Люсия

Часть первая

Ее отец был русским, мать англичанкой. Она родилась где-то на Ривьере. После ее рождения мать стала инвалидом – или, по крайней мере, она так решила – и с упорством религиозного фанатика переезжала из одного санатория в другой. Но несмотря на переезды и встречи с людьми разных характеров и нравственных устоев, как однажды мне рассказала ее дочь Люсия, мать оставалась холодной и безучастной к жизненным наслаждениям, не признавала вина и даже самого невинного флирта в компаниях. По словам дочери, она совершенно не разбиралась в тонкостях любовной науки, полагая, что рождение ребенка – это единственная и конечная цель всякой любви. А поскольку врачи после рождения Люсии запретили ей иметь детей, она считала, что до конца жизни избавлена от выполнения своих супружеских обязанностей, и относилась к мужу по-дружески, как сестра, что, однако, не мешало ей заниматься собственным здоровьем и здоровьем своего детища. Она изо всех сил старалась дать дочери самый лучший уход и самое прекрасное образование, с неизменной настороженностью следя за ее физическим и моральным здоровьем и нанимая самых дорогих гувернанток, лишь бы не подвергать ее рискам и дурному влиянию обычной школьной жизни.

К сожалению, как часто бывает в подобных случаях, Люсию раздражала такая назойливая опека, и, как ни жестоко это было с ее стороны, она перенесла всю свою привязанность на отца, ее боготворившего. Лишенный возможности обрести счастье в браке, этот соломенный вдовец был в постоянных разъездах, то увлекаемый от жены, то влекомый обратно. Когда-то отец, по словам дочери, был самым молодым генералом русской армии, но жена уговорила его оставить военную службу и отправиться вместе путешествовать. Они могли себе это позволить, потому что каждый имел собственный доход, и мир, казалось, уготовил им бесконечные захватывающие открытия. Впрочем, так было до того, как у жены развилась эта неразумная озабоченность здоровьем. При этом одно из ее самых сильных убеждений состояло в том, что в России она не может жить здоровой и счастливой жизнью. Возможно, в какой-то мере ее английский консерватизм страдал от вольного, с оттенком варварства, духа этого народа.

Люсия рассказывала, что иногда летом, хоть и нечасто, они проводили несколько недель в имении родителей отца – в огромном деревянном доме с большой деревянной террасой и ведущими от нее ступеньками, которые исчезали в море серо-зеленой нестриженой травы. А дальше рос сосновый бор. Люсия говорила, что обожала это место и всегда будет его любить. Оно было близко ей по характеру – дикое и свободное. Когда у матери случались сердечные приступы и мигрени и она собиралась уезжать, Люсия умоляла разрешить ей остаться с отцом хотя бы до осени. Так несколько раз ей удалось провести лето с ним и несколькими старыми слугами семьи. По ее словам, она всегда вспоминала это время как самое счастливое в своей жизни. В любви – так называемой плотской любви – она никогда не могла повторить или достичь той степени радости, восхищения и понимания, которые испытывала в те дни, живя у отца, – скача по лесам ранним утром, гуляя по бугристым полям долгими северными вечерами или свернувшись калачиком рядом с ним, когда поздно вечером у камина он читал ей что-нибудь вслух. Возвращаясь к матери в Бад-Наухайм или По, Люсия страстно мечтала о встрече с отцом, ненавидела себя за то, что родилась девочкой и вынуждена жить с матерью, и начинала считать дни, вычеркивая их в календаре, до Рождества, когда он всегда приезжал с русскими подарками и рассказами об охоте на кабанов, о том, как старый дом выглядит после первого снега, как крестьянские дети катаются на санках с длинных, пологих гор.

Однако до отцовского приезда Люсия с матерью и очередной гувернанткой – у такого неблагодарного ребенка, как она, говорила Люсия, гувернантки не задерживались – отправлялись в Париж за покупками. Там мать заказывала ей очаровательные темные платья, в которых она выглядела очень мило, но старше своих лет. Люсия отказывалась стоять часами во время примерки, поэтому мать покупала ей платья в «Либерти», украшенные сборками и ручной вышивкой, – белые на праздники и синие на каждый день. Но если бы Люсия выбирала сама, то, по ее словам, она остановилась бы на простых матросских блузках и юбках, которые дюжинами приобретались в Германии: белых с вышитыми на них голубыми якорями летом и синих с красными якорями зимой. Более того, если мать не требовала переодеться, когда они ждали к обеду гостей или сами получали приглашение, она носила их постоянно.

Но одно событие, которое навсегда отвратило ее от вкусов матери, особенно запечатлелось в ее памяти. Люсии было почти четырнадцать. За два дня до Рождества они жили в одной из гостиниц Рима. Отец должен был прибыть восьмичасовым поездом, и они одевались, чтобы отправиться на вокзал его встречать. Мать подарила ей новое платье, купленное в Париже за тысячу франков. У него был круглый вырез и спереди вышивка из двух небольших букетиков тончайшей работы. Неожиданно Люсия заметила, что платье подчеркивает выпуклые линии ее юной фигуры с наметившимися женскими контурами. Мысль о том, что она может стать кем-то, кто не похож на уменьшенную копию ее обожаемого отца, привела Люсию в ярость. Красная от злости на природу и саму себя, она принялась срывать с себя платье. Вошедшая гувернантка попыталась ее остановить, и разразился ужасный скандал. Люсии было стыдно назвать истинную причину ненависти к платью. Мать же, ничего не понимая, твердо, но со слезами на глазах пригрозила, что на вокзал дочь поедет только в нем. К счастью, в этот момент зазвонил телефон. Послышался голос отца. Он стоял внизу, добравшись более удобным маршрутом, чем первоначально планировалось. Через несколько мгновений Люсия уже была в его объятиях, всхлипывая из-за своей беды.

