расправлял легкие.

Хольгер зашагал быстро, не оглядываясь, так, как будто сотни раз ходил здесь раньше. Прикрыв глаза, можно было видеть солнце — ориентир, чуть подернутое сухим облачным пеплом. Длинное облако-айсберг подвинулось в сторону, с него все реже и реже слетали багровые лучи.

Далеко впереди показалась знакомая ограда, и он заспешил к ней, поправляя ладонью волосы. Снова увидеть Маргарет — сейчас, через несколько минут… Но что он такое сочинил сегодня? С легкой усмешкой вспомнил он вдруг выдуманную им самим историю. Да, она необычная девушка. Но не более того.

Спору нет, если бы феи жили в наши дни — вышивание голограмм было бы для них старинкой бабушкиной забавой, конечно, они научились бы многому. Сотни лет… И за более короткое время все вокруг меняется до неузнаваемости.

Но кувшин, наполненный водой как бы от одного лишь соприкосновения с зеркалом, следовало объяснить иначе. Просто фокус, или не все успел заметить (что, впрочем, близко по смыслу). Кто знает, может быть, когда-нибудь физики и в самом деле откроют способ передавать со световым лучом воду, воздух, сначала отдельные атомы, ну а позже — до краев наполнять колбы или стаканы с помощью демонстрационного зеркала, установленного где-нибудь в аудитории перед безразличными к научным чудесам студентами? Но это когда-нибудь, да и то в лучшем случае.

В общем-то, логично даже допустить, что феи совсем не исчезли. Но речь ведь шла о Маргарет. Можно ли поверить? Выходит, ей ничего не стоило, например, услышать, как он болтал с Эрнфастом? При воспоминании об Эрнфасте Хольгеру стало стыдно. Разумеется, выдуманное — вздор, непонятно даже, как такое в голову может прийти. Но рассказывать о Маргарет… Ничто не давало ему такого права, похожего на право предавать. Боясь верить себе, вспоминал Хольгер подробности разговора в отеле. Да этот Эрнфаст мог заявиться в Инвернесс с ватагой таких же, как он сам, молодчиков в любой подходящий день…

Вот о чем думал Хольгер, направляясь по залитой закатным светом дороге к знакомому дому.

Трудно было оценить все последствия совершенного, потому и другая мысль, успокаивающая, даже радужная, мажорным аккордом прозвучала в нем. Мысль эта была продолжением невероятного, невозможного, это была мысль-мечта, вызывающая то легкую улыбку, то прилив тепла к вискам и ладоням, она манила поверить во всемогущество желания, когда легкое, но точное прикосновение действует, как невидимый ураган, а взгляд мгновенно проникает в суть, в душу вещей. Разве в нем не может воскреснуть крупица тайны, бывшей когда-то достоянием многих?

Чем ближе он подходил, тем яснее становилось, что там, впереди, в том месте, с которого он глаз не спускал, произошли изменения. Погас самый низкий солнечный луч, точно струна зацепилась за верхушку дерева и лопнула. И тотчас как будто холодок спустился с неба, и возникло тревожное чувство предвестник беды. Как бы пристально ни всматривался он, взгляд не мог найти ничего знакомого, ничего похожего на ее дом.

Холодной желтой лентой тянулась дорога навстречу закату. Калитка была приоткрыта, дорожка вела к ветхому крыльцу. Два-три запыленных куста торчали из-под ржавых металлических обрезков. Рядом валялись смятые канистры и полуразбитые деревянные ящики. Из-под этих ящиков вышел большой тощий пес и лениво зевнул, показывая влажные клыки.

Хольгер обошел дом дважды, пытаясь разобраться в случившемся… «Я перепутал дорогу… Или она действительно все слышала?» Было тихо, и никто не окликнул его.

Откуда-то выскочил заяц. Казалось, он увидел что-то смертельно опасное, но у него не было сил немедленно умчаться прочь. Хольгер подошел к нему совсем близко, и тогда заяц, заметно прихрамывая, пустился наутек. Хольгер смотрел вслед, пока тот не скрылся из виду. «Ему нужно было прискакать сюда немного раньше… или позже», — подумал он.

Вечерний свет зажег пыльные кусты и черные пустые окна неровными языками закатных огней. Хольгер нагнулся: под ногами лежал какой-то предмет, привлекший его внимание. Это был глиняный черепок, и Хольгер узнал его. На потемневшей керамике еще сохранился зеленый орнамент. Черепок крошился в руках. Казалось, его откололи от вазы очень давно. Может быть, так лишь казалось.

Хольгер собрал с земли крошки и медленно пошел назад. Только раз, взобравшись на холм, он обернулся, словно еще на что-то надеясь. Но все оставалось на своих местах.

Дмитрий Биленкин Появление жирафы

Заслонка пошла вниз, на лабораторию глянуло розовое око муфельной печи. Свод и стенки камеры светились; ворвавшиеся пылинки высекали из них искры.

Валя бережно подхватил щипцами фарфоровый тигель, внес его в печь и осторожно утвердил в ячейке. Среди жаркого сияния накаленных стен снежная белизна хлопьев, лежащих в тигле, казалась противоестественной.

— Все стряпаете?

Валя обернулся. Сергей стоял, покачиваясь на носках, подтянутый, весь от сияющих глянцем ботинок до победной стрелочки галстука — аккуратный. Валя невольно бросил взгляд на свой халат — прожженный, с оторванной пуговицей, вполне заслуженный халат молодого химика. И в душе пожелал, чтобы Сергей побыстрее убирался. До прихода Светки желательно.

Он что-то пробурчал в ответ.

— Мощная аппаратура, — все также иронически-насмешливо протянул Сергей, поглаживая бок муфельной печи. — Вполне современная конструкция из металла, шамотного кирпича и ручки-манипулятора.

Валя поспешно щелкнул заслонкой. Розовое око погасло.

— Между прочим, мы синтезировали новое соединение.

— Да-а?

Валя слишком поздно сообразил, что так отвечать не следовало. Сергей бесил его своей небрежно-самоуверенной манерой разговора, которая так сочеталась с обаятельнейшей улыбкой, что любые попытки отбрить насмешника выглядели грубо и неловко. Валя это понимал и малодушно стушевывался перед этим напором иронии и самовлюбленности с тех самых пор, когда Сергей нежно пропел ему в коридоре: «Все химики ноль, только физики соль», и в ответ на его взбешенную реплику лишь удивленно повел бровями. «Вот, мол, чудак, шуток не понимает…» Окружающие покатились с хохоту. Да, тот, кто злится и теряет самообладание, всегда не прав.

— Гений! Бойль-Мариотт!

Сергей схватил Валину руку и потряс ее. Затем поправил стрелочку галстука и, прищурясь, оглядел лабораторию. Что говорить, вид неказистый. Потемневшее стекло змеевиков, кишки резиновых трубок, под тягой булькает мутная вонючая жидкость, на столах хаос и невытертые лужицы. «Ну, Светка, — пообещал Валя, — ох, и выдам же я тебе за грязь!»

— Так, новое вещество, значит, синтезировали, — кротко сказал Сергей. Вы, химики, плодовиты, как мыши. Говорят, если теперь дипломант не представит какого-нибудь нового соединения, то комиссия смотрит на него как на недочеловека. Правда или треп?

— Треп.

— Я так и думал. И чем замечательно твое открытие?

— Это не открытие…

— Не скромничай, не скромничай. Знаем мы вас, тихонь. Сидите кашеварите, вонь разводите, а потом бух, трах — шум в газетах! «Молодой талантливый ученый Валентин Мороз получил новый препарат, одна крупинка которого убивает всех клопов в радиусе ста километров!»

Валю передернуло.

— Можно подумать, будто ты сам что-то свершил…

Сергей перестал улыбаться. Изящно смахнул со стола мокрые комочки фильтровальной бумаги, отодвинул газовую горелку и сел, скрестив ноги.

— Нет, старина, ничего я пока не свершил. Ни-че-го!

— Приятно слышать самокритику…

— Эх, Валюша, Валюша, я серьезно… Тебе не осточертела эта жизнь? Сидишь копаешься, словно крот… А небось и тебя манило летать орлом. Знаешь, как в сказке об Иванушке-дурачке: лежал Иванушка на печи, то бишь на муфеле, и вдруг узрел он чудо чудное, диво дивное…

— Что ты хочешь этим сказать?

— Да так, ничего. Заедает серость буден, вот и захотелось отвести душу…

— Отвел?

— Разве с тобой отведешь? Ты еж-трудяга. Зарылся в мокрые фильтровальные листья — и ш-шу… А попробуй тебя вытащить, так сразу об иглы уколешься. Шушара ты. Серая такая шушара, знаешь?

— А, иди ты…

— Ну вот и обиделся. Первый признак шушары. Ведь не ждешь уже чуда чудного, дива дивного, а?

Валя не сразу нашелся, что ответить. Скажешь что-нибудь всерьез засмеет. Ответишь на треп трепом — и того хуже: таким прикинется серьезным, деловитым, что сам себе пустельгой покажешься.

— Делать тебе нечего, Сергей, вот что.

— Верно! Потому как осваиваем новое помещение. Прямо над вами. Вот мозги и простаивают. И лезут в них всякие черные мысли. Такие вот, например. Работаешь ты, парень, в своем химическом захолустье, корпишь над пробирками, что-то получаешь, о чем в журнале несколько строк тиснут и о чем вскорости все забудут. А где-то в других лабораториях сидят другие парни и корпят над тем же самым. Так ведь? Так! И видят все одно и то же. Но рано или поздно кто-то из вас сделает Открытие. С большой буквы. Один! А остальные будут стонать и плакать: «Ах, мы бедные, ведь и мы наблюдали то же самое, как же это так вышло…» Чуешь?

— Лучше о себе побеспокойся.

— Не веришь? Зря. Будет такая минута, будет, когда рядом с тобой окажется чудо чудное, диво дивное. А ты, ибо ты шушара, или пройдешь мимо, не заметив, или не поверишь. Знаешь, как тот посетитель зоопарка, который увидел жирафу и сказал: «Быть такого зверя на может!»

— К себе ты это не относишь? Ну, конечно, нет. Ты гений. Все физики уже с первого курса гении.

— Значит, согласен?

— Да с чем?!

— О господи, объясняешь ему, объясняешь… Вот ты синтезировал новое вещество. Ждешь ли ты от него чего-нибудь эдакого необыкновенного?

— Показывай свою химическую неграмотность, показывай. Мы отчетливо представляем себе свойства нового соединения еще до того, как приступаем к синтезу. Ясно?

— Куда уж ясней… — Сергей вздохнул. — По философии, конечно, пятерка была?

— Пятерка…

— Оно и видно.

Валя даже от самого себя полускрывал истинную причину раздражения, которое вызывал этот разговор. Чего греха таить, он, как и многие, сомневается в своих силах. Это так Понятно, естественно, так обычно! Но что за удовольствие с ужимочками, усмешечками бередить тайные мысли! Добро бы сам Сергей что-нибудь путное сделал…

В Вале медленно закипала злость.

— Сам-то ты уж, конечно, не удивишься жирафе. Ну да, вы все теоретики. Вы предсказываете ее появление за много лет вперед. А потом удивляетесь, почему она оказывается не такой.

— Ты, Валя, глянул в самый корень проблемы. Могучий ум! В том-то и дело, что жирафа всегда оказывается не такой. Кстати, где Светка?

«Ага! — с мстительной радостью подумал Валя. — Вот чем заканчиваются все твои умные разговорчики!»

— Зачем она тебе?

— Затем же, зачем и тебе.

Валя подался вперед. «Сейчас ты у меня вылетишь отсюда… Пижон, павлин, пошляк… Шушар он, видите ли, не любит…»

Хлопнула дверь, в лабораторию, напевая и пританцовывая на каблучках, влетела Светка. Сергея как ветром сдунуло со стола. Он полуобнял девушку за плечи, что-то зашептал ей на ухо. И она покорно замерла, потупив взгляд и перебирая складки платья.

— Света! — заорал Валя. — Почему не прибрано на столах? Почему здесь лужи, и здесь, и здесь?

Он тыкал пальцем и кричал, и ему было противно слушать собственный голос, но остановиться он не мог.

Светка высвободилась из объятий Сергея, кивнула ему и лишь потом взглянула на Валю.

— Чего ты кричишь? Ты же знаешь, что меня услал Михаил Герасимович…

— Светка, переходи-ка лучше к нам, — сказал Сергей, — мы не зануды.

Валя было шагнул к нему, но Сергей, как ни в чем не бывало, озабоченно спросил:

— Слушайте, который час?

— У меня нет с собой часов… — сказала Светка.

Сергей схватил Валю за руку, по-хозяйски отвернул обшлаг халата, взглянул на циферблат.

— Противоударные, антимагнитные, водонепроницаемые… Блеск часы. Ну, а мои ломаются, стоит лишь чихнуть погромче. Пока, ребята, засиделся я. Ш-шу…

И он исчез. Светка взяла тряпку и вытерла столы. Получилось это у нее быстро, ловко, играючи. Валя отвернулся.

— Легкий парень Сергей, но веселый, — сказала Светка.

Вале от этого утешения стало еще поганей. Он копался под тягой, без толку переставляя колбы, чтобы Света не видела выражения его лица.

Но когда он обернулся, ее уже не было. Бледное осеннее солнце пробилось сквозь тучи и нехотя осветило лабораторию. Жидко заискрилось стекло змеевиков, на стены лег пыльный отсвет.

Так как веществу надлежало прокаливаться еще минут десять, делать пока было нечего. В лаборатории стояла тишина как в сонном царстве. И Валя ощутил странную пустоту и потерянность. Он будто увидел себя со стороны одинокого, невзрачного, и ему показалось, что так будет еще многие, многие годы, что так будет всегда, — ровная неторопливая жизнь среди колб и бюреток. И что так же мерно, без потрясений и взлетов он будет стареть, набираться опыта, обзаводиться степенями и почетными трудами, которые, разумеется, будут важны и нужны, но которые не обязательно принесут ему радость. Неизвестно, откуда и почему пришла эта убежденность, но она пришла и от нее некуда было деться.

Внезапно что-то его насторожило. Какой-то звук. Он обернулся.

Массивное тело печи легонько колыхалось на своем постаменте. Валя моргнул. Печь приподнялась и повисла в воздухе.

Валя уцепился за край стола. В тягостном недоумении он следил за тем, как печь медленно поплыла вверх, как натянулся шнур, как выскользнула из розетки вилке, как она маятником закапалась в воздухе. Печь коснулась потолка и замерла.

И тут Валя испугался. На высоте четырех метров, под потолком, ни на что, кроме воздуха, не опираясь, висели добрые полторы сотни килограммов!

Зачем-то он потащил стул, потом стал шарить в карманах, пока а пальцах что-то не хрустнуло, и он несколько секунд с удивлением разглядывал осколки стеклянного наконечника для промывалки. Как наконечник мог попасть в карман?

И только тут до него дошел невероятный смысл происходящего.

Он мотнулся к двери, потом к месту, где только что стояла муфельная печь, словно желая убедиться, что ее там действительно нет. Потом опять к двери, и здесь нос к носу столкнулся с входящей Светкой.

— Опять кричишь? — сказала она.

— Я?.. Кричу?

— Еще как! Да что с тобой?

Валя схватил ее за локоть и потащил, нечленораздельно бормоча. Света испуганно упиралась.

Потом она ойкнула и присела. Она тоже увидела это.

Как ни странно, это привело Валю в чувство.

— Что ты, что ты… Вот пустяки…

— Боюсь…

— Не надо, Свет, не надо… Беги к Михаилу Герасимовичу! Только тихо.

Почему профессора надо было звать тихо, Валя и сам не знал. Света еще раз пискнула и убежала пригибаясь.

Печь нерушимо висела под потолком, будто приклеенная. В окна по-прежнему тускло светило солнце. И оттого невероятное казалось совсем невероятным. «Не может этого быть, не может», — как заклинание шептал Валя, втайне еще надеясь, что произошла какая-то нелепица и сейчас все вернется на свои места, как это бывает во сне.

Но все и так было на своих местах. Кроме муфельной печи и Валиных мыслей.

Вошел Михаил Герасимович, на ходу, как всегда в затруднительных случаях, извлекая очки из нагрудного кармана. Он выглядел учителем, который входит в класс, заранее зная, что там его ждет какая-то очередная проказа. Из-за его плеча выглядывала Светка.

— Так, — сказал он. — Что у вас тут случилось, Валентин Захарович?

Валя молча показал на потолок.

— Что-о? Да кто вам разрешил…

И он осекся.

— Она сама… — пискнула Света.

Очки запрыгали в руках профессора. Хорошо отглаженный костюм как-то сразу обвис на нем, словно из профессора выпустили воздух.

— Объясните, что произошло… — почти умоляюще прошептал он.

— Она сама… Я поставил туда тигель с нашим НК, только… Ну и… Вот поднялась…

— Точное время начала явления? Скорость подъема? Время подъема?

Теперь голос профессора гремел.

— Я… я… не знаю… Растерялся…

Михаил Герасимович посмотрел на Валю так, словно видел его впервые.

— Поставьте стул на стол! — скомандовал он. — А, уже стоит… Надо опустить муфель. Да нет же, не голыми руками! Достаньте динамометр, приладьте… Что вы, не знаете! Нет, опоздали…

Голос профессора опять спал до шепота, ибо муфель ни с того, ни с сего отделился от потолка и стал плавно опускаться.

— Секундомер!!! — зарычал профессор.

Валя повиновался, как автомат. Секундная стрелка торопливо склевывала деления циферблата, но Валя никак не мог сообразить, сколько она показывала вначале.

— Да подхвати же… Черт…

Печь уже висела над постаментом. Валя схватился за ее край, и она аккуратно встала на место. Тут Валя услышал чье-то прерывистое дыхание. И не сразу догадался, что это дыхание профессора.

— Михаил Герасимович, что это такое было? — как ни в чем не бывало, прощебетала Светка.

— Это? Ну, конечно… С одной стороны… Спокойно, товарищи, никому пока…

И словно ища поддержки, он обернулся к Вале.

— Могут засмеять… Или нет? Как вы думаете?

Однако Валя начисто лишился способности о чем-либо думать.

— Так вот, значит… — профессор неуверенно взялся за ручку задвижки. Говорите, там ничего нет… такого?

— Там НК… То новое соединение…

— Ага! Но это невозможно! Вообще антигравитация… Все чушь… Нет, надо посмотреть… Да, где же мои очки?

Заслонка пошла вниз. Теперь на лабораторию глянуло уже черное око. Стенки успели поостыть, пылинки на них больше не вспыхивали.

— Что вы мне голову морочите! Никакого тигля здесь нет!

Лицо профессора побагровело от волнения.

Валя с замиранием сердца тоже глянул внутрь печи. Тигля на месте не было.

— Вот он, — глухо сказал Валя.

Тигель покоился под сводом печи. Он прилип к нему точно так же, как перед этим муфель прилип к потолку.

Профессор посмотрел на Валю и Свету, словно сомневаясь уже в их реальности.

— А-а… как вело себя НК при других прокаливаниях? — наконец решился он спросить.

— Обычно… Как еще оно может себя вести?

— Я сам знаю, что не может! Ладно, разберемся… Достаньте тигель. Только осторожно, осторожно…

Валя подхватил тигель щипцами. От свода он отделился легко. Но странно было чувствовать его полную невесомость. Рука вздрогнула. Платиновые наконечники щипцов соскользнули…

— Ах!!!

Тигель не упал. Он плавно, словно в задумчивости, повис, потом стал медленно подниматься.

— Держите! — закричал профессор.

Валя поймал тигель, обжегся о еще горячий фарфор, но боли почти не ощутил.

— Щипцами надо, кто вас учил!

Профессор ловко перехватил тигель щипцами. На дне его уже не было белоснежных хлопьев. Они спеклись в бурую невзрачную массу.

— Самый обыкновенный НК… — растерянно сказал профессор.

— Да, — сказал Валя.

— Чудовищно… Ну-ка, посмотрим… — И он внес тигель обратно в муфель и ослабил хватку щипцов. На этот раз тигель не достиг свода. Ом просто повис в воздухе.

— Как воздушный шарик… — сказала Света.

— Сфотографируйте явление, — к профессору возвращалось самообладание. А я сейчас пойду приглашу Ивана Владиславовича и Аркадия Степановича. И не давайте муфелю остыть!

Он быстро пошел по проходу, неуклюже задевая углы столов.

— Да что же это такое… — бормотал он, и неясно, к чему это относилось — к предательскому поведению мебели или к проклятому НК.

Дверь захлопнулась.

Валя сел. Он невероятно устал. Обожженные пальцы болели все сильней. И он ничего не понимал. Совсем ничего. Его мутило от собственных мыслей. «Хоть бы скорей вернулся Михаил Герасимович…» — тоскливо подумал он. Войдут Иван Владиславович и Аркадий Степанович, все сразу станет легко и просто.

Муфель бесстрастно глядел на него своим черным оком. Валя вспомнил напоминание профессора, через силу встал, закрыл задвижку и включил обогрев.

И тут же испугался чуть не до обморока. «Что, если этого делать не надо? Нельзя? Выключить? А вдруг еще хуже? Я могу погубить явление…»

Голова шла кругом, он взывал к стенам, к человечеству. Но не было в лаборатории — что там, во всем мире! — ни ответа, ни опоры. Он уже был готов просить совета, хоть какого-нибудь, хоть глупого, у Светки, чье личико теперь выражало одно только любопытство. Лишь бы только разделить ответственность…

И тут он услышал в коридоре знакомый голос. Валя вскочил. «Сережка! Вот хорошо, он физик…»

— Сережа! — позвал он. — Сережа!

Тот сразу влетел, будто только и ждал приглашения.

— Ну как, алхимики? — его голос излучал лукавство. — Что-то лица у вас какие-то придавленные. Муфель летал, да? Это пустяки, я в одной редакции статью читал, неопубликованную, конечно, так в ней описывался факт полета гробов в одном семейном склепе…

— Так тебе рассказали…

— Хм! Нет, брат, никто мне ничего не рассказывал. Не пучь так глаза выстрелят… Неужели вы ни о чем не догадались? Ну, знаете… Ха-ха-ха…

Он залился смехом, и чем недоуменней выглядели Валя и Света, тем сильней забирал его хохот. В восторге он шлепал себя по коленям, показывал на ребят пальцем, сгибался в три погибели и смеялся, смеялся — искренне, до слез.

— Да это же… Да муфель… — смех мешал ему говорить. — Ведь я его поднял! Из своей лаборатории! Электромагнитом… Ха-ха! Спроста, что ли, я завел тогда разговор…

Ответом было молчание, такое выразительное молчание, что Сергей разом оборвал смех.

— Что, склянку какую-нибудь раздавил? Простите великодушно: погрешность расчета… Я ведь даже насчет часов проверил, чтобы не повредить… А здорово выглядела «жирафа»? Сознайтесь! Да что вы на меня так смотрите?

Сергей терялся все более и более. Он не понимал, что происходит. Его слова не находили отзвука у этих двоих, верней, отзвук был, но совсем не такой, какого он ожидал. Его разглядывали — в упор, пристально, и взгляд их был странен.

Потом Валя поманил его пальцем.

— Подойди. Ближе, ближе.

Сергей смешался. Покорно, словно завороженный взглядами, подошел. Последний шаг был исполнен смятения.

— Что вы, ребята… Ну, пошутил…

— Возьмись, пожалуйста, за эту ручку, — ласково проговорил Валя. — Не бойся, не бойся… Теперь загляни в муфель.

И Валя увидел, как отшатнулся Сергей от черного ока муфеля: в глубине его все еще парил фарфоровый тигель.

Дмитрий Биленкин Город и волк

С бархатным протяжным гудением трансвей причалил к платформе. Длинное тело многосекционного вагона замерло. Волк перемахнул через борт ограждения. Когти чиркнули по сибролитовому покрытию, и Волка развернуло, чего он никак не ожидал.

— Надо сходить, как все люди! — укоризненно сказал прохожий, которому он ткнулся в ноги.

В три прыжка Волк пересек платформу и стремительной серой молнией скатился по лестнице.

Солнце клонилось к вечеру и светило сквозь ванты верхнего яруса, точно в бамбуковом лесу. Нахлынуло столько запахов, что Волк остановился.

Потом, наклонив голову, он размашисто побежал по дорожке, неприятно гладкой и до отвращения прямой.

Город был справа и слева, впереди и сзади, вверху и внизу. Взгляд Волка скользил по массивным, как скалы, или, наоборот, ажурным, точно деревья, конструкциям, путанице пролетов, галерей, арок; без внимания не осталась игла Космической башни, которая возвышалась над скопищем аэрокрыш, виадуков, висячих садов и движущихся лент тротуара. Этот город был незнаком Волку, но ничего особенно нового он в нем не находил. Да, по правде сказать, зрение в его жизни не играло исключительной роли. Подобно всем волкам, а он был им не только по имени, он в равной мере полагался на слух и обоняние. То было заповедное царство, в котором человек чувствовал себя беспомощным. Сель иногда чуть не плакала, пытаясь понять, каким образом, например, Волк отыскивает ее в незнакомом и многолюдном городе, а он ничего не мог объяснить, потому что и сам не знал. Когда он искал Сель, его просто влекло куда-то, один район был явно предпочтительней других, но почему? Секрет был не только в тонкости обоняния, но и в чем-то еще близком, но не тождественном, о чем среди людей давно уже шли споры. Вот и сейчас Волк держался избранного направления, уверенный, что правильно идет к тому месту, где сейчас находится Сель. Само это место, положим, имело весьма расплывчатые очертания, но это не беспокоило Волка — Сель не ждала его раньше заката.

Возле лифта на нижний ярус никого не оказалось. Волка это не смутило. С лифтом он и сам мог справиться. Вскочив в кабину, он встал на задние лапы, дотянулся до пульта и когтями придавил третью снизу кнопку. Дверцы бесшумно сомкнулись, и лифт заскользил. Древний страх западни, как всегда в таких случаях, на мгновение охватил Волка, но тотчас исчез. В конце концов Волк был сыном третьего поколения очеловеченных хищников, а это кое-что значило.

На нижнем ярусе было так же светло и тихо, как и на верхних, но лапы Волка ощущали легкое дрожание почвы, когда в подземном горизонте проносились вагоны метро, сцепки контейнеров или пневмогрузы. Люди не считали, что на нижнем ярусе беспокойно, но Волк был иного мнения. Месяц в тундре не прошел даром, и Волку не понравились гул и вибрация. Поэтому он не вскочил на тротуарную ленту, а, лавируя среди прохожих, углубился в парк. Бежать здесь было приятней еще и потому, что отсутствовали все эти гладкие, пружинящие, зеркальные покрытия, которые великолепно служат людям, но не слишком удобны для лап. Песок куда лучше.

Лань выглянула из-за куста и проводила его долгим взглядом. Волк даже не обернулся. Он уважал законы города, и лань это знала, поэтому не двинулась с места.

— Эй! — услышал он, когда пробегал берегом озера.

Волк замер. С гребня невысокой дюны ему махала девочка лет пяти. Едва Волк остановился, она ринулась по крутизне, оступилась и, взрывая песок, в восторге съехала на попке.

— Здравствуй, ты почему не отвечаешь? — выпалила она, вставая и отряхивая штанишки.

Ошейник, который был на Волке, ничего общего с настоящим ошейником не имел. То был транслятор, который даже беззвучные колебания гортани переводил в человеческую речь. Его надо было лишь включить. Волк дважды поднял лапу. Девочка радостно закивала, ее пальцы скользнули по ошейнику.

— Теперь здравствуй, — сказал Волк.

— Здравствуй. — Девочка слегка картавила. Ее зеленые с рыжими крапинками глаза горели нетерпением.

— Мы будем играть в Красную Шапочку, — тотчас заявила она.

— Во что?

Говорил транслятор, и, если бы не клокочущее в горле ворчание, которым сопровождались слова, можно было бы поверить, что зверь владеет человеческой речью.

— Какой же ты непонятливый! — Девочка топнула босой ногой. — Мы будем играть в сказку! Красная Шапочка — это такая девочка, она идет в гости к бабушке, а бабушка…

Теперь ворчание исходило из транслятора, который переводил слова ребенка в доступные волку звукосочетания.

— …И когда девочка спросила, отчего у бабушки такие зубы, волк, который притворился бабушкой, говорит: «Чтобы съесть тебя!»

— Он съел?

— Не-ет… Появились охотники и…

Волк впервые слышал эту сказку. Он плохо улавливал ее смысл, но она всколыхнула в нем что-то забытое, угрожающее, что, замирая, тем не менее передавалось от поколения к поколению, как некая наследственная память о давнем кошмаре, который преследовал волчьи стаи в образе человека с громоносным ружьем. И Волк решительно замотал головой.

— Не хочу. Будем просто играть.

Девочка нахмурилась, но не прошло и секунды, как она уже очутилась на спине Волка, он помчал ее, а потом бережно сбросил и, когда она с хохотом уцепилась за хвост, обернулся и грозно оскалил зубы. Они долго и самозабвенно возились, боролись, свивались в клубок, барахтались, тормошили друг друга, потому что оба умели наслаждаться игрой.

Гулявший неподалеку старик, замедлив шаг, приставил ладонь козырьком.

— Семьдесят лет назад… — он покачал головой. — В дни моей молодости, да, в дни моей молодости кто бы подумал, кто бы мог подумать…

Юноша, его спутник, ничего не ответил. Он считал само собой разумеющимся, а потому неинтересным и то, что в центре большого города волк играет с ребенком, и то, что этот волк свободно общается с людьми. Идею, которая так поразила современников старика, он находил столь же банальной, как утверждение, что дважды два — четыре. Если мозг пещерного человека биологически равен мозгу человека двадцать первого века, а интеллект, несмотря на это, ушел далеко вперед, то кому же не ясно, что и мозг животных может обладать внушительными резервами! Просто никто не занимался развитием их интеллекта, да и не умел, а как только сумели…

Доказанное и примелькавшееся всегда банально.

Расставшись с девочкой, Волк почувствовал себя взбодренным. Крутой подъем вскоре вывел его на вершину холма. Космическая башня была видна отсюда как на ладони. Крохотная ракета взмывала более чем на километровую высоту, увлекая за собой клокочущий огненный столб.

Вокруг Башни мошкарой вились реалеты. Волк на мгновение поднял голову. Огнепад пламенел в лучах заходящего солнца. На Волка он не произвел впечатления. Все чересчур огромное, далекое и неподвижное, будь то здания или горы, не имело существенного значения, так как ничем не угрожало и не сулило перемен; оно могло быть или отсутствовать — от этого ничего не менялось. Серый полог на востоке и перистый веер облаков в зените интересовали его куда больше, поскольку эти знаки сулили скорый перелом погоды. Волк привык к безопасности города, впрочем, стихия не пугала его и на воле, но тем не менее его настроение изменилось. Даже людям знакома атавистическая тревога, то беспокойство, которое овладевает всеми перед грозой и бурей. Чувства Волка обострились. Тишина вечера могла обмануть человека, но Волк читал не только видимые знаки и был уверен, что погода изменится сразу после захода солнца.

Он припустил бегом. Ветра еще не было, но ток запахов усилился.

Деревья, травы, цветы пахли иначе, чем час назад. Даже сталь, титан, пластик, спектролит — все те бесчисленные материалы, которые выдумал человек, вели себя иначе.

Все изменения запахов были знакомы Волку, и его сознание не участвовало в их анализе. Внезапное отклонение заставило его затормозить бег.

Пахнуло чем-то непривычным. Запах был чрезвычайно слаб, но ничего похожего Волк не встречал. Совершенно непонятный запах, который не имел отношения ни к городу, ни к природе.

Волк повел носом и, не колеблясь, двинулся к скамейке, где сидел мужчина лет сорока с лицом смуглым и твердым, как камень. Человек, не мигая, смотрел на расстилающийся город, будто готовясь взять его в свои руки.

— Что уставился, приятель? — Внимание человека переключилось столь внезапно, что Волк слегка опешил. — Выгляжу чудаком, да? Верно. Отвык я от этого. — Рука обвела горизонт. — Красиво. А ты как считаешь?

— Красиво.

Волк согласился не только из вежливости. Люди считали город прекрасным, и он был того же мнения, хотя его понимание красоты не совпадало с человеческим, ибо он не отделял ее от целесообразности, но здесь транслятор очеловечивал речь Волка и по существу. Сель отлично разбиралась в этих оттенках, но мужчина воспринял все буквально. Внешне он остался неподвижным, но Волк по незаметным для человеческого глаза сокращениям мышц подметил жест удивления, который, впрочем, был тотчас оборван.

— Ладно, все это лирика, — сказал человек. — У тебя есть ко мне какое-то дело. Говори.

Теперь удивлен был Волк: незнакомец проявил редкую в общении с животными проницательность.

Прямой вопрос требовал столь же прямого ответа.

— У вас спрятано непонятное.

— Что, что?

Волк улыбнулся бы, если бы мог. Подсознание человека опередило работу ума. Пока ум терялся в догадках о смысле вопроса, пальцы дрогнули настолько красноречиво, что Волк без труда воссоздал все движение целиком.

— Оно лежит в нагрудном кармане.

— Это? Ты это имеешь в виду?

Человек выхватил прозрачную трубочку, доверху заполненную мелким песком.

— Да.

— Ну и хватка. Может быть, ты даже знаешь, что это такое?

— Да и нет. Песок, но непонятный.

— Верно, где же тебе знать… Этот песок оттуда, — человек ткнул пальцем в небо. — Из космоса, с Сириуса, вот откуда. Дошло? Сатана, мы эту планету назвали Сатаной, такая она мрачная и холодная. Но радужный песок… Бриллианты по сравнению с ним просто шлак. Верно? Гляди, какие переливы…

Космонавт откупорил притертую пробку и высыпал немного на ладонь. Мерцание песка, казалось, заворожило его. Волк чуть не фыркнул — настолько усилился запах. Кроме запаха, по его мнению, в песке не было ничего особенного, ибо волки не различают цвета. Обыкновенные, матовые, слабо переливающиеся песчинки, только и всего. Со слов людей он знал о существовании какого-то особенного и прекрасного мира красок, но чувств его это никак не задевало. Люди плохо разбирались в запахах — для него не существовало цвета, он привык к тому, что здесь нет и не может быть взаимопонимания.

Наконец человек оторвался от созерцания и, будто вспомнив что-то, недоуменно пожал плечами.

— Как это ты сумел учуять из-под притертой пробки, однако…

Быстрым движением он ссыпал песок обратно, задумчиво повертел пробирку, спрятал. Его широкая рука легла на голову Волка.

— Да, приятель, ты не прост. Но мне пора. Скажу тебе по секрету: как ни прекрасен сатанинский песок, а земной лучше, потому что он земной. Есть еще вопросы? Тогда прощай.

Человек встал, тряхнул головой, словно отгоняя какую-то мысль, потом быстро зашагал по тропинке.

Волк не двинулся с места. Запах не исчез с уходом космонавта: очевидно, какая-то песчинка упала на землю. Волк даже мог сказать, где она, хотя и не видел ее. Он лег, положив морду на лапы.

В его голове ворочались смутные мысли. Транслятор был, конечно, величайшим достижением, но он невольно обманывал людей, заставляя их думать (неспециалистов, разумеется), что коль скоро волк изъясняется по-человечьи, то и мыслит он примерно так же, но только хуже. Все было, однако, гораздо сложней. Волку не были свойственны формализованные логические построения. Отчасти их заменяли сцепления образов, чей ход был непостижим для человека. Тем не менее Волк имел собственное представление даже о космосе, ибо люди много говорили о нем, а он жадно впитывал все их суждения. Образ космоса, сложившийся в его сознании, был весьма далек от реального, и все же он не был абсурден. И сейчас Волк мысленно обращался к нему. Никогда еще ни один запах не казался ему столь странным. Верней, не совсем так. Странным его делало объяснение человека. Человек дал источнику запаха точное название, смысл которого Волку был ясен: песок. Но запах, который источала песчинка, противоречил определению. Будь на месте Волка человек и обладай он нюхом волка, такой человек легко примирил бы противоречие, связав свойства конкретного со свойством такой абстракции, как «иная планета». Но подобное примирение — действительное или мнимое было для Волка недостижимым, и он не мог избавиться от недоумения.

Он даже засопел, забыв, что транслятор немедленно переведет звуки в возглас «Ну и ну!».

Слова отрезвили его и напомнили, что пора двигаться. Все же он еще поводил носом вокруг источника проклятого запаха. Если бы его спросили, что его так волнует, он вряд ли смог бы объяснить. Любопытство и любознательность свойственны животным не меньше, чем человеку. Загадочное привлекает, потому что непонятно его значение, неясно, что оно сулит хорошее или дурное. А знать это необходимо всякому живому существу. Здесь инстинкт преодолевает страх, внушаемый неизвестным. Любопытство Волка также было окрашено беспокойством. Всегда лучше предположить, что загадочное — враг. Впрочем, у Волка это ощущение умерялось давней привычкой к безопасности: с тех пор как человек стал другом, волкам практически уже ничего не грозило ни в лесу, ни в городе.

Внезапно порыв ветра закружил пыль. Крохотный смерч пронесся перед носом Волка и умчал источник запаха.

Волк мигом, как это умеют делать только животные, отключился от прежних размышлений. Раз загадка исчезла, То и думать о ней нечего. Это не было забывчивостью. Волк никогда ничего не забывал: просто бесполезное не стоило внимания. А что может быть бесполезней унесенной ветром песчинки?!

Но школа мышления, которую он прошел у человека, наложила на него неизгладимый отпечаток. Волк знал, что он еще вернется к прерванным раздумьям.

А сейчас надо было отыскать Сель. Он побежал, держа направление к востоку от Космической башни. Инстинкт вел его словно по пеленгу. Разыгрывающийся ветер ерошил шерсть. Всюду зажглись огни; вдоль стен заскользили стереодинамические картины; вспыхнули цветовые фонтаны; здания сверкали, как драгоценности, город мягко сиял, лучился, улыбаясь сомкнувшейся темноте. Здесь, в его сердце, даже ворчание непогоды казалось исполненным благодушия. Где-то тут недавно проходила Сель, и надо было лишь отыскать неуловимый, может быть, для ищейки, но не для друга след.

Получасовые розыски наконец привели его к искомым дверям.

Волк и Сель расставались часто, потому что Волк не мог долго жить в городе, вне стаи, но от этого их дружба не слабела. Сель была зоопсихологом, но Волк для нее существовал не как объект изучения. Не был он и домашним зверем вроде собаки, чью привязанность можно завоевать мимолетной лаской. Сель видела в нем личность столь же глубокую, как и она сама, товарища, которого любят, не задаваясь вопросом почему.

Поэтому встреча была, как всегда, бурной и нежной.

Как только они поужинали, Сель сказала:

— Поговорим об интересном?

То были их любимые вечерние минуты, когда с делами покончено, в комнате тихо, как на необитаемом острове, и нет ничьих глаз, кроме глаз человека и зверя.

Сель забралась с ногами на диван. Волк устроился рядом. Сель ослабила свет лампы. Пальцы девушки тонули в густой шерсти Волка. Ни один звук не проникал снаружи.

Спешить было некуда. Обычно в такие минуты Волк рассказывал о том, что привлекло его внимание, удивило или озадачило, потом Сель говорила о своих делах, потом они просто болтали, и мало что так привлекало Сель, как вот такое неторопливое Погружение в мир чужого сознания.

Так же было и на этот раз. Волк, который не страдал последовательностью, говорил отрывисто, перебрасываясь с воспоминания на воспоминание. Сель, наматывая на палец прядь волос, больше молчала. В черных продолговатых зрачках зверя трепетал отблеск лампы; на мгновение приоткрывался влажно мерцающий ряд клыков, и дыхание Волка касалось лица Сель. Порой ее охватывало чувство нереальности, особенно когда в зрачках туманно отражалась она сама. Казалось, можно наклониться и заглянуть в зрачок, как в колодец, чтобы увидеть на дне саму себя такой, какой ее видит Волк.

— Может стать живым мертвое?

— Что, что? — очнулась Сель.

— Сегодня в городе учуял незнакомое. Мертвое. Оно лежало в кармане человека. Я спросил. Человек показал песок, сказал: песок. Ушел. Песчинка упала. Стала живой.

— Песок всегда мертвый…

— Знаю. Поэтому странно.

— Ничего не понимаю! Откуда ты взял, что песчинка ожила? Она что стала двигаться?

— Нет. Она быстро пахла.

— Ну и что?

— Мертвое медленно меняет запах. Растение быстрей. Животное совсем быстро, когда взволновано.

— В самом деле?

— Да.

— И по скорости изменения запаха можно отличить камень от дерева, сталь от бабочки?!

— Да.

— Волк, ты никогда мне об этом не говорил!

— Ты не спрашивала.

— Это очень-очень интересно! Дальше, Волчишка, дальше!

— Почему песчинка стала живой?

— Да не могла она стать живой!

— Она стала.

Сель приподнялась. Ей показалось, что в глазах Волка мелькнула укоризна: почему она так медленно соображает?

— Давай, Волчишка, по порядку, — твердо сказала Сель. — Итак, ты бежал по городу…

— Да.

— И учуял песок, который лежал в кармане человека. С каких пор ты стал обращать внимание на обыкновенный песок?

— Незнакомый запах. Человек объяснил, что песок из космоса.

— Из космоса?! Тогда ясно. Нет, нет, о чем это я? Решительно ничего не понимаю… Как он выглядел?

— Человек?

— Песок!

— Как песок!

— И он был мертвый?

— Да.

— А когда песчинка упала…

— Она запахла, как живая.

— Ты об этом сказал человеку?

— Он ушел.

— Песчинка шевелилась?

— Нет.

— И все-таки стала живой?

— Да.

— Кто был этот человек?

— Он из космоса. С Сириуса.

— Это он тебе сказал?

— Да.

— Человек знает, что его песок из мертвого может делаться живым?

— Он сказал: это песок. Очень красивый. Он не сказал: это живое. Ты почему волнуешься?

— Потому что… Волк, ты не ошибся?

— Я не мог ошибиться.

— Да, да, знаю… И все-таки невероятно… Давай минутку помолчим.

Сель задумалась. Ее темные глаза стали еще темнее. Она оставалась неподвижной, но Волк видел ее бегущей. Это его беспокоило, потому что он не мог взять в толк причину, однако понимал, что сейчас лучше ни о чем не спрашивать. Сель порывисто вскочила, босиком подбежала к информу.

— Снимки участников сириусской экспедиции, — сказала она в микрофон.

Спустя несколько секунд на экране информа возникло чье-то лицо.

— Он? — Сель обернулась к Волку.

— Нет.

— Этот, этот?

По экрану заскользили лица.

— Да, — наконец сказал Волк.

— Все сходится…

— Ты мне не объяснила, — решился напомнить Волк.

— Подожди, Волчишка…

Палец дважды замер над кнопкой, прежде чем ее нажать.

— Вызываю Борка, геолога сириусской экспедиции. Скорей всего, он здесь, в городе. Передайте ему… — Сель запнулась. — Вызов экстренный.

Волка не удивило ни то, что Сель разговаривает с неодушевленным предметом, ни то, что этот предмет отыскивает человека, который находится неизвестно где. Он этого не понимал, но он к этому привык и относился к предметам типа информа так же, как к дождю и снегу: раз они существуют, надо к ним приноравливаться. Но в поведении Сель, в словах и движениях он улавливал растущую тревогу и на всякий случай подобрался, чтобы быть наготове.

Минуты три прошло в молчании. Наконец стена, противоположная той, возле которой лежал Волк, исчезла, и комната как бы соединилась с другой, более просторной и ярко освещенной. Сидевший за столом человек поднял голову. Увидев девушку, он встал, и они оказались друг против друга — сдержанный порыв волнения и твердая осанка незыблемой уверенности.

— Извините, если окажется, что я зря побеспокоила вас, — быстро проговорила Сель. — Перейду к делу. Тот песок, который вы сегодня показывали Волку, еще у вас?

— Какому волку? — Космонавт, не отрываясь, смотрел на Сель.

— Вот он.

— А, мой серый приятель! Теперь припоминаю. А в чем, собственно, дело?

— Это действительно песок?

— И даже очень красивый. — Борк медленно улыбнулся. — Показать?

Он вынул из стола знакомую Волку трубочку.

— Прелестен, правда?

— Это точно песок? Не колония живых организмов?

— Нет, конечно! Откуда такая мысль?

— Он прошел карантин?

— Разумеется! Простите, я все еще не понимаю…

— Возможно, это не совсем песок.

Улыбка Борка погасла. Он ждал.

Сель коротко пересказала все, что знала.

— Не хочу обидеть нашего серого друга… — В голосе Борка прозвучала ирония. — Согласитесь, однако, что…

— Волк никогда не ошибается в фактах, — резко сказала Сель. Брови Борка поднялись. — Он может ошибаться в выводах. Но если он говорит, что песчинка повела себя подобно живому организму, то так оно и есть.

— Трудно спорить с убежденностью. Допустим, мой диагноз неверен. Но неужели вы думаете, что сотрудники карантина не отличат минерал от живого организма?

— Плесень… — тихо сказала Сель.

— Да, плесень. — Уверенность на мгновение покинула Борка. — Нет, не тот случай. — Его голос снова был тверд. — Тогда просто не заметили спор.

— Вы не хотите верить?

— Я не могу верить. Этот песок живой?! — Борк потряс пробирку. Простите меня, но фантазия животных…

— Фантазия у них, к сожалению, развита слабо. — Голос Сель прозвучал сухо. — Волк, это песок или нет?

— Не чую его.

— Ах да! Борк, это будет большим нахальством с моей стороны, если я все-таки попрошу вас приехать?

— Чтобы ваш зверь вынес свой приговор?

— Дело же не в этом!

— Вы правы. — Борк сделал шаг, и выражение его лица изменилось. Извините, я забыл, что выстрелить может и сухая палка. Где вы находитесь? Так, ясно. Буду через семь минут.

Комната Борка исчезла.

Сель вздохнула. Ее рука опустилась на голову Волка.

— Нам не верят, Волчишка… Да я и сама не верю.

— Объясни!

— Ты вряд ли поймешь. Я и сама не очень-то понимаю. В космосе, видишь ли, встречаются очень необычные формы жизни. Причудливые, странные… Поэтому все, что попадает оттуда на Землю, подвергается строжайшей проверке. Особенно живое. Не всегда живое опасно, чаще оно безвредно. Но однажды сквозь контроль проскочила плесень. Давно, тогда тебя не было. Началось страшное, мы с трудом справились. Надеюсь, что на этот раз…

— Я не хотел пугать.

— Знаю, знаю. Все объяснится, скорей всего, очень просто, и я, верно, ошибаюсь. А вот и Борк… Входите!

Борк энергично пожал протянутую ему руку, кивнул Волку и без лишних слов откупорил пробирку. У него был вид человека, который твердо решил ничему не удивляться.

— Что скажешь, Волк? — Голос Сель дрогнул.

— Оно пахнет живым.

— Как! Ты же говорил…

— Тогда был песок. Сейчас нет.

Борк нахмурился. Он долго испытующе смотрел на Волка, словно надеясь уличить его в обмане. Потом, ни слова не говоря, взял чистый лист бумаги, отсыпал на него немного песка, достал из кармана микроанализатор. Вспыхнуло едва видимое облачко. Взглянув на шкалу прибора, Борк повернул ее к Сель.

— Видите?

— Эти цифры мне ничего не говорят.

— Они говорят о химическом составе. Они говорят о строении объекта. И то и другое свидетельствует, что это минерал.

— Но Волк…

— Послушайте. Вы зоопсихолог. Вы прекрасно знаете, что одиночных видов живых организмов не существует и существовать не может. А планета, откуда доставлен песок, мертва, как льдышка.

— Но в льдышке, случается, спят даже высокоорганизованные существа.

— Верно. Но если бы вы видели эту планету… Насколько я понял, для Волка живое от неживого отличается, так сказать, частотой запахоизлучения. Так?

— Да.

— По дороге я все обдумал. Отличие этого минерала от земных, помимо состава и структуры, в том, что ему присуща быстрая смена запахочастот. Вот и все. Вы разочарованы?

Сель покраснела.

— Наоборот, вы должны гордиться, — сказал Борк, словно оправдываясь. Минерал я вез Орцеву, в университет. Но даже Орцев не скоро бы обратил внимание на это его свойство. Вас беспокоит еще что-то?

— Пустяки. — Сель нехотя улыбнулась. — Сначала для Волка мертвым был весь песок…

— Ясно, ясно. На запах, по словам нашего серого аналитика, влияет смена погоды. Так? Сейчас надвигается гроза.

— Вы всегда так логичны?

— К сожалению. Боюсь, что это неизлечимо.

— Почему «к сожалению»? Волк, давай попросим прощения…

— И забудем этот глупый эпизод. А если я рад, что таким образом познакомился с вами?

— А песок и в самом деле красив. — Сель нагнулась к столу, как бы не слыша слов Борка. — Какие отсветы… Они играют, дышат в каждой песчинке. Знаете, чем камень жив? Светом.

— Точно! В темноте камень мертв. Дерево — нет, животное — тем более, а камень — да. В этом смысле наши представления, пожалуй, схожи с представлениями четырехпалых умниц. Интересно, что он сейчас обо мне думает?

— Спрашивать его об этом небезопасно.

— Почему?

— Большинство людей до сих пор уверено, что животные смотрят на них как на божество. Уверяю вас, ни одно животное на нас так не смотрит.

— Я не принадлежу к числу таких людей.

— А ваше самолюбие не пострадает, если Волк даст вам не слишком лестную характеристику? — спросила она, не отводя взгляда от мерцающих песчинок.

— Я ее заслужил?

— Надеюсь, что нет. Впрочем, спросите у Волка.

Борк смущенно пригладил волосы.

— И спрошу, — сказал он решительно. — Послушайте, Волк…

Возглас Сель оборвал фразу.

— Смотрите, Борк!

Слова прозвенели, как осколки вдребезги разлетевшегося фарфора. Обернувшись, Борк мигом схватил то, что видела Сель, то, на что указывал ее дрожащий палец.

— Вам показалось…

— Они шевелятся, — вдруг подтвердил Волк, и люди, отпрянув от стола, уставились на него. — Песчинки давно шевелятся.

Секунду все были неподвижны, затем повелительный жест Борка остановил рванувшуюся Сель. Шевеление некоторых откатившихся от общей массы песчинок было теперь так же ясно для человеческого глаза, как и для взгляда Волка.

— Они делятся, — голос Сель дрогнул. — Вот! И вот…

— Спокойно.

Точным и быстрым движением Борк ссыпал песок в пробирку. Источник зловещего мерцания исчез в кармане, и Сель стало легче, словно со стола убрали гадюку.

— Все, — слегка задыхаясь, сказал Борк. — Все, — повторил он, как бы убеждая себя и других. — Возможно, нет ничего опасного. Допустимы любые другие объяснения. Ничего не случилось, они заперты.

— Не все! — воскликнула Сель.

— А-а!

— Та единственная песчинка…

— Пустое. Найдем.

— Ее сдул ветер, — сказал Волк.

— Так, так… — Рука Борка медленно потянулась к информу.

— Это бесполезно! — остановила его Сель. — Легче найти… не знаю что.

— Знаю, но другого выхода нет.

— Есть. Волк!

— Здесь!

— Да, да, ты здесь… Волчишка, милый, ты можешь учуять ту песчинку? Можешь, можешь?

— Послушайте, Сель!

— Борк, если кто сможет отыскать, так это Волк.

— Да, — сказал Волк. — Найду, если она здесь.

— И все-таки… — Борк колебался.

— Спешите в лабораторию.

— Вы действительно уверены…

— Я знаю Волка.

— Тогда с ним пойду я! У меня ноги крепче.

— Но вы не понимаете Волка так, как я. Идите!

— Ладно, одно не мешает другому. В конце концов, город можно закрыть на карантин. Не теряйте связь!

…На верхней площадке здания хозяйничал ветер. Его тугая масса налетала холодными гулкими порывами. В просветах туч нервно мигали звезды. Горизонт рассекали бледные, пока еще беззвучные молнии.

Ноздри Волка жадно втягивали ветер. Запахи мелькали подобно строчкам быстро листаемой книги. Фоном был далекий аромат лугов и перелесков. Среди городских запахов ярче всех выделялись тягучие испарения смазок, кисловатые запахи металла, царапающие, с сухим привкусом стекла ароматы полимеров. Ветер нес тысячи оттенков, и нос Волка ловил их, точно локатор. Ветер и помогал и мешал. Помогал, потому что раздувал пламя запахов и нес их за километры; мешал, потому что создавал путаницу, рвал слабые токи. К счастью, он менял направление и порой замирал, так что Волк мог обнюхивать город, как бы паря над ним. Сель стояла рядом, бледная от волнения.

Конечно, она понимала, что Борк предпримет все возможное. Будут доставлены и пущены по следу овчарки. Немедленно будут откалиброваны на новый запах и использованы все лабораторные анализаторы. Но она также знала, что ни один аппарат не сравняется в чуткости с Волком и ни одна овчарка не возьмет след так, как это сделает Волк, который понимает, хотя, может быть, иначе, чем люди, цель поисков. Кроме того, сейчас все решали часы и даже минуты.

Ловя подозрительные струи, Волк то и дело срывался с места. Казалось, он играет с невидимыми в темноте бабочками. Но иногда он надолго замирал.

Город внизу сверкал ярче чем когда-либо. Огни сильно и беспокойно мерцали в предгрозовом воздухе.

Волк ничего не видел и не слышал. От ветра шерсть его вставала дыбом и ходила волнами; порой он казался Сель незнакомым, страшноватым зверем.

Внезапно его нос припал к настилу. Затем Волк подпрыгнул. По бетону скрежетнули когти.

— Есть! Туда, там…

Вывести из ангара реалет было делом минуты. Машина взмыла над городом, и отблеск огней, лег на ее широкие плоскости.

Но в воздухе нить запаха оборвалась. Напрасно Сель бросала реалет из стороны в сторону, то падая вниз, то взмывая высоко над крышами.

Сель ничего не говорила Волку, она и так знала, что тот делает невозможное.

Наконец, когда они попали в бившую снизу струю воздуха. Волк оживился.

— Ниже, ниже…

— Ниже?

— Да, да!

Сель заколебалась. Ниже был вентиляционный колодец. Окаймленное огнями устье сверкало, точно ожерелье. Лететь туда? Правила запрещали это. Спускаться на лифте, идти? А если снова потребуется реалет? Время, время!

Сель набрала индекс Борка.

Возникшее на экране лицо космонавта выражало досаду и спешку. При виде Сель оно смягчилось.

— Нашли?

Сель объяснила.

— Ни о чем не заботьтесь, — быстро проговорил Борк. — К черту правила, я договорюсь с патрульной службой. Но быстрей, как можно быстрей!

— Они живые?

— Да. Но может быть, это квазижизнь… Не расспрашивайте. На свободе могут быть два, даже три семени.

— И они?..

— Ждем окончательных результатов. Сразу же сообщу. Отключаюсь.

Экран потух.

Реалет неподвижно висел над устьем. Ветер слегка раскачивал машину, точно лодку на якоре. Закусив губу, Сель неподвижно смотрела вниз. Отверстие было чуть шире диаметра реалета.

— Держись, Волк…

Реалет камнем полетел вниз. Только на скорости и только так можно было совершить маневр при боковом ветре. Замелькали лампы, перекрытия, пролеты, чьи-то испуганные лица на галереях.

— Еще ниже?

— Да.

Ниже колодец был перекрыт фильтрующей решеткой. Включив сирену, Сель ввела реалет в пространство наземного яруса. В полукилометре отсюда — она это знала — находился транспортный шлюз.

Сбавив ход до минимума, Сель вела реалет прямо над движущейся дорогой, прямо над головами людей. Внизу раздавались крики.

«Что они обо мне думают?» — пронеслась мысль.

В глазах рябило от света и бликов.

В стенах грохотало эхо.

Выемка шлюза, наконец-то!

— Чуешь?

— Да, да!

Волк дышал как от быстрого бега. Охота его радовала, безумная охота, преследование врага, который чем-то угрожает Сель.

В подземном ярусе располагались не только транспортные артерии, склады и коммунальные службы. Но сейчас поле зрения было ограничено стенами тоннеля. Полет здесь был чистым сумасшествием, но Сель действовала не по наитию. Реалет она вела по той стороне, где не могло быть встречного экспресса. Встречный должен был пройти рядом, всего в двух метрах от левого крыла реалета. Это было более чем рискованно, но Сель решила, что посадит машину, если встреча произойдет. Авось экспресс успеет затормозить, авось она успеет проскочить до его появления.

Рокочущий гул настиг ее в то самое мгновение, когда показался перрон. Она все же успела увернуться и взмыть над платформой. Ожидавшие экспресс люди кинулись врассыпную.

Лететь далее не имело смысла. Сель и Волк выпрыгнули из реалета. Ей кричали, но она не слышала криков. Да, такого переполоха еще никто не устраивал…

Волк бежал зигзагами, Сель едва поспевала за ним. Лестница, переход, снова лестница… Сель начала задыхаться. Волк замедлил бег. Люди, мимо которых они проскакивали, замирали, как изваяния. Уж очень неожиданная была картина: рослый, могучий волк — и спешащая за ним тоненькая, со смятенным лицом девушка.

Квадратная площадка. Дверцы одного из лифтов раздвигались. Двумя великолепными прыжками Волк опередил Сель.

Какая-то старуха уже заносила в проем ногу, когда Волк вскочил в кабину и мягким толчком заставил ее отшатнуться.

Женщина вскрикнула, и в этом крике Волк уловил нотки того же самого древнего атавистического страха, который пробуждался порой и в нем как родовое воспоминание о тех далеких днях, когда волки боялись людей, а люди боялись волков.

— Ты… что?.. Волк…

Резкая боль в груди мешала Сель говорить. Вместо ответа Волк положил лапу на башмак женщины.

— Вы… вы… — Женщина задыхалась от негодования и страха.

— Извините…

Сель было все равно, что о ней подумают.

— Приподнимите, пожалуйста, ногу…

Так как женщина совершенно потеряла и дар движения, и дар речи, Сель сама приподняла ее ногу. В одном из рубцов подошвы она увидела две знакомые ей песчинки.

Вот и все. Вокруг уже толпились возмущенные люди. Волк на всякий случай выдвинулся вперед и небрежно зевнул, показывая Великолепный набор клыков.

— Волк, смирно! Извините, — бросила Сель женщине, равно как и всем другим. Она выхватила карманный видеофон и тотчас забыла об окружающих. Борк, мы нашли, нашли! — закричала она, едва засветился экран.

— Сколько?

— Обе!

— Сель, их может быть три.

— Да тише же! (Женщина кричала, мешая слушать.) Это я не тебе… Все настолько серьезно?

— Серьезней некуда. Размножаясь, они поглощают тепло. Да как! Они могут заморозить планету. Я бы никогда не поверил, что такое возможно. Но факты… Мы — шляпы, глупые, самонадеянные шляпы, обо всем беремся судить, даже не подозревая, сколько вокруг неизвестного. Ищите, Сель, ищите!! Мы сейчас объявим всем, мы… Зовут, простите.

Сель не заметила, как воцарилось молчание. Люди слышали разговор и поспешно расступились перед девушкой. Только женщина еще бормотала что-то.

— Вот так, Волчишка, — тихо сказала Сель. — Начнем все сначала.

Когда они выбрались наверх, гроза уже началась. Мигание молний преломлялось в прозрачных плоскостях стен, трепещущий отблеск скользил по куполам и аркам, дробясь, рокотал гром. Потоки воды то вспыхивали серебром, то исчезали в темноте. Огненная струя Космической башни казалась ревущей.

Одежда Сель промокла, едва они вышли на открытую площадку. Волк долго кружил по ней, но ничего не почуял. Они сели в реалет.

Шло время, руки Сель окаменели за рулем. Сель то и дело связывалась с Борком. Ответы были неутешительными. Нигде ничего.

— Может быть, их все-таки было две?

Сель бодрилась, но голос выдал усталость. Губы Борка дрогнули.

— Нет, — сказал он решительно. — Все песчинки стали тройными.

— И по-прежнему делятся?

— Перестали. Надолго ли? Пока ни одного случая четвертой генерации. Ищите третью, пока они затихли.

— Мы ищем.

Волк не находил себе места в кабине. Согласно распоряжению город всасывал воздух только через внешние наземные шлюзы и гнал его к центру, чтобы выбросить вертикально вверх. Это нарушало циркуляцию, внутри города сновали вихри, зато все запахи стягивались к снующим реалетам. Волк метался от одного опущенного щитка к другому, его ноздри раздувались, как мехи, никогда он еще так не напрягал свои способности. То и дело ему казалось, что он уловил… Всякий раз надежда гасла, не успев разгореться. Возможно, искомая песчинка была унесена в глубины коллектора, возможно, ветер еще до дождя умчал ее далеко от города, все могло быть.

Налево, вверх, вниз, направо… Сель все исполняла, как автомат. Может быть, впервые в истории человек безоговорочно повиновался волку.

Уже дважды ему в ноздри вторгался какой-то смущающий его запах. Он проверил его — нет, не сходится. И все-таки это был необычный запах. Не пластик, не сталь, не дерево… Но и не песчинка.

Волк ничего не сказал. В кабине свистел ветер. Мозг Волка работал медленно. Ему казалось, будто что-то забыл и старается припомнить.

Они еще с полчаса кружили над городом. Потом запах повторился.

— Налево.

Сель послушно повернула.

— Ближе. Вверх! Опусти. Ближе.

— Ближе нельзя, мы врежемся в здание.

— Надо.

— Ты учуял?!

— Странный запах. Если она не с Земли, то она может быть странной вдвойне?

— Ясней, Волк, ясней!

— Песчинка может быть странной всегда?

— Да, да!

Оба кричали, чтобы осилить свист ветра.

— Я поняла! Если она намокла, то ее запах мог измениться неузнаваемо, не так, как у земных материалов! Это?

— Может быть.

— Где же?

— Там!

Здание опоясывал узкий карниз. «Это» находилось где-то посредине. Сель лихорадочно соображала. Если бы окна были старинными! Но сквозь стеклянную стену на карниз не вылезешь. Оставалось посадить реалет на висячий балкон и оттуда…

Балкон был чуть шире реалета. Ожидая толчка. Сель даже зажмурилась. Волк выпрыгнул, едва она распахнула дверь. Ветер яростно прижал ее к сиденью. Сель глянула вниз, и ей стало не по себе. Но Волк уже шел по карнизу так, словно это была положенная на землю доска. Сель перевела дыхание.

Метр, еще один, еще и еще… Волк замер. Дважды молния освещала его широкую мокрую спину.

«Чего он медлит? Чего?» — недоуменно спрашивала себя Сель. Кричать она не решалась, боясь напугать.

Припав мордой к карнизу. Волк что-то пытался сделать.

Сель подалась вперед, обхватив холодные перила.

Волк поднял голову. Сель не видела, но чувствовала его взгляд.

И вдруг поняла: Волк нашел то, что они искали. Нашел и не может взять, потому что у него нет послушных и гибких человеческих пальцев.

Сель похолодела. Волк медленно пятился по карнизу. Можно было, конечно, вызвать людей с двигателями для птичьего полета, но кто поручится, что струи воды не смоют песчинку до их прихода? Прямо у подножия здания зияла воронка дождевого коллектора. Там был конец всему.

Нос Волка ткнулся в колено Сель. Слов не требовалось, сейчас слова были лишними. Волк требовал действия.

Рывком Сель перебросила ногу через перила. Она действовала как в лихорадке и в то же время со странным, удивившим ее спокойствием.

Спиной она прижалась к зданию. Ступни ног умещались на карнизе. Она знала, что нельзя смотреть вниз. Она смотрела прямо перед собой и видела только огненную иглу Космической башни. Рвущийся в небо столб пламени давал мысленную опору. Сель сделала шаг. Спиной она чувствовала малейшие шероховатости стены. Ноги были словно не ее. В бок толкал ветер.

Еще шаг.

Чем крепче она прижималась к зданию, тем ощутимей было его колыхание. Здание плавно раскачивалось. Амплитуда качаний была ничтожной, но она нарушала то равновесие, в котором застыла Сель. Стена здания, точно упершаяся в спину ладонь, мягко, но непреклонно подталкивала тело.

Сель замерла, раскинув руки. Теперь качалась уже и Космическая башня. Да, она раскачивалась, и вместе с ней раскачивалась Сель. Темнота внизу притягивала взгляд, как магнит.

Сель закрыла глаза. Исчезло все, осталось лишь мерное колебание стены. И боковые толчки ветра. И холод облепившей тело одежды.

Тело медленно входило в ритм толчков и колебаний, непроизвольно для сознания отыскивало ту равнодействующую, которая давала устойчивость.

С закрытыми глазами Сель сделала несколько шагов. Все было бы очень просто, если бы не воображение. Ни к чему было закрывать веки, коль скоро воображение рисовало не только пропасть внизу, не только узость опоры, но и падение в бездну, то, как оно начинается — со слабости колен, пустоты во всем теле, судорожных усилий, отчаяния последнего мига, последнего взмаха…

Воображение вело за собой послушное тело, навязывая ему свой судорожный ритм. Дрожь охватила Сель. Она раскачивалась, теряя равновесие, задыхаясь от ужаса.

Чьи-то крепкие зубы сжали ее лодыжку. Сель облегченно вздохнула. Призраки отлетели. Нога в пасти Волка была как в мертвом зажиме. Это было подобие опоры, но и его было достаточно.

Прошло несколько секунд. Сель не решалась открыть глаза. Она отдыхала от игры воображения, от страха, от дрожи в ногах. Хватка Волка надежно держала ее над пропастью. Только сейчас Сель поняла всю меру безумия и самонадеянности, толкнувшей ее на карниз. Здесь было мало решимости и мужества, нужен был опыт. Она бы уже лежала внизу, если бы не опора, которую ей дал Волк. Если бы не чувство реальности, которое он ей вернул.

Твердый нажим зубов передался ей как команда. Она переставила одну ногу, подтянула другую. Не надо было ни о чем думать, не надо было ничего чувствовать, надо было слепо двигаться, повинуясь направляющей хватке Волка. Чисто механические действия, страхуемые охватившими лодыжку тисками. Все оказалось очень просто, когда исчез страх и погасло воображение. Глаз Сель не открывала, чтобы не спугнуть блаженное спокойствие. Тело само находило равновесие, как только ему перестал мешать разум.

Наконец Волк слегка сжал клыки: «Стоп!» Начиналось самое трудное. Надо было открыть глаза, взглянуть вниз…

Молнии били беспрерывно. Сель видела только то, что было в центре ее внимания, — бугристую, омываемую ливнем плоскость карниза. За ее краем притаилась тьма провала.

Сель показалось, что она видит песчинку, но, возможно, это была игра отблесков. Надо было наклониться. Ветер переменился и дул в грудь. Появилась еще одна неверная опора.

Сель согнула колено, перенесла на него тяжесть. Каменная плоскость укрупнилась, приблизилась. Но пока Сель нагибалась, в поле зрения ворвался сверкающий огнями провал.

Это не произвело того впечатления, которого она боялась. Сознание, сосредоточенное на одной-единственной задаче, устояло. Лишь где-то в глубине шевельнулся прежний страх.

Теперь Сель отчетливо видела песчинку. Она лежала возле самого края. Возможно, она могла так пролежать еще долго, но столь же вероятным могло быть и другое.

Некоторое время не было молний. Потом вспыхнуло сразу несколько. Песчинка заблестела, как алмаз. Сель быстро протянула руку…

Когда они выбрались на площадку, Сель привалилась к стене. Пол слабо кружился. Ее рука лежала на спине Волка, и Сель чувствовала, как постепенно успокаивается порывистое дыхание зверя, воображению которого было доступно многое из того, что доступно человеку. У обоих одинаково колотилось сердце. Внизу лежал омываемый дождями город — их город. Успокоительно стучала капель. Пол кружился все слабей и слабей, потом замер.

Дмитрий Биленкин Адский модерн

Степан Порфирьевич Демин — мужчина лет пятидесяти с тусклым взглядом и мышиной сединой в волосах — был изрядной сволочью. Неудивительно, что в один прекрасный день к нему явился дьявол.

Адский чиновник был в отличном немнущемся костюме из синтетики, белой нейлоновой рубашке с серебристым галстуком-плетенкой. В когтистых лапах он держал элегантный портфель «атташе», а в клыках у него дымилась заграничная сигарета «Кэмел».

— Вами совершено ровно тридцать три подлости, — любезно сообщил он Демину. — Ввиду этого мы уполномочены забрать вашу душу.

— Позвольте? — возмутился Демин. — Насколько мне известно, лимит подлости…

— Совершенно верно. Но не далее как месяц назад адское управление срезало лимит ровно вдвое.

— Но это же беззаконие! Произвол!

— И снова вы совершенно правы: беззаконие. Во многих частях света беззаконие нынче в моде. Фашистские перевороты, попрание конституции, всякие там хунты… Да что говорить! Ад старается идти в ногу с прогрессом вообще и со злодейством в частности.

— Могли бы предупредить…

— Ну что вы! Тогда это уже не было бы чистым произволом. Понимаете?

Дьявол ласково улыбнулся и сел, поигрывая хвостом. Демин удрученно кивнул, но внезапно его осенила какая-то мысль.

— Ваш документик, пожалуйста.

Дьявол небрежно швырнул на стол свое удостоверение личности.

Демин надел очки, пощупал корочки, сверил дьявольское рыло с изображением на фотографии, колупнул ногтем адскую печать и со вздохом вернул удостоверение.

— Теперь я хотел бы ознакомиться с правилами изъятия души, — сказал он, тяжело глядя сквозь очки.

— Не беспокойтесь, они несложны. Во-первых…

— Не надо. У вас должна быть инструкция.

Дьявол кисло сморщился.

— Проклятая бюрократия! — пробормотал он. — Ведь наукой доказано, что…

— Наука наукой, а бумага бумагой, — назидательно проговорил Демин. — Почему я должен верить вам на слово? Не в моих это правилах. Надеюсь, и не в адских тоже.

Дьявол смиренно наклонил голову и извлек из портфеля увесистый том, на переплете которого пылало огненное слово: «Инструкция».

Степан Порфирьевич углубился в изучение. Посапывая от удовольствия, он время от времени вопросительно вскидывал брови, благоговейно шевелил губами и тщательнейшим образом вникал в текст. Его обычно тусклые глаза сверкали, будто спрыснутые живой водой.

Скучающему дьяволу все это надоело, и он, бесцеремонно развалившись в кресле, включил телевизор, где транслировался хоккей с шайбой. Хоккей его так увлек, что он закурил две сигареты «Кэмел» сразу и увеличил звук до предела.

— Вы мне мешаете, — скрипуче заметил Демин.

— И великолепно, — не поворачивая головы, отозвался дьявол. — Трудности создаются затем, чтобы их преодолевать. Вы согласны?

Демин покосился на азартно подрагивающий хвост дьявола испепеляющим взглядом, но снова погрузился в чтение.

— Да-а, — сказал он наконец, — толково составлено. А я-то думал, что договор надо писать кровью.

— Устаревшее, крайне негигиеничное правило! — фыркнул дьявол. — Вот вам бланк, заполняйте, и дело с концом.

Он даже не потрудился оторваться от телевизора — там истекали последние минуты матча, а исход был все еще сомнителен. Нужный бланк сам выпорхнул из портфеля и лег перед Деминым. Тот осторожно взял его кончиками пальцев, придвинул чернильницу и неразборчивым канцелярским почерком заполнил графы. Едва он поставил число и подпись, как из портфеля выскользнула большая круглая печать и с грохотом прихлопнула документ.

Запахло чем-то адским.

— Мне как, уже собираться? — осведомился Демин.

— Помолчите! — рявкнул дьявол, бурно аплодируя решающей шайбе.

Выключив телевизор, он с просветлевшим рылом обернулся к своей жертве.

— Ну что, заполнили? Великолепно. Так, так, все по форме… Люблю иметь дело с образованными грешниками. — Острием ногтя он размашисто поставил визу. — Сейчас мигом слетаю в ад, зарегистрирую договор и… Да вы не расстраивайтесь, старина! Все вы потерянное поколение, как сказал Хемингуэй. Всем вам жариться на сковородке… простите, в инфракрасной духовке. Се ля ви!

Он помахал договором, захлопнув портфель и со словами: «Не беспокойтесь, муки у нас организованы по последнему слову психоанализа!» — испарился.

Минуту спустя он возник снова.

— Вот что, старина, — сказал он небрежно. — Договорчик придется переписать.

— Это еще почему? — встрепенулся Демин.

— Вы заполнили бланк чернилами. Нельзя чернилами, да к тому же еще фиолетовыми. Только шариковой ручкой, а еще лучше — фломастером. Наш ад, повторяю, неукоснительно следует прогрессу вообще и прогрессу канцелярской техники в частности. Перепишите.

— Не буду, — твердо сказал Демин.

— То есть как это не будете?

— А вот так. Не Хемингуэем надо было увлекаться или там еще другим каким модерном, а следить за правильным ходом делопроизводства.

— Но, но, — неуверенно проговорил дьявол. — Лимит вашей подлости исчерпан, и потому…

— И потому, молодой человек, договор, однажды завизированный уполномоченным преисподней, в случае установления впоследствии несоответствия его с утвержденным образцом, чему причиной было коварство душеотдатчика, подлежит пересоставлению лишь с согласия последнего. Если же такового согласия не будет, то душеотдатчик вступает с адом в новые взаимотношения, регламентированные параграфом «Вельзевул-117», из которого следует, что данный душеотдатчик проходит уже не по разряду «сволочей», а по разряду «гнусных гадин», которому соответствует удвоенный лимит подлогнусностей. Такова адская инструкция, с которой вам не мешало бы ознакомиться получше.

Рога и копыта дьявола побледнели.

— Но это же формалистика… — прошептал он.

— За несоблюдение которой вы получите выговор. Так что сгиньте с моих глаз немедленно. Инструкцией заклинаю… Раз…

— Послушайте! — завопил дьявол, скверно воняя серой. — Ваша подлость взяла, но на будущее… Откуда, откуда вы взяли чернила?! Их же теперь не сыщешь даже за бессмертие души…

— А я, молодой человек, некоторым образом — хе-хе! — консерватор. Так-то оно, знаете ли, надежней.

Валентина Журавлева Снежный мост над пропастью

С ума можно сойти! Не получается у меня статья. Вот, пожалуйста, наугад открываю «Вопросы психологии»: «Наибольшее рассогласование между двумя гипотезами определяется средним значением и дисперсией суммы случайных переменных, которая равна сумме средних значений и дисперсий распределений, из которых берутся переменные». Здорово, а? «Дисперсия суммы… которая… из которых…» Статья, в общем, пустая, но как звучит!

— Скрибас? — спрашивает Гроза Восьми Морей на своем сомнительном эсперанто. — Пишешь, говорю?

Он стоит у входа в палатку, в руках у него сковородка, солнце весело отражается в лысине Грозы Восьми Морей.

— Заходи, дед, — приглашаю я. — Видишь, дела идут совсем малбоне. Не выходит статья.

— Бывает, — успокаивает меня Гроза Восьми Морей. Он устанавливает сковородку на ящик, заменяющий стол, и бормочет: — Ши ирис претер домо сиа… нет, домо де сиа онкло. Она шла мимо дома своего дяди.

— Какого дяди? О чем ты говоришь, дед?

— Сиа онкло. Своего дяди. С предлогом «претер» упражняюсь. А тебе принес роста фиш. Жареную кефалку, значит.

Я ем кефаль, слушаю болтовню деда, и у меня появляется отличная мысль. Мои попытки писать научным языком, в сущности, немногим отличаются от эсперантистских упражнений Грозы Восьми Морей. Ну, а если я просто расскажу, как был открыт АС-эффект? Пусть редакторы сами уберут лишнее, уточнят термины, словом, сделают, что полагается. Главное — факты.

— Ли ригардис… ригардис… — Гроза Восьми Морей огорченно вздыхает. Забыл, понимаешь. Вот ведь… Он смотрел, ли ригардис, а куда он, печки-лавочки, ригардис — забыл… Ладно, ты себе скрибу, дону скрибу, я пойду, надо сети готовить.

Итак, история открытия АС-эффекта.

История эта уходит в глубь веков. В седую древность. В эпоху, когда мы жили в своем Таганроге и учились в шестом классе. С тех пор прошла целая вечность. Пять лет! Да, пять с половиной лет. Мы были тогда в шестом классе, заканчивалась третья четверть, и у Насти была двойка по арифметике. С этой двойки, собственно, все и началось.

Вообще-то арифметика не ладилась у Насти с первого класса. Но в тот раз положение было прямо-таки катастрофическое. Мы — я и Саша Гейм — старались вытащить Настю. Я старалась, потому что дружила с ней. Да и как староста класса я обязана была что-то делать с ее двойками. А Гейм уже тогда считался математическим вундеркиндом, блистал на олимпиадах, и задачки, которые нам задавали, щелкал как семечки. В полном блеске Гейм развернулся позже, через год-полтора, но для нас он уже давно был математическим гением. Он занимался с Настей почти каждый вечер, я тоже помогала; без меня у Гейма просто не хватило бы выдержки. Занимались мы много, однако у Насти ничего не получалось. А впереди была последняя в четверти контрольная работа.

Так вот, собрались мы у Насти перед контрольной и стали решать задачи. И Гейм в этот вечер кипел от злости. Накануне он достал толстенную математическую книгу, тайком читал ее на уроках, и теперь ему отчаянно хотелось удрать домой, к этой книге.

— Попытайся немножко подумать! — с раздражением сказал Гейм, скомкав очередной лист с неправильным решением. — Нельзя решать, не дочитав условий. Что ты смеешься?

— У тебя в очках лампа отражается, — объяснила Настя. — В каждом стекле по лампе. И когда ты злишься, они вспыхивают, как будто перегорают.

— Есть два пункта, — каменным голосом сказал Гейм. — Пункт А и пункт Б. Тебе понятно? — Он взял два карандаша, положил по обе стороны задачника. Настя перестала смеяться. — Расстояние между пунктами восемь километров. Ясно? Из пункта А вышел пешеход со скоростью пять километров в час. Одновременно и в том же направлении вышел из пункта Б автобус. Заметь, они движутся в одну сторону, — это очень важно.

— А куда они движутся? — спросила Настя.

— Туда! — закричал Гейм и показал руками на край стола. — Куда-то туда, какая тебе разница! Главное, они идут в одном направлении. И автобус через двенадцать минут догоняет пешехода. Надо найти скорость автобуса.

— Ладно, — согласилась Настя. — Не кричи, я найду.

Она стала решать задачу, поглядывая на карандаши. Гейм сидел на подоконнике и смотрел на часы.

— Фу, — радостно вздохнула Настя, — смотрите, сто семнадцать без остатка делится на тридцать девять. Значит, все правильно. А я боялась, не будет делиться. Ответ: три километра в час.

— Три километра! — Гейм подпрыгнул на своем подоконнике. — Ты, Настя, уникальная дура. Пешеход дает пять километров в час, автобус позади пешехода, автобус его догоняет, значит, скорость у него больше, чем у пешехода. Подумай, как автобус догонит пешехода, если будет ползти со скоростью три километра в час?!

Тут мне пришлось вмешаться, потому что Настя обиделась на «уникальную дуру». Я полистала задачник и нашла другую задачу, полегче. В девять утра со станции вышел товарный поезд, а в полдень отправился экспресс. Скорости поездов известны; надо узнать, в котором часу экспресс нагонит товарный поезд.

— Допустим, ты не дура, — великодушно сказал Гейм. — Я не настаиваю. Но логически мыслить ты не можешь — это аксиома. Вот если бы ты прочитала книгу Пойа «Математика и правдоподобные рассуждения»… Пойа дает общий метод решения задач. Решать надо всегда с конца.

— Я и решаю с конца, — возразила Настя. — Смотрю ответ, потом решаю.

— «Смотрю ответ»… Я же тебе о другом говорю! Решать задачу с конца значит представить себе, что именно надо найти. Вот в этой задаче надо найти время. Давай рассуждать дальше. Что такое время?

— Ну, время… это такое… оно идет.

— Время есть расстояние, деленное на скорость. Поняла? Скорость нам известна. Разность скоростей в данном случае. И если мы узнаем расстояние, задача будет решена. Ясно?

— Нет, с конца я не могу. С ответа могу, а с конца — нет.

Гейм хотел сказать что-то ехидное, но я ему показала кулак.

Настя долго возилась с задачей, перемножала и делила какие-то шестизначные числа. И наконец объявила ответ: экспресс догонит товарный поезд в десять часов утра.

— Слушай, Кира, с ним что-то происходит, — испуганно произнесла Настя, показывая на Гейма. — Ты посмотри на него.

Еще бы! Экспресс догнал товарный поезд до того, как он, экспресс, вышел со станции… Мне было жалко Гейма, я понимала его чувства, но ведь к контрольной все равно надо готовиться.

Гейм мрачно уставился на часы, а я дала Насте еще одну задачу.

— Эту я обязательно решу, — неуверенно сказала Настя. — Ты не сердись, Саша. Ты же сам говорил, что Эйнштейн в школьные годы хватал двойки по математике. А ты ко мне придираешься. Я решу задачу, я ее понимаю. «Из закипевшего чайника отлили две трети воды». Значит, там осталась одна треть, видишь, я все понимаю. «Оставшийся кипяток долили водой, температура которой равна двадцати градусам… Определить температуру воды в чайнике». Ну, тут четыре вопроса…

Гейм подошел и стал смотреть, как она решает. Настя написала четыре вопроса, вывела ответ и облегченно вздохнула. У Гейма позеленело лицо. Он взял свою шапку и ушел, хлопнув дверью и не простившись.

Настя растерянно моргала, с трудом сдерживая слезы.

— Я же не хотела его обидеть, — повторяла она. — Ну, Кира, правда, я его не хотела обидеть, почему он ушел?

Вот еще вопрос! А что должен был сделать Гейм, если по Настиному решению вода в чайнике имела температуру в двести четырнадцать градусов?!

Гейм ушел, а я не могла уйти. Но я не знала книги Пойа «Математика и правдоподобные рассуждения» и вообще не была математическим вундеркиндом. Я ходила в театральный кружок; там говорили не о математике, а о системе Станиславского. Дома тоже говорили о системе Станиславского: отец и мать у меня театральные художники. И я стала учить Настю решать задачи по этой системе. У меня просто не было другого выхода.

— Не реви, — строго сказала я Насте. — Прекрати реветь и представь себе события, которые происходят в задаче. Ну, как будто это театр. Или кино. Вот пешеход идет по дороге. Ты вообрази себе эту дорогу. Вообрази пешехода. Кто он такой. Как одет. И зачем ему надо идти. А тут еще дождик, такой мелкий, противный дождик, представляешь? Ну, понятное дело, пешеход переживает, он даже злится на себя, что не стал ждать автобуса. И подсчитывает: догонит его автобус или не догонит?..

— Нет, — перебила Настя. — Он знает, что автобус его догонит. Он подсчитывает, скоро ли автобус его догонит. Вот, думает, подниму тогда руку, и водитель остановит автобус. А дождь, конечно, идет все сильнее…

Ну! Тут я обрадовалась в десять раз больше, чем промокший пешеход при виде автобуса.

— Давай, Наська, — скомандовала я. — Вживайся в образ, у тебя получается.

