Минуло два месяца…
Рядовой Герц, горожанин, заметно сдал, но не сдался, хотя очень устал от недосыпаний, недоеданий, избиений, издевательств, унижений, занятий, нарядов, работ, приказов, людей и даже от самой усталости.
Тяжёлые условия службы повлияли на сильное переутомление солдата лишь отчасти. Он был крепким парнем, только не как тот вековой дуб, который никогда не поклонится урагану и в какой-то момент разгула стихии может оказаться вывороченным из почвы прямо с корнем. Нет, не на дуб, а на тот гибкий саженец берёзки походил Герц, который под порывами сильного ветра всегда приникнет к земле, но сломаться – не сломается, вырваться – не вырвется.
Устал Герц в большой степени по собственной вине. Его вымотали наблюдения за людьми, характеры которых он стремился постичь в совершенстве, чтобы не нажить врагов, приобрести друзей и быть на хорошем счету в батарее. В течение двух месяцев он детально изучал поведение солдат в разных ситуациях, выявлял сильные и слабые стороны товарищей и как бы невзначай расспрашивал сослуживцев обо всём на свете. «Фейерверкеры» как бы превратились для него в живые книги, которые он за неимением времени решил проглотить залпом, можно сказать, артиллерийским. За короткий срок вся батарея оказалась в голове парня, как когда-то Иона в чреве у кита. Так как все произведения, – названные для удобства по фамилиям сослуживцев по типу «Обломов», «Рудин» и т. д., – проглатывались быстро и одновременно, Герц после прочтения не мог пересказать ни одного сюжета, но его это нисколько не удручало. В первоочередную задачу книголюба входило усвоение главных идей пятидесяти живущих с ним рядом произведений, и он с этой задачей, как ему казалось, полностью справился. Что ж – всякий литературный герой имеет право на свою точку зрения, за которую мы не несём никакой ответственности. Автор же считает, что плод его воображения справился с поставленной целью только наполовину. Почему «наполовину»? Во-первых, некоторые книги были нашим героем прочитаны, но не поняты или поняты неверно. Во-вторых, кое-кто из бойцов включал в себя два тома, а не один, как мнилось Герцу. В-третьих, иногда парень читал фальшивки, грамотно выдаваемые за правду. В-четвёртых, абсолютно все солдаты продолжали жить и, стало быть, писаться дальше; при этом сюжетные линии книголюдей из-за ежедневных превратностей армейской службы порой совершали такие крутые повороты, в которые не вошёл бы и гонщик Шумахер, а не то, что солдат Герц. Несмотря на всё это, за прошедшие два месяца службы книгочей понял о сослуживцах очень многое, потому что даже скучные или не стоившие внимания произведения он читал с интересом, стараясь разглядеть факт эпохального значения даже за ненавистью одного из батарейцев к запаху опалённой свиной щетины. Герцу казалось, что абсолютно от каждого данного напрямую зависит его выживание. Напряжённо читая и размышляя над прочитанным, парень не мог нарадоваться на то обстоятельство, что, слава Богу, в батарее в основном служили простые ребята, представлявшие собой бесхитростные рассказы, которые он не только легко понял, но и полюбил. Попадались ему и плохие романы, и хорошие миниатюры, и весёлые повести, и грустные новеллы, и всякая чушь вроде справки из психиатрической клиники, повестки в суд или телефонного справочника, – словом, чего только не попадалось.
Наблюдения, опросы и эксперименты, скрытно проводимые Герцем в батарее, приносили свои плоды – пусть пока неспелые, но обещавшие со временем дозреть до глубокого понимания духовной организации сослуживцев. Парень не сомневался, что рано или поздно он проникнет в сердцевину всех товарищей без исключения и на основе тонкого, как просфора, психоанализа построит с ними нормальные отношения и заслужит уважение. Суровые условия службы во многом облегчали ему работу; истинная сущность людей, ежечасно попадавших в тяжёлые ситуации, вскрывалась так же быстро, как труп под ножом опытного патологоанатома. Психоанализ плюс выработка оптимальной линии поведения для батареи в целом и для каждого солдата в отдельности – вот два кита, на которые сделал ставку Герц, потому что ничем другим взять бы не смог. Он ничего не умел и был плохо приспособлен к жизни. Парень не обладал геркулесовой силой, не владел практическими навыками и умениями, не блистал на занятиях по военному делу, поэтому с первых дней службы стал рассчитывать только на свой ум. План Герца по нахождению подхода к товарищам работал, но сама работа выматывала так, что ему казалось, что он разгружает мозгами вагоны с цементом. Парень устал от тонкой дипломатии и виртуозного лавирования.