В тот год после Рождества, по словам Люсии, отец уговорил мать поехать вместе с ним в африканскую пустыню. И, верная себе, как сказала Люсия о матери, та настояла на том, чтобы взять в путешествие новую гувернантку, поскольку считала, что дочь уже достаточно взрослая и ни на секунду не может оставаться без присмотра в стране коварных арабов. Хотя Люсии действительно нравилась гувернантка, миловидная смуглая итальянка лет тридцати, ее раздражало, что мать пытается навязать ей излишнюю опеку, связанную с принадлежностью к женскому полу. В результате она еще больше отдалилась от одного родителя и сблизилась со вторым, который принимал жизнь куда более естественно.

Однажды вечером, после того как Люсию отправили в постель, она услышала, как отец предложил матери отправиться в те кварталы Туниса, где жили исключительно местные. Там справлялась свадьба шейха, и предполагались удивительные танцы. Но его жена слишком устала, и на такой поход у нее не было сил. Поэтому отец пригласил гувернантку. На следующий день Люсия нашла мать в постели всю в слезах. Она клялась, что немедленно уезжает во Францию, и отказывалась видеть мужа, который стоял за дверью с озадаченным и несчастным видом. Отец честно рассказал Люсии, что накануне они с гувернанткой вернулись домой довольно поздно и обнаружили, что мать меряет шагами комнату в истерической ярости. Она оскорбила гувернантку, которая сейчас складывает вещи и собирается уезжать. Сам он хочет отвезти бедную девушку на станцию и заплатить ей жалованье за месяц. Люсия должна поехать вместе с ними.

Она навсегда запомнила, как сама признавалась, ту поездку до станции на окраине города в старомодном автомобиле. Она осветила ярким белым светом трудности брака – или, по крайней мере, отношения любых родителей. Люсия сидела между отцом и гувернанткой и держала каждого за руку. Женщина тихонько плакала, а когда приехали на станцию, отказалась брать лишние деньги. Отец сказал, что ей их вышлет. По дороге домой он несколько раз очень нежно поцеловал Люсию, и та была счастлива, поскольку знала, что в ближайшие дни, которые потребуются матери для успокоения нервов, она станет отцу необходимым утешением. После случившегося Люсия чувствовала себя очень повзрослевшей и жалела обоих родителей.

В то лето, по словам Люсии, они ездили в русское имение в последний раз. Было начало мая 1914 года, на березах появлялись зеленые листочки, а леса были полны голубых цветов. Но к июню отец уже начал поговаривать о том, чтобы отправить их с матерью назад в Швейцарию или Голландию. Он не прерывал связей с военными кругами и знал, что разговоры о возможной войне становятся все более обоснованными, а когда убили эрцгерцога, для России война стала неизбежной. Поэтому в конце июня он усадил свое небольшое семейство в поезд с обещанием последовать за ними через несколько недель, как только уладит некоторые дела. Но тяга к прошлой военной жизни была слишком сильна. Он вернулся генералом в свой полк, где был принят с восторгом. Жена, испуганная и полная мрачных предчувствий, ожидала только плохого, зато Люсия ужасно гордилась отцом. Каждый день, по ее словам, она писала ему сумасшедшие маленькие записочки, которые впоследствии были найдены среди его военных приказов. Жена писала лишь с одной целью – упросить его вернуться к семье.

В августе, после первой безумной недели войны, они не имели о нем никаких известий. Люсия каждый день сбегала вниз по склону горы из шале, расположенного над Сен-Жерве, справиться, не было ли им писем, и ждала утренних телеграмм, приходивших по единственному в городе телеграфу. Однажды жарким днем в начале сентября при виде высокого, крепкого человека в бриджах, с рюкзаком на спине, тяжело поднимающегося вверх по склону к шале, Люсия сломя голову бросилась вниз по горной тропинке. Это был отец. Ему удалось взять на себя опасное секретное задание при условии, что он проведет неделю с семьей. Изображая туриста, застигнутого войной врасплох, он прошел через всю Германию, в основном бродяжничая и добывая пищу собственной смекалкой. Но нужную информацию он предоставил, и теперь Люсия могла целых четыре дня наслаждаться общением с отцом.