У нее в самом деле получалось. Она грызла карандаш, который изображал пункт А, и смотрела на меня очень странным взглядом. Она как будто сквозь меня смотрела, куда-то очень далеко. И там была дорога, не очень хорошая грунтовая дорога, по которой шел пешеход, симпатичный парень, в клетчатой ковбойке, и прислушивался, не идет ли сзади автобус.

— Не вышло, — вздохнула Настя. — Не взял его автобус, обрызгал водой, обфыркал вонючим дымом и помчался дальше. Со скоростью сорок пять километров в час.

Она не заглядывала в ответ, она сама нашла эти сорок пять километров в час!

Тут мы сразу принялись за поезда. Правда, сначала не получалось. Настя продолжала думать о пешеходе, которого не подобрал автобус; дождь в той задаче уже лил как из ведра, и спрятаться пешеходу было некуда. Все это мешало Насте вжиться в образ товарного поезда, которому очень обидно, что его вот-вот перегонит расфуфыренный экспресс. Зато в образ закипевшего чайника Настя вжилась как-то сразу. Она даже пофыркивала, вживаясь. И очень сочувствовала чайнику. Он был уже не новый, закопченный, грузный, с накипью. Ручка на нем оторвалась, ее небрежно завязали проволокой. А ведь когда-то он ходил в туристские походы…

Вот так все началось.

Конечно, я тогда не предвидела, во что это выльется. Меня радовало, что Настя получит тройку в четверти. Она и получила свою тройку. Это была колоссальная победа, и мы продолжали заниматься. Я заставляла Настю вживаться в каждую задачу. Метод действовал надежно, только времени нужно было много: не так просто вжиться, скажем, в образ колхозного поля, которое засеяно на три восьмых пшеницей, на две девятых — кукурузой, потом еще чем-то, и в связи с этим надо что-то узнать…

Что поделаешь! Гейм уже начал свою стремительную карьеру, у него не было ни минуты свободного времени, а я могла учить Настю только по системе Станиславского.

И вот пошло — в шестом классе, в седьмом и дальше. Настя старалась, она даже похудела и только глаза у нее с каждым годом становились больше. Раньше я как-то не обращала внимания на цвет Настиных глаз. А тут вдруг заметила, что глаза у нее — как небо в грозу. Серые, а кажутся темнее черных. Большущие глаза цвета грозового неба. И в них все чаще появлялся странный взгляд — сквозь вас, сквозь стены, куда-то далеко-далеко, где идут поезда из пункта А в пункт Б и автобусы догоняют пешеходов. А я подталкивала Настю: «Давай, вообрази, как там все происходит» — и не думала, к чему это приведет. Мне это казалось обычным.

Скажем, у Игоря Лаубиса хорошая память — он этим берет. Нина Гусева перечитала уйму книг — ей начитанность помогает. Саша Гейм — тот прирожденный математик. Ну, а Настя держится на воображении, только и всего.

Я тогда не понимала, что затеян психологический эксперимент. Допустим, память — тут целая наука, как ее развивать. Но никто не ставил такого, как бы сказать, такого нахального опыта по развитию воображения. Никто не знал, что здесь скрыты невероятные возможности.

Наш дом в Исполкомовском переулке, а за углом, на Карла Либкнехта, одно лето жил мальчишка, упитанный розовый балбес. Так вот, он все лето тренировался по плеванию в цель. Сидит на скамеечке и плюет в картонку с кругами. Смотреть противно. За три месяца он научился попадать в десятку с пяти шагов. Вот что может дать упорная тренировка!

А Настя тренировалась не три месяца, а все пять лет — до окончания школы. Она перевоображала тысячи задач! К тому же у нее наверняка были соответствующие природные данные.

Мы перешли от задач с пешеходами, поездами и городами в безлюдную область синусов, усеченных конусов и биквадратных уравнений. Но Настя могла вообразить любую задачу. Даже тригонометрические функции острого угла она видела как взаимосвязанные особенности характера некоего человека по фамилии О.Угол. Человек этот менялся на глазах: одни качества вытеснялись другими, что-то безгранично увеличивалось, что-то безвозвратно терялось. В шестьдесят градусов О.Угол был уже не таким, как в двадцать.

Да что там О.Угол! У Насти оживали совсем уж безликие иксы и игреки. Я ко всему, казалось, привыкла, но меня поражало, как она различает иксы и игреки; ведь они у нее в каждом примере были разные. Я приставала к Насте:

— Вот тебе система уравнений:

2 — у = 2

х3 — у = 1

Объясни, пожалуйста, что ты там видишь.

— Как же, — говорила Настя, — этот икс такой маленький, такой серенький малышок-первоклассник. Видишь, он пыжится, ему хочется казаться старше, он возводит себя в квадрат, в куб, удваивает — и все равно остается маленьким. И мордочка у него измазана чернилами. Отними игрек — и почти ничего не останется. Но ведь его жалко, этого малыша, — продолжала Настя. — Я думаю, пусть у него ничего не отнимают. Пусть этот игрек уберет свои лапы, исчезнет. Ну и тут уже совершенно ясно видно, какой он малыш, этот иксенок: возвел себя в третью степень и по-прежнему равен единице…

В восьмом классе меня однажды послали к первоклассникам: у них заболела учительница, надо было заполнить свободный урок. Я взяла с собой Настю. Это тоже очень важный эпизод в истории открытия АС-эффекта.

Представьте себе три десятка мини-классников; они, конечно, отчаянно шумят, возятся, и вот Настя начинает им рассказывать про Красную Шапочку. Через две минуты наступает такая тишина, что я слышу, как скрипят новые Настины туфли. Я, дура, радуюсь и не думаю, что малыши могут испугаться. Настя рассказывает, как Красная Шапочка идет по дремучему лесу. Она совсем не старается добиться художественного эффекта. Она смотрит сквозь нас и рассказывает то, что видит. А видит она страшный лес. Он уходит в бесконечность. Ни один звук не возвращается из бездонной фиолетовой тьмы. Костлявые серые стволы тесно обступают Красную Шапочку, а над тропинкой клубятся душные испарения, сгущаются в липкий белесый туман. Змеящиеся ветви деревьев беззвучно опускаются позади Красной Шапочки, отрезая обратный путь…

Эти извивающиеся змееветви доконали двух маленьких девочек на первой парте, они начали реветь, но Настя на них и не взглянула. А я растерялась. Ведь рассказывала Настя правильно, и малыши слушали.

Тем временем Настя дошла до того, как Серый Волк съел бабушку. Сами посудите, каким он должен быть, этот проклятый волк, чтобы вот так запросто сглотать целую бабушку. И Наська выдала им соответствующего волка. Малыши завыли, прибежала завуч — нам крепко досталось…

В этот день я начала понимать, что затеяла с Настей нечто необычное. Я пошла в библиотеку, взяла учебник психологии для педвузов и стала читать. Ну, не скажу, что все было понятно. Но две вещи я себе уяснила. Во-первых, после школы я пойду на психологический. Во-вторых, эксперимент надо продолжать. В восьмом классе Настя училась на четверки и пятерки. Значит, ничего плохого от развитого воображения быть не может.

Это я тогда так рассуждала. Наивно, конечно: раз хорошие отметки — все в порядке. Теперь-то я понимаю, что Настя просто была бы другим человеком, если бы в тот вечер перед контрольной я не выпустила джинна из бутылки. И у меня тоже была бы другая судьба. Я ведь мечтала о кино, о театре, три года ходила в театральный кружок, а тут мне сказали: так нельзя, выбирай. Они были правы, не спорю. Я пропускала репетиции, не учила роли, вообще утратила интерес к искусству. Читала книги по психологии, одолела даже две работы Жана Пиаже: «Проблемы генетической психологии» и «Роль действия в формировании мышления», и постепенно крепла уверенность, что я на верном пути. Понимаете, в психологии слишком сильна, как бы это сказать, наблюдательская тенденция. Взгляд со стороны. Даже психологические эксперименты — это тоже наблюдение в слегка измененных условиях. Представьте себе, что физики ограничились бы экспериментами при небольших температурах, давлениях, скоростях, — где была бы сегодня физика? Конечно, психология имеет дело с человеком и вынуждена быть осторожной, но все-таки мы должны перейти к активным экспериментам по исследованию возможностей человеческого мозга.

Смешно: тогда меня огорчало, что я не могу поставить опыт на себе. Не было новых идей. Мне оставалось продолжать эксперимент с Настей.

Я объявила Насте, что отныне она подопытный объект. Настя улыбалась и смотрела на меня — нет, сквозь меня! — своими глазищами цвета грозового неба.

С этого времени я заставляла Настю вживаться в образы по всем предметам — по литературе, по физике, по химии и даже по черчению. Конечно, не все шло гладко. Скажем, история. История требует точности; это не математика, где можно вообразить пешехода веселым или, наоборот, грустным, можно мысленно остановить автобус или представить себе, что он проехал мимо. Настя однажды вообразила, как Меншиков, уже в ссылке, стоит у окна избы, и на дворе идет дождь, и Меншиков нехотя, небрежно водит по подбородку старой электробритвой «Харьков». Подумать только — электробритва в первой половине восемнадцатого века! Но Настя утверждала, что очень хорошо видит эту картину и даже слышит монотонное жужжание электробритвы…

Лучше всего у Насти получалось с математикой, физикой, химией. Думаю, это не случайно. Если расположить все отрасли науки и все виды искусства в ряд по степени точности, на одном конце ряда будет история — наука документальная, полностью исключающая вымысел, а на другом — поэзия, почти нацело состоящая из вымысла. Ну, а математика, физика, химия — как раз посредине. Стихи Настя не могла сочинять: ей нужны были исходные данные, условия задачи.

Зато с математикой дела у нас шли блестяще. В девятом классе это признал даже Саша Гейм.

Произошло это так.

Однажды на большой перемене он объявил, что есть задачка из репертуара приемной комиссии физтеха. С бассейном и четырьмя трубами. Народ, естественно, возмутился: всем изрядно надоели задачечные бассейны, специально созданные, чтобы топить бедняг-абитуриентов. Но слова «приемная комиссия» и «физтех» звучали весомо. Игорь Лаубис пошел к доске, а Гейм стал излагать задачу. Когда открыты первая, вторая и третья трубы, бассейн заполняется за двенадцать минут. Если открыты вторая, третья и четвертая трубы, — за пятнадцать минут, если первая и четвертая, — за двадцать. Спрашивается: за какое время бассейн наполнится водой при четырех открытых трубах?

Я следила за Настей. Она смотрела сквозь Гейма и, конечно, видела этот бассейн. Вероятно, она видела и трубы, и краны, и, может быть, даже людей, сидевших у бассейна и ждущих, когда же он наконец заполнится. Игорь стал писать на доске уравнения, ребята ему подсказывали. Но тут Настя сказала:

— Совсем маленький бассейн. За десять минут заполнится.

Гейм сразу насторожился и стал допытываться, откуда Настя знает ответ.

— Вот бассейн, — ответила Настя. — Бетонные стенки, лестница, два трамплина. И трубы. Черные такие трубы, а на них белой краской написаны номера…

— Почему трубы черные? — перебил Лаубис. — Может быть, они серые. Или оранжевые.

— Черные. С большими белыми номерами, — повторила Настя. — Я так вижу, тебе какое дело? Номера один, два, три. Идет вода, за минуту она заполнит бассейн на одну двенадцатую. Рядом трубы с номерами два, три, четыре. В минуту заполняют одну пятнадцатую бассейна. И снова трубы с номерами один и четыре. Одна двадцатая объема в минуту. Каждый номер повторяется два раза — это же сразу видно. Восемь труб, два комплекта по четыре. За минуту они заполняют одну пятую бассейна, весь объем — за пять минут. Значит, четырем трубам нужно вдвое больше времени. Вот и все.

— Учитесь, народы, — торжественно объявил Гейм. — Логика и ясность мышления. Моя школа!

Как же, его школа…

Меня не раз подмывало все рассказать, но я не решалась. В книгах по психологии я вычитала, что математические способности связаны с умением оперировать абстрактными понятиями. Математик, говорилось в книгах, мыслит обобщенно, свернутыми структурами. Вот задача такого-то типа, думает он, здесь надо сначала идти таким путем, потом сделать то-то и то-то. И так далее. Понимаете, без всяких картин. Наоборот, математическое мышление как раз и состоит в том, чтобы уйти от конкретных картин к операциям с обобщенными образами и символами. Получалось, что моя работа с Настей просто бред, ересь какая-то. Я попробовала говорить с парнем, который учился на пятом курсе нашего педвуза. Разговор не получился: он начал посмеиваться, я замолчала.

Оставались книги. Я много читала; мне казалось, что должна отыскаться книга, которая ответит на все мои вопросы. Книгам уже было тесно в моей комнатушке. Они лежали на столе, на подоконнике, на полу. Однажды, чтобы освободить место, я перенесла в отцовский шкаф все, что когда-то собрала о театре.

— Ну вот, — грустно сказал отец, — сегодня ты сделала окончательный выбор. Жаль. Ты стала бы хорошей актрисой.

Театр. Теперь у меня не хватало времени, чтобы съездить в Ростов, на премьеру. Двадцать четыре часа оказались такими же тесными, как моя комнатушка. Я почти физически ощущала эту тесноту.

А эксперимент продолжался. Настя шла по математике на пятерках. Она даже попала с Геймом на областную олимпиаду. Я поехала с ними — мне хотелось присмотреться к ребятам-математикам. Что ж, в общем, они были похожи на Гейма: мыслили этими самыми свернутыми структурами, символами и, конечно, не вживались в образы иксов и игреков. И все-таки Настя до самого конца олимпиады держалась в призовой группе. Срезалась она перед финишем. По условиям задачи надо было найти высоту облаков над рекой. А наблюдатель был где-то в стороне. Так вот, Настя — единственная! — учла при решении кривизну земной поверхности. И совершенно напрасно. У жюри начался спор, мнения разделились. С одной стороны, задача не требовала поправок на кривизну. С другой стороны, наблюдатель стоял далеко от того места, над которыми висели облака, — поправка на кривизну давала разницу около тридцати сантиметров.

Я-то понимала, что для Насти просто не было выбора. Она видела эти облака, видела, как они уходят к горизонту и, конечно, должна была учесть выпуклость Земли. Словом, Насте снизили баллы за громоздкость решения. По-моему, несправедливо.

Определенную роль тут сыграл психологический фактор. Члены жюри с некоторым сомнением поглядывали на Настю. Ну, представьте себе ребят на математической олимпиаде. Сосредоточенные, эрудированные, прямо-таки излучающие любовь к математике, к науке — и потому очень надежные. А рядом Настя. Начинающая кинозвезда с обложки «Советского экрана». Рассеянно смотрит куда-то в пространство, ничего не записывает…

Гейм занял первое место, Насте досталось седьмое; вернулись мы все-таки с победой.

— Не дуйся, — утешал меня Гейм. — Совсем неплохой результат для Насти. В десятом классе нажмет — выйдет на призовое место. Хотя, честно говоря, нет у нее божьей искры.

Он, конечно, не сомневался, что у него эта самая искра есть. Тщеславие вундеркиндов…

— Слушай, Гейм, — предложила я, — давай договоримся так: если Настя в ближайшие пять лет перегонит тебя, ты устроишь артиллерийский салют победительнице.

— Как это — салют?

Вот они, свернутые структуры. Ни капли настоящего воображения!

— А так. У памятника Петру стоят две старые пушки. Зарядишь их и выстрелишь. А если ты выиграешь, мы тебе отсалютуем из пяти орудий. Две пушки у Петра, две у музея и одна возле проходной судоремонтного завода. На весь Таганрог будет шум…

Тут до него дошла эта картина. Мы заключили торжественное соглашение.

Пять лет… Понимаете, есть в психологии мнение, что математические учебные способности вовсе не гарантируют наличия математических творческих способностей. На эту тему психологи спорят по крайней мере полстолетия. И могут спорить еще столько же. А я должна была что-то решать. Настя относилась ко мне, как спортсмен к тренеру; мое мнение много для нее значило.

В общем, я переворошила массу литературы, подумала и решила: Настя должна поступать в физтех.

Летом мы с утра шли в порт, на мол. Порт в Таганроге небольшой, тихий. Бетонный мол — излюбленное место рыбаков. Они целыми днями сидят там со своими удочками. А мы сидели с книгами. За лето я погрузилась в самые дебри психологии — теорию интеллектуальных операций, генетическую эпистемологию, факторный анализ, функциональное моделирование. Настя читала курс высшей математики Фихтенгольца и для практики пыталась рассказывать на английском языке душераздирающие истории из личной жизни дифференциалов и кривых второго порядка…

Кое-что мне удалось записать и потом проанализировать по методу Лирмейкера. Результат был ошеломляющий: индекс фантазии превышал 250. Между тем сам Лирмейкер говорит, что ему ни разу не встречался человек с индексом свыше 160.

Отрабатывая технику анализа, я проверила научную фантастику, сказки, мифы. Лишь в двух случаях индекс фантазии достиг 200 — это соответствовало, по Лирмейкеру, гениальной фантазии.

В конце лета я устроила специальное испытание и заставила Настю написать сочинение на тему «Пятое время года». Сама я тоже с превеликим трудом выжала три странички на эту тему (индекс фантазии 106). Я брала самые жесткие коэффициенты, которые только допускал метод Лирмейкера, все равно у Насти получалось 290 единиц!

Конечно, шкала Лирмейкера тут просто теряла смысл. Качество, которое выработалось у Насти, уже не было фантазией в обычном понимании этого слова. Это новое качество так относилось к простой фантазии, как интегральное исчисление относится к арифметике.

И еще одну работу я проделала в это лето: составила сборник задач и упражнений по развитию ультрафантазии. Все эти годы я шла, в сущности, на ощупь — у меня не было сколько-нибудь обоснованной системы. Да и не могло быть — никто не ставил таких опытов. И вот теперь я отчетливо видела пути развития ультрафантазии. Видела ошибки, допущенные раньше. Начнись опыт сейчас, я добилась бы тех же результатов за два года, а не за четыре.

В десятом классе у Насти были сплошные пятерки. Гейм уехал в Новосибирск, в физматшколу, и Настя сверкала на нашем небосклоне без конкуренции.

Да, пожалуй, тут надо сказать о парнях. Математическая слава плюс огромные глаза цвета грозового неба действовали как магнит. Сначала это меня тревожило. Мерещились разные ужасы: а вдруг Настя выйдет замуж и не пойдет в физтех?.. Ничего, обошлось. Видимо, не очень приятно, когда смотрят сквозь тебя и думают о чем-то своем. В соответствующих кругах сложилось мнение, что Настя — зубрилка, мечтающая только о золотой медали.

Она и в самом деле получила золотую медаль. Я с трудом вытянула на похвальную грамоту; все считали, что Настя мне помогает; приходилось поддерживать честь фирмы.

Медаль — это хорошо, а вот сомнений у меня тогда было более чем достаточно. Я вдруг обнаружила: на переднем крае точных наук господствует идея, противоречащая самой основе моего эксперимента. Считается, что современная наука работает там, где воображение бессильно. Чем смелее ученый уйдет от наглядных представлений, тем дальше он продвинется. И это подкреплялось убедительными примерами. В самом деле, попробуйте вообразить фотон, который ведет себя иногда как частица, иногда как волна, иногда как волно-частица и к тому же не имеет массы покоя… Теория относительности, квантовая механика, ядерная физика — каждый шаг вперед удавалось сделать лишь ценой отказа от наглядных представлений. Именно поэтому так выросла роль математики.

Получалось, что я иду против течения. Для утешения я придумала теорию щелей: продвигаться вперед можно не только с позиции математической силы, но и окольными путями — существуют щели, по которым воображение способно прорваться далеко вперед…

Мы поехали в Москву и без особого труда поступили: Настя — в физико-технический институт, я — на психологический факультет МГУ. Забавное было зрелище, когда мы впервые появились в коридорах физтеха. Я не сомневалась в Насте и позволила себе немного порезвиться. Оделись мы просто, но очень эффектно. Психология кое-чему научила меня в этом смысле. К тому же мы с апреля ходили на мол и успели основательно загореть. Широкие массы бледнолицых абитуриентов были потрясены.

— Дорогие девушки, — вежливо обратился к нам долговязый очкарик, неужели вы решили бросить ВГИК?..

— О чем ты говоришь, Борис? — вмешался другой интеллектуал. — Актрисы просто пришли посмотреть. В перерыве между съемками.

Это была одна шайка. Ребята из математической школы Костылева. Они понимали друг друга с полуслова, чистенько подхватывали реплики, просто прелесть. Мы им подыгрывали:

— Загар? Отдыхали в Крыму, подумаешь! Говорят, главное перед экзаменами — свежий воздух и хорошее питание…

Развлекались они минут двадцать. Зато с каким удовольствием я рассматривала их физиономии после экзамена! Решая задачу, Настя самостоятельно пришла к формуле Коши — Буняковского.

— Значит, свежий воздух, да? — сказал мне долговязый очкарик. Сам он едва-едва дотянул до пятерки, и вид у него был взъерошенный. — Значит, свежий воздух и хорошее питание? Артистки! Не бросайте ВГИК, подумайте о судьбах родного киноискусства…

Мы поселились у Лидии Николаевны, двоюродной тетки Насти. В наше распоряжение была выделена шикарная комната в двенадцать квадратных метров, из которых по крайней мере три метра занимали камни, минералы, полезные, полуполезные и просто бесполезные ископаемые, собранные мужем Лидии Николаевны, геологом, работавшим сейчас в Афганистане. Камни были на подоконнике, на полках, на полу. Тахта, которая мне досталась, стояла на четырех глыбах полупрозрачного, похожего на лед флюорита. Два дня мы сдирали пыль, въевшуюся в поры камней, и довели минеральное царство до блеска. Потом заново разложили камни. На стол поставили большую друзу золотистого пирита. Лидия Николаевна, работавшая в архитектурном институте, объявила, что камни отлично вписались в интерьер.

Конечно, не худо было бы убавить камней и прибавить этого самого интерьера. Однако я не хотела переходить в общежитие до завершения эксперимента.

Вывод формулы Коши — Буняковского (чем я немало гордилась) еще не гарантировал, что Настя сможет самостоятельно делать новые открытия. Тут вообще складывалась кошмарная ситуация. Я не могла требовать от Насти открытий сразу, на первом курсе. А с другой стороны, нельзя было ждать пять или десять лет: это меня не устраивало. Психологические эксперименты требуют иногда столько времени, что и трех жизней не хватит.

Я злилась, но ничего не могла изменить. Насте надо было заниматься. Мне тоже. Много времени уходило на дополнительные предметы, — я составила индивидуальные планы на два года вперед. Плюс спорт: четыре раза в неделю мы ходили на плавание. Наконец, Москва с ее театрами, концертными залами, картинными галереями, музеями и просто площадями и улицами, которые обязательно надо было обойти.

Я много ходила. Мне нравилось ходить по улицам большого города, смотреть на прохожих, на дома, на витрины и думать. Однажды (это было в конце зимы) я забежала погреться в метро и на встречном, поднимающемся вверх, эскалаторе увидела ребятишек с воспитательницей. Вероятно, это была группа из детского дома. Трудно сказать, куда они ездили в такой мороз. Ребятишки были в одинаковых шубках, шапках и рукавицах.

— Двадцать шесть человек, — сказал кто-то за моей спиной. — Две футбольные команды и запасные игроки. Подрастает смена.

— Вот именно, — насмешливо отозвался другой голос. — Сегодня у них равные шансы. Потом кто-то станет капитаном, а кто-то просидит всю игру на скамейке, в запасе…

Я хотела обернуться, и вдруг — мгновенно, в какую-то неуловимую долю секунды — у меня появилась мысль, которую я ждала все эти годы. Я отчетливо увидела, что надо делать дальше. Увидела картину, в которой эксперимент с Настей был лишь одним из эпизодов.

Ушел поезд, на время опустел перрон, а я стояла, смотрела на рельсы, и сердце стучало так, словно я бежала куда-то из последних сил.

С этого дня я начала готовиться к следующему эксперименту. Время — вот чего мне постоянно не хватало. Слишком быстро прошел этот первый год в Москве.

Летом, сразу после экзаменов, я устроила Настю лаборанткой в Институт технической кибернетики. Я надеялась, что Насте представится случай проявить свои способности. Случай действительно представился, хотя все получилось совсем не так, как я рассчитывала.

После первого трудового дня Настя вернулась в восторженном настроении, невнимательно проглотила парадный обед, сооруженный мною под руководством Лидии Николаевны, и весь вечер вводила нас в дела лаборатории бионики. Группа, в которой работала Настя, занималась проблемой распознавания образов. В общих чертах эта проблема мне знакома, она затрагивает и психологию.

Возьмем какую-нибудь букву, скажем, «а». Ее можно написать по-разному: прописью, печатным шрифтом, мелко, крупно, самыми различными почерками, но человек легко определит, какая это буква. Можно положить «а» набок, перевернуть, зачеркнуть каким-нибудь замысловатым узором — все равно человек увидит и узнает «а». Наш мозг умеет выделять главное, характерное для всех изображений объекта и отбрасывать несущественные детали, как бы они ни искажали этот объект. Значит, существуют приемы, с помощью которых мозг распознает зрительные образы. Чтобы научить машину распознавать образы (без этого она не сможет читать и вообще видеть), нужно найти приемы распознавания, суметь их промоделировать, — в этом одна из главных задач бионики. В Настиной лаборатории опыты велись на персептроне электронной машине, специально сконструированной для распознавания образов. Персептрону показывали набор географических карт, и машина безошибочно отыскивала два одинаковых изображения среди сотен более или менее похожих.

Настя уверяла, что персептрон просто чудо.

— С таким персептроном, — сказала Настя, — мы обязательно утрем нос самому Розенблатту, основоположнику персептроники.

Тут она замолчала и стала смотреть на камни в углу комнаты. Сначала мне показалось, что Настя представила себе эту картину: как осуществляется процедура утирания носа и как ведет себя при этом основоположник персептроники. Но по глазам (в них начали собираться грозовые тучи) я поняла, что дело серьезнее.

У Насти появилась идея.

Мне хотелось расцеловать Настю, но из психологических соображений я сдержала восторг. Надо было по-деловому все обсудить.

Идея в самом деле была замечательная.

Предъявим персептрону много разных фотографий одного и того же человека. Пусть машина выделит наиболее характерные черты и даст обобщенный портрет. Каким бы искусством ни обладал фотограф, он не может снять обобщенный образ. Обобщение под силу только живописи. Но живопись, в отличие от фотографии, не документальна. Если идея окажется верной, персептрон позволит соединить конкретность и точность фотоискусства с художественным обобщением, свойственным живописи. И тогда останется сделать только шаг, чтобы прийти к новому синтетическому виду искусства фотописи…

Мы не спали до поздней ночи, на все лады развивая эту идею. Мы не представляли, как обернется дело. Это моя вина. Я обязана была предусмотреть возможные осложнения.

Утром, проводив Настю, я пошла в читалку. В этот день мне никак не удавалось сосредоточиться, мысли вертелись вокруг Насти, персептрона и фотописи. Я даже попыталась представить, как мы утираем нос Розенблатту. А вернувшись домой, обнаружила плачущую Настю. На кровати лежал чемодан, и Настя, глотая слезы, укладывала в него свои вещи.

Пришлось потрудиться, пока я получила информацию о случившемся.

Так вот, утром Настя изложила идею своему непосредственному начальнику, программисту Юрочке. При этом она называла его «шеф» и смотрела на него глазами цвета грозового неба. Юрочка, конечно, не устоял, Он пробормотал: «Головокружительная идея!» — и пошел к руководителю группы, бородатому Вове. Тот сначала морщился и хмыкал, но Юрочка привел неотразимый довод. Он напомнил, что в связи с юбилеем П.П.Пыхтина, старшего научного сотрудника отдела экономики, юбилейная комиссия готовит альбом; там собраны полторы сотни снимков, просто готовый материал для персептрона. И лаборатория бионики, которую упрекали в Прохладном отношении к предъюбилейной возне, теперь сможет внести свой вклад, украсив альбом первым в мире фотописным портретом. Вова поскреб бородку и согласился.

Начали обсуждать детали. Выяснилось, что попутно удастся проверить некоторые спорные положения, содержащиеся в недавно опубликованной статье киевских биоников из группы Стогния.

— Такой появился энтузиазм, — вытирая слезы, рассказывала Настя, — их уже нельзя было остановить…

Но она, разумеется, и не думала их останавливать.

Подготовка опыта заняла три часа, пришлось переналаживать фотоблок. Восемь минут машина рассматривала альбом. Еще двадцать пять минут ушло на обработку полученного фотописного портрета. К обеденному перерыву портрет был готов. Сработали неведомые каналы информации, вокруг персептрона собрался народ из разных отделов и лабораторий. Появление первой фотописи шумно приветствовали. Портрет получился яркий. Пыхтин выглядел на нем несколько необычно и в то же время был чрезвычайно похож. Юрочка, дававший пояснения, подчеркивал, что лаборатория реализовала идею нового сотрудника. Идея всем нравилась, новый сотрудник тоже.

Прибыл Павел Павлович Пыхтин, осмотрел портрет, промолвил: «Гм, любопытно…»

Увеличенный снимок повесили в холле, рядом с объявлением о юбилейных торжествах. С этого и началось. То ли освещение в холле было другим, то ли сказалось увеличение, во всяком случае, что-то сразу изменилось. Настя считает, что сработал фактор времени: в фотопись надо хорошенько всмотреться.

Так или иначе, все скоро заметили, что П.П.Пыхтин выглядит на портрете как-то непривычно. Не было, например, модных очков. Казалось, это делает П.П.Пыхтина моложе, и только. Но вместе с очками исчезла интеллигентность. Что-то изменилось в выражении глаз и маленького, плотно сжатого рта, Персептрон сделал то, что удается лишь очень талантливому портретисту. Он убрал все внешнее. Изменения были почти неуловимые. Но с портрета смотрел настоящий Пыхтин. Человек не очень умный, но старающийся казаться умным и значительным. Человек не очень добрый, однако носящий добрую улыбку.

— Он был без грима, — сказала Настя. — Наверное, таким он бывает наедине с собой.

В холле наступило неловкое молчание. Потом все разошлись по своим комнатам. Инженер Филипьев, обычно спокойный и немногословный, долго и взволнованно втолковывал, что сами виноваты: следовало найти другого человека. Карьера П.П.Пыхтина началась когда-то со статьи, разоблачающей приверженцев буржуазной лженауки кибернетики. Филипьев припомнил другие эпизоды и предсказал, что у Пыхтина не хватит ума свести историю с портретом к шутке. Предсказание не замедлило сбыться: последовал телефонный звонок.

Бородатый Вова и Юрочка героически приняли удар на себя. Начальство ограничилось «ссылкой»: Настю отправили в командировку. Решение было почти гениальное. Юбиляр мог считать, что лаборатория бионики и Настя наказаны. Лаборатория и Настя могли считать, что никакого наказания нет, так как ехать Насте предстояло в курортные края, на Черноморское побережье Кавказа.

По этому случаю был распит баллон томатного сока. Бородатый Вова от имени коллектива выразил уверенность, что новую лаборантку ожидает блестящее будущее, ибо устроить такой переполох на второй день пребывания в храме науки — это надо уметь…

— Так в чем же дело? — спросила я. — Выходит, все отлично устроилось?

Настя, всхлипывая, покачала головой:

— Придется ехать на дельфинью базу, а там нет ни дельфинов, ни базы. В сентябре только начнут строить. В лаборатории интереснее.

На следующий день я пошла в институт. Говорила с бородатым Вовой. Слушала Юрочку, который клялся продолжать исследования по фотописи. Ходила к начальству. Изменить уже ничего нельзя было — уехал директор института. Но я договорилась, что меня тоже зачислят лаборанткой и отправят вместе с Настей.

— Дельфинов, конечно, на базе нет, — сказал бородатый Вова, задумчиво рассматривая мое заявление. — Дельфины пока резвятся в море. Но при выдающихся способностях Анастасии Сергеевны не представляет никакого труда, предположим, расшифровать парадокс Грея и без дельфинов.

Я спросила, что это такое — парадокс Грея. Вова вздохнул, еще раз прочитал мое заявление и не совсем уверенно предложил перенести разговор о парадоксе Грея на внеслужебное время. Я вежливо отклонила его любезное предложение.

— Кажется, что-то припоминаю насчет парадокса, — сказала я, и это было химически чистое вранье: я не могла ничего вспомнить, поскольку ничего не знала. — Пожалуй, вы правы. Парадокс Грея можно расшифровать и без дельфинов. Мы этим займемся.

— Вот-вот, — пробормотал Вова, поскребывая бородку. Он растерялся от такого нахальства. — Займитесь. Обязательно займитесь. Человечество ждет.

Через два дня мы были в Адлере.

После нудных московских дождей мы попали под ослепительное солнце. Над бетонными плитами аэропорта поднимался теплый воздух, и я подумала, что ссылка получилась не такая уж плохая.

За сорок минут автобус доставил нас до дельфиньей базы. Тут мои восторги несколько утихли. Место, что и говорить, было курортное: обрывистый берег, внизу золотистый пляж, скалы, синее море и деликатный шорох прибоя. Четыреста метров сплошной красоты. И на этих четырехстах метрах стояли грязноватые склады-времянки, высились холмы небрежно разгруженного кирпича, лежали под навесом мешки с цементом, а на самом видном месте возвышалась классическая сторожка допетровского стиля неопределенного цвета, неопределенной формы, скроенная из неопределенного материала. Вокруг сторожки была растянута паутина сетей. Между сетями, радостно повизгивая, прыгал лохматый рыжий пес.

— Гениальная собака, — сказала Настя. — Сразу увидела в нас сотрудников Института технической кибернетики.

Мы спустились с обрыва и, сопровождаемые гениальной собакой, по лабиринту сетей пробрались к сторожке. У входа на раскладушке спал маленький лысый старичок. На груди старичка лежала книга в потрепанном сером переплете. Собака негромко тявкнула, старичок тотчас приоткрыл глаза и быстро сел на раскладушке. Книга упала, я ее подняла. Называлась она «Основы эсперанто».

— Ми эстас гардисто, — бойко произнес старичок. — Сторож я. А вы кто? Кио ви эстас?

Через десять минут мы полностью уяснили ситуацию.

База действительно существовала только в проектах. Пока была территория, куда завозились стройматериалы и кое-что из оборудования. Слово «территория» сторож произносил на эсперанто, и звучало это внушительно — територио. С южной стороны територио граничила с могучей и процветающей базой Института гидрологии, а на севере упиралась в крутой обрыв. Жилых строений на територио, помимо допетровской хижины, не было. И заботиться о нас должен был, по мнению ученого сторожа, камарадо Торжевский, ведавший територио и материалами.

— Камарадо Торжевский… как его… ли эстас саджа хомо, — объяснил сторож. — Толковый мужик, говорю.

— Что же, — спросила я, — в эсперанто все существительные оканчиваются на «о»?

— Все! — радостно подтвердил просвещенный дед и указал на собаку. Хундо. А зовут Трезоро. Сокровище, значит.

Сторож-эсперантист Григорий Семенович Шемет оказался презанятной личностью. По специальности он был часовых дел мастером и почти безвыездно прожил полвека в Новгороде: Жил в одном и том же доме, работал в одной и той же мастерской. Жизнь шла плавно и размеренно, как хорошо отрегулированные часы. И совершенно неожиданно для своей многочисленной родни Григорий Семенович сбежал в Архангельск, пристроился в рыбачью артель. У него вдруг появилась неодолимая тяга к морю, к новым местам и неустроенной, полукочевой жизни под открытым небом. Беглеца отыскали и упросили вернуться. Но он сбежал снова — на этот раз к Охотскому морю. Родня смирилась: решено было каждую весну отпускать старика. Он прошел страну «лавлонге кай лавлардже» (что значит вдоль и поперек), удачливо ловил рыбу на восьми морях и теперь собирал деньги на туристский круиз вокруг Европы.

Дед был на редкость бойкий и подвижный. Рассказывая, он быстренько убрал раскладушку, пригласил нас в свою хижину и угостил чаем. В хижине было очень чисто, прохладно, неструганые доски пахли смолой. Не знаю, как Григорий Семенович годами сидел в часовой мастерской, это трудно было представить.

— А зачем эсперанто? — спросила Настя.

Дед всплеснул руками.

— В этой Европе, я тебе скажу, полным-полно разных народов. Не могу же я все языки учить. Не управлюсь до отъезда. И потом, дорогие мои белулино, то есть красавицы, эсперанто — язык звучный, ходкий, стройный. Вот я вам для примера прочитаю стихи поэта Лермонтова «Парус» в переводе на эсперанто.

Стихи поэта Лермонтова, однако, остались непрочитанными, так как прибыл камарадо Торжевский. Он прибыл на новенькой голубой «Волге», за которой шел караван из трех грузовиков, нагруженных кирпичом.

Камарадо Торжевский был великолепен. Казалось, он сошел с плаката «На сберкнижке денег накопил, путевку на курорт купил». Впрочем, сторож-эсперантист не ошибся: Торжевский оказался дядькой умным и дельным.

— Вы же свои парни, — сказал он. — Не надо так смотреть на мой новый костюм и на мою новую «Волгу». Это не роскошь, а скромная экипировка современного толкача. Ибо кто даст мне шифер и провода, если я появлюсь в мятой сорочке? И поскольку вы присланы мне помогать, смотрите и учитесь. Контакт с братьями-дельфинами зависит пока от нас, снабженцев. Не будет оборудованной базы, не будет и контакта.

Мы заверили Торжевского, что приложим все усилия, чтобы ускорить контакт с братьями-дельфинами.

— Это хорошо, — одобрил Торжевский. — Братья-дельфины будут рады. А пока приложите усилия к разгрузке кирпича. Эта банда, именующая себя грузчиками, бросает кирпичи так, словно это золото. А кирпичи — не золото, они бьются. Да. А потом поедем добывать палатку и спальные мешки.

Так началась наша жизнь в ссылке.

Работы было много. Мы встречали вагоны с оборудованием, добывали автотранспорт, распоряжались при погрузке и честно трудились на разгрузке. Торжевский переложил на нас грубую прозу снабжения, оставив себе утонченную снабженческую лирику. Он часто уезжал, вел где-то хитроумные переговоры, в результате которых наши склады пополнялись финскими декоративными панелями, транзисторными кондиционерами и ультрамодерными стеллажами для несуществующей еще библиотеки.

О парадоксе Грея я вспомнила только через неделю.

— Вот еще! — недовольно сказала Настя. В этот момент она сосредоточенно рассматривала в зеркало кончик своего носа. — Слушай, как ты думаешь, кожа сойдет, а? Обязательно надо достать крем (раньше она бы сказала «купить»). А с парадоксом Грея ничего не выйдет. Ты даже не представляешь, что это такое…

Ну, тут Настя была неправа: после разговора с бородатым Вовой я сразу помчалась в читалку и кое-что успела полистать. Работы Крамера, Алеева, Першина, сборник статей по демпфирующим покрытиям.

Несоответствие между скоростью дельфинов и мощностью их мускульной системы — вот в чем состоит парадокс Грея. Дельфины развивают до шестидесяти километров в час. Их мускулатура должна быть раз в десять сильнее, чем она есть на самом деле.

Одно время считали, что Крамеру удалось разгадать парадокс. Твердый корпус корабля плавно обтекается водой только при небольших скоростях. С увеличением скорости поток воды срывается, в нем образуются вихри, и сопротивление резко возрастает. Так вот, Крамер предположил, что кожа дельфинов, изгибаясь, как бы приспосабливается к потоку воды, предотвращая возникновение вихрей. Были испытаны пружинящие, демпфирующие оболочки; в какой-то мере они действительно препятствовали вихреобразованию. Однако парадокс Грея остался: демпфирование объясняет его лишь частично. Должны существовать другие, более эффективные способы уменьшения сопротивления.

— Подумай, о чем ты говоришь! — возмущалась Настя. — Как можно браться за парадокс Грея, не имея ни оборудования для опытов, ни самих дельфинов?!

Я возражала:

— Но ведь именно в этом изюминка. Представляешь, как здорово: разгадать тайну дельфинов, не имея ни одного дельфина…

Убеждать пришлось долго. Это был первый случай, когда Настя не хотела даже попытаться решить задачу. По ее мнению, затея была совершенно несерьезная: смешно браться за изучение дельфинов, когда нет никакой возможности получить хотя бы завалящего дельфина. Я убедила Настю чисто случайно.

— Подумай логически, — сказала я. Когда нет доводов, всегда приходится призывать логику, хотя логика тут как раз ни при чем. — Подумай логически. Ведь у других исследователей были дельфины, но ничего не получилось. А у тебя дельфинов нет. Следовательно, у тебя получится.

— Ну, знаешь!.. — возмутилась Настя. — Это такая чушь, что…

Она вдруг замолчала и уставилась на меня. Она смотрела на меня глазами цвета грозового неба, и я поняла, что дело идет на лад.

— Ты считаешь, изучать дельфинов надо без дельфинов? — совсем другим тоном спросила Настя.

Что мне оставалось делать? Я чувствовала, что говорю чепуху, но все-таки повторила:

— Если рассуждать логически, виноваты именно дельфины. У других исследователей были дельфины, но парадокс остался неразгаданным. У тебя нет дельфинов, следовательно, ты разгадаешь парадокс.

— Да, конечно, — пробормотала Настя, глядя сквозь меня.

Через полчаса она спросила:

— А как с трубами? Сегодня они прибудут на станцию, надо доставать машины и кран.

Я сказала, что все сделаю сама. Пусть она спокойно занимается дельфинами. То есть не дельфинами, а их отсутствием. Не таким отсутствием, которое просто отсутствие, а таким, которое дает больше, чем присутствие… Это был уже чистый бред, и я на всякий случай прибегла к волшебному слову «логически».

Впрочем, Настя не слушала меня. Она рассеянно сказала: «Ага» — и пошла к морю.

Весь день я моталась как угорелая с этими трубами. А Настя лежала на досках и смотрела в море. Я принесла ей кефир и печенье — не было времени возиться с обедом.

Вообще с этого дня мне пришлось работать за двоих. Я не разрешала Насте отвлекаться. Пусть думает. Я только не понимала, что она может представить себе в данном случае. Ну, вот море, а в нем плывет дельфин. Что дальше?.. Однажды мне даже приснилась эта картина. Дельфин грустно улыбался и говорил голосом Торжевского: «Не надо так на меня смотреть!»

Настя размышляла два дня. На третий день она дала мне список книг, которые ей были нужны. Список ничего не объяснял. Все книги относились к теории катализа. Катализаторы, конечно, могут увеличить скорость химической реакции, но как они связаны с увеличением скорости дельфинов?! Что делать! Я поехала в Сочи и раздобыла книги.

Затем Настя вручила мне еще один список — химикаты, лабораторная посуда, прибор для хроматографического анализа. С этим было проще: я пошла к соседям, гидрологам, и выпросила все необходимое. Мы поставили вторую палатку; теперь у Насти была своя лаборатория.

— Если дело дойдет до дельфинов, — сказала я Насте, — ты, пожалуйста, предупреди заранее. Все-таки придется снаряжать корабль.

— Дельфины? — переспросила Настя. — Нет, дельфины не нужны.

На следующий день Гроза Восьми Морей сказал мне:

— Послушай, белулино, ты бы хоть домой съездила. Тут «Метеор» ходит. Пост лаборо венас рипозо. Отдыхать, значит, надо, не только вкалывать. А у тебя сплошная лаборо и никакого рипозо. Вот и Наська отощала на твоем кефире. Одни глаза остались. Сегодня уха будет; смотри у меня — чтоб к пяти была здесь.

Я вернулась в девятом часу голодная и злая. Орал магнитофон, возле сторожки веселились бородатые гидрологи: они старательно обучали деда танцевать шейк. Ухи не было, это я сразу обнаружила. Съели мою уху, вертятся вокруг Насти, деду голову заморочили, — я их погнала со страшной силой. Ужин получился дурацкий: вино, яблоки, печенье, полуокаменевший сыр.

Голова гудела от усталости и от вина; я как-то не обратила внимания на Настины слова:

— Знаешь, завтра будем испытывать.

Мы уже забрались в свои мешки, я машинально пробормотала:

— Ладно, завтра.

И вдруг до меня дошло: будем испытывать!

— Слушай, что испытывать? — спросила я. — Ты о чем говоришь?

— Плавать будем завтра. Если все сойдется, мы с тобой завтра побьем мировой рекорд. Спи. Да, слушай, а этот Алеша славный парень, ты заметила? Ну, высокий, с усиками. Он из Ростова, почти земляк.

Спать мне уже не хотелось. Какой тут мог быть сон, если Наська решила задачу!

— Ладно, объясню, не кричи, — нехотя уступила Настя. — Да и объяснять-то нечего, все очень просто. Ты же сама говорила, что без дельфинов легче разобраться в этом деле. Говорила ведь? Ну, я-представила себе море, представила дельфина, потом убрала этого дельфина, понимаешь?

Я ничего не понимала. Плывет дельфин — это можно представить. А что останется, если убрать дельфина?

— Море останется, — с досадой сказала Настя. — Как ты не видишь? Это же очень логично, ты сама говорила. Останется вода, следовательно, думать надо только о воде. Без всяких дельфинов. Надо представить себе воду, ясно?

Я спросила почти наугад:

— Молекулы воды?

— Нет. В том-то и дело, что не молекулы. Если бы вода состояла из молекул, она кипела бы при минус восьмидесяти градусах. Молекулы воды объединены в группы, в агрегаты. Поэтому вода жидкая. Ну, представь себе лед с его кристаллической решеткой. Громадный кристалл — как склад на товарной станции. Так вот, когда лед тает, кристалл распадается на агрегаты. Вместо склада — отдельные ящики, ясно? В ящиках, допустим, мячи. Они вообще-то подвижны, их легко растолкать, но ведь упаковка мешает! Так и с молекулами воды. Они заперты в этих агрегатах, как мячи в ящиках. От этого зависят все свойства воды. В том числе сопротивление, которое она оказывает движению. Попробуй сдвинуть с места мячи, если они в ящиках. А дальше я рассуждала так: надо раздробить агрегаты на отдельные молекулы, тогда вязкость воды резко уменьшится. Может быть, дельфины именно так и…

— Подожди, — перебила я. Дельфины меня теперь не интересовали. — А как это сделать? Как раздробить эти самые агрегаты?

Настя пренебрежительно фыркнула.

— Ты же принесла мне книги. Опять логика: кто-то где-то должен был решать подобную задачу для других целей. Вода — такое распространенное вещество… Словом, я обнаружила, что проблемой дробления агрегатов интересуются биохимики. Конечно, им и в голову не приходило, что это путь к уменьшению вязкости воды. Просто агрегатированные молекулы воды участвуют в энергетических процессах организма. При желании завтра посмотришь книги. Важно одно: когда агрегат захватывает лишний протон, он сразу разваливается на отдельные молекулы. Как карточный домик. Понимаешь? После этого мне оставалось найти вещество, которое легко отдавало бы протоны. Завтра на себе попробуешь. Я взяла за основу крем «Лунный»: все-таки мы с тобой не корабли, чтобы мазаться всякой протонной дрянью. И хватит, я спать хочу! Отстань.

— Спи, — сказала я, разозлившись. — Ты даже не представляешь, что ты сделала. И все твои рассуждения… снежный мост над пропастью незнания. Шаткий снежный мост.

— Как? — удивилась Настя. — Снежный мост над пропастью? Вот здорово! Я прямо вижу этот мост…

Она помолчала, рассматривая свой снежный мост, потом спросила:

— Слушай, Кира, это из поэзии, да?

— Нет, из прозы. Так Карл Пирсон отозвался о законе наследственности Грегора Менделя.

— Но ведь Мендель был прав! И потом, это просто красиво — снежный мост над пропастью.

Я уточнила:

— Над пропастью незнания.

— Ну и что? Главное — не упасть.

«Нет, — подумала я, — главное, решиться и вступить на снежный мост. Не ждать, пока возведут бетонные фермы, а найти узкую снежную полоску — и отважиться».

Странно: я крепко спала в эту ночь. Утром меня разбудил невероятно вкусный запах — дед и Настя жарили помидоры. Я подумала, что день будет удачный.

После завтрака Настя дала мне баночку с зеленоватой мазью.

— Ты уж постарайся, — жалобно сказала Настя. — Ты ведь у меня за дельфина.

Дед помог отмерить вдоль берега стометровку. Секундомера у нас не было, пришлось взять мои часики.

— Ну, девки, приступаем, — объявил Гроза Восьми Морей. — Под моим руководством.

Мазь была холодная, и вода была холодная. Я стояла на скользком камне, а дед, Настя и хундо Трезоро смотрели на меня с берега. «Снежный мост, подумала я, — только бы он выдержал…»

Я чувствовала, что плыву хорошо. Такое ощущение бывает редко: кажется, что летишь, не встречая сопротивления. И не было усталости: я всю стометровку наращивала скорость.

— Сорок восемь секунд! — крикнула с берега Настя. — Нам не страшен снежный мост, снежный мост, снежный мост…

Мировой рекорд для мужчин был пятьдесят две секунды, я это хорошо помнила. Даже если Настя на секунду или две ошиблась, все равно мировой рекорд побит!

— Возьмем русалок, — сказал дед. — Они ведь девки, а не мужики. Народная мудрость! Девки должны лучше плавать. Или вот возьмем привидения…

— Стоп, дед, — остановила его Настя. — Привидения — это из другой оперы. Давай, Кира, стометровку на спине.

Рекорд был минута и шесть секунд; я прошла дистанцию быстрее, — теперь я хорошо чувствовала скорость.

— Квиндек сеп, печки-лавочки! — восторженно произнес дед. — Пятьдесят семь секунд. Как «Метеор» шла.

В этот день были забыты все снабженческие дела. Мы плавали и записывали результаты. К двум часам дня нам принадлежали почти все олимпийские и мировые рекорды. Даже в заплыве на восемьсот метров я могла рассчитывать на серебряную медаль, а Настя — на бронзовую. У нас кончилась мазь, иначе и здесь мы вытянули бы на золотую.

Потом я, уставшая и счастливая, лежала на огненном, обжигающем песке и смотрела, как дед и Настя сооружают праздничный обед. Чуть-чуть кружилась голова, и, когда я закрывала глаза, земной шар начинал плавно раскачиваться.

— Сейчас бы холодного лимонада… — вздохнул дед. — Вы, девки, лишнюю калорию боитесь проглотить, фигуры бережете. А мне лично никакая калория не страшна. Мой организм устойчивость имеет против этих калорий.

Гроза Восьми Морей лукавит — я его насквозь вижу. Он хочет, чтобы Настя пошла к гидрологам за пивом.

— Не хитри, дед, — говорю я. — Пиво будет вечером. Сейчас нужно сохранить ясность мышления. Тут такая проблема: как назвать открытие? Чтобы коротко было и звучно. Придумай.

— Мне бы твои заботы, — ворчит дед. Он явно польщен. — Назови так: стремительное метеорное плавание имени Анастасии Сарычевой.

Что ж, это не лишено смысла. Эффект Анастасии Сарычевой. АС-эффект. Как качается земной шар! Разрушенные агрегаты очень быстро восстанавливаются, иначе вода бы за мной вскипала без всякого расхода энергии. Да, конечно, разрушение и восстановление агрегатов идет лишь в тонком слое. Ну и что? Это нисколько не помешает использовать АС-эффект (все-таки звучит: АС-эффект!) на скоростных кораблях.

— Слушай, Настя, сегодня же дадим телеграмму Гейму. И бородатому Вове.

— Нет, Гейму лучше позвонить. Он сейчас в Таганроге. А с Вовой подождем несколько дней. Мне еще не все ясно.

Настя рассказывает деду про Гейма и про артиллерийский салют из двух пушек. Нет, две пушки мало! Если у Гейма есть совесть, он устроит салют из всех пяти пушек. АС-эффект годится не только для кораблей. Вода — кровь нашей цивилизации. Она везде — в трубопроводах, гидросистемах, турбинах…

— Насчет пушек, конечно, здорово закручено, — говорит дед, — но я вам так скажу: нечего шуметь — это дело надо держать в строгом секрете. Между прочим, на эсперанто «секрет» означает «тайна». Ясно? Чтобы ни-ни. Полный секрет. А вы прославитесь рекордами. Вас, может, по всему миру будут возить. На всякие там спартакиады и олимпиады. Портреты будут в журналах. И я с вами покатаюсь, посмотрю мир…

— А что, Кира, давай так и сделаем? — смеется Настя. — Григорий Семенович выдал гигантскую идею. Даже юридически нельзя придраться: условия соревнований не запрещают применять мазь. Представляешь, что будет!

Они еще долго веселятся, наперебой обсуждая феерические перспективы нашей спортивной карьеры. Я слышу лишь обрывки фраз, меня лихорадит от сумасшедшей мысли: а если применить АС-эффект в нашей кровеносной системе?

— До ни коменцу, — объявляет наконец Гроза Восьми Морей. — Хватит трепаться, приступаем к обеду. Эх, по такому случаю и без этого, без ботело да пиво. Пропадешь с вами!.. Смой песок, говорю, и чтоб сразу обедать. Живо!

Да, надо спешить. Я потеряла массу времени, ожидая, пока опыт с Настей даст надежные результаты. Зато теперь можно уверенно идти вперед.

Уверенно?

Новый опыт — новая пропасть. И какая!

Пусть. Я отыщу снежный мост, обязательно отыщу и не побоюсь вступить на него.

Жди меня, снежный мост!

Александр Горбовский Совпадение

В сумерках темная масса космического корабля бесшумно опустилась на опушку леса. Ни прохожих, ни грибников, ни пастуха, никого не оказалось вблизи, кто мог бы заметить это. Так и было нужно. Так и было задумано. Три фигуры, отделившись от корабля, наблюдали, как его огромное тело начало плавно уходить под землю. Оно вползало в нее, как будто какая-то сила неодолимо затягивала его вглубь.

Когда корабль скрылся весь, кустарник и трава снова сомкнулись над этим местом, и ни одна былинка, ни один примятый листок, ничто не напоминало о том, что произошло здесь.

Операция «Вторжение» началась.

Трое выбрались на дорогу. Они шли в сторону города. Их походка была естественна, движения и жесты почти человеческие. И, если не вглядываться в их лица долго и пристально, невозможно было бы догадаться, кто они и с какой целью прибыли сюда. Прибыли из мира, который не был обозначен даже ни на одной из звездных карт Земли.

Они были опытные разведчики, эти трое, и планета эта была Далеко не первой на их пути. Только три рода сведений интересовали их: пляски земных существ, их представления о добре и зле, и нечто, что они обозначили словом, для которого не было эквивалента ни в одном из земных языков. И что нельзя было поэтому ни выразить, ни перевести. Все остальное не имело значения. Национальный престиж, военный потенциал, идеология и политика были столь же безразличны им, как и урожай укропа или правила игры в гольф.

Но не праздное любопытство владело ими. Задача их была: узнать для пославших их, как очистить эту планету от скверны, от того жалкого биологического вида, который прозябал на ней сейчас. Чтобы освободить этот мир для иных, более совершенных носителей бытия.

Все трое шли в ногу, руки их двигались в такт, и даже лица у них, казалось, были одинаковы. Они молчали.

Выйдя на улицы города, они разошлись, как и шли, молча, каждый своим путем.

Какое-то время спустя то одного из них, то другого можно было заметить в самых неожиданных местах, городах и странах. Они появлялись, чтобы пропасть и внезапно ненадолго возникнуть снова там, где, казалось, меньше всего можно было ожидать этого. Пока один представительствовал на конгрессе нудистов, другой потрошил трупы в анатомическом музее, третий участвовал в спевках или копался в рукописях какого-нибудь забытого музея, чтобы, найдя, наконец, какую-то потерянную и одному ему ведомую строку, радостно хмыкнуть и сделать пометку в блокноте, который постоянно носил с собой.

Они интервьюировали великих ученых. Они просматривали секретные досье. Но больше всего их интересовало то третье, чему не было ни выражения, ни слова в земных языках. И они долгими часами беседовали с умирающими, с приговоренными к смерти и с душевнобольными. Они искали ответ, и они, кажется, находили его.

Так рыскали они по странам и континентам, то появляясь, то исчезая снова, не ведая жалости к этому миру, который был обречен. Был обречен уже в тот миг и час, когда ступили они на эту землю.

Между тем близилось время, когда, узнав то, что надлежало узнать, они должны были покинуть эту планету, оставив ее обитателей играть в свои наивные игры, пока не наступит тот неотвратимый день и неизбежный миг, который должен быть последним, То, что осталось им еще узнать, были лишь детали, нюансы и последние штрихи, чтобы осуществить решение, которое уже созрело и было принято. И хотя они не вели между собой переписки, не звонили по телефону и не посылали телеграмм, каждый из троих знал, что делает другой, и знал, что близится срок, когда всем им пора будет возвращаться.

В какой-то из таких последних дней один из них был в библиотеке, где просматривал книги по научной фантастике. Здесь, среди прочих, попался ему рассказ А.Горбовского. Рассказ назывался «Совпадение».

По мере того как он читал, растерянность его возрастала, переходя в тревогу, отчаяние и ужас. Потому что речь в рассказе шла об их экспедиции и об их корабле! Когда же он дочитал до места, где описывалось, как, сидя в библиотеке, он наткнулся на этот рассказ, как растерянность его возрастала, переходя в тревогу, отчаяние и ужас, когда дочитал до этого места, он понял, что это конец. Конец не только их экспедиции, но, может, и мира, который послал их сюда.

Ибо они не высадились еще и даже не приблизились к этой планете, а сообщение об этом, в форме рассказа, уже существовало. Нигде-нигде, ни в одном из других миров не встречались они с такой способностью предвидеть будущее.

Перед лицом этого могущества им оставалось одно — бежать.

В бессильной ярости ом зашипел на раскрытую книгу и, пофыркивая от ужаса, бросился к выходу.

С сатанинским топотом пронесся он по улице, роняя на асфальт клочья серного дыма и пламени, пока не исчез среди проходных дворов и заборов.

Книга, которую читал он, так и осталась лежать на столе.

«В бессильной ярости, — гласил текст, — он зашипел на раскрытую книгу и, пофыркивая от ужаса, бросился к выходу.

С сатанинским топотом пронесся он по улице, роняя на асфальт клочья серного дыма и пламени, пока не исчез среди проходных дворов и заборов.

Гонимые ужасом, они, как смерч, неслись над самой землей. Руки их плотно были прижаты к бокам. И лица у всех были, как у упырей.

Все трое достигли места, где ждал их корабль, почти одновременно. Его темная громада уже выползала им навстречу. Потом она поглотила их и, дернувшись, бесшумно рванулась вверх и ушла в небо.

Так завершилась попытка вторжения с одного из миров, который не был обозначен даже ни на одной из звездных карт Земли».

Так завершилась попытка вторжения с одного из миров, который не был обозначен даже ни на одной из звездных карт Земли.

Виктор Колупаев Газетный киоск

1

В двадцати шагах от себя ничего нельзя было разобрать, такой стоял туман. Только электрические лампочки да подслеповатые фары автомобилей тускло высвечивали размытыми желтыми пятнами. Полета градусов ниже нуля! Редкий скрип шагов да пронзительные гудки машин, и холод, холод… И в Усть-Манске, и в его пригородах, и на тысячи километров вокруг.

Я бежал из гостиницы в клуб электромеханического завода, где в двенадцать часов открывалась конференция. Меня никто не обгонял, потому что я бежал быстро, потому что я был в легких ботинках и осеннем пальто, потому что пар от моего дыхания мгновенно замерзал на моем лице, а нос совершенно онемел и хотелось сунуть его под мышку. И еще мне хотелось, чтобы мороз стал не таким злым, чтобы я смог посмотреть на свой Усть-Манск, побродить по его новым кварталам, зайти к кому-нибудь из старых друзей в гости, а потом, как когда-то давным-давно, пойти в городской парк, покататься там с горок, потерять шапку и найти ее набитую снегом и смеяться, и хохотать, и играть в снежки, и дурачиться. Мне хотелось всего… Потому что я уже десять лет не был в Усть-Манске, а до этого прожил в нем двадцать лет.

У меня в запасе было еще полтора часа. Я хотел прибежать первым и согреться. А потом стоять и смотреть, как замерзшие в ледышку люди вместе с клубами пара вваливаются в фойе, стучат ногами и растирают друг другу щеки.

— Никогда в этом киоске не купишь свежую газету, — раздраженно сказал кто-то закутанный с ног до головы и чуть не сбил меня с ног. — Извините.

Я отскочил в сторону и увидел перед собой газетный киоск из стекла и пластмассы в кружевах искрящегося инея. Он весь светился изнутри и был похож на сказку. Вот только как там сидит старушка, продающая газеты? Предположим, что внутри на десять градусов теплее. Все равно минус сорок. Бр-р! Как только она там сидит? Может быть, замерзла уже?

Я решил купить газету, чтобы не терять зря времени на некоторых докладах. На мой судорожный стук окошечко киоска тотчас же открылось.

— Бабуся! — крикнул я. — Пять сегодняшних газет. Одну местную.

— Я не бабуся. Я Катя-Катюша, — ответил мне девичий голосок.

— Катя-Катюша? Отлично, Катя-Катюша! Так как же насчет газет, Катя-Катюша? — Слово «Катюша» губы выговаривали с трудом, но я нарочно несколько раз повторил его.

— У меня не бывает сегодняшних газет.

— Это я уже слышал. Но только зачем мне вчерашние? Я их уже читал.

— И вчерашних не бывает.

— Для чего же вы тут сидите?

— Я продаю только завтрашние газеты, — ответила девушка, и в окошке показалось ее лицо в теплой вязаной шапочке. — Господи! Да вы ведь щеки поморозили! Оттирать нужно! Вам далеко?

— До клуба электромеханического…

— Не успеете. — И чуть помедлив: — Заходите ко мне. Здесь тепло.

— А можно?

— Заходите. Чего уж…

Я дернул дверцу киоска, но, наверное, слабо, потому что она не открылась, и запрыгал, хлопая себя по щекам, локтям и коленям. А пальцы ног-то ведь уже ничего не чувствовали.

— Сильнее! — крикнула девушка.

Я дернул изо всех сил, протиснулся вместе с клубами мгновенно образовавшегося пара внутрь киоска — там и на одного-то человека места было мало — и остановился в нерешительности, изогнувшись как вопросительный знак.

— Садитесь, — девушка указала на кипу газет.

Я сел и сразу же придвинул ноги к двум электрическим батареям.

Внутри киоска было светло, тепло и сухо. И еще — очень чисто и уютно.

— Щеки почернеют, девушки любить не будут, — сказала она и засмеялась. — Оттирайте.

Я стянул зубами перчатки и попытался распрямить пальцы. Ничего у меня не вышло.

— Плохо ваше дело, — сказала девушка, сняла варежки и теплыми ладонями осторожно прикоснулась к моим щекам. Я не возражал. Она спросила: — Вы приезжий или из тех пижонов, которые специально не носят зимнюю одежду, а потом годами лежат в больницах?

— Я приезжай, Катя-Катюша. Я бегу из гостиницы на конференцию… По распространению радиоволн.

— А-а… Я уже читала в газете. — Она еще несколько раз провела своими теплыми ладонями по моим щекам. — Теперь отойдут.

— Спасибо, Катя. Давайте знакомиться, — я протянул ей свою еще не совсем отогревшуюся пятерню. — Дмитрий Егоров.

Она тоже протянула свою руку и при этом почему-то так весело рассмеялась, что не выдержал и я.

— Так это, значит, вас раскритиковали на конференции?

До меня не сразу дошел смысл сказанных ею слов.

— А я еще думала, какую газету оставить. Но только везде одно и то же. Так, значит, вы и есть Дмитрий Егоров, беспочвенный фантазер?

— Катя, я не беспочвенный фантазер. Я, напротив, почвенный. Вы представляете, как проникают радиоволны в почву?

Она отрицательно покачала головой.

— Ну тогда скажу короче. Я ищу полезные ископаемые и воду с помощью проникающих в почву радиоволн. Без буровых вышек и проб грунта. Но только никаких фантазий здесь нет. Интересно? — спросил я.

— Интересно, — ответила она. — Расскажите. Все равно ведь конференция начнется в двенадцать.

Я рассказал ей, как нынешним летом наша экспедиция работала в Васюганских болотах на севере Томской области, как нас ели мошка, и комары, как барахлила аппаратура и ребята становились злыми и замкнутыми, а Гошка, наш руководитель, начинал орать песни. Ему предлагали заткнуться, катиться подальше, показывали кулаки, а он все пел, выплевывая из горла везде проникающий гнус, и называл нас «манной кашей». Но «манной кашей» нас не проймешь. А вот песнопений его никто вынести не мог. Кто-нибудь, всхлипывая, начинал хохотать, а потом не выдерживали и остальные. И все хохотали, хватаясь за животы.

— Спеть еще? — говорил Гошка и добавлял: — То-то же, «манная каша».

Комары все так же ели нас, а аппаратура не работала, но в нас появлялась злость на самих себя, на свою беспомощность. И мы уже не хотели быть «манной кашей» и не вылезали из тайги, хотя нас отзывали три раза. Только наша аппаратура так и не заработала как следует. Это, в общем-то, мало кого удивило. Есть электро-, магнито-, радиационная и гравиразведка. Но мы-то хотели совсем другого. Мы хотели видеть сквозь землю, как через прозрачное стекло. Экспедиция провалилась.

— И все равно интересно, — закончил я. — И нужно…

Мне показалось, что в ее глазах промелькнула мгновенная зависть. Ведь в конечном итоге я что-то делал, к чему-то стремился, падал и вставал, и шел дальше. А она, наверное, какой год сидит в этом маленьком киоске, продает газеты и открытки, отсчитывает сдачу, видя только протянутые в окошечко человеческие руки, и даже не пытается что-нибудь изменить в своей судьбе. Я расправил плечи и предложил:

— Катя-Катюша, поедем с нами в экспедицию?

— Поварихой? — вполне серьезно спросила она.

— Почему именно поварихой? — смутился я.

— А кем же еще?

— Ну, например…

— Хорошо, я согласна, — сказала она.

— Правда?

— Правда. Все равно вы меня не возьмете. Вы шутите. А притом продавать газеты тоже интересно.

— Куда уж интереснее, — с сарказмом, как мне самому казалось, сказал я. — Так и просидишь здесь всю жизнь.

Она не обиделась, сверкнула на меня своими большими глазами, в которых уже не было зависти, а были только смех и ирония.

— М-да, — сказал я.

Я уже окончательно согрелся, но уходить не хотелось. За все это время никто ни разу не стукнул в окошечко. Наверное, в такой мороз никому не хотелось покупать газеты.

Я украдкой посмотрел на Катю. Она была небольшого роста, с черными, выбивающимися из-под шапочки волосами. И глаза у нее были черные, а щеки немного припухлые, как будто она их слегка раздувала. На ногах у нее были кожаные сапожки на высоких каблучках, а в углу, за столом, я заметил валенки. Легонькое зимнее пальто с небольшим воротником было расстегнуто до половины, и из-под него выбивался голубой пушистый шарф.

— И теперь вы снова ринулись в бой? — смеясь, спросила Катя. — Хотите доказать, что вы были правы?

— Хочу, — ответил я.

— Ничего у вас не выйдет. И снова вас назовут беспочвенным фантазером.

— Ах, Катя-Катюша, — сказал я огорченно. — Вы-то зачем это говорите? Ведь вы этого не можете знать наверняка. Еще неизвестно, кто…

Я не договорил, потому что она вдруг сунула мне в руки газету и сказала:

— Читайте.

Я мельком пробежал по первой странице. Ничего особенного. Все как и должно было быть. Лесные богатыри, доярки, почины, соревнования.

— На третьей странице, — подсказала Катя.

Я развернул газету и прочитал: «В Усть-Манске проходит всесоюзная конференция по распространению радиоволн».

Катя тихонько хихикнула в рукав. Наверное, на моем лице слишком явно было написано удивление. «24 декабря в 12 часов дня в Доме культуры электромеханического завода открылась всесоюзная…»

— Какое сегодня число? — хрипло спросил я, с ужасом думая, где я мог потерять целый день.

— Двадцать четвертое, — ответила Катя совершенно серьезно.

— Тогда почему об открытии говорит в прошедшем времени? Ведь она откроется только через час!

— Так ведь это завтрашняя газета.

Я перевернул лист. Газета «Красное знамя», 25 декабря.

— Ничего не понимаю… Какое же сегодня число?

— Двадцать четвертое. Какое же еще!

— Ну вот что, Катя. Вы меня простите. У меня что-то с головой. Переохладился, наверное.

— Вы не переохладились, и голова у вас в порядке. Это завтрашняя газета! Я всегда продаю завтрашние. Только их плохо берут. Все требуют сегодняшних. А сегодняшних ко мне не завозят.

— Этого не может быть!

Но ведь статья-то была написана про нашу конференцию. И мой доклад был назван прожектерским.

— Странно, — сказал я. — Теперь я знаю, что со мной будет в ближайшие часы. А если я захочу все сделать не так, как здесь написано? Возьму и не пойду на конференцию?

— Ничего не выйдет, — сказала Катя. — У вас нет причин для этого. Ведь это не только ваш доклад?

— Да, действительно. — Я на мгновение представил себе взбешенную физиономию Гошки и вздрогнул. — Похоже, что ничего не изменишь. Разве что в мелких деталях, которые все равно в газете отсутствуют. Ловко это у вас получается, Катя. Продавать завтрашние газеты — это не то что сегодняшние. Это интересно.

— Значит, не возьмете в экспедицию? — спросила она насмешливо.

— Вот что, Катя, — сказал я, не отвечая на ее вопрос. — Когда вы закрываете, киоск?

— В восемь.

— Я зайду за вами в половине восьмого. Хорошо?

— Хорошо. Только что мы будем делать? На улицу вас надолго выпускать нельзя. Замерзнете.

— Что-нибудь придумаем. Я побежал, Катя-Катюша. Я хочу сделать все, чтобы меня назвали беспочвенным фантазером. Я хочу этого!

— Счастливо, — кивнула она. — А я хочу вас ждать.

Я как вкопанный остановился в дверях, не зная, что и сказать. Опять она смеется надо мной!

— Бегите, бегите. Тепло все вышло. Я буду ждать!

2

Я выбежал в пятидесятиградусный мороз и, окутанный столбом пара, помчался вверх по проспекту — мимо университетского общежития, мимо фигуры Кирова, стоящего с поднятой рукой, мимо корпусов политехнического.

В просторном, но аляповатом фойе Дворца культуры с канделябрами, люстрами и кожаными диванами было уже полно народу. Я сдал свое чисто символическое пальто в гардероб, взбежал на второй этаж и оттуда с балкона уставился вниз, надеясь отыскать в толпе знакомое лицо.

Мне повезло, и через десять минут я уже разговаривал со своим бывшим однокурсником. И начались вопросы: где? когда? женат? дети? сколько? диссертация? Семена Федорова? Как же, помню. Морозина? У нас тут нынче все время морозина.

Из знакомых я больше никого не встретил, а мой однокурсник вскоре оставил меня. Он был одним из организаторов конференции, и я понимал его. Хлопотливое все-таки хозяйство эти конференции.

Ровно в двенадцать зазвенел звонок председателя. С вступительным словом выступил знаменитый академик. Потом объявили распорядок работы секций и подсекций, комитетов и комиссий. Конференция начала свою работу.

Я не взял в Катином киоске газету. Почему — сам не знаю. Наверное, растерялся, заторопился. И теперь приходилось слушать длинные обзорные доклады.

В перерыве все бросились в буфет пить пиво и жевать бутерброды.

А потом началась работа секций, и в нашей секции, к моему удивлению, оказалось человек сорок. А я-то думал, что все радиофизики ринулись в исследование ионосферы, плазмы и прочего, что ближе к космонавтике.

Половина докладов была из тех, которые нужны будущим кандидатам, чтобы набрать шесть печатных работ. Ведь любой доклад, даже самый захудалый, засчитывается как печатная работа. И сами докладчики пытались отбарабанить их побыстрее, облегченно вздохнуть и скромно сесть на место. Вопросов и выступлений по таким докладам обычно не бывает.

Потом начались доклады посерьезнее. Некоторые были просто блеск. А уже в шестом часу выступил и я. Я говорил сдержанно и уверенно, и меня слушали не перебивая. Мне даже показалось, что не будет завтрашней статьи о «беспочвенном фантазере». Вопросы задавали самые простенькие, и я уже надеялся выйти отсюда живым, но это была только легкая разведка. И через полчаса от моего доклада не осталось камня на камне. Причем особенно старались «зубры» из Усть-Манского политехнического института. Как назло, в комнату вдруг вошел корреспондент и несколько раз сверкнул фотовспышкой.

А я почему-то не был особенно расстроен. Конечно, от Гошки мне достанется. И денег на летнюю экспедицию дадут в три раза меньше, чем необходимо. Но я сделал все, что мог. Я старался изменить корреспонденцию в завтрашней газете. Старался изо всех сил. Ничего не вышло. И теперь я знал, что в газете все будет так, как я уже читал. Значит, девушка из стеклянного киоска действительно продает завтрашние газеты!

3

Я зашел за ней без двадцати восемь. Раньше не мог освободиться. Двадцати минут до закрытия киоска мне хватило, чтобы немного согреться.

— Ну и как? — спросила Катя, а глаза у нее лукаво смеялись.

— Все правильно, — ответил я. — Доклад прожектерский. Странно только это все. Откуда же тебе привозят завтрашние газеты?

— Из типографии, — сказала она.

— И все в Усть-Манске так спокойно относятся к тому, что ты продаешь завтрашние газеты?

Мне показалась, что она погрустнела.

— Да ведь мало кто знает, что это завтрашняя газета. Для всех она сегодняшняя.

— Постой, постой. Значит, для тебя эта газета завтрашняя, а для всех других — обыкновенная, сегодняшняя?

— И для тебя она завтрашняя, — сказала Катя.

— И для меня. Хорошо. А для других?

— А для других она сегодняшняя.

— А часто встречаются люди, для которых она завтрашняя?

— Не очень.

— Ну а все же?

— Ты первый, — она улыбнулась и сморщила носик. — Я сразу подумала, что ты увидишь ее.

Пора было закрывать киоск. Катя переобулась в валенки, потушила свет и закрыла киоск. Нам повезло, и через минуту мы остановили такси. Гулять по улице в такой мороз было невозможно, особенно для меня. Я пригласил ее к своему институтскому товарищу, и она согласилась.

Мой товарищ жил в двухкомнатной квартире. Его жена только что пришла с работы и сразу же начала жарить картошку. Трое ребятишек, от шести до девяти лет, затеяли с нами беседу о Томе Сойере…

Часов в одиннадцать мы ушли. Я проводил Катю до общежития и даже зашел в коридор. Мы проговорили еще с час, но я уже не приглашал ее с собой в экспедицию. Я и сам бы с радостью согласился продавать завтрашние газеты.

Мне всегда все хотелось узнать до конца, и я спросил Катю:

— Ну а какой же все-таки смысл в этих завтрашних газетах, если этого никто не знает?

— Я-то знаю, — ответила она.

— Но ты все равно ничего не можешь сделать!

— Как знать, — ответила она мне загадочно. — Завтрашние газеты приходят разные. Не во всем, конечно. В мелочах. Погода чуть теплее или чуть холоднее. Чья-нибудь болезнь или выздоровление, чья-нибудь радость или грусть. Газеты приходят немного разные, а я выбираю какую-нибудь одну. И уже это-то и есть настоящая газета.

Она резко наклонила мою голову, поцеловала в губы и убежала, крикнув:

— Завтра в девять!

А я остался стоять, растерянный и счастливый.

4

Утром я встал часов в семь. Сосед по комнате еще спал, и его виртуозный храп разносился, наверное, по всей вселенной. Он не давал спать мне всю ночь, но и сейчас, в бодрствующем состоянии выслушивать его руладу у меня не было сил. Я оделся и пошел в буфет съесть горячую сардельку. Потом вернулся в комнату, взял портфель, пальто и вошел в фойе. Находиться в комнате я по-прежнему не мог. В фойе я просидел, наверное, с час. Я должен был зайти к Кате в киоск в девять часов, а было еще только восемь.

В полдевятого я не выдержал и очертя голову ринулся в морозное утро. На улице было ничуть не теплее вчерашнего, и, наученный горьким опытом, я теперь передвигался по улицам только бегом.

Газетный киоск, как и вчера, блестел, словно усыпанный алмазами. Я постучал в окошечко и вместо приветствия крикнул:

— Катя-Катюша, я замерзаю!

Она мне ничего не ответила, скомканная газета зашуршала внутри киоска, я дернул ручку двери и ввалился внутрь киоска.

Катя сидела, повернувшись ко мне всем корпусом и прижимая к груди кипу пахнущих типографской краской газет.

— Я вовремя? Я не опоздал?

— Не знаю, может быть, — сказала она еле слышно.

Это меня несколько удивило и озадачило. Она была чем-то расстроена и словно не хотела со мной разговаривать. Я спросил:

— Что-нибудь случилось?

— Случилось, — сказала она. — Мне нужно уйти.

Я ничего не понимал.

— Прости меня, Дмитрий. В десять часов загорелся… загорится детдом на улице Вершинина. Я должна предупредить.

Я мельком взглянул на часы. Времени было еще больше часа. А до улицы Вершинина, где расположен детдом, я знал, было минут десять ходу.

— Здесь есть где-нибудь телефон поблизости? Надо просто позвонить им.

— Телефон есть в Институте радиоэлектроники. Но по телефону могут не поверить. Надо идти.

— Мы успеем еще, — сказал я. — Давно ты это прочла.

— Только что, когда ты стукнул в окошечко.

— Бежим, — сказал я.

— Не ходи со мной. Я должна одна.

— Ерунда. Подробности известны?

— Известны, — ответила она, но как-то через силу, словно не хотела отвечать, словно говорила неправду.

— Дети все целы?

— Все… один чуть не сгорел.

Я выскочил из киоска, за мной вышла Катя, закрыла киоск на замок и сунула ключ мне в карман. Я был немного взвинчен и не так остро чувствовал мороз, как пять минут назад.

Она схватила меня за руку, и мы побежали. Первые метров сто мы молчали, потом она повернула голову и испытующе посмотрела на меня. Я попытался улыбнуться, но губы все-таки успели уже замерзнуть.

— Я бы поехала с тобой поварихой, — сказала она.

— Так поедем! Решайся! — Слова мои были бодрые, но вслух получилось что-то отнюдь не героическое.

— Хорошо бы, — ответила она.

— Поедем, — я остановил ее на мгновение. — Незачем дожидаться лета. Поедем через три дня, когда кончится конференция?

Она смешно сморщила свой носик, и кивнула, и снова потащила меня вперед. Мы побежали по проспекту Кирова. Возле кинотеатра «Октябрь» мы срезали угол и очутились на улице Вершинина, прямо напротив детского дома. Здание было новое, двухэтажное, кирпичное, в окнах горел свет, и ничто не предвещало близкого пожара. Мне даже вдруг показалось, что Катя подшутила надо мной, что сна зачем-то проверяла меня. Но она так решительно дернула калитку небольшого, не выше метра, заборчика, что у меня пропали всякие сомнения. Калитка тотчас же со скрипом отворилась, но возле парадного нам не повезло. Или звонок не работал, или его никто не слышал. И только когда мы догадались обежать дом, то сообразили, что парадное наверняка завалено всяким хламом и входить нужно с черного входа.

Дверь была открыта, а свет — конечно, в целях экономии — выключен. Натыкаясь друг на друга и на ступени, мы добрались до коридора. В нем было светло. Напротив можно было угадать парадную дверь, еле проглядывавшуюся, и то лишь сверху, сквозь груды самых разнообразных предметов. Слева располагалась кухня. Оттуда тянуло приятными запахами. Рядом была комната, что-то вроде столовой, и там уже сидели ребятишки, вихрастные и бритые, с косичками и коротенькими прическами. Две воспитательницы с подносами ходили вокруг столов. Направо была спальная комната. Что находилось на втором этаже, я, конечно, не знал.

Катя сразу же направилась к двери, где сидели дети, и сказала женщинам, поманив их рукой:

— Можно вас на минутку?

Воспитательницы взглянули на нее недоуменно, и одна из них, поставив поднос на тумбочку, подошла к дверям.

— Здравствуйте, — сказала Катя и пригласила ее выйти в коридор.

— Здравствуйте, — сказала женщина и переступила порог.

— Не спрашивайте, откуда я это узнала, — начала Катя. — Я не могу этого объяснить толково… Около десяти часов в этом здании возникнет пожар.

— Ой, — схватилась за грудь женщина.

— Надо одеть детей и договориться с соседними домами, чтобы их приняли.

— Ой, — повторила женщина и позвала вторую: — Мария Павловна!

Дети с интересом поглядывали на эту сцену и уже начинали шуметь и шалить.

— Мария Павловна, пожар у нас, — запричитала женщина.

— Что случилось? — строго спросила Мария Павловна. — Вы кто такие?

— Я продаю газеты, он — инженер. В десять часов у вас будет пожар. Детей надо выводить.

— В такой мороз выводить? — снова строго сказала Мария Павловна.

— Так ведь пожар, — прошептала первая воспитательница.

— Действовать надо, — решился вступить в разговор и я. — У вас тут есть телефон?

— Есть, — ответила Мария Павловна и показала рукой. Телефон оказался за моей спиной.

— Он позвонит в пожарную, а вы одевайте детей, — Катя говорила спокойно и негромко. Она старалась говорить убедительно, чтобы ей поверили.

Первая воспитательница, испуганно ойкая, убежала на второй этаж. Из кухни вышла повариха и присоединилась к нам. С улицы пришел дворник, закутанный шарфом почти до самого лба, и стукнул о пол деревянной лопатой, которой сегодня на улице делать было совершенно нечего.

Я набрал номер и сказал в трубку, когда на другом конце провода ответили:

— Нужно пожарную машину к детдому на улице Вершинина.

— Давно горит? — деловито осведомились у меня, а невидимому для меня собеседнику крикнули: — Седьмую заводи! Что горит-то? — это уже относилось ко мне.

— Пока ничего, но в десять часов загорится.

— Снова шутники, — недовольно сказал голос, и трубку повесили.

Я набрал номер второй раз, но разговор мой кончился так же безуспешно. Мне не верили.

Со второго этажа спустились три женщины. Одна из них была заведующая детским домом.

— Противопожарная безопасность у нас в порядке, — сказала она нам. — Вы с проверкой?

Кате снова пришлось объяснять, но заведующая все же подтащила нас к стене и заставила прочесть «порядок эвакуации детей в случае пожара». «Порядок» был просто чудесным, и было очень жаль, что он неосуществим в данном здании ни при каких обстоятельствах.

— У вас хоть есть огнетушители? — спросил я, поглядывая на часы. Было уже около десяти.

— Есть, — сказала заведующая. — Были то есть. Они вот тут висели, — и она указала на три более темных, чем остальная стена, пятна. — Один сорвался и чуть было не убил Танечку Солнцеву. Пришлось в сарай вынести.

Время шло. Нужно было что-то предпринимать.

— Почему огнетушителей нет на месте?! — рявкнули.

Заведующая сразу струсила. Кто их знает, может, действительно комиссия с проверкой.

— Аникеич! — крикнула она. — Тащи живо огнетушители!