В следующий раз она увидела его зимой. В телеграмме, присланной из штаба в Петрограде, говорилось, что по состоянию здоровья его отправляют на юг. Они с матерью поехали на Черное море с ним встретиться. В ту минуту, когда поезд подошел к вокзалу, они увидели отца, который весело махал им рукой, однако, посмотрев ему в лицо, мать судорожно сжала руку дочери. Сама Люсия не могла поверить, что с отцом может что-то случиться. Но два дня спустя она уже стояла у постели умирающего. Она и в самом деле, по ее словам, не могла поверить, что смерть отца реальна, но, наконец осознав, что произошло, она вышла из комнаты на небольшой балкончик и там остановилась. Внизу, прямо под балконом, было какое-то стеклянное строение. Когда Люсия позже вспоминала об этом, она не могла утверждать, что ей в самом деле пришла в голову идея самоубийства, – эта мысль занимала ее не больше, чем рыдания матери и объяснения врачей. Люсия просто попросила, чтобы ей позволили там постоять, но в ее сознании, где-то далеко, однако вполне реально возник звон разбитого стекла.

Когда прошли первые недели, Люсия обнаружила, что даже такое горе, как ее, не длится все время с одинаковой силой. Ей было удивительно, что иногда она могла думать о приятных вещах и даже временами о своем будущем. Но она имела твердое намерение хранить это горе, потому что ничего ценнее у нее не было. Его рваные края она смягчала неожиданной верой в Судьбу, а длинные серые полосы смаковала, приправив всеми трагическими романами и стихами, какие только могла найти. Внешне, как рассказывала она сама, она была холодна и безразлична, даже жестока с матерью, считая ее переживания, носившие совсем иной характер, дешевой детской сентиментальностью. В свою очередь, мать делала все, чтобы разрушить ту изоляцию, в которую погрузилась Люсия, и возила ее по красивейшим достопримечательностям Италии, поскольку эта страна еще не вступила в войну. Но их путешествия были неизменно окрашены мрачным настроением дочери. Позже – слишком поздно, говорила Люсия, – она испытала к матери благодарность за то, что та обеспечила такое прекрасное обрамление ее душевной скорби, и, когда впоследствии в жизни Люсии случались трагические события, она чувствовала, что не может страдать так же сосредоточенно и реально, как это было после смерти отца. Как будто тогда у нее сгорели какие-то элементы эмоционального аккумулятора и больше никогда она не сможет так живо реагировать на жизненные муки.

Когда одна знакомая предложила матери отправить Люсию в пансион, дочь обрадовалась этой идее, увидев в ней больше возможностей для потакания своему настроению. Мать была в замешательстве и поначалу утверждала, что не готова отпустить ее от себя, но в конце концов сдалась, и в октябре Люсия уже распаковывала чемодан с форменной одеждой в очень строгой гугенотской школе на Женевском озере, расположенной в большом деревянном шале на вершине длинного поля на горном склоне. Люсия, по ее словам, сразу же полюбила это поле, потому что оно напоминало ей нестриженую лужайку перед старым домом в России. К тому же вид вниз на Монтрё стал для нее символом утраченной и недостижимой красоты. Она смотрела и дальше, на Эвьян, лежавший на другом берегу озера, и ее мысли возвращались в прошлое, к той долине, которая простирается до Сен-Жерве, и ей виделся человек, взбирающийся на гору к шале, а потом вновь спускающийся с горы.

Территория школы занимала примерно пятнадцать акров, включая часть поля, небольшую сосновую рощу и заброшенный виноградник в конце длинной аллеи. Днем девочки гуляли по этой аллее сколько угодно, но, когда начинало темнеть, им разрешалось бродить только вокруг дома по гравиевым дорожкам. Однако почти каждый день в сумерках под тенью склоненных деревьев Люсии удавалось ускользнуть к краю виноградника. Здесь осталась терраса от снесенного бурей старого летнего домика, с нее открывался вид на горную вершину вдали, и здесь частенько сидела Люсия, глядя через озеро на эту вершину. Она осмеливалась бывать там только пять-десять минут, но и тогда ее часто пугала быстро спустившаяся темнота, шелест деревьев и виноградника. Но, вернувшись в освещенный холл пансиона и склонив голову в вечерней молитве, она ощущала тайный восторг, как будто только что бегала на свидание.

Ей были интересны и школьный распорядок, и уроки. Всякий раз, когда ей бывало тяжело, она, по ее словам, пыталась представить себе, что находится в армии и должна усердно трудиться, чтобы стать генералом. Значительно преуспев в одних предметах и серьезно отстав в других, она, как ни обидно, считалась, в общем, средней ученицей, когда дело касалось сочинений и упражнений. В спорте ее уровень был чуть выше обычного. Она легко заводила дружбу, но всегда избегала компаний, где собиралось больше двух-трех девушек. Они ее тяготили, потому что у нее уже сформировалась привычка вести себя по-разному с разными людьми и большое скопление народа было ей неприятно. Девушка, с которой они жили в одной комнате, как рассказывала мне Люсия, пытаясь описать свою жизнь, была веселой и миловидной и нравилась ей, хотя Люсия ее не понимала. Например, к школьным правилам ее соседка относилась со всем жаром нравственного чувства, но, с другой стороны, ничуть не смущалась, получая письма от молодых людей. Она даже призналась Люсии, что целовалась с двумя или тремя. Люсия, подчиняясь почти всем требованиям пансиона, потому что, как она говорила, ей было приятно это делать, находила такое поведение подруги странным и даже порочным, но, когда речь заходила о ее собственных желаниях, например в сумерках убегать к винограднику, тут она не знала колебаний. Люсия никогда не целовалась с мальчиками. Ей это не приходило в голову, хотя иногда, по ее словам, она сочиняла себе какой-нибудь трагический и страстный любовный роман, порожденный мрачной фаталистической литературой, которую она обожала. Однако Люсия никогда не представляла себе подробностей такого романа – подробности возмущали ее чувство, правда не нравственное, а скорее эстетическое.