Дворник рванулся на улицу, тотчас же возвратился, потому что у него не оказалось ключей. Женщины начали нервно разбираться, у кого могут быть ключи. Аникеич нашел их у себя и снова ринулся на улицу.

— Одевайте детей! — приказала Катя.

Ее и послушали и нет. Детей подняли из-за стола и повели по коридору. Но все это делалось как-то неуверенно, словно все ждали, что ложную тревогу вот-вот отменят.

Детей было человек пятьдесят. И, как я понял позже, на втором этаже было еще сто двадцать. Я начал растаскивать свалку у парадного входа. Санки кидал прямо в спальню, бочонки с остатками прокисшей капусты закатывал на кухню. Кто-то пытался мне помогать, но я крикнул, чтобы быстрее одевали детей и сразу же выводили на улицу.

Катя снова позвонила в пожарную команду, и ей, кажется, поверили. Я разгреб половину свалки, и теперь мне нужно было только добраться до двери, чтобы все остальное выкинуть прямо на улицу. Пошли какие-то грабли, лопаты, старые половики и ведра с пробитыми днищами.

Повариха, загасила плиту водой. Начали выключать электрокамины, но они были включены в самых неподходящих местах, так что до розеток кое-где нельзя было сразу и дотянуться. Одна из воспитательниц побежала в кинотеатр договариваться, чтобы там приняли детей в фойе. Заведующая все еще не верила нам. Что она с нами сделала бы, окажись эти, хотя и неорганизованные, приготовления напрасными!

Отворилась дверь черного хода, и в коридор ввалился дворник с двумя огнетушителями в руках. Он несколько раз чихнул, пытаясь что-то сказать. Наконец это у него получилось.

— Горим! — крикнул он, прибавив несколько крепких слов, и ударил огнетушителем об пол. Только толку от этих мерзлых огнетушителей было мало. А пар, ворвавшийся вместе с дворником в коридор, не рассеивался. Это был не пар. Это был дым. У меня ело в глазах. Дворник бросился помогать мне. И когда парадная дверь была очищена, деревянная перегородка уже горела.

Через двадцать минут приехала пожарная машина. Дети к этому времени уже были переведены в кинотеатр. Пожарное начальство осталось разбираться в причинах пожара. Воспитательницы еще не совсем пришли в себя от пережитого. А я летел в машине «Скорой помощи», держа в своей руке холодную и мокрую Катину ладонь. Катя пыталась удержать падающую деревянную перегородку между двумя комнатами, чтобы успели увести последних детей. Их увели по запасному выходу, металлической лестнице со второго этажа во двор. Их всех увели, а она не успела отскочить, и горящая деревянная перегородка прижала ее к полу. За минуту до этого она сунула мне в руки полуодетую девочку и крикнула, чтобы я подошел с улицы к окну, возможно, через него придется подавать детей.

На мне даже мелких ожогов не было. А на ее лицо мне не разрешили взглянуть, оно было закрыто чем-то белым.

5

Я сидел в холле клиники, растерянный и разбитый. Они сказали, что сделают все, что в их силах. Я представлял, в каких случаях говорят такое.

Мне раза три предлагали уйти, потому что я ничем не мог помочь и только раздражал врачей своими вопросами. Когда меня выгоняли в четвертый раз, а я все приводил доводы, чтобы остаться, один из молодых врачей вдруг сказал мне:

— Пусть попытается, если хочет помочь. Завтра об этом объявят в газетах, сегодня вечером передадут по радио, но может быть уже поздно. Вы где живете?

Я покачал головой:

— Я приезжий.

— Жаль. Значит, у вас здесь нет знакомых?..

— Есть, но очень мало.

— Нужно делать пересадку кожи. Нужны добровольцы. Человек пятьдесят. Может быть, больше.

— Я сделаю! — закричал я и выбежал на улицу.

Конференция уже начала свою работу.

У меня хватило соображения не поднимать паники и разыскать своего институтского товарища. Он выслушал меня молча и сказал:

— Подумать только. Вчера она была такая веселая. — И добавил: — Ты хорошо сделал, что сказал мне. Все будет сделано. Вашу же секцию и пошлем первой.

Я вошел вместе с ним в помещение, где работали радиофизики-почвенники, и сел на первый же попавшийся стул. Мой товарищ о чем-то пошептался с председателем секции, и тот, дождавшись, когда выступающий закончит свой доклад, объявил всем:

— Товарищи! В городе произошел несчастный случай. Требуется кожа для пересадки. Я думаю, мы сделаем перерыв и все вместе пойдем в клинику. Это недалеко, всего два квартала… Девушка может умереть.

В клинику отдельными группами и через определенные интервалы пришла вся конференция.

Около часу дня меня все-таки впустили в палату, где находилась Катя. Белая подушка, белая простыня поверх тела и моток бинтов вместо лица. Только черные кружочки глаз с обожженными ресницами да чуть обозначенные губы. Я присел на табурет рядом с кроватью. Катя смотрела на меня неподвижно, не мигая. А я не знал, что сказать ей сейчас. Все слова застряли у меня в горле. Я бы только погладил ее по щеке и волосам, но этого нельзя было делать. Я просто кивнул ей и попытался бодро улыбнуться. Не знаю, что она прочла в моей улыбке, но губы ее слегка шевельнулись, и по их движению я понял, что она сказала:

— Щеки почернеют, любить не будешь…

— Буду, буду, — сказал я. — Катя, я увезу тебя из Усть-Манска. А летом мы поедем в Васюганские болота кормить комаров.

Меня вывели из палаты. Кате снова стало хуже.

— Вы здесь ничем не можете помочь, — сказали мне. — Идите в гостиницу. Зайдите к Кате на работу, сообщите, что случилось. Ну, в общем, делайте что-нибудь, действуйте. Завтра утром можете приходить.

Я вышел на проспект и пошел по нему вниз.

6

Я был в состоянии какого-то душевного оцепенения, в голове не было ни одной мысли. Даже мороз не действовал на меня. Так я дошел до Катиного газетного киоска и вспомнил, что ключ от него лежит у меня в кармане. Я открыл замок, зашел внутрь и включил свет. Газета лежала четвертой страницей кверху. Я сразу нашел небольшую заметку в отделе происшествий. В ней говорилось, что вчера в десять часов утра из-за плохой электропроводки возник пожар в детдоме по улице Вершинина. При спасении детей погибла Екатерина Смирнова.

Катя Смирнова. Я даже не знал, что ее фамилия Смирнова. Просто Катя-Катюша.

В газете была написана неправда! Ведь она не погибла при спасении детей. Она жива!

Я случайно взглянул на скомканный лист газеты, лежавший рядом, и вспомнил, что, когда утром я зашел к Кате в киоск, она смяла газету, взглянула на ту, что сейчас лежала передо мной, и только после этого сказала, что будет пожар. Она знала, что с ней произойдет, и все же пошла.

Я развернул смятую газету. Она тоже была завтрашняя. Только в ней говорилось, что погиб Дмитрий Егоров.

В висках глухо застучало. Теперь я понял всем своим существом, что она имела в виду, когда говорила, что по утрам выбирает газету. У нее всегда бывает несколько разных экземпляров. И вот сегодня она выбрала свою смерть только потому, что еще был я. Это я должен был держать падающую горящую стенку, а она отправила меня на улицу с поручением, которое мог выполнить любой другой. Я должен был лежать, придавленный горящими досками.

Я взял из пачки еще одну газету… Погиб Дмитрий Егоров… Третью… Тоже самое. Я настойчиво искал нужную мне газету. Должен быть третий вариант. Должен! Кате просто не хватило времени, чтобы найти его. Она так спешила. Она так обрадовалась, что нашла второй, что я останусь жить…

Сегодня я выберу завтрашнюю газету.

И я нашел этот экземпляр. Он был правильный. Ведь сотни людей сделали все, чтобы она жила, сотни людей старались, сами не зная того, изменить содержание заметки.

И я решил, что выберу и буду продавать именно эту газету, чтобы все знали, что Катя жива, что она только получила страшные ожоги, но она будет жить, обязательно будет жить. Я буду внушать это всем людям, которые заглянут в киоск.

Но было слишком холодно, и никому не хотелось задерживаться у киоска. Тогда я вышел на тротуар с пачкой газет и начал раздавать их прохожим.

— Прочитайте, пожалуйста, про Катю Смирнову! Она будет жить! Прочтите! Катя будет жить! Захотите этого!

Сначала я думал, что на меня будут смотреть как на сумасшедшего. Но ничего подобного не произошло. Прохожие брали газеты, останавливались, расспрашивали меня, сочувствовали, выражали надежду, что она, конечно, будет жить.

— Вы должны очень желать этого, — говорил я. — Это она, Катя, доставляет вам маленькие и большие радости. Вы не замечаете этого, потому что не знаете, что, не будь ее, не было бы и ваших радостей. Это она хочет, чтобы была хорошая погода, и вы идете в лес. И вам приятно и весело. Это она предотвращает катастрофы на улицах. Это она сделала так, что девяносто девчат нашли своих парней. А без нее они могли бы и не встретиться. Правда, она не может выполнить план даже маленького завода или фабрики. Ну не беда. Это могут сделать другие. Читайте газету. Пусть Катя живет!

— Это же королева Усть-Манска, — сказал кто-то.

Мне поверили, и теперь я знал: Катя будет жить, потому что все этого хотят.

Я зашел на главпочтамт и отдал ключ от газетного киоска. Потом я забежал на конференцию, и «зубры» из Усть-Манского политехнического института сказали, что я буду временно работать в их лабораториях, что в моем фантазерстве что-то есть, что они уже дали телеграмму в мой институт о продлении моей командировки. Они понимали, что мне сейчас нельзя было уехать из этого города.

Я буду находиться здесь, в Усть-Манске, пока не докажу им, что можно видеть сквозь землю, пока Катя не выздоровеет, пока не начнется подготовка к экспедиции, пока мы вместе с ней не улетим на Север, в болота, в гнус, дожди и в песни.

Я бежал в клинику. В двадцати шагах от себя ничего нельзя было рассмотреть, такой стоял туман. Полста градусов ниже нуля. Редкий скрип шагов да пронзительные гудки машин и холод, холод… И в Усть-Манске, и в его пригородах, и на тысячи километров вокруг…

Я бежал к Кате, потому что она меня ждала.

Аскольд Якубовский Голоса в ночи

Он видел — падает в океан горящая капсула.

Видел — ее огонь перечеркнул тучи и вошел в желтизну закатного горизонта.

И встал на воде белым крестиком.

За ним, далеко-далеко, в слепящей желтизне заката и входящего в воду солнца, была ракетная база. Она нащупывала его (и капсулу) своими локаторами.

— Черт все побери! — закричал Сельгин и прикрыл глаза ладонями. Он нажимал на глаза, но видел капсулу, опершуюся крыльями о воду.

Она не тонет, поплавки держат ее, он выбросился рано.

Но Синугола велела. «Бедная моя лодочка!» — подумал Сельгин.

— Черт все побери! — гневно вскрикнул он и подобрал ноги — парашют не мог далее нести его. Сельгин падал в океан, в воду. До живой, корчащейся ее поверхности оставалось два или три метра.

Вода!.. Гребни, кипящие какими-то пузырьками, подскакивали и хватали его за ноги.

Вода! Вот она схватила его, повернула на стропах, показав ему черноту других горизонтов.

Вода казалась Сельгину отвратительно густой. Эти пузырьки… Они со сверкающей желтой точкой посредине, они смотрели на него рыбьими глазами. И Сельгин понял — океан страшно, опасно живой. И ощутил тоску по простоте космоса. Тот предельно ясен. Он — формула, написанная мелом на черной доске. Сельгину хотелось видеть его, жить в нем, летать. Обязательно. (А здесь он видел суету туч, их грозную черно-ржавую окраску, горящую ракетную капсулу, стоящую на волне. Ее держали надутые автоматом поплавки.)

Но волны поднялись над ним, схватили его. Рывок! Удар! Задержав дыхание, Сельгин дернул рычаг спаскостюма. Тот стал медленно надуваться, сжав бока и горло тугой резиной. Он высоко поднял голову Сельгина над водой.

И Сельгин поплыл — костюм образовал небольшой резиновый плотик. Сельгин лежал и злобно смотрел на воду. К нему, желая утопить, шли волны, большие и мелкие. Но на этих мелких сидели другие волны — помельче, на тех крохотные. И все злые…

Вот плеснулись Сельгину в лицо.

Он сжал губы.

— Спокойствие, — захрипел спас-костюм. — Полное спокойствие, я берегу вас.

Это было так неожиданно, что Сельгин рассмеялся запрокинутым кверху ртом. И сразу глотнул воду. Он сплюнул.

— …Понимаю ваш смех как нервное расстройство. Прежде всего полное спокойствие, — шипел, будто простуженный, голос робота. — Доверьтесь мне, я удержу вас на плаву двое суток. Есть запас питьевой воды. Не забывайте паника увеличит расход белков и витаминов. Будьте спокойны. Я забочусь о вас, я, спас-костюм № 10381, серия СК.

И Сельгин увидел — к его щекам потянулись две трубки, одна красная, другая густого синего цвета.

— Вода, — сказал автомат, постукивая Сельгина по носу синей трубкой, и повторил: — Вода.

— А пища? — спросил Сельгин.

— Пища… — Вторая трубка стукнула его.

И тотчас заговорила, жужжа и треща, база Синуголы. Вертолеты они не посылали — сильно штормит.

— Жди Руфуса, старик, — велели ему. — Жди.

Волны становились крупнее. Подходила та гроза, которая сбила его, родив на закрылках капсулы шаровые молнии, четыре электрических апельсинчика.

Сельгин засек их по внезапной сумятице приборных стрелок. А сначала шло так удачно — оторвался от «Фрама», сошел с орбиты и стал проваливаться вниз, до воздушного слоя. Ударился о него и, подскакивая, пронесся вокруг шара по траектории снижения. Скользнул над Африкой и Атлантикой… А там Кордильеры, Тихий океан… Индийский! (Здесь-то и был грозовой фронт. Он прошел сквозь снежные его горы.)

Внезапная сумятица приборов принудила его осмотреться, и он увидел электрические апельсинчики. Они сидели на правой плоскости, около цепочки заклепок.

— Анафемы! — ругнул их Сельгин. Но испуга не было. Так, веселая злость.

Он перекинул глаза на другую плоскость и засек второе семейство молний. Они тихо, мирно сидели рядышком, как два желтых цыпленка.

— Черт побери, я вас сброшу! — сказал он им и круто направил машину вверх. Ускорение село на его плечи. Схватив его голову, оно стало вдавливать глаза в череп.

— Умммм… — простонал Сельгин, выходя обратно к пронзительному и косматому солнцу высотного неба.

И рассердился на молнии по-настоящему — траектория нарушена, маршрут сломан. Электродьяволы! Исчезли? Нет, сидят. И Сельгин тотчас же бросил машину вниз, к океану, продрал ее длинное тело наждаком воздушных потоков, даже искры посыпались. Тут-то молнии и взорвались — разом!

— Прыгайте! — завопила Синугола. — Прыгайте!

Сельгин нажал кнопку выброса.

— …Напрасно, — ругал он себя теперь. — Ах, напрасно. Напрасно.

Гроза ушла — хлестал дождь. Костюм плотно зажал его — не шевельнешься. Воздушной помощи ждать было нельзя из-за сумасшедшего беспокойства воды и туч. Судно?..

А если не найдет?

— Не беспокойтесь, — говорил ему спас-костюм. — Я установил связь. Судно придет ровно в ноль часов. Не пугайтесь ранней темноты, здесь низкие широты. Хотите слушать концерт?

— Молчи, костюм, — попросил Сельгин. В небе опять перемены — тучи быстро разбегались по сторонам. Небо, освободясь от них, обрело в своем цвете грозную мощь полированной меди.

Может быть, все же пришлют вертолет?..

Мелькнул обломок луны, мотаясь и то подскакивая, то проваливаясь вниз вместе с волнами.

— Рекомендую употребить половину пищевого порциона, — внушал спас-костюм. — Пищу глотайте неторопливо.

— Не хочу! Мне здесь все надоело. Слишком много воды и туч. Ты сможешь перегнать меня в другое место?

— Нельзя, я сообщил наши координаты.

Быстро темнело. Луна неслась между туч. Лицевыми вмятинами она улыбалась Сельгину, — он почувствовал раздражение, он ощутил себя, сжатого. Ему захотелось биться, все сбросить и убрать — дурацкий костюм, воду, слишком густой и мокрый воздух.

…Луна ухмылялась с особенным значением. Какое-то судно шло мимо Сельгина. Оно появилось внезапно — черное, без огней и стуков машины.

Сельгин молча следил, как мимо него шел черный, длинный корпус. Он не хочет связи, не хочет помогать. Почему? Свяжусь-ка с Синуголой.

Корабль шел — молчаливый, в окрашенных луною волнах. Его борт… В нем проступала черная трещина. Вода входила в нее и выливалась обратно. Те, огромные и черные, что возились на борту, быстро собрались в одно широкое тело. Оно с плеском упало в воду и рванулось к Сельгину. Вода закипела, вокруг завертелись и взметнулись черные толстые веревки. В тот же миг спас-аппарат с долгим шипением выпустил густо-черное облако. Оно затянуло луну. У Сельгина перехватило дыхание.

— Кальмар… Прошу, не дышите полторы минуты, полторы минуты, бормотал костюм. — Это напал кальмар. Считайте до девяноста, считайте.

Сельгин тряс головой — едкий пар жег лицо.

…Когда газ рассеялся, тело корабля было далеко. Оно сверкало и походило на упавший в воду осколок луны. И вокруг никого — вода, вода… Проклятый кальмар удрал.

Спас-костюм жужжал электросигналами, зовя какого-то Тики.

«Напрасно», — решил Сельгин. В той абракадабре воды, клочьев воздуха и морской жути найти его почти невозможно. Но какая яростная и жестокая стихия! С ней приятно сцепиться. Это настоящая борьба!

— Хорошо! — крикнул он. — Спас-костюм, здесь хорошо!

— Помешался, взываю к «Тики», к «Тики»… — говорил спас-костюм. Рекомендую успокоить себя. И мне трудно — отказало сопротивление № 1001882. Возьмите в рот трубочку, покрытую светящимся составом. Возьмите в рот светящийся состав. Немедленно! Я срочно зову «Тики», нас переместят… — Костюм бормотал и охал. Сельгин потянулся шеей, поймал трубочку губами, ощущая горечь.

Вместе с нею появилась мглистая, зелено-черная путаница в голове и пришел сон. Нет, начало его — рябь и мелькание зеленых пятен. Или темных, живых тел?..

Они подскакивали, всплескивались. Это куски волн. «Сон… Сон…» В наступившем приятном сне перемещались разные ощущения и звуки: толчки, пронзительные свисты, чье-то быстрое бормотание. Сельгин уловил движение… «Сон…»

Вдруг лицо его затянула пленка воды. Он фыркнул и поднял голову вокруг него вращался тесный клубок тел. В наушниках — их странный говор.

«…Сон». Он опустил голову, зажмурился, слышал странные голоса:

— …Мы несем, несем человека, поднимая его высоко. («Сон, я сплю, но в космосе не бывает таких снов».)

Опять посмотрел — черные спины крутились в воде. Веселая толкотня, его несут… Отличный сон!

— Спасатели, — бормотал во сне знакомый голос. А, это спас-костюм. Они работают в здешней зоне, они помощники Руфуса. Слушайте электронного переводчика. («И это сон, — думал Сельгин. — Сон, сон».) Но пение все пробивалось в наушники, звуки слагались в слова.

— Сарти, что делал ты в камнях Синуголы?

— Я искал моллюсков-жемчужниц… Мы плывем, плывем, плывем…

— Ты нашел их?

— Меня просил Ямамото, он освежает кровь устричного стада.

— Что ты увидел в водах прибрежных камней?

— Многое… Мы плывем, мы плывем…

— Как миновал ты опасности мануэзов?

— Они не тронули меня и не помешали. Я видел Эвана, твоего взрослого сына, он живет там.

— …Мы плывем, мы плывем, мы плывем…

— Что ты говорил ему?

— Я не волновал его твоим прокушенным спинным плавником…

— Мы плывем, мы несем человека…

— Да это же не сон! — крикнул Сельгин.

Он резко поднял голову. Вокруг него быстрые, скользящие черные тени… Акулы? Он похолодел от ужаса. А-а, это дельфины! Он слышит перевод их вскриков в понятную речь. В океане чудесно. Товарищи, спас-костюмы, дельфины, вода, званы. Хорошо. Космос рядом с океаном — простая черная доска с меловыми линиями формул. Пустота! А жизнь — здесь.

— Говорите, говорите, — просил он дельфинов.

— …Жиго, где ты пропадал вчера? Мы играли весь день.

— Я был в черных проливах.

— Что делал там?

— Я провожал большие машины и не давал им сесть на камни. Я играл с ними. Люди бросали мне вкусные сардины.

— Тебе было хорошо, но и мне, но и мне.

— А что делал ты?

— Я подскакивал вверх, я разбегался и взлетал вверх, я почти жил в стихии человека.

— Напрасно, каждому дано свое. Мы ушли с земли в теплое и сытное море, вспомни наши легенды. Если бы новый друг жил с нами, ему было бы хорошо. Он не искал бы гремящего полета, а плавал в голубых лагунах и познавал нашу мудрость…

— У каждого существа своя мудрость.

— Есть общая мудрость.

— Знаю — помогать и жертвовать. Быстрее, Джерри. Я слышу. Руфус зовет меня. Я слышу, слышу его, он почти живет с нами, мы бережем его.

— Он близко?

— Он рядом, до него сто, и двести, и еще пятьдесят, и еще тысяча всплесков. Сейчас наш друг — в этом холодном и плотном костюме — пустит вверх яркую звезду, и капитан Джерри увидит ее.

— …Мы плывем, мы несем человека…

Когда загремело железо и свет прожектора ударил в лицо, Сельгин поднял голову. К нему подходила светящаяся громада — корабль «Тики» под командой капитана Джерри Руфуса.

Ходят слухи, что именно Джерри Руфус уговорил Сельгина стать океанавтом, но это глубокая неправда. Решение родилось, когда Сельгин увидел игру темных тел, услышал дельфиньи голоса.

Но правда, что он сказал Джерри Руфусу (тот поднес ему в каюте согревающую рюмочку коньяка).

Он сказал:

— Черт возьми, я до смерти хочу к вам, к ним, в воду.

Феликс Кривин Изобретатель Вечности

Изобретатель Вечности умер в 1943 году, в маленьком курортном городке на берегу Средиземного моря. Незадолго перед тем в этом море пошел ко дну представитель оккупационного командования, пожелавший освежиться в оккупированных водах и оставшийся там дольше желаемого.

В это время в воде находились:

ПРОФЕССОР ЭНТОМОЛОГИИ, пятидесяти восьми лет, тридцать пять из которых были отданы не собственной жизни, а жизни различных насекомых;

КОММЕРЧЕСКИЙ АГЕНТ небольшой торговой конторы, выглядевший старше своих тридцати двух лет;

ПОЧТАЛЬОН, выглядевший моложе своих шестнадцати лет;

СТУДЕНТКА МЕДИЦИНЫ двадцати лет с небольшим;

ПАРИКМАХЕРША дамского зала, тридцати лет с небольшим;

БАКАЛЕЙЩИЦА, владелица бакалейной лавки, некоторых лет с небольшим;

а также СТАРУХА-МАНЕКЕНЩИЦА, возраст которой уже ни для кого не представлял интереса.

Все эти лица были обнаружены в воде после того, как от представителя оккупационных властей перестали поступать какие-либо известия. Коммерсант и Парикмахерша оживленно беседовали в воде (не заходя, впрочем, глубоко, чтобы быть на виду у собеседника), Старуха у самого берега принимала морские ванны, остальные плескались каждый сам по себе, поскольку в то время были еще незнакомы.

Все они были доставлены на берег и взяты в качестве заложников, с угрозой, что через месяц будут расстреляны, если не объявится настоящий преступник. Их поместили не в тюрьму, чтоб они не утратили вкус к жизни, а, напротив, предоставили им комфортабельный особняк, снаружи зарешеченный и тщательно охраняемый, но внутри довольно уютный.

Это был своего рода эксперимент.

Первый день тянулся долго, и Профессор объяснил это причинами субъективными. Время, сказал он, в значительной степени явление психологическое, зависящее от процессов, которые происходят внутри нас. Радость убыстряет время, горе замедляет его; а ожидание смерти заставляет ползти совсем медленно, потому что жизнь сопротивляется смерти.

Старуха-манекенщица охотно поддержала разговор о смерти. Разговоры об общей участи отвлекали ее от мыслей о собственном неизбежном конце. В то время, когда Старуха-манекенщица была манекенщицей, а не старухой, мысли о бренности жизни не посещали ее, тогда она видела в жизни другие стороны. Но коловращение жизни повернуло ее к Старухе бренной стороной, и уже ничего не было видно, кроме бренности. Морские ванны должны были Старухе помочь, но они, напротив, погубили ее окончательно. Такое беспокойное время: кто-то кого-то топит, а больного человека вытаскивают из воды, прерывают курс лечения…

— Не нужно говорить о смерти, — сказала Бакалейщица. — Пока мы молоды… — она осеклась, поймав на себе критический взгляд Парикмахерши.

Профессор считал, что она права, что для того, чтобы жить, нужно сосредоточить себя на жизни. Есть насекомые, жизнь которых составляет всего несколько часов, но это отнюдь не приводит их в отчаянье. За свои несколько часов они проживают не меньше, чем крокодилы за триста лет.

— Неужели за триста? — у Старухи заблестели глаза, и ее собственный возраст показался ей младенческим.

— Ненавижу насекомых, — сказала Парикмахерша. — И крокодилов тоже, не понимаю, зачем им так долго жить.

Коммерсант предложил Студентке прогуляться по коридору, но Студентка уткнулась в конспект и не слышала его приглашения. Тогда Коммерсант послал Почтальона за газетами, — может быть, в доме сохранились какие-нибудь газеты, — а Старухе предложил выгладить ему брюки, — если, разумеется, в доме найдется утюг.

Старуха кивнула, думая о крокодилах. Неужели они так долго живут? Триста лет! А тут — какой-нибудь месяц. Что можно успеть за месяц? Только не пожить. Пожить не успеешь и за всю жизнь, не то что за какой-то там месяц. Насекомые — другое дело, у них потребности крошечные. И вообще неизвестно, зачем они живут. А крокодилы зачем живут? Непонятно зачем, правильно сказала Парикмахерша. Триста лет живут — и непонятно зачем.

— Все относительно, — сказал Коммерсант. Он был относительно небольшой коммерсант, и это заставило его исповедовать теорию относительности… Каждый город — маленькое государство, каждый дом — маленький город…

— Какой у нас миленький город, — сказала Парикмахерша, окидывая взглядом городские стены и потолок.

Коммерсант предложил ей прогуляться по коридору, но она отказалась. Она была дамской парикмахершей, и сердце ее замирало при виде мужчин, которые стриглись в соседнем зале. Их бороды и усы были для нее полной загадкой, и, придя с работы домой, она подолгу стояла перед зеркалом с бритвой в руке, воображая, что бреет клиента. Но в дамском зале, а тем более в ее одинокой комнатке, брить было некого, и рука ее повисала в воздухе, как птица на бреющем полете…

Почтальон принес газету. Он обнаружил в кладовке целую пачку старых газет, но принес только одну, чтобы обеспечить ежедневную доставку почты. Он распределил газеты по датам, и хоть все они были пятилетней давности, но каждая, по сравнению с более старой, сообщала новости посвежей, и это обеспечивало регулярный приток информации.

Коммерсант развернул газету и прочитал о сформировании правительства Даладье, три года назад ушедшего в отставку. Весть о сформировании правительства Даладье, в свое время не оправдавшего ничьих ожиданий, теперь была воспринята с радостью, поскольку обозначала уход в отставку оккупационных властей. Было, правда, опасение, что правительство Даладье уступит место правительству Поля Рейно, которое в самые трудные дни сбежит из Парижа, уступив страну Маршалу Петену, который уступит ее все тем же оккупационным властям. Круговорот истории, связанный с чтением старых газет. И хоть говорят, что новое — это хорошо забытое старое, но иногда старое возвращается так скоро, что о нем даже не успеваешь забыть.

— Все относительно, — сказал Коммерсант, углубляясь в газету.

Да, конечно, все относительно. В сущности, человек уже при своем рождении приговорен к смерти, разница лишь в том, когда будет исполнен приговор — через день, через месяц или через столетие. Эту мысль высказал Профессор, знаток биологических систем, имеющих разную продолжительность, но одинаковую завершенность.

Еще там, на пляже, Парикмахершу привлекла роскошная борода Профессора, и здесь ее продолжала смущать его борода. Пальцы ее сжимали отсутствующую бритву, и рука ее взлетала, как птица в свой бреющий полет.

— С точки зрения бабочки-поденки тридцать дней, которые нам отведены, это не такой уж малый срок, — сказал Профессор энтомологии.

— Для этой бабочки час — как год, — кивнул Коммерсант. — У нее время идет по повышенному курсу. Мы, люди, живем в условиях временного изобилия, поэтому мы не ценим времени. А если б у нас на счету был каждый день, мы пустили бы его по повышенному курсу.

— И получили б те же прибыли? — усомнилась Бакалейщица.

— Конечно. Произвожу элементарный подсчет: предположим, час идет по курсу месяца. Значит, сутки у нас составляют два года, а месяц шестьдесят лет.

— Это заманчиво, — улыбнулся Профессор и подмигнул Старухе-манекенщице. — Мы еще проживем шестьдесят лет.

— Не с моими болезнями, — не приняла его оптимизма Старуха.

Бакалейщица вздохнула:

— Мы — бабочки, которых посадили в общую коробку и позволили прожить в ней тридцать дней…

— Шестьдесят лет, — поправил ее Почтальон. — Привыкайте к новому летосчислению.

Все привыкали к новому летосчислению. Первые несколько месяцев прошли в устройстве на новом месте.

Профессору отвели отдельный кабинет, чтобы он мог заниматься научной работой. Кроме того, ему предстояло вести работу преподавательскую: читать Студентке курс лекций, проводить с ней семинарские занятия, а впоследствии принять у нее экзамен.

Старуха-манекенщица молодела у всех на глазах. Ведь молодость измеряется не тем, сколько прожито, а тем, сколько еще предстоит прожить. Теперь Старухе предстояло прожить столько же, сколько молодой Студентке и юному Почтальону, и если б не ее болезни, она бы чувствовала себя такой же молодой, как они.

Все стали ровесниками, и сорокалетняя (скажем так) Бакалейщица обратила внимание на тридцатилетнего Коммерсанта. Она сразу выделила его среди прочих своих ровесников — шестидесятилетнего Профессора и шестнадцатилетнего Почтальона. Этому способствовало и то, что, в своей семейно-бакалейной жизни отягощенная многочисленной семьей и толпами покупателей, она впервые оказалась в столь малолюдном окружении, что смогла разглядеть каждого отдельного человека.

Через два года после знакомства (сутки по старому летосчислению) Почтальон доставил Бакалейщице первое письмо, в котором ей было назначено первое свидание в коридоре. А еще через три месяца Коммерсант получил ответ. Расстояния были короткие, и почта работала вовсю, но письма шли очень долго — по новому летосчислению.

Почувствовав прилив молодых сил, Старуха-манекенщица принялась наводить в доме порядок, о котором в своем собственном доме уже не думала много лет. Теперь у нее было будущее — пусть не слишком большое, но не меньшее, чем у других, а главное — здесь ей было для кого стараться. Едва открыв глаза, она лихорадочно соображала: нужно прибрать у Профессора в кабинете, а еще до того подготовить рабочее место для Парикмахерши, а еще раньше разбудить Почтальона и собрать его в путь, чтобы он успел доставить утренние газеты.

Она будила Почтальона, наскоро кормила его и провожала до дверей из столовой в гостиную. Затем протирала зеркало Парикмахерши, ставила перед ним кресло и аккуратно раскладывала орудия парикмахерской деятельности: расчески, ножнички, щипчики, бигуди… Она сама удивлялась своей энергии. Она могла три месяца подряд тереть пол, чтоб довести его до полного блеска, провести неделю у какого-нибудь серванта, сообщая ему приличный и эстетический вид. У каждой двери она положила половичок и строго следила, чтоб ноги вытирались при переходе из комнаты в комнату и обратно. Домашняя работа не имеет начала и конца, и это в какой-то мере приобщает ее к вечности. Может быть, потому молодые ее любят меньше, чем старики, а старики обретают в ней спасительное ощущение, что всему этому никогда не будет конца… Старуха-манекенщица, казалось, демонстрирует эти чужие комнаты, как демонстрировала когда-то чужие одежды. Ну-ка поглядите, не согласитесь ли здесь пожить? Только в этих комнатах можно жить в нынешнем сезоне! Только в этих — и только в этом сезоне!.. Потому что жизнь бабочки — только один сезон.

Так проходили годы, и, как это обычно бывает с годами, они пролетали, как один день. В свободные от лекций часы Профессор писал монументальный труд: «Жизнь бабочек в условиях закрытых помещений».

В том большом мире, где время измерялось полновесными годами, была война, но здесь об этом никто не думал, потому что здесь люди жили в другом измерении. Они и прежде не мыслили слишком широко, и там, где их никто не ограничивал, ограничивали себя сами: жизнь в маленьком мире имела те преимущества, что избавляла человека от больших бурь. Профессор ограничивал себя энтомологией, Бакалейщица — бакалеей и семьей, Парикмахерша — дамским залом, за которым начинался неведомый ей мужской, полный тревог и опасностей, как всякий мир, которым правят мужчины.

— Посидим под плафоном, — предлагал Бакалейщице Коммерсант, и они усаживались под плафоном, который лил на них лунный свет.

Это сидение под искусственной луной возвращало Бакалейщицу в те далекие годы, когда и луна была другая, и Бакалейщица была другая, да и человек, сидящий с нею рядом, был совершенно другой. Тот человек, впоследствии Бакалейщик, впоследствии супруг и отец пятерых детей, тогда еще был никем, но именно тогда он был ей особенно дорог. Лунный свет… Возможно, во всем виноват лунный свет, делающий близким постороннего человека. Потом, когда он рассеется, станет ясно, что человек чужой, но это придется скрыть от него, от себя и от всех, потому что будут общие дети, общая семья и общая бакалея… А больше — ничего общего, а особенно того, что когда-то привиделось в лунном свете…

Едва зародившись, отношения между Бакалейщицей и Коммерсантом встретили горячую поддержку со стороны остального населения этого ограниченного мирка. Почтальон целиком посвятил себя их переписке, тратя на доставку корреспонденции не более одного дня. Студентка восстанавливала в памяти забытые стихи и, как листовки, разбрасывала их по комнате. А Старуха-манекенщица, глядя дальше других, тайком шила пеленки. Хотя, для того, чтоб понадобились пеленки, нужно было не шестьдесят, а чуть ли не шестьсот лет по новому летосчислению, но истинная любовь не боится подобных препятствий, и Старуха шила пеленки, веря в истинную любовь.

Между тем виновники всех этих предприятий сидели в центре внимания, совершенно его не замечая. Таков эгоизм любви: она ничего не замечает, когда сидит вот так, под плафоном.

— Взгляните туда, — говорила Бакалейщица, поднимая кверху глаза, а вместе с ними — мечты и надежды. И там, под сводами вечернего потолка, ее мечты встречались с его мечтами, а ночь уже подступала, окружая их плотной стеной, говоря точнее — четырьмя плотными стенами…

Так пролетело тридцать лет, и Старуха забеспокоилась, что не успеет дошить пеленок. Здесь, в этом замкнутом мире, годы летели особенно быстро, и она почувствовала, что опять начинает стареть. Давали о себе знать болезни, оставшиеся еще от той, прежней старости, и порой она месяцами не вставала с постели, а однажды провела в постели целый год.

Она вспоминала полновесные годы своей молодости… Хотя молодость подвижней, чем старость, но движется она медленней. А старость летит, как на крыльях, — пусть на старых, немощных крыльях, — но она так пролетает, что за ней не поспеть.

Особенно сейчас это чувствуешь. Только поселились, начали жить, — и уже тридцать лет прошло. И осталось всего тридцать лет. Бабочкино время.

Это было грустно, тем более, что Старуха всегда оставалась в душе манекенщицей, храня верность ушедшей юности и красоте. Это трудно хранить верность юности и красоте, которые сами не способны сохранить верность.

И вот в этот безнадежный момент, когда спасения, казалось, ждать было неоткуда, Почтальон принес Старухе письмо:

«Учитывая катастрофическое вздорожание времени, предлагаем считать час не месяцем, а годом. Таким образом, в нашем распоряжении еще триста шестьдесят лет».

В письме не было ни подписи, ни обратного адреса, но категорический его тон убеждал. Особенно убеждало то, что в любом случае триста шестьдесят лет предпочтительней тридцати лет, или пятнадцати дней — по первоначальному летосчислению.

Старуха почувствовала прилив новой молодости. Триста шестьдесят лет это минимум четыре жизни, и она начала жить за четверых, как жила тогда, когда была не старухой, а манекенщицей. Правда, тогда она не знала, сколько у нее впереди, а теперь научилась считать оставшиеся годы, потому что молодость определяется не тем, сколько прожито, а тем, сколько предстоит прожить.

— Господи, какие мы еще молодые! — воскликнула Старуха, предавая гласности полученное письмо. — Нам еще жить и жить… Жить и жить…

И пока она это говорила, прошло три дня. Но что такое три дня, — по новейшему летосчислению!

У Бакалейщицы и Коммерсанта длиннее стали свидания, но зато длинней и разлуки.

— Опять нам не видеться несколько лет, — сокрушались они, расходясь по своим комнатам, а встречаясь, восклицали: — Все эти годы! Все эти долгие годы!

Что может быть длиннее годов разлуки? На Плутоне год составляет двести пятьдесят земных лет, но даже его год короче года разлуки. Даже такого, который пролетает всего лишь за один час.

Поэтому дольше всех живут те, кто живет в разлуке. Для них каждый день — как год, а каждый год — как полтора года на Плутоне. А что такое полтора года на Плутоне? Это триста семьдесят пять земных лет в условиях вечного холода и вечного мрака, на расстоянии шести миллиардов километров от Земли.

Вот что такое годы разлуки.

Ежедневные газеты Почтальона стали сначала ежегодными, а потом доставлялись раз в двадцать четыре года. Но и при такой периодичности газеты не успевали читать. До газет ли тут, когда год просидишь в кресле у Парикмахерши, чуть ли не год конспектируешь одну лекцию, а на уборку тратишь не меньше трех лет?

А Профессор сидел над своей монографией, и на обдумывание каждой фразы у него уходило два, а то и три месяца. Ничего удивительного: это был серьезный научный труд, на который не жаль потратить и целую жизнь, «Жизнь бабочек в условиях закрытых помещений».

Жил-был Психиатр. Он лечил людей отложных представлений (если исходить из того, что истина известна нормальному человечеству), в том числе и от мании величия, то есть чрезмерного преувеличения собственных достоинств. Допустим, зяблик возомнил бы себя орлом — это мания величия в ее классической форме. А вот если бы орел возомнил себя зябликом — это уже не мания величия, а скорее комплекс неполноценности у орла. А если зяблик возомнит себя воробьем или орел возомнит себя соколом — это уже не мания и не комплекс, а вообще неизвестно что. То есть оно неизвестно нам, а Психиатру оно было известно.

Однажды, подводя итог своей многолетней деятельности, Психиатр обратил внимание на любопытный факт: за последние десять лет никто из его больных не возомнил себя Наполеоном. Наполеон — стандартная форма величия, а поскольку для неполноценных умов понятнее и доступнее форма, то первое, что приходит в голову такому уму, — это возомнить себя Наполеоном. Не встречалось за последние десять лет Жанны д'Арк и Джордано Бруно, Ньютона и Шекспира. Максимальными вершинами, до которых поднималось маниакальное воображение душевнобольных, были их ближайшие начальники: директора, заведующие, управляющие делами. У лейтенанта была мания, что он капитан, у капитана — что он майор, у майора — что он подполковник. Такое снижение маниакального потолка было тоже своего рода патологией, снижением потенциальных возможностей личности в результате утраты веры в себя. И Психиатр решил поднять этот потолок, привить своим больным манию истинного величия.

Он рассказывал им о подвигах, совершенных до них на земле, о путях, приводивших людей к величию. Он говорил о неисчерпаемых возможностях человека, о том, что разница между большими, средними и маленькими людьми — лишь в различной степени использования этих возможностей. Маленькая крестьянская девушка спасла огромную страну, совершила подвиг, незабываемый для истории. Каждая девушка имеет такую возможность.

— Что касается бабочек, то они, конечно, лишены этих возможностей, закончил Профессор свой рассказ, которым иллюстрировал лекцию, прочитанную студентке. — Потому что жизнь бабочки ограничена физиологией, бабочка не может выйти за пределы физиологии, а человек — может. Разорвать этот ограниченный круг, выйти за пределы физиологии — это, в сущности, и означает стать человеком. Человек становится тем выше, чем выше поднимается он над физиологией. Над бабочкиной физиологией. Над звериной физиологией. Над человеческой физиологией. Над физиологией всех, кто жил до него на земле.

Почта была доставлена с опозданием на целый год: Почтальон слушал лекцию Профессора. Прежде он не слушал его лекций: все они были о насекомых, то есть, в сущности, о мелочах, — но теперь, когда Профессор заговорил о людях, причем о выдающихся людях, Почтальон не смог пройти мимо и прослушал лекцию до конца.

Чем отличается человеческая жизнь от бабочкиной? Не только тем, что бабочкина короче. У человека есть возможности, которых у бабочки нет. Бабочка могла бы облететь вокруг земли, если б у нее была такая возможность. Но у нее нет такой возможности. А у человека есть.

Взять, к примеру, братьев Монгольфье, которые первыми поднялись на воздушном шаре. До них люди не умели летать. У них была возможность летать, но они не умели летать, потому что не использовали эту возможность. А братья Монгольфье использовали — и полетели. Они вышли за пределы своей физиологии — и полетели. И теперь никто не скажет, что люди не умеют летать…

Почтальон с детства мечтал стать летчиком, и, если бы не война, он бы непременно стал летчиком, потому что у него была такая возможность. Война временно лишила его такой возможности, но когда война кончится…

Хорошо мечтать о будущем, когда впереди почти четыреста лет. О том, как станешь летчиком, окончишь университет, научишься стричь бороды так, как их стригут в мужском зале… Или о том, как посвятишь все четыреста лет личной жизни, как завершишь работу над монографией и будешь нянчить младенцев… Боже, какие головокружительные открываются перед каждым из нас перспективы! Если б мир, который нас окружает, был построен заново и при этом строился из одних перспектив, он был бы удивительным миром. Только бы перспективы не сталкивались, не перечеркивали ДРУГ Друга, как перечеркивает перспектива нянчить младенца перспективу завершения монографии.

Мир тесен, и любая перспектива, продолженная до бесконечности, непременно пересечет бесконечное число перспектив и, в свою очередь, будет пересечена ими. И это не просто закон геометрии, который нельзя затвердить со школьной скамьи, — это закон жизни, который нельзя заучить, потому что он всякий раз создается заново.

Мы живем на пересечении перспектив, и мир, в котором они пересекаются, — тесен. Да, мир тесен, особенно если его заключить в четыре стены… Но разве стены — преграда для перспектив? Окружите нас десятками стен, упрячьте в каменные мешки, — и оттуда, в бесконечность, к далеким звездным мирам помчатся наши освобожденные, раскрепощенные перспективы…

И прошло еще двести лет, и Старуха опять почувствовала, что стареет. В ней уже не было той легкости, какая была двести лет назад, и она годами не вставала с постели. Жизнь уходила из нее, как уходит публика из демонстрационного зала, когда все моды исчерпаны, все модели показаны и пора закрываться… Пройдет немного времени — и пора закрываться. Осталось каких-нибудь полторы сотни лет…

И тогда Почтальон принес ей письмо:

«В соответствии с новой реформой времени, считать отныне годом не час, а минуту. Впереди у нас 9600 лет».

Почти десять тысяч лет… Практически это означает вечность. Никому из земных жителей не удавалось прожить столько лет. Библейский Мафусаил прожил 969 лет — смешно сказать, меньше тысячи! Да, Мафусаил был не жилец…

До сих пор Старуха прожила по разным летосчислениям около трехсот лет, а впереди у нее — почти десять тысяч… Старуха соскочила с постели и заняла очередь за Бакалейщицей, которой Парикмахерша делала укладку. Парикмахерша работала быстро, и не прошло и сорока лет, как она, покончив с Бакалейщицей, принялась за Старуху. Хотя — почему за Старуху? Разве можно назвать старухой женщину, которая прожила каких-нибудь триста лет? Крокодил живет триста лет, но умирает он стариком. А для нас в триста лет жизнь только начинается.

Часы тикали, отмеряя не часы и минуты, а годы и века. Полный круг часовой стрелки — почти тысяча лет. Еще круг — еще тысяча… И в одно прекрасное тысячелетие Почтальон обнаружил, что на него начинает давить потолок.

Дело было не в росте. Ростом Почтальон был ниже всех остальных, но на длинного Коммерсанта потолок не давил, а давил на малорослого Почтальона. Не потому ли, что он с детства мечтал стать летчиком? Или под влиянием лекции Профессора о потенциальных возможностях человека? Да, все дело было в потенциальных возможностях. Почтальону казалось, что потолок давит именно на эту его потенциальную часть и мешает ей воплотиться в действительность.

Почтальон спросил Профессора о Психиатре — удалось ли ему привить своим больным манию истинного величия и стали ли они нормальными великими людьми? Профессор ответил, что, к сожалению, пока еще величие не является нормой. Больше того: приобщаясь к величию, человек зачастую нарушает нормы — социальные, научные, эстетические или просто психические, если речь идет о чистой психиатрии. И наоборот: становясь абсолютно нормальным, человек зачастую утрачивает свое величие — не только патологическое, но даже истинное, которое должно бы являться нормой. История помнит юношу, который встречал на берегу корабли, радуясь их благополучному возвращению и глубоко страдая, когда с ними случалась беда. Это были не его корабли, и везли они чужие грузы, и никому не были нужны ни радости его, ни страдания, но он не уходил с берега, продолжая встречать корабли. Потом его вылечили, и он стал нормальным человеком. Его перестали волновать чужие беды и радости, он четко отличал свои беды и радости от чужих… От чего его излечили? От патологического или от истинного величия? Это случилось в древности, когда медицина еще не была настолько сильна, чтобы поставить правильный диагноз.

Вечность пролетала быстро: не успели оглянуться — и нет семи тысяч лет. И осталось всего три тысячи лет, пятьдесят лет по прежнему летосчислению. А по первоначальному — пятьдесят часов.

Время вокруг сжималось, тесней и тесней, и нельзя было распрямиться и шагу ступить в этом времени. Обычно его не видишь, не знаешь, сколько его впереди, и от этого легче дышится. А когда оно все на виду, и все меньше его и меньше, и уже так тесно, что только сидеть на корточках да ничком лежать на полу, тогда хочется и самому сжаться, стать бабочкой, чтоб еще хоть немного полетать, попорхать.

Но человек не может быть бабочкой, ему нужен настоящий простор, необозримый простор во времени и пространстве. И он умирает, когда у него не остается времени жить. Когда больше нет времени, чтобы жить, человек умирает.

Студентка перестала вести конспект: она больше не поспевала за Профессором. А Профессор спешил дочитать курс до конца: приближался экзамен.

— На каждого человека Земли приходится до тридцати миллионов насекомых, а по весу насекомые чуть ли не в десять раз превосходят все человечество. Человечество в подавляющем меньшинстве, поэтому так почетно принадлежать к человечеству…

Тикают часы, отмеряя минуты, дни и века. Минутная стрелка скачет не по минутам, а по годам, и весь ее путь — сплошной новогодний праздник. От нового года — к новому году, и нет никаких старых лет, все годы молоденькие, не старше минуты. Поэтому им так весело, они, как дошкольники, стали в круг, и по кругу этому скачет минутная стрелка. С Новым годом! С Новым годом! Только и успевай поздравлять, потому что больше ничего сказать не успеешь…

Тикают часы… Тикают часы… Почему они тикают так громко?

Оглушительные удары, от которых сотрясается дом. Как будто остатки времени колотятся в дверь, требуют, чтоб их выпустили отсюда… Время чувствует, что здесь, в этом доме, ему скоро придет конец, и оно рвется прочь, чтобы слиться со своей вечностью… Но ведь вечность здесь, она изобретена здесь. Десять тысяч лет, если считать годом минуту. Шестьсот тысяч лет, если считать годом секунду. Шестьдесят миллионов лет, если считать секунду столетием. И так далее, без конца. Именно — без конца, ведь без конца — это и есть вечность…

Почему же вечность боится, что ей наступит конец? Почему она колотится в дверь, требуя, чтоб ее выпустили из дома? Вечность, куда же ты? Дверь заперта, и за дверью стоит часовой. Он стоит на часах, на страже запертой вечности.

Тикают минуты, стучат часы, гремят столетия, и грохочет вечность.

И вдруг грохот смолкает. Внизу скрипнула дверь. И в наступившей тишине — тот же голос, который говорил: «Вам письмо. Вам газета», — теперь говорит:

— Это я прикончил вашего офицера.

Удаляющиеся шаги. И опять тишина. Присмиревшие часы тикают еле слышно.

Это были не его корабли, зачем же ему было ради них жертвовать жизнью? Лететь, как бабочка на огонь, не дождавшись дня… Разве не разумней дождаться дня, а не лететь на огонь среди ночи?

— Бедный мальчик, — сказала Бакалейщица, — не понимаю, как ему удалось утопить взрослого офицера.

— В таком возрасте все ищут подвигов, — спокойно объяснил Коммерсант.

Эти мужчины совсем как дети, подумала Парикмахерша. Утопить человека у них называется подвигом.

— Возраст такой, — сказал Коммерсант. К ним опять возвращалось забытое понятие возраста, воздвигая между ними возрастные барьеры.

— А ведь молчал, — затрясла головой Старуха. — Обо всем рассказывал, а об этом молчал…

— У меня такие дети, — сказала Бакалейщица. — Что-нибудь сделают — и молчат. Хоть ты дух из них вон — не скажут ни слова.

— Мог бы признаться раньше, — сказала Парикмахерша.

— Это не так просто, — возразила Студентка. — Нужно собраться с духом, ведь идешь на верную смерть. Он мог бы и вовсе не признаваться, его бы не заподозрили, но он поступил как мужественный человек. Он дважды поступил как мужественный человек: и когда признался, и когда утопил этого офицера.

— Ну, знаете, если это называть мужеством… — Парикмахерша не кончила фразы, заметив, как дрогнула профессорская борода.

— Утопил офицера! — воскликнул Профессор. — Кто вам сказал, что он утопил офицера?

Коммерсант отвернулся к окну:

— По-моему, он сам в этом признался.

— Он солгал. Я был все время возле него, он барахтался у самого берега, учился плавать.

— Он не умел плавать? — удивилась Парикмахерша. — Как же он мог кого-то утопить, если он сам не умел плавать?

— Теперь его убьют, — сказала Старуха. И заплакала.

— Его бы все равно убили, — резонно заметил Коммерсант. — Что же лучше: чтоб убили одного или семерых? Простая арифметика.

— Не такая простая, если приходится умирать самому, — сказал Профессор.

— Это субъективный взгляд, — сказал Коммерсант. — А в данном случае нужно рассуждать объективно.

Старуха спросила, почему же он. Коммерсант, в интересах объективности не взял вину на себя? Ведь и тогда была бы та же арифметика: один вместо семерых.

Коммерсант ответил с ледяным спокойствием:

— Почему именно я должен был рассуждать объективно? Здесь есть люди постарше… — при этом он посмотрел на Старуху, затем на Профессора и наконец остановил взгляд на Бакалейщице. Он и прежде любил остановить на ней взгляд, но теперь в этом было что-то новое и обидное.

Старуха вышла на лестницу, словно для того чтобы посмотреть вслед Почтальону, как не раз смотрела вслед уходившим от нее сыновьям.

— Дверь открыта, — сказала она, возвращаясь.

— Они сняли охрану, — сказал Профессор, выглянув в окно.

— Значит, мы свободны? — уточнила Парикмахерша.

Все были свободны, но все оставались на местах. Корабли благополучно причалили к берегу, но никто не спешил сойти на берег.

— Зачем он взял вину да себя? — недоумевала Парикмахерша. — Чтобы спасти вас? Но ведь мы были так мало знакомы…

— Это вы не были с ним знакомы, а я любила его, как сына. Как внука. Всякий раз, когда мне было плохо, он приносил мне письмо. — Старуха беспомощно огляделась по сторонам, ища письмо, потому что сейчас ей было особенно плохо.

— Мы тоже были ему не чужие, — сказала Бакалейщица. — Я относилась к нему с большой симпатией.

Студентка усмехнулась:

— И этого достаточно, чтобы отдать за вас жизнь?

— Почему за меня? Скорее за вас, вы ближе ему по возрасту.

Парикмахерше Почтальон тоже нравился, хотя, к сожалению, они были мало знакомы. Газет она не читала, а писем ей никто не писал. И она никогда не могла подумать, что он, для кого она не была даже адресатом…

— Почты сегодня не будет, — сказал Коммерсант. И увидел в руках у Старухи письмо.

Все-таки она получила письмо. С опозданием, но получила. Как она была благодарна этому мальчику, что в такую минуту он не оставил ее без письма! Она подошла к серванту, чтобы поправить салфетку, и под салфеткой обнаружила письмо. И это было — как возвращенная молодость.

— Что же нам пишут? — осведомился Коммерсант. — На конверте нет адреса, это значит, что письмо адресовано воем. Дайте-ка я прочитаю.

— Нет, — сказала Старуха, — только не вы.

Она читала медленно, как читала когда-то в начальной школе, потому что что-то вдруг случилось у нее со зрением и с голосом тоже:

«Живите долго. Когда почувствуете, что осталось впереди мало лет, считайте годом день или час, и опять впереди у вас будет вечность. Так, вероятно, поступают бабочки, которые живут один день. Каждый, кто живет, проживает вечность, только измеряется она по-разному. Моя вечность подходит к концу, а ваша пусть подольше не кончается. Извините, что не смог доставить вам это письмо, как положено почтальону».

— Тот же почерк, — сказала Старуха-манекенщица. — Значит, это он писал письма, которые продлевали мне жизнь.

— Продлевали нам жизнь, — сказала Студентка.

— И теперь он снова продлил нам жизнь, — сказала Бакалейщица.

Коммерсант посмотрел на часы, которые опять показывали часы, а не годы и столетия.

— Изобретатель вечности, — сказал Коммерсант.

Теперь стало ясно всем, что это он, Почтальон, изобрел для них вечность. Профессор считал это поистине великим изобретением. В ответ на замечание Коммерсанта, что вечность существует объективно и независимо от нас, Профессор возразил, что иногда ее стоит заново изобрести, чтобы сделать доступной человеку.

— Жизнью пользуйся живущий, — сказал Коммерсант.

— Это правда, — вздохнула Бакалейщица. Это была нелегкая для нее правда. Ей было искренне жаль этого мальчика, этого Почтальона, но ведь они, в сущности, только начали жить. Они с Коммерсантом только начали жить.

Она придвинулась к Коммерсанту, но он отодвинулся от нее: разница лет встала между ними, как стена, и было не преодолеть возрастного барьера. И не только возрастного. У него была своя семья, у нее своя. У нее своя бакалея, у него своя коммерция. Все, что их еще недавно сближало, выпорхнуло, как бабочка, в открытую дверь, за которой простирались их разные жизненные дороги… У каждого своя дорога. Своя ли? Жизнь, которая ждала их за дверью, стала для них чужой за этот месяц — за эти века и тысячелетия. Все, что они здесь обрели, все, что дала им вечность, теперь было безвозвратно утрачено. Профессор не допишет своей монографии о жизни бабочек в условиях закрытых помещений, Старуха вернется к своей старости, а Парикмахерша — в дамский зал, отделенный, отгороженный от мужского. Стихи, переписанные Студенткой, будут напрасно взывать о любви, и стопка пеленок не дождется своего хозяина… Бакалейщица это поняла и отодвинулась от Коммерсанта.

Все стали друг другу чужими, словно они не прожили вечность под одной крышей, и близок им был только тот, ушедший, создавший и разрушивший их маленький бабочкин мир. Он был им близок, хотя он-то ушел особенно далеко — так далеко, что не хватит и вечности, чтобы вернуться.

Студентка встала.

— Хватит с меня вашей энтомологии? Он там сейчас умирает, чтобы мы могли еще немножко поползать, попорхать!

Она отбросила свой аккуратный конспект — почему-то не в сторону Профессора, имевшего прямое отношение к энтомологии, а в сторону Коммерсанта, который никакого отношения к этой науке не имел.

— Счастливо оставаться. Приятной вам вечности. Я не хочу, чтоб за меня умирали другие.

— Как будто только за вас, — сказала Парикмахерша, а Коммерсант выразил эту мысль более четко и доказательно:

— Человек умирает за коллектив. Это нормально. Ненормально, когда коллектив гибнет ради одного человека.

Старуха чуть не бросилась на него с кулаками:

— Он считает это нормальным! За него умирает человек, а он считает это нормальным!

— Не за меня, — терпеливо объяснил Коммерсант. — Он умирает за коллектив, а каждый из нас — всего лишь частичка коллектива.

— Я не частичка, — сказала Студентка, — я человек. И я имею право умереть сама за себя, как положено человеку.

Парикмахерша возразила:

— Что значит — за себя? Ведь не вы же…

— Именно я. Мне стыдно, что я не сказала об этом раньше, но это я, я утопила этого боша.

Она была похожа на Старуху в молодости: такая же непреклонность, такая же решимость идти до конца, не думая о последствиях. А Старуха давно уже привыкла думать о последствиях, и в данном случае она их ясно себе представляла. И когда Студентка поднялась, чтоб уйти, Старухе показалось, что это уходит ее молодость, уходит, чтобы больше не возвращаться.

— Этого не может быть, — сказала Парикмахерша. — Я видела, как вы плескались в воде — осторожно, чтобы не замочить прическу.

— И тем не менее я это сделала.

Профессор покачал головой:

— Не думаю, чтоб вы были способны убить человека.

— Вы меня плохо знаете.

Профессор улыбнулся. Как он может плохо ее знать, если она прослушала у него курс лекций? Манера слушать у каждого своя, поэтому, если хочешь человека узнать, посади его слушать лекцию.

Заговорил Коммерсант, пытаясь внести здравый смысл в эту эмоциональную неразбериху.

— Вероятно, у вас был повод его утопить? Он, наверно, вас оскорбил, унизил ваше достоинство?

Он, как преподаватель на экзамене, подсказывал ей ответы. Несмотря на ее враждебность, он все-таки хотел ей помочь.

Студентка подтвердила, что офицер унизил ее достоинство. Нет, лично ей он ничего не сделал, он даже ее не заметил. И все же он унизил ее достоинство.

Здравый смысл исчез, опять началась какая-то путаница. Как можно унизить достоинство девушки, не видя ее и не подозревая о ее существовании? Профессор сказал, что сам факт оккупации унижает достоинство каждого человека. Но, конечно, не до такой степени…

— Так вы из политических соображений? — догадалась Парикмахерша. Она была далека от этих соображений, да и вообще от оккупационных властей: все они стриглись не у нее, а в соседнем зале.

— Как бы ни было, я одна буду за это отвечать. — Студентка шагнула к выходу, но Старуха оказалась там раньше.

— Это не вы утопили офицера.

— Откуда вам это известно?

Старуха улыбнулась своей возвращенной молодости:

— Мне известно. Потому что его утопила я.

— Вы? Пожалуйста, не смешите! С вашим ревматизмом, радикулитом, с вашими спазмами… — Бакалейщица перечисляла болезни, на которые Старуха жаловалась не раз, и каждая была весомым аргументом и наповал сражала болящую, как сражают только болезни.

— Ну и что, что радикулит? — отбивалась Старуха. — Стоит мне собраться с силами…

— В вашем возрасте это не так просто.

Он был молод, Коммерсант, и не выбирал выражений, говоря о чужом возрасте. Но Старуха больше не стеснялась своего возраста: ее возраст давал ей право выйти первой, удержать эту молодость, отдав вместо нее свою старость. Отдать старость взамен молодости — это значит снова стать молодой…

Студентка обняла Старуху за плечи:

— Ну пожалуйста… Они вам все равно не поверят. А мне поверят, я скажу, что он меня оскорбил, унизил мое достоинство…

Как будто Старуха этого не может сказать. Как будто у нее нет достоинства, которое можно унизить.

— Женщины! — воскликнул Профессор. — Почему вы берете на себя неженские дела? Разве там не было мужчины? Разве некому было утопить офицера?

— Кого вы имеете в виду? — сухо спросил Коммерсант.

Возникло молчание, которое сначала было неловким и беспомощным, но потом, крепчая, становилось все более выразительным, уверенным и могучим. И, нарушая это торжественное молчание, Профессор сказал:

— Я имею в виду себя.

В минуту опасности медляк-вещатель становится на голову и начинает вещать. Другие жуки разлетаются, а он медлит, потому что ему нужно оповестить… всех, кому грозит опасность, оповестить…

— Что, не похоже? Кабинетный ученый, книжный червь, и вдруг такая партизанщина. А между тем… — Профессор говорил быстро, не так, как на лекциях, как будто боялся, что сейчас прозвенит звонок. — Я его сразу заметил. Когда он разделся и вошел в воду, я последовал за ним… В молодости я был неплохим пловцом, да и сейчас… В общем, я решил его утопить…

— Из политических соображений? — поинтересовалась Парикмахерша.

— Из политических. Из государственных. Из каких хотите. Решил использовать неиспользованные возможности, как говорил приятель мой Психиатр, прививая своим пациентам истинное величие. Я хоть и занимаюсь насекомыми, но в человеке этого не люблю… — Он говорил вдохновенно, и в глазах его появился отблеск того огня, на который он в данную минуту летел, как ночная бабочка. Но бабочка не видит, куда летит, а он видел.

Он говорил о каком-то партизанском отряде, с которым был связан и от имени которого действовал, он признался, что получил задание уничтожить представителя оккупационных властей, и не только этого представителя оккупационных властей, но в всех остальных представителей оккупационных властей…

— Неужели всех? — ахнула Парикмахерша.

— Ну, не всех, возможно. Я ведь тоже там не один… у нас целый отряд, если хотите, целая армия…

Он спешил. Он боялся, что, если он остановится, вся эта история лопнет, как мыльный пузырь, и он торопливо надувал этот пузырь, расцвечивая его всеми красками спектра.

— Настоящий мужчина! — сказала Бакалейщица, тем самым отделив Профессора от Коммерсанта, давая тому понять, что из них, двоих мужчин, именно он, Коммерсант, — не настоящий.

Это его задело. Даже внимание женщины, безразличной нам, нам, мужчинам, вовсе не безразлично. И хотя Коммерсант не собирался пожинать лавры, так щедро посеянные Профессором, но и созерцать их на чужой голове тоже было не очень приятно.

— Чепуха! — сказал Коммерсант. — Я один знаю, как было дело. Все это случилось на моих глазах.

Да, все произошло на его глазах, потому что он был ближе всех к этому офицеру. Офицера просто схватила судорога. Коммерсант видел, как исказилось от боли его лицо, как он открыл рот, чтобы крикнуть о помощи, но не успел крикнуть: его захлестнула волна. После этого он еще несколько раз появлялся на поверхности, тараща на Коммерсанта умоляющие глаза, но Коммерсант предпочел остаться в стороне, чтобы не быть замешанным в гибели офицера.

— Почему же вы им не сказали, что он сам утонул?

Профессор — наивный человек. Если бы Коммерсант это сказал, ему бы пришлось отвечать за то, что он не спас оккупационного офицера. Офицер, таким образом, стал жертвой подозрительности и недоверия оккупантов к населению оккупированной ими страны.

— Вы просто негодяй, — сказала Бакалейщица. — Боже, и я любила этого негодяя!

Так всегда бывает, когда здравый смысл приносится в жертву эмоциям. Поступок Коммерсанта был безукоризнен с точки зрения логики, а если нас нельзя упрекнуть с точки зрения логики, то все остальные упреки беспочвенны и нелепы.

— Я пойду, — сказала Старуха. — Вы не бойтесь, я вас не выдам, я скажу, что сама видела, как он тонул.

Может, еще удастся спасти Почтальона, этого мальчика… Ее старость никому не нужна, а его юность многим еще пригодится.

— Я пойду с вами, — сказал Профессор. — Два свидетеля лучше, чем один.

— И я пойду, — сказала Студентка.

Парикмахерша колебалась. Она бы тоже пошла, но ведь она ничего не видела… Ее могут привлечь за лжесвидетельство…

— Все равно вам никто не поверит, — сказал Коммерсант. — Воинская доблесть требует, чтоб офицер погибал от руки врага, а не тонул, как мокрая курица. Я это тоже взвесил, поэтому я молчал.

— Какой же вы негодяй!

Коммерсант оставил без ответа замечание Бакалейщицы.

— Давайте рассуждать логично: мальчишка хочет умереть как герой, а вы хотите, чтоб он умер просто как лживый мальчишка. Живым его не выпустят хотя бы за то, что он обманул оккупационные власти. Зачем же отнимать у него единственный подвиг, пусть даже он его не совершил? Будьте снисходительны к мальчику, дайте ему умереть героем!

Еще недавно они жили в этом доме, надежно запертые, отгороженные от всех проблем, от необходимости принимать решения. И потолок над их головой был хоть и ниже, но надежнее неба, и весь их маленький мир был хоть и меньше, чем тот, большой, но гораздо надежней и благоустроенней. Теснота пространства и времени — это еще не обида. Пусть вокруг необъятность вселенной, безграничность времени, но есть у нас своя точка, своя малая величина, которая помогает нам видеть себя большими. Во вселенной это трудно — для этого нужна теснота: теснота Земли, теснота города и квартиры. Мы все великие, разница лишь в степени тесноты: один велик в пределах Земли, другой — в пределах своей квартиры. И у каждого своя вечность — большая или маленькая…

Они стояли на пороге своей маленькой вечности и смотрели в ту огромную вечность, которую нельзя ни подчинить, ни присвоить, которая, как свободная стихия, любит отважных пловцов, уходящих в ее глубину, не цепляясь за часы и минуты. Мы привыкли к часам, и минутам, и к месяцам, и к годам, но мы должны их покидать, потому что каждый из нас — пловец в океане Вечности. И мы не просто пловцы, брошенные как попало в пучину, мы сами выбираем свой путь, и из наших коротких часов и лет созидается Вечность…

В эту Вечность ушел Почтальон, изобретатель Вечности, и теперь стало ясно, что изобрел он эту, большую вечность, а не ту, бабочкину. Хоть она и до него существовала, но он ее изобрел наново, потому что Большую Вечность нужно снова и снова изобретать, чтоб она не превратилась в пустую, бессмысленную стихию. Совсем нетрудно превратить Вечность в бессмысленную стихию: для этого нужно только цепляться за собственные часы и минуты…

Профессор шагнул навстречу распахнутой Вечности, Коммерсант остановился, пропуская женщин вперед: все-таки он был воспитанным человеком.

Михаил Пухов Палиндром в Антимир

Рассказ-загадка

Звездолет пожирает пространство. Ускоряется.

Ускоряется. Ускоряется все время. Темнота. Кругом звезды Галактики. Земля далеко позади.

Капитан говорит негромко:

— Приехали.

Звездолет окружают тени без формы. Впереди созвездия заслоняет пелена, черная, как непроницаемый мрак. Штурман не отвечает.

— Но тут они. Все десять кораблей погибли или потерялись здесь, — шепотом говорит капитан.

Ночь. Впереди звездолета — окно в Антимир. Просачивается откуда-то, ползет сияние, тусклое свечение, блеск и безмолвие датчиков и анализаторов. Молчание длится долго.

— Конец, — это говорит штурман. — Горят все индикаторы антиматерии.

Густой комок пустоты — вакуум. Звезды не мерцают — тихо чернеют и гаснут. Слепы экраны. Темнота.

— Границу пересекать опасно, — говорит капитан. Штурман отвечает:

— Нет, переход не опасен. Другое ужасно — смерть и аннигиляция.

Впереди — барьер Антимира, зеркало Вселенной, галактики. Позади — темнота. Капитан признается:

— Страшно боюсь отражения.

— Мы не успеем теперь затормозить, — жестко говорит штурман.

Часы, минуты, секунды уходят. Потом залиты лица. Все замедляется. Тянется еще минута. Долгая дрожь. Удар. Еще удар.

Дрожь.

Долгая минута еще тянется. Замедляется. Все лица залиты потом. Уходят секунды, минуты, часы. Штурман говорит жестко:

— Затормозить? Теперь успеем.

— Не мы — отражения. Боюсь. Страшно, — признается. капитан.

Темнота. Позади — галактики Вселенной, зеркало Антимира, барьер. Впереди аннигиляция и — смерть.

— Ужасно другое. Опасен не переход, нет, — отвечает штурман.

Капитан говорит:

— Опасно пересекать границу.

Темнота. Экраны слепы — гаснут и чернеют. Тихо. Мерцают не звезды — вакуум пустоты, комок густой антиматерии. Индикаторы все горят.

Штурман говорит:

— Это конец.

Долго длится молчание анализаторов и датчиков. Безмолвие. И — блеск. Свечение, тусклое сияние. Ползет откуда-то, просачивается Антимир в окно звездолета. Впереди — ночь.

Капитан говорит шепотом:

— Здесь потерялись или погибли кораблей десять. Все они тут.

Но отвечает не штурман. Мрак, непроницаемый, как черная пелена, заслоняет созвездия впереди. Формы без тени окружают звездолет.

— Приехали, — негромко говорит капитан.

Позади — далеко — Земля, галактики, звезды. Кругом — темнота. Время все ускоряется, ускоряется, ускоряется…

Пространство пожирает звездолет.

Михаил Пухов Семя зла

Взялся — ходи.

Быковец на мгновение задержал коня над доской и поставил на новое место.

Отсюда конь достает до последних полей, которые остались у белых.

Ход коня как образ нуль-перехода.

Теперь, если белые пойдут ладьей, черные возьмут ее конем. Задаром. А другой ладьей белым ходить некуда. И королем. Пойдут ферзем — потеряют ферзя за фигуру. И любую фигуру отдадут за пешку. И главное — даже после жертвы ничего в позиции не изменится. Следующим ходом белым опять придется что-то отдать.

Ситуация, словом, точь-в-точь как позиция земной стороны в первом межзвездном контакте.

Цугцванг.

Быковец посмотрел через стол на Пичугина. Командир танкера глядел на деревянную доску. Руки опирались локтями о стол, массивный подбородок покоился на кистях. Пальцы спле тались и расплетались. Он искал дорогу — не к победе, к осво бождению. Значит, еще не понял. Еще на что-то надеялся.

Быковец посмотрел за спину Пичугина, в зеркало, обра мленное полированным дубом. В зеркале отражался затылок Пичугина, весь седой. По затылку не чувствовалось, что его хозяин сейчас сдаст партию.

Еще в зеркале Быковец увидел свое лицо. Сильное, волевое, спокойное. Глаза стальные, пуленепробиваемые.

Чрезвычайно решительное лицо… На обшитой буком стене над своей головой Быковец увидал часы-календарь. «Пора», — сказал он себе. В десятый, наверное, раз. Нельзя больше тяну ть. Кончится эта стоянка — и нуль-переход, и Земля.

Взялся — ходи. В конце концов, не затем ты пробивался на этот танкер, чтобы побеждать за столом.

— Проиграл, — сказал Пичугин, останавливая часы. — Ра здавил ты меня, Сеня. В последнее время ты очень сильно прибавил.

— У вас учусь, Петр Алексеевич.

— Да? Впрочем, не буду спорить… Еще одну?

Быковец отрицательно покачал головой, перевернул доску и стал собирать фигуры.

— Пойду на смотровую площадку. Слегка разомнусь.

— Ах да, ты же у нас еще и каратист. Соскучился? Форму надо беречь, это так.

— Форма-то что, — возразил Быковец. — Просто моз ги устали.

— Понимаю, — сказал Пичугин. — Но потом приходи, а? Трудно мне здесь одному. Дел, правда, куча, но часок как-нибудь выкроим.

Быковец молча кивнул, встал и вышел из кают-компании. Закрыл за собой дверь.

Перед ним лежал коридор, сейчас совершенно пустой. Естественно — стоянка подходит к концу, гипертанкер «Люцифер» готовится к финишному броску в Солнечную систему. Все оборудование уже проверено, уточняются программы, вносятся последние коррективы.

Время самое подходящее.

Быковец медленно шел по коридору, обшитому деревянными панелями. Да, древесины теперь много: леса сводят — земля нужна для посева… Сжав кулаки, он шагал мимо закрытых дверей; все внутри напряжено, но уверенности в успехе не было. «Фанатизма нет в тебе, Сеня, — подумал он. — Нет истинной веры. Что без нее человек?»

Он поравнялся с дверью очередной каюты. На застекленной табличке значилось: «Быковец Семен Павлович, младший штурман».

Быковец ускорил шаг. Вот и конец коридора. Слева воздушный шлюз; прямо, за переборкой, начинается обзорная палуба, а там — грузовой трюм, наполненный семенами с Линора.

Дверь последней каюты напротив шлюза открылась. Из каюты показался старший штурман Петров. Коллегу на «Люцифере» встретить нетрудно: навигаторов на танкерах много. Ведь самое важное — доставить груз точно по адресу.

— Ко мне, Сенечка? Крайне сожалею, но ухожу. Вы извините — работа, ничего не поделаешь.

— Да нет, Аркадий Львович. Просто захотелось погулять по смотровой палубе.

Старший штурман Петров смерил Быковца подозрительным — или так только показалось? — взглядом.

— Замерзнете, Сенечка. Скафандр хотя бы накиньте. Не топят ведь, как обычно.

— Вы так думаете?

— Я, как говаривал сэр Исаак, гипотез не строю. Смотрите. — Петров приоткрыл дверь на обзорную палубу. Оттуда потянуло морозцем. — Ключи-то у вас есть?

— Нет, — солгал Быковец. — Я же младший, Аркадий Львович. Откуда у меня ключи?

— Тогда возьмите мои. Я на работу, ключи мне там ни к чему.

Старший штурман Петров достал из кармана объемистую звенящую связку.

— Вот этот вроде от тамбура.

Быковец взял ключи. Шлюз был рядом, напротив каюты. Замок щелкнул. Старший штурман Петров не уходил, стоял близко, дыша Быковцу в ухо.

Свет внутри загорелся сам, чуть тронулась дверь. На стене висели скафандры, как пальто в раздевалке. У другой стены возвышались баллоны с воздухом. В стеллаже у третьей стены аккуратно стояли универсальные излучатели. В два ряда: длин ноствольные в глубине, прикладами кверху, а портативные, в футлярах, — в ячейках у самого пола. Не возьмешь не нагнув шись.

— Берите любой, Сенечка. Они здесь все одинаковые, — сказал старший штурман Петров. — Но умоляю, поторопитесь. Мне совершенно не хочется ссориться с Борисом Григорьевичем. Вы же его знаете, Веденского: спросит за самое мелкое опоздание.

— А вы не давайтесь, — посоветовал Быковец. — Напишите рапорт Пичугину.

— От Пичугина я лично стараюсь держаться подальше, — поморщился Петров. — Между нами: какой из него командир танке ра? Ни опыта, ни квалификации. О манерах не говорю. А Борис Григорьевич действительно строг, но зато справедлив. И блестя щий, весьма образованный, знающий специалист. И прекрасный человек с очень тонкой душевной организацией. Я не хотел бы говорить о Пичугине плохо, но хорошо, к сожалению, не могу. По-моему, он попал сюда по ошибке. Его ведь списали из разведки, вы разве не слышали?

— Знаю, — сказал Быковец. — А чья сейчас вахта?

— Кажется, Альберта Иосифовича. Но прошу вас, Сенечка, берите скорее одежду. Нельзя же оставлять тамбур открытым, просто не полагается.

Быковец пересек тамбур и снял с вешалки скафандр. Посмотрел на баллоны с воздухом. Между ними был люк, выход из корабля.

— Воздух вам ни к чему, Сенечка, — заметил старший штур маи Петров и вдруг засмеялся. — Вы стали как линорец, ей — богу. Такой же медлительный. Мне ведь давно пора быть в рубке, на вахте. Зачем мне ссориться с Борисом Григорьевичем?

Быковец шел назад мимо стеллажа с лучеметами, неся перед собою почти невесомый скафандр, и смотрел на старшего штур мана. Тот нетерпеливо переминался в дверях.

Быковец уронил скафандр на стеллаж. Нагнулся. Сквозь тонкую ткань нащупал футляр с пистолетом. Когда поднял отя желевший скафандр, на стеллаже осталась пустая ячейка. Он посмотрел на Петрова. Тот не заметил опустевшей ячейки.

Быковец вышел в коридор.

— Помочь? — спросил старший штурман Петров.

— Спасибо, Аркадий Львович, — вежливо сказал Быковец. — Вы же торопитесь. Я его на плечи накину, если замерзну.

— Хорошо, Сенечка. Вахта, вы уж меня извините. Зачем мне лишние разговоры?

Петров спрятал ключи в карман и пошел по коридору в нос корабля. Быковец проводил его взглядом и отворил дверь на смотровую палубу.

Здесь со всех сторон мягко светили звезды. Вверху, под ногами, всюду. Было действительно холодно. Быковец прикрыл дверь, сунул футляр с излучателем за пояс. Закинул скафандр на спину — штанинами через плечи, связал их узлом на груди. Так будет лучше. И правда замерз бы, не подвернись Пет ров…

Коридор расширялся конусом, словно бутылочное горлышко. Его стены были прозрачны. За ними сияли звезды. Вниз вели ступеньки. Стеклянные, похожие на ледяные, но вовсе не скользкие.

Быковец быстро спускался по прозрачным ступенькам. На звезды он не смотрел и о предстоящем не думал. Все было об думано раньше. Сейчас он был запрограммирован своими прошлыми мыслями, как человек, впервые прыгающий с пара шютом.

Быковец, не тормозя шага, перешел на горизонтальный участок. Спуск кончился. Противоположная стена сильно расширившегося цилиндра потерялась вверху. На смотровой палубе было светло от звездного света.

Значит, привыкли глаза.

У входа в грузовой трюм — помещение здесь опять сузи лось, так что пришлось подниматься по таким же ступенькам — высилась черная фигура. Один из роботов-грузчиков, теперь страж. Странный обычай — ставить охрану у трюмов и возле реактора. Впрочем, как выясняется, не такой уж и странный.

Робот преградил Быковцу дорогу. Простой ИМ — исполни тельный механизм корабельного мозга.

— Дальше идти нельзя, — бесстрастно сообщил центральный компьютер через динамик на лице робота. Рядом с динамиком располагались зрительные детекторы. Ниже начиналась гибкая шея. Металлический корпус. Очень сильный манипулятор. И гусеница внизу.

— Мне надо. — Быковец попытался отвести робота в сторону. Тот уперся. — Я иду со специальным заданием: сделать замеры влажности в грузовом трюме. Таков приказ командира танкера, Петра Алексеевича Пичугина.

Робот не ответил и дорогу не освободил. Правда, на последнее Быковец и не рассчитывал. Он стоял на нужном расстоянии, почти вплотную, и знал, что сейчас последует. Против роботов люди бессильны. У компьютера реакция быстрее, чем даже у тренированного бойца. Поэтому нельзя на равных бороться с роботом… пока робота контролирует компьютер. Ничего, подождем.

— Ты, Семен? — произнес робот бодрым голосом вахтенного штурмана Альберта Минца (Петров, значит, еще в пути). — Что ты затеял?…

Отвечать Быковец не стал. Вместо ответа он резко ударил ребром правой ладони по гибкой шее автомата и одновременно левым кулаком ткнул его в бок, целясь туда, где под тонким панцирем прятались коммутаторы. Сталь прогнулась, внутри затрещало. Тут же Быковец нанес роботу тяжелый удар ступней по нижней части корпуса. Робот накренился. Не дожидаясь, когда он упадет, Быковец шагнул вперед и поймал ключом замочную скважину.

— Что происходит, Семен? — заорал робот. — Что происхо-о…

Ключ повернулся. Но металлическая лапа настигла Быковца и отшвырнула его назад. Робот лежал на боку, бессильный подняться, но его манипулятор угрожающе шевелился. Значит, снова подключили к компьютеру. Но теперь все равно.

Быковец медленно извлек пистолет. Тяжелый, холодный. Поднял оружие, чувствуя себя убийцей.

«Не валяй дурака, — сказал он себе. — Это просто ИМ. Исполнительный механизм. Механизм. Сейчас прибегут другие, такие же исполнительные».

Он зажмурился и потянул спуск. ИМ — черт с ним. Вспышка ослепила его даже сквозь закрытые веки.

Быковец открыл глаза. Манипулятор лежал неподвижно — отдельно от робота. Быковец встал на ноги. Перешагнул через изувеченный автомат, вынул ключ из замочной скважины, навалился плечом. Люк, медленно набирая скорость, распахнулся, как дверь большого рефрижератора. И тут же в грузовом трюме вспыхнул искусственный свет.

Левой рукой Быковец взялся за люк. Правая сжимала рукоять пистолета. Лучемет пригодился. Уже сейчас, до начала настоящего дела.

Быковец посмотрел назад. Робот лежал навзничь — с вмятым боком, искалеченной шеей и почти перебитым корпусом. Плечо его было оплавлено, зрительные детекторы отражали холодный свет звезд. Рядом валялся манипулятор, тоже обезображенный.

Далеко-далеко в темноте терялся выход в коридор. Оттуда еще никто не бежал. Там была закрытая дверь. Закрытая. Никто не бежал оттуда. Даже роботы, а они бегают быстро.

Стоя на пороге трюма, Быковец опустил ствол излучателя вниз. В прозрачный пол ударили белые молнии. Стекло пошло пузырями. Воронка углублялась и ширилась. И вдруг зашипело. Воздух со смотровой палубы рванулся наружу, за борт. Там пустота, а воздух не терпит пустоты.

Люк стал медленно закрываться. Быковец придержал его. Вдали, в темноте, возникло пятно света. Кто-то из коридора открыл дверь на смотровую палубу.

Быковец поднял пистолет. Чей-то силуэт рисовался на фоне белого пятна коридора. Силуэт человека, не робота.

Быковец сдвинул прицел. Белые молнии ударили в далекую стену совсем рядом со светлым отверстием. Человеческий силуэт отодвинулся в глубь коридора, пятно света исчезло.

Дело сделано. Быковец шагнул в трюм и отпустил массивный люк. Тот неторопливо захлопнулся под напором воздуха. Ветер утих. Быковец сунул лучемет за пояс — ствол обжигал — и сел прямо на покрытый инеем пол. В трюме было очень холодно, но Быковец весь обливался потом.

Он вытер лицо ладонью и встал. Помещение, вначале просторное, в нескольких метрах от входа сужалось, превращаясь в длинный коридор, стены которого были образованы двумя аккуратными рядами контейнеров. Груз семян, который они вез ли в Солнечную систему.

Сейчас грузовой трюм отделен от жилых отсеков надежной вакуумной стеной — смотровой палубой, заполненной пустотой.

Дело сделано, но времени терять не следует. Быковец подошел к стеллажам, с натугой снял один из контейнеров. Нада вил замок. Крышка откинулась.