Люсия рассказывала, что дважды в неделю девушки проводили целый день за изготовлением бинтов и повязок для Красного Креста. В это время им читались статьи и рассказы о войне, естественно тщательно очищенные от всего неблагопристойного и изложенные в исключительно героическом духе. В промежутках между другими занятиями они вязали свитеры и прочие вещи, и, когда заканчивали их и упаковывали, им разрешалось написать маленькую записочку неизвестному солдату, который откроет посылку. По словам Люсии, она сочиняла нелепейшие высокопарные записочки, полные, как ей казалось, утешений с упоминанием Судьбы и с выражением нежности, которые словно выходили из-под горьковато-сладкого пера старой девы, а не здоровой юной барышни из пансиона. Кроме того, она цитировала Библию, Рубаи, Оскара Уайльда и всякую всячину из книг в доме отца. Но она воспринимала эти письма как священную обязанность и всегда воображала, как неизвестный солдат читает их ночью перед роковой битвой. Она считала ребячеством и нелепостью то, что ее соседка ставит маленькие крестики вместо поцелуев в конце каждого излияния своих чувств.

Тем не менее Люсия ощущала смутное желание иметь рядом кого-то, к кому могла бы испытывать взаимную привязанность. Поэтому однажды дождливым ноябрьским днем, когда ей и другим девушкам разрешили отправиться парами на прогулку в деревню, Люсия привела назад в пансион бродячую собаку. Чтобы пса не нашли, она привязала его у себя под кроватью, где он с удовольствием уснул. Во время ужина она спрятала в кармане немного мяса и хлеба и налила ему воды в таз для умывания. А когда легла спать, пес свернулся калачиком поверх ее ног. Это была довольно крупная собака, коричневый лохматый терьер, и, когда Люсия его гладила, он весь извивался от избытка чувств. Ночью стало очень холодно, в окно залетали капли дождя, и Люсия затащила собаку к себе под одеяло. На следующее утро сияло солнце. Пес выскочил из постели, счастливый и отдохнувший, но, к сожалению, принялся тявкать и прыгать, а Люсии утихомирить его не удалось. Услышав шум, явились сестры, и с собакой пришлось расстаться. В ту ночь, однако, Люсия долго не могла уснуть, все думала о собачьей – бездомной – судьбе. По ее словам, она тогда сказала себе, конечно, с очень мрачным и мелодраматическим видом: «Когда сама переживаешь трагедию, безусловно, глупо иметь счастливого коричневого лохматого пса. Ничего подобного жизнь мне не подарит. Но как хотелось бы, чтобы для него нашелся хороший дом и чтобы я кого-нибудь полюбила в доказательство, что достойна своей Судьбы». (Что она имела в виду под словами «достойна своей Судьбы», ей трудно было объяснить, но в общих чертах, как она говорила, идея состояла в том, что только люди страдающие и переживающие странные происшествия достойны того, чтобы жить.)

Именно такое странное происшествие случилось с Люсией после первых каникул, после ужасного Рождества с матерью, которая повезла ее в Париж и готова была делать что угодно, лишь бы не оставлять дочь наедине с воспоминаниями о прошлых Рождествах. На следующий день после возвращения Люсии в пансион солнце светило сквозь тяжелую золотую дымку. Воздух был наполнен теплом, что в январе даже казалось предвестником чего-то недоброго. В четыре часа девушки должны были играть в хоккей, но Люсию вдруг охватило желание увидеть в этой сияющей дымке свою гору. С хоккейной клюшкой в руке она побежала к террасе по шуршащим листьям аллеи. Озеро было окутано плывущими низко облаками; над ними, словно айсберг посреди океана, возвышался Дан-дю-Миди. Люсия опустилась на террасу, опершись на колени. Неожиданно она услышала шорох; по аллее кто-то шел. Она посмотрела в том направлении и увидела две фигуры сестер в одеянии гугенотской общины. Сестры шли в ее сторону. Люсия успела спрятаться, но из любопытства смотрела во все глаза. Одна была сестрой Бертой, учительницей музыки, жившей в соседнем шале, а другая… Люсии показалось, что она никогда не видела более худенькой женщины. Та походила на постящегося монаха, которого Люсия однажды повстречала в монастыре неподалеку от Равенны. Шнурок, подпоясывавший ее серое одеяние, болтался так, словно под юбкой у той ничего не было. Когда они подошли ближе, Люсия заметила, что у незнакомки бледное, худое лицо и очень темные глаза. Она напоминала иллюстрацию к Бодлеру или По. Дойдя до конца тропинки, сестра Берта сказала: «Вот что я хотела тебе показать».