Контейнер наполняли крупные желтые семена, похожие на кукурузу. Быковец поднял пистолет.

Вспышка — и содержимое контейнера превратилось в обуг ленную золу.

Проклятое семя!

Содержимое контейнера. Одного. А всего их несколько сот. Значит, надо работать.

Снять контейнер — поставить на пол — надавить запор — потянуть спуск…

Быковец взялся за третий контейнер и вдруг уловил сбоку какое-то движение. Робот? Обернулся, держа пистолет наготове.

Засмеялся. Это был действительно робот, но коммуникационный. Телекамера на колесах, совершенно неопасная. Впрочем, если ее хорошо разогнать…

Сильно разгонясь, робот летел к нему по длинному проходу между двухэтажными стеллажами.

Быковец поднял пистолет. Так. Сперва по глазам. Потом …

По колесам.

Телекамера завертелась на месте. Волчком. Остановилась.

Он опять повернулся к контейнеру. Снял его, надавил замок. Крышка откинулась.

Еще один ящик, полный угольной пыли. Быковец потянулся за новым контейнером.

Кто-то захрипел сзади, будто в агонии. Быковец обернулся. В помещении никого не было. Только телекамера, обезображенная лучевыми ударами.

— Шемен, — сказала телекамера незнакомым шипящим г олосом. — Прекрати безобразие. Перештань, добром прошу. Учти — я тебя вижу.

Одинокий стеклянный глаз смотрел на Быковца из центра оплавленного ожога.

— Перештань шейчаш же, — повторила камера. — Ты шпя тил? Ты меня шлышишь?

— А ты кто? — спросил Быковец.

— Минц, — сказала камера хрипящим, неузнаваемым голо сом. — Альберт Минц, вахтенный штурман.

Чудом уцелевший объектив глядел властно, гипнотизировал. Быковец поднял пистолет.

— Не шмей, — прошипела камера. — Перештань шейчаш же!

Быковец тщательно прицелился. Он мысленно видел своих коллег навигаторов, сгрудившихся сейчас в рубке под черным дулом его пистолета.

— Нет! — ясно сказала камера.

Быковец нажал спуск. Стеклянный глаз затянулся свежим бельмом ожога.

— Шенечка! — шепеляво воскликнула камера. — Перештаньте. Зачем же вам неприятношти? — Она помолчала, потом добавила: — Он шошол ш ума. Интерешно, и где это он доштал шебе блаштер?…

Ствол лучемета все еще смотрел на нее. Быковец опустил оружие. Пусть говорит.

Он повернулся к телекамере спиной.

— Шошол ш ума, — шелестели в ней голоса. — Шпятил. Шумашедший! Шумашедший. Шумашедший…

Быковец откинул крышку контейнера. Проклятое семя! И снова грянула молния, и вновь желтые семена превратились в черную пыль.

Голоса в телекамере затихли. Иногда оттуда доносились слабые хрипы и шорохи, отдельные неразборчивые слова, но Быковец не прислушивался к этим звукам.

Он работал быстро, автоматически: один за другим снимал со стеллажей тяжелые ящики с этикетками «Золото», «Серебро», «Медь», вскрывал их и жег то, что было внутри. Он делал это спокойно и методично, не испытывая чувств героя Брэдбери, для которого «жечь было наслаждением». Ничего такого он не ощущал — только злость в самом начале, когда он себя соответственно настроил. Но она скоро прошла…

Земные звездные корабли наткнулись на планету Линор тридцать лет назад. Человечество обнаружило мир, заселенный бесспорно разумными, мирными и трудолюбивыми человекоподобными существами, высшее счастье которых, по всей видимости, заключается в том, что они выращивают каждый свое дерево … И эти очень специализированные голубые и розовые растения дают своим хозяевам продукты питания, ткани, строительные материалы, полезные ископаемые. Они могут извлекать из грунта и накапливать в себе любые элементы периодической таблицы и их всевозможные сочетания. И все они обязательно выделяют воздух — громадное количество воздуха…

Растения, производящие воздух, весьма полезны при освоении новых планет. А это — то самое дело, которым так давно и с такой любовью занимается человечество. И вот уже желтыми семенами с Линора сплошь засеяны Марс, Луна, спутники крупных планет… И вот уже красавцы гипертанкеры, братья светоносного «Люцифера», шныряют челночными рейсами Земля — Линор и обратно и несут к нашей Земле свой драгоценный груз. А мы вырубаем наши дремучие леса, и выкорчевываем наши светлые рощи, и зарываем в нашу родимую землю это проклятое семя. Мы оплодотворяем ее желтыми семенами с Линора и ждем, когда они превратятся в голубые и розовые всходы. И ждать не приходится долго. Они ведь очень неприхотливы и универсальны, эти растения с планеты Линор. Они всегда принимаются, всходят на любой почве, в которую попадают, и всюду цветут пышным и сочным голубым и розовым цветом.

А мы дышим воздухом, которым бесплатно снабжают нас эти замечательные растения…

Бесплатно…

Быковец работал автоматически: снять контейнер — поставить на пол — надавить запор — потянуть спуск…

Голубые и розовые растения, всходящие из этих семян, дают нам ныне металлы, пищевые продукты, одежду и все остальное, что угодно душе. Прежде всего воздух. Но мы вырубаем наши леса, и вся наша планета становится голубой и ро зовой, как Линор с дальнего расстояния…

Быковец снял со стеллажа очередной контейнер. На крышке стояло: «Золото».

Значит, если посадить одно из этих зернышек в землю, оно прорастет, станет деревом и начнет выкачивать из почвы рассе янный в ней драгоценный металл. Оно протянет свои корни куда угодно. Оно генетически запрограммировано на поиски зо лота, и оно будет его добывать. Будет откладывать его в своих тканях, пока не превратится в сплошной золотой самородок. Тогда оно принесет новые семена, и после этого его можно бу дет срубить, а еще лучше вырвать из почвы вместе с корня ми, потому что к моменту зрелости и корни его превратятся в чистое золото. И все это время — а процесс накопления может продолжаться десятилетиями — оно будет очищать атмосферу, вырабатывать громадное количество кислорода.

Чудо-дерево, облегчающее жизнь человеку…

Как бы не так!

Вероятно, все начинается именно с этого. Сколько нужно ли норских растений, чтобы выкачать все золото с одного, скажем, гектара нашей терпеливой, но небогатой земли? Одно, максимум… Но в земле, хоть она и бедна, есть и другое. Углерод, азот, кремний — не счесть всего, что можно отнять у этой не счастной земли. Так возникают на ней инопланетные смешан ные леса. Каждое дерево сосет из почвы свое, и каждое требует индивидуального ухода. И к каждому ставят по человеку, и постепенно мы делаемся все больше не от мира сего, а от мира того — от Линора с его голубыми и розовыми красками…

Быковец потянулся к стеллажу за следующим контейнером. Тот стоял высоко, на втором этаже, и скафандр, скользнув штанинами по плечам, с шелестом упал на пол: Быковец не заметил, когда на груди развязался узел. Он наклонился за скафандром и внезапно ощутил слабость в коленях. Ноги устали. Казалось бы, ничего особенного не делал, но очень долго стоял на ногах. Слишком долго для человека, приученного к сидячей жизни. Приученного сидеть и не выступать…

Он оглянулся назад, на плоды своих сегодняшних трудов. Рядом с опустевшими стеллажами тянулся извилистый ряд ящиков, наполненных пеплом. Довольно много уже, не вдруг сосчитаешь…

Он закрыл очередной ящик, опустился на его крышку и некоторое время сидел расслабившись, отдыхая. Потом натянул скафандр, легкий, почти не стеснявший движений. Мягкий шлем свободно висел за плечами, подобно капюшону дождевика.

В трюме стояла тревожная тишина. Хрипящая телекамера осталась позади, затерявшись среди ящиков с черной пылью, и до ушей Быковца уже не доносились звуки, которые она издавала. В той стороне извивался неровный ряд вскрытых и обработанных ящиков; впереди, справа и слева, насколько видел глаз, тянулись двухэтажные стеллажи, залитые белым искусственным светом.

План трюма Быковец знал: приблизительно 150 метров сплошных стеллажей, посередине слева воздушный тамбур — еще один выход из корабля, а в конце — титановая стена, отгораживающая грузовой трюм от энергетического сердца корабля, реакторного зала. Вот и все. Но неожиданность может подстерегать на каждом шагу. Где, например, роботы, охраняющие реактор? Неужели руководство предусмотрительно упрятало их за бронированные двери?…

Но главное даже не это. Быковец поднял излучатель, посмотрел на счетчик заряда. Тот стоял на нуле. Так. Быковец прицелился в слово «Нефть» на одном иэ контейнеров и нажал спуск. Ничего не последовало. Он бросил бесполезное теперь оружие в кучу пепла. Стало совсем неуютно. Пора. Небольшая прогулка не повредит.

Он медленно и осторожно, всматриваясь вперед, шагал по пустому узкому коридору, образованному двухэтажными стойками. Неудачно получилось, но будем надеяться на фортуну. Почти невесомый скафандр согревал лучше меховой шубы. Красочные этикетки на ящиках били в глаза, как афиши с рекламных щитов: «Уран», «Платина», «Ртуть»…

Стеллаж слева наконец прервался. Короткое ответвление в нескольких метрах завершалось закрытым люком воздушного шлюза.

Дверь была точной копией той, за которой совсем недавно — а кажется, миновали сутки! — Быковец при содействии старшего штурмана Петрова обзавелся скафандром и пистолетом.

Он достал ключ из кармана скафандра.

Одинаковые двери — если они по-настоящему одинаковы — всегда открываются одинаковыми ключами. Стандартизация! Все воздушные шлюзы «Люцифера» и других гапертанкеров можно открыть одним и тем же ключом. Один ключ для всех трюмов, один для всех тамбуров, один для всех реакторных залов…

Быковец повернул ключ. Дверь распахнулась.

Внутри тамбур выглядел как тот, коридорный. Такие же скафандры, баллоны с воздухом, точно такие же лучеметы…

Быковец повесил на пояс два пистолета в футлярах и взял в каждую руку по мощному длинноствольному излучателю. Тяжелые, с хорошим ресурсом. Он вышел из тамбура, прикрыл за собой дверь. На ключ запирать не стал — к чему? Все рав но он здесь один, и еще долго будет один.

Он осторожно выглянул в коридор. Пусто. Ну что ж, момент они упустили. Он пошел назад. Целые горы пепла произвел ты сегодня, Семен Быковец. А что будет, если не желтые семена сеять в землю, а удобрять ее этой черной линорской пылью?…

Быковец поставил оба ружья за ящики с семенами. Посмотрел и одобрительно улыбнулся: хорошо замаскировано, чужой не найдет. «Да от кого ты их прячешь? — мысленно выругал себя. — И вправду „шпятил“, Семен Быковец…»

Он пошел дальше, пересчитывая «стерилизованные» ящики. Сорок два. Не так много, но и не мало. Во всяком случае, начало положено, и не такое плохое.

— Семен Павлович! — произнесла вдруг изувеченная теле камера (а он — то и думать забыл про нее) ясным голосом глав ного штурмана. — Отзовитесь, призываю в последний раз. Я Веденский, ваше непосредственное начальство.

Быковец удивленно посмотрел на коммуникационного р обота. Неужели этот примитивный автомат способен к регенерации? Тогда нужно держать ухо востро. Впрочем, восстановить электронные цепи нетрудно. Гораздо легче, чем развороченное шасси. Так что волноваться пока преждевременно…

— Здравствуйте, Борис Григорьевич, — вежливо сказал он. — Давно не слышал вашего голоса.

— Не лгите, вы слышали его десять минут назад, — сказал Веденский. — Семен Павлович, извольте объяснить нам смысл своих бессмысленных действий. Для чего вы заперлись в грузовом трюме? На каком основании вывели из строя два дорогостоящих механизма и нарушили герметичность обзорно-смотровой палубы? Как могли осмелиться поднять оружие против наших товарищей, с риском для жизни пытавшихся вам мешать? Наконец, почему вы не откликаетесь, когда к вам обращается старший по званию? Что означают все эти неслыханные нарушения устава и дисциплины? Я требую объяснений.

— Вероятно, Борис Григорьевич, — кротко сказал Быковец, — они означают, что я действительно помешался. Моими помыслами овладели демоны зла, и я решил уничтожить груз. Надеюсь, вас удовлетворило мое объяснение?

— Не лгите, — внушительно произнес Веденский. — Перед тем как связаться с вами, я консультировался у специалистов. Врачи утверждают, что ваше физическое и психическое здоровье не вызывает у них ни малейших сомнений. Вы, простите за каламбур, здоровы как бык, и учтите: это зафиксировано в соотве тствующем документе. Почему вы молчите?

— Со специалистами спорить трудно. Но я уже высказался.

— Мне кажется, вы просто забыли, кто вы такой, — продолжал Веденский. — Вы штурман, Семен Павлович. Вас шесть лет обучали тонкому искусству доставлять груз точно по адресу. Планета тратила на вас время, силы и средства. Но чем вы платите за добро? Что делаете вы на складе, да к тому же еще и с оружием?… Отвечайте, я вам приказываю!..

— Прошу вас, не расходуйте энергию попусту, — сказал Быковец. — Я уже принял решение и не собираюсь отвечать на ваши вопросы. Извините, Борис Григорьевич, я сейчас занят.

— Вас будут судить, — произнес Веденский.

— Хорошо, — сказал Быковец. — Только не пытайтесь подослать ко мне роботов. Здесь хороший обзор, а я стреляю без промаха.

Телекамера снова омертвела. Видимо, рубка временно от ключилась. Но чтобы спокойно работать, нужно обеспечить себе тылы.

Быковец опять пошел в глубину склада, зорко вглядываясь вперед. Нигде никакого движения. Вероятно, стража действи тельно отсиживается за стенкой.

Он шагал мимо ящиков, наполненных угольной пылью. Порядок безнадежно нарушен. Когда он пришел сюда, все стоя ло по струночке, как уложили еще в порту роботы-грузчики — те самые, что сейчас охраняют реактор. Любопытная операция загрузка транспорта на Линоре. Порт выглядит так, словно ты оказался дома. Все оборудование изготовлено на Земле. Земля поставляет его линорцам в обмен на желтые се мена, хотя на Линоре в нем нуждаются только земляне…

Во второй раз за сегодняшний день Быковец поравнялся с тамбуром. Свернул из главного коридора, подошел к люку, потянул дверь. Дверь не поддалась. Он смотрел на нее в недоумении — отчетливо помнил, что не запирал ее, когда уходил. Он сильнее подергал дверь. Она не поддавалась. Тогда он достал ключ, вставил в замочную скважину.

Ключ не поворачивался.

Дверь была открыта, но не открывалась.

Итак, события начинаются. Он ушел отсюда четверть часа назад. Что могло случиться за это время?

Ничего не могло случиться, но дверь не открывалась.

Быковец постоял еще минуту, бессмысленно глядя на дверь. Так бывает, когда открыт внешний люк. Например, если какой-то корабль причалил снаружи к тамбуру. Но за бортом «Люцифера» нет ничего — ни космолетов, ни станций. Там пустота, и до Земли долгие световые годы.

Не стоит терять времени. Дверь каким-то образом заклинило, ну и что? Сейчас неподходящий момент для решения ребусов. Важнее проверить обеспеченность тыла. Быковец быстрым шагов направился дальше.

Ряды контейнеров уплывали назад. «Кобальт», «Хлопок», «Шерсть»… «Спирт», «Фосфор», «Бумага»… И все остальное, что угодно душе.

Вот и конец коридора. Обшитые толстым титаном створки, естественно, заперты наглухо. Тишина и недвижность, ни единого робота. Все они скрываются за бронированной дверью. Да, Веденский и K° знают свое дело. Они знают свое, мы будем делать свое…

Если кто-нибудь вдруг распахнет эти крепостные ворота и напустит оттуда роботов, то ничего не стоит перестрелять их поодиночке. Против беззвучных молний бесполезна их компью терная сверхреакция. А поскольку Веденский наверняка считает Быковца сумасшедшим, он больше всего боится нападения на реакторный зал. Конечно, никто не хочет взлетать на воздух — если можно сказать так о корабле, плавающем в пустоте. Вот чего они опасаются. Пусть.

Быковец постоял немного, прислушиваясь. За массивными створками было тихо. Он повернулся и двинулся в обратный путь. Ладно. Люк не может открыться беззвучно. Быковец шагал медленно, вслушиваясь в тишину трюма. Его мышцы наслаждались прогулкой после монотонной работы портового ав томата. Снять контейнер — поставить на пол — надавить запор — потянуть спуск…

Он миновал закрытый вход воздушного шлюза и приблизился к ящикам с золой. Час потехи окончен, время приниматься за дело. Поставил на пол новый контейнер, надавил запор — и вдруг почувствовал, что сзади на него кто-то смотрит. Этого не могло быть. Смотреть на него могли только из изувеченной телекамеры, но нет еще человека, который ощутил бы взгляд, прошедший через электронные преобразователи.

Быковец медленно обернулся.

Позади него на пустом ящике, в стороне, недалеко от входа в трюм, сидел командир танкера Петр Алексеевич Пичугин, одетый в легкий скафандр с отброшенным на спину шлемом. Массивный подбородок опирался на руки, упертые локтями в колени.

Минуту они молча смотрели друг на друга.

— Ну, как ты здесь, Сеня? — сказал Пичугин, выпрямляясь. — Подойди — ка, поговорим. Только спрячь, будь добр, свою пушку.

Быковец опустил лучемет.

— Как вы сюда попали?

— Как попал, это мое дело, — отозвался Пичугин. — Давай лучше вместе подумаем, как нам выбраться из этого положения. Присаживайся, в ногах правды нет.

Быковец приблизился, опустил крышку ящика, сел.

— Я не собираюсь тебя пугать, — сказал Пичугин. — Мы взрослые люди, Сеня, и сами отвечаем за свои поступки. Что тебя ждет, ты знаешь лучше меня. Но я тебя понимаю.

Быковец ничего не сказал.

— Собственно, ты можешь не объяснять, — продолжал Пичугин. — Естественно, мои навигаторы — а фантазия у них убо гая — убеждены, что ты помешался. Я с ними не спорил. Только не подумай, что я оправдываю твое поведение.

Быковец молча слушал.

— Ты можешь ничего не рассказывать — повторил Пичугин. — Ситуация, в общем, простая. Для освоения новых миров нам позарез нужны линорские растения. Линорцы дают семена, мы поставляем кое-какую технику и даже оборудуем порты в некоторых районах планеты. Все нормально, казалось бы. Так?

— Да, — кивнул Быковец.

— Семенами с Линора засевают Марс и Меркурий. Пустынные каменные шары обзаводятся кислородными атмосферами. На Марсе уже можно жить, хотя пока не совсем по-людски. Но тебя волнует, конечно, не это.

— Естественно.

— Тебя тревожит другое. Тебе не по вкусу ввоз этих растений на Землю. Тебе не нравится, что на нашу почву в громадных количествах попадает линорское семя. Тебя не устраивает, когда во имя посева вырубаются наши леса. Тебе неприятно, что весь наш корабль обшит изнутри полированным деревом — не линорским, земным. И еще неприятнее, когда на твоих глазах уничтожают березовую рощу, где ты бегал мальчишкой, а потом в первый раз целовался, и насаждают на ее месте розово — голубые линорские кущи… Ты что, специально для этого учился на навигатора, Сеня?

— Да, — сказал Быковец, — но не в этом суть. Вы не упомянули о главном, Петр Алексеевич. Линор — это биоцивилизация. Я не знаю, что происходит с воздухом, который они выделяют. Но миллиарды людей дышат теперь этим воздухом. Раньше его нам дарили тайга, океаны, степи. Ныне мы вдыхаем воздух Линора и сами перерождаемся генетически. Дух Линора входит к нам в кровь через легкие, через раскры тые от восторженного изумления рты, и мы становимся другими. И когда все мы начнем выращивать каждый свое дере во, человечеству придет конец.

— Ты сгущаешь краски, — сказал Пичугин.

— Нет, — сказал Быковец. — Я много думал об этом.

Они помолчали.

— Но идет и обратный процесс, — сказал наконец Пичугин. — Те, кто много бывал на Линоре, видят, что там тоже все постепенно меняется. Они узнали от нас, что та кое наука, искусство. Узнали, что такое книги. Меняемся и мы, и они, такова диалектика… К тому же ты забываешь одну важную вещь. За бываешь, что есть люди, облеченные властью. Думаю, происходящее волнует не только тебя. Наверняка они принимают меры. Они знают больше, чем ты. Им виднее, что делать.

— Вы уверены? — сказал Быковец.

— Да. Общество состоит из людей, Сеня. Точно так же, как организм построен из клеток. На чем основана нормальная ра бота организма? Каждая клетка делает то, что ей положено делать. Иначе организ гибнет. То же самое грозит обществу. Каждый должен делать то, что ему надлежит. Ты ведешь корабль в порт назначения, я обеспечиваю его сохранность, а еще кто-то думает о пресечении линорских влияний. Каждый должен делать свое дело. Свое, понимаешь?…

Наступила долгая пауза.

— Возможно, вы правы, — сказал потом Быковец. — Я обещаю вам подумать об этом, Петр Алексеевич. Но для этого лучше, чтобы я остался один.

Пичугин молча поднялся, пристегнул шлем и пошел в глубь коридора, к воздушному тамбуру.

…Телекамера, замолчав, смотрела на Быковца пустым взглядом из сожженного объектива. Быковец встал.

— Вы были правы, Петр Алексеевич. Я все обдумал и все решил. Каждый должен делать свое дело. И я буду делать свое.

Он повернулся спиной к телекамере и пошел вдоль неровного ряда контейнеров. Потом поднял пистолет — и новая порция желтых семян превратилась в обугленную золу.

Дмитрий Де-Спиллер Обманчивая внешность

Едва ли другая научная теория порождала когда-либо такой страстный взрыв несогласия, недоумения и одновременно такую горячую защиту, как «одноэлектронная теория сознания» Игоря Глухарёва. Она по сей день остаётся крайне спорной. Возможно, движение научной мысли в конце концов отвергнет её, но и тогда вопросы, поднятые этой гипотезой, не утратят своего значения.

Кроме того, за век, прошедший с её возникновения, теория стала негласным тестом на творческие способности. Верующие в неё (трудно назвать иначе людей, абсолютно незнакомых с теорией сознания и тем не менее яростных сторонников Глухарёва) обычно оказывались авторами наиболее смелых и плодотворных идей в своей области науки.

Факты, лёгшие в её основу, давно уже были известны. Однако, чтобы им воплотиться в столь парадоксальное предложение, потребовалась вся наглядность тех странных обстоятельств, которые сопровождали пребывание звездолётчиков на Странствующей планете.

Психобиолог Игорь Глухарёв летел на планету Эридан. Звездолёт вёл пилот Володя Зенин. Внешне их постоянно путали — высокий, широкоплечий, с малоподвижным, грубо вырубленным лицом, Игорь больше подходил к роли «космического волка», чем кругленький «губошлёп» Зенин. Но знающие поражались их сходству — оба были «интуитики», то есть люди с трудно предсказуемым и трудно объяснимым поведением и образом мышления. Но если Игорь прослыл как автор неопровержимых, но и недоказанных (а по мнению некоторых, и недоказуемых) гипотез, то Володя, решения которого сразу выливались в действия, был известен как пилот с фантастическим везением. В самой тяжёлой ситуации он принимал невероятное, абсурдное решение, и… всегда оно оказывалось единственно верным, спасающим жизнь и ему, и его пассажирам.

На Эридан они летели по заданию Центрального Космического Совета. Автомат привёз с этой планеты небольшие органические образования, формой и размерами похожие на вишнёвую косточку, которые покрывали всю её поверхность и буквально кишели в её океанах. Исследования показали, что эти «вишнёвые косточки» могут стать неисчерпаемым источником органических веществ для пищевой и химической промышленности. Но на голофильмах вдруг обнаружилось движение «косточек», не оправданное внешними условиями. Многие учёные посчитали этот факт признаком сознания, возможно, только зарождающегося. Игоря послали уточнить это, и от его ответа зависело, будет ли Эридан использован как источник органического сырья.

Цель путешествия породила многочисленные разговоры о том, что такое «сознание», «интеллект», «разум». Велись они и в присутствии Ульдструга последней модели робота. Где-то в середине полёта Володя Зенин, оставшись наедине с Ульдстругом, неожиданно спросил его:

— По-моему, ты не очень охотно выполняешь распоряжения Игоря и мало ему помогаешь? Или мне показалось?

Робот ответил не сразу.

— Он мне не нравится.

— Это почему же? — удивился Володя.

— Он хочет доказать, что я не существую.

— Как так?! — воскликнул Зенин и усмехнулся. — Дал бы пощупать ему себя…

Но Ульдструг не захотел принять юмора.

— Меня якобы не существует как чувствующего и сознающего существа. Будто я чисто механически действую, как кукла с закрывающимися глазами. Она ведь не чувствует желания спать, когда под действием груза у неё закрываются глаза.

Володя недоумённо пожал плечами.

— Не может быть. Ведь ты же на каждом шагу доказываешь, что переживаешь и размышляешь совсем как человек. На каком основании?..

— Это вы у него спросите! — сердито ответил робот.

Что Володя и сделал, когда они собрались втроём в кают-компании.

— Игорь, как ты относишься к Ульдстругу?

— Прекрасно! — машинально ответил Игорь, затем обеспокоенно поднял голову. — А что? Я его перегружаю?

— Нет, я просто спросил, как ты к нему относишься?

— А как я могу к нему относиться? — не понимал Игорь.

— Ну что ты о нём думаешь?

— Прекрасная машина, — ответил Игорь и продолжал вопросительно смотреть на Володю.

Ульдструг, внимательно слушавший их и поглядывавший то на одного, то на другого, при этих словах замер как истукан, без каких-либо признаков жизни. Володя стал защищать его.

— Он, между прочим, считает себя чувствующим и мыслящим существом.

— Из стали и стекла, — иронически добавил Игорь.

— Пусть даже так! Но он ведь наш товарищ, совсем как человек…

— Ну уж нет! Я могу согласиться, что Ульдструг думающая и чувствующая машина, но вряд ли существо, тем более человекоподобное.

— Но сознание! Сознание его может быть вполне человеческим?!

— Ни в коей мере.

— И ты можешь это доказать?!

— Нет.

— Как так?! — опешил Володя. — То есть, кроме внешнего вида, нельзя найти признак, отличающий его от человека?

— Нельзя, — подтвердил Игорь.

Странное чувство испытывал Володя. Пока Игорь отказывал Ульдстругу в «человеческом» достоинстве, он пытался доказать обратное, так как за время полёта привык к роботу как к товарищу, мало чем отличающемуся от них, может, только знающему больше и могущему сделать больше, чем они. Но едва услышал, что его, человека, ничем невозможно отличить от робота, как почувствовал раздражение.

— Значит, если ему придать внешность человека…

— То от тебя его не отличишь, — насмешливо закончил Игорь.

Ульдструг задвигался и уставился на Игоря — даже для этого всезнайки сказанное было новостью.

— Почему?

Игорь задумался. Если объяснять всё строго научно, то получится долго и всё равно непонятно, но и отшучиваться не хотелось — ни Ульдструг, ни Володя не знали, сколько труда и нервов вложил Игорь в этого робота.

— Поведение человека зависит от знания ситуации и правильной оценки её, и долгое время учёные считали, что чем больше данных о конкретной ситуации имеет робот и чем глубже он может провести анализ, Чем более осмысленным станет его поведение. Начали окружать машины всё большим числом датчиков, всё большей информацией загружали их память, всё сложнее становились программы поведения, но сознание у роботов не появлялось. Но был и положительный результат. Учёные выбрали оптимальное вооружение робота, лучшие программы, при которых его поведение было ближе всего к человеческому, снабдили имитаторами настроений и страстей, и сейчас его не отличишь от человека.

— Но чем-то он всё-таки отличается от человека? — спросил Володя.

— Тем, что не совершает бессмысленных поступков. Но из этого тест не сделаешь…

— Внимание, — снова перебил их Ульдструг. — Нас догоняет планета.

Это было невероятно — планета не могла двигаться относительно галактики быстрее корабля. Но оказалось, Ульдструг не ошибся. Через час в иллюминатор уже можно было рассмотреть радужно мерцающий шар, густо оплетённый горными хребтами.

— Заглянем, — предложил Володя. — Странноватая планета.

— Согласен, — откликнулся Игорь.

Они поручили Ульдстругу управлять посадкой, а сами укрылись в кинетационной камере. И покинули её лишь через час, когда пята звездолёта утвердилась на грунте.

Победив любопытство, они не сразу вышли из корабля, но, чтобы не нарушать распорядка, легли спать в обычное время, поручив дозор автоматам. Перед сном полчаса обозревали окрестности.

Волнистая равнина непрестанно озарялась северным сиянием. Её пересекали серые, с поперечными складками валы, тянувшиеся до горизонта, где чернели горы. Грунт казался каменистым из-за своей шишковатости, но отдельных камней было мало. Неподалёку высились уступчатые холмы.

Насмотревшись в иллюминатор, звездоплаватели легли спать и проспали шесть часов. В это время действовали самопишущие приборы, установившие, что планета содержит много монополяровых веществ, слегка радиоактивна и имеет разреженную аргоновую атмосферу. Температура на ней держалась ниже минус 200° по Цельсию. Поэтому выходили на поверхность планеты, облачённые в тяжёлые скафандры.

Сразу же почувствовали, что потяжелели, впрочем, ненамного. Путешественники огляделись и направились к серому, с глубокими кольчатыми складками валу, извилисто тянувшемуся на вершину холма. По дороге в нескольких местах взяли пробы грунта, но так и не смогли отбить кусок самого вала. Молоток со звоном отскакивал от его поверхности, хотя она ничем не отличалась от хрупкой почвы, трещины в которой иногда продолжались по валу.

Володя воспользовался прибором для определения химического состава вещества — как ни странно, но кольчатый вал состоял не из базальта, как все окружающие камни, а из каких-то монополяровых соединений.

— Это же нечто непостижимое, что такие разные минералы так похожи! воскликнул Игорь, напрасно ища глазами хоть малейшее отличие поверхности вала от базальта. Зенин согласился, что это действительно непонятно. Встав с колен, он прошёлся по валу и увидел в углублении под холмом кучу каких-то странных удлинённых камней.

Подойдя к треугольной куче, они увидели, что камни были трубчатыми, со многими сквозными каналами, некоторые ветвились, другие закручивались спиралью и, вообще, больше походили на окаменевшие кости, чем на минерал.

Складывая их в ранец, Володя вдруг почувствовал, как что-то переменилось на местности, — раньше на валу не было пятнистого бугра.

Странным оказался этот бугор! Чем ближе они к нему подходили, тем одноцветное он становился, а когда они подошли совсем близко, на нём не оказалось никаких пятен. Неужели вал менял свой цвет, подобно хамелеону? Не решаясь в это поверить, космонавты объяснили случившееся игрой отсветов «северного сияния». По прочности бугор не уступал валу, и Володя подозвал Ульдструга.

Самозабвенно орудуя геологическим молотком, Ульдструг разил вал с такой силой, что его оболочка поддалась. Она стала разламываться на трубчатые удлинённые куски, точь-в-точь такие, какие были в треугольной куче. Через минуту Ульдструг выдолбил уже немалую нору. В глубине её оказался багрово лоснящийся пласт, до того твёрдый, что никак не удавалось его продолбить. Когда же Ульдструг ударил изо всей силы, то расплющил геологический молоток. В исследовательском пылу он зажёг резак и принялся резать щель в багровом минерале.

В это время Зенин, стоявший рядом, заметил тёмный, похожий на человека силуэт, вдруг явившийся над холмом. Володя замахал руками и побежал наверх. Игорь бросился за ним.

Вдруг быстрая судорога прокатилась по кольчатому валу. Его серое тело взбугрилось и задвигалось. Посыпались камни с обрыва. В следующую секунду позади раздался отчаянный крик, выражавший нестерпимое страдание.

Кричал, без сомнения, Ульдструг. Обернувшись, звездолётчики увидели с высоты одни алюминиевые ноги; тело было защемлено в морщине вала. Подбегая к его безгласным останкам, звездолётчики ни на минуту не предполагали, что он затих навеки. Картина, представившаяся их глазам, открыла правду. Вся головогрудь Ульдструга превратилась в расплющенный прах, с такой силой сдавило её складкой вала. Не могло быть и речи о ремонте.

Постояв в молчании над останками Ульдструга, Зенин и Глухарёв отправились затем к фигуре, свалившейся с обрыва. На плоском камне у крутизны они нашли металлическое чудище. Несомненно, это был робот. На торцах лома, приваренных к металлической руке, Игорь прочитал надпись: «Пружинчатый рудокоп — собиратель монополяритов — системы Телятникова».

— Я знаю, куда мы попали, — сказал Володя. — Это Странствующая планета. Два года назад её обнаружили около Солнечной системы. Двигалась она вопреки всяким законам физики, и посадить на неё разведчиков никак не удавалось. На грузовой автомат с восемью рудокопами она буквально наткнулась. Автомат посадили, но на другой день планета с колоссальным ускорением рванулась и исчезла в космосе. Давай-ка вернёмся на звездолёт и соберёмся с мыслями — по-моему, гулять по этой планете не совсем безопасно.

Разговор пошёл о кольчатых валах, причём Зенин высказал мнение, что, вероятнее всего, это части живого организма и что они преднамеренно принимают вид грунта, чтобы их не долбили своими ломами пружинчатые рудокопы — собиратели монополяритов.

— Эти рудокопы, — говорил Володя, — действуют как рудоискатель Цорна. Не забыл?

— Знал когда-то, но забыл.

— Алгоритм наипростейший. Рудоискатель откалывает куски грунта и исследует в кинетационном поле. Если отколотый кусок оказывается монополяритом — он хранится, нет — выбрасывается, и берётся следующий кусок, непохожий на все прежде выброшенные.

А валы, на свою беду, состоят из монополяровых веществ, отчего и были, я уверен, именно из них выломаны трубчатые камни. Но потом чалы приспособились обманывать рудокопов. Они каким-то образом меняют цвет и принимают вид простого грунта.

— А не нарочно ли они столкнули робота с обрыва? Как ты думаешь?

— По-моему, то была судорога вала, и ничего больше. Несчастный Ульдструг причинил, должно быть, ему страшную боль. Это существо могло погибнуть просто от боли.

— А где остальные рудокопы?

— По-моему, их постигла участь Ульдструга. И если мы свободно гуляли по планете, то, вероятно, только потому, что непохожи на них.

— А теперь? — спросил Игорь. — Ведь Ульдструг внешне очень похож на человека.

— Теперь, — ответил Володя, — боюсь, как бы нам не пришлось расплачиваться за эту похожесть. Поэтому, прежде чем не облетим планету и не изучим её досконально, из звездолёта ни шагу. — Он мог иногда быть категоричным.

На высоте 400 метров Зенин отключил астронавигационные рули и направил корабль к далёкой горной гряде. Минут через десять между гор выглянуло алое пятно, которое приблизясь, стало похоже на исполинское гнездо, свитое из красных нитей. Вскоре стало видно, что красные нити являются кольчатыми валами, такими же, как вал, раздавивший Ульдструга. Сотнями змеек разбегались они от гнезда по всем направлениям и терялись в горах. Корабль, однако, не мог остановиться, и пришлось пролететь мимо, лишь немного снизившись для киносъёмок. Через полчаса последние красные змейки скрылись за горами.

Под кораблём простиралась скалистая местность, пересечённая ущельями. Звездолётчики подлетели к широкому разлому, снизились и повели корабль между его берегами. На мониторах обозначилось ребристое дно ущелья. Впереди скользнул переливчатый блеск, и тотчас показались голые жемчужные островки, слившиеся затем в извилистую полосу. За поворотом она выкруглилась в жемчужно мерцающий вал Зенин включил кинокамеры.

Ущелье мало-помалу расширилось и вышло на равнину. Здесь, меж холмов, показывалось что-то кипучее, похожее на белый фонтан. Звездолётчики взлетели над равниной, и из-за холма выплыл свёрток кольчатых валов, такой же, как недавно виденный ими, но теперь валы в нём были не красные, а жемчужно-радужные. Над свёртком валов трепетал и кружился огромный иглистый ком в виде опрокинутого конуса. Он едва касался дна своими белыми иглами. При каждом его повороте по валам струились переливы.

Зенин навёл на трепещущий ком телескоп и повёл киносъёмку при наибыстрейшем вращении голографической ленты. Одновременно он стал снижать корабль.

Вдруг сильный толчок сшиб звездолётчиков с ног, и свинцовая тяжесть придавила их к полу. Дышать стало трудно, руки и ноги не двигались, перед глазами поплыли круги. Так продолжалось четверть часа. За это время северное сияние погасло, и в корабле потемнело. Теперь только звёзды освещали каюту.

Когда Зенин и Глухарёв теряли уже сознание от навалившейся давящей силы, перегрузки вдруг прекратились.

Они увидели в иллюминатор Странствующую планету в виде огромного диска, радужно поблёскивающего в звёздном небе. Она постепенно уменьшалась, с ускорением удаляясь от корабля. Зенин и Глухарёв решили планету не догонять (тем более что это оказалось бы нелёгким делом) и вообще дальше не лететь, а возвращаться на Землю. Добытые сведения с лихвой вознаграждали путешествие, и лучше было ими не рисковать. Звездолётчики определили своё местонахождение и по завершении необходимых вычислений направились к Земле. Потом они проспали до наступления искусственного утра. И только после завтрака стали обсуждать происшедшее.

— Я полагаю, — произнёс Зенин, чертя в воздухе круги, — что по тем существам…

— То есть по кольчатым валам?

— Вернее будет выразиться, по их связкам. В них, я убеждён, текут круговые кинетационные токи. Они все отлично согласуются, причём взаимодействуют с кинетационными полями галактик и могут перемещать планету куда угодно. И вот с помощью своих кинетационных токов чудовища эти отбросили наш корабль в космос…

— Почему же они не сделали этого раньше?

— Ну, не совсем так просто войти во взаимодействие с полями наших роторов. А что до тех колючих ворохов, уверен — то были их нервные центры.

Зенин подошёл к киноаппарату, настроил его и включил. Колючий, танцующий ком был снят очень чётко, во всех подробностях. Увеличив изображение, Зенин поместил на экран его нижнюю часть, где иглы соприкасались с опорой. И, странное дело, оказалось, что в каждый момент времени игольчатый ком балансировал на одной только игле, причём место опоры не менялось. То был маленький полукруглый бугорок, к которому отовсюду протягивались иглы. Но лишь одной игле удавалось опереться на него, когда прежняя наклонялась и ком должен был потерять равновесие, в бугорок упиралась соседняя. Смена игл, поддерживающих ком, происходила очень быстро, но её хорошо можно было рассмотреть, замедлив воспроизведение. Иглы были такими острыми, что даже при наибольшем увеличении концы их оставались невидимы.

— Как по-твоему, в основании иглы целая площадка, или один только атом, или, может бить, даже один монополь? — воскликнул вдруг Глухарёв и, не дожидаясь ответа, с жаром заговорил: — Послушай, Володя, ведь это очень важная подробность, что игольчатый ком (являющийся, по твоей догадке, их мыслительным органом) во всякий миг уравновешен на одном монополе. Ты знаешь не хуже меня, что согласно квантовой механике нет законов, предписывающих, куда двинуться данной элементарной частице. Но у этих существ именно движением одной элементарной частицы определяется в каждый момент их поведение.

— Что-то мутно? — сказал Зенин.

— Конечно, — согласился Игорь, — но вот, знаешь, на что я обратил внимание? Кривая «осознанности» поведения робота из эксперимента, о котором я тебе уже говорил, поразительно совпадает с «определяемостью» поведения физических тел. Мы практически ничего не можем сказать о поведении галактик, чуть больше о планетарных системах и так далее. Предсказуемость поведения видимой частицы вещества достигает максимума, затем падает, а на уровне элементарной частицы мы опять говорим лишь о вероятности поведения. Отдельная элементарная частица тоже может совершать «необъяснимые» поступки вопреки внешним условиям. Тебе не кажется странным это совпадение? — Зенин настолько был огорошен этим каскадом слов, подводящих его к какой-то мысли, что лишь согласно кивнул головой.

— Вообрази, — говорил Глухарёв, всё более воодушевляясь, — что элементарные частицы наделены потенциальным психическим началом. (Мы так мало знаем об их природе, что не можем с порога отвергать такую возможность.) И допустим, что на психическое начало того монополя, на котором уравновешен игольчатый ком, как-то проецируется всё чудовище, то есть его физическая структура. Тогда этот монополь, я думаю, может оказаться наделённым психикой, тождественной психике целого. То есть психика монополя в каждый момент — это и есть психика чудовища! Это корректная рабочая гипотеза. Не правда ли? Причём скажи, не годится ли она и для человека?

— Как? Я положительно тебя не понимаю! Значит, мы все, по-твоему, элементарные частицы, вообразившие себя людьми!

— А почему бы и нет? Для процессов в мозгу характерна крайняя неустойчивость. Совсем не исключено, что их течение в каждый момент определяется поведением одного-единственного электрона. Возможно, на его психическое начало как-то накладывается то, что происходит в организме. В результате он оказывается наделённым сознанием, тождественным нашему собственному.

Моё сознание сейчас — это сознание какого-то одного электрона в моём мозгу (а в следующий момент, быть может, другого). Говоря неформально, я сейчас — это электрон. Я хочу поднять руку, но в действительности я только перескакиваю в атоме с орбиты на орбиту. Но это перескакивание кладёт начало лавине процессов, которые действительно завершаются поднятием руки.

С этими словами Глухарёв поднял руку.

— Ну и как, по этой странной теории, можно создать чувствующую машину?

— Нет, невозможно! — решительно сказал Глухарёв. — Это всё лишь «перерабатывающие информацию», а не чувствующие машины.

— Но природа создать таковые как-то сумела!

— То есть, если ты такую машину построишь — машину, в которой процессы так истончаются, что на каком-то шаге зависят от одного электрона, и всё в машине проецируется как-то на психическое начало этого электрона, то такая машина может чувствовать…

Однако все его доводы казались Зенину неубедительными. Они вызывали скорее его досаду, чем уважение. Всё же Зенин не отказывался говорить об этом предмете и обсуждал его с Глухарёвым в течение многих дней полёта на Землю.

Звездолёт вернулся на Землю 16 января 2492 года. Я не буду говорить здесь о важности добытых им сведений. Упомяну лишь, что одно только изучение «трубчатых камней» положило начало двум новым химическим дисциплинам. Их практические приложения неисчислимы. Что касается «одноэлектронной теории сознания», то судьба её неопределенна. Впрочем, на мой взгляд, научная теория может иметь иное, менее осязаемое, но ничуть не менее важное «практическое значение» Она может побудить нас по-новому взглянуть на вещи, по-новому мыслить о явлениях, быть может, принадлежащих совсем иной области знания. И в ней получать результаты, недоступные прежде.

Юрий Яровой Хрустальный дом

Ушла все-таки Виноградова…

Перед уходом она обошла все отделы и лаборатории, где у нее были друзья и знакомые. Заглянула и к нам, в БНТИ — бюро научно-технической информации.

— Уходите, Ольга Михайловна?

— Да, Володя. Пригласили заведовать кафедрой.

Весной в политехническом, на строительном факультете открылась новая кафедра — генерального проектирования городов, туда и прошла по конкурсу Ольга Михайловна. Если рассуждать объективно, то лучшей кандидатуры, чем доктор архитектуры Виноградова, для этой должности в городе не найдешь: последние два года она как раз и занималась генпланами городов, два из которых отмечены крупными премиями, в теорию архитектуры вошел даже новый термин — «открытые объемы Виноградовой»… И только у нас, в НИИстройпроекте, где Ольга Михайловна официально числилась главным инженером проекта, а на самом деле являлась архитектурным руководителем института, знали, что планировкой городов она занимается по обязанности; что любовь ее — в интерьерах… Да и сам термин «открытые объемы Виноградовой» означает отнюдь не то, что принято под ним подразумевать.

— А не жалко уходить от нас?

Ольга Михайловна перебросила сигарету в угол рта и с грустным любопытством посмотрела на меня:

— Какой вы, однако, настырный, Володенька. Вы же все знаете.

Она соскочила со стола — сидеть на краешке стола ее любимая привычка, иногда она, сам видел, даже в кабинете директора, Мочьяна, забывшись, неожиданно оказывалась на голову выше всех заседающих, и величавый Ваграм Васильевич обрывал себя на полуслове, с немым укором во взоре созерцая Ольгу Михайловну на краешке «заседательского» стола, пока кто-нибудь не приводил ее «в чувство»… Ольга Михайловна легко соскочила со стола, заваленного свежими переводами, — трудно даже поверить, что ей уже сорок с «хвостиком», ткнула окурок в пепельницу и протянула мне маленькую руку:

— Прощайте, Володя.

Потом она обошла всех информаторов, с кем была знакома и кто регулярно снабжал ее новостями и переводами, а уходя из комнаты, сказала с недоумением:

— Как у вас душно!

И исчезла. Словно растаяла в дверном проеме. Маленькая женщина с небрежной прической, с вечной сигареткой, в толстом свитере — вечно ей было холодно, нередко даже в брюках… И доктор наук притом! И обаятельная даже в мужском наряде…

В этом есть что-то глубоко несправедливое — так, во всяком случае, считают многие наши институтские дамы: ум и красота для женщины… Как бы это поточнее выразить их шепотки — наших дам? Нечто противоестественное, несовместимое? От дьявола, одним словом. Конечно, есть и умницы среди них, среди наших дам, но кто из них рискнет появиться в институте в обыкновенной, «затрапезной», как они сами выражаются, косыночке, или зимой в мохнатой потрепанной ушанке?

— Ах, да… Олежечку обобрала, — смеется в таких случаях Ольга Михайловна.

Олежечка ее сын, свет в окошке, чадо, рядом с которым сама она выглядит школьницей…

Ушла Ольга Михайловна и унесла с собой из нашего НИИстройпроекта сам дух Виталис… И вдруг недели через две она снова пришла, я увидел ее в «манеже», как у нас называют холл на четвертом этаже, где выставляются новые и вообще любопытные проекты и где всегда дым висит коромыслом. Виноградова стояла в окружении своих бывших коллег — обсуждался, как я понял, проект микрорайона «Заречный», последняя работа Ольги Михайловны; я хотел пройти, не здороваясь, чтобы не отвлекать ее, но она увидела меня сама, раздвинула круг и крикнула:

— Володя!

Как будто прошло не так уж и много времени — всего две недели, а уже что-то изменилось в ее облике, я даже испугался: не заболела ли? — но она отмахнулась:

— О чем вы говорите? Новая кафедра, одна в семи лицах…

Может, и так. А может, это из-за одежды? У нас, в НИИ, Ольга Михайловна всегда ходила в «брючном варианте», как выражались наши дамы, а тут вдруг строгий темно-коричневый костюм со стоячим воротником, белые кружевные манжеты, янтарные пуговицы…

— Возьмите меня на кафедру…

До чего нелепая просьба! Я ведь не архитектор, не механик и даже не расчетчик… Техинформатор. Инженер, как у нас острят, «широкого кругозора». Но Ольга Михайловна неожиданно для меня отнеслась к моей нелепой просьбе вполне серьезно, кивнула, что означало — хорошо, подумаю, а потом вдруг взяла меня под локоть и повела по коридору.

— Сигарету дадите? Забыла свои у планшета.

Я дал сигарету, щелкнул зажигалкой… Зачем я ей понадобился?

— Вот, — сказала Ольга Михайловна, с наслаждением выпустив струйку дыма. — Пришла. У вас есть полчасика?

— Конечно! Хоть два часа.

— Тогда пойдемте.

И она решительно повернула меня к лестничной площадке: вниз, вниз… На втором марше я уже догадался, куда она меня тащит. И себя. Да она этого и не скрывала.

— Не пробовали? Не получается?

— А вы его разыскали? — вопросом на вопрос ответил я и почувствовал, как она крепче сжала мой локоть и ускорила шаг.

— Да. Он был у родителей.

Но что-то в ее «да» я уловил неприятное. Может быть, потому, что следом за «да» шло «был»?

— Был? — удивился я. — Он что — приехал?

Она потащила меня по лестнице еще быстрее, теперь мы спускались почти бегом. Куда мы несемся сломя голову, что случилось, доктор Виноградова?

— Он умер, Володя.

Я остановился в недоумении: умер. Я так отчетливо в этот момент представил вечно смущенного, вечно озабоченного тишайшего Леню Кудреватых; он и комара-то, прежде чем убить, десять раз задастся вопросом: а вправе ли? А Виноградова с такой жестокостью в голосе, даже с неприязнью… Умер. Невозможно. Любой другой, но Леня…

— Вы серьезно?

— Куда уж серьезнее! — вздохнула Ольга Михайловна. — Дайте еще сигарету.

Мы застряли на площадке между первым и вторым этажами, мы стояли перед окном, выходившим на институтский двор, заставленный фермами, панелями, блоками и полусобранными квартирами новой, улучшенной планировки. Спешить было больше некуда…

Леня Кудреватых появился в институте года два назад, скромный, незаметный техник из лаборатории строительных материалов. С легкой руки Ольги Михайловны, обожающей уменьшительные суффиксы, все, кто имел с ним дело, называли его Ленчиком. Да и обращались часто к нему точно так же, по-виноградовски. Назови так другого — без улыбки нельзя было бы здороваться, а Кудреватых как будто родился с этим суффиксом.

Лаборатория стройматериалов, где он работал, была расположена в отдельном здании — отсюда, с площадки между первым и вторым этажами, хорошо видна широкая — вагон может въехать — дверь, арочная фрамуга над ней и вылинявший лозунг еще выше, под самой крышей: «Созидать в духе времени!» Неплохой, по-моему, лозунг, молва приписывает его самой Виноградовой, но почему-то у большинства, кто этот лозунг видит впервые, он вызывает улыбку… Странно!

А справа от лаборатории — макетная площадка, где собирали квартиры новой планировки, элементы перекрытий для цехов и крытых арен; и проектировщики на натуре уточняли, что им требуется. Но чаще макетная площадка пустовала и на ней играли в волейбол. Там, в обеденный перерыв, я и познакомился с Леней Кудреватых.

Он играл в нашей команде — шел за мной. Играл Леня страшно плохо, хотя и старался изо всех сил, и я вынужден был оттянуться, прикрыть его. Но от разгрома нас это не спасло, а в конце второго сета, прикрывая Леню от «навешенного» мяча, я неудачно приземлился и ободрал руку.

— Пойдемте, — сказал Леня виновато и даже испуганно. — У нас есть аптечка.

В лаборатории стройматериалов я бывал и раньше, но все мимоходом, техинформации у них проводятся в кабинете начальника, и я в тот раз, «по несчастному случаю», впервые как следует разглядел, какой техникой набита эта лаборатория; печи, краны, прессы, снова печи… В глаза бросался пресс сразу у входа — «головой» под стеклянный фонарь над крышей. Фонарь, очевидно, для него и сделан — для этого колосса.

— На нем мы давим бетонные конструкции, — сказал Кудреватых, поймав мой взгляд. — Уникальная машина. На собственной подушке стоит — пять метров в глубь земли.

Я промыл руку под краном, залил йодом и подошел к прессу-гиганту. Могучая машина — ничего не скажешь.

— Две тысячи тонн, — с гордостью сказал Кудреватых, нажимая на кнопку «пуск» и следом, через секунду-две, на рычаг. Пуансон мягко заскользил вниз, но в полуметре от матрицы, на которой лежал кирпич, вдруг ринулся вниз, и от кирпича осталась лишь кучка красной пыли. Но удара я не услышал.

— Молот? — удивился я.

— Не совсем, — заулыбался Ленчик. — Молот бьет, а этот давит. Но очень быстро. Это очень удобно — мгновенные нагрузки. Можно создать давление до ста тысяч атмосфер. Показать как?

И, не дожидаясь моего ответа, извлек откуда-то из-под стеллажа с матрицами бутылку. В горлышке бутылки торчала пробка. Он ее вынул почти до конца и поставил бутылку под пуансон.

— Попробуйте. — Он так и сиял от удовольствия. — Это несложно, надо только дать себе точное задание, что нужно сделать. И все получится.

Ленчик нажал на рычаг, пуансон сорвался вниз…

— Вот, — подал он мне целехонькую, плотно закрытую пробкой бутылку. Попробуйте, это несложно.

Я отказался, помахав ободранной рукой. Про фокус с пробкой я уже слышал. Повторить его не удавалось никому.

— А если в бутылку налить воду, то можно в ней создать любое давление, — объяснил Кудреватых все с той же виновато-сконфуженной улыбкой.

— Любое? — удивился я. — Но она же разлетится вдребезги!

— Да, конечно, — как-то враз стушевался он. — Но если вы поставите перед собой задачу…

Про это я уже тоже слышал. Действительно, каким-то чудом этому технику удавалось абсолютно точно угадывать предельно допустимое давление — при испытаниях образцов на этом самом прессе-гиганте. Допустим, железобетонная ферма должна дать трещину при нагрузке в двести тонн. Не включая ограничитель давления. Кудреватых давит ферму вручную, рычагом, а когда расшифровывают диаграмму нагрузок, оказывается точно двести тонн…

— Как вам это удается? — полюбопытствовал я.

Он подумал, смущенно улыбнулся и повторил прежнее:

— Это может сделать любой. Надо только очень сильно захотеть, чтобы получилось нужное. Ну и знать, конечно, что же нужно получить. Представить, что ли… — Пожал он плечами, всем своим видом выражая сожаление, что не может мне внятно ответить на такой, казалось, детский вопрос.

На том мы и расстались, но каждый раз при встречах он так радовался мне, что очень скоро и как-то незаметно перешли на «ты», хотя и говорить-то нам, по существу, было не о чем: пару фраз о погоде, о новом фильме, о новых проектах, вывешенных в «манеже»… Вот там, в «манеже», он меня и удивил однажды уже по-настоящему.

Дело было так. Периодически — раз в квартал, иногда в полгода — в «манеже» проходят выставки под лозунгом «Терра фантазия». Все планшеты обезличенные, только символы, тема любая, и единственное условие для приема проекта на эту выставку-фантазию, как выражается наш величавый Ваграм Васильевич, — полная отрешенность от возможностей и проблем сегодняшнего дня. Ирония иронией, а в последние годы почти половина «фантазий», как выясняется после вскрытия конвертов с фамилиями авторов, оказываются присланными из Москвы, Ленинграда, Харькова… Ваграму Васильевичу такая популярность нашего «манежа», разумеется, льстит, хотя он и понимает, что дело тут не в институте, а в Виноградовой, которая эти выставки-фантазии когда-то затеяла, «тянет» уже лет пять, если не больше, и сама регулярно выставляет на них самые «бурные» планшеты.

Бури вокруг ее планшетов каждый раз разражаются основательные — что верно, то верно. И на этот раз Ольга Михайловна себе не изменила: на огромном ватмане — метр на три — был вычерчен дом… Да дом ли это? Причудливый овальный улей, в котором каждый следующий ряд сотов уходит как бы вглубь. Такое впечатление, что весь дом состоит из полупрозрачных, четко ограненных кристаллов, каждый из которых существует в пространстве самостоятельно, независимо от других… А в целом это дом из множества квартир! Но может ли быть такое в природе? Вернее, можно ли построить этот «воздушный замок»?..

Впрочем, главный спор разгорелся даже не вокруг самого проекта — Ольга Михайловна и не тем еще удивляла! — а вокруг таблицы в углу планшета, где автор обязан указать материалы, из которых, по его мнению, можно построить его детище, примерную стоимость и еще ряд «сметных показателей», как говорят проектировщики. В первый день выставки вся эта таблица на планшете с символом «дельта» была пустой: автор, так сказать, совершенно честно подтвердил, что и понятия не имеет, из чего можно построить его дом-улей. Но спустя два-три дня, ко всеобщему изумлению, таблица оказалась заполненной, вернее, заполнена была одна лишь графа «материал», однако с пометкой «проверено в натуре». Среди множества цифр, характеризовавших никому не ведомый кирпич, бросались в глаза, пожалуй, две: вес — единица (игрушка по сравнению с обычным кирпичом в два раза легче) и стоимость две десятых копейки за кубометр. Вот эти две десятых копейки и веселили всех без исключения — дешевле песка! В конце концов было решено, что шутка удалась на славу, и кто-то из архитекторов внизу таблицы, под характеристикой материала, приписал: «5 октября считать за 1 апреля».

А наутро разразилась уже настоящая буря. Не знаю, кто обнаружил на тумбочке, где лежала книга отзывов, этот странный кирпич первым, но, когда я примчался в «манеж», там уже было не протолкаться и стоял такой гул, как на хоккейном матче: «Вот это цирк!.. Мистификация, братцы, иллюзион!.. Мадам Виноградовой салют!.. Такое надо придумать… Твердая вода!..» С трудом мне удалось пробиться к планшету с домом-ульем, у которого стояла сама Ольга Михайловна и с растерянно-недоумевающим видом рассматривала стеклянный блок… Впрочем, в том-то и штука, что блок оказался не стеклянным, а… Из чего же он? На табличке, приклеенной к одной из граней блока, когда он оказался у меня в руках, я прочел ту же характеристику, что и на планшете дома-улья: «Плотность — 1, модуль упругости 3,0x10^4…» А ниже в кавычках: «твердая вода».

Блок у меня вырвали, не дав как следует даже разглядеть его цвет. Зеленовато-голубой? По цвету он и в самом деле напоминал собой лед, однако был теплым… Да и прочность! Выше кирпича!

А через час к нам в БНТИ пожаловала сама Ольга Михайловна. Присела на краешек моего стола и заявила:

— Ну-с, Володенька, информируйте меня.

— О чем, Ольга Михайловна?

— Не притворяйтесь дурачком, Володенька. Весь институт деморализован, Ваграм Васильевич лично изъял блок «твердой воды». Вся надежда на вас: информируйте! Кто автор, состав, технология и все остальное. Или это мистификация?

— Да откуда я знаю, Ольга Михайловна! Вы же держали в руках…

— Держала. Признаюсь, даже лизнула. И верю, что это не мистификация. Вот поэтому и пришла к вам. Сколько вам потребуется времени, чтобы разыскать виновника бума?

Я пожал плечами: откуда мне знать?

— Ну, ну… — насмешливо протянула Ольга Михайловна. — Вы же знаете, как я к вам хорошо отношусь…

Она действительно, на удивление многих моих коллег, относилась ко мне очень хорошо. Дважды, на день своего рождения и в Новый год, приглашала к себе домой — вообще дело неслыханное! Впрочем, как я понял уже в первый свой визит к ней, добрая половина гостей к Виноградовым является вообще без всяких приглашений. А уж те, кто приходит по личному приглашению… Но чем я могу ей помочь? Загадка. «Твердая вода». А ведь кто-то из наших, институтских. Блок обнаружили ровно в девять, в это время в институте посторонних не бывает никого… Свой, выходит. Свой…

По какому наитию я вспомнил о Ленчике Кудреватых? То ли его фокусы с бутылкой, в которой он грозился создать любое нужное давление, то ли… Да нет, пожалуй, не в этом дело. Однажды мы встретились с ним в вестибюле, утром было, он так обрадовался, долго тряс мне руку, но тут вошла Ольга Михайловна, я отвернулся, чтобы поздороваться с ней, а когда вспомнил о Кудреватых… Он так глядел на Ольгу Михайловну, с таким обожанием, с таким благоговением… Я вдруг почувствовал себя мальчишкой, застигнутым у замочной скважины, покраснел, злясь на себя, и осторожно отошел в сторону. Но он, по-моему, даже не заметил этого: так и стоял посреди вестибюля изваянием, пока Ольга Михайловна не скрылась в боковом коридоре.

Но что в этом удивительного? Столько мужчин, как выражаются наши дамы, потеряли глаза на «мадам Виноградовой»… И все же: «Надо только очень захотеть, чтобы получилось нужное…» — так он сказал тогда? Так, видит бог, именно так… И через пять минут я был уже в лаборатории стройматериалов.

— Здравствуй, изобретатель! Ну и наделал ты шуму своей «твердой водой»! Сам Ваграм Васильевич жаждет тебя увенчать лаврами!

Кудреватых, смущенно улыбаясь, поспешно вытер руки о тряпку, затем о спецовку со следами масел и только тогда пожал мою. Вид у него был неважный — бледно-голубой, я бы сказал, как после хорошей попойки со школьными друзьями. И глаза какие-то измученные, ввалившиеся…

— Грипповал, что ли? Сейчас, говорят, идет какой-то «гонконг» из Азии…

— Нет, я не болел, — ответил он. — Это так. Сам не знаю. Не обращайте внимания.

— А… И как же она у тебя получается? Это что — лед?

— Нет, — покачал головой Ленчик. — Лед ведь хрупкий, в нем образуются кластеры, это такие группы молекул, между которыми пустоты. Вот если забрать у воды энергию мгновенно, не допуская образования кластеров…

Очевидно, он по моей физиономии догадался, что я ничего в этих кластерах не понимаю, и замолчал, не зная, что делать со своими руками трет, трет о тряпку…

— И что же, из этой «твердой воды» можно выстроить виноградовский «улей»? — не зная, чем заполнить неожиданную паузу, спросил я его — опять больше по наитию.

— Да, конечно! — мгновенно преобразился он, и я поразился этой перемене, словно другой передо мной человек: глаза ожили, пропала эта неприятная голубизна на лице, да и голос, голос!.. «Прямо проповедник», промелькнуло у меня в голове, но уже в следующее мгновение я о своей иронии забыл, ибо рассказывал этот Ленчик о вещах… м-м… занятных.

Идеей создания «открытых объемов Виноградовой» он, оказывается, увлекся еще в инженерно-строительном, где тоже работал лаборантом, а одновременно учился на вечернем отделении. Вот как он сам понимал этот термин:

— Дома, вообще городские постройки — это плата человека за то, что он стал человеком… Имейте в виду, эту мысль впервые высказала Ольга Михайловна! Человек сам себя вырвал из ландшафта, из природы, это был вынужденный его шаг, все началось с пещер. Но как только он этот шаг сделал, стал строить жилища, говорит Ольга Михайловна, то он тем самым выключил себя из природы, он перестал быть элементом природы. Но ведь это означает, что… он перестал эволюционировать, понимаете? Человек не может жить вне земной природы — вот главная мысль Ольги Михайловны. Его нужно вернуть, иначе человек рано или поздно, но начнет вырождаться — в биологическом смысле, конечно. Это очень интересная мысль Ольги Михайловны, — торопился Кудреватых. — Она считает, что большинство болезней современного человека связаны с тем, что он живет в замкнутом объеме: дом — квартира — четыре стены, на работе то же самое, в гостях то же самое… Понимаете? Клаустрофобией страдают абсолютно все, только у одних это выражается в виде болезни страха закрытых помещений, а у других в неврозе, в психозе, в разных нервных расстройствах, одним словом, а это уже предрасположенность к сосудисто-сердечным, к хроническим болезням, а может быть, и к раку, верно? Вот Ольга Михайловна и начала искать такие архитектурные решения домов и квартир, которые бы сняли с человека этот гнет стен и потолка. Я прочел все ее работы, обе диссертации, она ведь, если хотите, открыла своими работами направление совершенно новой науке, ей пока не могут придумать название, но это дело времени, а суть дела в том, что нужно найти закономерности… Да она уже их нашла. Ольга Михайловна! Понимаете, существуют вполне определенные закономерности между психическим состоянием человека и самим объемом, в котором он находится, его геометрией, кубатурой, прозрачностью итак далее. Понимаете? Мы сейчас ведь строим дома, исходя из внешнего архитектурного облика и технических возможностей — прочности бетона, стального каркаса… Это в тридцатых годах архитекторы-конструктивисты сделали попытку проектировать здания как бы изнутри — из целесообразности, удобства самой квартиры. И я понял, чем могу помочь Ольге Михайловне: все дело в том, что здания, жилые дома в своей геометрии должны быть подобны чему-то природному, что создала уже сама природа. Природа создала не только человека, но и… жилье для него, должна была создать, вот о чем я думал. Кристалл, понимаете? Геометрия кристалла такова, что он должен создавать впечатление открытого объема — я был в этом уверен, хотя и не знал, какой именно кристалл лучше всего отвечает этому условию… Ольга Михайловна! Она нашла… Знаете, когда я увидел ее новый проект, в котором квартиры-кристаллы, я представил себя внутри этой квартиры… Это ведь то самое, над чем я ломал голову несколько лет! А она все решила так просто, так гениально… Знаете, я когда увидел этот дом из кристаллов, чуть не заплакал. От счастья… Не можете себе представить, как мне было хорошо…

Он и сейчас был в таком состоянии… Даже неловко смотреть на него: голос дрожит, срывается, в глазах блеск какой-то полупьяный… И без конца:

— Ольга Михайловна, Ольга Михайловна…

— Постойте, — сообразил я и сам неожиданно для себя перешел с ним на «вы». — Ведь меня послала разыскать вас Ольга Михайловна. Это все вы должны ей рассказать, ей!..

Он вспыхнул, потом побледнел, засуетился вокруг меня, не зная, куда засунуть масляную тряпку…

— Да, конечно, — пробормотал он. — Я ей все покажу. Я ведь это для нее сделал…

— Для нее?

— Ну да. — Он овладел собой и только руки опять не знал, куда девать: то в карманы куртки спрячет, то хрустит пальцами… — Сам по себе кристалл еще не может снять полностью гнет клаустрофобии. Кристалл должен быть прозрачным или хотя бы полупрозрачным. Он не должен давить на человека своей ограниченностью, конечностью своего внутреннего объема. «Значит, стекло?» — подумал я. Но стекло слишком хрупкое и дорогое. Это был долгий путь, я уж и не помню, как пришел к идее «твердой воды». Скорее всего потому, что она дешевая. Дешевле всего. А потом уже стал пытаться замораживать воду в прочных цилиндрах… Показать?

— Нет, я должен позвонить Ольге Михайловне. Где тут у вас телефон?

Она, видимо, бежала. Во всяком случае, пришла запыхавшаяся, широко открытыми глазами, с какой-то странной улыбкой долго глядела на Кудреватых, потом, словно не веря своим глазам, покачала головой и сказала — каким-то быстрым, счастливым полушепотом:

— Господи, да это же Ленчик… Как же я тебя не узнала? И давно ты у нас? Хм, чудо мое… Значит, все-таки придумал? Какое счастье, а? Какой же ты все-таки упрямый, Ленчик…

Подошла к онемевшему Ленчику, обняла его, отпустила, разглядывая со счастливой улыбкой, потом потрепала рукой по волосам…

— Ну, показывай, чудо мое. Значит, научился мгновенно замораживать воду? А не растает она у тебя? Водяные замки…

— Нет, — выдохнул Ленчик. — Нет. Не волнуйтесь, Ольга Михайловна. Я все проверил. В «твердой воде» все молекулы ориентированы в одном направлении. Вот смотрите, что я делаю. — Вдруг засуетился он вокруг пресса, вытаскивая откуда-то тяжелый соленоид и устанавливая его на матрице. — Каждая молекула воды имеет возможность застыть в шести вариантах. А я сильным магнитным полем заставляю их выстроиться… Вот соленоид. Тогда они словно упаковываются. Как кубики в коробке. И тут очень важно быстро, пока они не успели рассыпаться, изменить ориентацию, отобрать у них энергию движения. Зафиксировать… Смотрите.

Он из-под стеллажа вытащил ведро с водой… Лед? Да, сверху плавали льдинки. Зачерпнул талую воду ведерком поменьше, залил в матрицу под прессом, включил соленоид, затем что-то щелкнуло, соленоид отлетел в сторону, а сверху, на воду в толстой стальной матрице, ринулся пуансон…

Я глянул на Ольгу Михайловну: она завороженно, широко открытыми глазами смотрела на пресс, на воду в ведре, на Ленчика… У меня было такое чувство, что она все это видит сразу одновременно и даже воду за толстыми стенками матрицы.

— Вот, — сказал, смущенно улыбаясь, Ленчик. — Смотрите.

Из матрицы медленно выползал прозрачный, чуть-чуть зеленоватый блок точно такой, как на тумбочке в «манеже». Ольга Михайловна бережно взяла блок в руки, недоверчиво, покачивая головой, повернула его узкой гранью, грань блеснула под лампой мимолетной радугой…

— Чудо, — пробормотала она. — Просто чудо… Как это у тебя получается?

Ленчик сиял. Впрочем, «сиял» совершенно не то слово; он просто излучал счастье, трудно было вообще понять, что же здесь большее чудо: только что извлеченный из-под пресса блок или сам его изобретатель…

— А вы попробуйте, — уговаривал он Ольгу Михайловну. — Это очень просто: сначала рукояткой нужно создать такое давление, чтобы отжать из воды газы, но быстро, не дольше двух-трех десятых секунды, а потом сразу до ста тысяч атмосфер.

— Нет, нет! — запротестовала Ольга Михайловна. — У меня это не получится. Вот, — кивнула она на меня, — Володю обучите.

И он меня обучил: самое главное, как я понял из его объяснений, нужно было точно представить, буквально зримо, до осязаемости, что вода в матрице остекленела. В тот момент представить, когда давишь на рукоятку. Но получилось лишь с третьей или четвертой попытки. И когда Ленчик заявил, что на этот раз получилось, я почувствовал себя таким разбитым, таким измочаленным от этих попыток угадать нужное давление на рычаге, что невольно опустился на ящик рядом с прессом — ноги не держали.

— Ну и работенка!..

И в этот момент в лаборатории появился Ваграм Васильевич. Радушный, величавый, как всегда, он буквально выхватил из рук Ольги Михайловны только что мною отпрессованный блок.

— Ай-яй, милая Ольга Михайловна! Такое открытие, такое изобретение… Нобелевская премия! А вы молчите… Ай-яй-яй!..

— Да это не мое открытие, — рассмеялась Ольга Михайловна. — Вот он это чудо сотворил, — указала она на вконец растерявшегося Ленчика.

— Да? — уставился в изумлении на техника, которого он, очевидно, видел впервые в жизни, величавый Ваграм Васильевич. — Но это же прекрасно! Это же гениально!

Вокруг пресса уже собралось немало людей: начальник лаборатории, инженеры, лаборанты…

— Так что, товарищи? — обвел собравшихся орлиным взглядом Мочьян. Новое изобретение? Прекрасно, отлично, как я понимаю…

Мочьян обожал изобретения. В институте раз и навсегда был установлен единый порядок: все, что выходит из стен института, — проекты, статьи, интервью, а тем паче заявки в Комитет по делам изобретений, — все выходит только с визой директора. Исключение существовало лишь для Виноградовой. Однако Ольга Михайловна этим исключительным правом пользоваться не желала, и все ее статьи, так же как и ее сотрудников, попадали на стол к Ваграму Васильевичу. «Зачем вы меня обижаете? — возмущался Ваграм Васильевич. — Вы ведете совершенно самостоятельную работу, у меня хватает работы с другими товарищами, соавторов у меня хоть отбавляй, милая Ольга Михайловна…»

У пресса встал сам «автор проекта». Но этот раз он штамповал блоки молча, без объяснений, и только мелкие капли пота, покрывшие все его лицо, говорили о том, что и ему, не только мне, штамповка дается с огромным напряжением. «Словно выжатый лимон, — пришла вдруг в голову мысль. — Вот почему он выглядит таким измученным…»

— М-да… — сказал ошеломленный Ваграм Васильевич, когда у его ног поднялась стопка хрустальных блоков. — А может, тает? Не проверяли?

— Не тает, — ответил Ленчик.

— А что скажет эксперимент? Его величество эксперимент! — загремел Мочьян, обретший вдруг почву под ногами. — Термостат есть? Давай сюда, а программу я сам… Наука — это коллективное творчество, не так ли, товарищи?

Заложили три блока.

— Три, говорили славяне, — изрек Ваграм Васильевич, — это уже среднестатистическое множество. Так что давай три.

На каждом бруске укрепили термопару, подключили термометры — лаборанты знали дело туго, включили термостат на нагрев…

— Не закрывай дверцу, — приказал Мочьян. — Эксперимент должен быть наглядным. Надо всем смотреть.

Но смотреть было нечего. Когда температура в термостате поднялась за 100, над блоками появился легкий туман, который тотчас рассеялся, а сами блоки стали худеть. «Твердая вода» испарялась, не тая.

— М-да… — глубокомысленно протянул Ваграм Васильевич, — это дело надо обсудить. Серьезное дело, я понимаю, товарищи. — Обвел он всех тяжелым, «буравчатым» взглядом и ушел, поманив за собой начальника лаборатории.

Что означает «буравчатый» взгляд Мочьяна, мы знали: немедленно разойтись по рабочим местам — именно так он разгонял из «манежа» архитектурную публику. Но в данном случае «буравчатый» взгляд Ваграма Васильевича означал, как выяснилось вскоре, когда вернулся запыхавшийся начальник лаборатории, нечто другое.

— Одну минутку, товарищи, не расходитесь! — закричал он. — Ваша фамилия? А ваша? А ваша?..

Он переписал всех в блокнот и извиняющимся тоном, главным образом обращаясь к Ольге Михайловне, объяснил:

— Согласно приказу директора изобретение не подлежит огласке до оформления патента. Список ваших фамилий я передам для контроля… Вам понятно, что это значит?

— Ох, господи! — вздохнула Ольга Михайловна. — Ваграм Васильевич ищет соавтора…

Настроение у нее испортилось совершенно. Такой контраст по сравнению с тем, какой она пришла сюда полчаса назад… Да и Ленчик сидел на ящике пришибленный и смертельно уставший.

— Пойдемте, ребята, — сказала Ольга Михайловна, мягко дотронувшись до плеча сникшего Ленчика. — Покурим на воле.

Ленчик ожил, встряхнулся, заулыбался…

— Я вам, Ольга Михайловна, сейчас что-то покажу.

И показал.

За лабораторией был металлический гараж. Чей он был, одному богу известно, ибо давно уже, видимо, использовался в качестве склада для всякого хлама. Но, когда Ленчик открыл этот гараж, мы с Ольгой Михайловной ахнули одновременно — одним, так сказать, «ахом»: вот это да! Весь огромный гараж, до потолка, был набит блоками «твердой воды».

— Когда же ты все это сотворил, чудо мое? — опять широко открытыми глазами, забыв и о Мочьяне, и о неприятной переписи у пресса, воскликнула Ольга Михайловна. — Да ведь из этого чуда можно построить целую секцию! Ой, ой, чудо мое…

Но против секции вдруг восстал Ваграм Васильевич: пока материал не запатентован, его не должен никто ни видеть, ни трогать, ни, упаси бог, вынести из стен института. Точка. Никаких возражений. Очевидно, они Ольга Михайловна и Мочьян — разговаривали «крупно». Очевидно, Ольга Михайловна пошла на крайние меры, иначе Мочьян так быстро бы никогда не развернулся. А тут буквально на второй день, после «двуединого», как иронически отозвалась Ольга Михайловна, заседания на площадке за лабораторией стройматериалов, рядом со старым гаражом, появились дюжие плотники и в два счета возвели тесовый забор с будкой и вахтером. Вахтера, разумеется, «возвел» сам Ваграм Васильевич, ограничив доступ на площадку только тем лицам, которые оказались невольными свидетелями штамповки «твердой воды» и попали в «контрольный список». Вот так и оказалось, что я в числе еще восьми лаборантов, техников и инженеров из лаборатории стройматериалов, которые были освобождены от своих прямых обязанностей, строил секцию-кристалл. Строил под руководством самой Ольги Михайловны.

Не все было гладко, немало времени мы помучились с клеями — как их, эти блоки, скреплять, в самом деле? — но в конце концов секцию все же построили. С виду это был причудливый домик-аквариум, как две капли похожий на стеклянные сооружения, которые появляются время от времени в парках и на бульварах, зазывая своими прозрачными стенами выпить чашку кофе, отблагодарить за шашлык… С той лишь, правда, разницей, что наш домик-аквариум был все же непрозрачный. Хотя, с другой стороны, из него-то было видно все!

Однажды я Ольгу Михайловну застал в домике несколько смущенной. Она сидела посреди комнаты (если это причудливое, со скошенными гранями помещение можно только назвать комнатой), рядом с ней на полу сидел Ленчик… Впрочем, на него я в тот момент внимания не обратил — удивляла меня лишь Ольга Михайловна, и только позже, уже у себя в БНТИ, я сообразил, что… Что-то произошло. Трудно вот так сразу разобраться в ворохе вдруг поднявшихся мыслей, каких-то полузабытых эпизодов, разговоров, шепотков даже… Раза два я их встречал на улице, идут рядом, в руках Леонида, к моему удивлению, ее сумка… Поздоровался, а… прошли, словно и не слышали. И второй раз примерно то же. И поползли, поползли по коридорам института всякие слушки и разговорчики… Мерзко все это слышать. Хорошо ей в обществе Леонида, я же это вижу, ну и ладно. Должен же человек хоть где-то, хоть рядом с кем-то душой отдыхать. И вот там, в «хрустальном домике», как окрестили наше сооружение лаборанты-стройматериаловцы, они тоже часто бывали вместе — как всегда, молчали или Леонид что-то рассказывал вполголоса, только ей, а она… У нее всегда был такой вид, что дремлет. Такое отсутствующе-печальное выражение: глаза полуприкрыты, руки под мышками, легкая блуждающая улыбка, сидит, откинувшись на спинку стула или скамьи… Отдыхает, одним словом. А на этот раз… А может, мне все это примерещилось? Слухи, шепотки тут всякие по коридорам… И не хочешь, а начнет в голову лезть всякая мерзость.

— Володя? — удивленно подняла она голову, как будто я с Луны свалился. — А, Володя… Проходи, проходи… — Вытащила из кармана кофты сигареты и протянула мне. Себе тоже взяла, размяла, сунула в рот, передвинула в уголок и рассмеялась:

— Здесь, Володя, курить нельзя. Спрячьте сигарету.

— Почему? — оглянулся я.

— Испортите першпективу, — улыбнулась она, обводя вокруг себя рукой.

Теперь я огляделся повнимательней и наконец-то кое-что понял. Стены у домика не то что прозрачные, а… просвечивающие. Светло-голубые. Впрочем, цвет их определить с первого взгляда невозможно — меняющийся какой-то.

— Сейчас да, — сказала Ольга Михайловна, — день ясный, значит, светло-голубые, отражают небесный купол. — И все это она мне объяснила, думая, видимо, совсем о другом. С отсутствующим каким-то взглядом.

Я попробовал чуть переместиться… Как раз в той самой точке, где… А где же он, оглянулся я? Ленчик-Леонид исчез — тихо, бесшумно, словно призрак. М-да… Но что меня сюда привело? А… Я еще чуть сдвинулся, и… стена, точнее грань, обращенная к небу, исчезла! Словно растворилась в воздухе. Это было так неожиданно, что я невольно рассмеялся. Сдавленный такой, на редкость глупый смешок.

— Что такое? — спросила Ольга Михайловна, догадалась и освободила свой стульчик; — Присядьте, Володя.

Я присел и… Почему я этого не замечал раньше? Ведь десятки раз бывал в этом отсеке кристалла, а вот ни разу… Все стены и потолок, тоже собранный из блоков «твердой воды», исчезли, и было такое ощущение, что стоишь где-то на плоскогорье, откуда во все стороны даль неоглядная. Вот, оказывается, что такое «открытый объем Виноградовой»…

— Угу, Володенька, — согласилась Ольга Михайловна. — В городах мы эти объемы создавать научились — площади, ансамбли зданий, а вот внутри дома…

Она все же закурила. И — странное дело! — неоглядные дали сразу же подернулись дымкой, а стены, до того, казалось, невидимые, проступили, но пока еще нечетко, словно вокруг тебя стал сгущаться легкий туман.

— Вот, Володя, я и пытаюсь уловить сию першпективу, — опять на старинный лад произнесла она свое любимое словечко. — Только очень сложно оказывается это — сохранить квартиру открытой. Вот минуту назад мы с вами были на свежем воздухе, в горах, Володя?.. А стоило задымить старой скворечнице — и все, пропала першпектива. А если комнату заставить мебелью? А шторы повесить? Удастся ли найти такие пропорции и такую толщину стен, чтобы, отдернув шторы, человек всегда оказывался под небесным куполом? Вот в чем штука…

Ольга Михайловна взяла карандаш и вновь склонилась над планшетом, присев на корточки. Я не сразу сообразил, что она рисует: обведет участок бумаги ломаной линией и начинает тушевать. Одни пятна светлые, другие чуть темней, третьи еще темней… И вдруг, отклонившись назад, я увидел, что пятна сливаются, образуя четкий рисунок… Дом? Еще один причудливый «улей», сросток кристаллов-октаэдров…

А дальше все вдруг пошло кувырком. Началось с величавого Ваграма Васильевича, который решил форсировать патентование. Вызвал однажды к себе в кабинет Леонида… Леонида Григорьевича, как Ваграм Васильевич выражался без тени улыбки; там был, как потом я выяснил, эксперт по делам изобретений, который, видимо, и подготовил все бумаги, а эти бумаги Ваграм Васильевич без лишних слов положил перед смущенным Ленчиком.

— Читай, подписывай, — радушно пригласил Мочьян. — Вот у товарища, указал он на эксперта. — Такие открытия делаются раз в столетия, так я говорю?

Ленчик послушно прочел все бумаги, Ваграм Васильевич подал ему для подписи свою авторучку, Ленчик нашел первую графу для подписи и, к немалому изумлению Мочьяна, вычеркнул свою фамилию. Впрочем, Ваграм Васильевич, видимо, подумал, что он вычеркнул как раз не свою фамилию…

— Как так? — уставился он на Ленчика. — Ты в присутствии товарища из управления отрицаешь мое участие в разработке методики, в экспериментах, в технологии даже? Да как это прикажете понимать? — В горестном недоумении уставился он теперь уже на «товарища из управления».

— Я вычеркнул не вас, Ваграм Васильевич, а себя, — сказал Ленчик, повергнув Ваграма Васильевича в еще большее недоумение. Бедный Ваграм Васильевич! Ему предстояло пережить еще один удар… — Это идея Ольги Михайловны, — заявил Ленчик. — Я лишь… я исполнял лишь.

— Ба! — воскликнул потрясенный Мочьян. — Этого еще не хватало… И здесь мадам Виноградова! Но это невозможно! Чушь, молодой человек. Чушь!

Конечно, чушь. Одно дело, когда твоим соавтором оказывается молодой, никому не известный техник-лаборант — исполнитель и только, и совсем другое, когда известный на всю страну архитектор, автор самостоятельных изобретений, без всяких соавторов… Чушь, конечно, кому это не ясно? Но переубедить техника Ваграму Васильевичу так и не удалось.

И настали для нас черные дни. Для нас, конечно, сказано слишком — для Ольги Михайловны да для Ленчика. Вахтера из будки изъяли, дверь в будку опечатали, а дабы не нашлось любителей-фотографов, пожелавших запечатлеть «хрустальный дом» с крыши лаборатории стройматериалов или с забора, по приказу директора «впредь до завершения патентования нового стройматериала» «хрустальный дом» затянули старым брезентом, пропитанным маслом, бензином и еще черт те чем. Этим брезентом, как утверждали лаборанты-стройматериаловцы, монтажники в свое время закрывали пресс-гигант, когда над ним была разобрана крыша.