И тогда Люсия поняла, что незнакомка сейчас будет смотреть на ее вид с горной вершиной. Более того, она чувствовала, что это призрачное существо сразу поймет, что он означает. Если бы только сестра Берта испарилась…

За ужином Люсия старалась не глядеть по сторонам. Она слышала, как одна из девочек сказала: «Странная какая-то эта новая учительница музыки». Значит, она будет жить в доме сестры Берты, который также служил лазаретом и учебным классом для девочек, бравших уроки игры на фортепьяно. После ужина Люсия пошла к краю сосновой рощи, за которой скрывалось музыкальное шале. Внутри горел свет. Под стрехой в одном из классов горела лампа. Должно быть, новой сестре предоставили эту келью. Люсии стало интересно, поставили ли ей кровать. Конечно. Скорее всего, одну из пансионских железных коек. И все же Люсии было легко представить, как это бледное, истощенное существо, точно монах, спит на соломе.

С самого начала Люсия понимала, что никогда не сможет определить свое чувство к этой странной хрупкой сестре, которую, как оказалось, звали Агатой Тиэль. Она была из Эльзаса, много лет обучалась музыке в Германии, но была вынуждена распрощаться с многообещающей карьерой из-за угрожавшего ее жизни туберкулеза. Вслед за тем она несколько лет жила в санатории при поддержке брата, парижского архитектора. Однако брат был убит в первые недели войны, после чего Агата захотела стать сестрой милосердия. Но врачи сказали, что ей следует вести абсолютно спокойную жизнь. Протестантка по рождению, ее подруга Берта уговорила Агату вступить в гугенотскую сестринскую общину и помогать ей обучать девушек в этом тихом месте.

Вот и все, что удалось Люсии узнать о новой сестре, по крайней мере, она так говорила. В тот момент она собралась было написать матери и попросить разрешения заниматься музыкой, но потом решила, что это будет чересчур. Данте никогда не разговаривал с Беатриче, даже не дотрагивался до ее руки. Безнадежное обожание не умерло со Средневековьем… способность страдать, делавшая тебя «достойной своей Судьбы», значила для Люсии все. Сейчас перед ней возникло само воплощение романтической любви и трагедии, и оно улыбалось поразительно темными глазами ребенку, который, как было замечено сестрой Агатой, и сам не отводил от нее взгляда. На шестнадцатилетие мать послала Люсии подарки и большую коробку засахаренных каштанов, которые в ту пору трудно было достать. В воскресенье, когда девочкам разрешалось наносить визиты, Люсия пошла с этой коробкой в музыкальное шале. Она постучала в дверь сестры Агаты, но, когда дверь открылась, забыла, что собиралась сказать. Вместо этого, по ее словам, она просто протянула коробку своему кумиру, пробормотав что-то про то, что сама не любит каштаны и не хочет ли сестра Агата… Да, сестра Агата очень любит каштаны. Большое спасибо. Может быть, девушка зайдет и присядет? Нет, ей нужно еще навестить других учительниц. И Люсия, дрожа от радости и злости на саму себя, убежала к винограднику и просидела там весь оставшийся день. «Если бы я могла поговорить с ней, – думала она. – Но как я могу? Она на седьмом круге, а я еще только на втором. Она могла бы понять меня, но я никогда не смогу объяснить, что понимаю ее». Это было, рассказывала Люсия, все равно что слушать грустную, возвышенную музыку. Когда концерт заканчивается, хочется броситься к музыканту и что-то ему сказать, но в голову не приходит ничего, что не звучало бы плоско и банально.

Шли месяцы. Люсия была счастлива, потому что страдания доставляли ей удовольствие. У нее была, как она поняла позднее, особенная, чувственная и тонкая натура, уже горящая собственным, еле сдерживаемым огнем. Дни становились длиннее, и, как она объясняла, почти каждый вечер она старалась пройти мимо сестры Берты и сестры Агаты, гулявших вместе по аллее. Улыбка последней еще больше подталкивала Люсию к работе. В то время она изучала готическую архитектуру и читала литературу этого фантастического периода – про Окассена и Николетту, Элоизу и Абеляра, крестоносцев. Таким образом, все свободное время она проводила, погружаясь в более или менее запретные сказания из городской библиотеки или в рисование, которое страстно полюбила. Люсия уверяла, что ее зарисовки из реальной жизни были действительно стоящими. Однако она предпочитала рисовать сцены с расстающимися или убивающими друг друга любовниками. А однажды создала очень точную копию портала базилики в Муассаке и его святых со впалыми щеками, с неестественно вытянутыми или скрещенными ногами, помещенных группами под изящными, тянущимися вверх арками. Сестра Агата, учительница музыки, хотела на некоторое время повесить рисунок в главном зале пансиона, но Люсия побоялась, что кто-нибудь заметит, что лица у всех святых одинаковые. И все напоминают сестру Агату.