А потом вдруг… Вспоминать даже неприятно. А потом вдруг однажды в институт заявился долговязый Олежечка. Вообще-то в институте он бывал и раньше — по семейным, так сказать, делам… Впрочем, как очень скоро выяснилось, и на этот раз он пришел по сугубо «семейным делам».

— Старик! — радостно приветствовал он меня от порога. — Сколько лет, сколько зим!

Эдакий очаровательный дылда с несокрушимым оптимизмом! И такая роскошная улыбка!.. Все мои дамы моментально «потеряли глаза».

— Слушай, старик, — похлопывая меня по плечу и просто сияя от счастья, что разыскал наконец закадычного друга, заговорил, как ему казалось, шепотом, конфиденциально, Олежечка на всю комнату, — тут у вас работает один чудик, «твердую воду», говорят, изобрел. Познакомь меня с ним — маман мне все уши о нем прожужжала… А? Будь другом.

Познакомил. Он бы и сам познакомился — без моего посредничества. Так уж лучше со мной, решил я, все же чувствуя что-то недоброе.

Ленчика мы нашли у пресса. Готовил к разрушению железобетонную плиту. Вяло как-то возился у пресса, словно старик. Грустное зрелище.

— Вот этот шибздик? — удивился Олежечка. Пригляделся повнимательней и уверенно заявил: — Он. Знакомь, старик.

Он сам представился:

— Олег Виноградов. — И, широко, от души улыбаясь, уточнил: — Сын божьей милостью профессора Виноградовой.

Но Леонид, видимо, догадался об этом еще раньше. Стушевался, опять не знает, куда девать руки…

— Слушай, старик, — доверительно наклонился к нему Олежечка. — Ты ж не свихнулся, а? Ну, маман, я понимаю, осень и все такое… Но ведь тебе-то двадцать, двадцать три от силы? Ну, нелепо, старик, а? Смеются ведь. Доктор архитектуры, без пяти минут академик и… Да ладно, не в должностях дело. Просто по-человечески пойми: ты и я. Хе! Папаша… Ну? Внятно объясняю ситуацию? Нелепо ведь. Иду я по прошпекту, кадрирую, так сказать, под ручкой кое-что… Прыскает в ладошку, старик. «С кем это твоя мамочка? Он и есть? Хи-хикс…» Это она про тебя, старик. Внятно? Нелепо, неуж сам не понимаешь? Да и муж… Отец, стало быть, мой есть ведь, никуда не делся. Ну, повздорили, ну, развелись… Все бывает в нашей жизни. Я, может, сам уже того… Папаша. Внятно? Так ведь он, мой папаша, у нас бывает в доме регулярно. Представь кино: ты, понимаешь, с маман… ну, естественно, жизнь есть жизнь, куда денешься? А тут вваливается папаша… С букетом, с шоколадом. Регулярно, между прочим. Внятно? Он, может, еще не все потерял, надеется, а? Ну, старик, очнись!..

— Да, да, — и в самом деле очнулся Леонид. — Вы правы, нелепо все это. Вы правы. Спасибо за совет. Я — я все знаю. Извините.

— Ну и вот! — обрадовался Олежечка. — Я же знал — затемнение, с кем не бывает? Жизнь есть жизнь. Извини, что не так, а, старик?

Он в знак доброго расположения к нам похлопал по плечу сначала Леонида, потом меня… Леонид под его могучей дланью сжался, такой маленький, такой тщедушный… Смотрит куда-то мимо, в пол.

— Будем друзьями! — крикнул уже от двери Олежечка… Хм, Олежечка… А ведь она его только так и зовет, и без всякой иронии к тому же. Вот дела!

О том, что Леонид исчез — не является в институт, я узнал от Ольги Михайловны. Пришла однажды в БНТИ рассерженная, даже не поздоровалась, полистала для виду какой-то бюллетень, а потом говорит:

— Проводите меня, пожалуйста.

В институте разговаривать со мной не стала — вышли на проспект. Долго молчала, а потом вдруг выпалила:

— Кто вам дал право вмешиваться в мою личную жизнь?

С огромным трудом мне удалось убедить ее, что моя роль в этом «вмешивании» балалаечная — присутствовал при сем, и только.

— Вы лжете, Володя. Он не мог вести себя так подло, — отрезала она на прощание. «Он» — ее Олежечка. — Он не мог так поступить. Я не верю вам. Не верю.

Но потом, кажется, поверила…

А потом и вообще из института ушла. Вскоре после того знаменитого пожара, за который наш величавый Ваграм Васильевич был оштрафован, как утверждает молва, на круглую сумму. Хотя, как следует из акта пожарников, вся вина Ваграма Васильевича состояла в том, что своим двухметровым забором, которым был отгорожен от мира сего «хрустальный дом», он преградил «пожарным машинам дорогу к очагу воспламенения». А очаг воспламенения, как утверждает все тот же «пожарный акт», находился в старом гараже, куда годами сваливался всякий хлам, обтирочные концы, банки с растворителями и все такое, и который Леонид, видимо, очищая гараж от блоков «твердой воды», столкал в угол, в большую кучу. Ну а когда все это вспыхнуло, включая и масляный брезент на «хрустальном домике»… Горело недолго. А от домика-кристалла остался один железный каркас. Так он и торчит за лабораторией стройматериалов — отсюда, с лестничной площадки между первым и вторым этажами, где мы застряли с Ольгой Михайловной, виден лишь его угол.

— Значит, вы, Володя, не пробовали?

— Нет. Да и кто меня пустит к прессу?

Ольга Михайловна глубоко вздохнула, выбросила сигарету и сказала:

— Жаль. А я вот…

И оборвала себя.

— Да я тоже, — догадался я, что она хотела сказать. — Иду по улице, подниму голову… кирпич, камень, теснота. Пещерные мы люди, правда, Ольга Михайловна? Все норовят забиться, зарыться в свою норку-квартирку. Мы строим дома так, чтобы они смотрели на нас, ползающих по земле. — Меня вдруг прорвало: — Знаете, Ольга Михайловна, это все оттого, что мы привязаны к земле. Иного нам пока ничего и не нужно — мы живем в одной плоскости. Но когда-нибудь люди все равно станут жить в объемном пространстве. Не знаю, как уж это получится — научатся ли летать с помощью моторчиков каких-то или крыльев, а может, вообще преодолеют гравитацию… И вот тогда все изменится: сам облик домов, городов… понимаете? Дома повернутся фасадами к небу, раскроются… да?

Ольга Михайловна посмотрела на меня с интересом:

— Раскроются?

— Да. Разве вы не это подразумевали, когда ввели термин «открытые объемы»? Придет время, когда мы неизбежно должны будем отказаться от кирпичных и железобетонных коробок. Но что придет им на смену? Дома-чаши, дома-цветки, дома-кристаллы… И все они будут обращены к небу, к солнцу! Вот тогда и потребуется совершенно новый материал — разве из кирпича сделаешь дом-цветок? А когда все это поймут… Научатся делать хрустальные блоки. Неизбежно.

Ольга Михайловна задумчиво покачивала головой:

— Да… Он так мне и говорил: «Человек пока еще очень слаб, ему нужна скорлупа…» — неожиданно, словно осененная догадкой, она схватила меня за рукав: — Раз вам снятся дома-цветки… Нечего вам пережевывать чужие мысли! Идем, идем, Володя. Раз знаете, что нужно делать, — делайте! Рисуйте, придумайте… — Она тащила меня по коридору словно нашкодившего мальчишку — за рукав. — Раз вам снятся дома-цветки, рисуйте! Тоже мне фантазер для себя… Я заставлю вас работать, заставлю…

И вдруг остановилась, запыхавшись, круто повернулась ко мне и сказала, глядя в глаза:

— А ведь я чувствовала, что в вас тоже есть что-то… от него.

Борис Лапин Конгресс

Что ж вы, черти, приуныли?

Из песни

Прежде чем отправиться к себе в Дом культуры, дед Кузя, или, по паспорту, Кузьма Никифорович Лыков, выскочил на минутку на двор поглядеть, как погода и не собирается ли дождь.

Было что-то около половины двенадцатого. Располневшая луна висела над избой кума Лексея, где-то далеко-далеко тарахтел трактор, лениво перебрехивались собаки, да изредка доносил ветерок девичьи частушки под гитару. Стоял обычный вечер современного колхозного села. Вот тут-то и случилось это самое — дед Кузя увидел черта.

Черт сидел на крыше сарая, свесив ноги и хвост, и грелся в теплых лучах луны. Это был самый настоящий черт, черный, как сажа, с зелеными кошачьими глазами, с маленькими рожками и аккуратными копытцами. Правда, был он невелик, не больше валенка, но во всем остальном абсолютно настоящий. Дед Кузя успел разглядеть, что физиономия у черта преунылая и глаза грустные, но тем не менее не вызывало сомнений, что в данный конкретный момент черт вполне доволен жизнью. Нежась в лучах ночного светила и ловко вылавливая лапкой блох из-под мышки, он даже мурлыкал от приятства.

Все это дед Кузя схватил разом, мгновенно, потому что в следующий миг рука его сама собой коснулась лба, он осенил себя крестным знамением — и черт сгинул, будто его и не было.

— Тьфу, тьфу, тьфу, нечистая сила, — трижды сплюнул в сердцах старик. — Всю жисть, можно сказать, пил, и никогда никаких чертей не мерещилось, а тутока трех дней не прошло — и на тебе! Вот до чего довела человека трезвенность!

С невеселой этой мыслью присел дед Кузя на крылечко, чтобы путем и не торопясь сообразить, как же дошел он до такого состояния.

Припомнились ему три последних дня, когда он бросил пить, три дня, длинные, как целая жизнь. Все эти дни чувствовал себя дед Кузя каким-то не таким, И сам он был какой-то не такой, и люди вокруг какие-то не такие, и деревня выглядела не так, и даже время двигалось весьма относительно. Дед Кузя склонялся к мнению, что случилось с ним одно из двух: либо аберрация, либо конвергенция, и что из двух зол хуже, еще неизвестно. А все началось с этого зануды Афонина, председателя сельсовета. Вот прилипчивый человек, одно слово — банный лист! «Бросай-ка, — говорит, — пить, Кузьма Никифорыч, ты у нас как-никак ветеран труда, не к лицу тебе деревню позорить». И уж так они его обрабатывали на сельсовете: и увещевали, и уговаривали, и стращали, и срамили всем скопом. Тыкали в глаза иностранцами, которые чуть не каждодневно наезжают в их пригородную деревню на экскурсии; грозились в Москву выслать на перевоспитание, как закоренелого алкоголика; укоряли, что, дескать, семья у него через эту самую водку разваливается, и разные другие комментарии высказывали. Дед Кузя держался до конца, хотя голова его трещала еще со вчерашнего и в глотке пересохло. Но разве одному против мира устоять? Опять выскочил Афонька. «Мы тебя, — говорит, — Кузьма Никифорыч, ежели не пресечешь в корне, от интеллектуальной работы отстраним и перебросим на склады». Тут уж дед Кузя струхнул. Известное дело, склады — разве это работа для умственного человека? Встал он да и ляпнул с перепугу: «Ладно, значица, с ентого самого момента ни-ни. Завязываю, значица, отсюдова следует, капли в рот не возьму. А кто увидит, плюнь мне в рожу по собственной инициативе».

И с тех пор во рту у деда Кузи действительно росинки не побывало, хотя поначалу все нутро натурально переворачивалось и горело синим огнем, а теперь вот еще и умственные сдвиги начались. Но хошь не хошь, а дал слово — держи. Будучи уже каким-то не таким, каким знал себя шесть десятков лет и каким знала его деревня, начал дед Кузя примечать, что и с объективным миром творятся нелады. Допрежь всего изменилось пространство. Кривые улицы, по которым никак, бывало, не пройдешь, не наткнувшись на плетень, подозрительным образом выпрямились; ежели раньше любая дорога шла под гору, теперь стала ровной; ежели магазин всегда был под боком, теперь оказался у черта на куличках, аж на другом конце деревни. Такие же несуразицы происходили и со временем. Ежели, допустим, добрые карманные часы деда Кузи показывали двенадцать, то будильник на комоде у снохи оттикивал полпервого, ходики с кукушкой у кума Лексея куковали на всю округу час дня, а транзистор младшего сына Петьки передавал из Москвы только семь тридцать утра!

Дед Кузя высморкался, раздумывая о творящихся на свете чудесах, поглядел на луну, которая наполовину уже зашла за трубу кума Лексея, и тихонько заговорил вслух.

— Оно конечно, чудесов как таковых не бывает, любой, значица, еффект можно объяснить по-научному. Вот, скажем, с деревней — так очень даже просто. Одно из двух: али искривление пространства, али коллапс вселенной. Опять же с часами — али теория относительности с ними произошла, али парадокс Эйнштейна. Что, не верите? Был такой ученый, Альберт Эйнштейн, башкастый мужик, скажу я вам. Надоела тебе, допустим, собственная единоутробная старуха хуже горькой редьки — не беда. Садись себе в суп-световую ракету — и фьюить! А когда вернешься через недельку, молодой да красивый, твоей старушенции уж и след простыл, на Земле сто лет миновало. Отсюда следует — женись обратно на любой молодке, все законно, ни один облакат не прискребется. Вот какую штуковину изобрел ентот самый Эйнштейн. Голова был, не чета нашему Афоньке. Но это еще что, тут и удивляться-то нечему. А вот недавно изобрели в одной загармоничной стране такую амальгаму — слов нету. То есть, значица, мужик теперь вовсе без надобности. В расход мужика можно пущать. Али на тягло переводить. Захочет теперь баба детеныша иметь, очень просто — цоп у себя из мягкого места одну всего клетку и давай ее, енту клетку, нянчить — робенок вырастает. Теперича не токмо где — в нашей деревне этот еффект практически внедряется. А откель, думаете, у Нюрки Лоншаковой, у вдовы-то, двойня взялась? Во какие дела на белом свете творятся, а вы говорите… Но тут хватился дед Кузя, что он нынче не пьян и находится не в скверике у магазина и не у кума Лексея, а у себя на дворе и корешков-слушателей вокруг нет, а потому смутился и захлопнул рот.

Да, так, кроме неладов с пространством-временем, которое дед Кузя еще мог как-то объяснить, обнаружил он в эти три дня вовсе необъяснимые нелады в собственном доме.

Оказывается, дома-то у него не полный порядок и процветание, как он всегда думал, а действительно идейный разброд. Мало того, что старуха стала нервная да болезненная на почве алкоголизма деда Кузи, так и сын со снохой постоянно цапаются, Нютка на второй год осталась, а Петька, стервец, вовсе от рук отбился и тоже зашибать стал. И уж корову, старуха сказала, продали, и мотоциклу, а все денег до зарплаты не хватает. Вот какие дела. Тут уж дед Кузя, как ни перебирал свой обширный научный багаж, как ни перетряхивал эрудицию, ничего объяснить не мог, и оттого делалось ему еще горше. А надо сказать, был дед Кузя в деревне Баклуши крупнейший специалист по части теоретической физики, молекулярной генетики, нейрофизиологии, астронавтики и телепатии. Обычно после того, как третий или четвертый раз выходило у них с корешками по полбаночки на троих, дед Кузя закатывал возле магазина такую антирелигиозную пропаганду, что мужики мух ловили разинутыми ртами, а женщины и вовсе за версту обегали. И при всем при том Кузьма Никифорович Лыков ни университетов, ни академиев не кончал, а кончал только «курсы БСН», как он их называл, не расшифровывая, впрочем, что «БСН» означает «борьба с неграмотностью». Глубокие же знания он приобрел исключительно без отрыва от производства, то есть работая ночным сторожем при Доме культуры, где имелась очень даже неплохая библиотека.

Охраняя по ночам вверенный ему объект, восседал дед Кузя с очками на носу в уютном кресле, жег до утра настольную лампу под зеленым абажуром и почитывал в свое удовольствие «Фейнмановские лекции по физике», ученый журнал «Знание — сила», сочинения Нильса Бора и почти все понимал. Известное дело, в ученых этих трудах без поллитры не разберешься, но дед Кузя заранее принимал меры — и даже удивлялся, как складно написано.

Работу свою дед Кузя ценил, недаром и пить-то бросил только под угрозой переброски на склады. Да и то, где еще найдешь в Баклушах другую такую умственную работу? А главное — библиотека Дома культуры позволяла ему всегда быть в курсе новейших открытий и гипотез, держаться на уровне и выступать с публичными лекциями перед населением, что, собственно, и составляло цель жизни старика, а если он и выпивал иногда — так только для храбрости…

Тяжко вздохнув, поднялся дед Кузя с крылечка. Пора было идти на службу, и без того, пока он тут прохлаждался, луна уже выкатилась по другую сторону трубы кума Лексея.

— Вынудил-таки… — пробормотал себе под нос старик. — Складами застращал. До чего же занудная личность этот Афонька! Довел человека до полной катаклизмы, черти на почве трезвости мерещутся. Тьфу, нечистая сила! Сгинь, сгинь! И надо же было поддаться ихней агитации, бросить навовсе…

Старик осекся и замер. Откуда-то сверху, со стороны тусклых звездочек, донесся до него странный скрипучий голос с иностранным акцентом.

— Душевно рад, коллега! Греться на солнышке изволите, хо-хо-хо! ответил ему другой голос, какой-то ватный, бесформенный, но на этот раз явно русский.

— Есть еще время до открытия, присаживайтесь, отдохните, пригласил хрипловатый и скрипучий. По отсутствию интонаций и наличию едва заметного акцента дед Кузя, наметанный в дружественных связях, безошибочно признал во владельце этого голоса иностранца и беспокойно огляделся вокруг, никого, однако, не обнаружив.

— Будем знакомы, коллега. Лопотуша, — представился между тем русский.

— Герр Штюкк. Позвольте полюбопытствовать, мистер Лопотуша, как вы относитесь к идее организации данного конгресса?

— Признаться, коллега, без особого энтузиазма. Ну что, скажите на милость, могут сделать несколько сотен жалких чертей, леших и домовых, когда все человечество с его наукой и техникой, с его могущественными социальными институтами…

«Вот черти, нашли время и место беседовать, — раздраженно подумал дед Кузя, будучи уверенным, что где-то поблизости кто-то из односельчан болтает с приезжим иностранцем.

— И кто этот Лопотуша, вроде бы такого и в деревне-то вовсе нет. Впрочем, за эти три дня мог появиться, чего только не случалось за эти три дня!»

— Полностью согласен с вами, мистер Лопотуша. Действительно, положение дел в мире ввергает в уныние, и мы отнюдь не надеемся, что наш уважаемый конгресс разом и радикально решит все проблемы. Но мы в состоянии хотя бы поставить вопрос ребром…

— Ха, поставить вопрос! Перед кем поставить, милостивый государь? Попробуйте-ка поставить его перед человечеством! А перед чертячьими сборищами уже тысячу раз ставили, да что толку!.. — и ватный голос оборвался на унылой утробной ноте. Дед Кузя глянул вверх — и снова едва не перекрестился, но на этот раз сдержал себя: дудки, опять ненароком сгинет нечистая сила, а надо бы послушать, чего они там болтают. На краю крыши, чуть ли не над головой старика, сидел тот самый черт. То, что сидело рядом с ним, выглядело странно и незнакомо. Оно напоминало скорее всего старую рукавицу, вывернутую наизнанку овчиной наружу и провалявшуюся добрый год в углу за печью, куда заметают сор… или закатившийся в подпол бабкин клубок шерсти… или старую плешивую крысу, облепленную репьями.

— Сгинь, сгинь, сгинь, — дрожащими губами забормотал дед Кузя. Нас чертями не испужаешь, мы воинствующие атеисты. Да что же это такое, господи али галлюцинация, али взаправдашние черти? Лихорадочно он начал рыться в своей универсальной памяти, ища какое-нибудь материалистическое объяснение чертям, но ничего такого подходящего не подвернулось.

— Глядите, человек! — проскрипел вдруг иностранец испуганно.

— Не бойтесь, герр Штюкк, это не человек, это дед Кузя, успокаивающе прошамкал Лопотуша. — Он лыка не вяжет.

«Ишь ты, — удивился дед Кузя, плохо расслышавший последнюю фразу. — Лыков, говорит. Видать, здорово насолил я им своей антирелигиозной пропагандой. Да и то, меня в Баклушах не токмо черти — каждая собака знает».

— Так что не обращайте на него внимания. А вообще, надо сказать, никакого покоя от людей не стало. Только расположишься где-нибудь в укромном уголке, а уж человек тут как тут. Воистину, куда конь с копытом, туда и рак с клешней.

— Да, местность здесь у вас весьма оживленная.

— Тогда позвольте вас спросить, коллега, — чем же объясняется, что именно нашу деревню избрали местом проведения конгресса?

— Недоразумением, исключительно недоразумением, — саркастически проскрипел черт.

— Исполком решил выбрать самую захудалую, самую темную деревню. Естественно, взглянули на карту, и эта местность нас прямо… как это по-русски?.. очаровала. И деревня Баклуши, и речка Вонючка, и Змеиные болота, и гора Чертовы кулички, и Русалочье озеро. Можно сказать, уникальный уголок. К сожалению, карта оказалась несколько устаревшей, еще дореволюционной. Мы дали задание подобрать о деревне Баклуши газетные публикации. И попалась нам статья некоего предпринимателя, побывавшего недавно здесь в качестве туриста и немного знающего русский язык. Вот что он пишет:

«Народ в этой стране темен и непросвещен, до сих пор процветает вера в чертей, леших и ведьм. В деревеньке Баклуши я своими ушами слышал, как один почтенный человек сказал своей супруге возле магазина: „Лучше отдай бутылку, ведьма“, на что та ответила: „Да пошел ты от меня к лешему, старый черт!“»

После такого свидетельства очевидца, мистер Лопотуша, вопрос был решен окончательно…

«Какая же это скотина так опозорила нашу деревню на весь мир? грозно подумал дед Кузя. — Возле магазина, говорит. Вроде бы я всех знаю, кто возле магазина. Ужо я его отыщу!..»

— И как видите, ошибочно, — продолжал черт. — Вот и верь прессе после этого. Оказалось, ничего похожего. Оживленное место, электричество, радио, Дом культуры с богатой библиотекой, передовой образцово-показательный кооператив, а главное — просвещенные, приветливые и жизнерадостные люди.

— Добавьте сюда, герр Штюкк, большой гидролизный завод по соседству, который превратил реку Вонючку, прозванную так за целебные сероводородные ключи, в сточную канаву. И осушенные Змеиные болота, где прежде водилось полным-полно дичи, а теперь одна осока. И порошок, который распыляют по всей округе с самолета. От него в лесу вся живность передохла, а у меня, извините, чесотка по телу пошла. И динамик на Доме культуры день и ночь орет без передыху «Стань таким, как я хочу!» А я, герр Штюкк, не желаю стать таким, каким они хотят. Я, может быть, желаю остаться самим собой, добрым старым домовым, и по мере сил делать свое дело…

«Эвона оно что! — сообразил дед Кузя. — И как это я раньше не допер, ента же штука — самый обнаковенный домовой. Ну и негодяй! Типичный негодяй этот Лопотуша. А еще свой, колхозный. Хает почем здря нашу действительность перед иностранцем, а сало небось русское жрет! Погоди же, доберусь я до тебя, крыса безмозглая, выведу на чистую воду!»

— Понимаю вас, глубоко понимаю и сочувствую, — вежливо вздохнул иностранец, то есть черт. — Мы весьма озабочены чрезмерным развитием того явления, которое определяется понятием «изнанки технического прогресса», или, как любят выражаться русские, «оборотная сторона медали». Но, к сожалению, остановить человечество в его поступательном движении невозможно. Единственное, что мы в состоянии сделать, как-то смягчить удар, ожидающийся уже в ближайшем будущем. Собственно, этому и посвящен конгресс. Кстати, далеко ли до Змеиных болот, мистер Лопотуша?

— Напрямую, — ответил домовой, — час ходу. Но я знаю одну окольную тропинку, за десять минут доберемся. Ого, уже время…

И пара нечистых растаяла в темноте на глазах у пораженного всем увиденным и услышанным деда Кузи.

Заинтригованный донельзя, старик решился не ходить нынче на службу, ничего не случится за ночь с Домом культуры, а отправиться на Змеиные болота и хоть одним глазком взглянуть на затевающийся там чертячий шабаш.

Окольную тропинку к Змеиным болотам знал не только Лопотуша, знал ее и дед Кузя. И хотя за быстрыми на ноги чертями старик явно не поспевал, через полчаса он уже подходил к той местности, где в добрые старые времена действительно были грандиозные болота — мечта охотников на водоплавающую дичь, а ныне простирались унылые солончаковые луга, заросшие осокой. Луна светила вовсю, и старик видел каждую травинку, каждый лист на тропе.

Внезапно из-за кустов на освещенное место выкатилось что-то. Это было… Это было похоже на два пушистых одуванчика, только побольше. Подскакивая и обгоняя друг друга, покатились они впереди деда Кузи в сторону Змеиных болот. Смекнув, что и эти, по всей вероятности, из той же компании, старик снял шапку, изловчился и накрыл нечисть, как пацаны накрывают зазевавшуюся бабочку. Потом осторожно нашарил их рукой и, стараясь не раздавить, по одному пересадил в карман. На ощупь они оказались как мышата, мягкие, теплые, и гладить их было приятно и щекотно. Дед Кузя довольно долго бродил по Змеиным болотам, но никаких следов герра Штюкка, Лопотуши или еще чего-нибудь подозрительного не обнаружил. И только под утро, когда луна уже начала бледнеть, а восточная сторона неба исподволь наливаться прозеленью, уловил старик какой-то характерный запашок, отдающий затхлостью и горящей серой. Он пошел на запах и вскоре услышал галдеж и писк, исходящий из небольшого овражка на границе Змеиных болот и леса, что у подножия горы Чертовы кулички. Осторожно, кустами, прокрался он к откосу, глянул вниз — и едва не свалился. Вот это было зрелище!

По всему овражку, занимая добрый гектар площади, кишмя кишела самая разнообразная нечисть. Тут были и обыкновенные черти вроде герра Штюкка, засаленные, лысоватые, с унылыми дряблыми физиономиями, с изрядными брюшками, а иные с обломанными рогами; и зеленобородые коряжистые лешие, обросшие лишайником; и жабообразные, ластоногие, ядовито-зеленые болотные черти с вылезшими на лоб склеротическими глазами; и перепончатокрылые надутые упыри; и кикиморы, которых дед Кузя сразу узнал, хотя отродясь не видывал подобных неописуемых страшилищ; и какие-то длинноногие вертлявые пигалицы; и важные паны, состоящие сплошь из одной бороды; и явно заграничного происхождения лощеные, упитанные, с выражение собственного достоинства на лице гномы и тролли; и скучающие сонные эльфы; и обыкновенные домовые вроде Лопотуши — запущенные, заплесневелые, изъеденные молью и вывалянные в пуху; и разная другая мелочь без названия, отдаленно напоминающая то запечных сверчков, то помятые одуванчики, то даже ершики, какими моют бутылки. И вся эта нечисть шебутилась, размахивала ногами, руками, лапами, хвостами и крыльями, у кого что было; невообразимо галдела, пищала, хихикала, свистела, аплодировала, улюлюкала, топала, заупокойно выла и утробно ухала — хоть уши затыкай; и все проталкивались к трухлявому пеньку, заменявшему трибуну, и все требовали слова. Зрелище было настолько непристойное и омерзительное, что дед Кузя хотел уже плюнуть и уйти от греха подальше, но тут один важный седобородый пан, на вид вроде поприличнее других, влез на трибуну, то бишь на пенек, и провыл, что объявляется пятнадцатиминутный перерыв, после чего прения будут продолжены. Моментально вся нечисть бросилась врассыпную и раскатилась в разные стороны с криками: «Пиво привезли!», «Мохеровые платки выбросили», «На меня очередь займите», — будто только затем и съехалась сюда со всего света, чтобы толкаться в буфетах и прохаживаться, покуривая, по коридорам.

Деда Кузю сшибли с ног, сотни две тварей пробежало по нему, изрядно помяв бока, и старик на всякий случай притих под кустом — с такой ватагой лучше не связываться. Конечно, один на один он вышел бы против любого черта, любого лешего, но супротив целого конгресса нечистой силы… Известное дело, обнаружат — защекотят насмерть. Так и лежал дед Кузя весь перерыв, посматривал вокруг прищуренным глазом, слушал краем уха да на ус мотал.

Стоявший рядом домовой, плешивый, с редкими островками свалявшейся шерсти по тулову, обвязанный вместо шарфа старым чулком, гнусаво жаловался лупоглазой жабе:

— Муж у нее положительный, смирный, слова в защиту не скажет, так и достается же нам обоим от нее! Сурьезная такая дама, кандидат наук, да еще очки носит, ну просто не приведи господь. Раз, значит, сослепу хвать меня за шкирку — и в таз с водой. Заместо котенка. И давай купать, да еще с «Новостью». Это нечистую-то силу — с «Новостью»!

— Ква, ква, — согласно кивала жаба.

— Хозяина ни в грош не ставит. Вечером ложится — непременно с книжкой. Раньше, бывало, еще до елестричества, выскочит хозяюшка на двор, пуганешь ее как следовает, прибежит, дрожит вся, голубушка, к мужику прижмется, пригреется — любо-дорого. Так и детишки же были. А теперь одни книги. Да еще этот самый… дай бог памяти… елевизор. Больно грамотный народ пошел, ни во что не верит. Попробуй ее напужать, когда она наскрозь мировоззрением пропитана. И вот вам пожалуйста — один дитенок растет в семье, и тот ни то ни се. А разве это семья, когда один дитенок?

— Ква, ква, — кивала жаба.

— Ну, с хозяином, правда, живем душа в душу, грех жаловаться. Полное взаимопонимание. Он мне под печку окурки подсовывает, не забывает старика. И я его иной раз выручаю как могу. Единожды уж больно она разошлась на него, так и сыпет выражениями, так и сыпет. Дай-ка, думаю, пощекочу я ее малость, чтоб отвлечь. Как она зафитилит ему, бедолаге, по физиономии! Какой с нее спрос — близорукий человек… Потом возле деда Кузи остановился заморский гном с двумя голенастыми пигалицами не то в мини-юбках, не то в макси-шляпках, не разберешь, пошел вещать:

— Вся беда, как нам доподлинно удалось установить, в архитектуре. Современный жилой интерьер не предусматривает, к сожалению, площади обитания для домового или другой заменяющей его субстанции. Где, позвольте вас спросить, обитаться нашему брату, если нет ни печи, ни подполья, ни чердака? Не в туалете же, пардон. Я лично, например, глубоко привязан к своему хозяину и не оставлю ни при каких обстоятельствах. Но вот не столь давно переезжал он в новую квартиру и даже не позаботился пригласить меня. Так и бросил бы на произвол судьбы, не догадайся я залезть в старый валяный сапог. Нет, пока архитекторы не предусмотрят в современном жилом интерьере уютный уголок для нашего брата, не видать человечеству счастья. Кстати, мой хозяин архитектор, и провел я недавно такой эксперимент: нашептал ему ночью насчет этого самого уголка, он и учел мои советы, предусмотрел в проекте специализированный закуток. И что же — хозяина осмеяли, объявили рутинером, едва не попросили с работы. Не знаю, не знаю, о чем думает человечество, как оно собирается жить дальше!..

Пигалицы восторженно пикали, вертели тонкими шеями, стукались носами, соглашались.

— Не следует недооценивать наших возможностей, — толковала упырю кикимора, прогуливаясь с ним вокруг куста, под которым лежал дед Кузя. — Все-таки мы в состоянии влиять на людей, что-либо внушая им во сне. Я вот своими руками абсолютно ничего сделать не могу, даже нитку ссучить, а внушила же хозяину, редактору самой объемистой в стране газеты, провести дискуссию в защиту природы. Какая это была дискуссия — дым столбом!..

— Гибнет, гибнет чертячье племя, — гундел кто-то за спиной. Никаких условий не создано для плодотворной работы. Ну скажите, что я ей плохого сделал, кроме хорошего? А она меня аэрозолью, аэрозолью, как таракана. Едва богу душу не отдал, честное слово…

— Приспосабливаться надобно к изменившимся условиям, а не плакаться в жилетку, друг мой. Даже моль научилась ныне капронами да нейлонами питаться, а нам и бог велел. Я лично намерен до конца нести свой тяжкий крест.

— Что касается нас, водяных, мы много довольны. Хватит, послужили человечеству, теперь пусть оно само над собой работает. Ни одного водоема не осталось неотравленного вблизи жилья. Не могу же я, черт возьми, в мазуте жить. Рыба и то дохнет, а мы все-таки не плотва, мы народ творческий, нам атмосфера требуется. Так что, если мы еще нужны человечеству, пусть оно прежде выведет нас на чистую воду…

— Как милости, смерти у бога прошу, а не дает. Вот и влачу существование. Точно в народе говорят: нежить и жить не живет, и умирать не умирает…

Тут задребезжал звонок, и всю погань вокруг как ветром сдуло в овражек, только один нетопырь, озираясь, направился прямехонько в буфет. Дед Кузя поднялся, отряхнулся, размял косточки и решил послухать, о чем они там будут еще преть, потому как распирало его любопытство.

Почти до самого восхода продолжались прения, шумные, страстные и бестолковые. Дед Кузя ловил каждое слово, стараясь уяснить, чего же все-таки добиваются черти, чего ради съехались сюда их представители из многих стран мира. Но даже ему с его фундаментальным естественнонаучным образованием трудненько было понять сразу, о чем шла речь на конгрессе. Поначалу казалось, что главная проблема, волнующая это сборище, — невыносимые условия существования, созданные в последнее время человеком чертову племени. Но по мере того, как все новые и новые ораторы влезали на пенек, начал постигать дед Кузя, что не о себе пекутся черти и что единственная задача конгресса — спасти заблудшее в дебрях цивилизации человечество. Если коротко суммировать все, что вынес из этих прений старик, картина получалась такая.

Когда древний человек научился добывать огонь, первое живое существо, пригревшееся у его очага, была не собака — это был черт, покинувший свои болота. Постепенно, исподволь складывался своеобразный и весьма стойкий к жизненным невзгодам симбиоз человек — черт. Человек в этом странном на первый взгляд содружестве кормил, давал пристанище и обогревал черта, черт же, продолжительность жизни которого измеряется столетиями, следил за преемственностью традиций, обычаев и нравов от поколения к поколению быстро сменяющих друг друга людей. С самого начала человек был общественным существом, причем его общественная жизнь неизбежно протекала в двух инстанциях: в племени и в семье. И если племенные узы под воздействием борьбы за существование крепли век от века, то в делах семейных пришлось полностью положиться на черта. Издревле стал черт добрым гением семейного очага: нянькой, педагогом, советчиком, историком и этнографом, а если понадобится судьей и полицейским. Когда ребенок впервые разбивал глиняный горшок, представлявший несомненную материальную ценность, он просил: «Черт побери!» — и черт послушно подбирал и выбрасывал черепки. Когда же это случалось вторично, мать призывала в сердцах: «Черт тебя возьми!» — и черт безропотно брал ребенка, на час-другой освобождая от него занятую кухонными заботами хозяйку. Если что-то терялось в хижине, говорили: «Черт знает, где эта вещь», — и черт действительно все знал. Но если уж в доме царила полная неразбериха, говорили: «Сам черт ногу сломит», — и черт действительно не раз и не два ломал ноги, наводя порядок в запутанных человеческих делах. За проступки против семьи и обычаев предков черт карал домочадцев, и люди привыкли посылать провинившегося на проработку лаконичной фразой «Пошел к черту!». Иногда черт заставлял браться за какое-то трудное, рискованное дело, и коли оно не выгорало, человек пенял: «Дернул же меня черт в одиночку нападать на мамонта!» Когда ребенок уходил на прогулку в сопровождении черта, взрослые не тревожились за своего отпрыска: «Черт с ним». Когда же кто-то настолько зазнавался, что пренебрегал поддержкой черта даже в самых отчаянных начинаниях, такого осуждали: «Ишь ты, сам черт ему не брат». Порой черт наказывал всю семью: «Опять черт несет кого-то к нам в гости», порой был щедр на разного рода сюрпризы: «Чем черт не шутит!», а то и люди ополчались на запечных жителей, так что «всем чертям становилось тошно». Словом, человек шага не мог ступить без помощи черта, а если вместо своего, привычного черта, бравшего очередной отпуск, временно появлялся какой-то другой, человек выражал недоумение: «Это еще что за черт?!»

Так было от века. Казалось, ничто не угрожает семье, как ничто не угрожает содружеству человека и черта. И вдруг где-то в середине двадцатого столетия мощная волна технической революции потрясла общество, принеся многие и многие блага. Но хрупкая скорлупка семьи не выдержала потрясения и дала трещину, поначалу почти незаметную. Только когда семья фактически уже потеряла свое прежнее значение в воспитании, а говоря шире — в воссоздании человека, черти, чувствующие свою ответственность за собрата по симбиозу, хватились и всполошились не на шутку. И было из-за чего! Действительно, где как не в семье с детства учили человека любить мать и чтить отца, уважать старших и заботиться о младших? Где, как не в семье, воспитывались традиции, прививались убеждения, от деда к внуку передавались веками выверенные обряды и обычаи? И где, как не в семье, впитывал человек жизненный опыт, житейскую мудрость, столь необходимые в общении с ближними? Вот почему культ очага, домашнего уюта, отчего дома стал в свое время основной заботой чертей, огромное большинство которых попросту превратилось в домовых. Когда же семья начала отмирать, когда мать и жена, бывшая хранительницей семейного очага, во всем уподобилась мужчине и пошла на службу, когда работа, досуг, развлечения, еда, воспитание детей, традиционные праздники и многие другие домашние обряды стали исполняться вне дома, жилище человека превратилось в простую ночлежку и потеряло прежнюю свою притягательность, хорошо выраженную древнейшим и многозначным словом «дом».

Дом утратил прежнее свое значение, молодые люди слишком рано становились самостоятельными, слишком рано покидали отчий кров, пытаясь создать свой дом. И цепочка преемственности рвалась, не успев окрепнуть. Сын и дочь не успевали перенять житейскую мудрость отца и матери, проверенную опытом многих поколений, и каждому поколению приходилось все начинать сначала.

Не прошедшие науку человеческого общения, не умеющие уступать друг другу, не знающие терпимости и привязанности, молодые не могли построить толком и свою семью, не могли по-настоящему воспитать и своих детей.

И где тут выход, что надо сделать, чтобы вернуть человека в лоно семьи, какие предпринять срочные и эффективные меры — вот о чем шла речь на бурном и печальном чертячьем конгрессе.

Унылые речи делегатов, их утробный вой, их жалобы и стоны так забили голову старику, что он и вовсе перестал что-нибудь соображать. Однако же, будучи стреляным воробьем, не раз попадавшим еще и не в такие переплеты, дед Кузя быстро взял себя в руки, и вскорости созрел у него хитрый и далеко идущий план. Теперь он знал, как помочь чертячьей, а в конечном счете человечьей беде.

— Али пан, али пропал, — решительно сказал старик и с этими словами стащил с себя рубаху, перевязал ворот рукавами, соорудив нечто вроде мешка, натянул пиджак на голое тело и, предчувствуя скорый конец пленарного заседания, затаился на тропе.

Долго ждать не пришлось. Первым угодил в мешок какой-то зазевавшийся зеленобородый леший, древний, как сама тайга. Потом, когда по тропе ходом пошли один за другим делегаты, компанию с ним разделили две неразлучные пигалицы, смурная мутноглазая кикимора, пара шибающих в нос плесенью домовых, заграничный наодеколоненный тролль и десятка два одуванчиковых шаров, оказавшихся, как выяснилось впоследствии, «домашними чадами». Со всей этой добычей, доверху наполнившей мешок, подался было дед Кузя домой, когда услышал знакомый скрипучий голос. В окружении панов и упырей шествовал по тропе тот самый черт.

«Ага, Герштюк, чертов сын! — обрадовался старик. — Тебя-то мне и не хватало для полного комплекту!»

Он выскочил на тропинку и схватил герра Штюкка за ногу. Но в этот самый момент мешок зацепился за куст, развязался, и вся наловленная стариком живность в мгновение ока разбежалась. Дед Кузя выругался, сплюнул, подобрал рубаху, но ловить решил больше никого не ловить, боялся упустить герра Штюкка. Трудно сказать, по какой причине, но этот герр Штюкк, черт степенный и рассудительный, пришелся старику по душе. Так он и отправился домой, с рубахой через плечо и с чертом на руках. Чтобы небольшие, но весьма заметные рожки герра Штюкка не бросались в глаза, если кто встретится на пути, дед Кузя прикрывал их ладонью то и дело поглаживая черта по голове, так что со стороны можно было подумать, будто старик Лыков возвращается из лесу с крупным черным щенком на руках. К счастью, никто им не встретился в этот ранний час.

Когда дед Кузя достиг деревни, перелез забор со стороны поскотины и открыл калитку во двор, солнце уже высунулось из-за горизонта. Допрежь всего старик снял с гвоздика над конурой собачью цепочку, память по издохшему весной псу Кабыздоху, соорудил из ремешка подобие ошейника и привязал герра Штюкка к ножке своей железной кровати, стоявшей в сарае, куда старуха в прежние пьяные времена запирала иной раз самого деда Кузю, чтобы «дурь выветрилась на свежем воздухе» и чтобы «избу этим смрадом не отравлять». Потом тихонько прокрался в сенцы, принес блюдце молока, поставил на пол перед герром Штюкком и завалился спать. После приключений минувшей ночи сон сморил его мгновенно.

Снилась деду Кузе разная чепуха, такая чепуха, что не приведи господь. Будто бы у них в Баклушах нынче днем должна открыться выездная сессия Академии наук, деду Кузе предстоит делать доклад, а еще гора литературы не прочитана, да и не припас он ничего, чтобы не ударить в грязь лицом и соответственно встретить корешков из ученой братии. И будто бы всю ночь готовил он этот самый доклад, а поутру хлопотал о встрече и заседал в оргкомитете, куда входили, кроме него, Афонька и, разумеется, кум Лексей.

Проснулся дед Кузя в полдень и сразу обнаружил, что спал почему-то не в сарайчике, а на диване в библиотеке Дома культуры. Рядом громоздилась изрядная стопка научных книг, поверх которой лежали его очки. Все могло быть, мог он сдуру и на службу примчаться с утра пораньше, и доклад для академиков готовить, мало ли что взбредет на ум трезвому человеку, — но откуда взялись очки?! Старик доподлинно знал, что оставил их в избе, у снохи на комоде, и вчера вечером, прежде чем выйти на минутку во двор, подумал еще: «Не забыть бы очки-то». Ломая голову над этим странным обстоятельством, дед Кузя поднялся с дивана и вдруг ощутил приятную тяжесть в карманах пиджака. А было это не что иное, как она самая — две непочатые бутылки. Мысли старика вовсе перепутались: да уж не нарушил ли он зарок, данный сельсовету и лично председателю Афоньке, и не пригрезились ли ему по пьянке приключения с чертями и конгрессом? Факты, которые держал он в руках, неопровержимо свидетельствовали в пользу этой гипотезы, и все-таки старику ничего такого крамольного не припоминалось.

Чтобы рассеять сомнения, поспешил он домой, потому как только герр Штюкк, один во всем мире, мог успокоить его. Но герра Штюкка в сарайчике не оказалось, зато блюдце с молоком и цепочка оставались на месте. Однако ни блюдце, ни цепочка сами по себе не могли служить сколько-нибудь убедительным доказательством проведения в Баклушах крупного международного конгресса. А следовательно, все это примерещилось ему опять же на почве алкоголизма.

Но, проверив свое самочувствие, дед Кузя не обнаружил ни головной боли, ни жажды, ни желания «подлечиться». Примета была верная, стало быть, зарок он не нарушил, а необъяснимые на первый взгляд происшествия объяснялись просто: нечистая сила в лице герра Штюкка сыграла с ним злую шутку, — так что впредь надо держать ухо повострее.

Придя к такому выводу, дед Кузя уже без сожаления прихватил обе поллитровки, перелез в огород к куму Лексею и подсунул их в огуречную грядку, с которой они, бывало, воровали огурчики на закуску и которую, он знал, кум Лексей непременно посетит в скором времени, — пусть же будет ему сюрприз.

Избавившись от соблазна, старик направился в избу и нашел там, у снохи на комоде, еще одно подтверждение своей правоты: очки, вторые очки, точно такие же, как в кармане.

Сомнений не оставалось — разве без помощи нечистой силы достанешь в наше время очки?!

На этом дед Кузя окончательно успокоился и взялся у себя в сараюшке за настрой удочек, причем вместо крючков, грузила и поплавков испытывал разного рода петли. Потом, осмотрев ременный ошейник, из которого герр Штюкк преспокойно вытащил свою рогатую голову, разрезал старую консервную банку, чтобы смастерить ошейничек похитрее. За этим занятием и застала его старуха.

— Чего опять тутока шебутишься, не пообедамши? — спросила она, принюхиваясь.

— Да вот, блесну делаю, — не сморгнув соврал дед Кузя. — Думаю завтра утречком на рыбалку пойтить. Хорош клев ожидается.

На этот раз герр Штюкк был привязан надежно и сбежать не мог. Но, памятуя о прошлых чертячьих проделках, дед Кузя изо всех сил старался не уснуть — и все-таки закемарил.

Проснулся он от щекотки в ухе. Спросонья показалось, будто в ухе у него заблудился клоп. Открыл глаза — возле подушки, пригорюнившись, сидел Лопотуша и сосредоточенно щекотал деда Кузю соломинкой. — Сгинь, нечисть! — прикрикнул на него старик. Но Лопотуша не сгинул, только поежился. У кровати, свернувшись клубочком, лежал мрачный герр Штюкк, не спал.

— Кузьма Никифорович, отпустите иностранца, — нервно скомкав соломинку, попросил Лопотуша преры-вающимся голосом.

— А ты кто такой будешь, чтобы мне указывать?

Собственно, вопрос был чисто риторический, но простодушный Лопотуша не понял этого.

— Да тутошний я, баклушинский. В домовых живу у Бахтеевых.

— Ну так и пошел отседова, — подвел итог дед Кузя, поворачиваясь на другой бок.

— Никак невозможно мне уйти, Кузьма Никифорович, — не унимался Лопотуша. — Вы только подумайте, герр Штюкк иностранец, личность, можно сказать, неприкосновенная, делегат конгресса, член исполкома, магистр ордена. Это же международный скандал, Кузьма Никифорович! Мы же гарантии дали, как мы теперь на ихнюю ноту отвечать будем? Опозорите вы на весь мир нашу деревню…

— Туда же еще, рассуждает о позоре! А ты скажи мне, сукин ты сын, кто это прошлой ночью почем здря поносил перед иностранцем нашу деревню?

— А кто в иностранную газету попал, когда свою законную старуху обозвал ведьмой? — нашелся Лопотуша.

— Ну и кто же? Кто?

— Да вы, Кузьма Никифорович, вы, кто же еще!

Дед Кузя потерял дар речи от неожиданности — так ярко вдруг предстала перед ним та давняя сцена, когда он поскандалил возле магазина со старухой, канючил у нее бутылку и нехорошо обозвал в присутствии какого-то ухмыляющегося иностранца в клетчатых штанах.

— Н-да, возможно, не помню, — пробормотал он смущенно. Но тут же, наткнувшись взглядом на угрюмо слушавшего разговор магистра ордена, сказал строго: — А Герштюка не отпущу, для дела нужен, значица. Все, проваливай, любезный, аудиенция окончена.

Но Лопотуша не собирался проваливать.

— Ну зачем вам, Кузьма Никифорович, заграничный черт? Одна морока с ним. Он и обычаев-то наших не знает, ничего по дому делать не сможет, зачем вам такая обуза? Возьмите меня взамен, до конца дней верой и правдой служить буду — и вам, и вашим детям, и вашим внукам.

— У меня, поди, свой домовой есть? — неуверенно намекнул старик. Вы же там толковали, на своем конгрессе, что в каждом доме…

— Был, Кузьма Никифорович. Был, да копыта откинул ваш домовой. Царствие ему небесное, уж три года как преставился кум Суседушко, отравили вы его своими испарениями. Отмучился, сердешный.

— А ты вот напрашиваешься, не боишься отравиться?

— Да уж не сладко у вас жить, Кузьма Никифорович, совсем не сладко. Видите, на какие жертвы иду заради предотвращения международного конфликта. Отпустите иностранца, достаток и благодать обеспечу в вашем доме.

— Оно конечно, — раздумчиво произнес дед Кузя, скребя ногтем щетину на подбородке, — не худо бы порядок навести, полная разруха образовалась в избе через мою постоянную занятость. Но тут дело государственной важности. Даже всемирной. А потому, приятель, приношу свое личное благополучие в жертву общественному долгу и Герштюка не отдам.

— Господи, на что он вам нужен?!

— А вот возьму отпуск по службе, продам осенью картошку да катану в Москву, прямо в Академию наук. Пущай там ученые с вашим Герштюком разбираются и сообща решают проблемы, какие вы, чертово семя, по недоумию своему взялись без помощи людей решать.

Тут герр Штюкк, до сих пор молчавший, вскочил на ноги, стукнул копытцами и завопил:

— Он меня погубить хочет!

— Не волнуйтесь, коллега, — успокоил его Лопотуша. — Даю слово, так или иначе все уладится.

— «Так или иначе»! Вот именно: так или иначе, — захныкал зарубежный гость.

— Вы же высокообразованный, высококультурный человек, Кузьма Никифорович, — пышным штилем начал Лопотуша. — Неужели вы не понимаете, что таким путем не только ничего не добьетесь, но и все наши задумки на корню загубите? Ведь конгресс не шуточки, конгресс мудрое решение принял. Учтите, на весы положено будущее человечества, и теперь это будущее в ваших руках, Кузьма Никифорович. А вы говорите — в академию! У них, у академиков, совсем другие взгляды на жизнь. И цели совсем другие. Вы думаете, они заинтересуются проблемами, которые решал конгресс? Черта с два! Они заинтересуются, к какому семейству отряда парнокопытных принадлежит герр Штюкк, вот чем они заинтересуются…

— Они меня препарировать будут! — содрогнулся герр Штюкк и вдруг упал на колени. — Ради всех святых, отпустите меня, мистер Лыков!

Это было уж слишком.

— Цыц вы, нехристи! — прикрикнул дед Кузя. — Только спать мешаете своим бормотаньем. Сейчас как перекрещу обоих!

Герр Штюкк и Лопотуша испуганно притихли, а дед Кузя отвернулся к стене, натянул на голову одеяло и уснул сном праведника.

Проснулся он далеко за полдень. Ни Лопотушей, ни герром Штюкком даже и не пахло. Толстая железная ножка кровати, за которую он привязал на рассвете черта, была согнута в дугу, а сам герр Штюкк удрал вместе с цепочкой, свободно сняв ее с ножки. На том месте, где еще совсем недавно сидел рогатый член чертячьего исполкома, лежала записка с магическим словом «Аufwiedersehen!».

Деду Кузе сделалось дурно, сердце так и уходило, так и проваливалось в пятки. «Одно из двух: али диабет, али миокард», подумал старик и рухнул без чувств.

С тех пор прошло два года.

Дед Кузя окончательно бросил пить, и никто ни разу не видел его навеселе, даже по воскресеньям. В доме воцарился мир и достаток. Старуха была довольна, и сын со снохой жили душа в душу, и Нютка стала учиться лучше, в кружок кройки-шитья записалась, и Петька остепенился, взялся кой-какую работу по дому делать, крышу починил и забор новый поставил. По праздникам большой семейный стол ломился от снеди, и бутылка появлялась, и новый мотоцикл с коляской купили недавно и телевизор справили, и холодильник, а все равно женег до зарплаты почти всегда хватало. Так что соседи и родня, кроме кума Лексея, нарадоваться не могли на такое неожиданное процветание Лыковых. Да только нелегко досталось это благоденствие деду Кузе. Особенно первое время ходил он мрачнее тучи: чувствовал камень на душе. Не раз, когда никого не было дома, шуровал он кочергой за печью, шарил что-то в подполе и на чердаке, даже крысоловку в сельпо купил и настораживал по ночам, однако никаких крыс в нее не попалось.

Пострадал от такого поворота событий и председатель сельсовета Афонин. В первые месяцы трезвости дед Кузя хвостом ходил за ним и ежедневно приставал с устными заявлениями о том, что никакая другая сила, кроме самого человека, не поможет человечеству найти правильный выход из создавшегося положения, и упорно требовал, чтобы Афонин составил ему мотивированное письмо в «Объединенную Нацию» по крайне важному для рода человеческого вопросу, так как сам дед Кузя хотя и читал довольно бегло, писать не умел, кроме как расписываться.

Но поскольку Афонин на устные заявления старика не реагировал, а требование составить письмо игнорировал, дед Кузя взялся самостоятельно изучать иностранный язык, чтобы осенью, продав картошку, лично катануть в Объединенную Нацию и произнести там мотивированную речь на иностранном языке. Свои науч-ные занятия дед Кузя вовсе забросил, ночи напролет, сидя в библиотеке Дома культуры, твердил заграничные выражения и, видимо, изрядно преуспел в этом деле, потому как ни односельчане, ни приезжавшие в деревню иностранцы не понимали из его разговоров ни слова.

Однако по мере овладения богатствами заграничной лексики дед Кузя все больше успокаивался, камень на душе таял, ответственность за судьбы человечества все меньше тяготила старика, и в конце концов пришел дед Кузя к резонному выводу, что весь этот конгресс и связанная с ним чертовщина — не что иное, как вполне научная галлюцинация, пригрезившаяся ему на почве злоупотребления. Впрочем, выходя по вечерам на двор, он все же по привычке настораживал ухо — не послышится ли со стороны сарая знакомый говорок. Но думал уже не о чертях, а о том, что пора бы с помощью Афонина организовать в Баклушах добровольное общество по борьбе со злоупотреблениями. Потому как кто бы еще, окромя деда Кузи, мог стать в этом обществе председателем?

Василий Шукшин До третьих петухов

Сказка про Ивана-дурака, как он ходил за тридевять земель набираться ума-разума

Как-то в одной библиотеке, вечером, часов этак в шесть, заспорили персонажи русской классической литературы. Ещё когда библиотекарша была на месте, они с интересом посматривали на неё со своих полок — ждали. Библиотекарша напоследок поговорила с кем-то по телефону… Говорила она странно, персонажи слушали и не понимали. Удивлялись.

— Да нет, — говорила библиотекарша, — я думаю, это пшено. Он же козёл… Пойдём лучше потопчемся. А? Нет, ну он же козёл. Мы потопчемся, так? Потом пойдём к Владику… Я знаю, что он баран, но у него «Грюндик» — посидим… Тюлень тоже придёт, потом этот будет… филин-то… Да я знаю, что они все козлы, но надо же как-то расстрелять время! Ну, ну… слушаю…

— Ничего не понимаю, — тихо сказал некто в цилиндре — не то Онегин, не то Чацкий — своему соседу, тяжёлому помещику, похоже, Обломову.

Обломов улыбнулся:

— В зоопарк собираются.

— Почему все козлы-то?

— Ну… видно, ирония. Хорошенькая. А?

Господин в цилиндре поморщился:

— Вульгаритэ.

— Вам всё француженок подавай, — с неодобрением сказал Обломов. — А мне глянется. С ножками — это они неплохо придумали. А?

— Очень уж… того… — встрял в разговор господин пришибленного вида, явно чеховский персонаж. — Очень уж коротко. Зачем так?

Обломов тихо засмеялся:

— А чего ты смотришь туда? Ты возьми да не смотри.

— Да мне что, в сущности? — смутился чеховский персонаж. — Пожалуйста. Почему только с ног начали?

— Что? — не понял Обломов.

— Возрождаться-то.

— А откуда же возрождаются? — спросил довольный Обломов. — С ног, братец, и начинают.

— Вы не меняетесь, — со скрытым презрением заметил Пришибленный.

Обломов опять тихо засмеялся.

— Том! Том! Слушай сюда! — кричала в трубку библиотекарша. — Слушай сюда! Он же козёл! У кого машина? У него? Нет, серьёзно? — Библиотекарша надолго умолкла — слушала. — А каких наук? — спросила она тихо. — Да? Тогда я сама козёл…

Библиотекарша очень расстроилась… Положила трубку, посидела просто так, потом встала и ушла. И закрыла библиотеку на замок.

Тут персонажи соскочили со своих полок, задвигали стульями…

— В темпе, в темпе! — покрикивал некто канцелярского облика, лысый. — Продолжим. Кто ещё хочет сказать об Иване-дураке? Просьба: не повторяться. И — короче. Сегодня мы должны принять решение. Кто?

— Позвольте? — это спрашивала Бедная Лиза.

— Давай, Лиза, — сказал Лысый.

— Я сама тоже из крестьян, — начала Бедная Лиза, — вы все знаете, какая я бедная…

— Знаем, знаем! — зашумели все. — Давай короче!

— Мне стыдно, — горячо продолжала Бедная Лиза, — что Иван-дурак находится вместе с нами. Сколько можно?! До каких пор он будет позорить наши ряды?

— Выгнать! — крикнули с места.

— Тихо! — строго сказал Лысый конторский. — Что ты предлагаешь, Лиза?

— Пускай достанет справку, что он умный, — сказала Лиза.

Тут все одобрительно зашумели.

— Правильно!

— Пускай достанет! Или пускай убирается!..

— Какие вы, однако, прыткие, — сказал огромный Илья Муромец. Он сидел на своей полке — не мог встать. — Разорались. Где он её достанет? Легко сказать…

— У Мудреца, — Лысый, который вёл собрание, сердито стукнул ладонью по столу. — Илья, я тебе слова не давал!

— А я тебя не спрашивал. И спрашивать не собираюсь. Закрой хлебало, а то враз заставлю чернила пить. И промокашкой закусывать. Крыса конторская.

— Ну, начинается! — недовольно сказал Обломов. — Илья, тебе бы только лаяться. А чем плохое предложение: пускай достанет справку. Мне тоже неловко рядом с дураком сидеть. От него портянками пахнет… Да и никому, я думаю, не…

— Цыть! — громыхнул Илья. — Неловко ему. А палицей по башке хошь? Достану!

Тут какой-то, явно лишний, заметил:

— Междоусобица.

— А? — не понял Конторский.

— Междоусобица, — сказал Лишний. — Пропадём.

— Кто пропадёт? — Илья тоже не видел опасности, о какой говорил Лишний. — Сиди тут, гусарчик! А то достану тоже разок…

— Требую удовлетворения! — вскочил Лишний.

— Да сядь! — сказал Конторский. — Какое удовлетворение?

— Требую удовлетворения: этот сидень карачаровский меня оскорбил.

— Сядь, — сказал и Обломов. — Чего с Иваном-то делать?

Все задумались. Иван-дурак сидел в углу, делал что-то такое из полы своего армяка, вроде ухо.

— Думайте, думайте, — сказал он. — Умники нашлись… Доктора.

— Не груби, Иван, — сказал Конторский. — О нём же думают, понимаешь, и он же ещё сидит грубит. Как ты насчёт справки? Может, сходишь возьмёшь?

— Где?

— У Мудреца… Надо же что-то делать. Я тоже склоняюсь…

— А я не склоняюсь! — бухнул опять Илья. — Склоняется он. Ну и склоняйся сколько влезет. Не ходи, Ванька. Чушь какую-то выдумали — справку… Кто это со справкой выскочил? Лизка? Ты чего, девка?

— А ничего! — воскликнула Бедная Лиза. — Если ты сидишь, то и все должны сидеть? Не пройдёт у вас, дядя Илья, эта сидячая агитация! Я присоединяюсь к требованию ведущего: надо что-то делать. — И она ещё раз сказала звонко и убедительно: — Надо что-то делать!

Все задумались.

А Илья нахмурился.

— Какая-то «сидячая агитация», — проворчал он. — Выдумывает чего ни попадя. Какая агитация?

— Да такая самая! — вскинулся на него Обломов. — Сидячая, тебе сказали. «Ка-ка-ая». Помолчи, пожалуйста. Надо, конечно, что-то делать, друзья. Надо только понять: что делать-то?

— И всё же я требую удовлетворения! — вспомнил свою обиду Лишний. — Я вызываю этого горлопана (к Илье) на дуэль.

— Сядь! — крикнул Конторский на Лишнего. — Дело делать или дуэлями заниматься? Хватит дурака валять. И так уж ухлопали сколько… Дело надо делать, а не бегать по лесам с пистолетами.

Тут все взволновались, зашумели одобрительно.

— Я бы вообще запретил эти дуэли! — крикнул бледный Ленский.

— Трус, — сказал ему Онегин.

— Кто трус?

— Ты трус.

— А ты — лодырь. Шулер. Развратник. Циник.

— А пошли на Волгу! — крикнул вдруг какой-то гулевой атаман. — Сарынь на кичку!

— Сядь! — обозлился Конторский. — А то я те покажу «сарынь». Задвину за шкаф вон — поорёшь там. Ещё раз спрашиваю: что будем делать?

— Иди ко мне, Атаман, — позвал Илья казака. — Чего-то скажу.

— Предупреждаю, — сказал Конторский, — если затеете какую-нибудь свару… вам головы не сносить. Тоже мне, понимаешь, самородки.

— Сказать ничего нельзя! — горько возмутился Илья. — Чего вы?! Собаки какие-то, истинный бог: как ни скажешь — всё не так.

— Только не делайте, пожалуйста, вид, — с презрением молвил Онегин, обращаясь к Илье и к казаку, — что только вы одни из народа. Мы тоже — народ.

— Счас они будут рубахи на груди рвать, — молвил некий мелкий персонаж вроде гоголевского Акакия Акакиевича. — Рукава будут жевать…

— Да зачем же мне рукава жевать? — искренне спросил казачий атаман. — Я тебя на одну ладошку посажу, а другой прихлопну.

— Всё — междоусобица, — грустно сказал Лишний. — Ничего теперь вообще не сделаем. Вдобавок ещё и пропадём.

— Айда на Волгу! — кликнул опять Атаман. — Хоть погуляем.

— Сиди, — сердито сказал Обломов. — Гуляка… Все бы гулять, все бы им гулять! Дело надо делать, а не гулять.

— А-а-а, — вдруг зловеще тихо протянул Атаман, — вот кохо я искал-то всю жнзню. Вот кохо мне надоть-то… — И потащил из ножен саблю. — Вот кому я счас кровя-то пущу…

Все повскакали с мест…

Акакий Акакиевич птицей взлетел на свою полку, Бедная Лиза присела в ужасе и закрылась сарафаном… Онегин судорожно заряжал со ствола дуэльный пистолет, а Илья Муромец смеялся и говорил:

— О-о, забегали?! Забегали, черти драповые?! Забегали!

Обломов загородился от казака стулом и кричал ему, надрываясь:

— Да ты спроси историков литературы! Ты спроси!.. Я же хороший был! Я только лодырь беспросветный… Но я же безвредный!

— А вот похлядим, — говорил Казак, — похляди-им, какой ты хороший: хороших моя сабля не секёть.

Конторский сунулся было к Казаку, тот замахнулся на него, и Конторский отскочил.

— Бей, казаче! — гаркнул Илья. — Цеди кровь поганую!

И бог знает, что тут было бы, если бы не Акакий Акакиевич. Посреди всеобщей сумятицы он вдруг вскочил и крикнул:

— Закрыто на учёт!

И все замерли… Опомнились. Казак спрятал саблю, Обломов вытер лицо платком, Лиза встала и стыдливо оправила сарафан.

— Азия, — тихо и горько сказал Конторский. — Разве можно тут что-нибудь сделать! Спасибо, Акакий. Мне как-то в голову не пришло — закрыть на учёт.

— Илья, у тя вина нету? — спросил Казак Муромца.

— Откуда? — откликнулся тот. — Я же не пью.

— Тяжко на душе, — молвил Казак. — Маяться буду…

— А нечего тут… размахался, понимаешь, — сказал Конторский. — Продолжим. Лиза, ты чего-то хотела сказать…

— Я предлагаю отправить Ивана-дурака к Мудрецу за справкой, — сказала Лиза звонко и убеждённо. — Если он к третьим петухам не принесёт справку, пускай… я не знаю… пускай убирается от нас.

— Куда же ему? — спросил Илья грустно.

— Пускай идёт в букинистический! — жёстко отрезала Лиза.

— О-о, не крутенько ли? — усомнился кто-то.

— Не крутенько, — тоже жёстко сказал Конторский. — Нисколько. Только так. Иван…

— Аиньки! — откликнулся Иван. И встал.

— Иди.

Иван посмотрел на Илью.

Илья нагнул голову и промолчал. И Казак тоже промолчал, только мучительно сморщился и поискал глазами на полках и на столе — всё, видно, искал вино.

— Иди, Ванька, — тихо сказал Илья. — Ничего не сделаешь. Надо идти. Вишь, какие они все… учёные. Иди и помни: в огне тебе не гореть, в воде не тонуть… За остальное не ручаюсь.

— Хошь мою саблю? — предложил Казак Ивану.

— Зачем она мне? — откликнулся тот.

— Иван, — заговорил Илья, — иди смело — я буду про тебя думать. Где тебя пристигнет беда… Где тебя задумают погубить, я крикну: «Ванька, смотри!»

— Как ты узнаешь, шо ехо пристихла беда? — спросил Казак.

— Я узнаю. Сердцем учую. А ты мой голос услышишь.

Иван вышел на середину библиотеки, поклонился всем поясным поклоном… Подтянул потуже армячишко и пошёл к двери.

— Не поминайте лихом, если где пропаду, — сказал с порога.

— Господь с тобой, — молвил Обломов. — Может, не пропадёшь.

— Придёшь со справкой, Иван, — взволнованно сказала Лиза, — я за тебя замуж выйду.

— На кой ты мне чёрт нужна, — грубо сказал Иван. — Я лучше царевну какую-нибудь стрёну…

— Не надо, Иван, — махнул рукой Илья, — не связывайся. Все они… не лучше этой вот. — Показал на Лизу. — На кой ляд тебе эта справка?! Чего ты заегозила-то? Куда вот парню… на ночь глядя! А и даст ли он её, справку-то, ваш Мудрец? Тоже небось сидит там…

— Без справки нельзя, дядя Илья, — решительно сказала Лиза. — А тебе, Иван, я припомню, что отказался от меня. Ох, я те припомню!

— Иди, иди, Иван, — сказал Конторский. — Время позднее — тебе успеть надо.

— Прощайте — сказал Иван. И вышел.


И пошёл он куда глаза глядят.

Темно было… Шёл он, шёл — пришёл к лесу. А куда дальше идти, вовсе не знает. Сел на пенёк, закручинился.

— Бедная моя головушка, — сказал, — пропадёшь ты. Где этот Мудрец? Хоть бы помог кто.

Но никто ему не помог.

Посидел-посидел Иван, пошёл дальше.

Шёл, шёл, видит — огонёк светится. Подходит ближе — стоит избушка на курьих ножках, а вокруг кирпич навален, шифер, пиломатериалы всякие.

— Есть тут кто-нибудь? — крикнул Иван.

Вышла на крыльцо Баба-Яга… Посмотрела на Ивана, спрашивает:

— Кто ты такой? И куда идёшь?

— Иван-дурак, иду к Мудрецу за справкой, — ответил Иван. — А где его найти, не знаю.

— Зачем тебе справка-то?

— Тоже не знаю… Послали.

— А-а… — молвила Баба-Яга. — Ну заходи, заходи… Отдохни с дороги. Есть небось хочешь?

— Да не отказался бы…

— Заходи.

Зашёл Иван в избушку.

Избушка как избушка, ничего такого. Большая печка, стол, две кровати…

— Кто с тобой ещё живёт? — спросил Иван.

— Дочь. Иван, — заговорила Яга, — а ты как дурак-то — совсем, что ли, дурак?

— Как это? — не понял Иван.

— Ну, полный дурак или это тебя сгоряча так окрестили? Бывает, досада возьмёт — крикнешь: у, дурак! Я вон на дочь иной раз как заору: у, дура такая! А какая же она дура? Она у меня вон какая умная. Может, и с тобой такая история; привыкли люди: дурак и дурак, а ты вовсе не дурак, а только… бесхитростный. А?

— Не пойму, ты куда клонишь-то?

— Да я же по глазам вижу: никакой ты не дурак, ты просто бесхитростный. Я как только тебя увидала, сразу подумала: «Ох, и талантливый парень!» У тебя же на лбу написано: «талант». Ты хоть сам-то догадываешься про свои таланты? Или ты полностью поверил, что ты — дурак?

— Ничего я не поверил! — сердито сказал Иван — Как это я про себя поверю, что я — дурак?

— А я тебе чего говорю? Вот люди, а!.. Ты строительством когда-нибудь занимался?

— Ну, как?.. С отцом, с братьями теремки рубили… А тебе зачем?

— Понимаешь, хочу коттеджик себе построить… Материалы завезли, а строить некому. Не возьмёшься?

— Мне же справку надо добывать…

— Да зачем она тебе? — воскликнула Баба-Яга. — Построишь коттеджик… его увидют — ко мне гости всякие приезжают — увидют — сразу: кто делал? Кто делал — Иван делал… Чуешь? Слава пойдёт по всему лесу.

— А как же справка? — опять спросил Иван. — Меня же назад без справки-то не пустют.

— Ну и что?

— Как же? Куда же я?

— Истопником будешь при коттеджике… Когда будешь строить, запланируй себе комнатку в подвале… Тепло, тихо, никакой заботушки. Гости наверху заскучали — куда? — пошли к Ивану: истории разные слушать. А ты им ври побольше… Разные случаи рассказывай. Я об тебе заботиться буду. Я буду тебя звать — Иванушка…

— Карга старая, — сказал Иван. — Ишь ты, какой невод завела! Иванушкой она звать будет. А я на тебя буду горб гнуть? А ху-ху не хо-хо, бабуленька?

— А-а, — зловеще протянула Баба-Яга, — теперь я поняла, с кем имею дело: симулянт, проходимец… тип. Мы таких — знаешь, что делаем? — зажариваем. Ну-ка, кто там?! — И Яга трижды хлопнула в ладоши. — Стража! Взять этого дурака, связать — мы его будем немножко жарить.

Стражники, четыре здоровых лба, схватили Ивана, связали и положили на лавку.

— Последний раз спрашиваю, — ещё попыталась Баба-Яга, — будешь коттеджик строить?

— Будь ты проклята! — сказал гордо связанный Иван. — Чучело огородное… У тебя в носу волосы растут.

— В печь его! — заорала Яга. И затопала ногами. — Мерзавец! Хам!

— От хамки слышу! — тоже заорал Иван. — Ехидна! У тебя не только в носу, у тебя на языке шерсть растёт!.. Дармоедка!

— В огонь! — вовсе зашлась Яга. — В ого-онь!..

Ивана сгребли и стали толкать в печь, в огонь.

Ох, брил я тебя на завалинке! —

Запел Иван. –

Подарила ты мене чулки-валенки!..

Оп — тирдарпупия!

— Мне в огне не гореть, карга! Так что я иду смело!

Только Ивана затолкали в печь, на дворе зазвенели бубенцы, заржали кони.

— Дочка едет! — обрадовалась Баба-Яга и выглянула в окно. — У-у, да с женихом вместе! То-то будет им чем поужинать.

Стражники тоже обрадовались, запрыгали, захлопали в ладоши.

— Змей Горыныч едет, Змей Горыныч едет! — закричали они. — Эх, погуляем-то! Эх, и попьём же!

Вошла в избушку дочка Бабы-Яги, тоже сильно страшная, с усами.

— Фу-фу-фу, — сказала она. — Русским духом пахнет. Кто тут?

— Ужин, — сказала Баба-Яга. И засмеялась хрипло: — Ха-ха-ха!..

— Чего ты? — рассердилась дочка. — Ржёт, как эта… Я спрашиваю: кто тут?

— Ивана жарим.

— Да ну? — приятно изумилась дочка. — Ах, какой сюрприз!

— Представляешь, не хочет, чтобы в лесу было красиво — не хочет строить коттеджик, паразит.

Дочка заглянула в печку… А оттуда вдруг — не то плач, не то хохот.

— Ой, не могу-у!.. — стонал Иван — Не от огня помру — от смеха!..

— Чего это? — зло спросила дочка Бабы-Яги.

И Яга тоже подошла к печке.

— Чего он?

— Хохочет?..

— Чего ты, эй?

— Ой, помру от смеха! — орал Иван. — Ой, не выживу я!..

— Вот идиот-то — сказала дочка. — Чего ты?

— Да усы-то!.. Усы-то… Ой, господи, ну бывает же такое в природе! Да как же ты с мужем-то будешь спать? Ты же замуж выходишь…

— Как все… А чего? — не поняла дочка. Не поняла, но встревожилась.

— Да усы-то!

— Ну и что? Они мне не мешают, наоборот, я лучше чую.

— Да тебе-то не мешают… А мужу-то? Когда замуж-то выйдешь…

— А чего мужу? Куда ты гнёшь, дурак? Чего тебе мой будущий муж? — вовсе встревожилась дочка.

— Да как же? Он тебя поцелует в темноте-то, а сам подумает: «Чёрт те что: солдат не солдат и баба не баба». И разлюбит. Да нешто можно бабе с усами! Ну, эти ведьмы!.. Ни хрена не понимают. Ведь не будет он с тобой жить, с усатой. А то ещё возьмёт да голову откусит со зла, знаю я этих Горынычей.

Баба-Яга и дочка призадумались.

— Ну-ка, вылазь, — велела дочь.

Иван-дурак скоро вылез, отряхнулся.

— Хорошо погрелся…

— А чего ты нам советуешь? — спросила Баба-Яга. — С усами-то.

— Чего, чего… Свести надо усы, если хочете семейную жизнь наладить.

— Да как свести-то, как?

— Я скажу как, а вы меня опять в печь кинете.

— Не кинем, Ванюшка, — заговорила ласково дочь Бабы-Яги. — Отпустим тебя на все четыре стороны, скажи только, как от усов избавиться.

Тут наш Иван пошёл тянуть резину и торговаться, как делают нынешние слесари-сантехники.

— Это не просто — заговорил он — это надо состав делать…

— Ну и делай!

— Делай, делай… А когда же я к Мудрецу-то попаду? Мне же к третьим петухам надо назад вернуться…

— Давай так, — заволновалась Баба-Яга, — слушай сюда! Давай так: ты сводишь усы, я даю тебе свою метлу, и ты в один миг будешь у Мудреца.

Иван призадумался.

— Быстрей! — заторопилась усатая дочь. — А то Горыныч войдёт.

Тут и Иван заволновался:

— Слушайте, он же войдёт и…

— Ну?

— Войдёт и с ходу сожрёт меня.

— Он может, — сказала дочь. — Чего бы такое придумать?

— Я скажу, что ты мой племянник, — нашлась Баба-Яга. — Понял?

— Давайте, — понял Иван. — Теперь так: мой состав-то не сразу действует…

— Как это? — насторожилась дочь.

— Мы его счас наведём и наложим на лицо маску… Так? Я лечу на метле к Мудрецу, ты пока лежишь с маской…

— А обманет? — заподозрила дочь. — Мам?

— Пусть только попробует — сказала Баба-Яга, — пусть только надует: навернётся с поднебесья — мокрое место останется.

— Ну, ёлки зелёные-то?.. — опять заволновался Иван: похоже, он и хотел надуть. — Ну что за народ! В чём дело? Хочешь с усами ходить? Ходи с усами, мне-то что! Им дело говорят, понимаешь, — нет, они начинают тут… Вы меня уважаете, нет?

— При чём тут «уважаете»? Ты говори толком…

— Нет, не могу, — продолжал Иван тараторить. — Не могу, честное слово! Сердце лопнет. Ну что за народ? Да живи ты с усами, живи! Сколько влезет, столько и живи. Не женщина, а генерал-майор какой-то. Тьфу! А детишки народятся? Потянется сынок или дочка ручонкой: «Мама, а что это у тебя?» А подрастут? Подрастут, их на улице начнут дразнить: «Твоя мамка с усами, твоя мамка с усами!» Легко будет ребёнку? Легко будет слушать такие слова? Ни у кого нету мамки с усами, а у него — с усами. Как он должен отвечать? Да никак он не сможет ответить, он зальётся слезами и пойдёт домой… к усатой мамке…

— Хватит! — закричала дочь Бабы-Яги. — Наводи свой состав. Что тебе надо?

— Пригоршню куриного помёта, пригоршню тёплого навоза и пригоршню мягкой глины — мы накладываем на лицо такую маску…

— На всё лицо? Как же я дышать-то буду?

— Ну что за народ! — опять горько затараторил Иван. — Ну ничего невозможно…

— Ладно! — рявкнула дочь. — Спросить ничего нельзя.

— Нельзя! — тоже рявкнул Иван. — Когда мастер соображает, нельзя ничего спрашивать! Повторяю: навоз, глина, помёт. Маска будет с дыркой — будешь дышать. Всё.

— Слышали? — сказала Яга стражникам. — Одна нога здесь, другая в сарае! Арш!

Стражники побежали за навозом, глиной и помётом.

А в это самое время в окно просунулись три головы Змея Горыныча… Уставились на Ивана. Все в избушке замерли. Горыныч долго-долго смотрел на Ивана. Потом спросил:

— Кто это?

— Это, Горыныч, племянник мой, Иванушка, — сказала Яга. — Иванушка, поздоровайся с дядей Горынычем.

— Здравствуй, дядя Горыныч! — поздоровался Иван. — Ну, как дела?

Горыныч внимательно смотрел на Ивана. Так долго и внимательно, что Иван занервничал.

— Да ну что, ёлки зелёные? Что? Ну — племянник, ты же слышал! Пришёл к тёте Ёжке. В гости. Что, гостей будем жрать? Давай, будем гостей жрать! А семью собираемся заводить — всех детишечек пожрём, да? Папа называется!

Головы Горыныча посоветовались между собой.

— По-моему, он хамит, — сказала одна.

Вторая подумала и сказала:

— Дурак, а нервный.

А третья выразилась и вовсе кратко:

— Лангет, — сказала она.

— Я счас такой лангет покажу!.. — взорвался от страха Иван. — Такой лангет устрою, что кое-кому тут не поздоровится. Тётя, где моя волшебная сабля? — Иван вскочил с лавки и забегал по избушке — изображал. что ищет волшебную саблю. — Я счас такое устрою! Головы надоело носить?! — Иван кричал на Горыныча, но не смотрел на него — жутко было смотреть на эти три спокойные головы. — Такое счас устрою!..

— Он просто расхамился, — опять сказала первая голова.

— Нервничает, — заметила вторая. — Боится.

А третья не успела ничего сказать: Иван остановился перед Горынычем и сам тоже долго и внимательно смотрел на него.

— Шпана, — сказал Иван. — Я тебя сам съем.

Тут первый раз прозвучал голос Ильи Муромца.

— Ванька, смотри! — сказал Илья.

— Да что «Ванька», что «Ванька»! — воскликнул Иван. — Чего ванькать-то? Вечно кого-то боимся, кого-то опасаемся. Каждая гнида будет из себя… великую тварь строить, а тут обмирай от страха. Не хочу! Хватит! Надоело! — Иван и в самом деле спокойно уселся на лавку, достал дудочку и посвистел маленько. — Жри — сказал он, отвлекаясь от дудочки. — Жрать будешь? Жри. Гад. Потом поцелуй свою усатую невесту. Потом рожайте усатых детей и маршируйте с имя. Он меня, видите ли, пугать будет!.. Хрен тебе! — И Ванька опять засвистел в свою дудочку.

— Горыныч, — сказала дочь, — плюнь, не обращай внимания. Не обижайся.

— Но он же хамит, — возразила первая голова. — Как он разговаривает?!

— Он с отчаяния. Он не ведает, что творит.

— Я всё ведаю — встрял Иван, перестав дудеть. — Всё я ведаю. Я вот сейчас подберу вам марш… для будущего батальона…

— Ванюшка, — заговорила Баба-Яга кротко, — не хами, племяш. Зачем ты так?

— Затем, что нечего меня на арапа брать. Он, видите ли, будет тут глазами вращать! Вращай, когда у тебя батальон усатых будет — тогда вращай. А счас нечего.

— Нет, ну он же вовсю хамит! — чуть не плача сказала первая голова. — Ну как же?

— Заплачь, заплачь, — жёстко сказал Иван. — А мы посмеёмся. В усы.

— Хватит тянуть, — сказала вторая голова.

— Да, хватит тянуть, — поддакнул Иван. — Чего тянуть-то? Хватит тянуть.

— О-о! — изумилась третья голова. — Ничего себе!

— Ага! — опять дурашливо поддакнул Иван. — Во, даёть Ванькя! Споём? — И Ванька запел:

Эх, брил я тебя

На завалинке,

Подарила ты мене

Чулки-валенки…

— Горыныч, хором:

Оп — тирдарпупия! —

Допел Ванька. И стало тихо. И долго было тихо.

— А романсы умеешь? — спросил Горыныч.

— Какие романсы?

— Старинные.

— Сколько угодно… Ты что, романсы любишь? Изволь, батюшка, я тебе их нанизаю сколько хошь. Завалю романсами. Например:

Хаз-булат удало-ой,

Бедна сакля твоя-а,

Золотою казной

Я осыплю тебя-а!..

— А? Романс!.. — Ванька почуял некую перемену в Горыныче, подошёл к нему и похлопал одну голову по щеке. — Мх, ты… свирепый. Свирепунчик ты мой.

— Не ёрничай, — сказал Горыныч. — А то откушу руку.

Ванька отдёрнул руку.

— Ну, ну, ну, — молвил он мирно, — кто же так с мастером разговаривает? Возьму вот и не буду петь.

— Будешь, — сказала голова Горыныча, которую Иван приголубил. — Я тебе возьму и голову откушу.

Две другие головы громко засмеялись.

И Иван тоже мелко и невесело посмеялся.

— Тогда-то уж я и вовсе не спою — нечем. Чем же я петь-то буду?

— Филе, — сказала голова, которая давеча говорила «лангет». Это была самая глупая голова.

— А тебе бы всё жрать! — обозлился на неё Иван. — Все бы ей жрать!.. Живоглотка какая-то.

— Ванюшка, не фордыбачь, — сказала Баба-Яга. — Пой.

— Пой, — сказала и дочь. — Разговорился. Есть слух — пой.

— Пой, — велела первая голова. — И вы тоже пойте.

— Кто? — не поняла Баба-Яга. — Мы?

— Вы. Пойте.

— Может быть, я лучше одна? — вякнула дочь; её не устраивало, что она будет подпевать Ивану. — С мужиком петь… ты меня извини, но…

— Три, четыре, — спокойно сказал Горыныч. — Начали.

Дам коня, дам седло, —

Запел Иван, Баба-Яга с дочкой подхватили:

Дам винтовку свою-у,

А за это за всё

Ты отдай мне жену-у.

Ты уж стар, ты уж се-ед,

Ей с тобой не житьё,

С молодых юных ле-ет

Ты погубишь её-о-о.

Невыразительные круглые глазки Горыныча увлажнились: как всякий деспот, он был слезлив.

— Дальше, — тихо сказал он.

Под чинарой густой, —

Пел дальше Иван, –

Мы сидели вдвоё-ом,

Месяц плыл золотой,

Всё молчало круго-ом.