В конце учебного года приехала мать, чтобы на лето отвезти Люсию в Испанию. Но та заставила мать пообещать, что она вернется в пансион на следующий семестр. Сестра Агата тоже должна была вернуться. Лето в Сан-Себастьяне показалось Люсии до неприличия веселым, если учесть тот факт, что шла война. И все же ей было приятно, когда однажды симпатичный молодой человек последовал за ней с пляжа и, не скрываясь, стал наводить о ней справки у гостиничных портье. Через несколько дней он нанес визит вежливости матери с рекомендательным письмом от ее английской знакомой и попросил разрешения нарисовать Люсию. Оказалось, что этот человек известный художник, очень вежливый и благовоспитанный, и по этой причине, хотя и под неусыпным материнским оком, Люсия ему позировала. Он назвал свой рисунок «Prima vera»[8]. Однажды, когда мать ненадолго оставила их одних, Люсия сказала художнику, что такое название ее оскорбляет, потому что она уже узнала жизнь и страдание. Но он лишь очаровательно улыбнулся и неожиданно поцеловал ее в губы. «Милое дитя», – сказал он, когда она отвернулась. Испытав и возмущение, и наслаждение от этого первого поцелуя, она взглянула на художника и удалилась, не совсем понимая, что при таких обстоятельствах следует делать.

Им встретилось несколько молодых людей, по мнению матери достаточно приличных, чтобы быть представленными Люсии, но они ее совершенно не интересовали, как, судя по всему, и она их. Люсия была слишком худенькая, ее черные волосы были слишком прямые, и говорила она о таких серьезных вещах, как Данте или Бернард Шоу – ее последнее открытие. В тот период Люсия полагала, что если мужчина любит ее, то разговор между ними излишен, а если не любит, то нет смысла тратить время и силы, размышляя о вещах, которые могли бы быть ему интересны. Ей хотелось понять, любит ли ее художник. «Если это так, – думала она, – то я скажу ему, что все безнадежно, что я люблю монаха». Но художник исчез так же вежливо, как и появился, и Люсия была рада, что наконец наступил сентябрь.

Она рассказывала, что настояла на приезде в пансион за пару дней до его официального открытия, надеясь, что до прибытия остальных сможет поговорить с сестрой Агатой. Люсия нашла сестру Агату все такой же бледной, но ее улыбка казалась не столь печальной. Она еще не облачилась в свое серое одеяние, на ней было темно-красное шелковое платье, очень длинное и перехваченное на талии. Люсии подумалось, что сестра Агата похожа на юных послушниц, подносящих благовония во время торжественной мессы. Но она ничего не смогла сказать и лишь пустилась в глупую болтовню о Сан-Себастьяне и о том, как рада снова вернуться в пансион и увидеть горы. На следующий день обе были уже в своих пансионских одеждах.

Прошел учебный год, и следующим летом у матери Люсии случился нервный срыв. Люсии тогда показалось, что, осознанно или нет, это стало реакцией не столько материнского сознания, сколько организма, желающего привлечь внимание странной и безразличной дочери. Вот такая у нее была душа, склонная к размышлениям и психологическим спекуляциям. Как бы то ни было, Люсия чувствовала, что должна остаться с матерью и в пансион не возвращаться. К тому же ей было почти восемнадцать, и она закончила изучение почти всех дополнительных курсов гугенотского пансиона, кроме естественных наук и математики. По ее словам, она полагала, что в Париже обучение рисованию, несомненно, будет намного успешнее. А поскольку сестра Агата привязана к пансиону, она может к ней приезжать, когда захочет. Несмотря на войну, финансовое положение матери было на удивление прочным, поскольку отец оставил семье немалое состояние. Поэтому они сняли небольшой дом в Версале, и Люсии разрешили устроить в одной из комнат собственную мастерскую. Две тяжелые черные портьеры с вышивкой, когда-то привезенные отцом из Тифлиса, и рисунок портала базилики в Муассаке – здесь никто не обнаружил бы сходства с сестрой Агатой – были в ней единственным украшением. И в ноябре, после заключения перемирия, Люсия начала учиться в Школе изящных искусств, каждое утро отправляясь в Париж и к четырем часам возвращаясь домой. Так постепенно началась новая пора ее жизни.

Часть вторая

Париж после перемирия. Великая кульминация и великий упадок. Не ожидая больше ни грохота бомб, ни публикаций списков убитых и раненых, парижане сидели в кафе и гадали, что будет дальше. Но ничего не происходило, на людей напала тоска. Они вновь объединились, но были разочарованы. Трудно стало работать, когда где-то там огромный компрессор перестал поставлять энергию.

В Школе изящных искусств, рассказывала Люсия, преобладал тот же дух. Он проник с воздухом улицы, с мыслями и воспоминаниями тех, чьи родные или возлюбленные прошли Великую войну. Большинство преподавателей участвовали в войне и были награждены медалями. Они преподавали почти машинально. Искусство теперь перестало быть таким уж важным.

Однако Люсия, по ее словам, считала иначе. Искусство представлялось ей столь значимым, столь прекрасным – столь верным и великолепным способом выразить всю глубину своего «я». Не простая, как видите, она была девушка. И Люсия с головой ушла в занятия, проявляя рвение студента-стипендиата, чей насущный хлеб целиком зависит от успеха в учебе. Однако только после трех месяцев обучения и только по настоянию главного профессора мать разрешила дочери рисовать обнаженную натуру. Хотя, как призналась мне Люсия с хитроватой улыбкой, изменилось при этом лишь одно: теперь она могла забирать эскизы из школы и работать дома. Через три месяца рисования «живой натуры» она сделала заметные успехи.

Впрочем, с самого начала, как объясняла Люсия в этом месте своего рассказа, жизнь воспринималась ею во всем ее естестве, – несомненно, то была реакция на пуританство матери. Кроме того, она подружилась с теми, с кем ей приходилось ежедневно общаться. Один или два молодых человека приглашали ее пойти куда-нибудь вечером, но она не могла, потому что мать настаивала на возвращении домой вовремя. Вместо этого она соглашалась с ними пообедать, и они говорили об искусстве или о войне, причем Люсия всегда старалась не касаться личных тем. Едва ли молодые люди ожидали от нее большего. Для своего возраста она выглядела очень юной, по-детски худенькой, а ее прическа и одежда были совсем простые. Единственной близкой подругой Люсии стала русская девушка одного с ней возраста, которая, однако, выглядела гораздо старше и флиртовала более или менее серьезно как с учащимися школы, так и с профессорами. Звали ее Ольга, и жила она с родителями, которым удалось убежать перед революцией почти со всем своим состоянием. Люсия часто бывала у них на обедах и радовалась, что может поговорить на своем обожаемом русском языке. Ольга предпочитала, чтобы ее считали француженкой, но родители держались русских традиций и очень полюбили Люсию – особенно отец Ольги, седовласый красавец, который, по словам Люсии, вскоре начал оказывать ей отнюдь не отеческое внимание и всякий раз, как они оказывались наедине, пытался ее поцеловать. Кроме того, он часто водил обеих девушек на выставки, а иногда, с трудом добыв разрешение матери Люсии, на вечерние собрания к художникам. Мать отказывалась к ним присоединяться. На такие походы ей вечно не хватало нервов или сил. Видя, что никак не получается добиться настоящей любви от собственной дочери, она вернулась к прежней маниакальной заботе о своем здоровье и с помощью новых, чрезвычайно дорогих врачей, как выразилась Люсия, очень неплохо проводила время.

Люсия мало-помалу начала восставать против бесконечной материнской опеки. Перед ней был пример Ольги, часто встречавшейся с молодыми людьми, даже с теми, кого не одобряли ее родители. Обычно она, как заметила Люсия, договаривалась с молодым человеком, нравившимся родителям, что он зайдет за ней и отведет к другому, который ее уже поджидал. Одним из товарищей Ольги в этих преступлениях был Анри – бледный, худой аристократ со скромными средствами, по-настоящему милый, хотя и слабовольный. Люсии тоже хотелось иметь хорошего друга, с которым ей было бы весело и чтобы он не пытался ее целовать или притворяться влюбленным. Она предпочитала общество мужчин, хотя не знала, что надо сделать, чтобы в нем оказаться. Мысль о поцелуях с кем-то, кого ты не любишь, казалась ей нелепой – не безнравственной – вопросы морали ее не смущали, – просто бессмысленной и эстетически противной. Она думала, что будет ждать идеальной, безумной любви, про которую начала понимать после чтения книг и наблюдений за окружающими юношами. Но вот что удивительно, как заметила она позже, внимание и поцелуи Ольгиного отца были ей не так неприятны, как приставания более молодых людей. В этом человеке присутствовала какая-то дьявольская галантность, и она ей нравилась – так она мне объясняла. А дружбы со сверстниками, о которой она мечтала, все не получалось.

Наконец в конце зимы Ольга устроила прием по случаю дня своего рождения. Люсия должна была переночевать у Ольги, а Анри – отвезти их на большой благотворительный бал. Впервые, рассказывала Люсия, она оделась так, чтобы выглядеть взрослой женщиной. Ольга сделала ей прическу, одолжила серьги, пудру и помаду. Люсия надела черное вечернее платье, предназначавшееся для чаепитий, с прорезями в рукавах, но оно прекрасно сидело на ее изящной фигурке. Анри заехал за ними вместе со своим братом, бледным юношей шестнадцати лет. Вчетвером они сели в такси, без умолку болтая и веселясь, доехали до ближайшего кабаре, где Ольга высадила улыбающегося брата со стофранковой банкнотой в руке в качестве награды за услугу, и оттуда уже втроем они покатили на квартиру некоего Рене Шале, последнего из покоренных Ольгой сердец.

Шале был высоким смуглым аристократом, который занимался автомобильным делом. Его небольшая квартира была обставлена с отличным вкусом. Люсия, как она сама признавалась, была девушкой простодушной, но не глупой. Очень скоро она поняла, что Ольга уже бывала в этой квартире. Впервые Люсия почувствовала уверенность, что ее подружка не девственница. Собственно говоря, позднее Ольга рассказала ей, что Рене стал ее первым настоящим любовником, хотя в тот вечер, как самая искусная кокотка, она притворялась весьма blasé[9]. Люсия не была шокирована, скорее слегка ошеломлена и ощущала неловкость из-за собственной невинности. По ее словам, она казалась самой себе неопытной и безнадежно отсталой от жизни, если говорить языком тогдашней молодежи. Однако после нескольких коктейлей с шампанским они поехали на благотворительный бал, где прекрасно провели время. Анри хорошо танцевал и вел себя так, словно ему нравилось общество Люсии, хотя она предупредила его, что, к сожалению, не может полюбить его так, как, по-видимому, Ольга любит Рене. Он ответил, что Люсия красавица и он рад с ней просто танцевать. Странное дело, но и Рене тоже оценил ее внешность и умение танцевать.