И Иван с чувством повторил ещё раз, один:

Эх, месяц плыл золотой,

Всё молчало круго-ом…

— Как ты живёшь, Иван? — спросил растроганный Горыныч.

— В каком смысле? — не понял тот.

— Изба хорошая?

— А-а. Я счас в библиотеке живу, вместе со всеми.

— Хочешь отдельную избу?

— Нет. Зачем она мне?

— Дальше.

Она мне отдала-ась… —

Повёл дальше Иван, –

До последнего дня…

— Это не надо, — сказал Горыныч. — Пропусти.

— Как же? — не понял Иван.

— Пропусти.

— Горыныч, так нельзя, — заулыбался Иван, — из песни слова не выкинешь.

Горыныч молча смотрел на Ивана; опять воцарилась эта нехорошая тишина.

— Но ведь без этого же нет песни! — занервничал Иван. — Ну? Песни-то нету!

— Есть песня, — сказал Горыныч.

— Да как же есть? Как же есть-то?!

— Есть песня. Даже лучше — лаконичнее.

— Ну ты смотри, что они делают! — Иван даже хлопнул в изумлении себя по ляжкам. — Что хотят, то и делают! Нет песни без этого, нет песни без этого, нет песни!.. Не буду петь лаконично. Всё.

— Ванюшка, — сказала Баба-Яга, — не супротивничай.

— Пошла ты!.. — вконец обозлился Иван. — Сами пойте. А я не буду. В гробу я вас всех видел! Я вас сам всех сожру! С усами вместе. А эти три тыквы… я их тоже буду немножко жарить…

— Господи, сколько надо терпения, — вздохнула первая голова Горыныча. — Сколько надо сил потратить, нервов… пока их научишь. Ни воспитания, ни образования…

— Насчёт «немножко жарить» — это он хорошо сказал, — молвила вторая голова. — А?

— На какие усы ты всё время намекаешь? — спросила Ивана третья голова. — Весь вечер сегодня слышу: усы, усы… У кого усы?

— А па-арень улыбается в пшеничные усы, — шутливо спела первая голова. — Как там дальше про Хаз-булата?

— Она мне отдалась, — отчётливо сказал Иван.

Опять сделалось тихо.

— Это грубо, Иван, — сказала первая голова. — Это дурная эстетика. Ты же в библиотеке живёшь… как ты можешь? У вас же там славные ребята. Где ты набрался этой сексуальности? У вас там, я знаю, Бедная Лиза… прекрасная девушка, я отца её знал… Она невеста твоя?

— Кто? Лизка? Ещё чего!

— Как же? Она тебя ждёт.

— Пусть ждёт — не дождётся.

— Мда-а… Фрукт, — сказала третья голова.

А голова, которая всё время к жратве клонила, возразила:

— Нет, не фрукт, — сказала она серьёзно. — Какой же фрукт? Уж во всяком случае — лангет. Возможно даже — шашлык.

— Как там дальше-то? — вспомнила первая голова. — С Хаз-булатом-то.

— Он его убил, — покорно сказал Иван.

— Кого?

— Хаз-булата.

— Кто убил?

— М-м… — Иван мучительно сморщился. — Молодой любовник убил Хаз-булата. Заканчивается песня так: «Голова старика покатилась на луг».

— Это тоже не надо. Это жестокость, — сказала голова.

— А как надо?

Голова подумала.

— Они помирились. Он ему отдал коня, седло — и они пошли домой. На какой полке ты там сидишь, в библиотеке-то?

— На самой верхней… Рядом с Ильёй и донским Атаманом.

— О-о! — удивились все в один голос.

— Понятно, — сказала самая умная голова Горыныча, первая. — От этих дураков только и наберёшься… А зачем ты к Мудрецу идёшь?

— За справкой.

— За какой справкой?

— Что я умный.

Три головы Горыныча дружно громко засмеялись. Баба-Яга и дочь тоже подхихикнули.

— А плясать умеешь? — спросила умная голова.

— Умею, — ответил Иван — Но не буду.

— Он, по-моему, и коттеджики умеет рубить, — встряла Баба-Яга. — Я подняла эту тему…

— Ти-хо! — рявкнули все три головы Горыныча. — Мы никому больше слова не давали!

— Батюшки мои — шёпотом сказала Баба-Яга. — Сказать ничего нельзя!

— Нельзя! — тоже рявкнула дочь. И тоже на Бабу-Ягу — Базар какой-то!

— Спляши, Ваня, — тихо и ласково сказала самая умная голова.

— Не буду плясать, — упёрся Иван.

Голова подумала:

— Ты идёшь за справкой… — сказала она. — Так?

— Ну? За справкой.

— В справке будет написано: «Дана Ивану… в том, что он — умный». Верно? И печать.

— Ну?

— А ты не дойдёшь. — Умная голова спокойно смотрела на Ивана. — Справки не будет.

— Как это не дойду? Если я пошёл, я дойду.

— Не. — Голова всё смотрела на Ивана. — Не дойдёшь. Ты даже отсюда не выйдешь.

Иван постоял в тягостном раздумье… Поднял руку и печально возгласил:

— «Сени»!

— Три, четыре, — сказала голова. — Пошли.

Баба-Яга и дочь запели:

Ох, вы сени, мои сени,

Сени новые мои…

Они пели и прихлопывали в ладоши.

Сени новые-преновые

Решётчатые…

Иван двинулся по кругу, пристукивая лапоточками… а руки его висели вдоль тела: он не подбоченился, не вскинул голову, не смотрел соколом.

— А почему соколом не смотришь? — спросила голова.

— Я смотрю, — ответил Иван.

— Ты в пол смотришь.

— Сокол же может задуматься?

— О чём?

— Как дальше жить… Как соколят вырастить. Пожалей ты меня, Горыныч, — взмолился Иван. — Ну сколько уж? Хватит…

— А-а, — сказала умная голова. — Вот теперь ты поумнел. Теперь иди за справкой. А то начал тут… строить из себя. «Шмакодявки». «Свистуны». Чего ты начал строить из себя?

Иван молчал.

— Становись лицом к двери, — велел Горыныч. Иван стал лицом к двери. — По моей команде вылетишь отсюда со скоростью звука.

— Со звуком — это ты лишка хватил, Горыныч, — возразил Иван. — Я не сумею так.

— Как сумеешь. Приготовились… Три, четыре!

Иван вылетел из избушки.

Три головы Горыныча, дочь н Баба-Яга засмеялись.

— Иди сюда, — позвал Горыныч невесту, — я тебя ласкать буду.


А Иван шёл опять тёмным лесом… И дороги опять — никакой не было, а была малая звериная тропка. Шёл, шёл Иван, сел на поваленную лесину и закручинился.

— В душу как вроде удобрения свалили, — грустно сказал он. — Вот же как тяжко! Достанется мне эта справка…

Сзади подошёл Медведь и тоже присел на лесину.

— Чего такой печальный, мужичок? — спросил Медведь.

— Да как же!.. — сказал Иван. — И страху натерпелся, и напелся, и наплясался… И уж так-то теперь на душе тяжко, так нехорошо — ложись и помирай.

— Где это ты так?

— А в гостях… Чёрт занёс. У Бабы-Яги.

— Нашёл к кому в гости ходить. Чего ты к ней попёрся?

— Да зашёл по пути…

— А куда идёшь-то?

— К Мудрецу.

— Во-он куда! — удивился Медведь. — Далёко.

— Не знаешь ли, как к нему идти?

— Нет. Слыхать слыхал про такого, а как идти, не знаю. Я сам, брат, с насиженного места поднялся… Иду вот тоже, а куда иду — не знаю.

— Прогнали, что ль?

— Да и прогнать не прогнали, и… Сам уйдёшь. Эт-то вот — недалеко — монастырь; ну, жили себе… И я возле питался — там пасек много. И облюбовали же этот монастырь черти. Откуда только их нашугало! Обложили весь монастырь — их внутрь-то не пускают — с утра до ночи музыку заводят, пьют, безобразничают…

— А чего хотят-то?

— Хотят внутрь пройти, а там стража. Вот они и оглушают их, стражника-то, бабёнок всяких ряженых подпускают, вино навяливают — сбивают с толку. Такой тарарам навели на округу — завязывай глаза и беги. Страсть что творится, пропадает живая душа. Я вот курить возле их научился… — Медведь достал пачку сигарет и закурил. — Нет житья никакого… Подумал-подумал — нет, думаю, надо уходить, а то вино научусь пить. Или в цирк пойду. Раза два напивался уж…

— Это скверно.

— Уж куда как скверно! Медведицу избил… Льва по лесу искал… Стыд головушке! Нет, думаю, надо уходить. Вот — иду.

— Не знают ли они про Мудреца? — спросил Иван.

— Кто? Черти? Чего они не знают-то? Они всё знают. Только не связывайся ты с имя, пропадёшь. Пропадёшь, парень.

— Да ну… чего, поди?

— Пропадёшь. Попытай, конечно, но… Гляди. Злые они.

— Я сам злой счас… Хуже чёрта. Вот же как он меня исковеркал! Всего изломал.

— Кто?

— Змей Горыныч.

— Бил, что ли?

— Да и не бил, а… хуже битья. И пел перед ним, и плясал… Тьфу! Лучше бы уж избил.

— Унизил?

— Унизил. Да как унизил! Не переживу я, однако, эти дела. Вернусь и подожгу их. А?

— Брось, — сказал Медведь. — не связывайся. Он такой, этот Горыныч… Гад, одно слово. Брось. Уйди лучше. Живой ушёл, и то слава богу. Эту шайку не одолеешь: везде достанут.

Они посидели молча, Медведь затянулся последний раз сигаретой, бросил, затоптал окурок лапой и встал.

— Прощай.

— Прощай, — откликнулся Иван. И тоже поднялся.

— Аккуратней с чертями-то, — ещё раз посоветовал Медведь. — Эти похуже Горыныча будут… Забудешь, куда идёшь. Всё на свете забудешь. Ну и охальное же племя! На ходу подмётки рвут. Оглянуться не успеешь, а уж ты на поводке у них — захомутали.

— Ничего, — сказал Иван. — Бог не выдаст, свинья не съест. Как-нибудь вывернусь. Надо же где-то Мудреца искать… Леший-то навязался на мою голову! А время — до третьих петухов только.

— Ну, поспешай, коли так. Прощай.

— Прощай.

И они разошлись.

Из темноты ещё Медведь крикнул:

— Вон, слышь, музыка?

— Где?

— Да послушай!.. «Очи чёрные» играют…

— Слышу!

— Вот иди на музыку — они. Вишь, наяривают! О, господи! — вздохнул Медведь — Вот чесотка-то мировая! Ну чесотка… Не хочут жить на болоте, никак не хочут, хочут в кельях.


А были — ворота и высокий забор. На воротах написано:

«Чертям вход воспрещён».

В воротах стоял большой стражник с пикой и зорко поглядывал кругом. Кругом же творился некий вялый бедлам — пауза такая после бурного шабаша. Кто из чертей, засунув руки в карманы узеньких брюк, легонько бил копытцами ленивую чечётку, кто листал журналы с картинками, кто тасовал карты… Один жонглировал черепами. Двое в углу учились стоять на голове. Группа чертей, расстелив на земле газеты, сидела вокруг коньяка и закуски — выпивали. А четверо — три музыканта с гитарами и девица — стояли прямо перед стражником; девица красиво пела «Очи чёрные». Гитаристы не менее красиво аккомпанировали ей. И сама-то девица очень даже красивая, на красивых копытцах, в красивых штанах… Однако стражник спокойно смотрел на неё — почему-то не волновался. Он даже снисходительно улыбался в усы.

— Хлеб да соль! — сказал Иван, подходя к тем, которые выпивали.

Его оглядели с ног до головы… И отвернулись.

— Что же с собой не приглашаете? — жёстко спросил Иван.

Его опять оглядели.

— А что ты за князь такой? — спросил один, тучный, с большими рогами.

— Я князь такой, что если счас понесу вас по кочкам, то от вас клочья полетят. Стать!

Черти изумились… Смотрели на Ивана.

— Я кому сказал?! — Иван дал ногой по бутылкам. — Стать!!

Тучный вскочил и полез было на Ивана, но его подхватили свои и оттащили в сторону.

Перед Иваном появился некто изящный, среднего возраста, в очках.

— В чём дело, дружок? — заговорил он, беря Ивана под руку. — Чего мы шумим? Мм? У нас где-нибудь бо-бо? Или что? Или настроение испорчено? Что надо?

— Надо справку, — зло сказал Иван.

К ним ещё подошли черти… Образовался такой кружок, в центре которого стоял злой Иван.

— Продолжайте, — крикнул Изящный музыкантам и девице. — Ваня, какую справку надо? О чём?

— Что я — умный.

Черти переглянулись… Быстро и непонятно переговорили между собой.

— Шизо, — сказал один. — Или авантюрист.

— Не похоже — возразил другой. — Куда-нибудь оформляется. Всего одну справку надо?

— Одну.

— А какую справку, Ваня? Они разные бывают… Бывает — характеристика, аттестат… Есть о наличии, есть об отсутствии, есть «в том, что», есть «так как», есть «ввиду того, что», а есть «вместе с тем, что» — разные, понимаешь? Какую именно тебе сказали принести?

— Что я умный.

— Не понимаю… Диплом, что ли?

— Справку.

— Но их сотни, справок! Есть «в связи с тем, что», есть «несмотря на то, что», есть…

— Понесу ведь по кочкам, — сказал Иван с угрозой. — Тошно будет. Или спою «Отче наш».

— Спокойно, Ваня, спокойно, — занервничал Изящный чёрт. — Зачем подымать волну? Мы можем сделать любую справку, надо только понять — какую? Мы тебе сделаем…

— Мне липовая справка не нужна, — твёрдо сказал Иван. — мне нужна такая, какие выдаёт Мудрец.

Тут черти загалдели все разом.

— Ему нужна только такая, какие выдаёт Мудрец.

— О-о!..

— Липовая его не устраивает… Ах, какая неподкупная душа! Какой Анжелико!

— Какой митрополит! Он нам споёт «Отче наш». А «Сухой бы я корочкой питалась» ты нам споёшь?

— Ша, черти! Ша… Я хочу знать: как это он понесёт нас по кочкам? Он же берёт нас на арапа! То ж элементарный арапинизм! Что значит, что этот пошехонец понесёт нас?

Подошли ещё черти. Ивана окружили со всех сторон. И все глядели и размахивали руками.

— Он опрокинул коньяк!

— Это хамство! Что значит, что он понесёт нас по кочкам? Что это значит? Это шантаж?

— Кубок «Большого орла» ему!

— Тумаков ему! Тумаков!

Дело могло обернуться плохо: Ивана теснили.

— Ша, черти! Ша! — крикнул Иван. И поднял руку. — Ша, черти! Есть предложение!..

— Ша, братцы, — сказал Изящный чёрт. — Есть предложение. Выслушаем предложение.

Иван, Изящный чёрт и ещё несколько чертей отошли в сторонку и стали совещаться. Иван что-то вполголоса говорил им, посматривая в сторону стражника. И другие тоже посматривали туда же.

Перед стражником по-прежнему «несли вахту» певица и музыканты; девица пела теперь ироническую песенку «Разве ты мужчина!». Она пела и пританцовывала.

— Я не очень уверен, — сказал Изящный чёрт. — Но… А?

— Это надо проверить, — заговорили и другие. — Это не лишено смысла.

— Да, это надо проверить. Это не лишено смысла.

— Мы это проверим, — сказал Изящный чёрт своему помощнику. — Это не лишено смысла. Если этот номер у нас проходит, мы посылаем с Иваном нашего чёрта, и он делает так, что Мудрец принимает Ивана. К нему очень трудно попасть.

— Но без обмана! — сказал Иван. — Если Мудрец меня не принимает, я вот этими вот руками… беру вашего чёрта…

— Ша, Иван, — сказал Изящный чёрт. — Не надо лишних слов. Всё будет о'кей. Маэстро, что нужно? — спросил он своего помощника.

— Анкетные данные стражника, — сказал тот. — Где родился, кто родители… И ещё одна консультация Ивана.

— Картотека, — кратко сказал Изящный.

Два чёрта побежали куда-то, а Изящный обнял Ивана и стал ходить с ним туда-сюда, что-то негромко рассказывал.

Прибежали с данными. Один доложил:

— Из Сибири. Родители — крестьяне.

Изящный чёрт, Иван и маэстро посовещались накоротке.

— Да? — спросил Изящный.

— Как штык, — ответил Иван. — Чтоб мне сдохнуть!

— Маэстро?

— Через… две с половиной минуты — ответил маэстро, поглядев на часы.

— Приступайте — сказал Изящный.

Маэстро и с ним шестеро чертей — три мужского пола и три женского — сели неподалёку с инструментами и стали сыгрываться. Вот они сыгрались… Маэстро кивнул головой, и шестеро грянули:

По диким степям Забайкалья,

Где золото роют в горах,

Бродяга, судьбу проклиная,

Тащился с сумой на плечах.

Здесь надо остановить повествование и, сколь возможно, погрузиться в мир песни. Это был прекрасный мир, сердечный и грустный. Звуки песни, негромкие, но сразу какие-то мощные, чистые, ударили в самую душу. Весь шабаш отодвинулся далеко-далеко; черти, особенно те, которые пели, сделались вдруг прекрасными существами, умными, добрыми, показалось вдруг, что смысл истинного их существования не в шабаше и безобразиях, а в ином — в любви, в сострадании.

Бродяга к Байкалу подходит,

Рыбачью он лодку берёт,

Унылую песню заводит,

О родине что-то поёт.

Ах, как они пели! Как они, собаки, пели! Стражник прислонил копьё к воротам и, замерев, слушал песню. Глаза его наполнились слезами, он как-то даже ошалел. Может быть, даже перестал понимать, где он и зачем.

Бродяга Байкал переехал, —

Навстречу родимая мать.

Ой, здравствуй, ой, здравствуй, родная,

Здоров ли отец мой и брат?

Стражник подошёл к поющим, сел, склонил голову на руки и стал покачиваться взад-вперёд.

— М-мх… — сказал он.


А в пустые ворота пошли черти.

А песня лилась, рвала душу, губила суету и мелочь жизни — звала на простор, на вольную волю.

А черти шли и шли в пустые ворота.

Стражнику поднесли огромную чару… Он, не раздумывая, выпил, трахнул чару о землю, уронил голову на руки и опять сказал:

— М-мх…

Отец твой давно уж в могиле,

Сырою землёю зарыт.

А брат твой давно уж в Сибири —

Давно кандалами гремит.

Стражник дал кулаком по колену, поднял голову — лицо в слезах.

А брат твой давно уж в Сибири —

Давно кандалами гремит, —

Пропел он страдальческим голосом.

— Жизнь моя, иль ты приснилась мне? Дай «Камаринскую»! Пропади всё пропадом, гори всё синим огнём! Дай вина!

— Нельзя, мужичок, нельзя, — сказал лукавый маэстро. — Ты напьёшься и всё забудешь.

— Кто?! — заорал стражник. И лаппул маэстро за грудки. — Кто тут меня учить будет?! Ты, козёл? Да я тебя… в три узла завяжу, вонючка! Я вас всех понесу по кочкам!..

— Что они так обожают кочки? — удивился Изящный чёрт. — Один собирался нести по кочкам, другой… Какие кочки вы имеете в виду, уважаемый? — спросил он стражника.

— Цыть! — сказал стражник. — «Камаринскую»!

— «Камаринскую», — велел Изящный музыкантам.

— Вина! — рявкнул стражник.

— Вина — покорно вторил Изящный.

— Может, не надо? — заспорил притворяшка маэстро. — Ему же плохо будет.

— Нет, надо! — повысил голос Изящный чёрт. — Ему будет хорошо!

— Друг! — заревел стражник. — Дай я тебя поцелую!

— Иду! — откликнулся Изящный чёрт. — Счас мы с тобой нарежемся! Мы их всех понесём по кочкам! Мы их всех тут!..

Иван удивлённо смотрел на чертей, что крутились вокруг стражника, особенно изумил его Изящный чёрт.

— Ты-то чего раздухарился, эй? — спросил он его.

— Цыть! — рявкнул Изящный чёрт. — А то я тебя так понесу по кочкам, что ты…

— Что, что? — угрожающе переспросил Иван. И поднялся. — Кого ты понесёшь по кочкам? Ну-ка, повтори.

— Ты на кого это тут хвост поднимаешь? — тоже угрожающе спросил верзила-стражник Ивана. — На моего друга?! Я из тебя лангет сделаю!

— Опять лангет, — сказал Иван, останавливаясь. — Вот дела-то!

— «Камаринскую»! — раскапризничался Изящный чёрт. — Иван нам спляшет. «Камаринскую»! Ваня, давай!

— Пошёл к дьяволу! — обозлился Иван. — Сам давай… с другом вон.

— Тогда я не посылаю с тобой чёрта, — сказал Изящный чёрт. И внимательно, злобно посмотрел на Ивана. — Понял? Попадёшь ты к Мудрецу!.. Ты к нему ни-ког-да не попадёшь.

— Ах ты, харя ты некрещёная! — задохнулся от возмущения Иван. — Да как же это? Да нечто так можно? Где же стыд-то у тебя? Мы же договорились. Я же такой грех на душу взял — научил вас, как за ворота пройти.

— Последний раз спрашиваю: будешь плясать?

— О, проклятие!.. — застонал Иван. — Да что же это такое-то? Да за что же мне муки такие?

— «Камаринскую»! — велел Изящный чёрт. — «Пошехонские страдания».

Черти-музыканты заиграли «Камаринскую». И Иван пошёл, опустив руки, пошёл себе кругом, пошёл пристукивать лапоточками. Он плясал и плакал. Плакал и плясал.

— Эх, справочка!.. — воскликнул он зло и горько. — Дорого же ты мне достаёшься! Уж так дорого, что и не скажешь, как дорого!..


И вот — канцелярия. О, канцелярия! Вот уж канцелярия так канцелярия. Иван бы тут вконец заблудился, если бы не чёрт. Чёрт пригодился как нельзя кстати. Долго ходили они по лестницам и коридорам, пока нашли приёмную Мудреца.

— Минуточку, — сказал чёрт, когда вошли в приёмную. — Посиди тут… Я скоро — И куда-то убежал. Иван огляделся.

В приёмной сидела молоденькая секретарша, похожая на библиотекаршу, только эта другого цвета, и зовут Милка. А ту — Галка. Секретарша Милка печатала на машинке и говорила сразу по двум телефонам.

— Ой, ну это же пшено! — говорила она в одну трубку и улыбалась. — Помнишь, у Моргуновых: она напялила на себя жёлтое блестящее платье, копну сена, что ли, символизировала? Да о чём тут ломать голову? О чём?

И тут же — в другую, строго:

— Его нету. Не зна… А вы не интонируйте, не интонируйте, я вам пятый раз говорю: его нету. Не знаю.

— Во сколько ты там был? В одиннадцать? Один к одному? Интересно… Она одна была? Она кадрилась к тебе?

— Слушайте, я же ска… А вы не интонируйте, не интонируйте. Не знаю.

Иван вспомнил: их библиотекарша, когда хочет спросить по телефону у своей подруги, у себя ли её начальник, спрашивает: «Твой бугор в яме?» И он тоже спросил Милку:

— А бугор когда будет в яме? — Он вдруг что-то разозлился на эту Милку.

Милка мельком глянула на него.

— Что вы хотите? — спросила она.

— Я спрашиваю: когда бу…

— По какому вопросу?

— Нужна справка, что…

— Понедельник, среда, девять тире одиннадцать.

— Мне… — Иван хотел сказать, что ему нужна справка до третьих петухов.

Милка опять отстукала:

— Понедельник, среда, с девяти до одиннадцати. Тупой?

— Это пшено, — сказал Иван. И встал и вольно прошёлся по приёмной. — Я бы даже сказал, компот. Как говорит наша Галка: «собачья радость на двух», «смесь козла с „грюндиком“». Я спрашиваю глобально: ты невеста? И сам отвечаю: невеста. Один к одному, — Иван всё больше накалялся. — Но у тебя же — посмотри на себя — у тебя же нет румянца во всю щёку. Какая же ты невеста? Ты вот спроси меня — я вечный жених — спроси: появилась у меня охота жениться на тебе? Ну-ка, спроси.

— Появилась охота?

— Нет, — твёрдо сказал Иван.

Милка засмеялась и захлопала в ладоши.

— Ой, а ещё? — попросила она. — Ещё что-нибудь. Ну, пожалуйста.

Иван не понял, что «ещё»?

— Ещё покажите что-нибудь.

— А-а, — догадался Иван, — ты решила, что я шут гороховый. Что я — так себе, Ванёк в лапоточках… Тупой, как ты говоришь. Так вот знай: я мудрее всех вас… глубже, народнее. Я выражаю чаяния, а вы что выражаете? Ни хрена не выражаете! Сороки. Вы пустые, как… Во мне суть есть, а в вас и этого нету. Одни танцы-шманцы на уме. А ты даже говорить толком со мной не желаешь. Я вот как осержусь, как возьму дубину!..

Милка опять громко засмеялась.

— Ой, как интересно! А ещё, а?

— Худо будет! — закричал Иван. — Ой, худо будет!.. Лучше вы меня не гневите, не гневите лучше!..

Тут в приёмную влетел чёрт и увидел, что Иван орёт на девицу.

— Тю, тю, тю, — испуганно затараторил чёрт и стал теснить Ивана в угол. — Чего это тут такое? Кто это нам разрешил выступать?.. А-я-я-я-яй! Отойти никуда нельзя. Предисловий начитался — пояснил он девице «выступление» Ивана. — Сиди тихо, счас нас примут. Счас он придёт… Я там договорился: нас примут в первую очередь.

Только чёрт сказал так, в приёмную вихрем ворвался некто маленький, беленький — сам Мудрец, как понял Иван.

— Чушь, чушь, чушь, — быстро сказал он на ходу. — Василиса никогда на Дону не была.

Чёрт почтительно склонил голову.

— Проходите, — сказал Мудрец, ни к кому отдельно не обращаясь. И исчез в кабинете.

— Пошли, — подтолкнул чёрт Ивана. — Не вздумай только вылететь со своими предисловиями… Поддакивай, и всё.


Мудрец бегал по кабинету. Он, что называется, рвал и метал.

— Откуда?! Откуда они это взяли?! — вопрошал он кого-то и поднимал руки кверху. — Откуда?!

— Чего ты расстроился, батя? — спросил Иван участливо.

Мудрец остановился перед посетителями, Иваном и чёртом.

— Ну? — спросил он сурово и непонятно. — Облапошили Ивана?

— Почему вы так сразу ставите вопрос? — увёртливо заговорил чёрт. — Мы, собственно, давно хотели…

— Что вы? Что вам надо в монастыре? Ваша цель?

— Разрушение примитива, — твёрдо сказал чёрт.

Мудрец погрозил ему пальцем.

— Озоруете! А теоретически не готовы.

— Нет, ну серьёзно… — заулыбался чёрт на стариковскую нестрашную угрозу. — Ну тошно же смотреть. Одни рясы чего стоят!

— Что им, в полупендриках ваших ходить?

— Зачем в полупендриках? Никто к этому не призывает. Но, положа руку на сердце: неужели не ясно, что они безнадёжно отстали? Вы скажете — мода. А я скажу: да, мода! Ведь если мировые тела совершают свой круг по орбите, то они, строго говоря, не совсем его совершают…

— Тут, очевидно, следует говорить не о моде, — заговорил старик важно и взволнованно, — а о возможном положительном влиянии крайнебесовских тенденций на некоторые устоявшиеся нормы морали…

— Конечно! — воскликнул чёрт, глядя на Мудреца влюблёнными глазами. — Конечно, о возможном положительном влиянии.

— Всякое явление, — продолжал старик, — заключает в себе две функции: моторную и тормозную. Всё дело в том, какая функция в данный момент больше раздражается: моторная или тормозная. Если раздражитель извне попал на моторную функцию — всё явление подпрыгивает и продвигается вперёд, если раздражитель попал на тормозную — всё явление, что называется, съёживается и отползает в глубь себя. — Мудрец посмотрел на чёрта и на Ивана. — Обычно этого не понимают…

— Почему, это же так понятно, — сказал чёрт.

— Я всё время твержу, — продолжал Мудрец, — что необходимо учитывать наличие вот этих двух функций. Учитывайте функции, учитывайте функции! Всякое явление, если можно так выразиться, о двух головах: одна говорит «да», другая говорит «нет».

— Я видел явление о трёх головах… — вякнул было Иван, но на него не обратили внимания.

— Ударим одну голову, услышим «да»; ударим другую, услышим «нет». — Старик Мудрец стремительно вскинул руку, нацелился пальцем в чёрта. — Какую ударили вы?

— Мы ударили, которая сказала «да», — не колеблясь, ответил чёрт.

Старик опустил руку.

— Исходя из потенциальных возможностей данных голов, данного явления, голова, которая говорит «да» — крепче. Следует ожидать, что всё явление подпрыгнет и продвинется вперёд. Идите. И — с теорией, с теорией мне!.. — Старик опять погрозил пальцем чёрту. — Манкируете? Смотрите! Распушу!.. Ох, распушу!

Чёрт, мелко кивая головой, улыбаясь, пятился и пятился к выходу… Задом открыл дверь и так с подкупающей улыбкой на мордочке исчез.

Иван же как стоял, так упал на колени перед Мудрецом.

— Батя, — взмолился он, — ведь на мне грех-то: я научил чертей, как пройти в монастырь…

— Ну?.. Встань-ка, встань — я не люблю этого. Встань, — велел Мудрец.

Иван встал.

— Ну? И как же ты их научил? — с улыбкой спросил старик.

— Я подсказал, чтоб они спели родную песню стражника… Они там мельтешили перед ним — он держался пока, а я говорю: вы родную его запойте, родную его… Они и запели…

— Какую же они запели?

— «По диким степям Забайкалья».

Старик засмеялся.

— Ах, шельмы! — воскликнул он. — И хорошо запели?

— Так запели, так сладко запели, что у меня у самого горло перехватило.

— А ты петь умеешь? — быстро спросил Мудрец.

— Ну, как умею?.. Так…

— А плясать?

— А зачем? — насторожился Иван.

— Ну-ка… — заволновался старичок, — вот чего! Поедем-ка мы в одно место. Ах, Ваня!.. Устаю, дружок, так устаю — боюсь, упаду когда-нибудь и не встану. Не от напряжения упаду, заметь, от мыслей.

Тут вошла секретарша Милка. С бумагой.

— Сообщают: вулкан «Дзидра» готов к извержению, — доложила она.

— Ага! — воскликнул старичок и пробежался по кабинету.

— Что? Толчки?

— Толчки. Температура в кратере… Гул.

— Пойдём от аналогии с беременной женщиной, — подстегнул свои мысли старичок. — Толчки… Есть толчки? Есть. Температура в кратере… Общая возбудимость беременной женщины, болтливость её — это не что иное, как температура в кратере. Есть? Гул, гул… — Старичок осадил мысли, нацелился пальцем в Милку:

— А что такое гул?

Милка не знала.

— Что такое гул? — Старичок нацелился в Ивана.

— Гул?.. — Иван засмеялся — Это смотря какой гул… Допустим, гул сделает Илья Муромец — это одно, а сделает гул Бедная Лиза — это…

— Вульгартеория, — прервал старичок Ивана. — Гул — это сотрясение воздуха.

— А знаешь, как от Ильи сотрясается! — воскликнул Иван. — Стёкла дребезжат!

— Распушу! — рявкнул старичок. Иван смолк. — Гул — это не только механическое сотрясение, это также… утробное. Есть гул, который человеческое ухо не может воспринять…

— Ухо-то не может воспринять, а… — не утерпел опять Иван, но старичок вперил в него строгий взор.

— Ну что, тебя распушить?

— Не надо, — попросил Иван. — Больше не буду.

— Продолжим. Все три признака великой аналогии — налицо. Резюме? Резюме: пускай извергается. — Старичок выстрелил пальчиком в секретаршу: — Так и запишите.

Секретарша Милка так и записала. И ушла.

— Устаю, Ваня, дружок, — продолжал старичок свою тему, как если бы он и не прерывался. — Так устаю, что иногда кажется: всё, больше не смогу наложить ни одной резолюции. Нет, наступает момент, и опять накладываю. По семьсот, по восемьсот резолюций в сутки. Вот и захочется иной раз… — Старичок тонко, блудливо засмеялся. — Захочется иной раз пощипать… травки пощипать, ягодки… чёрт-те что!.. И, знаешь ли, принимаю решение… восемьсот первое: перекур! Есть тут одна такая… царевна Несмеяна, вот мы счас и нагрянем к ней.

Опять вошла секретарша Милка:

— Сиамский кот Тишка прыгнул с восьмого этажа.

— Разбился?

— Разбился.

Старичок подумал…

— Запишите, — велел он. — Кот Тимофей не утерпел.

— Всё? — спросила секретарша.

— Всё. Какая по счёту резолюция на сегодня?

— Семьсот сорок восьмая.

— Перекур.

Секретарша Милка кивнула головой. И вышла.

— К царевне, дружок! — воскликнул освобождённый Мудрец. — Сейчас мы её рассмешим! Мы её распотешим, Ваня. Грех, грех, конечно, грех… А?

— Я ничего. До третьих петухов-то успеем? Мне ещё идти сколько.

— Успеем! Грех, говоришь? Конечно, конечно, грех. Не положено, да? Грех, да?

— Я не про тот грех… Чертей, мол, в монастырь пустили — вот грех-то.

Старичок значительно подумал.

— Чертей-то? Да — сказал он непонятно — Всё не так просто, дружок, всё, милый мой, очень и очень не просто. А кот-то… А? Сиамский-то. С восьмого этажа! Поехали!


Несмеяна тихо зверела от скуки.

Сперва она лежала просто так… Лежала, лежала и взвыла.

— Повешусь! — заявила она.

Были тут ещё какие-то молодые люди, парни и девушки. Им тоже было скучно. Лежали в купальных костюмах среди фикусов под кварцевыми лампами — загорали. И всем было страшно скучно.

— Повешу-усь! — закричала Несмеяна. — Не могу больше!

Молодые люди выключили транзисторы.

— Ну, пусть, — сказал один. — А что?

— Принеси верёвку, — попросила его.

Этот, которого попросили, полежал-полежал… сел.

— А потом — стремянку? — сказал он. — А потом — крюк искать? Я лучше пойду ей по морде дам.

— Не надо, — сказали. — Пусть вешается — может, интересно будет.

Одна девица встала и принесла верёвку. А парень принёс стремянку и поставил её под крюк, на котором висела люстра.

— Люстру сними пока, — посоветовали.

— Сам снимай! — огрызнулся парень.

Тогда тот, который посоветовал снять люстру, встал и полез на стремянку — снимать люстру. Мало-помалу задвигались… Дело появилось.

— Верёвку-то надо намылить.

— Да, верёвку намыливают… Где мыло?

Пошли искать мыло.

— Есть мыло?

— Хозяйственное… Ничего?

— Какая разница! Держи верёвку. Не оборвётся?

— Сколько в тебе, Алка? — Алка это и есть Несмеяна. — Сколько весишь?

— Восемьдесят.

— Выдержит. Намыливай.

Намылили верёвку, сделали петлю, привязали конец к крюку… Слезли со стремянки.

— Давай, Алка.

Алка-Несмеяна вяло поднялась… зевнула и полезла на стремянку. Влезла…

— Скажи последнее слово, — попросил кто-то.

— Ой, только не надо! — запротестовали все остальные.

— Не надо, Алка, не говори.

— Этого только не хватает!

— Умоляю, Алка!.. Не надо слов. Лучше спой.

— Ни петь, ни говорить я не собираюсь, — сказала Алка.

— Умница! Давай.

Алка надела на шею петлю… Постояла.

— Стремянку потом ногой толкни.

Но Алка вдруг села на стремянку и опять взвыла:

— Тоже скучно-о!.. — не то пропела она, не то заплакала. — Не смешно-о!

С ней согласились.

— Действительно…

— Ничего нового: было-перебыло.

— К тому же патология.

— Натурализм.

И тут-то вошли Мудрец с Иваном.

— Вот, изволь, — бодренько заговорил старичок, хихикая и потирая руки, — дуреют от скуки. Ну-с, молодые, разумеется, все средства испробованы, а как избавиться от скуки — такого средства нет. Так ведь? Несмеянушка?

— Ты прошлый раз обещал что-нибудь придумать, — зло сказала Несмеяна со стремянки.

— А я и придумал! — воскликнул старичок весело. — Я обещал, я и придумал. Вы, господа хорошие, в поисках так называемого веселья совсем забыли о народе. А ведь не скучал! Народ смеялся!.. Умел смеяться. Бывали в истории моменты, когда народ прогонял со своей земли целые полчища — и только смехом. Полчища окружали со всех сторон крепостные стены, а за стенами вдруг раздавался могучий смех… Враги терялись и отходили. Надо знать историю, милые люди… А то мы… слишком уж остроумные, интеллектуальные… а родной истории не знаем. А, Несмеянушка?

— Что ты придумал? — спросила Несмеяна.

— Что я придумал? Я взял и обратился к народу! — не без пафоса сказал старичок. — К народу, к народу, голубушка. Что мы споём, Ваня?

— Да мне как-то неловко: они нагишом все… — сказал Иван. — Пусть хоть оденутся, что ли.

Молодые безразлично промолчали, а старичок похихикал снисходительно — показал, что он тоже не в восторгe от этих средневековых представлений Ивана о стыдливости.

— Ваня, это… Ну, скажем так: не нашего ума дело. Наше дело — петь и плясать. Верно? Балалайку!

Принесли балалайку.

Иван взял её. Потренькал, потинькал — подстроил… Вышел за дверь… И вдруг влетел в комнату — чуть не со свистом и с гиканьем — с частушкой:

Эх, милка моя,

Шевелилка моя,

Сама ходит шевелит…

— О-о!.. — застонали молодые и Несмеяна — Не надо! Ну, пожалуйста…

— Не надо, Ваня.

— Так, — сказал старичок. — На языке офеней это называется — не прохонже. Двинем резерв. Перепляс! Ваня, пли!

— Пошёл к чёртовой матери! — рассердился Иван. — Что я тебе, Петрушка? Ты же видишь, им не смешно! И мне тоже не смешно.

— А справка? — зловеще спросил старичок. — А? Справка-то… Её ведь надо заработать.

— Ну вот, сразу — в кусты. Как же так, батя?

— А как же! Мы же договорились.

— Но им же не смешно! Было бы хоть смешно, ей-богу, но так-то… Ну стыдно же, ну…

— Не мучай человека, — сказала Несмеяна старичку.

— Давай справку, — стал нервничать Иван. — И так проваландались сколько. Я же не успею. Первые петухи-то когда ишо пропели!.. Вот-вот вторые грянут, а до третьих надо успеть. А мне ишо идти да идти.

Но старичок решил всё же развеселить молодёжь. И пустился он на очень и очень постыдный выверт — решил сделать Ивана посмешищем: так охота ему стало угодить своей «царевне», так невтерпёж сделалось старому греховоднику. К тому же и досада его взяла, что никак не может рассмешить этих скучающих баранов.

— Справку? — спросил он с дурашливым недоумением. — Какую справку?

— Здрассте? — воскликнул Иван. — Я же говорил…

— Я забыл, повтори.

— Что я умный.

— А! — «вспомнил» старичок, всё стараясь вовлечь в нехорошую игру молодёжь тоже. — Тебе нужна справка, что ты умный. Я вспомнил. Но как же я могу дать такую справку? А?

— У тебя же есть печать…

— Да печать-то есть… Но я же не знаю: умный ты или нет. Я, допустим, дам тебе справку, что ты умный, а ты — дурак дураком. Что это будет? Это будет подлог. Я не могу пойти на это. Ответь мне прежде на три вопроса. Ответишь — дам тебе справку, не ответишь — не обессудь.

— Давай — с неохотой сказал Иван. — Во всех предисловиях писано, что я вовсе не дурак.

— Предисловия пишут… Знаешь, кто предисловия пишет?

— Это что, первый вопрос?

— Нет, нет. Это ещё не вопрос. Это так… Вопрос вот какой; что сказал Адам, когда Бог вынул у него ребро и сотворил Еву? Что сказал при этом Адам? — Старичок искоса и лукаво поглядел на свою «царевну» и на других молодых: поинтересовался, как приняли эту его затею с экзаменом. Сам он был доволен. — Ну? Что же сказал Адам?

— Не смешно — сказала Несмеяна. — Тупо. Плоско.

— Самодеятельность какая-то — сказали и другие. — Идиотизм. Что он сказал? «Сам сотворил, сам и живи с ней»?

Старичок угодливо засмеялся и выстрелил пальчиком в молодого человека, который так сострил. — Очень близко!.. Очень!

— Мог бы и поостроумнее сказать.

— Минуточку… Минуточку… — суетился старичок. — Самое же интересное — как ответит Иван! Ваня, что сказал Адам?

— А можно, я тоже задам вопрос? — в свою очередь спросил Иван. — Потом…

— Нет, сначала ответь: что сказал…

— Нет, пусть он спросит — закапризничала Несмеяна. — Спроси, Ваня.

— Да что он может спросить? Почём куль овса на базаре?

— Спроси, Ваня. Спроси, Ваня. Ваня, спроси. Спроси, Ваня!

— Ну-у, это уже ребячество, — огорчился старичок. — Хорошо, спроси, Ваня.

— Ответь мне, почему у тебя одно лишнее ребро? — Иван, подражая старичку, нацелился в него пальцем.

— То есть? — опешил тот.

— Нет, нет, не «то есть», а почему? — заинтересовалась Несмеяна. — И почему ты это скрывал?

— Это уже любопытно, — заинтересовались и другие. — Лишнее ребро? Это же из ряда вон!..

— Так вот вся мудрость-то откуда!

— Ой, как интересно-о!

— Покажите, пожалуйста. Ну, пожалуйста!

Молодые люди стали окружать старичка.

— Ну, ну, ну, — испугался старичок, — зачем же так? Ну что за шутки? Что, так понравилась мысль дурака, что ли?

Старичка окружали всё теснее. Кто-то уже тянулся к его пиджаку, кто-то дёргал за штаны — Мудреца вознамерились раздеть без всяких шуток.

— И скрывать действительно такое преимущество… Зачем же?

— Подержите-ка пиджак, пиджак подержите!.. О, тут не очень-то их прощупаешь!

— Прекратите! — закричал старичок и начал сопротивляться изо всех сил, но только больше раззадоривал этим. — Немедленно прекратите это безобразие! Это не смешно, понимаете? Это не юмор, это же не юмор! Дурак пошутил, а они… Иван, скажи, что ты пошутил!

— По-моему, я уже нащупал!.. Рубашка мешает, — вовсю шуровал один здоровенный парень. — У него тут ещё майка… Нет, тёплое бельё! Синтетическое. Лечебное. Подержите-ка рубашку…

С Мудреца сняли пиджак, брюки. Сняли рубашку. Старичок предстал в нижнем тёплом белье.

— Это безобразие! — кричал он. — Здесь же нет основания для юмора! Когда смешно? Смешно, когда намерения. цель и средства — всё искажено! Когда налицо отклонение от нормы!

Здоровенный парень деликатно похлопал его по круглому животу.

— А это… разве не отклонение?

— Руки прочь! — завопил старичок. — Идиоты! Придурки!.. Никакого представления, что такое смешно!.. Кретины! Лежебоки…

В это время его аккуратненько пощекотали, он громко захохотал и хотел вырваться из окружения, но молодые бычки и тёлки стояли весьма плотно.

— Почему вы скрывали о наличии лишнего ребра?

— Да какое ребро? Ой, ха-ха-ха!.. Да где? Ха-ха-ха!.. Ой, не могу!.. Это же… Ха-ха-ха!.. Это же… Ха-ха-ха!..

— Дайте ему сказать.

— Это примитив! Это юмор каменного века! Всё глупо, начиная с ребра и кончая вашим стремлением… Ха-ха-ха!.. О-о-о!.. — И тут старичок пукнул, так это — по-старчески, негромко дал, и сам очень испугался, весь встрепенулся и съёжился.

А с молодыми началась истерика. Теперь хохотали они, но как! — взахлёб, легли. Несмеяна опасно качалась на стремянке, хотела слезть, но не могла двинуться от смеха. Иван полез и снял её. И положил рядом с другими — хохотать. Сам же нашёл брюки старика, порылся в кармане… И нашёл. Печать. И взял её.

— Вы пока тут занимайтесь — сказал он — а мне пора отправляться.

— Зачем же ты всю-то… печать-то? — жалко спросил Мудрец — Давай, я тебе справку выдам.

— Я сам теперь буду выдавать справки. Всем подряд, — Иван пошёл к двери. — Прощайте.

— Это вероломство, Иван, — сказал Мудрец. — Насилие.

— Ничего подобного, — Иван тоже стал в позу. — Насилие — это когда по зубам бьют.

— Я ведь наложу резолюцию! — заявил Мудрец с угрозой. — Наложу ведь — запляшете!

— Слабо, батя! — крикнули из компании молодых. — Клади!

— Возлюбленный мой! — заломила руки в мольбе Несмеяна. — Наложи! Колыхни атмосферу!

— Решение! — торжественно объявил Мудрец. — Данный юмор данного коллектива дураков объявляется тупым! А также несвоевременным и животным, в связи с чем он лишается права выражать собой качество, именуемое в дальнейшем — смех. Точка. Мой так называемый нежданчик считать недействительным.


И грянула вдруг дивная, стремительная музыка… И хор. Хор, похоже, поёт и движется — приплясывают.

Песенка чертей

Аллилуйя — вот,

Три-четыре — вот.

Шуры-муры.

Шуры-муры.

Аллилуйя-а!

Аллилуйя-а!

Мы возьмём с собой в поход

На покладистый народ —

Политуру.

Политуру.

Аллилуйя-а!

Аллилуйя-а!

Наше — вам

С кистенём;

Под забором,

Под плетнём —

Покультурим.

Покультурим.

Аллилуйя-а!

Аллилуйя-а!

Это где же так дивно поют и пляшут? Где так умеют радоваться? Э-э!.. То в монастыре. Черти. Монахов они оттуда всех выгнали, а сами веселятся.

Когда наш Иван пришёл к монастырю, была глубокая ночь. Над лесом, близко, висела луна. На воротах стоял теперь стражник-чёрт. Монахи же облепили забор и смотрели, что делается в монастыре. И там-то как раз шёл развесёлый бесовский ход: черти шли процессией и пели с приплясом. А песня их далеко разносилась вокруг.

Ивану стало жалко монахов. Но когда он подошёл ближе, он увидел: монахи стоят и подёргивают плечами в такт чёртовой музыке. И ногами тихонько пристукивают. Только несколько — в основном пожилые — сидели в горестных позах на земле и покачивали головами… Но вот диковина; хоть и грустно они покачивали, а всё же в такт. Да и сам Иван — постоял маленько и не заметил, как стал тоже подёргиваться и притопывать ногой, словно зуд его охватил.

Но вот визг и песнопение смолкло в монастыре — видно, устали черти, передых взяли. Монахи отошли от забора… И тут вдруг вылез из канавы стражник-монах и пошёл с пьяных глаз на своё былое место.

— Ну-ка, брысь! — сказал он чёрту. — Ты как здесь?

Чёрт-стражник снисходительно улыбался.

— Иди, иди, дядя, иди проспись. Отойди!

— Эт-то што такое?! — изумился монах. — По какому такому праву? Как ты здесь оказался?

— Иди проспись, потом я тебе объясню твоё право. Пшёл!

Монах полез было на чёрта, но тот довольно чувствительно ткнул его пикой.

— Пшёл, говорят! Нальют глаза-то и лезут… Не положено подходить! Вон инструкция висит: подходить к воротам не ближе десяти метров.

— Ax ты, харя! — заругался монах — Ах ты, аборт козлиный!.. Ну, ладно, ладно… Дай, я в себя приду, я тебе покажу инструкцию. Я тебя самого повешу заместо инструкции!

— И выражаться не положено, — строго заметил чёрт. — А то я тебя быстро определю — там будешь выражаться, сколько влезет. Обзываться он будет! Я те пообзываюсь! Иди отсюда, пока я те… Иди отсюда! Бочка пивная. Иди отсюда!

— Агафангел! — позвали монаха. — Отойди… А то наживёшь беды. Отойди от греха.

Агафангел, покачиваясь, пошёл восвояси. Пошёл и загудел:

По диким степям Забайкалья,

Где золото роют в горах,

Бродяга, судьбу проклиная…

Чёрт-стражник захихикал ему в спину.

— Агафангел… — сказал он, смеясь. — И назовут же! Уж скорей — «Агавинус». Или просто — «Вермут».

— Што же это, братцы, случилось-то с вами? — спросил Иван, подсаживаясь к монахам. — Выгнали?

— Выгнали, — вздохнул один седобородый. — Да как выгнали! Пиночьями, вот как выгнали! Взашей попросили.

— Беда, беда, — тихо молвил другой. — Вот уж беда так беда: небывалая. Отродясь такой не видывали.

— Надо терпеть, — откликнулся совсем ветхий старичок и слабо высморкался. — Укрепиться и терпеть.

— Да что же терпеть-то?! — воскликнул Иван. — Что терпеть-то?! Надо же что-то делать!

— Молодой ты, — урезонили его. — Потому и шумишь. Будешь постарше — не будешь шуметь. Што делать? Што тут сделаешь — вишь, сила какая!

— Это нам за грехи наши.

— За грехи, за грехи… Надо терпеть.

— Будем терпеть.

Иван с силой, зло, стукнул кулаком себя по колену. И сказал горько:

— Где была моя голова дурная?! Где она была, тыква?! Я виноватый, братцы, я виноватый! Я подкузьмил вам. На мне грех.

— Ну, ну, ну, — стали его успокаивать. — Что ты? Эка, как тебя сграбастало. Чего ты?

— Эх-х!.. — сокрушался Иван. И даже заплакал. — Сколько же я на душу взял… за один-то поход! Как же мне тяжко!..

— Ну, ну… Не казнись, не надо. Что теперь сделаешь? Надо терпеть, милок.

Тут вышел из ворот Изящный чёрт и обратился ко всем.

— Мужички, — сказал он, — есть халтура! Кто хочет заработать?

— Ну? А чего такое? — зашевелились монахи. — Чего надо-то?

— У вас там портреты висят… в несколько рядов…

— Иконы.

— А?

— Святые наши, какие портреты?

— Их надо переписать: они устарели.

Монахи опешили.

— И кого же заместо их писать? — тихо спросил самый старый монах.

— Нас.

Теперь уж все смолкли. И долго молчали.

— Гром небесный, — сказал старик монах. — Вот она, кара-то.

— Ну? — торопил Изящный чёрт. — Есть мастера? Заплатим прилично… Всё равно ведь без дела сидите.

— Бей их! — закричал вдруг один монах.

И несколько человек вскочило… И кинулись на чёрта, но тот быстро вбежал в ворота, за стражника. А к стражнику в момент подстроились другие черти н выставили вперёд пики. Монахи остановились.

— Какие вы всё же… грубые, — сказал им Изящный чёрт из-за частокола. — Невоспитанные. Воспитывать да воспитывать вас… Дикари. Пошехонь. Ничего, мы за вас теперь возьмёмся — И он ушёл.

И только он ушёл, в глубине монастыря опять грянула музыка… И послышался звонкий перестук копыт по булыжнику — черти били на площади массовую чечётку. Иван взялся за голову и пошёл прочь.


Шёл он по лесу, а его всё преследовала, догоняла, стегала окаянная музыка, чертячий пляс. Шёл Иван и плакал — так горько было на душе, так мерзко. Сел он на ту же поваленную лесину, на какой сидел в прошлый раз. Сел и задумался. Сзади подошёл Медведь и тоже присел.

— Ну, сходил? — спросил он.

— Сходил, — откликнулся Иван. — Лучше бы не ходил…

— Что? Не дали справку?

Иван только рукой махнул, не стал говорить — больно было говорить.

Медведь прислушался к далёкой музыке… И всё понял без слов.

— Эти… — сказал он. — Всё пляшут?

— Где пляшут-то? В монастыре пляшут-то!

— Ох, мать честная! — изумился Медведь. — Прошли?

— Прошли.

— Ну, всё, — сказал Медведь обречённо, — надо уходить. Я так и знал, что пройдут.

Они помолчали.

— Слушай, — заговорил Медведь, — ты там ближе к городу… Какие условия в цирке?

— Вроде ничего… Я, правда, не шибко знаю, но так, слышно, ничего.

— Как насчёт питания, интересно… Сколькиразовое?

— Шут его знает. Хочешь в цирк?

— Ну, а что делать-то? Хочешь не хочешь — пойдёшь. Куда больше?

— Да, — вздохнул Иван. — Дела.

— Сильно безобразничают? — спросил Медведь, закуривая. — Эти-то?

— А что же… смотреть, что ли, будут!

— Это уж… не для того старались. Погарцуют теперь. Тьфу, в душу мать-то совсем!.. — Медведь закашлялся. Долго с хрипом кашлял. — Ещё откажут вот… цирке-то. Собрался… Забракуют. Лёгкие как тряпка стали. Бывало, пробку вышибал — с оглоблю толщиной вылетала, а давеча за коровой погнался… кхо, кхо, кхох… с версту пробежал и язык высунул. А там небось тяжести надо подымать.

— Там надо на задних лапах ходить, — сказал Иван.

— Зачем? — не понял Медведь.

— Да что же ты, не знаешь, что ли? Тех и кормят, кто на задних лапах умеет. Любая собака знает…

— Да какой интерес-то?

— Это уж я не знаю.

Медведь задумался. Долго молчал.

— Ну и ну, — сказал.

— У тебя семья-то есть? — поинтересовался Иван.

— Где!.. — горько, с отчаянием воскликнул Михайло Иваныч. — Разогнал. Напился, начал буянить-то — они все разбежались. Где теперь, сам не знаю. — Он ещё помолчал. И вдруг встал и рявкнул: — Ну, курва! Напьюсь водки, возьму оглоблю и пойду крушить монастырь!

— Зачем же монастырь-то?

— Они же там!

— Нет, Михайло Иваныч… не надо. Да ты и не попадёшь туда.

Михайло Иваныч сел и трясущимися лапами стал закуривать.

— Ты не пьёшь? — спросил.

— Нет.

— Зря, — зло сказал Михайло Иваныч. — Легче становится. Хошь, научу?

— Нет, — решительно сказал Иван. — Я пробовал — она горькая.

— Кто?

— Водка-то.

Михайло Иваныч оглушительно захохотал… И хлопнул Ивана по плечу.

— Эх, дитё ты, дитё!.. Чистое дитё, ей-богу. А то научу?

— Нет. — Иван поднялся с лесины. — Пойду: время осталось с гулькин нос. Прощай.

— Прощай, — сказал Медведь.

И они разошлись в разные стороны.


И пришёл Иван к избушке Бабы-Яги. И хотел уж было мимо протопать, как услышал — зовут:

— Иванушка, а Иванушка! Что ж мимо-то?

Оглянулся Иван — никого.

— Да здесь я, — опять голос, — в сортире!

Видит Иван — сортир, а на двери — замок пудовый. И голос-то — оттуда, из сортира.

— Кто там? — спросил Иван.

— Да я это, дочка Бабы-Яги… усатая-то, помнишь?

— Помню, как же. А чего ты там? Кто тебя?

— Выручи меня отсюда, Иванушка… Открой замок. На крылечке, под половиком, ключ, возьми его и открой. Потом расскажу всё.

Иван нашёл ключ, открыл замок. Усатая дочь Бабы-Яги выскочила из сортира и стала шипеть и плеваться.

— Вот как нынче с невестами-то!.. Ну, змей!.. Я тебе этого не прощу, я тебе устрою…

— Это Горыныч тебя туда законопатил?

— Горыныч… Тьфу, змей! Ладно, ладно… чердак в кубе, я тебе тоже придумаю гауптвахту, гад.

— За что он тебя? — спросил Иван.

— Спроси у него! Воспитывает. Полковника из себя изображает — на гауптвахту посадил. Слова лишнего не скажи! Дубина такая. — Дочка Бабы-Яги вдруг внимательно посмотрела на Ивана. — Слушай — сказала она — хочешь стать моим любовником? А?

Иван оторопел поначалу, но невольно оглядел усатую невесту: усатая-то она усатая, но остальное-то всё при ней, и даже больше — и грудь, и всё такое. Да и усы-то… это ведь… что значит усы? Тёмная полоска на губе, какие это, в сущности, усы, это не усы, а так — признак.

— Я что-то не понял… — замялся Иван. — Как-то это до меня… не совсем… не того…

— Ванька, смотри! — раздался вдруг голос Ильи Муромца. — Смотри, Ванька!

— Начинается! — поморщился Иван. — Заванькал.

— Что начинается? — не поняла невеста, она не могла слышать голос Ильи: не положено. — Можно подумать, что тебе то и дело навяливаются в любовницы.

— Да нет, — сказал Иван, — зачем? Я в том смысле, что… значит, это… дело-то такое…

— Чего ты мямлишь-то? Вот мямлит стоит, вот крутит. Да так да, нет — нет, чего тут крутить-то? Я другого кого-нибудь позову.

— А Баба-Яга-то?

— Она в гости улетела. А Горыныч на войне.

— Пошли, — решился Иван. — У меня полчаса есть ещё. Побалуемся.

Вошли они в избушку… Иван скинул лапоточки и вольготно прилёг пока на кровать.

— Устал, — сказал он. — Ох, и устал же! Где только не был! И какого я только сраму не повидал и не натерпелся…

— Это тебе не на печке сидеть. Что лучше: салат или яишенку?

— Давай чего-нибудь на скорую руку… Время-то — к свету.

— Успеешь. Лучше мы яишенку, с дороги-то — посытней. — Дочь Бабы-Яги развела на шестке огонёк под таганком, поставила сковородку.

— Пусть пока разогревается… Ну-ка, поцелуй меня — как ты умеешь? — И дочь Бабы-Яги навалилась на Ивана и стала баловаться и резвиться. — О-о, да ты не умеешь ничего! А лапти снял!

— Кто не умеет? — взвился Иван соколом. — Я не умею? Да я тут счас так размахнусь, что ты… Держи руку! Руку держи! Да мою руку-то, мою, держи, чтоб не тряслась. Есть? Держи другую, другую держи!.. Держишь?

— Держу? Ну?..

— Отпускай-ай, — заорал Иван.

— Погоди, сковородка перекалилась, наверно, — сказала дочь Бабы-Яги. — Ты смотри, какой ты! А ребёночка сделаешь мне?

— Чего же не сделать? — вовсю раздухарился Иван. — Хоть двух. А сумеешь ты с ним, с ребёночком-то? С имя ведь возни да возни… знаешь сколько!

— Я уже пеленать умею, — похвасталась дочь Бабы-Яги. — Хошь, покажу? Счас яишенку поставлю… и покажу.

Иван засмеялся:

— Ну, ну…

— Счас увидишь. — Дочь Бабы-Яги поставила на огонь яичницу и подошла к Ивану. — Ложись.

— Зачем я-то?

— Я тебя спеленаю. Ложись.

Иван лёг… И дочь Бабы-Яги стала пеленать его в простыни.

— Холёсенький мой, — приговаривала она, — маленький мой… Сынуленька мой. Ну-ка, улыбнись мамочке. Ну-ка, как мы умеем улыбаться? Ну-ка?..

— У-а-а, у-а-а, — поплакал Иван. — Жратеньки хочу-у, жратеньки хочу-у!..

Дочь Бабы-Яги засмеялась:

— А-а, жратеньки захотели? Жратеньки захотел наш сынуленька… Ну, вот… мы и спеленали нашего маленького. Счас мы ему жратеньки дадим… всё дадим. Ну-ка, улыбнись мамочке.

Иван улыбнулся «мамочке».

— Во-от… — Дочь Бабы-Яги опять пошла в куть. Когда она ушла, в окно, с улицы, прямо над кроватью, просунулись три головы Горыныча. И замерли, глядя на спелёнатого Ивана… И долго молчали. Иван даже зажмурился от жути.

— Утютюсеньки, — ласково сказал Горыныч. — Маленький… Что же ты папе не улыбаешься? Мамочке улыбаешься, а папе не хочешь. Ну-ка, улыбнись. Ну-ка?

— Мне не смешно, — сказал Иван.

— А-а, мы, наверно, того?.. Да, маленький?

— По-моему, да, — признался Иван.

— Мамочка! — позвал Горыныч — Иди, сыночек обкакался.

Дочь Бабы-Яги уронила на пол сковородку с яишенкой… Остолбенела. Молчала.

— Ну, что же вы? Чего же не радуетесь? Папочка пришёл, а вы грустные. — Горыныч улыбался всеми тремя головами. — Не любите папочку? Не любят, наверно, папочку, не любят… Презирают. Тогда папочка будет вас жратеньки. Хавать вас будет папочка… С косточками! — Горыныч перестал улыбаться. — С усами! С какашками! Страсти разыгрались?! — загремел он хором. — Похоть свою чесать вздумали?! Игры затеяли?! Представления?.. Я проглочу весь этот балаган за один раз!

— Горыныч, — почти безнадёжно сказал Иван, — а ведь у меня при себе печать… Я заместо справки целую печать добыл. Эт-то ведь… того… штука! Так что ты не ори тут. Не ори! — Иван — от страха, что ли — стал вдруг набирать высоту и крепость в голосе. — Чего ты разорался? Делать нечего? Схавает он… Он, видите ли, жратеньки нас будет! Вон она, печать-то — глянь! Вон, в штанах. Глянь, если не веришь! Припечатаю на три лбa, будешь тогда…

Тут Горыныч усмехнулся и изрыгнул из одной головы огонь, опалил Ивана. Иван смолк… Только ещё сказал тихо:

— Не балуйся с огнём. Шуточки у дурака.

Дочь Бабы-Яги упала перед Горынычем на колени.

— Возлюбленный мой, — заговорила она, — только пойми меня правильною я же тебе его на завтрак приготовила. Хотела сюрприз сделать. Думаю: прилетит Горыныч, а у меня для него что-то есть вкусненькое… тёпленькое, в простынках.

— Вот твари-то! — изумился Иван. — Сожрут и скажут: так надо, так задумано. Во, парочка собралась! Тьфу!.. Жри, прорва! Жри, не тяни время! Проклинаю вас!

И только Горыныч изготовился хамкнуть Ивана, только открыл свои пасти, в избушку вихрем влетел донской Атаман из библиотеки.

— Доигрался, сукин сын?! — закричал он на Ивана. — Допрыгался?! Спеленали!

Горыныч весь встрепенулся, вскинул головы…

— Эт-то что ещё такое? — зашипел он.

— Пошли на полянку, — сказал ему Атаман, вынимая свою неразлучную сабельку. — Там будет способней биться — Он опять посмотрел на Ивана… Укоризненно сморщился. — Прямо подарок в кулёчке. Как же ты так?

— Оплошал, Атаман… — Ивану совестно было глядеть на донца. — Маху дал… Выручи, ради Христа.

— Не горюй, — молвил казак, — Не таким оглоедам кровя пускали, а этому-то… Я ему враз их смахну, все три. Пошли. Как тебя? Горыныч? Пошли, цапнемся. Ну и уродина!

— Какой у меня завтрак сегодня! — воскликнул Горыныч. — Из трёх блюд. Пошли.

И они пошли биться.

Скоро послышались с полянки тяжёлые удары и невнятные возгласы. Битва была жестокая. Земля дрожала. Иван и дочь Бабы-Яги ждали.

— А чего это он про три блюда сказал? — спросила дочь Бабы-Яги. — Он что, не поверил мне?

Иван молчал. Слушал звуки битвы.

— Не поверил — решила дочь Бабы-Яги. — Тогда он и меня сожрёт: я как десерт пойду.

Иван молчал.

Женщина тоже некоторое время молчала.

— А казак-то!.. — льстиво воскликнула она. — Храбрый какой. Как думаешь, кто одолеет?

Иван молчал.

— Я за казака, — продолжала женщина. — А ты за кого?

— О-о, — застонал Иван. — Помру. От разрыва сердца.

— Что, плохо? — участливо спросила женщина. — Давай я распеленаю тебя — И она подошла было, чтобы распеленать Ивана, но остановилась и задумалась — Нет, подождём пока… Чёрт их знает, как там у них? Подождём.

— Убей меня! — взмолился Иван. — Приткни ножом… Не вынесу я этой муки.

— Подождём, подождём, — трезво молвила женщина. — Не будем пороть горячку. Тут важно не ошибиться.

В это время на поляне сделалось тихо. Иван и дочь Бабы-Яги замерли в ожидании… Вошёл, пошатываясь, Атаман.

— Здоровый бугай, — сказал он. — Насилу одолел, А где эта… А-а, вот она, краля! Ну, чего будем делать? Вслед за дружком отправить тебя, гадину?

— Тю, тю, тю, — замахала руками дочь Бабы-Яги. — О, мне эти казаки! Сразу на горло брать. Ты хоть узнай сперва, что тут было-то!

— А то я не знаю вас! — Атаман распеленал Ивана и опять повернулся к женщине: — Что же тут было?

— Да ведь он чуть не изнасиловал меня! Такой охальник, такой охальник!.. Заласкаю, говорит, тебя до умопомрачения… И приплод, мол, оставлю: назло Горынычу. Такой боевитый, такой боевитый — так и обжигает. — И дочь Бабы-Яги нескромно захихикала — Прямо огонёк!

Атаман удивлённо посмотрел на Ивана.

— Иван…

— Слушай её больше! — воскликнул Иван горько. — И правда бы, убить тебя, да греха на душу брать неохота — и так уж там… невпроворот всякого. Хоть счас бы не крутилась!

— Но какой он ни боевитый, — продолжала женщина, словно не слыша Ивана, — а всё же боевитее тебя, казак, я мужчин не встречала.

— А что, тебе так глянутся боевитые? — игриво спросил Атаман. И поправил ус.

— Брось! — сказал Иван — Пропадём. Не слушай её, змею.

— Да ну, зачем пропадать… Мы её в плен возьмём.

— Пойдём, Атаман: у нас времени вовсе нету. Вот-вот петухи грянут.

— Ты иди, — велел Атаман, — а я тебя догоню. Мы тут маленько…

— Нет, — твёрдо сказал Иван. — С места без тебя не тронусь. Что нам Илья скажет?

— Мх-х, — огорчился казак. — Ну, ладно. Ладно… Не будем огорчать Муромца. До другого разочка, краля! Ишь ты, усатая. Ох, схлестнёмся мы с тобой когда-нибудь… усы на усы! — Атаман громко засмеялся — Пошли, Ивашка. Скажи спасибо Илье — он беду-то почуял. А ведь он остерегал тебя, чего не послухал?

— Да вот… вишь, мы какие боевитые… Не послухал.

Иван с Атаманом ушли.

А дочка Бабы-Яги долго сидела на лавочке, думала.

— Ну, и кто же я теперь? — спросила ока сама себя. И сама же себе ответила: — Вдова не вдова и не мужняя жена. Надо кого-нибудь искать.


В библиотеке Ивана и донца встретили шумно и радостно.

— Слава богу, живы-здоровы.

— Ну, Иван, напужал ты нас! Вот как напужал!..

— Ванюша! — позвала Бедная Лиза. — А, Ванюша!

— Погоди, девка, не егози, — остановил её Илья, — дай сперва дело узнать: как сходил-то, Ванька? Добыл справку?

— Целую печать добыл — вот она. — И Иван отдал печать.

Печать долго с удивлением разглядывали, крутили так, этак… Передавали друг другу. Последним, к кому она попала, был Илья: он тоже долго вертел в огромных пальцах печать… Потом спросил всех:

— Ну, так… А чего с ней делать?

Этого никто не знал.

— И зачем было посылать человека в такую даль? — ещё спросил Илья.

И этого тоже теперь никто не знал. Только Бедная Лиза, передовая Бедная Лиза, хотела выскочить с ответом:

— Как это ты говоришь, дядя Илья…

— Как я говорю? — жёстко перебил её Муромец. — Я говорю: зачем надо было посылать человека в такую даль? Вот — печать… Что дальше?

Этого и Бедная Лиза не знала.

— Садись, Ванька, на место и сиди, — велел Илья. — А то скоро петухи грянут.

— Нам бы не сидеть, Илья! — вдруг чего-то вскипел Иван. — Не рассиживаться бы нам!..

— А чего же? — удивился Илья. — Ну, спляши тогда. Чего взвился-то? — Илья усмехнулся и внимательно посмотрел на Ивана. — Эка… какой пришёл.

— Какой? — всё не унимался Иван. — Такой и пришёл — кругом виноватый. Посиди тут!..

— Вот и посиди и подумай, — спокойно молвил Илья.

— А пошли на Волгу! — вскинулся и другой путешественник, Атаман. Он сгрёб с головы шапку и хлопнул её об пол. — Чего сидеть?! Сарынь!..

Но не успел он крикнуть свою «сарынь», раздался трубный глас петуха: то ударили третьи. Все вскочили на свои полки и замерли.

— Шапка-то! — вскрикнул Атаман. — Шапку оставил на полу.

— Тихо! — приказал Илья — Не трогаться! Потом подберём… Счас нельзя.

В это время скрежетнул ключ в дверном замке… Вошла тётя Маша, уборщица. Вошла и стала убираться.

— Шапка какая-то… — увидела она. И подняла шапку. — Что за шапка?! Чудная какая-то — Она посмотрела на полки с книгами — Чья же это?

Персонажи сидели тихо, не двигались… И Атаман сидел тихо, никак не показал, что это его шапка.

Тётя Маша положила шапку на стол и продолжала убираться.


Тут и сказке нашей конец. Будет, может быть, другая ночь… Может быть, тут что-то ещё произойдёт… Но это будет уже другая сказка. А этой — конец.

Валерий Полищук Смысл-54

Михаил Петрович Рязанцев давно махнул рукой на свою внешность и потому понятия не имел о том, как меняется его оболочка. А тут пришлось ему примерять в магазине костюм, — жена уговорила, — и попал Рязанцев в кабину, где зеркала сразу с трех сторон. В кабине же, осматривая под надзором Ольги Сергеевны обнову, он увидел трех непохожих друг на друга, но одинаково неприятных мужчин. Одного — узкоплечего, с приплюснутым обезьяньим затылком, другого — с висячим носом и светящейся макушкой и третьего, хорошо знакомого, с мешками под глазами, двухдневной щетиной и начинавшей подвисать щекой. От этого наблюдения вселилось в него привычное чувство побитости.

Он встревожился — но не из-за признаков старости, подсунутых ему бессловесным стеклом. Стало вдруг очевидно, что заброшенная его оболочка переросла в отдельное существо, и притом существо глубоко чуждой ему породы. Такая особь должна курить папиросы «Беломор», безропотно выстаивать битый час в очереди за кружкой мутного пива и превыше всех благ полить тупое глазение в телевизор. На общепринятом, внешнем языке ее можно было обозначить тусклыми терминами «обыватель», «тюфяк». На внутреннем же языке Рязанцева это существо называлось титулом особым, в тысячу раз более точным, но из-за случайного совпадения звучавшим для окружающих не вполне пристойно.

На внутреннем языке Михаил Петрович говорил с раннего детства, и без пего, возможно, пропал бы на этом свете, потому что начисто был лишен способности отдавать и исполнять приказы.

Жители нашей планеты ежеминутно, сами того не замечая, обмениваются приказами, а у Рязанцева был какой-то врожденный порок. Едва заслышав любой начальствующий голос, он цепенел и терял координацию движений. В детстве Рязанцев иногда еще лепетал при этом какие-то птичьи слова, но они не помогали. Поэтому, став немного взрослее, он научился слова таить, а от воли окружающих откупаться.

За ценой он не стоял — откупался и вымученными приличными отметками, и неуклюжей лестью, и даже бутербродами, которые мать давала ему на обед. Он и в институт исхитрился поступить, чтобы откупиться от армейской службы и от множества чужих людей, которые возымели бы право отдавать ему приказы; он и женился, чтобы откупиться от слез однокурсницы Олечки — слабенькой, неулыбчивой, прихрамывающей. А уж после этого заглядывал в зеркало разве что за бритьем, предоставив своей наружности полную свободу для самостоятельной мимикрии. Так, сам того не заметив, Рязанцев превратился в человека, возраст которого определить трудно, еще труднее угадать, о чем он думает и думает ли вообще, в немолодого образцового семьянина, удел которого носить неопределенного покроя костюмы, всегда имеющиеся в свободной продаже. Вот что открылось ему в примерочной магазина «Мужская одежда».

Шагая домой с очередным мешковатым костюмом, Михаил Петрович уныло размышлял о несовершенстве своей дряблой фигуры, о скудости внешнего языка и еще о том, что придется, видимо, ему снова менять место службы.

Из-за доставшегося ему от природы характера Рязанцев менял службу часто, так что к сорока двум годам довелось ему и проектировать мосты, и рассчитывать ирригационные системы, и создавать транспортные сети. Был он программистом редкого класса и работником слыл незаменимым. С каждой службы его отпускали с сожалением, так и не поняв, почему этот пасмурный человек уходит. А Михаил Петрович подавал на расчет, едва начальство, попривыкнув к новому лицу, начинало обращаться к нему на «ты».

Теперь, после примерочной, он решил, что иного обхождения, пожалуй, и не заслуживает, но тем не менее подумал, что с проектированием химкомбинатов тоже пора кончать. Обычно это давалось ему легко. Скоротечные свои службы Михаил Петрович не принимал всерьез и никогда не обозначал словом «работа».

Работой было другое, тайное дело, которым он был нанят почти непрерывно и о котором знал только его приятель Василий Степанович, математик, увлекавшийся лингвистикой, инопланетными цивилизациями, системой йогов, столоверчением и за всем этим до сорока лет засидевшийся в должности младшего научного сотрудника.

Василию Степановичу не разрешалось держать рукописей дома, и он мог работать над словарем языка ахту только подпольно, у приятелей. При супруге он языков не знал, глуповато острил и говорил только о грядущем повышении по службе — поэтому многие считали его заурядным прохвостом. Но все свое свободное время Василий Степанович отдавал словарю, составлял его по какой-то особой системе, которую пышно именовал интегральной. Что это была за система и откуда он знает язык ахту, понять было трудно: ни одного живого ахтуанца Василий Степанович не видел в глаза.

Когда он приходил к Рязанцевым, хозяйка дома радовалась. «Гость в дом радость в дом», — повторяла она, когда кто-нибудь ее слушал. И при этом не лицемерила. Кто бы ни пришел, даже Василий Степанович, муж оживал и обретал дар речи. А она ни о чем большем и не мечтала. Чтобы гостю у них понравилось, Ольга Сергеевна старалась как могла: ставила на стол пиво, незатейливую закуску и, прихрамывая, удалялась на кухню.

Знала бы она, как муж презирает пиво…

Вот и сейчас, не доходя еще до дома, издали Рязанцева увидела округлую фигуру Василия Степановича, кротко поджидавшего на лавочке у подъезда. И тотчас обрадовалась, засуетилась… Не прошло и пяти минут, а мужчины были усажены за стол.

Едва она вышла, Василий Степанович проворно разложил свои рукописи, а Рязанцев прикрыл глаза.

Внутренний язык не поддавался записи на бумагу и потому требовал особой сосредоточенности. Иначе термины теряли согласованность и Рязанцев сбивался на примитивную внешнюю логику. Чтобы отделаться от нее, он для разгона решал по своей системе какую-нибудь задачу, во внешнем мире слывшую архисложной. Доказывал великую теорему Ферма или на скорую руку разбирал одну из темных проблем Гильберта. Этот способ разминаться был тайной даже для Василия Степановича, не знавшего, что его друг кое-что смыслит в чистой математике.

Логика никак не настраивалась. Мешали и детские крики за окном, и острый запах селедки, торжественно выставленной на стол Ольгой Сергеевной. А когда дело, наконец, пошло на лад, гость вдруг заерзал на стуле и нарушил обет молчания.

— Нас, дорогой Михаил Петрович, всем отделом на три точки бросили, сказал он робко.

— Какие точки? — произнес Рязанцев, неохотно переходя на внешний язык.

— Вообще-то болтать не положено. Ну, да в самом общем виде… В общем, задача такая: при каких условиях точка последовательно столкнется с двумя другими. Все три движутся произвольно. Уже полгода бьемся. Теперь весь отдел прикрепили.

— Баловство, — буркнул Рязанцев, все еще цепляясь за достигнутую сосредоточенность.

— Вам баловство, а у людей премия горит. А если кто решит, так и старшего могут дать.

На этом беседа прервалась. Рязанцев снова закрыл глаза. Но проблема Гильберта уже ускользнула, и навязчиво замаячили в голове эти бессмысленные три точки.

Василий Степанович жевал бутерброд, домогаясь восемнадцатого смысла слова «тай», когда послышался голос, показавшийся ему незнакомым.

— Шансы на последовательное столкновение с двумя другими имеет точка, лежащая на поверхности, кривизна которой определяется первой… нет, второй производной от вот такой функции.

Василий Степанович оторопел. Не первый год он знал Рязанцева, но никогда еще тот не произносил столько слов подряд. Подняв же глаза, гость увидел и вовсе немыслимое. Это был Рязанцев, сомневаться не приходилось, по что же такое с ним стало? Подтянутый, пожалуй, даже спортивный человек бесшумно шагал по комнате, держа в руке листок с формулами. И отвисших щек как не бывало, и глаза блестели. Куда девалась его привычная побитость?

— Что же вы молчите? — сурово спросил он Василия Степановича.

— Нельзя вас сейчас перебивать, нельзя, голубчик, — лепетал толстяк, глядя на него влюбленными глазами.

— При таком условии, — продолжал Рязанцев, — решение находится численными методами. Только счета потребуется неведомо сколько. Да не молчите же!

— Нельзя! У вас — киай, неодолимый киай!

— Это на каком диалекте? На ахтуанском, что ли? Ну да вернемся к нашим точкам. Можно решать и не численными методами. Если скорости у точек не световые, то при соблюдении вот такого условия…

Ольга Сергеевна, вошедшая в комнату на звук разбитой тарелки, застала невероятную сцену. Низенький Василий Степанович, привстав на цыпочки, целовал мужа в небритую щеку, бормоча: «Общее решение! Это же общее решение! Ох, и прав же я был в смысле пятьдесят три». Завидев ее, оба сразу поникли, муж открыл рот, уставившись в пространство, а Василий Степанович фальшивым голосом заговорил о прибавке зарплаты.

А теперь следует объяснить, в каком это смысле «пятьдесят три» почитал себя правым Василий Степанович. Придется посмотреть сквозь пальцы на неряшливость этого выражения, нередко применяемого в ученых сочинениях, когда требуется обозначить какую-нибудь известную читателю теорему или адресовать его к соответствующему пункту списка литературы.

Василий Степанович намекал на им же разысканную в городской библиотеке брошюрку с загадочным названием «Пятьдесят шесть теорем эволюции, вытекающих из седьмого постулата Харченко». Автором ее значился никому не известный доцент Швиндлер, и ни в каких других хранилищах эту брошюру найти не удалось. Да попытка взять ее повторно оказалась неуспешной: тускло отпечатанная тетрадка куда-то затерялась. Вследствие чего канули в забвение многие ее странные свойства, в том числе и подозрительнейшие выходные данные: «Васюки, 1 апреля 1996 года». Самые теоремы, однако, Василий Степанович успел выучить наизусть. Несмотря на показной ученый скепсис, он легко становился адептом любого таинственного учения. А теоремы были таинственны и бездоказательны, что для людей такого склада особенно ценно.

Седьмой постулат Харченко гласит: у познавательных возможностей мозга существует предел, так же как у разрешающей способности любого физического прибора. Из этого доцент Швиндлер делал ряд экстравагантных выводов, в том числе теорему пятьдесят три о причинах избыточности человеческого мозга, чаще всего, как известно, реализующего лишь малую долю своих возможностей.

Последние этапы эволюции человека, утверждал загадочный доцент, были скачками в эволюции языка. Зарождение отвлеченных понятий, затем математической логики освобождало множество клеток мозга, ранее до предела заполненного частностями, и создавало избыточность, позволявшую этому непостижимому аппарату и далее работать над повышением своей разрешающей способности.

Теоремой номер 53 Василий Степанович уже два года изводил Рязанцева, глядя на него молитвенно и твердя, что внутренний рязанцевский язык — это и есть очередной скачок эволюции мышления, что логика этого языка, по его, Василия Степановича, наблюдениям, на несколько порядков совершеннее математической. Ну, да что взять с Василия Степановича — адепт! А все же Рязанцев иногда ему верил.

Дом должен быть старым. Иначе откуда у него возьмется душа? И не оттого ли наш век считается нервным, что почти никто не живет там, где родился и вырос?

Если случалось Рязанцеву видеть сон, то любые, даже самые нелепые, события происходили в одном и том же месте. В тесной, наяву нелюбимой материнской комнате в затхлой коммуналке. Он не любил и свою новую лакированную квартиру, выпрошенную женой на службе, — эту блочно-панельную крепость Рязанцев угрюмо величал «машиной для житья». Тем не менее среди соседей Рязанцев слыл примерным хозяином, образцовым радетелем по части благоустройства — была у него привычка посредством мелких домашних служб откупаться от разговоров с Ольгой Сергеевной.

Утро следующего дня Михаил Петрович встретил на балконе, где он мастерил новую, никому не нужную полочку. Жена к нему не подходила чуяла, что настроение у него тяжелое, Рязанцев тем временем обдумывал свою вчерашнюю оплошность. Хоть и не чужой человек Василий Степанович, нельзя было так раскрываться, подобные вещи никогда не сходят с рук без последствий.

И последствия не замедлили явиться. Зазвонил телефон, что случалось в доме Рязанцевых редко.

— Здравствуйте, Михаил Петрович. С вами говорит доктор технических наук профессор Константин Иванович Калмыков, — торжественно обратился к нему хорошо поставленный голос.

Рязанцев болезненно зажмурился — и сразу увидел седовласого мужчину в замшевой куртке. Худощавого, загорелого завсегдатая международных конференций, блистающего патентованной интеллигентностью. Профессор аккуратно, как на службу, каждый март ездит в горы, с умело замаскированным отвращением пьет там сухое вино, а в кругу подчиненных предпочитает недорогой портвейн. Прежде чем Калмыков, не дождавшись приветствия, заговорил дальше, Рязанцев успел еще поймать себя на том, что думает на внешнем языке. А Калмыков начал так:

— Мне докладывал Василий Степанович, — вы там кое-что смекнули. Ну, я ему, сами понимаете, нагоняй устроил. Однако это мы уладим — победителей не судят. И придется вас, пожалуй, в соавторы включить, а может быть, и к нам перевести. Так что потрудитесь зайти и в трех экземплярах…

Дальше Рязанцев не слушал, потому что словечко «потрудитесь» было ему знакомо издавна. Кто говорит «потрудитесь», тот вскоре скажет «ты». И сразу пришла побитость, и сразу стала непостижимой не то что задача о трех точках, но даже незатейливая логика профессора Калмыкова. А профессор в конце концов все же прорвался к его слуху:

— Жду тебя завтра в десять. Пропуск будет внизу.

— Не приду, — с трудом проговорил Михаил Петрович. — Я все забыл. — И положил трубку.

— Что вы наделали, неандерталец?

— В каком это смысле? — загорелый мужчина в замше вытаращил глаза. Никогда еще Василий Степанович, не говорил с ним так развязно.

— В смысле пятьдесят три! Слышали про пятьдесят третью теорему Швиндлера?

— Не слышал.

— Да где вам! Я же говорю — неандерталец. У вас в мозгу умещаются только эти три злосчастные точки. До отвлеченного мышления вы не доросли.

— Ну, это ты брось!

— Прошу не перебивать! У Швиндлера так и написано: до нынешнего объема мозг вырос именно у неандертальца. Первобытному человеку, как и вам, приходилось запоминать миллионы не связанных между собой подробностей. А у Рязанцева свой язык, своя система логики. Я даже думаю, он может считать быстрее машины. Он эволюционно продвинут!

— Точнее, сдвинут, — сострил замшевый. — Если он такой умник, почему ж его в академики не выбирают?

— О, вас бы на его месте давно выбрали. Вы бы уже на «Чайке» ездили. А ему невозможно. У них, у продвинутых, этика развита. Слышали такое слово? Пятьдесят четвертая теорема Швиндлера, Теорема Этики: дальнейшая эволюция языка, а с ней и следующий этап эволюции человека невозможны ранее скачка в развитии этики. Рязанцев никакого насилия не выносит. А вы все о своем академик, академик… Неужели сами не понимаете, что натворили? Он ведь никогда не придет, никогда! А может быть, и от меня закроется. Да что с вами говорить…

Вот какая разыгралась сцена, когда Калмыков вызвал Василия Степановича и рассказал о загадочном разговоре с Рязанцевым, — безответный младший научный сотрудник махнул рукой на мечты о прибавке, накричал на своего вальяжного начальника.

Михаилу Петровичу предстояло выходить в ночную смену. У программистов это дело обычное: машина не должна простаивать. Собираясь на службу, он вдруг заметил, что Ольга Сергеевна как-то желтовато бледна, покашливает, да и хромает сильнее, чем обычно. Он ничего по сказал жене на прощанье, не было между ними такого обычая, но, выйдя за дверь, подумал, что она, должно быть, больна. И снова поймал себя на том, что думает на внешнем языке.

В машинном зале было, как всегда по вечерам, прохладно и пусто. Михаил Петрович любил ночные смены и ходил в них безропотно: работалось по ночам лучше, а служба работе не мешала. Едва он остался один, как скрипнула дверь и в зал вошел заместитель директора Саркисян. Человек, из-за которого Рязанцев долго колебался, стоит ли ему бросать проектирование химкомбинатов.

Как знать, стань Людвиг Аветисович его начальником лет на пятнадцать раньше, не пришлось бы, может быть, Рязанцеву менять столько мест службы. Саркисян умел, не сфальшивив ни одной нотой, спросить: «Как вы себя чувствуете?». Если давал задание, всегда получалось, что никакое это не задание, а просьба, которую никто, кроме Рязанцева, выполнить не может. Словом, был мудр и проницателен, хоть и понятия не имел ни о машинных языках, ни о внутренних.

Поздоровавшись, Саркисян заговорил о надоевшем всему институту белореченском проекте. Возятся с ним уж третий год, а оптимального варианта все нет. И если завтра к обеду не будет, так хоть на рельсы ложись. Только на кибернетику и надежда. Да, конечно, машина устарела: счету ей здесь на двое суток. Надо бы похлопотать насчет новой. Но сейчас-то нужно выручать. Неизвестно как, но ведь Михаил Петрович все может, это каждому известно.

Людвиг Аветисович искусно ввернул и о том, что требуется не просто оптимальный вариант — следует учесть и вздорные требования нефтяников, и соображения, изложенные в записке Кузьмина из главка, и указания, которые замминистра дал по телефону. Легко ли это переварить прямолинейной машине? И как это сделать к утру, одному богу известно. Небось, сам Эйнштейн бы спасовал. Но на него, на Михаила Петровича Рязанцева, надеются все.

Говорил Саркисян неторопливо, однако монолог длился не более минуты: чувство ритма было у него безошибочное. Попросил, улыбнулся, даже за плечи приобнял — и исчез.

Вот и открылась возможность начать то, что Василий Степанович торжественно называл Великой Проверкой. Рязанцев открыл форточку. Отключил пульт. Начал сосредоточение.

Разгонную теорему удалось доказать хорошо, быстро. Но когда настал момент переходить к исходным данным, то вместо белореченского проекта предстало перед ним лицо Ольги Сергеевны. А потом ни с того ни с сего припомнилась мать, и выражение лица у нее было похожее, тревожное. Припомнился запах ее комнаты — запах старого, обжитого дома, незнакомый обитателям бетонных машин для житья, и полезли в голову многие другие вещи, на внутреннем языке ни названия, ни цены не имевшие.

А дальше явился к нему глагол «откупаться», на внутреннем языке малозначительный, но на внешнем — Михаил Петрович вдруг понял это с леденящей ясностью — исчерпывающий его убогую жизнь до самого дна. Кому нужна эта его иссушающая работа, если он за свои сорок два года не порадовал, не осчастливил ни одно живое существо, не догадался даже завести детей, если с кроткой женщиной, живущей только ради него, он разговаривает разве что о полочках на балконе? Теоремы Швиндлера, наверное, выдумка, баловство — все, кроме пятьдесят четвертой. Кроме Теоремы Этики.

Рязанцев еще попытался вернуться в себя. Сделал несколько дыхательных упражнений, которым его выучил Василий Степанович, но внутренний язык уже не возвращался. Пришлось снова включить машину я взяться за телефонную трубку. Он знал: Василий Степанович, к счастью, тоже работает в эту ночь на машине.

— Вы были глубоко неправы насчет меня в смысле пятьдесят три, — глухо, без приветствия произнес он в трубку.

— Не может быть, — всполошился приятель. — Неужели не идет?

— Не идет. И не может пойти, так сказать, в смысле пятьдесят четыре. Не та я особь, до эволюции не дорос. И вообще — все это баловство, — Михаил Петрович открыл в себе способность невесело усмехаться.

— Не надо отчаиваться, — засуетился Василий Степанович. — Это бывает. Киай приходит не всегда.

— При чем тут ваш киай? На кой мне черт эти диалекты, я только начинаю понимать русский язык, Скажите лучше, не загружена ли наша большая, перебил его Рязанцев.

— Сегодня свободно, — уныло ответил приятель.

— Тогда позвольте мне подключиться…

В том институте строжайше запрещали подключать к большой машине посторонних. Рязанцев знал это, но вдруг понял, что Саркисяна подводить нельзя. Большая могла разделаться с оптимальным вариантом за два часа.

Василий Степанович никогда не слышал, чтобы Рязанцев кого-нибудь о чем-нибудь просил. «Черт с ним, с Калмыковым», — решил он про себя, а вслух сказал коротко:

— Включаю.

Теперь у Михаила Петровича было два свободных часа. Он запер машинный зал и побежал в соседний двор. Магазин был уже закрыт, но около служебного входа возился с какими-то ящиками дюжий детина в тельняшке и с беломориной в зубах.

— Будьте любезны сказать, — обратился к нему Рязанцев, — нельзя ли здесь раздобыть пакет молока?

— Вот тебе на, — был ответ. — Я-то думал, ты за бутылкой.

И звучало это «ты» совсем не обидно.

— Нет, за молоком. Жена болеет.

— Погоди… — Детина нырнул в дверь, и вместе с ним нырнул благодушный запах жигулевского пива. Через минуту грузчик вернулся с измятым пакетом. Рязанцев протянул ему рубль.

— Бог с тобой, брат, — отвечал человек в тельняшке, закуривая новую папиросу. — С ума сошел? Спрячь. Беги к своей бабе.

И стало вдруг легко, как никогда в жизни. Новые, легкие слова и формулы всплыли из мутных глубин непонимания. Это не был тайный, забытый им внутренний язык; слова понял бы и ребенок. Почувствовав их безоружную, но прочную силу, Рязанцев мгновенно облек в них и проблемы Гильберта, и белореченский проект, и многое другое, ему самому еще неведомое.

И этот последний рубль пригодился. У трамвайной остановки невесть откуда взялась старушка цветочница. Подбегая к ней, Рязанцев вдруг сообразил, что первый раз в жизни покупает цветы.

Александр Щербаков Золотой куб

Вы меня, товарищи, простите, но я должен отвлечься несколько от нашей темы и рассказать вам кое-что из юмористической, если хотите, трагедии жизни Александра Балаева. Именно юмористической, именно трагедии и именно про стоп-спин. Да-да. Обо всем остальном я вам уже рассказывал, а если и не обо всем, то случай уж больно подходящий.

Вот недавно один писатель подарил мне книжку. Про Галилея, Ньютона, Эйнштейна и меня. Так мне, знаете, нехорошо как-то стало. Будто смотрю это я на президиум физики, сидят там все люди солидные, степенные, вдвое больше натуральной величины, а сбоку в кресле болтает ножками какой-то шалопайчик в коротких штанишках, сандалики до полу не достают. «А это, говорю, — что за чудо морское?» — «А это, — отвечают, — и есть вы, Александр Петрович Балаев, замечательный и заслуженный физик нашего времени». — «Да какой же это физик! — кричу. — Это же попрыгунчик какой-то, молоко на губах не обсохло. Случайный кавалер фортуны». — «А это, — говорят, — ваше личное мнение, которое никого не касается. Вы, пожалуйста, не усложняйте вопрос, Александр Петрович, и не мешайте наглядной пропаганде образцов для нашего юношества». И убедительно излагают окружающим невероятную историю, будто я с детства задумчиво глядел на вертящийся волчок. А меня как холодной водой обдает. А вдруг это и не выдумки, вдруг это я сам по божественному наитию бреханул когда-нибудь, а до них дошло. На волчок иначе как задумчиво и смотреть-то, по-моему, невозможно. Только задумчивость эта какая-то не такая, не дай бог никому: сидишь и ждешь, когда же это он дрогнет и начнет покачиваться. Нетворческая задумчивость.

А по правде говоря, или, как это мне сейчас представляется, вся эта история началась, конечно, не с волчка, а со студенческих времен, с того самого вечера, когда в общежитии мы, изнывая от безделья, смотрели по телевизору инсценировку по Уэллсу. Помните, там есть у него рассказ про человека, который мог совершать чудеса. Смотрели мы и от нечего делать изощрялись в остроумии. И когда герой под конец остановил вращение Земли, и все понеслось в тартарары и море встало на дыбы — здорово было снято, как сейчас помню, — кто-то ляпнул: «Эх, плотину бы сюда!» Кто-то добавил: «Да турбину бы сюда». И кто-то кончил: «Ну, и чаю мы с тобой наварили бы тогда!» Все, конечно, грохнули. Может, это само так получилось, может, чьи-то вирши припомнились, не знаю. Я по стихам не специалист. Но эти стишки в память мне запали. Вместе с видом моря, вставшего на дыбы. И посредством этого аудиовизуального воздействия, как тогда говорили, выпала во мне в осадок четкая логическая цепь: «Остановка вращения освобождает энергию, которую можно полезно использовать». Не от изучения маховика, хотя я его изучал — ведь изучал же! — а от непритязательного и, собственно, не очень смешного анекдота. Так уж, видно, я устроен, что запоминаю не через обстоятельства дела, а через обстоятельства около дела. Так, значит, я с этой логической цепью и бегал, как сорвавшийся Барбос, и висела она при мне без всякой пользы и употребления но как говорят, весомо, грубо, зримо. Как не о чем становилось думать, хоть и редко это бывало, все выводила меня память на эти дурацкие стишки. Бормотал я их, бормотал и автоматически принимался прикидывать, что бы такое крутящееся остановить да как бы получить такую волну, как там, в фильме, какую бы там приспособить плотину и турбину, и в каком виде наварить означенный чай. Для пущей ясности даже кустарное начало к этим стишкам присочинил: «Твердое остановилось, жидкое бежать пустилось. Вот бежит оно, бежит, так что все кругом дрожит». А дальше уже про плотину и турбину.

И вот как-то опаздывал я на работу безнадежно и решил часок в парке побродить, чтобы потом разыграть в проходной сцену возвращения из местной командировки. Во избежание персональных неприятностей. Бродил-бродил и добродился до того, что начал эти стишки по обыкновению повторять. И место я очень хорошо запомнил: такой склон, на нем здоровый пень, опилки свежие вокруг — вдруг сообразил: электрон вращается вокруг оси? Говорят, вращается. А вот если это вращение остановить, что получится? Стал дальше соображать — ничего не сообразилось. С какой он скоростью вращается? Какая энергия во вращении запасена? И спин он, конечно, спин — веретено, но ведь и говорится, что все это так, формально, а по сути дела… А что по сути дела? Да и потом спины равновероятно разориентированы. А сориентировать их можно? И стали меня мучить какие-то казарменные кошмары. Помните, там у Грибоедова сказано: «Он в три шеренги вас построит. А пикнете, так мигом успокоит». Представляете себе картину: все валентные электроны в металлическом кубике выстроены в этакое трехмерное каре а ля Луи Надцатый вертящихся веретен. А. Балаев подает команду. Раз-два! Все веретена останавливаются — бах! — возникает всплеск освобожденной энергии, загораются лампочки, чайники кипят, троллейбусы бегают и т. д. и т. п. Отлично! А во что превращаются эти стоячие веретена, что являет собой электрон без спина? Теперь вы мне это все на пальцах объясните, а тогда некому было. Человек достойный этого дела наверняка бы так не оставил, стал бы книжки читать, размышлять по ночам в супружеской постели. Может, темку бы открыл. А я бросил. Занялся люмонами, потом на волновые аномалии перебросился, потом… Потом много всего было.

Лет пять или шесть прошло. А может, и больше. Изредка я вспоминал всю эту историю, с энергией спина разбирался, картинку рисовал: электрон в виде веретена, вектор спина а виде копья и две-три школьные формулы: веер Филиппова, распределение валентных спинов по Джеффрису и преобразованную мной самим матрицу Бертье-Уиннерсмита.

И вот однажды застал меня за этим занятием Оскарик Джапаридзе.

— Что это у тебя? — спрашивает.

— Да так, — говорю. — Фестончики скудоумия. Шизок.

— Брехня, — говорит Оскарик.

Садится, начинает писать, запинается и смотрит на меня искоса.

— Слушай, — говорит, — а может, и не совсем брехня? Выкладывай.

Ну и выложил я ему всю эту альгамбру.

— Архимед! — говорит Оскарик, головой крутит и удаляется по своим делам.

Обозлился я. И задумался всерьез, как же все-таки поставить эксперимент. И вдруг пришла мне в голову ясная, отчетливая мысль. Как будто в мозгу какая-то перепонка лопнула. И все одно к одному, логично, очевидно. И выходит чудовищный результат: электрон с тормозящимся спином дает ориентирующее поле. Грубо говоря, сам по стойке смирно стоит и соседей заставляет. И начинается спонтанный процесс. И осуществляется идиотическое видение о каре электронов.

Очумел я от этой мысли. «Наверняка, — думаю, — где-нибудь напорол». Пускай, думаю, полежит недельки три, угар сойдет, и поглядим.

Хожу, как в полусне, дела не делаю, функционирую через пень-колоду. Как дьюар: внутри все кипит, а снаружи жестяная банка.

И вот день на третий сижу это я в курилке, и вдруг влетает туда Оскарик.

— Слышь, Саня, — говорит, — я тебя ищу-ищу. Куда ты подевался? Я тут сложил балладу. Смотри, что из этого получается.

И прямо на кафельной стенке начинает мне изображать; И так у него, хитрюги, все ловко выходит. И вдруг — спотык!..

— Брек! — говорю.

И на той же плитке начинаю его сигмы разгибать.

— Ах, вот как! — говорит Оскарик. — Ну, как знаешь, как знаешь.

И сублимирует в неизвестном направлении.

Смотрел я, смотрел на его каракули, ничего не высмотрел и поплелся домой. Дома еще часа три ковырялся. «Нет, — думаю, — недаром тебя, Саня, отцы-профессора определили по экспериментальной части. Теоретик из тебя, как из шагающего экскаватора: за сто метров горы роешь, а под пятой лягушки спят». Стал я выписывать на лист слева свои закорючки, справа Оскариковы. До середины дописал и все понял. И где я вру, и где Оскар врет, и что должно быть в действительности. Задачка — чистая арифметика, опыт — что поленья в печку класть. Сижу, смотрю, очами хлопаю, а тут звонок. Телефон. Оскарик звонит.

— Санечка, — говорит. — А это вот не купишь?

И начинает мне те же выкладки теми же словами.

— У самого есть, — говорю. — А дальше вот что.

— Альгамбра, — отвечает он. — Ты, Саня, голова, и я, Саня, голова! А что из этого проистекает?

— А проистекает, — говорю, — то, что если ты немедленно ко мне не проследуешь, то я за себя не ручаюсь. Вплоть до ломки мебели и битья посуды. Нету никакой моей мочи перед лицом открывшихся перспектив…

По-честному, на этом вся история открытия и кончается. Без всяких там задумчивых волчков. Ей-богу! Ведь правда же, неинтересно! Ньютону хоть яблоко на голову упало — предмет эстетичный по форме и аппетитный по содержанию. А мне что прикажете? Так в веках и оставаться при кафельной скрижали из курилки? Осатанеть можно от тоски. Чем не юмористическая трагедия?

Ну ладно, сатанеть мы не будем. У нас для этого других причин достаточно. Я вам не случайно всю эту историю рассказывал, а в виде присказки. А сказка-то будет впереди. И не вся. Не вся, отрывочек только.

Кончили мы с Оскариком расчеты в три дня, обоснование эксперимента написали и вломились к Земченкову, к Виктор Палычу. Да-да, к тому самому. Он уже членкором был, нашим замом по науке. Так и так, говорим, нужен нам для эксперимента не больше, не меньше, а куб из золота с ребром в семьдесят сантиметров.

Он, душа, аж взвился:

— Да вы что, ребята! Вы понимаете, сколько он будет весить?

— Понимаем, — говорит Оскарик. — В исходном виде шесть и шестьдесят пять сотых тонны. Но это только в исходном, потому что мы его с трех сторон просверлим через каждые десять сантиметров сквозными каналами, чтобы обеспечить охлаждение жидким водородом и получить узлы массы. И штуцера приварим. Тоже золотые, Вот эскиз, посмотрите.

— Ох, люблю я вас, ребята! — говорит Виктор Палыч. — Очень вы хорошие ребята. А сколько будет стоить этот ваш кубик, вы себе отчетливо представляете?

— Это как сказать, — говорю. — Если по международному курсу, то шесть с половиной миллионов рублей без стоимости обработки. Ну, обработка-то недорогая, тысяч двадцать потянет, спецсверла опять же делать надо.

— А больше вам ничего не надо? — спрашивает он. — Может, еще штук сто Ко-и-Нуров по углам, а?

— Надо, — хором говорим мы с Оскариком. — Но тут мы подумали: если немножко разорить у Благовещенского стенд и кое-что переделать — немного, тысяч на двести пятьдесят — триста, — то мы обойдемся.

— Ах, обойдетесь, — говорит Виктор Палыч. — А что в результате?

— А в результате, — говорю я, — будем иметь электростанцию на сто восемьдесят мегаватт с собственным потреблением сорок. Итого чистый выход сто сорок мегаватт. Это с запасом. Три года можно так работать. А потом еще три года будем иметь сто пятьдесят мегаватт при собственном потреблении пятьдесят, но уже без запаса. А потом куб надо будет заменять, потому что он будет уже на треть палладий.

— Палладий, — говорит он. — Две тонны палладия — это тоже неплохо. Ну, а какова вероятность успеха?

— Нас двое — природа одна, — говорит Оскарик. — Значит, вероятность успеха шестьдесят шесть и шесть в периоде. Иными словами, две трети.

— Ну, вот и прекрасно, — говорит Виктор Палыч. — А знаете ли вы, какой годовой бюджет у нашего института?

— Знаем, — говорю. — Что-то около восьми миллионов.

— Вот именно что около. Восемь миллионов сто двадцать шесть с половиной тысяч рублей. И за каждый рубль я сражался, как Илья Муромец. Так что ваши семь миллионов плюс столько же на непредвиденные расходы для меня добыть ровным счетом никаких трудов не составляет. Да и вероятность какая! Балаев и Джапаридзе против матери-природы! Еще и половину меня запишите. Выйдет без малого семьдесят один с половиной процент! Все ясно. Все работы прекращаем, всех докторов и профессоров увольняем на пенсию, чтобы они институтское производство не загружали своими мелочами. Кстати, и у Благовещенского стенд отбираем, нечего ему с ортометронами возиться, когда нас такие идеи озаряют. И наваливаемся! Золото уже везут в спецвагоне, тридцать три богатыря его стерегут. Балаев и Джапаридзе у сверлильного станка на карачках ползают, стружечку золотую в мешочек собирают-для отчета. И через полгода — от силы через три квартала — членкор Земченков включает рубильник. Гром и молния! И нас с вами в наступившей тишине остальными двадцатью восемью с половиной процентами невероятности по шеям, по шеям! Так, что ли, молодые люди?

— Да нет, — говорю, — не так, конечно. Но делать-то надо, Виктор Павлович! И меньшие размеры эксперимента ничего не дадут. Критический конус не развернется. Вы посмотрите расчеты.

— Посмотрю, посмотрю, — говорит Виктор Павлович. — Обязательно посмотрю. И не только я посмотрю. Все посмотрят. А чего не поймем, молодые люди, так обязательно у вас спросим. И для начала, будьте любезны, вы расчетики свои приведите в божеский вид, размножьте экземплярах в двадцати, как положено… Сколько вам на это надо?

— Четыре дня и один час, — ехидно говорит Оскарик. — День в порядок приводить, три дня бегать, просить и час печатать.

— Спокойней, — говорит Виктор Павлович. — Спокойней, Оскар Гивич. Впрочем, я не возражаю, если вместо расчетов вы возьметесь за реконструкцию нашей копировки и закупку оборудования. Не хотите ли?

— Не хочу, — говорит Оскар.

— Вот и никто не хочет, — говорит Земченков. — Все хотят что-нибудь этакое открыть. И приходится все Льву Ефимовичу делать, да и мне еще ему помогать. А он Лев, да не Толстой, и Ефимович, да не Репин. Ни написать, ни нарисовать действующего оборудования не может. А так бы хорошо было! Так вот, значит, экземплярчики мне на стол. С визой ваших обоих руководителей. И Фоменко, и Месропяна. Семинар у нас до февраля расписан, так мы проведем внеочередной. В отделе у Благовещенского. Тем более что и стенд его вам подходит. Устраивает?

— Устраивает, — говорим.

— Ну, вот и лады! А экземплярчик без виз, если хотите — можно от руки, только поаккуратней, — препроводите быстренько Григорий Давыдовичу, — это помощник был у Земченкова по ученой части, — пусть поколдует.

Вот. И стали нас с Оскариком причесывать. И не в четыре дня мы Земченкову расчеты на стол положили, а и четырех месяцев нам не хватило. Месропян, тот сразу сказал, что это не по его части, его другие вещи занимают. А Фоменко, Оскариков руководитель, так в нас вцепился, что пух и перья полетели. И нащупал он у нас, злодей, спасибо ему, слабину в математике. Топтались мы, топтались, только Лайманис выручил. Знаете его? Сунул он нас носом в узбекский ежегодник, дай бог памяти, года семьдесят восьмого или девятого. Старина! Но там примерно такое же преобразование рассматривалось, только не с теми граничными условиями. Очень нам помог Владик Рубашевич, его нам Григорий Давыдович сосватал. Он — Григорий Давыдович, конечно, — посмотрел на наши выкладки и сказал, помню: «Да-а. Это, мальчики, не термоядерный реактор. И даже не ядерный. Именно поэтому очень было бы хорошо. Но сыро. Очень сыро. И желявы полно». Он четыре вида человеческой деятельности различал: помимо нормальной еще «велю» — это когда командуют много, «желяву» — это когда желаемое вперед действительного вылезает, и «бебшик» — это когда, кроме суеты, вообще ничего нет. «Так вот, — говорит, — желявы у вас полно. Ну, это ничего. Есть тут у меня на примете один аспирант. Аскет. Вам в самый раз для комплекта. Если хотите, познакомлю». Это и был Владик. Он сейчас в Киншасе преподает. Доктор. Вот человек — танк! Не летает, но где пройдет, там воевать уже нечего. Если у меня в мозгу и были ребра, то он их сокрушил. «Вы, — говорит, — Александр Петрович, совершенно правы. Но не в этом вопросе…»

Что-то я, дорогие товарищи, стал мыслию растекаться. Бебшиком попахивает, а? Да и время позднее. Ну, чем кончилось, вы сами знаете. Встала против нас геофизика с экологией. Вы что же это, мол, электрончик раздели, зарядик черт-те во что превратили, употребили, а чем компенсировать будете? Ах, от Земли? Раз от Земли, два от Земли, а потом что? Положительный заряд планете сообщать задумали? Не пойдет. Нарушение природного равновесия. Космологическая проблема. Вот ее-то Махалайнен и решил. Казалось бы, проще простого. Он с протонов предложил снимать положительный заряд. Процесс дороже нашего раза в четыре, но без него никуда. Так мы втроем Нобелевскую премию и получали: Махалайнен, Оскарик и я. Помню, встретился я с Махалайненом в Хельсинки в первый раз. Я как-то привык, что мы все молодые поглядел на него и — как с разбегу в стенку! Семидесятилетний старец, брови серебряные, борода лопатой. «Здравствуйте, — говорит, — Александр Петрович, — а меня все Санькой звали, и я сам себя так звал, — очень рад с вами познакомиться. Давно желал, думал — не успею. И вот — успел. Рад, сердечно рад». А я стою и соображаю: «Что значит „успел — не успел“? Как это?» Потом понял, и в краску меня ударило. До этого я вообще не задумывался, может ли человек чего-то не успеть. А сейчас уже и сам подумываю; «Вот этого я не успею. Вот это вряд ли увижу. А то успею — только поднавалиться бы надо». И выходит, что очень многого я не успею, потому что, если по-настоящему дело делать, в нашей науке за всю жизнь больше ста метров и не замостить. Так-то, молодые люди. Ведь до запуска первой полноценной промышленной стоп-спин станции мощностью девятьсот мегаватт — уж так нам экология определила — не год прошел, не пять, а двадцать четыре года, как одна копеечка. И все двадцать четыре года крутились мы с этим делом, как белочки. И стоила эта работа не семь миллионов рублей на круг, как мы с Оскариком прикинули, не четырнадцать, как выдал нам Земченков для сбития спеси, а триста двадцать два миллиона шестьсот семьдесят тысяч карбованцев. И на что ушла каждая тысяча, я, Балаев, помню. Ох, как помню! А вот профессор Махалайнен красоточки нашей и не увидал. Не успел.

Так что, молодые люди, вы мне не говорите: «Вот вам, Александр Петрович, вектор, вот вам сектор, вот вам эйнштейниан первого рода, вот второго. Дайте нам полтора миллиона, и через год будет у вас — это у меня, значит! Вон я какой царь Дадон! — антигравитация». Расчетики свои вы передайте Семену Григорьевичу. Если хотите, сразу. Размножьте, раздайте по отделам, готовьтесь. Как будете готовы, я внеочередной семинар назначу. Это я вам твердо обещаю.

А пока, простите, дела. Надо тут с капитальными затратами поколдовать маленько да хоть часть писем разобрать. Вон их какая папка! Может, выдумаете машину, чтобы она письма разбирала за меня, а? Нет? Ну, то-то.

Владимир Малов Тот, кто вернется!

Слева, там, где к шоссе вплотную подходил лес, все было желто-красным: надвинулась осень, а дни стояли солнечные. Воздух теперь был по-осеннему прозрачен и звуки тоже стали осенними — гулкими и отрывистыми, непохожими на приглушенные летние. Стрелка спидометра колебалась у отметки 100. Впрочем, шоссе в этот час было почти пустым — лишь изредка попадались навстречу длинные коробки служебных транспортов, возвращающихся из порта в город, — и поэтому человек в машине успевал замечать и краски осени. Когда шоссе взлетело на пригорок и сверху открылся вид на громадную территорию порта, человек резко затормозил, поставил машину у обочины и отворил дверцу.

Воздух был теплым. Плиты шоссе тоже нагрелись на солнце. Не так, как нагреваются они летом, в июле или августе, но все-таки от них и теперь поднимались невидимые волны тепла.

Лето промчалось неожиданно и незаметно, пролетело в ворохе неотложных дел.

Человек пересек шоссе и с наслаждением ступил на траву. Медленно вращаясь, в воздухе проплыл желто-красный лист. Человек подставил ему ладонь, но в последний момент лист изменил направление и улетел в сторону. В этот момент он заметил на краю горизонта серебристую каплю. Она медленно увеличивалась, а затем опустилась за дальними постройками. Человек машинально взглянул на часы: французский корабль «Эспуар» сел точно по расписанию.

«Эспуар»… Слово красивое, звучное. Перевод его он знал — «надежда». Он повторил это французское слово вслух, слушая свой голос, и перед его глазами вдруг вновь появился этот кусочек будущего, выхваченный Установкой неизвестно из какого времени, — мелькающие на экране цветные пятна и полосы, голоса двух людей, обрывки разговора, имеющего прямое отношение к нему самому.

Человек встал. Под ногами зашуршали трава и опавшие листья, земля мягко пружинила. Он шел не оборачиваясь, и лес смотрел ему вслед.

Он захлопнул дверцу. Звук двигателя был по-осеннему резок. И, быть может, именно этот звук заставил человека помедлить и задумчиво посмотреть влево.

Колыхались ветви деревьев, исполняя какую-то сложнейшую и сыграннейшую партию в таинственном и вечном танце. Листья срывались с них и отправлялись в короткие полеты по самым замысловатым траекториям. Лес жил своей, ни на что не похожей и ни с чем не сравнимой жизнью.

Теперь человек смотрел вперед, на серебристую ленту дороги Он знал: лес будет тянуться слева еще километров десять. Потом в его глубине мелькнут постройки научного центра, и среди многих других инструментов покажется на мгновение кристалл Института времени. А потом, еще через несколько километров, шоссе сделает поворот. Лес кончится неожиданно и резко, и возникнут громадное полупрозрачное здание Управления космофлота, длинные корпуса навигационной службы и дальше бетонные плиты причалов. Где-то там, у одного из причалов, стоял готовый к старту «Альбатрос».

1

В лифте Андрей оказался не один — спутницей была белокурая девушка в светло-розовой форме диспетчерской службы. Девушка скользнула взглядом по его лицу, потом по его нашивкам, и тогда в ней сразу произошла какая-то перемена. Глядя прямо перед собой, на план Управления, прикрепленный к стене кабины, Андрей чувствовал, что спутница разглядывает его как-то чересчур уж внимательно. Он посмотрел на девушку, но кабина в этот момент остановилась, и надо было уже выходить.

Углубившись в длинный коридор, Андрей оглянулся и пожал плечами. В нашивках, по его мнению, не было ничего примечательного. По ним можно было только узнать количество времени, проведенного в космосе, и количество рейсов с литерой А — субсветовых. И того и другого набиралось немало, но до рекордсменов далеко. На куртке был также личный номер. Еще эмблема «Москвы» и капитанский знак.

Он снова оглянулся и быстро пошел вперед.

За последний год в Управлении что-то изменилось — коридор, например, поворачивал не налево, как прежде, а направо. У поворота Андрей в нерешительности остановился и сейчас же к нему подбежал робот-путеводитель. Его выпуклые глаза-фотоэлементы слегка повернулись на осях — робот рассматривал нашивки. И тут же электронный справочник проскрежетал с восклицательными интонациями:

— Вам направо! Все правильно! Здание недавно реконструировано! Вас ждут в голубом крыле!

Андрей пробормотал положенные слова благодарности. Номер помещения, где его ждали, он знал: номер был указан на вызове, лежащем в кармане. Андрей повернул направо. Новый коридор не был похож на все остальные. Он оказался вдвое шире и весь искрился голубыми огнями — светились стены, потолок и даже пол. Пройдя немного вперед, Андрей понял: свет этот имел определенное функциональное назначение. Мерцание голубых огней каким-то непостижимым образом заставляло сосредоточиться, концентрировало внимание и волю, видимо, подготавливало посетителя к тому, чтобы во время предстоящего разговора не говорить ничего лишнего, только самое важное и необходимое. Собственно, Андрей и так знал, что разговор предстоял короткий: вызов, пришедший к нему в космогостиницу, мог означать только одно — требование представить отчет об экспедиции на четвертую планету звезды 70 ТВ, с которой только что вернулась «Москва». Отчет давно был готов и лежал сейчас в пластиковой папке, которую Андрей держал в руках. Сдача отчета должна была сопровождаться краткой беседой с Петренко или его заместителем Кругловым, после чего Андрей Ростов, капитан «Москвы», субсветового корабля экстра-класса, мог, видимо, отправляться на все четыре стороны — в отпуск.

Но почему робот знал, куда ему надо идти? А эта девушка?..

Два курсанта, выскочившие из какой-то двери, увидев Андрея, отчего-то остановились. Уже за спиной Андрей услышал негромкие, приглушенные голоса и снова пожал плечами. В Управлении определенно творилось нечто странное. Но теперь он слегка смутился и, уже не оглядываясь, быстро прошел в голубое крыло, разыскал помещение А-312.

Секретарша была суховатой, пожилой и, пожалуй, слегка чопорной. Оторвавшись от зеленой папки с документами, она с большим интересом рассмотрела посетителя с ног до головы и с каким-то непонятным удовлетворением констатировала:

— Так это, значит, вы?

— Собственно, — начал Андрей почти раздраженно, — по моему вызову не мог прийти никто другой. Я хочу сказать…

Секретарша улыбнулась и сразу перестала быть чопорной. В общем-то, она была еще и далеко не пожилой. Ее глаза оказались зелеными и очень теплыми. Она нажала на своем пульте какую-то кнопку, и створки больших дверей сразу же раздвинулись. Это Андрею понравилось: значит, не надо ждать в приемной, его сразу приглашают войти. Похоже, в Управлении он будет совсем недолго. Как истый пилот, привыкший к просторам космоса, тесных канцелярий он не любил.

— Входите, он ждет, — сказала секретарша чуть ли не ласково, и Андрей переступил порог.

И тогда он растерялся. Потому что кабинет оказался совсем не таким кабинетом, в каких ему приходилось бывать прежде. Этот был огромным, и казалось, что в нем нетрудно заблудиться среди внушительных, чуть ли не до потолка, моделей кораблей, знаменитых в истории космофлота, среди стеллажей с космическими лоциями и книгами, и среди многих других вещей, которые здесь, в Управлении, могли быть только в одном-единственном кабинете. Значит, его вызвали именно сюда. Если так, действительно случилось нечто из ряда вон выходящее.

Это был кабинет генерального директора.

Капитанов кораблей, пусть это даже экстра-классный субсветовик «Москва», к генеральному директору приглашали нечасто.

Письменный стол в кабинете был огромным — не меньше шести квадратных метров. Андрей прежде всего подумал о том, что такой стол должен быть чертовски неудобным: надо иметь руки баскетболиста, чтобы дотягиваться до самых дальних его уголков. Стол подошел бы человеку ростом метра в два, не меньше. И Андрей не удивился, когда навстречу ему поднялся человек именно такого роста.

С вопросительно-утвердительными интонациями генеральный директор пророкотал:

— Капитан Андрей Ростов, капитан «Москвы», прежде первый помощник на «Волге», а еще ранее — второй пилот «Сокола». Выпускник Высших навигационных курсов. Пилот экстра-класса, сто семнадцать полетов, из них двадцать четыре субсветовых и пятнадцать испытательных. Возраст — двадцать девять лет. Садитесь!..

Андрей машинально опустился в кресло. Впрочем, голубые искры в коридоре, видимо, свое дело сделали: его растерянность быстро прошла. Вызов сюда, к самому генеральному, был, разумеется, странным, но никаких особенных грехов за собой он не помнил. Последняя экспедиция прошла строго по графику.

— Я вас понимаю, — медленно сказал громадный человек за громадным столом, — сейчас вы удивлены.

Он все время смотрел Андрею в лицо и как будто чего-то ждал. Андрей повертел на коленях пластиковую папку с отчетом. Он вдруг подумал, что отчет о столь продолжительной и насыщенной экспедиции слишком короток. Но в нем, как ни странно, было изложено все.

Генеральный директор слегка поморщился.

— Отчет вы сдадите моему секретарю, — сказал он суховато, — она сама передаст его Петренко. У нас разговор пойдет о другом. Я вас вызвал, чтобы узнать о ваших дальнейших планах.

— По регламенту мне положен отпуск, — осторожно сказал Андрей. — Я собирался поехать домой, в Ливны. Экспедиция продолжалась полгода, и я вместе со всем экипажем…

Он осекся, подумав, что говорить с генеральным директором об отпуске по меньшей мере смешно — разрешение на отпуск ему дают совсем другие люди.

— Разумеется, отпуск положен! — прогремел хозяин кабинета. — Но меня сейчас интересует, что вы намереваетесь делать дальше?

— Рейсы «Москвы» расписаны вперед на два года.

Генеральный директор встал и прошелся по кабинету. Он смотрел на Андрея с высоты своего баскетбольного роста и о чем-то сосредоточенно думал.

— Давайте не будем терять время попусту, — сказал он наконец. — Экипаж «Москвы» действительно отправится в отпуск. Что же касается вас, вы останетесь здесь. По-прежнему будете жить в космогостинице и ежедневно приезжать в порт. Вы назначены начальником экспедиции на Теллус. Вы, конечно, вправе отказаться, но в космофлоте, помимо писаных законов, есть неписаные.

Андрей отложил папку и тоже встал. То, что было сказано, он понял не сразу. Вероятно, он казался таким изумленным, что, лицо генерального директора, и без того добродушное и мягкое, стало совсем уж добрым и обрело мягкость чуть ли не отеческую.

— На Теллус? — выдохнул Андрей. — Не понимаю? Это ведь та же самая экспедиция…

2

У входа в Управление космофлота бил фонтан; здесь же стояла несколько разноцветных скамеек. Если отбросить современный пластиковый вход в здание, венчавший разноцветные ступени, сложенные из лунного базальта, вдруг снова вошедшего в архитектурную моду, фонтан и скамейки вокруг него могли показаться картинкой из далекого прошлого. Но, может быть, человеку именно это и надо: разумное сочетание старого и нового, дерзкое устремление вперед и слегка элегическая память о том, что было когда-то?..

Пластиковая папка была теперь пустой. Андрей положил ее на скамейку и сел рядом, стал наблюдать за радужным мерцанием фонтанных струй.

К мысли о том, что он — начальник первой сверхсубсветовой, Андрей привык не сразу. Сначала была растерянность от неожиданности, потом — какое-то не очень ясное сомнение. Почему именно он?.. В один миг промелькнуло четкое представление, как это будет: момент старта, потом секундная темнота, потом несколько кратких мгновений полета, и корабль сразу, почти без всякого перехода, оказывается в далеком, чужом и непривычном мире. Это представление показалось дерзким, но именно от сознания дерзости все вдруг и встало на свои места. Он — начальник первой сверхсубсветовой. Ничего очень уже особенного в этом не было.

В фонтанных струях играла маленькая радуга. Ярко светило июльское солнце, и воздух был горячим и влажным. Андрей вытянул ноги, устраиваясь на скамейке поудобнее, и стал собирать в памяти все то, что знал прежде со экспедиции, начальником которой стал так неожиданно.

Оказалось вдруг, что знал он не так уж много.

Без особой связи с настоящим он вспомнил свою первую субсветовую экспедицию. Тогда старт был ночью, и темная громада субсветовика — это был старичок «Победитель», теперь ставший тренировочной базой для курсантов — стояла в дальнем углу порта, тускло освещенная огнями прожекторов. Все было очень буднично и просто. Стлался сырой туман, и, возможно от этого, когда он шел по мокрым плитам перрона, его вдруг начала бить мелкая неприятная дрожь. Потом — упругое покачивание трапа под десятками ног, металлический скрежет задраиваемого люка, прохладная обивка взлетного кресла. Впрочем, внутри солнечной системы «Победитель» шел с обычной, хоть и очень большой, скоростью. Субсветовой режим начинался за ее пределами. Момент превышения он, признаться, так и не заметил, и надо было, чтобы Юра Иващенко, старый приятель, подмигнул и показал на информационное табло, где появились первые цифры уже совершенно новых полетных характеристик. В общем, ничего примечательного, никаких особенных ощущений не было в тот момент…

Блондинка в светло-розовой форме диспетчерской службы быстро сбежала по ступенькам подъезда и пошла через площадь, огибая фонтан слева. Приглядевшись, Андрей узнал в ней свою недавнюю спутницу по лифту. Девушка куда-то спешила, но успела бросить на Андрея короткий взгляд и, слегка поколебавшись, кивнула ему, как знакомому. Светло-розовая форма была ей к лицу. Блондинкам, подумал Андрей, больше идет голубой цвет; интересно, как бы она выглядела в голубом?

Девушка скрылась в подъезде маленького кубовидного дома, где находилась диспетчерская служба ближних, в пределах системы, рейсов, и Андрей с грустью подумал вдруг, что на Земле он бывает слишком редко…

Так что он знал о первой сверхсубсветовой экспедиции? Слухи о ней ходили уже несколько лет, но лишь недавно стало известно, что она-таки состоится. На Теллус. На очень далекий, манящий Теллус, откуда шли непонятные сигналы, которые никак не удавалось расшифровать до конца.

Андрей сосредоточенно наморщил лоб. Было в этой экспедиции что-то примечательное, такое, чего он никак не мог вспомнить, и что было прямо связано с эффектом сверхсубсветовой скорости. Но что?

Он поднялся и взял папку под мышку. В этот момент снова увидел на ступеньках кубовидного здания розовую девушку и пошел ей навстречу, огибая фонтан. И тут вдруг вспомнил: экспедиция на Теллус могла состояться только в этом году. Или… двести сорок семь лет спустя. Эффект сверхсубсветовой скорости Коровяка — Муртазаева был еще не понят до конца.

3

— Знакомьтесь, — прогремел генеральный директор. — Начальник экспедиции Андрей Ростов. Пилот экстра-класса. Выпускник Высших навигационных курсов. До последнего времени — капитан «Москвы».

Поднявшись с места, Андрей, посмотрел на собравшихся. Их было четверо. Одетые в ярко-красные тренировочные костюмы, они сидели в ряд на длинном диване. Двоих он знал — пилотов-навигаторов Колю Пороховника и Женю Пономарева. Третьим, был высокий, дочерна загорелый человек южного типа, которого, как казалось Андрею, он где-то видел. Четвертого он совсем не знал. Это был застенчивый, тихий человек.

Генеральный директор представил их одного за другим. Загорелого здоровяка звали Владимир Ивашкевич. И Андрей вспомнил экспедицию на Кассандру, когда от трех кораблей остался только один, потому что видимая поверхность планеты оказалась оптическим обманом — обманом не только для зрения, но и для приборов — уникальный случай, о котором до сих пор спорят ученые. Этим единственным кораблем, благополучно опустившимся на поверхность Кассандры, командовал Ивашкевич.

Четвертого члена экипажа звали Сергей Крылов. Это был единственный в Управлении специалист по оборудованию сверхсубсветовика.

Было похоже, что генеральный директор стесняется своего роста. Церемонию представления экипажа и командира он постарался провести как можно быстрее и тут же сел за свой громадный стол.

— У вас мало времени. На все тренировки, на освоение корабля, на специальную подготовку — шестьдесят четыре дня. Старт четырнадцатого сентября. Вот план подготовки. — Он легко дотянулся до дальнего стола и подал Андрею зеленою папку. — Особых сложностей, думается, не будет. Сверхсубсветовик в управлении легче, чем любой другой корабль. Экспедиция будет непродолжительной…

— Название корабля — «Альбатрос», — вставил Крылов.

— Один из членов вашего экипажа, — генеральный директор посмотрел на Крылова, — уже прошел специальную подготовку, которую теперь предстоит пройти вам.

Взгляды четырех членов экипажа переместились на Крылова, и Андрей вдруг увидел, что тот невероятно, даже недопустимо для астронавта молод Значит, от молодости застенчивость и робость? Но, он знал, пройдут годы, и на это лицо ляжет другая печать. На нем отразятся бессонные ночи, смертельный риск, может быть, утраты и поражения. И конечно, дерзкая, неутолимая страсть быть там, где не был никто.

Генеральный директор поднялся из-за стола, пожал им всем руки и пять человек молча вышли в длинный искрящийся коридор. У выхода уже стояла длинная сигара специальной служебной машины, и Ивашкевич, опередив всех, галантно распахнул дверцы, сказал весело с заметным южным акцентом:

— Ну вот, путешествие началось!

Сверхсубсветовик «Альбатрос» стоял з дальнем углу порта. Когда машина, лавировавшая среди громад кораблей экстракласса и туристских лайнеров, проходящих короткую профилактику, наконец остановилась, Андрей испытал некоторое разочарование. «Альбатрос» меньше всего походил на современный корабль, рядом с «Москвой» он мог бы показаться ее далеким предком. Он был меньше «Москвы» раз в пятнадцать. И вдобавок ко всему цвет первого сверхсубсветовика был невероятно тусклым, отдающим чуть ли не ржавчиной.

Должно быть, на лице начальника экспедиции слишком уж ясно проступило разочарование, потому что юный Крылов улыбнулся ему ободряюще и как-то загадочно.

Ивашкевич, подойдя к кораблю, тронул рукой обшивку и состроил забавную гримаску. Пороховник и Пономарев, держась все время рядом, как близнецы, обошли корабль кругом. Сергей Крылов первым поднялся по ступеням трапа и жестом пригласил всех.

Трап слегка пружинил под ногами, как все трапы, какие знал Андрей. Ступив на трап, он всегда особенно ясно и остро ощущал будущий полет.

Рубка управления «Альбатроса» оказалась непривычно маленькой, площадью не более шести квадратных метров. Приборов здесь было на удивление мало, зато кресла пилотов выглядели небывало массивными, конструкции сложной и непонятной.

Каюты приятно удивляли неожиданным комфортом, какого он не видел даже на туристских лайнерах. Кают-компания была отделана дубовыми панелями, на полу — пушистый ковер, на полках буфета — укрепленная в специальных гнездах фарфоровая и хрустальная посуда Целую стену занимал стеллаж с видеотекой, которой могли бы позавидовать многие собрания на Земле.

В кухонном отсеке — самая обычная автоматика. Скафандры, стоявшие, как полагалось, рядом со шлюзовым отсеком, тоже были обыкновенными, модель Б-12. Дальше — резервуары с водой и холодильники с положенным рационом продуктов. Был даже маленький гимнастический зал и бассейн.

Отсек двигателей — сплошная путаница проводов и блоков.

…Четыре часа занятий утром и четыре часа днем — таков был распорядок дня. Занятия, тренировки, консультации. Огромная группа людей окружала их, специально собранная для подготовки экспедиции — профессора, техники, специалисты различных служб. И в центре они — пять человек экипажа. Характеры, постепенно раскрывающиеся в многочасовых занятиях, в библиотеке, в бассейне, на баскетбольной площадке. Веселая непоседливость Ивашкевича и серьезная невозмутимость Коли Пороховннка. Скромность, застенчивость юного Сергея Крылова, и сдержанность Пономарева.

Были воскресные вылеты на Гавайские или другие острова ради короткого отдыха, ватерпольные матчи с командами субсветовиков, экскурсии по музеям и концерты, которые устраивал Ивашкевич, — как выяснилось, он отлично играл на скрипке.

Но прежде всего — занятия и тренировки, занятия и тренировки. Четыре часа утром и четыре часа днем.

4

Июльский лес был похож на аквариум: сквозь сложное переплетение листьев пробивался зеленоватый свет. Солнце уже начинало клониться к западу, и полутона света были мягкими, приглушенными. Стволы и земля, усыпанная прошлогодней хвоей, за длинный день нагрелись, и теперь сами источали тепло, смешанное с чудесным и неповторимым запахом.

Подняв ветку, низко нависшую над тропинкой. Нина обернулась к Андрею.

— Как странно! Чего только не сделал человек на Земле, чего только не построил, а вот лес остался неизменным. Он такой же, каким был много веков назад.

— Он изменился, — пробормотал Андрей, — некоторые растения исчезли, и вместо них появились другие.

Он наклонился и сорвал стебелек, увешанный крошечными фиолетовыми колокольчиками.

— Такого раньше не было!

— Ты так редко бываешь на Земле, а знаешь о ней больше моего.

— Наверное, именно поэтому. В полетах все время думаешь о Родине. Знаешь, по какому принципу комплектуются видеотеки кораблей? Кассеты по истории Земли, по биологии, палеонтологии, этнографии Каждый астронавт — это прежде всего специалист по Земле. Я знаю ребят, которые в зоологии или, скажем, этнографии не уступят специалистам…

Нина сегодня была не в светло-розовой форме диспетчерской службы, которая была ей так к лицу, а в легком желто-зеленом платье. Андрей осторожно отвел перед Ниной упругую ветку и пошел следом. Сейчас, в этом теплом июльском лесу, ему было очень хорошо, и хотелось, чтобы этот день никогда не кончался. Он посмотрел на часы и вздохнул.

— А вдобавок мой отец был преподавателем ботаники. Он и умер в лесу, у нас под Ливнами, проводя урок.

— Расскажи о себе, — попросила Нина.

— О себе? — Он улыбнулся. — Трудней всего мне давалась учеба. Я даже не знаю, как выдержал. Из десяти человек весь этот путь проходили только двое, остальные отступали, занимались чем-то другим. Ну а потом были экспедиции. Это уже нетрудно, потому что я был готов ко всему. Хотя случалось всякое.

— А у меня все не так! Жизнь па Земле, простая работа. Диспетчер ближней службы! Никаких случайностей, все буднично и привычно. Был, правда, один случай… впрочем, ничего интересного.

Андрей наклонился сорвап одуванчик, подул на него. Посмотрел, как опускаются пушинки, и начал рассказывать о туманах Кассандры, поднимающихся всегда неожиданно. О багровом солнце Прозерпины, в лучах которого быстро таяла корка льда, покрывающая за ночь поверхность планеты. О мягких уютных лощинах с изумрудной травой и прохладными ручьями на красивейшей планете Эмпаране…

Андрей тряхнул головой. Лес, родной, чудесный, гостеприимный, ласково шелестел листвой и приветливо кивал вершинами громадных сосен. Ничего подобного не было ни на одной из планет. Ничего во всей вселенной не было прекраснее этого леса и этого дня, медленно, незаметно переходящего в теплый, чудесный вечер.

Тропинка сузилась. Теперь ее пересекали узловатые корни сосен. Они вышли к большому муравейнику на краю поляны.

— Давай отдохнем здесь, — предложила Нина и села на поваленное дерево. — Помнишь, как мы впервые встретились. Тогда ты показался мне совсем не таким, как сейчас.

— Каким же?

— Строгим, серьезным. — Нина засмеялась. — Капитан «Альбатроса», шутка ли?!

Солнце опустилось совсем низко. Белокурые волосы. Нины стали золотистыми, и на лицо упала тень, сделав его таинственным. Андрею казалось: так будет длиться всегда, вечно…

5

На другой день во время очередного занятия к руководителю подошел какой-то незнакомый человек и, нарушая неписаные законы подготовки экипажа, прервал его на полуслове, положив перед ним сложенную вдвое бумажку.

В окна бил нестерпимый солнечный свет. Он отражался в полированных деталях тренировочных приборов, расплескивался по стенам множеством солнечных пятен. Именно эта игра солнечных бликов и вызвала у Андрея ощущение ирреальности, немыслимости происходящего.

Записку принес сотрудник Института времени, того самого кубического огромного дома, который они с Ниной видели вчера в лесу. Андрей тотчас поехал в этот институт, где, как сообщалось в записке, получены какие-то результаты, которые могли быть интересны экипажу «Альбатроса».

Прежде Андрей ни разу не был в Институте времени, и теперь с интересом рассматривал лабораторию с приборами, назначение которых было ему непонятно, установку, будто бы способную пронзать время, высвечивать будущее и показывать на экране его фрагменты.

Уже потом он узнал, как работала Установка. Она пронзала время лучом-импульсом, который, вернувшись назад, приносил информацию из будущего. Сотрудники института надеялись, что когда-нибудь этот луч-импульс станет послушным, его можно будет направить в любую точку Земли, в любой, заранее определенный миг времени, и он вернется из будущего с цветной зрительной картиной и звуковой записью. Но пока что луч приносил лишь смутные образы, выхваченные из самых разных временных отрезков.

Позже они, весь экипаж «Альбатроса», сидели перед экраном Установки. Здесь было еще много людей, они вздыхали и покашливали, негромко переговаривались, но иногда наступала мертвая, невозможная тишина. Когда запись обрывочных картин будущего прекратилась, ее начата демонстрировать снова. И Андрей Ростов, сжав ладонями голову, снова стал всматриваться в экран, дожидаясь тех слов, которые где-то в будущем были сказаны о его полете на Теллус.

В ореоле цветных расплывчатых пятен — берег моря и волны. Берег был совершенно пуст, только на песке лежала забытая кем-то книга. Солнце висело низко, и по волнам тянулась желтая, слепящая глаза дорожка. Неясной была картина, но зато очень отчетливыми были звуки: мерный рокот волн, шелест песка.

…В калейдоскопе цветных пятен, резких вспышек, мерцающих огней — огромное здание, не похожее ни на что, — причудливое нагромождение деталей, в которых, казалось, не было никакого порядка. Здание стояло на городской площади, странно безлюдной. Эта картина была совершенно немой.

…Женщина-блондинка в белом халате работала в лаборатории с химической посудой. Здесь все было привычным и совершенно неотличимым от настоящего. Возможно, в этот раз луч-импульс принес кусочек совсем уж близкого будущего, отделенного от настоящего, может быть, днями, поэтому картина была идеально четкой.

…По экрану слева направо полезли пульсирующие разноцветные волны. Цвета вдруг исчезли, и хаос на экране стал черно-белым. Изображение не появлялось, но были слышны какие-то звуки — неясный шорох, протяжный скрип, голоса:

— …я работал, — сказал мужской голос, — я ничего не знал…

— …Теллус… космическим экспедициям…

Долгая, продолжительная пауза и мелькание цветовых пятен.

— …Это что-то невероятное, небывалое, — сказал тот же голос.

Очень короткая пауза, вспышка на экране, затем мелькнули смутные черты мужского лица и снова исчезли.

— …Печально… Очень, очень жаль…

— …Неудача… очень тяжело… Из экипажа «Альбатроса»… Пауза.

— …Он остался один… остался один… остался один, — с некоторыми промежутками произнес голос, и сразу же на экране вспыхнула картина, относящаяся, бесспорно, совершенно к другому: ослепительно зеленый тропический лес, в глубине которого высилось непонятного назначения решетчатое сооружение. На самом верху его была открытая площадка, где стояли, глядя в одну сторону, несколько человек…

Их было еще несколько, фрагментарных картин, выхваченных из будущего. Потом запись кончилась, ее стали повторять в третий раз. И в третий раз прозвучали эти слова.

— Он остался один… остался один… остался один…

6

Генеральный директор долго перекладывал на своем гигантском столе какие-то бумаги, потом внимательно и неестественно медленно читал, надев очки, одну из них, и губы его шевелились, как будто он повторял текст про себя. Дважды в кабинет входила секретарша. Она что-то негромко говорила, и генеральный директор так же негромко отвечал ей. Когда секретарша проходила мимо Андрея, она всякий раз внимательно осматривала его.

Ивашкевич, сидя в кресле напротив, нервно барабанил пальцами по крышке маленького стола. Пороховник и Пономарев, оба в красных тренировочных куртках, разместились на длинном диване и с одинаково напряженными лицами смотрели в окно, за которым шла обычная, повседневная жизнь порта. Там же на диване примостился Сережа Крылов; он внимательно изучал пол под ногами.

Андрей осмотрел всех четверых. Он думал о том, что ответит каждый из них на вопросы генерального директора.

А что скажет он сам, капитан «Альбатроса»?

Андрей переменил позу и прикрыл глаза. Он многое передумал, а вот сейчас понял, что и сам еще не знает, что ответит, когда придет его очередь отвечать.

Генеральный директор встал и заговорил непривычно мягким голосом:

— Я просил вас собраться, чтобы все решить…

Экспедиция будет, подумал Андрей. Кто-то обязательно полетит, несмотря ни на что.

— Это не ошибка? — быстро спросил Ивашкевич. — Насколько я понимаю, закономерности работы Установки не очень-то ясны даже специалистам…

Генеральный директор понимающе кивнул.

— Об этом уже думали. Была экспертная специальная комиссия, она проанализировала все, что передала Установка. Мнение авторитетных ученых едино: фрагменты, воспроизведенные на экране, действительно были фрагментами из будущего.

В кабинете снова стало тихо. Потом зашевелился Крылов, и у него вдруг вырвалось:

— Невероятно! Чем больше об этом думаешь, тем более невероятным все это кажется. Сведения из будущего… о нас!

— Невероятно! — генеральный директор выпрямился и от этого стал еще выше. — Невероятно то, что первая же передача из будущего принесла информацию о нашем полете как раз накануне его.

С высоты своего огромного роста он смотрел на пятерых людей, сидевших перед ним.

— Невероятно! — еще раз повторил хозяин кабинета, и голос его был тяжелым, усталым. — Но наше дело сейчас не обсуждать этот невероятный факт, не удивляться ему, а подумать, что делать дальше.

Под Ивашкевичем скрипнуло кресло. Крылов оторвал, наконец, взгляд от пола и стал смотреть в окно.

— А теперь, — сказал хозяин кабинета глухо, — когда мы знаем о том, — он кашлянул, — вернее, когда мы можем догадываться о том, что экспедиция окажется крайне тяжелой, может быть, драматической, должен прежде всего сказать вам, как человек, облеченный высшей властью в космофлоте, что каждый из вас теперь... может теперь… отказаться от участия в ней.

Под Ивашкевичем скрипнуло кресло. Генеральный директор внимательно посмотрел на него.

— Вас за это никто не осудит. Раньше по неписаным законам космофлота вы не могли отказаться от участия в экспедиции, теперь сделать это вы вправе… Что скажете вы, Ивашкевич?

Ивашкевич поднял голову, но ничего не ответил. Казалось, что тишина в кабинете густеет.

Андрей потер ладонями виски. Он ощутил страшную усталость, подумал вдруг, что экспедиция на Теллус — это лотерея, и которой из пяти билетов выигрывает только один. Только одному суждено дойти до конца и понять, ради чего он прошел этот путь. Кому?..

— Но ведь следующая экспедиция на Теллус может состояться только через двести сорок семь лет! — неожиданно резко сказал Крылов.

Генеральный директор медленно качнул головой.

— Да, через двести сорок семь лет.

Лицо его вдруг изменилось, будто его поразила новая, совершенно неожиданная мысль. Некоторое время он словно бы взвешивал ее в уме, а потом медленно, с какими-то странными интонациями, понизив голос еще больше, сказал:

— Вы знаете, что это может значить? Если сегодня мы откажемся от экспедиции на Теллус, значит, информация из будущего относится не к нашей, а к следующей экспедиции. К той, которая состоится двести сорок семь лет спустя.

Все задвигались, возбужденные. Пороховник щелкнул пальцями. Пономарев улыбнулся, а генеральный директор искоса, с каким-то странным выражением посмотрел на Сережу Крылова.

Неслышно через кабинет прошла секретарша и положила на стол пластиковую папку с крупным грифом «Очень срочно». Генеральный директор отодвинул папку, не заглядывая в нес, и встал.

— Ну что же, — сказал он. — Немедленного ответа я не жду. Подумайте. Приходите ко мне, как решите. Хоть вместе приходите, хоть по отдельности.

7

«Он остался один… остался один… остался один…» Андрей открыл глаза. Плотно сдвинутые портьеры создавали в номере космогостиницы полумрак. Подошла Нина и села рядом, положила руку ему на лоб.

— Значит, я заснул?

— Ровно на двадцать минут, — слазала Нина. — Пока я стояла у окна и смотрела, как начинается дождь.

— Дождь? — Андрей упруго поднялся из кресла, быстро пересек комнату, распахнул окно.

В густом сумраке позднего вечера стояла сплошная водяная стена. Нити дождя казались туго натянутыми, они рассекали ветви деревьев и сбивали на землю листья, уже начинавшие желтеть. Дождь наполнял мир густым рокотом и свежим ароматом. Захотелось, как в детстве, когда все впечатления ярки и праздничны, босиком пробежать по лужам.

Андрей закрыл окно, но еще некоторое время смотрел на дождь. Он знал, что Нина следит за каждым его движением, и обернулся.

— Кто полетит? — спросила она тихо.

Андрей задернул штору, и в номере космогостиницы вновь стало тихо.

— Лететь хотели все, — ответил он, — но решено отправить только двоих — меня и Крылова.

— Двоих, — тихо повторила Нина. — А после полета останется один…

Он опустил глаза, глубоко вздохнул и стал ходить из угла в угол: пятнадцать шагов в одну сторону и пятнадцать в другую. Он ждал, что скажет Нина.

— А если лететь одному?

— Одному нельзя.

— Я знала, что так будет, — тихо сказала Нина. — И я тебя понимаю.

Он посмотрел на Нину, с которой так странно связалась для него эта экспедиция, потому что встретились они именно в тот день, когда Андрей узнал о будущем полете на Теллус, и загрустил.

— Ты ведь даже не успел съездить домой.

— Теперь уже не успею.

Нина зябко поежилась, и он обнял ее.

— А вот ему, наверное, еще тяжелее, — проговорила Нина. — Сергей Крылов — это ведь его сын.

— Сын? — переспросил Андрей. — Чей сын?

— Генерального директора, — Нина хотела улыбнуться, но улыбка не получилась. — Только об этом известно очень немногим. Он считает, что детям только вредит, если их родители знамениты. Особенно, если дети делают то же, что и родители…

Андрей прошелся по комнате. Представил лицо Сергея Крылова и рядом — добродушное, мягкое лицо генерального директора. Пожалуй, лица были похожи. Хотя ростом сын явно отстал от отца.

— И он… он разрешил ему отправиться в экспедицию?

— Об этом ты сказал мне сам, — ответила Нина.

— Его сын, — пробормотал Андрей. — Как ты об этом узнала?

— Я обещала никому не говорить. Но сейчас, наверное, можно. Узнала случайно: я дежурила, когда в моем секторе садился одноместный тренировочный корабль. Кажется, он летал к Марсу или Юпитеру, точно не помню. Редчайший случай: при посадке отказали тормозные двигатели. Пилот был очень юн и не знал, на что решиться. Как полагается по регламенту, я тут же сообщила об этом в дирекцию управления, и в мою диспетчерскую тут же прибежал сам генеральный. Он сам стал вести пилота, и я волей-неволей слышала весь их разговор. Уже потом генеральный директор мне все объяснил и взял с меня слово об этом не говорить никому.

Она замолчала и задумалась.

— Расскажи, как корабль сел? — спросил Андрей.

— Вместо тормозных двигателей пилот использовал маршевые, но отрегулировал их так, что они только гасили скорость… Когда корабль опустился, генеральный сел в кресло и долго молчал. А потом мне сказал, и эти слова я запомнила: «Если хочешь воспитать настоящего человека, надо с детства дать ему понять, что в первую очередь он должен рассчитывать только на себя самого. Сейчас я ему помог, но это сделал бы на моем месте любой знающий человек».

Если бы пришлось выбирать мне, думал Андрей, я бы, наверное, тоже выбрал Крылова.

Он сел на диван, усадил рядом с собой Нину и обнял ее за плечи.

— Ты считаешь, что тебе непременно надо лететь? — прошептала она.

— Непременно.

Плечи Нины дрогнули.

— Я это знала.

— Наверное, — сказал Андрей, — это банально, но я убежден, что без риска, без трудностей ничего не бывает. Человеку, чтобы он шел вперед и вперед, обязательно что-то должно мешать. Трудности вроде бы помеха, но, совсем не имея их, далеко не уйдешь…

Он тронул рукой волосы Нины, осторожно намотал прядку себе на пальцы и увидел, что в ее глазах заблестели слезы.

8

…Слева, там, где к шоссе вплотную подходил лес, краски были уже желто-красными. Воздух был по-осеннему прозрачным, и звуки тоже стали осенними — гулкими и отрывистыми, непохожими на приглушенные голоса лета.

Слева, в глубине леса, мелькнули здания научного центра и среди них — вросший в землю кристалл Института времени. Андрей еще глубже вдавил педаль, и тогда ему показалось, что машина не мчится по пустому шоссе, а, приподнявшись над ним, летит.

Он усмехнулся: машина как будто тоже стремилась к сверх-субсветовому пределу и никак не могла его перейти. А сам он это сделает. Поразительное чувство: знать, что совсем скоро Земля останется далеко и само Солнце станет звездой, ничем не выделяющейся среди тысяч других. И что еще немного, и он своими глазами увидит таинственный Теллус… должен увидеть.

Он сбавил скорость, потому что теперь шоссе должно было повернуть направо, и тогда сразу кончится лес, вместо него появятся длинные корпуса навигационной службы и громадное полупрозрачное здание управления.

Въехав на территорию порта, Андрей стал лавировать среди множества кораблей. У элегантного корпуса субсветовика экстракласса «Москва» он на мгновение притормозил. Корабль, его прежний корабль, проходящий профилактику, был сегодня пуст, безмолвен. На несколько десятков дней вернулся он на Землю и вскоре снова уйдет в космос с прежним экипажем и другим командиром. Надежный, верный испытанный корабль, характер которого он, Андрей Ростов, успел узнать, как, может быть, никто другой никогда не узнает.

Он вновь нажал педаль, ц «Москва» осталась позади.

И вот он, самый дальний угол порта. Возле невзрачного корпуса «Альбатроса» стояли несколько машин, среди которых была и машина генерального директора. Все обычно, буднично. Это хорошо, подумал Андрей, что ушла в прошлое традиция, когда перед стартом к кораблям собирались десятки тысяч людей и всем участникам таких церемоний было, вероятно, не по себе. Теперь каждый новый старт — это не праздник, а прежде всего дело. Экипаж собирается прямо у корабля, корабль уже готов к старту, свидетели старта — лишь несколько человек, без присутствия которых не обойтись.

Он выключил двигатель и шагнул на теплые плиты перрона. Сергей Крылов, его спутник, был уже среди маленькой группы провожающих. Андрей вздохнул и медленно, не спеша пошел к ним. Нина осталась в городе, он просил ее не приезжать к «Альбатросу».

Слова прощания были очень короткими. Потом — крепкие рукопожатия, и вдруг выпавшие из руки генерального директора очки, тут же разлетевшиеся вдребезги на бетонной плите, и чья-то шутка, старая как мир, прозвучавшая сегодня не очень-то весело: «К счастью!» И как всегда — трап пружинил под ногами. Все было привычно, буднично.


И снова была осень.

— Экспедиция с Теллуса вернулась! — взволнованно сказал один собеседник другому по видеосвязи. — Ты, наверное, и не слышал об этом?! Ты ведь всегда узнаешь новости последним, потому что неделями не выходишь из лаборатории.

— Конечно, слышал, вся Земля говорит об этом! — ответил второй. — Я работал… Я ничего не знал, и вдруг эта новость — «Альбатрос» вернулся на Землю.

— Конечно, нам повезло, что первый полет на Теллус был при нас, — сказал первый. — Сейчас мне просто жаль, что наша работа не имеет никакого отношения к космическим экспедициям…

— Ты знаешь подробности?

— Всех подробностей не знает пока никто. Но уже и сам факт… Это что-то невероятное, небывалое. Впрочем, ждать осталось недолго: скоро мы узнаем больше. Расскажи теперь, как твой опыт?

— Да все то-же, — ответил огорченный голос. — Пока сплошные неудачи. К тому же вышел из строя вспомогательный блок, и, значит, опять уйма времени ушла впустую.

— Это, конечно, очень печально, — ответил собеседник, — Очень… Сочувствую, очень жаль, но все-таки в конце концов все получится, должно получиться.

— Просто очередная неудача — только и всего. Очень тяжело, надо будет восстановить вспомогательный блок… Расскажи-ка мне лучше… Я слышал, что кто-то из экипажа «Альбатроса» остался в системе Теллуса?

— Это правда. Мы ведь еще не знаем всех закономерностей эффекта сверхсубсветовой скорости, и поэтому «Альбатрос», собрав самую минимальную информацию, едва установив первый Контакт, уже должен был возвращаться. Сергей Крылов, один из экипажа, остался там с разрешения командира, чтобы установить с теллусийцами настоящую дружбу. Он остался один, но, как говорят, не будет чувствовать себя там одиноким. Он остался один, как в древности исследователи оставались в открытых ими странах, чтобы узнать их больше. Впрочем, он остался один ненадолго: теллусийцам эффект сверхсветовой скорости давно знаком. Они обещали скоро вернуть его на Землю, на своем корабле. Понимаешь, к нам прибудет целая экспедиция…

Андрей Балабуха Тема для диссертации

Экспозиция

В шесть часов вечера двери Института мозга распахивались, и из них выходили поодиночке, группами и, наконец, непрерывным потоком выливались сотрудники… Минут через десять — пятнадцать поток постепенно иссякал. И в здании, на территории института и прилегающих к нему улицах наступала тишина. Изредка ее нарушали шаги случайных прохожих или какой-нибудь парочки.

Так было и в этот день. Однако в половине седьмого привычный порядок нарушился: к дверям института с разных сторон подошли двое. Первому было лет тридцать пять — тридцать шесть. Лицо его казалось треугольным: очень широкий и высокий лоб, над которым фонтаном взрывались и опадали в разные стороны длинные прямые волосы; совершенно плоские, выбритые до блеска щеки почти сходились у миниатюрного подбородка; рот же, напротив, был настолько велик, что, казалось, стоит его открыть, и подбородок неминуемо должен отвалиться; только прямой нос с широко выгнутыми крыльями вносил в это лицо какое-то подобие пропорциональности. Второму на вид было никак не меньше шестидесяти. Лицо его чем-то напоминало морду благовоспитанного боксера: почти квадратное, с крупными чертами и небольшими умными глазами, оно казалось грустным даже тогда, когда человек улыбался. Вся его фигура была под стать лицу, массивная и тяжелая. И поэтому подстриженные коротким бобриком волосы никак не вписывались в общий тон — здесь приличествовала бы львиная грива.

Встретившись, они поздоровались и несколько минут постояли, о чем-то тихо переговариваясь. Младший короткими жадными затяжками курил сигарету. Потом резким движением бросил. Прочертив в воздухе багровую дугу, она искрами рассыпалась по выложенной глянцевитой плиткой стене. Старший осуждающе покачал головой. Затем оба вошли в здание.

В тот момент, когда они оказались в холле, освещенном только неяркой лампой на столике у вахтера, откуда-то из недр здания вышел третий. Лица его было не разглядеть, только белый халат светился, как снег лунной ночью. Подойдя к вахтеру, он негромко сказал:

— Василий Федорович, пропусти, пожалуйста. Это ко мне.

— Пропуск? — дежурный с трудом оторвался от газеты.

— Вот.

Вахтер внимательно посмотрел на бумажку, перевел взгляд на лица посетителей.

— Ладно, — проворчал он, снова углубляясь в «Неделю». — Трудяги…

Человек в белом халате быстро подошел к двоим, ожидавшим в нескольких шагах от холодно поблескивающего турникета.

— Добрый вечер, — сказал он, пожимая им руки. Они постояли несколько секунд, потом младший из пришедших не выдержал:

— Ну, веди, Вергилий…

Старший усмехнулся:

— В самом деле, Леонид Сергеевич, идемте. Показывайте свое хозяйство…

Они довольно долго шли коридорами, два раза поднимались по лестницам — эскалаторы в это время уже не работали — и наконец остановились перед дверью с табличкой:

Лаборатория молекулярной энцефалографии.

Леонид Сергеевич пропустил гостей, потом вошел сам и закрыл дверь на замок.

— Ну вот, — сказал он негромко, — кажется, все в порядке.

Треугольнолицый внимательно разглядывал обстановку.

— Знаешь, мне начинает казаться, что чем дальше, тем больше все лаборатории становятся похожими друг на друга. Какая-то сплошная стандартизация…

— Унификация, — уточнил Леонид.

— Пусть так. В любой лаборатории чуть ли не одно и то же оборудование. Я в твоем хозяйстве ни бельмеса не смыслю, а приборы те же, что и у меня…

— Кибернетизация всех наук — так, кажется, было написано в какой-то статье, — подал голос третий. — Слушайте, Леонид Сергеевич, у вас можно раздобыть стакан воды?

Он достал из кармана полоску целлофана, в которую, как пуговицы, были запрессованы какие-то таблетки, надорвав, вылущил две на ладонь.

— Что это у вас, Дмитрий Константинович? — спросил Леонид.

— Триоксазин. Нервишки пошаливают, — извиняющимся голосом ответил тот.

Леонид вышел в соседнюю комнату. Послышалось журчание воды.

— Пожалуйста, — Леонид протянул Дмитрию Константиновичу конический мерный стакан. Тот положил таблетки на язык и, запрокинув голову, запил. Кадык ходил по горлу, как поршень насоса.

— Фу, — сказал он, возвращая стакан. На лице у него застыла страдальческая гримаса. — Ну и гадость!

— Гадость?! — удивленно переспросил Леонид. — Это же таблетки. Даже вкуса почувствовать не успеваешь — проскакивают.

— Это галушки сами скачут. А эти штуки и стаканом воды не запьешь. Или не привык еще?

— И хорошо, — вставил треугольнолицый. — Я лично предпочитаю доказывать свою любовь к медицине другими способами.

— Да вы садитесь, садитесь, — предложил Леонид. Сам он отошел к столу у окна и, включив бра, возился там с чем-то.

— Помочь тебе?

— Спасибо, Коля. Я сам.

— Раз так — и ладно. В самом деле, Дмитрий Константинович, давайте-ка сядем.

Дмитрий Константинович сел за стол, по-ученически сложив руки перед собой. Николай боком примостился на краю стола, похлопал себя по карманам.

— Леня, а курить здесь можно?

— Вообще нельзя, а сегодня можно.

— Тогда изобрази, пожалуйста, что-нибудь такое… Ну, в общем вроде пепельницы.

— Сам поищи.

— Ладно. — Николай пересек комнату и стал рыться в шкафу. — Это можно? — спросил он, показывая чашку Петри.

— Можно.

Николай снова пристроился на столе, закурил.

— Разрешите? — спросил у него Дмитрий Константинович.

— Пожалуйста! — Николай протянул пачку. — Только… Разве вы курите?

— Вообще нет, а сегодня можно, — усмехнулся тот.

— Все, — Леонид щелкнул выключателем бра. В руках у него было нечто напоминающее парикмахерский «фен» — пластмассовый колпак с четырьмя регуляторами спереди и выходящим из вершины пучком цветных проводов.

— Может, посидим немного? — спросил Дмитрий Константинович. — Как перед дальней дорожкой?

— Долгие проводы — лишние слезы, — резко сказал Николай. — Начинай, Леня.

Леонид сел в огромное кресло, словно перекочевавшее сюда из кабинета стоматолога; нажав утопленную в подлокотнике клавишу, развернул его к вмонтированному в стену пульту со столообразной панелью, надел «фен» и стал медленными и осторожными движениями подгонять его к голове.

— Коля, — сказал он, — автоблокировка включена. Но на всякий случай вот тут, в шкафчике, шприц и ампулы. Посмотри.

— Посмотрел.

— Возьмешь вот эту, с ободком…

— Эту?

— Да. Обращаться со шприцем умеешь?

— Я умею, — сказал Дмитрий Константинович. — Вернее, умел когда-то.

— Думаю, это не понадобится. Но в крайнем случае придется вам вспомнить старые навыки.

— Долго это будет?

— Сорок пять минут.

— Долго…

— Начнем, пожалуй! — Леонид откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза.

— Ни пуха ни пера! — сказал Николай. — А я пошел к черту. Возвращайся джинном!

Он тихонько, на цыпочках подошел к Дмитрию Константиновичу, сел, положил перед собой сигареты.

До сих пор их было трое. Теперь — двое и один.

Леонид

Через пять минут я усну. И проснусь кем? Самим собой? Всемогущим джинном? Или просто гармонической личностью, с уравновешенным характером и хорошим пищеварением? Не знаю. Лучше бы сейчас ни о чем не думать. Не думай! Не могу. Уж так я подло устроен. И вообще самое трудное — это не думать об обезьяне. Зря я ввязался в это дело. Ввязался? Я же сам все это затеял. Но нужно было бы еще попробовать… Не могу я больше пробовать — это мой единственный шанс. Вот уж не думал, что я так тщеславен. Тщеславен. И жажду, чтобы мое имя вошло в анналы. Может быть, завтра войдет…

Еще четыре с половиной минуты. Нет, надо успокоиться. Упорядочить мысли. Так я, того гляди, и не усну. Может, это мне стоило проглотить триоксазин? Давай упорядочивать мысли.

Пожалуй, все началось с шефа. Или с Таньки? С шефа и Таньки. Вечером Танька сказала, что ей надоело со мной, что из меня никогда не выйдет не только ученого, но и просто мужа. И ушла. Это она умеет — уходить. «Всегда надо уйти раньше, чем начнет тлеть бумага» — так она сказала и изящно погасила папиросу. Курила она только папиросы. Когда ребята ездили в Москву, то привозили ей польские наборы: сигареты она раздавала, а папиросы оставляла себе. Впрочем, курила она совсем немного.

Тогда я пошел в общежитие, и мы с ребятами говорили почти до утра и пили черный кофе эмалированными кружками. А утром меня вызвал шеф.

Я его люблю, нашего шефа. И уважаю до глубины души. Только ему ведь этого не скажешь. Он великий. Вообще, по-моему, все ученые делятся на три категории: великих теоретиков, гениальных экспериментаторов и вечных лаборантов. Шеф — великий теоретик. Я — вечный лаборант, и это меня не слишком огорчает. Ведь всегда нужны не только великие, но и такие, как я, собиратели фактов. Меня это вполне устраивает. Больше, я люблю это. Когда остаешься один на один с делом нудным и противным, когда тебе нужно сделать тысячу энцефалограмм, изучать и делать выводы из сопоставления которых будут другие, вот тогда ты чувствуешь, что без тебя им не обойтись. И тысяча повторений одной и той же операции уже не рутина, а работа.

Так вот, меня вызвал шеф.

— Леня, — он у нас демократ, наш шеф, — Леня…

Я уже знал, что за этим последует. Да, конечно, меня держат на ставке старшего научного сотрудника, у меня же до сих пор нет степени. И ведь я умный парень, мне ничего не стоит защитить в порядке соискательства. И языки я знаю, а ведь как раз это для многих камень преткновения. И тем у нас хоть отбавляй. Вот, например: «Некоторые аспекты динамической цифровой модели мозга». Чем не «диссертабельная» тема? И в самом деле, подумал я, почему бы не взяться?

— Владимир Исаевич, — сказал я. — Давайте. «Некоторые аспекты динамической цифровой модели мозга» — это же замечательно!

Шеф онемел. Он уже столько раз заговаривал со мной об этом, но я всегда изворачивался, ссылаясь на общественные нагрузки и семейные обстоятельства…

Наконец шеф обрел дар речи.

— Молодец, Леня! — прочувствованно сказал он. — Только ведь она нудная, эта модель. Вы представляете, сколько там…

— Представляю, — сказал я. — Очень даже представляю.

Шеф сочувственно посмотрел на меня и покивал. Я тоже покивал, чтобы показать, что оценил его сочувствие.

— Ну что ж, — сказал шеф. — Беритесь, Леня, а мы вас поддержим. Всю остальную работу я с вас снимаю, занимайтесь своей темой. Года вам хватит?

— Хватит, — не моргнув глазом, соврал я. — Безусловно, хватит.

На этом аудиенция кончилась. И начались сплошные будние праздники.

В качестве моделируемого объекта я решил взять собственный мозг. Во-первых, всегда под рукой; во-вторых, другого такого идеально среднего экземпляра нигде не найдешь: и не болел я никогда, и не кретин, и не гений — сплошное среднее арифметическое.

Так прошло девять месяцев — вполне нормальный срок, чтобы родить модель. И тогда меня заело: работа сделана, модель построена, а дальше что? Какая из этого, к ляду, диссертация? Выводы-то хоть какие-нибудь должны быть! А выводы, как известно, не по моей части.

Конечно, есть шанс защитить и так. Недаром на каждого кандидата технических, филологических и прочих наук приходится, как минимум, три кандидата медицинских — статистика вещь великая. Но надеяться только на нее противно…

И тогда я вспомнил про Кольку. Мы с ним учились еще в школе. Потом вместе поступали на физмат. Он поступил, а я не прошел по конкурсу и подался на биофак.

Я пришел к Кольке с папкой, в которой могла бы уместиться рукопись первого тома «Войны и мира», и бутылкой гамзы. Мы посидели, повспоминали. Потом я спросил:

— Слушай, можешь ты посчитать на своей технике?

— Что посчитать? — Колька всегда на вопрос отвечает вопросом.

Я объяснил. Мне нужны были хоть какие-нибудь аналогии, закономерности, алгоритмы.

— А для чего все это нужно? — спросил он.

— Надеюсь, что такое электроэнцефалограмма, ты знаешь? Ну вот. А это запись электрической активности каждой клетки мозга в течение сорока минут жизнедеятельности.

— Популярно…

— Как просил.

— Ладно, — сказал Колька. — Оставь. Посмотрим, что из этого можно высосать.

На этом мое участие кончилось. Собственно, это всегда бывает так и иначе быть, наверное, просто не может: я собрал факты, а выводы должен делать кто-то другой. Только на этот раз выводы уж больно сумасшедшие… Что ж, скоро выяснится, достаточно ли они сумасшедшие, чтобы быть истиной, как сказал кто-то из великих.

Николай

Леня пришел ко мне в конце апреля. Надо сказать, ему немного не повезло: приди он хотя бы месяцем позже, я взялся бы за это дело сразу. Но в мае нам надо было заканчивать две темы и ничем посторонним я заниматься не мог. А потом, когда мы кончили, я попросту забыл о нем. Не то чтобы я был таким уж необязательным, просто, когда закрутишься вконец, забываешь обо всем. И вспомнил я о Лене только в июне. Надо отдать ему должное: он ни разу не напомнил мне о себе, ни разу не поторопил. Такая деликатность даже удивила меня. Сперва я подумал, что ему все это попросту не так уж нужно; но потом, когда вспомнил Леньку получше (ведь мы с ним не виделись несколько лет), — сообразил, что для него такое поведение вполне естественно: он отдал, все мне и теперь ждал. Мне бы такой характер… Я совсем не умею ждать. Леня сразу как-то вырос в моих глазах.

Короче говоря, в июне я вспомнил о Лениной просьбе. Я возился с телевизором и неожиданно в развале на столе наткнулся на его папку. Сразу же раскрыл, просмотрел. И ничего не увидел. Нет, там были графики, формулы — все на месте. Но никакого физического смысла в них я не уловил. В принципе оно и понятно: я ведь в биологии вообще мало смыслю, а в такой специализированной области и подавно. Но у неведения есть и своя хорошая сторона — вот она, пресловутая диалектическая двойственность! — свежий взгляд. Не зная биологии, я мог надеяться увидеть то, чего нормальный биолог в жизни бы не заметил. Однако могучая эта теория на практике не подтвердилась. Во всяком случае сразу.

Через несколько дней — я в это время был в отпуске — у меня уже выработался условный рефлекс: как только я брался за Ленины графики, на меня нападала безудержная зевота.