После нескольких бутылок шампанского Рене сказал, что хочет показать им настоящую ночную жизнь Парижа. Они отправились в ночной клуб на Монмартре, который тогда считался самым шикарным местом свиданий. Воображение Люсии воспламенилось. Все эти люди, вне всякого сомнения, любовники, но любят ли они друг друга? Как может эта маленькая красотка любить того жирного, засаленного дурака? Или эта роскошная пожилая дама того глуповатого мальчишку, которого она целует? Может, любить, в конце концов, ничуть не важнее, чем хорошо проводить время? Потом Люсия содрогнулась при мысли, что ей, человеку с душой, пришла в голову такая идея. Надо бы пожалеть этих бедных, лишенных романтики марионеток. И все же ей нравилось так развлекаться. Было приятно, рассказывала она, когда Анри прижимал ее к себе, да и не так уж трудно танцевалось танго после такого количества шампанского.

Потанцевав, они вернулись за столик, где обнаружили, что Ольга и Рене исчезли. На меню была нацарапана записка: «Встретимся дома в пять». Сейчас было почти четыре. Оставалось еще немного шампанского, и они, не торопясь, допили его между танцами. Внезапно Люсии стало ужасно грустно. Захотелось плакать. Мир ничего не может ей дать. Она никогда никого не полюбит так, как сгорающую от болезни, похожую на призрак сестру Агату. Эта непонятная страсть издевалась над ней. После нее все, что она видела вокруг, ничего не значило, ничего, и Люсия сидела, полная печальных мыслей…

Когда Анри погладил ее по руке и поцеловал в плечо, она не возражала. Кто такой этот Анри? Зачем он ей? Из-за него ей стало еще грустнее. Наконец они взяли такси и поехали на квартиру к Ольге, но Ольга еще не вернулась, а у них не было ключа. Они ждали внизу почти до шести часов. Но Ольга так и не пришла. В конце концов Люсия отослала Анри и поднялась пешком на пять пролетов вверх – маленький электрический лифт слишком шумел. Может, Ольга пришла домой раньше их? Люсия опустилась на пол перед дверью Ольгиной квартиры. Было очень холодно, рассказывала она, но ее это не волновало. Сна не было ни в одном глазу. Ей захотелось оказаться в Швейцарии, где, возможно, она смогла бы поведать сестре Агате о своих теперешних чувствах. Только бы увидеть ее… Люсию затрясло от холода и одиночества. Что это за серая тень вверху на лестнице? Неужели привидение? Вот бы это привидение умело говорить и сказало бы: «Дашенька, вели Дуне разжечь камин. Я приду, как только пригляжу за лошадьми».

Наконец она не выдержала и тихонько постучала. Последовала долгая пауза. Она постучала снова. Негромкие шаги и щелчок замка. Люсия в совершенном изнеможении, совершенно не удивившись, почти упала в руки Ольгиного отца. «Какая ты бледная, деточка!» – прошептал он и понес ее в небольшую библиотеку в конце квартиры, где для нее была приготовлена постель. Стал помогать ей снять платье. Люсия была слишком измотана, чтобы обращать внимание на то, что он делает. Когда она попыталась возражать, платье было уже снято. Он начал целовать, страстно и бесшумно, ее плечи и спину. Она отталкивала его, но тоже молчала. Потом опрокинулась на кровать, продолжая сопротивляться. Но вдруг, как она рассказывала, он встал на колени и зарылся лицом в ее волосы, как-то смешно застонав, словно ему было больно. Через мгновение он очень спокойно поднялся, как будто ничего не произошло, нежно ее поцеловал и вышел. Когда Люсия осталась одна, ее начали душить рыдания. Она была несчастна, совершенно несчастна. И в конце концов отключилась…

Когда она проснулась, был уже полдень. Она лежала в постели и раздумывала над тем, что произошло. В общем-то, ничего не произошло, и все же весь порядок вещей изменился. У Ольги, ее лучшей подруги, был любовник, а отец Ольги пытался ее совратить. Знал ли он об Ольге? Хотел бы он, чтобы у лучшей подруги его дочери был любовник? Отличается ли чем-то секс от любви? Захочется ли ей когда-нибудь одного без другого?

После того вечера, поскольку Анри был такой вежливый, нетребовательный и душевный, они с Люсией стали добрыми друзьями. Без всякой романтической близости, как она говорила, они обсуждали секс, любовь и своих друзей. И как она поняла впоследствии, это оказалось для нее очень полезно. Постепенно в ней появилось больше уверенности в себе, она начала одеваться более продуманно и стала выглядеть привлекательной молодой девушкой. Молодые люди теперь ее замечали, и она редко обедала одна, хотя ей все еще трудно было уговорить мать отпустить ее куда-нибудь вечером, кроме тех нечастых случаев, когда она оставалась у Ольги. Кроме того, она научилась свободнее общаться с мужчинами. Даже отец Ольги больше ее не пугал. Он вел себя с ней так же, как и до того удивительного утра, – с непринужденной галантностью, – возможно, чуть более раскованно, потому что теперь Люсия больше не отбивалась, если он иногда целовал ее украдкой.

Загрузка...