Надо сказать, я вообще не доверяю способу «медленно и методично» и всегда был приверженцем «метода тыка». Конечно, научно обоснованного «тыка». И ассоциативных связей.

Я думал, с чем могут ассоциироваться эти кривые. Но в голову ничего не приходило.

«Посчитай на своей технике», — сказал Леня. Но прежде чем считать, нужно сформулировать задание. Как? Ни малейшего намека я не видел. И тогда я стал безудержно экспериментировать. Это называется «алгоритм Мартышки». Той самой, которая «то их на хвост нанижет, то их понюхает, то их полижет». Прежде всего наглядность. К счастью, Леня — аккуратист: мне не пришлось приводить его графики к единому масштабу. Я пробовал накладывать их, пробовал…

Говорят, лень — двигатель прогресса. В самом деле: лень стало человеку пешком ходить — автомобиль изобрел. И так далее. Меня тоже выручила лень. Чтобы не разглядывать часами эти дурацкие кривые, я пересчитал их и воспроизвел в звуковом диапазоне. Потом записал на магнитофон и начал прокручивать в качестве звукового сопровождения. А сам вернулся к телевизору.

Я живу в однокомнатной квартире на втором этаже девятиэтажного кооперативного дома. Народ в доме по большей части свой, институтский, в основном молодежь. Поэтому, когда я ставлю магнитофон на окно и запускаю его на полную громкость, возражений обычно не бывает. Во всяком случае никто не приходит и не говорит: «Да заткните же вы свою проклятую машину!»

Но на этот раз не успел я прогнать пленку каких-нибудь три-четыре раза, как сосед сверху забарабанил чем-то об пол. Я высунулся в окно и осведомился, не мешаю ли спать.

— Спать вы мне не мешаете, но работать — очень. Нельзя ли несколько потише?

— Отчего же нельзя? — вежливо ответил я.

И убавил звук. Чуть-чуть.

Соседа сверху я совсем не знал: он не из нашего института. Иногда мы с ним встречались на лестнице и раскланивались по всем правилам этикета. Внешне он походил на заправилу какой-нибудь гангстерской шайки: массивный, квадратный, с лицом боксера и короткой стрижкой.


Минут через пятнадцать раздался звонок. Как был, в одних трусах я пошел открывать; женщин вроде бы не ожидалось. На пороге стоял «гангстер» с третьего этажа.

— Простите, пожалуйста, — сказал он, — мне очень не хочется прерывать ваши занятия, но… Я, конечно, очень люблю музыку… Сам некоторым образом музыкант… Но нельзя ли все-таки потише?

Я уже приготовился было ответить, но он продолжал:

— И потом, черт побери, можно ли так варварски обращаться с музыкой? Это что у вас, пере-пере-перезапись?

— Какой музыкой? — обалдел я.

Он указал рукой на окно с магнитофоном. Я схватился за шевелюру.

— Проходите, пожалуйста, — попросил я. — Только извините, я несколько не в форме…

— Ну зачем же, — вежливо возразил сосед. — Вы только сделайте немножко потише. Я вовсе не хочу вам мешать.

— Что вы, что вы, — бурно запротестовал я. — Заходите! В порядке, так сказать, установления добрососедских отношений. А то просто неудобно получается: два года живем в одном доме и даже не знакомы!

Я усадил его на диван, а сам торопливо стал натягивать «техасы» и рубашку: все-таки неудобно принимать гостей в трусах.

— Так вы говорите, это музыка? — спросил я.

— А что же это еще может быть? — слегка раздраженно парировал он. — Только музыка, испорченная варварскими руками радистов. Радиолюбителей, виноват. А была прекрасная музыка…

Я поспешно сбавил громкость. Он прислушался.

— Прекрасная была музыка… — повторил он. — Это полигармониум?

— Не знаю, — сказал я и вдруг начал вдохновенно врать: мне пришла в голову ослепительная идея. Недаром я верю во вдохновение и прозрение. — Это сочинение одного моего приятеля. Покойного приятеля. Он не был музыкантом…

— Композитором, — поправил меня сосед.

— Композитором, — согласился я. — Он был дилетант. Любитель. Он подарил мне запись…

— Но почему она в таком состоянии?

— Видите ли, я тут… В общем это случайность… Запись повреждена.

— Так неужели не сохранилось партитуры?

— Она погибла. Сгорела при пожаре. А вы, кажется, сами музыкант?

— Да.

— Простите за навязчивость, а вы не взялись бы…

— Восстановить?..

Он был на редкость догадлив. Я молча кивнул и потупился, чтобы он не увидел, как загорелись у меня глаза.

— Что ж, — сказал он, — пожалуй… Можно было бы попытаться. Хотя работа, конечно, грандиозная… — Он помолчал, пожевал губами. — Ладно, — сказал он вдруг решительно и в этот момент показался мне самим совершенством, этаким подарком судьбы. — Давайте.

Дмитрий Константинович

Больше всего это было похоже на работу археолога, реконструирующего какой-нибудь древний храм или дворец. От него и остались-то крохи фундамента да слабый контур, просматривающийся лишь с самолета, но проходит несколько лет, и вот ты находишь в книге фотографию, под которой написано: «Зиккурат Урнамму. Реконструкция». И постройка настолько красива, настолько органично вписывается в ландшафт, что невозможно не поверить — да, именно так это выглядело когда-то, так и никак иначе. Палеоскульптор, по останкам человека создающий его скульптурный портрет; палеонтолог, по нескольким костям восстанавливающий облик динозавра, — они могли бы понять то, с чем пришлось столкнуться мне.

Прежде всего надо было записать партитуру. После нескольких прослушиваний я справился с этой задачей довольно легко. Но потом… Потом начались муки. И впервые в жизни я мог сказать — это были муки творчества.

Какое это магическое, волшебное слово «твор-чест-во»! Созидание. Из ничего, из памяти, из собственной души извлечь музыку — что может быть выше этого?! Но я извлекал ее только из инструмента и листов партитуры. Я был исполнителем — неплохим исполнителем, и не более того. А больше всего мне хотелось услышать: композитор Дмитрий Штудин. Тщеславие? Не знаю. Может быть. Хотя главное для меня в конечном счете было не это, а сам процесс творчества — процесс, мне недоступный. Как говорится, бодливой корове бог рог не дает… И теперь мне представился единственный шанс. Единственный, потому что в этой записи, которую Николай Михайлович просил меня восстановить, я почувствовал руку гения. Я сам не бог весть что. Но почувствовать гения, узнать его — это я могу. Тут просто невозможно ошибиться. Потому что гармония, настоящая гармония, любого заставит остановиться в священном трепете.

Запись была преотвратная. Я понимаю, Николай Михайлович не то ее перегрел, не то перемагнитил — что-то такое он мне говорил, — но как можно было так обращаться с шедевром?! Впрочем, я ему не судья. Но потери были невосполнимы, стертыми оказались целые партии, во многих местах зияли мучительные в своей дисгармоничности пустоты…

В сорок четвертом году, когда я попал в госпиталь, мне довелось повидать там всякое: людей с ампутированными руками и ногами, с обожженными лицами, слепых, потерявших память… Пожалуй, только тогда я испытывал такое чувство, как сейчас. Передо мной был инвалид, тяжелый инвалид, и я должен был вернуть его к жизни.

Николай Михайлович забегал ко мне чуть ли не каждый день узнать, как продвигается работа. Однажды я не выдержал и накричал на него: сперва довести музыку до такого состояния, а потом справляться о ней. Это верх лицемерия! Словом, я здорово перегнул. Потом, конечно, зашел к нему, извинился, и мы договорились: когда кончу, я сам скажу. А до тех пор прошу его не торопить меня. Он пообещал. Но, встречаясь на лестнице или во дворе, я все время ловил его умоляющий взгляд. В общем-то я понимал его, я и сам так же нетерпелив. Но здесь нужно было собрать все силы, все терпение: малейшая поспешность могла привести к ошибке. Гармония не любит торопливых. Такой уж у нее характер.

Работаю я по вечерам: днем я преподаю в музыкальной школе. Когда-то я мечтал о славе, об имени, но со временем понял, что выше преподавателя в музшколе мне не подняться. Что ж, я смирился с этим. Больше того, работа эта доставляла мне радость. Но теперь пришло искушение. Великое искушение.

Сальери — вот имя этому искушению. Ведь это была бы, могла бы быть Первая симфония Штудина… К счастью, я вскоре осудил себя за такие мысли. А потом даже не смог работать, до того мне было мерзко. Я стал противен себе. Я вышел из дому и долго бродил по улицам, пытаясь вернуть утраченное равновесие… «Ведь ты же не поддался, — говорил я себе. — Так за что же казниться?» И не мог найти ответа. Но мерзкое ощущение не проходило.

Тогда я снова взялся за работу, чтобы прогнать, растворить этот осадок. И работа помогла. Теперь, когда все позади, я могу с полным правом сказать: это была настоящая работа.

Когда полная партитура была готова, я принес ее Николаю Михайловичу. Но оказалось, он не умеет читать ноты и потому не может «прослушать» ее глазами. По замыслу неведомого автора это должно было исполняться на полигармониуме. Я говорю «это», потому что не могу подобрать ему настоящего имени. Это не симфония, не… не… Это Музыка Музык. Шедевр. Через месяц я впервые сумел исполнить его так, как задумал автор. Тут не могло быть сомнений, ибо красота всегда однозначна, если это настоящая красота.

Мы записали ее, и Николай Михайлович унес пленку.

А через неделю он пригласил меня к себе. Я ждал этого, где-то подсознательно был готов, но в последний момент испугался. Сам не знаю чего. Должен был прозвучать финальный аккорд. Но я тогда не мог и подозревать, каким он будет… Работа не может быть самоцелью, как бы ни был притягателен процесс творчества. Она должна быть отдана людям. Но если бы я мог знать, каким образом это будет сделано…

Трое

Они сидели за столом в комнате Николая — Дмитрий Константинович и Леонид на диване, Николай на трехногой табуретке, принесенной из кухни: мебелью квартира, мягко выражаясь, была небогата. На столе красовалась бутылка коньяку, янтарная жидкость чуть подрагивала, когда под окнами проезжал тяжелый грузовик. Сахар, нарезанный лимон, чашки с кофе — вот и все угощение. Спартанская обстановка, спартанский стол… Одно вполне гармонировало с другим. Николай разлил коньяк по рюмкам. Посмотрел на Леонида. Тот кивнул чуть заметно.

— За успех, — сказал Николай и нервно провел рукой по разваливающимся волосам. — За ваш успех, Дмитрий Константинович!

И встал.

Дмитрий Константинович непонимающе посмотрел на него. Николай улыбнулся. Леонид тоже неловко поднялся с дивана, и оба они выпили, глядя на музыканта. Тот почувствовал, как кровь медленно приливает к лицу. Стало жарко. Он выпил свой коньяк, и от этого стало еще жарче.

— Прежде всего, Дмитрий Константинович, я должен очень извиниться перед вами, — сказал Николай, садясь.

— За что? — недоумевая, спросил тот.

— За розыгрыш. Может быть, это жестоко, но поверьте, это был единственный выход. Иначе вы не поверили бы и не взялись за дело…

— Короче, Колька, — подал голос Леонид.

— А короче, то, что вы взялись восстанавливать, не музыка. Вернее, не было музыкой.

— Ну, знаете ли… — начал было Дмитрий Константинович, но Леонид остановил его.

— Очень прошу вас, выслушайте. Потом говорите и делайте что угодно, но сначала выслушайте.

— Хорошо, — Дмитрий Константинович и сам не заметил, как охрип.

— Видите ли, — продолжал Николай, — все мы трое в конечном счете делали одно дело. Хотя ваша доля, Дмитрий Константинович, гораздо больше нашей. Это классический случай нецеленаправленного исследования. Леня сделал то, что называется динамической цифровой моделью мозга. Очень популярно это так: записывается электрическая деятельность каждой клетки мозга, составляются графики, выводятся формулы этих графиков. Леню заинтересовало, нет ли в них какой-либо закономерности. С этим он пришел ко мне. Я, для того чтобы нагляднее стал весь комплекс (ведь запись проводится одновременно), перевел эти графики в звуковой диапазон. И тут явились вы и сказали, что это музыка. Судите сами: мог ли я устоять, когда открывалась возможность столь оригинального эксперимента? Скажи я вам все сразу, разве взялись бы вы за такую работу?

— Пожалуй, нет… — неуверенно сказал Дмитрий Константинович.

— Ну вот. А теперь…

— Теперь осталось снова наложить эту исправленную вами запись на мозг объекта, — Леонид встал и подошел к окну.

— И тогда?

— Мы сами не знаем, что тогда, — не оборачиваясь, ответил Леонид. — Если бы мы знали… У нас есть только несколько гипотез. В основном у него, — он кивнул на Николая.

Потом они сидели до полуночи, до тех пор, пока не пришла взволнованная жена Дмитрия Константиновича узнать, что случилось. Ее тоже усадили за стол, и они пили кофе. Антонина Андреевна сходила к себе и принесла пирог с мясом. Они сидели, ели и разговаривали. Им представлялись все новые варианты того, что произойдет завтра.

Больше всех говорил Николай. Человеческий мозг — самое странное из всего, что мы знаем. Возможности его феноменальны. Взять хотя бы людей-счетчиков вроде Шакунталы Дэви или Уильяма Клайна, людей, обладающих феноменальной памятью, реальных прообразов фантастического Кумби. И при этом наш мозг загружен всего лишь на несколько процентов своих потенциальных возможностей… Представьте себе питекантропа, попавшего в звездолет. Он приспособит эту «стальную пещеру» под жилище, но никогда не сможет раскрыть всех возможностей корабля. Быть может, мы в самих себе — такой вот питекантроп в звездолете? Потом хиатус — зияние между неандертальцем и кроманьонцем. Неандерталец, по степени сложности мозга не превосходящий современных приматов, и кроманьонец, обладающий мозгом современного человека. А ведь они сосуществовали! Впрочем, это совсем другой вопрос — вопрос происхождения. Главное — мозг с тех пор не изменился. И даже сегодня задействован на какой-то миллимизерный процент! Может быть, если наложить на нормальный мозг «исправленную» энцефалограмму… Что будет тогда? Каким станет этот человек, исправленный и гармоничный?

«Главное, — говорил Леонид, — станет ли он вообще другим? Мы исходим из предпосылки, что накладываемые импульсы возбудят незадействованные клетки мозга так же, как стимулируют остановившееся сердце, посылая в него биотоки здорового. Ну а если ничего не произойдет? Или вмешательство кончится катастрофой? Нужно было бы провести еще много предварительных исследований: сравнить исходную энцефалограмму с энцефалограммами хотя бы тех же людей-счетчиков и людей-мнемотронов; потом сравнить все эти графики с исправленным и посмотреть, какие ближе к нему…» Но тут же опровергал себя, утверждая, что все это можно будет сделать потом. Никаких вредных последствий быть не может: аппаратура имеет надежную блокировку и все время поддерживает обратную связь с объектом.

Дмитрий Константинович, распалившись, вдруг разразился целой тирадой: «Художники — инженеры человеческих душ. Но до сих пор они могли воздействовать на эти самые души только опосредованно, через свои произведения. Теперь же открывается новая эра. Художники станут подлинными мастерами, ваятелями, творцами душ. И первым искусством, совершившим это, окажется музыка — самое человечное из всех искусств».

И снова говорил Николай: «Какие же перспективы откроются? Реализуются ли потенции, делающие человека математиком, художником или музыкантом, когда ему под гипнозом внушают, что он Лобачевский, Репин или Паганини? А может быть, осуществятся телепатия, телекинез, левитация? Или просто гармонизируется внутренняя деятельность человека? Ведь есть же мнение, что незадействованные проценты мозга работают на обеспечение бессознательной жизнедеятельности организма. Тогда — человек, не знающий болезней. Человек Здоровый. Или…»

И вдруг до Дмитрия Константиновича дошло: завтра. Опыт будет завтра!

— А кто… объект? — внезапно спросил он, слегка запнувшись на этом слове.

— Я, — коротко ответил Леонид. В комнате стало тихо. Очень тихо.

Финальный аккорд

Николай притушил сигарету. Чашка Петри уже была полна окурков.

— Кажется, все. Блокировка не сработала, — значит, с ним ничего не случилось. Во всяком случае ничего плохого.

Дмитрий Константинович молча кивнул. Последние минуты были невыносимо длинными, сделанными из чего-то фантастически тягучего и липкого. Казалось, сейчас можно ощутить квант времени, как виден в абсолютной темноте квант света. Он был уверен, что сделанное им никуда не годится, что этот рискованный эксперимент — попытка с негодными средствами. Он достал пакетики вылущил еще две таблетки.

— Коля, — сказал он тихо и вдруг впервые обратился к Николаю на «ты»: — Принеси мне, пожалуйста, воды…

Николай встал, сделал шаг. И замер.

Леонид все еще сидел, откинувшись на спинку кресла, глаза его были закрыты. Но «фен» вдруг стал приподниматься над его головой, словно отходящие от него провода приобрели жесткость и потянули колпак вверх, потом медленно, очень медленно поплыл по воздуху и лег на панель пульта. У Николая перехватило дыхание: похоже, питекантроп познал-таки тайны звездолета.

Сзади хрипло, с надрывом дышал Дмитрий Константинович.

Леонид открыл глаза и начал подниматься из кресла.

Сегодняшняя гениальность, понял Николай, телепатия, телекинез, левитация… Нет! Не то! Понадобятся совершенно новые понятия, неизвестные пока человеческому сознанию и языку.

Мысль была смутной, он сам еще не мог постичь ее до конца, но она упорно билась в мозгу, словно проникая в него извне. Или это не его мысль?

Сейчас Леонид повернется и скажет…


1971

Михаил Кривич Синтез ПСА

— Простите, у вас мальчик или девочка? — спрашивает полная блондинка с застиранной болонкой на поводке.

— Кобель, — сухо роняю я. И мы не оглядываясь проходим мимо.

Дело в том, что у меня есть собака, и я гуляю с нею три раза в день.

Стоп. В этой безукоризненной с фактографической точки зрения посылке есть три неточности, если не сказать три вопиющие неправды. Первая из них — совершенно неожиданно — кроется в слове «собака».

«Ах, бедная собака!» — говорим мы. — «Какая славная собачка!» И не замечаем, что существительное женского рода стыдливо маскирует очевидное обстоятельство: все животные бывают двух полов. Но если лошадей мы спокойно подразделяем на кобыл и жеребцов, людей — на мужчин и женщин, то с собаками обращаемся куда менее уважительно: простые слова — кобель и сука, придуманные нами же, чтобы различать собачьи особи разного пола, почему-то попали в разряд не очень приличных. Нелепость. Ведь это же идет вовсе не от моральных качеств умнейших и порядочнейших животных, а от наших, человечьих пороков. Так при чем же, скажите на милость, собаки?

Так вот, тот, с кем я последние восемь лет делю кров и кусок хлеба, ни под каким видом не может быть назван словом женского рода. Дело даже не в окладистой его бороде и пышных усах, не в боевых шрамах на ушах и лбу. У него суровый, немного сумрачный взгляд бывалого бойца-аскета, он величав, спокоен, вежлив, уравновешен, равнодушен к мелочам жизни. Не надо слышать его голос — уверенный хрипловатый бас, достаточно одного взгляда, чтобы понять: это кобель божьей милостью.

Я зову его… Впрочем, как я его зову, не имеет ни малейшего значения; это наши с ним дела, это слишком интимно. Я буду называть его здесь Псом, и вы, если встретите нас на прогулке, обращайтесь к нему так же.

Вторая неточность, вторая неправда заключена в построении «у меня есть». Ох, совсем не очевидно, кто у кого есть…

Существует расхожее мнение, будто собака перенимает черты своего хозяина. Я сам не раз замечал, что у длинноносого собаковладельца даже курносый боксер кажется каким-то носатым. Все это так. Безусловно, Пес многое перенял у меня — застенчивость, некоторую неуверенность в незнакомом обществе, походку вразвалочку, даже близорукость. Но и я, в свою очередь, кое-что у него позаимствовал. Я ношу бороду и усы такого же ржавого цвета, как и у моего Пса. Когда родственники и друзья уговаривают меня обриться, я ссылаюсь на слабую кожу. В этом есть резон, но ведь я худо-бедно лет двадцать все же брился, а перестал лишь после того, как щенячий пух на морде Пса превратился в усы и бороду.

Однако растительность на лице, как и походка, — всего лишь внешние приметы. Я часто ловлю себя на том, что подражаю повадкам Пса. Когда он хочет переменить положение во сне, то, не открывая глаз, приподымается в полный рост и с размаху плюхается на другой бок. И хоть спит он на роскошном ватном одеяле, которое должно смягчать удар от падения его чуть ли не трехпудового тела, вздрагивает пол и позвякивают на стенке медали, завоеванные Псом в молодости на собачьих выставках. Хотите верьте, хотите нет, но я переворачиваясь с боку на бок таким же странным способом — с грохотом, одним рывком. Или еще одна моя сравнительно недавно приобретенная повадка, несомненно, заимствованная у Пса. Когда я в длинном нашем институтском коридоре, или в кабинете директора, или в библиотеке вдруг вижу незнакомого человека, я замираю и, раздувая ноздри, близоруко всматриваюсь. И лишь несколько мгновений спустя иду навстречу. Друзья шутят, что я делаю стойку на женщин. Чепуха. Любой незнакомый человек вызывает у нас — и у Пса, и у меня — такую реакцию.

Наконец, последняя неправда, своеобразное следствие неправды второй: поди разберись, кто с кем гуляет — я с ним или он со мной.

Вот теперь, введя необходимые, с моей точки зрения, поправки, можно вернуться к исходной посылке. После уточнений она будет звучать так: уже несколько лет мы — я и Пес — принадлежим друг другу и вместе гуляем три раза в день.

И по правде говоря, никто нам больше не нужен.

По утрам я просыпаюсь от звона будильника. Наверное, Пес подымается со своего одеяла чуть раньше: раскрыв глаза, я всякий раз вижу перед собой его немного заспанную, но неизменно доброжелательную бородатую морду. Он подходит к моей кровати и тянется, тянется, прогибая могучую спину. Он никогда не приносит мне домашние туфли, не подает поводок или ошейник, хотя понимает меня с полуслова и выполняет любую просьбу. Я не люблю подобные штуки; когда собака приносит хозяину тапочки, в этом есть что-то лакейское. А мы с Псом ровня.

Не могу сказать, что я в восторге от утренних прогулок. Мы оба охочи поспать, и рассветная свежесть нас вовсе не бодрит, а вызывает лишь озноб и зевоту. Мы оба здоровы поесть, и нас ждет завтрак. Кроме того, мне надо спешить на работу. Так что первая прогулка для нас всего лишь необходимая гигиеническая процедура.

Днем я непременно вырываюсь с работы хотя бы на полчаса, благо живу в трех троллейбусных остановках от института. Он встречает меня на пороге, делает несколько неуклюжих прыжков, упирается мне лапами в грудь. Мы выходим на пустырь около дома, и Пес делает вид, что перепутал время. Он деловито устремляется к лесу, время от времени с улыбкой поглядывая на меня. Он прекрасно знает, что мы никуда сейчас не пойдем, что я должен возвращаться на службу. Он просто шутит. Я стою посреди пустыря, что-нибудь жую, просматриваю газету, которую не успел прочитать с утра, или листаю реферативный журнал. Пес возвращается и начинает носиться вокруг меня, низко опустив лохматую голову; его кожаный глянцевито-черный нос работает подобно пылесосу. Пора возвращаться: ему — домой, мне — на работу. Морда у Пса становится надменно-обиженной, он хмурит брови, отворачивается от меня, всячески давая понять, что это была не прогулка, а издевательство, что с собакой, наделенной такими достоинствами, подобным образом не обращаются. И только легкое подрагивание короткого хвоста выдает, что это тоже всего лишь шутка. Мы прощаемся до вечера.

А вот вечером, когда все дела переделаны, все телефонные разговоры переговорены, тогда и начинается настоящее. Мы не спеша, обстоятельно собираемся в дорогу. Пес подставляет голову, я застегиваю ошейник и проверяю, не слишком ли он туго затянут, потом надеваю сапоги, телогрейку, подпоясываюсь брезентовым поводком, набиваю трубку, протираю очки. И мы отправляемся навстречу вечерним приключениям. Мы идем в лес.

Собственно говоря, лес — будет, пожалуй, слишком громко сказано. Скорее зажатый между двумя шумными проспектами зеленый островок, уцелевший при сокрушительном наступлении города на лес настоящий. Но, когда темнеет, мы чувствуем себя здесь в настоящем дремучем лесу, хотя лесок и населен, я бы даже сказал, перенаселен. Перенаселен он собаками.

Островок со всех сторон обложен деревянными запрещающими щитами: нельзя на мотоциклах, нельзя на автомобилях, нельзя мять, нельзя рвать, нельзя разводить костры. Напротив, надо беречь, поскольку лес — наше богатство. И нельзя с собаками. Но вечером, презрев угрозу штрафа, сюда из окрестных кварталов стекаются люди с овчарками и болонками, догами и таксами, ризеншнауцерами и фокстерьерами, керри-блю-терьерами и простыми, но очень симпатичными дворнягами. Лесок наполняется лаем и призывным посвистом собачников. У нас с Псом здесь много знакомых, есть и друзья. Но гулять мы предпочитаем вдвоем. Мы идем по главной аллее, то погружаясь во тьму, то попадая в высвеченный чьим-то карманным фонариком круг, снова скрываемся в тени деревьев и снова выходим на залитые лунным светом полянки.

Мы оба большие и в темноте можем, наверное, напугать любого. Оба бородатые, носатые, длинноногие. Ростом велик и ликом страшен, говорили про таких в старину. Мы же абсолютно безопасны. Пес никогда не полезет в драку первым, а подвергшись нападению, поначалу непременно попытается покончить дело полюбовно. И лишь поняв, что обидчик или обидчики (сколько их — для него не имеет ни малейшего значения) не отказываются от своих недобрых намерений, лишь тогда он принимает бой. И горе неприятелю! Я еще менее агрессивен, не говоря уже о том, что по близорукости не вижу дальше протянутой руки. Но встречные — люди и собаки — этого не знают. От нас шарахаются. Бывает, сворачивают на боковую аллею. А когда свернуть некуда, спрашивают издали:

— У вас мальчик или девочка?

— Кобель, — с достоинством отвечаю я. И мы не оглядываясь проходим мимо.

Сейчас осень. Ветер, разогнавшись на двух самых длинных городских проспектах, врывается в наш лесок и путается среди голых стволов, бьется и не находит выхода. Загнанный, мечущийся, несущий опавшие листья ветер вызывает у меня непонятную тревогу. Тревога все усиливается — от того, должно быть, что со вчерашнего вечера Пес ведет себя как-то необычно.

Ночью он почти не спал и не дал спать мне. Он ходил по квартире и громко вздыхал, шумно пил воду из своей алюминиевой миски на кухне, зевал, с грохотом валился на пол и тут же вставал. Несколько раз я вскакивал с постели, зажигал лампу и, напялив очки, жмурясь от, яркого света, шел к Псу, чтобы пощупать его нос. Холодный влажный нос меня немного успокаивал: по всей видимости, Пес все же не был болен.

На утренней прогулке мое беспокойство усилилось. В самом раннем своем щенячьем возрасте Пес твердо усвоил, что подбирать что-либо на улице в высшей степени неприлично. И эту истину мне ни разу не приходилось ему напоминать. Впрочем, когда мы оба в хорошем расположении духа, Пес может подхватить увесистый сук или рваный, кем-то брошенный мячик и предложить мне сыграть партию в игру, правила которой известны только нам. Я делаю вид, что хочу отнять находку, Пес подпускает меня близко, а затем быстро отскакивает. Нам обоим весело, и мы смеемся.

Однако сегодня все было по-другому. Пес озабоченно кружил по пустырю, выискивал какую-то дрянь и без тени улыбки, абсолютно серьезно предлагал мне; рваный ботинок, кольцо от лыжной палки, грязную тряпку и — что бы вы думали? — куриную кость! Последнее было абсолютно неожиданно и столь же непристойно. Будучи в трезвом уме, мой Пес просто не мог поднять на улице что-нибудь съестное, а кость тем более.

Мы с Псом не признаем убогого служебного языка, на котором люди обычно общаются с собаками: место! рядом! ко мне! — и так далее. Мы просто разговариваем — Пес понимает меня, а я его. Если мне надо что-то у него попросить, что-то ему посоветовать, от чего-то предостеречь, я, как правило, добавляю «пожалуйста». На сей раз, наверное, от неожиданности у меня вырвалось грубое «фу!». Пес недоуменно пожал плечами и аккуратно положил кость у моих ног. Я с демонстративным омерзением отпихнул ее носком сапога, он же, пристально глядя на меня, снова придвинул ко мне неприличный, запретный предмет. В его глазах был вопрос…

От завтрака Пес отказался.

На дневной прогулке он вел себя так же странно. Вскоре возле меня вырос маленький холмик, сложенный Псом из его находок. Здесь была какая-то ветка с несколькими желтыми листочками, маленький аптечный пузырек, растрепанный веник, что-то там еще и все та же куриная кость.

Наверное, в обычный день я бы попытался разобраться в происходящем, а уж с такими подношениями, как останки курицы, покончил бы раз и навсегда. Но день, увы, был из ряда вон выходящим. Сегодня я впервые за двадцать без малого лет, как говорится, безупречной службы был приглашен в директорский кабинет не для обсуждения планов, не для просмотра нашей с директором совместной статьи, не для отправки моих сотрудников на переборку овощей и не на заседание ученого совета. Впервые я услышал из уст нашего почтенного академика, что работаю неважно. За тем меня и пригласили.

— Я прекрасно понимаю ваши трудности, — бубнил директор. — Но, поверьте, все разумные сроки давно уже прошли, а вы по-прежнему делитесь со мною лишь общетеоретическими соображениями. Мы очень эти соображения ценим, но теоретические изыскания следует на время отложить. Сейчас самое время вплотную заняться синтезом. Я намерен подключить к работе еще одну лабораторию. Вы возражаете? Что ж, даю вам еще две недели. Я вас не задерживаю…

А мне, признаться, после этого и самому не хотелось задерживаться в директорском кабинете.

Я химик-органик, синтезирую лекарственные препараты. И судя по всему, в этом деле немало преуспел: в тридцать лет — кандидат, в тридцать пять заведующий лабораторией, из которой вышли дисизин, помпомин, тиманазид и другие препараты. Эти лекарства можно найти в любой аптеке; впрочем, не приведи господь, чтобы они вам или вашим близким когда-нибудь понадобились.

Все шло гладко до нового года, когда я — теперь уже ясно, что весьма легкомысленно, — взялся за злополучный препарат. Тогда новая работа казалась и мне, и моим сотрудникам чрезвычайно интересной и, признаюсь, даже выигрышной.

Далеко-далеко, за горами — за морями, на маленьком острове, омываемом теплыми водами Тихого океана, живет небольшое племя. Привлекательные женщины, сильные рослые мужчины — я сам видел фотографии. Их хозяйство примитивно, но природа щедра, и они счастливы. Но какое дело, спросите вы, до этих людей нашему институту, нашей лаборатории и мне? Вот какое. Люди на далеком острове живут подолгу, доживают до глубокой старости. Конечно, и у них случаются болезни, но, заметьте, сердечно-сосудистые — никогда. Никаких инфарктов, никаких гипертонических кризов. Этот феномен был обнаружен несколько лет назад; медики из Всемирной организации здравоохранения тщательно обследовали аборигенов и пришли к выводу, что здоровые сердца — это от особой пищи, а точнее, от некоего моллюска, обитающего на золотистых песчаных отмелях у острова и считающегося в здешних местах деликатесом.

Недавно мне в руки попала любопытная книжка — о быте, обрядах, песнях жителей южных морей. Вот, например, как юноша добивается благосклонности своей любимой: крадет ее травяную юбочку и на рассвете, напялив на себя этот предмет девичьего туалета, купается в океане и напевает магическую песню. Боже, если бы все было так просто! Я бы собственноручно стянул с нашей лаборантки Наташи джинсовую юбку и отдал ее из рук в руки своему старшему научному сотруднику Игорю Семеновичу, который уже какой год по Наташе сохнет. Пусть поплещется, надев эту юбку, в ванне, пусть перебудит на рассвете магической песней своих соседей по кооперативному дому. Всем будет хорошо: Наташа, наконец, выскочит замуж, а счастливый Игорь Семенович перестанет целый день пялиться на предмет своей страсти в ущерб лабораторному плану. Увы…

Я читал эту милую книжку и думал, что моллюск с восхитительно нежным мясом тут вовсе ни при чем, что у людей, которые свято верят в заклинания от неразделенной любви, и без особой пищи никогда не заболит сердце. Однако вскоре были получены объективные свидетельства в пользу целебных свойств Molluscuc crassus L., так по-латыни называется моллюск. Длинными и сложными путями наш институт получил несколько кубиков экстракта — вытяжки из его мускула. Экстракт испытали на мышах, активность препарата великолепно подтвердилась.

Поскольку импортировать экзотический натуральный продукт в достаточных количествах не представлялось возможным, надо было поскорее получить синтетический аналог. Такое задание и получил наш институт. Завлабы постарше меня не спешили взвалить на себя такую обузу, а я, как выскочка-мальчишка, вызвался сам. Поначалу все шло гладко и споро. Мы в считанные недели выделили действующее начало, определили брутто-формулу сердечной панацеи и, блестяще выполнив квартальный план, доложили ученому совету ее структуру. Дело оставалось за малым — синтезировать. Читатель уже знает, что как раз на этом мы безнадежно застряли.

Говорят, что в науке это бывает — в биографиях выдающихся исследователей, не чета мне, таких случаев более чем достаточно. Говорят, что в подобных ситуациях полезно на время отложить работу, отвлечься, чтобы потом взяться за нее со свежими силами и свежими мыслями. Но мне-то дали всего две недели.

Я лихорадочно искал выход из этого тупика. И неудивительно, что причуды Пса вылетели у меня из головы, едва я возвратился на работу после обеденного перерыва. Однако вечером Пес вновь мне о них напомнил.

Пес встретил меня безрадостно и уныло. С вяло опущенным хвостом он понуро бродил по квартире, отводя в сторону глаза, когда я с ним заговаривал. Он и к приглашению на прогулку отнесся как-то незаинтересованно и безучастно, но едва мы вышли на улицу, сорвался с места и как сумасшедший бросился на пустырь. Он даже забыл, честное слово, забыл поднять лапу у первого куста, а сделать это, поверьте, он не забывал никогда.

Стремительно пробежав несколько кругов по пустырю, он вдруг прижался носом к земле, завертелся волчком и внезапно опять сник. Медленно, неуверенно он шел ко мне, чем-то расстроенный, чем-то смущенный.

Вы когда-нибудь наблюдали за служебной собакой, когда она теряет след? Только что она мчалась, припав к земле, — напряженный, как стрела, хвост, в глазах восторг преследования. И вдруг — останавливается как вкопанная, так что проводник чуть не летит через нее. Собака недоуменно оглядывается, рыщет, крутится на месте. Теплый, остро пахнущий след, он только что был перед самым носом и — внезапно исчез. Ищейка растеряна, смущена, испуганно, виновато глядит на проводника.

Точно так же смотрел на меня в эти минуты Пес. И меня осенило. Мой честный, верный, обязательный Пес! Так он же добрые сутки тщился сделать то, что уже несколько месяцев не удавалось мне, сверхэрудированному Игорю Семеновичу, целой лаборатории со всем ее научным скарбом — хроматографами и масс-спектрометрами. Пес преданно и добросовестно выполнял идиотское задание, которое я дал ему, чтобы развлечь своих гостей. Будучи в легком подпитии, я позволил себе дурацкую шутку. А он, бедный, этой шутки не понял, да и не мог понять. Да как можно было шутить над тем, что для Пса было свято?

Вчера вечером у меня собрались гости. Да нет, какие там гости. Просто сразу после работы несколько человек наших решили поехать ко мне. По дороге прихватили с собой немного снеди — холодильник у меня всегда полупустой — и пару бутылок. Наташа с Игорем разложили все по тарелкам, я открыл бутылки. Немного выпили. Без особого аппетита закусили.

Застольная беседа была вялой и крутилась она, естественно, вокруг проклятого синтеза. Приглашая к себе ребят, я вовсе не собирался устраивать производственное совещание, но втайне надеялся, что за столом, за разговором может появиться какая-нибудь спасительная идея, ну, не идея, так хоть крохотный огонек, который высветит еще не хоженную нами тропку. Ни идеи, ни огонька, ни тропки. И когда общий разговор окончательно угас, когда мои гости стали собираться, выдумщица Наташа подозвала дремавшего в углу Пса.

Среди собак, как и среди людей, есть гении, тупицы, посредственности. Но почти каждый, у кого есть собака, твердо убежден, что именно она самая выдающаяся. Что же касается нас с Псом, мы смотрим на вещи трезво. Пес знает мои несовершенства и мирится с ними. Я готов признать, что мой друг отнюдь не собачий гений: он неглуп, но с неба звезд не хватает; он не урод, но и не красавец.

Но есть у моего Пса одно незаурядное качество, о котором я готов говорить неустанно, не рискуя показаться смешным. Ибо это качество идеальный нюх — известно всем и никем не оспаривается. Я бы даже назвал Пса гением нюха. Обучаясь в молодости на площадке, он ничем не выделялся среди своих сверстников, а по некоторым дисциплинам, например в задержании, даже отставал. Но когда дело доходило до выборки предмета, мы с Псом торжествовали. Поиски палки были звездными часами Пса. Нет, не часами, конечно, а секундами, потому что выборку он исполнял в считанные мгновения.

Служи Пес в милиции или на границе, он, наверное, стал бы известен всей стране. Нам же его уникальный нюх был в общем-то ни к чему. Впрочем, время от времени мы демонстрировали его друзьям и знакомым, как счастливые родители показывают таланты своего вундеркинда. Все участники шоу, кроме Пса, разумеется, доставали банкноты одинакового достоинства, скажем, десятки; номера тщательно переписывались. Затем провозглашалось сакраментальное «деньги не пахнут», и Псу давали понюхать одну из десяток. Деньги тасовали, как карточную колоду, или прятали их в разных углах комнаты. Без малейших колебаний, мгновенно Пес находил и приносил мне нужную бумажку. Гости ахали и охали, глаза Пса (и мои тоже) светились гордостью и самодовольством.

Так вот, Наташа порылась в сумочке и извлекла оттуда бюкс, в котором на прошлой неделе носила наши образцы аналитикам. Дно бюкса было едва припорошено остатками злосчастного препарата. Я взял в руки хрупкую стеклянную посудинку и протянул ее Псу. Тот деликатно понюхал. «Ищи», прошептал я. Кто-то из ребят невесело засмеялся. В самом деле, хороши были наши дела, если на Пса оставалась последняя надежда.

Однако Пес отнесся к заданию вполне серьезно. Он неторопливо обошел комнату и, остановившись у стенного шкафа, негромко подал голос. Я открыл дверцу, Пес аккуратно взял зубами с полки мой лабораторный халат, выстиранный и выглаженный, и ткнул его мне в колени.

Похоже, что Наташина выдумка немного поправила настроение ребятам. Я посмеялся вместе с ними и — не могу понять, как — забыл сделать то, что обязан был сделать сразу. Я забыл потрепать курчавый загривок, забыл сказать Псу, что он — молодец, хороший пес — выполнил задание безукоризненно. Выражаясь протокольным языком, я забыл закрыть дело. А без этого Пес, понятно, не мог считать свою миссию завершенной. И потому не спал всю следующую ночь и не давал спать мне. И потому искал, бедный, на пустыре то, что я велел ему найти. И потому, наверное, отчаявшись выполнить невыполнимое, таскал мне наугад пузырьки из-под лекарств, тряпку, кости и прочую дрянь.

Я присел на корточки около Пса, обнял его лохматую шею и тихо шептал ему на ухо: «Молодец, молодец… Хорошо. Все в порядке… Хорошо». Пес прижимался ко мне, и нам обоим и впрямь в эту минуту было очень хорошо. Но внезапно он вырвался из моих рук и сломя голову помчался в сторону леса.

И вот я уже добрых пятнадцать минут стою посреди главной аллеи и беспомощно, отчаянно высвистываю из темноты своего Пса. Такого никогда не было. Пес всегда бежит ко мне по первому зову, с первого свиста вылетает из кустов и не убегает вновь, не убедившись, что я его вижу. Даже в самые тяжелые для собачников дни, когда сук водят на коротком поводке, а кобели, теряя голову, целыми компаниями ждут своих дам у подъездов, даже в такие дни Пес сохраняет хладнокровие. Не скажу, что он мало интересуется противоположным полом. Но для него неясный след прекрасной незнакомки куда притягательнее ее самой во плоти. Пес — романтик в любви. Я, кстати, тоже. Наверное, поэтому в нашей квартире до сих пор нет хозяйки.

Губы у меня распухли от свиста. Свистеть я уже не могу и издаю какое-то змеиное шипение. Но продолжаю звать Пса. У меня на душе тревожно. И бьющийся в клетке деревьев ветер еще усиливает тревогу. Мне мерещатся дружинники, которые изловили бегающего без поводка Пса и волокут его в милицию. Мне мерещится мой бедный Пес на дороге — он мечется в ослепляющих лучах фар между машинами, которые, не сбавляя скорости, несутся по проспекту. И я свищу, свищу, а с губ срывается едва слышное шипение. Я беспомощен, как в ночном кошмаре.

Это кончилось внезапно, как обрывается ночной кошмар. Где-то рядом хрустнула ветка, зашуршали кусты, будто медведь продирался сквозь чащобу, и на дорожке показался темный силуэт крупного зверя. Пес мчался прямо на меня, светя, словно фонарями, зелеными ночными глазами. Все сердитые и горькие слова, которые я для него заготовил, вылетели из головы. Зверь налетел, уперся передними лапами в телогрейку и сразу отскочил в сторону. «Где тебя носило, черт бородатый?» — заорал я, перекрикивая ветер. Но Пес меня не слушал. Он отбегал в сторону и возвращался — он звал меня за собой. Я понял, что это важно для нас обоих и послушно двинулся за ним прямо через кустарник. Ветви хлестали меня по лицу, но я даже не отводил их, чтобы не сбавлять шаг, чтобы не отстать. Я лишь придерживал спадающие с носа очки.

Пес вывел меня на опушку, пробежал несколько шагов и звонко залаял. Я приблизился. Передо мной была детская песочница, огороженная низким деревянным барьером. На сыром слежавшемся песке угадывались почти неразличимые в темноте предметы. Я недоуменно уставился на Пса. Не переставая лаять и весело повизгивать, Пес наскакивал на песочницу. Сомнений не было: он привел меня сюда, чтоб показать нечто. Я достал из кармана телогрейки коробок и чиркнул спичкой.

Огонек высветил странный набор уже знакомых мне предметов. Спичка догорала, обжигая пальцы, но я успел заметить и аптечный пузырек, и куриную кость, и кусок автопокрышки, и тряпку. Там были еще какие-то листья, обломки веток, куски коры. Я снова засветил огонек, поднял склянку и прочитал сигнатуру. Но тут налетел порыв ветра и задул спичку.

Я знал — не могу понять, отчего, — что в выложенном Псом натюрморте есть какая-то символика, какой-то определенный смысл. Мне нужно было как следует рассмотреть эту композицию, это упорно сооружаемое произведение собачьего поп-арта. Вспоминая тот вечер сегодня, я со страхом думаю, что мог просто отмахнуться от чудачеств моего славного Пса, раскидать с таким трудом собранные веточки, тряпочки и косточки. Не знаю, как сложилась бы тогда моя жизнь, а главное, наши отношения с Псом.

Я собрал немного хворосту, переложил его обрывками газет и разжег в песочнице костерок, что, кстати, строго-настрого запрещено в нашем лесу. Теперь можно было не торопясь рассмотреть Псовую добычу. В композиции определенно просматривался какой-то непонятный мне порядок. Ее центром, ее осью безусловно служила кость с двумя кусочками резины по краям наподобие гантели. С одной стороны от этой оси лучами отходили ветки крушины, орнаментованные красными листьями осины и боярышника. А с другой стороны — чуть поодаль, но явно на своем месте — лежал пузырек. И еще я увидел засохшие плоды шиповника, и огарок стеариновой свечи, и кусок медной проволоки…

Люди глотают книги, не задумываясь над символикой букв и иероглифов. В тишине музыканты читают ноты и слышат никогда не звучавшую прежде музыку. Мы, химики, за плоскими абстракциями структурных формул всеми органами чувств воспринимаем мир веществ, с их запахами, способностью реагировать друг с другом, со всеми их удивительными свойствами. Я увидел и прочел…

Не стану утомлять вас чисто профессиональными подробностями: что прочитал я в сочетании куриной кости с ветками крушины и как мне удалось это сделать. Да и сам я, пожалуй, не смогу внятно объяснить, что послужило ключом к шифру. Может быть, число веточек — пять! — сколько ветвей-радикалов в молекуле нашего снадобья. Может быть, тупой угол их наклона к куриной кости — как известно, по Цирлиху, должно быть что-то около ста десяти градусов. А может быть, красные осенние листья, которые содержат набор веществ, необходимый для получения нужной конформации. А может… Какого черта? Все может быть…

Мне ничего не надо было записывать. Я видел весь синтез от начала до конца, все его семнадцать стадий одну за другой, все гидрирования, алкилирования, выпаривания, промывки, перекристаллизации и отгонки. Я видел и конечный продукт — сухой белый порошок, расфасованный в картонные коробочки.

А Пес, вывалив язык, шумно и часто дыша, сидел рядом с песочницей и озорно улыбался.

Две недели мы не выходили из лаборатории. Пес жил тут же. Спали на полу, завернувшись в противопожарные одеяла. Игорь Семенович, всклокоченный, небритый, по двадцать часов кряду манипулировал в вытяжном шкафу, не замечая даже Наташи. А она носила ему бутерброды. Пес три раза в день гулял сам в скверике возле института.

Точно в срок я положил на директорский стол отчет — перепечатанный и переплетенный. На твердых корочках было аккуратно выведено: «Синтез ПСА». Академик подписал отчет без единого замечания. Он лишь зачеркнул карандашом название препарата, пояснив, что пентасакратамидарил — это не совсем строго, что назвать препарат следует в точном соответствии с международной номенклатурой подобных соединений. Я вернулся в лабораторию и стер ластиком единственную начальственную поправку.

Я уже дважды побывал в зарубежных поездках — по поводу патентования нашего препарата. Ездили мы с Игорем, и он носился по магазинам, выполняя замысловатые поручения своей Наташи. Я же привез из дальних странствий удивительной красоты ошейник и несколько банок собачьих галет, кокетливо оформленных под косточки. Я пробовал их с чаем — довольно вкусно. Пес тоже попробовал, вежливо поблагодарил хвостом, но особого энтузиазма не проявил. Должно быть, он просто не уловил, что его потчевали иноземным яством. И мы, надев новый ошейник и раскурив трубку, пошли гулять.

Как помните, мы оба большие и с виду довольно страшные. Потому, стало быть, нам и задают все тот же неумный вопрос:

— У вас мальчик или девочка?

— Не видите, что ли? Кобель, — бросаю я на ходу. И мы идем себе своей дорогой.

Борис Руденко Озеро

Прыгун не выслеживает и не выбирает. Он нападает в тот момент, когда дремлющий мозг получает от органов чувств сигнал, что добыча находится в пределах досягаемости. Единственный бросок прыгуна всегда нацелен на ближайшую к нему жертву. Поэтому для идущего впереди прыгун наиболее опасен, идущим следом не опасен вовсе.

После броска прыгун пожирает добычу. Сожрав, впадает в спячку и готовится к новому броску. Эта подготовка занимает не менее недели — только за такое время животному удается создать в движительных полостях давление воздуха, достаточное чтобы послать тяжелое тело в двадцатиметровый прыжок. Теоретически прыгун способен на четыре прыжка в месяц, но так часто ему прыгать не надо. Прыгун совершает за год от двух до десяти бросков. Два — если добычи вокруг совсем мало, десять — при ее изобилии.

Образ жизни прыгуна предельно прост: прыжок — пожирание — спячка. Когда прыгун «заряжен», он совершенно неподвижен, дыхание его медленно и редко. Обмен вещества сведен до минимума.

Прыгун — на редкость примитивная форма, но чрезвычайно жизнестойкая, благодаря чему этот вид сохранился на планете в течение миллионов лет, практически не эволюционируя. Плоть его ядовита, и у него нет естественных врагов. Он обладает острым обонянием, высокой чувствительностью к тепловому излучению, но лишен зрения и слуха. Поэтому появление в пустыне двух живых существ осталось для него незамеченным…


На исходе третьего дня они достигли гряды песчаных холмов, тех, что накануне выросли на горизонте из пыльно-раскаленного марева. Если везение не оставило их окончательно, с вершины гряды они должны были увидеть Станцию.

Эта мысль, кажется, одновременно промелькнула у обоих. Они молча переглянулись и двинулись вверх, немного наискось по песчаному склону, скупо покрытому пучками жесткой растительности. Они шли — Парра впереди, а за ним Круглов, — экономными осторожными шагами, бережно расходуя силы, которых так мало оставалось теперь. Еще меньше было воды, но об этом оба старались не думать.

Роль лидера по молчаливому согласию взял на себя Парра. Сухой и жилистый, он намного легче переносил нехватку воды и зной пустыни, чем Круглов — мощный, но грузный. Круглов устал гораздо больше и перестал скрывать свою усталость, когда понял, что на это тоже уходят силы. Они не разговаривали от усталости. Они вообще очень мало разговаривали последние двое суток, но на коротких привалах Парра теперь задерживался чуть-чуть дольше, чем требовалось для отдыха ему самому. И немного чаще оглядывался теперь в пути на Круглова.

Перед каменной россыпью Парра немного помедлил. Лучше всего было ее обойти, но справа склон был слишком крут, а слева из песчаного основания перстом торчала скала, обогнуть которую можно было, лишь спустившись вниз, что удлинило бы путь не менее чем на километр.

И Парра и Круглов знали, как опасны такие россыпи, но усталость и лишения трех последних дней притупили чувство осторожности. К тому же за все время пути они ни разу не видели ни одного прыгуна.

Через каждые несколько шагов Парра останавливался и напряженно вглядывался в обломки скал, оглаженные и иссеченные ветром и песком. Круглов шел точно вслед, метрах в трех позади. Он тоже внимательно осматривал валуны, хотя это было уже не так важно.

Парра шел первым и, как ни странно, именно это спасло ему жизнь. Прыгун здесь все-таки был. Может быть, месяц, а может, и больше, он терпеливо ждал своей минуты — неподвижный и безмолвный, закамуфлированный под огромный рыжий валун. Парра скорей почувствовал, чем услышал характерный свист сжатого воздуха, и в то же мгновение с хриплым криком «берегись!» бросился навзничь. А Круглов не успел.

Прыгун находился на одной прямой с обоими людьми и прыгнул прямо в лоб. Перелетев через упавшего Парру, врезался массивным телом со всей силой реактивной отдачи выброшенной воздушной струи Круглову в левое плечо, отшвырнув его как пушинку на камни. Круглов не был убит сразу потому, что бросок прыгуна был рассчитан на Парру, а не на него.

Вскочивший на ноги Парра увидел Круглова, неподвижно застывшего в неловкой позе, и неспешно ползущего к нему прыгуна. Торопясь, сорвал с пояса последнюю сигнальную ракету и, направив на животное, дернул за спусковой шнурок. Ракета с шипеньем ударила в песок, оставляя след, светящийся и дымный, юркнула вниз по склону. Вслед за ней, вяло перебирая лапами, медленно съехал испуганный прыгун, чтобы где-то там, внизу, замереть и начать готовиться к новому прыжку за добычей, которая неосторожно появится рано или поздно возле его лежки. Целую неделю он будет поглощать и сдавливать мощными брюшными мышцами маленькие порции воздуха. Целую неделю этот прыгун теперь будет неопасен, но от того людям не было легче.

У Круглова было разодрано плечо и, вероятно, сломана ключица. Из-под шлема по щеке сбегала струйка крови. Когда Парра подбежал к нему, он был еще в сознании и, обозначив пересохшими губами улыбку, попытался что-то сказать, но тут же опустил веки и как-то сразу обмяк всем своим большим телом. Нащупав редкий пульс, Парра попробовал влить ему в рот остатки сока, но влага стекла по сомкнутым губам на землю, мешаясь с лужицей густеющей крови.

Уже потом Парра вспоминал, что в эти минуты он почти не волновался — верно на эмоции уже не было сил. Он вдруг отчетливо и спокойно осознал, что если они все же ошиблись в выборе направления и за холмами не окажется Станции, это означает скорую смерть Круглова, а затем и его собственную.

Он не ужаснулся мысли о том, что если бы Круглов умер сразу, то это значительно повысило бы его собственные шансы на спасение. Он отметил это, словно решающий автомат, не фиксируя и не заостряя внимания, потому что ничего не искал, а просто знал, что поступит так, как единственно должен.

Кое-как перебинтовав обрывком рубашки огромную рану, он поднял Круглова и побрел слепыми, мелкими шагами, покачиваясь от страшного напряжения. Заходящее светило растянуло по склону хрустально-ломкую тень невиданного двухголового и двуногого существа, зрящего лишь на два шага вперед, но упорно карабкающегося вверх.

Иногда Парре казалось, что пришла ночь, но в следующий миг тьма отступала, он снова ощущал свет и делал очередной шаг. Он не заметил, когда окончился подъем. Лишь почувствовав, что тяжесть словно уменьшилась и даже подталкивает вперед, Парра остановился.

Холмы были справа и слева. Холмы были далеко впереди. Тени уходящего дня темным пухом покрывали половину долины, лежащей перед Паррой, но того, что он видел ясно, было вполне достаточно.

В этой долине Станции не было.

Станции не было, но зато Парра увидел то, что во сто крат было нужней. Медленным вечерним блеском внизу мерцала вода. Он смутно помнил, что было потом. Кажется, он опустил Круглова на землю и побежал к воде. Кажется, что, пробежав немного, он вернулся обратно, поднял и снова потащил Круглова вниз по склону.

Провал. И словно яркая вспышка в сознании — удивительный вкус влаги.

Он ощущал воду губами, языком, кожей лица и рук, и пил, пил бесконечно долго из этого небольшого, почти круглого озерца, всего шагов пятьдесят в диаметре.

Он почувствовал себя посвежевшим и отдохнувшим. К нему вернулась способность размышлять и оценивать. Парра набрал воды в пустой баллончик из-под сока и подошел к Круглову, лежащему в невысоком, но густом кустарнике, который рос по берегу вокруг озера, питаясь его водами. Почти вся вода пролилась, стекая, как и раньше, по резко обозначившимся складкам в уголках рта. Затем губы Круглова разомкнулись. Медленно-медленно раскрылись глаза.

«Дошли…» — скорей угадал, чем услышал, Парра в шелесте дыхания товарища. Он еще думал над тем, стоит ли объяснять Круглову, что они не на Станции, что это только короткая отсрочка, а Круглов уже снова потерял сознание. Он дышал теперь спокойней и глубже, будто спал, но Парра не обольщался. Красная полоска кожи по границе наскоро наложенной повязки подтверждала, что Круглов обречен. Без сыворотки и антибиотиков яд прыгуна закончит начатое за десять — двенадцать часов.


Было невероятной беспечностью вылетать на двухместном флаере без индивидуальных комплектов. Собственно, это был даже не полет, а просто двухкилометровый прыжок от Станции к лагерю геологов. Просто и обычно, как ежедневная пробежка перед завтраком. Они оба забыли, всего на минуту, что планета пока еще не прощает человеку беспечности.

Смерч ударил по машине в верхней точке полетной траектории. Он начинался в верхних слоях атмосферы, невидимый и оттого нежданный.

Джинн из бутылки, бесплотный всесильный колдун рубанул мягким мощным кулаком по плоскостям, за одну секунду скрутил и сорвал рули. В следующий миг основание смерча коснулось почвы и втянуло в воронку массы песка. Верх и низ смешались без меры, небо и поверхность планеты утратили различия, а звуки потеряли определенность. На отчаянном форсаже Круглов вывел флаер из тела смерча. Парра успел заметить удаляющийся фронт бури и стремительно набегающую поверхность земли. Лишенный управления и энергии в борьбе со шквалом, флаер падал.

Они с Кругловым, в общем-то, не пострадали. Сработала катапульта и посадочные гравиблоки. Но чуть раньше они увидели вспышку и столб поднятого в воздух песка. Взорвался упавший флаер. На двоих у них осталось три ракеты и два баллончика сока. Они не знали, в какой стороне Станция и далеко ли занесла их буря. Они не знали, куда идти.

«Ничего, — сказал тогда Круглов, — флаер так бабахнул — не то что на Станции, на Земле услышат. И ракеты не понадобятся».

Их, конечно же, искали. Остаток дня и первую ночь они провели у обломков флаера, выпустив в звездное ясное небо две ракеты. Дождавшись утра, решили идти.


Круглов умирал и уже не чувствовал этого. В наступившей темноте Парра не видел, как далеко распространилось заражение, но ясно представлял, что увидит, когда наступит рассвет.

В оазисе они были не одни. Парра угадывал в чаще кустарника осторожное движение ночных обитателей планеты. Все они здесь были, по-видимому, малы и безобидны, потому что сами опасались людей и не подходили к ним близко. Парра не возражал против такого соседства. Присутствие всех этих мелких тварей говорило о том, что настоящие хищники далеко отсюда. Очень кстати. Любой из настоящих хищников планеты справился бы с человеком, не успев даже оцарапаться об обломок породы, что был подобран Паррой засветло на берегу. Но хищники в долине все же были.

Парра вздрогнул и напрягся. Воздух разорвал свирепый звериный вопль, слившийся с криком жертвы. Где-то у подножия песчаной гряды шла схватка. С хриплым рычанием сталкивались в борьбе тела.

Хищник опять взвыл. Разочарование, ярость и боль угадал Парра в этом крике. Вой вибрировал на самой высокой ноте, удаляясь, и затих вдалеке. В этот раз хищнику, по-видимому, не повезло.

Парра неподвижно сидел, сжимая в руке бесполезный обломок камня, до боли в висках вслушиваясь в окружавшую людей чужую и опасную ночь.

Тяжко захрустел кустарник. Кто-то тяжелый и мощный шел к озеру, поднимая слабые стебли, всего метрах в двадцати от того места, где находились люди. Парра отчетливо слышал трудное дыхание и неуверенные шаги зверя. Остро запахла свежая кровь. Всплеснула потревоженная вода. Раненое животное погрузилось в озеро и затихло, словно совсем пропало. Больше ничего не услышал Парра, как ни прислушивался к ночной тишине.

Под утро он забылся. Не выпуская каменного обломка из рук, покачиваясь, сидел у неподвижного тела Круглова в зыбкой дреме, пока не пришел рассвет. И снова шум воды заставил его очнуться. Сквозь ветки кустарника Парра увидел, как из озера выбирается на берег вчерашний зверь.

Животное шумно отряхнулось и тяжелой уверенной рысцой побежало прочь. Парра машинально проводил его взглядом и повернулся к Круглову. Он хорошо знал, что должен увидеть, но все-таки посмотрел. Посмотрел и замер, охваченный вспыхнувшей сумасшедшей надеждой. Круглов был жив. Багровый цвет за ночь распространился дальше по его телу, но совсем не так далеко, как ожидал Парра, как должно было быть спустя полсуток после атаки прыгуна. Круглов обречен был умереть до рассвета, но он жил. Парра ощущал его пульс, слабый, но ясный и ритмичный.

И вдруг внезапная догадка пронзила его мозг. Такая невероятная и неожиданная, что он тут же ее отбросил, но помимо воли вновь вернулся к ней. Он поднялся и пошел вдоль берега, раздвигая кустарник. Далеко идти не пришлось. Он увидел уходящий в воду след, промятый грузным телом в траве. След тяжко раненного животного, весь в больших пятнах почерневшей, засохшей крови.

Вряд ли он до конца верил в успех. Но надежда, отчаянная и яркая, заставила его забыть о сомнении.

Он разодрал и осторожно стянул с Круглова рубашку. Развязал и снял заскорузлую от крови повязку, усилием воли заставляя себя не отворачиваться от страшной багровой раны со следами начавшегося разложения. Поднял Круглова и отнес в озеро. Сейчас Парра совсем иначе, чем вчера, ощущал эту воду. Он стоял на коленях на мелком мягком дне, поддерживая над поверхностью, похожей на черное стекло, голову Круглова. Теплая темная вода делала смутными очертания тела товарища, но Парре уже не нужно было что-либо видеть. Постепенно, но неуклонно надежда сменялась уверенностью.

Через час Круглов слабо шевельнулся и открыл глаза. Его удивленный взгляд скользнул вокруг и остановился на лице Парры.

— Пить, — тихо попросил он, и тут Парра не выдержал.

Он расхохотался истеричным, диким смехом, весь сотрясаясь в крупной дрожи. Он хотел объяснить Круглову, как это смешно: сидеть по шею в воде и просить пить, но не мог ничего произнести кроме одного только слова:

— Пей!.. Пей!.. Пей!.. — и продолжал смеяться до тех пор, пока не понял, что уже не может остановиться.

Он с силой ударил себя мокрым кулаком по лицу. Боль в разбитых губах вернула его к действительности.

— Ничего, — ответил он на испуганный взгляд Круглова, — ничего. Все в порядке.

Волны смеха еще дважды вырывались наружу, но он подавлял их отчаянным усилием воли.

Красный диск светила поднялся над холмами на два своих диаметра, когда Круглов смог самостоятельно повернуться в воде. С этого момента дело пошло гораздо быстрей. Скоро Круглов шевелил раненой рукой — сначала в воде, потом уже на воздухе. Рана затягивалась, багровая опухоль опадала, рассасывалась почти на глазах. В полдень они вышли из озера совсем.

И Парра и сам Круглов недоверчиво разглядывали неровный шрам на тонкой белой коже плеча, еще не узнавшей ни солнца, ни ветра, сразу начавшей краснеть под прямыми отвесными лучами Нерима-II, такого же жаркого, как Солнце.

— Рубашка-то где? — забеспокоился Круглов. — Сгорю ведь к чертям!

Парра торжественно протянул ему окровавленные лохмотья.

— Носи на здоровье.

— Скажи пожалуйста! — удивился Круглов. — Сберег! По-твоему это рубашка? Ты не помнишь, где тут был воротник?

— Ты слишком требователен ко мне, — сказал Парра. — Не помню.

И великодушно предложил:

— Если ты без воротника не обойдешься, могу отдать тебе свой. Он у меня сравнительно чистый, правда, неглаженый. Только, пожалуйста, поскорей. Мы можем опоздать к ленчу.

Они становились такими, какими их знали все на Станции, какими они давно знали друг друга.

— В самом деле пора, — сказал Круглов уже серьезно. — Неизвестно, сколько нам еще топать. Ракет больше не осталось?

— Нет, — помотал головой Парра.

— Жаль, — озабоченно сдвинул брови Круглов. — Неплохо было бы… Хотя бы на крайний случай… А, наплевать. И так дойдем.

— Дойдем, — подтвердил Парра.

Они шагнули в кустарник, но Круглов вдруг остановился.

— Подожди! Слушай, как бы нам это озеро не потерять. Нам же никто не поверит на слово. Живое озеро, подумать только!

— Не бойся, — сказал Парра, — никуда оно не денется. Разыщем. Дойдем до Станции и вернемся на вездеходах.

— Была такая примета, — мечтательно сказал Круглов, — в море, в реку, в фонтан бросали на память монеты, чтобы когда-нибудь вернуться. Ты веришь в приметы?

— Кто его знает! — честно ответил Парра. — Не верю, наверное. А у тебя монеты есть?

— Откуда у меня монета? Я не нумизмат. Да и где их теперь достанешь, монеты? Разве что на Земле… У меня вот что есть. Смотри!

Расстегнув чудом уцелевший карман рубашки, Круглов извлек блестящее стальное колечко.

— Что это?

— Кольцо от ремня безопасности. Подобрал, сам не знаю зачем, там, возле воронки от флаера.

Парра повертел колечко в пальцах и вернул Круглову.

— Чушь, суеверие, — сказал он. — Все равно бросай. Если бы не это озеро…

— Если бы не озеро… — эхом повторил Круглов и швырнул колечко на середину.

Блеснув в последний раз, колечко скрылось в темной воде. Люди постояли еще с минуту и зашагали выбранной дорогой.

Они еще раз перевалили через гряду холмов и вновь вышли в пустыню. На следующий день они встретили вездеход со спасателями.


На мягком илистом дне лежал кусочек железа, брошенный в озеро Кругловым. Всплеск воды, рожденный его падением, давно затих. Темная гладь была неподвижна, как прежде, но под ее поверхностью родилась новая волна — невидимая губительная волна уничтожения. Колечко еще не начало ржаветь, но мириады животворных бактерий, уникальная культура которых тысячелетиями эволюционировала в замкнутом объеме озера, погибали, разрушаясь в контакте с металлом. Их останки, отравляя воду вокруг себя, сами становились причиной гибели миллионов других, а те, в свою очередь, следующих.

Все кончилось очень быстро и незаметно.


…Дорога пересекала пустыню почти по прямой и лишь у холмов делала крутой поворот, уходя в тоннель, пробитый в мягком песчанике. Перед поворотом автомобиль затормозил, и мужчина, отвлекшись от своих мыслей, впервые за последние два часа взглянул на дорогу.

— Где мы? — спросил он.

— Долина Живого озера, — ответила женщина за рулем. — Я еще ни разу здесь не бывала. Говорят, очень красивое место. Остановимся?

«Все-таки нужно было уговорить ее лететь флаером», — подумал мужчина, но вслух произнес:

— Конечно, если тебе хочется.

Машина пошла совсем медленно и после еще одного поворота остановилась на обзорной площадке.

— Какая черная вода, — сказала женщина, — даже жутко.

— Толстый слой ила на дне, — флегматично объяснил мужчина, — само озерцо неглубокое. Поэтому такое впечатление. В сущности, почти болото.

— А почему называется Долина Живого озера? Ты знаешь? Мужчина с легким нетерпением повел плечом.

— Среди разведчиков планеты ходила такая легенда. Будто озеро почти мгновенно излечивает раны, воскрешает из мертвых и так далее… Довольно обычное суеверие в среде десантников. Здешние грязи, конечно, имеют определенные целебные свойства, но особого интереса не представляют.

— А я слышала по-другому, — сказала женщина. — Что в долине когда-то били теплые источники, богатые минеральными солями. Вода из них собиралась в озерца. Не в это, конечно… Источники стимулировали регенерацию живых тканей. Только после землетрясения источники иссякли. Говорят, это было давно, еще до появления на планете первых людей. Еще до первого десанта.

— Может быть, — равнодушно согласился мужчина. — Все-таки нужно было лететь на флаере.

— Да, да, поехали, — заторопилась женщина.

— Живое озеро, — повторила она уже в машине, — красивая мечта!

— Сказка, — пробурчал мужчина, погружаясь в дремоту.

Андрей Печенежский Подземка

Жизнь подземки шла по своим законам, была в ней своя, предначертанная электронным владыкой размеренность, которая никого особо не прельщала, но и не удивляла, а казалась привычной необходимостью, как и все остальное, что когда-то люди сами изобрели для себя, изобрели надежно, умно, с бесконечной перспективой совершенствования, уверенные в том, что продолжают вершить Освобождение, и эти законы, эта по минутам рассчитанная на долгие годы вперед, без ропота захватившая миллионы человеческих судеб поездка уже не была привилегией избранных; подземка, исключив право выбора, слила свою жизнь с жизнью людей, их давно уже нельзя было представить без ярко освещенных станций, бегущего гула поездов, без низких голубых вагонов с огромными окнами, из которых проглядывают ряды мягких удобных кресел, разделенных откидными столиками, поезда тянутся один за другим, каждую минуту выныривает из туннеля увешанная фарами электрическая коробка, каждую минуту раздвигаются створки дверей, привет, говорят тебе завсегдатаи твоего вагона, привет, отвечаешь ты, приятной поездки, ну да, а как же, иначе теперь никто не ездит, а вообще теперь ездят все, ты опускаешься в свое кресло и нажимаешь кнопку на небольшом пульте, расположенном на подлокотнике, ровно через три с половиной часа сработает сигнал предупреждения, и ты не пропустишь нужную тебе остановку, так что об этом в вагонах никто не беспокоится, а пустующих кресел все меньше, и ты пожимаешь руки соседям, привет, доброе утро, приятной поездки, посмотрим, чем позабавит нас сегодня телевизор, и мы полулежим в креслах, так удобнее наблюдать за огромным экраном, на котором уже что-то происходит, какие-то шустрые ребята прыгают с борта пылающего корабля в воду, вода зеленоватая, пенистая, грохочут выстрелы, убитые валяются как попало, а те, кто еще что-то соображает, стараются врезаться в воду ногами, наверное, это очень больно, хлопнуться с высоты на воду животом или боком, но ты об этом можешь только догадываться, ты никогда не прыгал с кораблей, никогда не плавал на них, да и остальные, кто жует сейчас сандвичи рядом с тобой, неотрывно следя за экраном, вряд ли когда-нибудь участвовали в чем-то подобном, мы все родились и умрем в подземке, иного пути у нас нет, нас приводят в подземку длинные туннели переходов, тянущиеся из нижних этажей наших домов, такие же переходы возвращают нас обратно в подземку из предприятий, на которых мы работаем, у каждого разные остановки, станции пересадок, места работы, но это ничего не значит, потому что изо дня в день мы встречаемся в этих вагонах, и эти вагоны нашу жизнь разделяют на три почти равные части: работа, сон, поездка, три с половиной часа езды в один конец, столько же на обратный путь, и еще остаются какие-то минуты на то, чтобы слегка размять ноги, пройтись по переходу до лифта, поужинать с женой и пожелать ей спокойной ночи, больше говорить с ней не о чем, и это все повторяется изо дня в день, выходные мало чем отличаются от рабочих дней, та же подземка, которая вместо цеховых подвалов доставляет тебя на сумасшедшие аттракционы, различные увеселительные шоу, где ты на эти несколько часов, так же, как и в цехе, забываешь обо всем, а после, будто очнувшись, снова торопишься к своему вагону, и тебе уже нет дела до того, что человек, вошедший в вагон на сорок минут позже тебя, на сорок минут позже и покинет его, тебя уже не удивляет, что в вагонах почему-то редко хочется спать, а может, просто слишком громко работает телевизор, и автоматы, выдающие завтраки, простаивают без действия, а разговоров тут практически никаких, журналы, буклеты, журналы, изредка книги в руках, на откидных столиках, и стюард, через равные промежутки времени появляющийся в вагоне, предлагает новинки печатной продукции, рекламные проспекты, а если поезд везет тебя с завода, если тебе предстоит короткая встреча с женой, стюард разложит перед тобой богатые, со вкусом состряпанные подборки, где множество женщин и мужчин вдохновенно играют в знакомую, но уже безрадостную для тебя игру, и тебе вдруг захочется, чтобы старания стюарда не оказались напрасными, все-таки человек тоже на службе и проводит в подземке не семь часов в сутки, как большинство из нас, а в два раза больше, потому что ему добираться из дому до исходной станции ничуть не ближе, чем тебе до твоего завода, а потом ты как-то взбодришься от перемены обстановки, оказавшись у станка, а стюарду все это время оставаться в вагонах, и поэтому тебе особенно хочется сделать для него что-нибудь приятное, ты с улыбкой выслушиваешь его заплесневелые анекдоты и, если это происходит на пути домой, заказываешь рюмку коньяку, другую, третью, пока любвеобильные проспекты, коньяк, солененькие историйки, заученные стюардом, не растеребят тебя окончательно, так что опять не надо ни о чем думать, и только ждешь минуты, когда окажешься в своей квартире наедине с женой, а утром торопишься в подземку, опаздывать нельзя, иначе тебя переведут на другое место работы, еще более удаленное от твоего дома и твоей жены, и ты бодро вышагиваешь по платформе, стараясь остановиться так, чтобы подоспевший вагон раздвинул двери прямо перед тобой, привет, привет, отвечаешь ты, пожимая руки соседей, приятной поездки, ну да, а как же, иначе теперь никто и не ездит, а ездят теперь без исключения все, на экране проносятся постреливающие всадники, или загонят какому-нибудь страшилищу в грудь осиновый кол, вампира надо прикончить хотя бы к исходу сериала, или распомаженная красотка, явно затягивая эпизод, стаскивает с себя одежды, и по ее взгляду нетрудно догадаться, что после съемок ей, как и всем нам, идти по длинному переходу, протяженность которого рассчитана таким образом, чтобы пассажир оказался на краю платформы чуть раньше появления своего вагона, привет, привет, приятной поездки, ну да, а как же, иначе теперь никто и не ездит, и умолкают, ожидают стюарда, что-то высматривают, почитывают, может, даже размышляют о чем-то, но без напряжения и бесцельно, ни о чем не волнуясь, постоянно ощущая в себе готовность оборвать свою мысль без сожаления и стремления продолжить ее, это все равно, что шевелить пальцами ног только потому, что они у вас есть, изредка затевают разговор о местонахождении фабрик, все-таки далековато, три с половиной часа электричкой, далековато, это верно, но ничего не поделаешь, Закон есть Закон, а Закон запрещает работодателям заключать контракты с жителями своего района, только равноудаленные, не менее трех часов езды электричкой, и тут уж наверняка ничего не поделаешь, ведь это Закон, и его нарушение карается слишком строго, чтобы кто-либо из нас мог на это решиться, да нам это и не нужно, да и пользы от этого никакой, потому что никто из нас не знал бы, куда девать себя, случись какая-то перемена, и место работы тоже выбрали за нас компьютеры, и мы верим в мудрость их решений, потому что нам больше не во что верить, ничего другого нам не дано, вагон несется во мрак, за окнами мелькают смутно высвеченные сигнальными лампами трубы, нескончаемые, намертво присосавшиеся к стенам удавы кабелей, а на экране уже сменились декорации, иные статисты занимаются иными делами, но это все равно слишком громко, чтобы вздремнуть как следует, и кто-то с дальнего ряда кресел требует убрать этот проклятый телевизор, да стоит ли обращать внимание, час от часу вспыхивают подобные требования, но они ничего не значат, поэтому пассажиры находят в них лишь какое-то новое развлечение, а крикнувший схватывается с места, подбегает к экрану и колотит по бледно светящейся картинке рукой, эй, дружище, пытаются образумить его, побереги кулаки, из-за этой штуки можно заиметь кучу неприятностей, а он словно взбесился, рычит, выпучив глаза, и уже никто не сомневается, что этот парень свихнулся, жаль, неплохой был парень, а он швыряет что-то тяжелое, и экран лопается и гаснет, парня за плечи втискивают в кресло и так придерживают до тех пор, пока вагон не замер на следующей станции, люди в форменных костюмах подбегают к вагону, они молчаливы и даром не суетятся, поезд еще только набирает скорость, а трое из вбежавших уже демонтируют лопнувший кинескоп, извлекают из упаковки новый, двое возятся с нарушителем, проверка документов, опрос свидетелей, протокол, чувствуется, что эти ребята знают свое дело, и на следующей остановке они исчезают, прихватив с собой преступника и испорченный кинескоп, телевизор опять заработал, показался в проходе стюард, отметил в бланке номер освободившегося кресла, и денька через два-три вместо нашего парня сюда будет садиться какой-то незнакомец, незнакомцем он пробудет очень недолго, а потом тот парень забудется, как забылись все остальные, чью участь он разделил, хотя каждый из нас, должно быть, подумал про себя: «Черт возьми, а смог бы я вот так, с размаху, конечно, ведь в этом нет ничего сложного, встать и хлопнуть чем-нибудь увесистым по экрану, по этому экрану, по этому проклятому экрану», и каждый старается смять в себе эту мысль, и это легко удается, стоит лишь повнимательней всмотреться в экран, в этот экран, в этот проклятый экран, как здорово работает новый кинескоп, да и передачка сегодня забавненькая, о, мне пора выходить, до встречи, господа, желаю хорошо потрудиться, пока, ребята, и мы по одному начинаем отлипать от наших кресел, и жизнь подземки продолжается, продолжается наша жизнь, кому сколько отпущено, и ты будто в тумане доживаешь до того дня, когда твой поезд внезапно затормозит прямо в сумеречном туннеле, не докатив двух миль до станции, и пассажиры, быть может, впервые за долгие годы почувствуют какое-то еще непроясненное беспокойство, оно заставит их взглянуть друг другу в глаза и увидеть в глазах ближнего своего страх, а двери, которые открываются лишь на станциях, в строго обозначенных местах, вдруг соскользнут в пазах, и вагон наполнится холодным подземным ветром, и все разом заговорят об аварии, ну что ж, такое случается, незначительная, казалось бы, заминка в системе управления, и вот какой-то состав врезался в хвост предыдущего, досадное событие, но всем будут выданы талоны, в которых указывается причина и время задержки, и заводская администрация это учтет, и никто из нас не будет наказан, но тебя всего буквально пронизывает этот колкий подземный ветер, он раздувает в тебе крик ужаса, хотя ты и сам не понимаешь, откуда это в тебе, на чем возрос твой страх и окреп до такой всепоглощающей силы, и в эти минуты главное — уйти от черного подземного потока, захлестнувшего вагон, ты корчишься в кресле, но возможности укрыться от этого ядовитого ветра нет, и тогда ты свое затмение бросаешь в дверь, растворив его в затмении туннеля, не слушая криков, ты бежишь в узком пространстве между вагонами и угрожающе гулкой стеной, ноги выворачиваются на ступеньках шпал, но твой страх хранит тебя от увечий, и ты бежишь, задыхаясь от необычного состояния, в которое добровольно отдал засидевшееся в креслах тело, и ветер клокочет, закручивается вокруг тебя, и не понять, отталкивает ли назад, или, напротив, помогает, прижимаясь к спине, а поезда выстроились в одну, с короткими обрывами линию, объемную, светящуюся изнутри квадратами окон, заполнили неподвижной металлической начинкой трубу туннеля, сами начиненные человеческими телами и страхом, и ты рвешься куда-то в сторону от них, неосознанно обрекая себя на огонь высоковольтных передач, зажатый в трубках изоляторов, но стена неожиданно пропускает тебя, теперь ты продвигаешься сквозь беспросветную ночь подземелья, но от этого не замедляешь бега, а только прибавляешь в скорости, чтобы все, что суждено тебе на краю этого безумия, решилось в одно короткое мгновение, глубже и глубже увлекает тебя загадочное, непреодолимое притяжение земли, но тут, споткнувшись, ты обрываешь свой бег, замираешь, тянешься руками в пустоту, и уже неуверенным шагом, раскачивающим тебя из стороны в сторону, достигаешь скользкой на ощупь перегородки, это тупик, проклятие, это черная ловушка, выложенная мраморными плитами, пальцы гладят полированную поверхность камня, ощущают едва намеченные границы стыков, дальше, дальше, приказываешь ты себе, слышится твой победный возглас, и эта стена пропускает тебя, в ноги больно врезаются грани ступенек, они уводят тебя вверх, а ты уже затерялся в хитросплетениях времени, ты не знаешь, сколько часов, дней, лет ползешь по этим ступенькам, израненный, с болезненно обнажившимся предчувствием где-то притаившегося спасения, и когда ступеньки сменяются плоской мраморной площадкой, твой страх, оттесненный физическим напряжением, снова обрушивается на тебя, потому что глаза твои увидели синюю бездонную высь, усеянную множеством крошечных мерцающих огоньков, твое лицо ощутило теплое прикосновение незнакомого ветра, он поднимался откуда-то из далека прозрачного необозримого простора, пред тобой открылась равнина, источавшая дурманящую, усилившую твой страх смесь запахов, запахи тоже казались теплыми и ласковыми, неясные силуэты каких-то построек вздымались над гранью горизонта, и ты стал оглядываться, сознавая себя незащищенным от этой беспредельности, а вокруг ничего не менялось, воздух действовал на тебя, как коньяк, тебе хотелось кричать и плакать, упасть на виду у этого непостижимого мира, и уже не вставать, не видеть его синего, нежного, страшного лица, и тогда ты снова бросился бежать, ты бежал к силуэтам построек, спрашивая себя, что означают эти здания, тот ли это город, в котором ты родился и прожил все эти годы, но ты на бегу растерял свои знания и ясность понятий, ты не мог поместить в себе поднебесную страну, и она, врываясь в тебя, раздавила твое сердце, и все, что ты видел, слышал, чувствовал, стало твоим смертельным врагом, помогите, кричал ты, а кто тебя слышал в этом сказочном безлюдье, ты скоро потерял ту дыру, из которой выполз на поверхность планеты, и теперь единственным ориентиром были высотные, такие далекие от тебя строения, бежать, бежать, подгонял ты себя, а звук ударялся и отскакивал, но вот он затронул самую тонкую струну, и ты остановился и прислушался, это был звук человеческого голоса, и в этот миг ты ослеп и оглох, тебя подхватили чьи-то руки, и ты очнулся вблизи желтого колеблющегося пламени, костер напоминал тот самый охваченный пожаром корабль, с которого сыпались в воду подстреленные бандиты, но люди, обступившие тебя, были спокойны, никто из них не собирался ни стрелять, ни прятаться от выстрелов, они разглядывали тебя с деловым сочувствием, кто-то сгибал твою ногу, другой протягивал тебе стакан, привет, сказали тебе, привет, слабо отозвался ты, ну ничего, главное, что ты отдышался, здорово бегаешь, мы никак не могли за тобой угнаться, кто это вы, да вот, мы это мы и есть, посмотри, мы все тут, перед тобой, что ж вам от меня нужно, вскрикнешь ты, и тебе вдруг сделается жарко от их костра, невыносимо жарко, и ты начнешь бормотать, знаю про вас, знаю, вас, бездельников, нарушителей Закона, вылавливают повсюду и уничтожают на месте, но они только смехом зайдутся, кто вылавливает, спросят у тебя, полиция, с ненавистью и отчаянием бросишь ты в них, и вас переловят и перестреляют, всех до последнего, да уймись ты, станут урезонивать они, никакой полиции здесь нет, выполз на волю и живи себе, оставайся, если захочешь, с нами, тут такой пустырь, хватит на всех, но ты не поверишь хозяевам костра, полиция, выдохнешь ты в полный голос, полиция, Закон, полиция, они уже не будут смеяться, а с жалостью склонят над тобой головы, слушай, что тебе говорят, дурак, ничего ты не знаешь, полиция вся тоже катается в подземке, чересчур хорошо было бы служить в полиции, чтобы дышать свежим воздухом, но ты, превозмогая боль в суставах, вскочишь на ноги, оттолкнешь кого-то, потянувшегося к тебе, никто не погонится за тобой, и ты уже не услышишь слов, брошенных тебе вслед, и уже без страха и отчаяния, уверенный в спасении, ты увидишь, как вырастают, надвигаясь на тебя, серые глыбы зданий, у которых нет ни одного окна, зато из нижних этажей каждой такой глыбы тянутся долгие переходы, тянутся, как тоненькие сосуды, питающие быстро иссыхающей человеческой кровью вены и артерии подземки, и ты, как молитву черному своему богу, не устанешь повторять, всего десять минут, десять туда и десять обратно, за это опоздание мне набавят всего десять минут, всего десять…

Загрузка...