– Склеиваюсь, – всё чаще стал думать Герц. – Если не высплюсь хорошенько, то скоро моя независимость перерастёт в заносчивость, общительность – в назойливость, подчинение – в угождение и заискивание, беспристрастность – в отчуждённость… Выспаться… Надо выспаться.
Рядовой Павлушкин, деревенский парень и сосед рядового Герца по тумбочке, тоже устал, но как-то приятно; так устаёт сельский труженик во время сенокосной страды, по окончании которой он твёрдо уверен в том, что его корова протянет зиму, а значит, семья будет с молоком.
Тяжёлые условия службы почти не повлияли на физически крепкого и морально здорового Павлушкина. В отличие от Герца он вообще не думал о том, как бы приспособиться к новым условиям, а сразу стал жить мужиком. Понятие «мужик» Павлушкин заимствовал у знакомых деревенских парней, отсидевших в зоне. С первых дней службы парень не водился со слабыми, с достоинством прогибался под сильных и старался сохранять по отношению к товарищам дружелюбную независимость. Как деревенская лошадь, – не знающая другой жизни, кроме однообразного и тяжёлого труда, – без особой радости, но и без какой бы то ни было грусти впрягся Павлушкин в телегу воинской службы и потащил её к дембелю.
Устал Павлушкин из-за того, что его стали нагружать дополнительно. На личную просьбу какого-нибудь сержанта сделать что-нибудь, Павлушкин отвечал коротко: «Это можем». Парень действительно умел делать многое, а если что-то и не умел, то всё равно с каким-то весёлым азартом брался за незнакомую работу и выполнял её на редкость качественно, разве что иногда с оттяжкой по времени. С каждым днём заказов становилось всё больше и больше, а рук у Павлушкина не прибавлялось. Парень долго думал, как бы справиться с ситуацией, и в конечном итоге пришёл к выводу, что надо набрать себе подмастерьев. Помощников он, однако, не взял. Взвесив все «за» и «против», Павлушкин сказал сам себе: «Время на обученье только потрачу. Одни будут тупые. Другие сделают вид, что тупые; кому охота дополнительно вкалывать. Третьи научатся, но станут делать работу, как не для себя». Не успокоившись, Павлушкин даже немного посердился в душе на ещё несуществующих других, которые будут делать вид, что они тупые. Третьих же, которые, выучившись ремеслу, станут делать работу, как не для себя, парень мысленно покрыл матом так, как покрывают овцематок кастрированные бараны – с мучительным удовольствием и без последствий. Пришедши к выводу, что набирать подмастерьев не стоит по определению и что количество рук нельзя увеличить по природе, парень решил, что выход из сложившейся ситуации можно найти в продлении дня за счёт ночи. Сержанты были не против продлёнки, и Павлушкин стал работать всякую сапожную, портняжную, столярную и прочую работу после отбоя. Шестичасовых и четырёхчасовых огрызков положенного восьмичасового сна курсанту вполне хватало, пока сержанты не обнаглели. Не скупясь на похвалы, они разрекламировали Павлушкина на всю бригаду и стали брать плату за сделанную им работу в соответствии с затраченными на раскрутку языковыми средствами. Цены на изделия и ремонт «От Павлушкина» росли не по дням, а по часам. Через три-четыре недели после начала рекламной кампании один из заказчиков осмелился сказать, что с него дерут немилосердно, на что сержант Кузельцов резонно возразил: «Не только за качественную работу платить надо, за бренд тоже; так теперь везде». Заказчик хотел было возразить, что бренду всего-то около месяца от роду, но Кузельцов опередил: «Раньше клиента затравливали, марку раскручивали, а сейчас не надо. Валом заказы прут. Бренду восемнадцать лет, мы выкупили его у гражданки». На этом разговор и закончился.
От вала заказов, близкого к девятому, Павлушкин перестал справляться. Его начали бить. Чтобы выправить ситуацию, он стал лавировать. Однако маневры не помогли. От напора на количество сделанной работы проигрывало качество и наоборот.
– Так-то ничё вроде, но не доеду до дембеля, если сутки через двое на износ вкалывать буду, – стал подумывать Павлушкин. – Выспаться бы. Неделю нормально посплю – и вывезу.
Положенного восьмичасового сна первое отделение АРТ взвода лишилось неделю назад, потому что командир этого отделения, сержант Кузельцов, заболел бессонницей, и эта зараза, – словно упавшее на поле боя знамя, – сразу была подхвачена всеми его непосредственными подчинёнными, не исключая посредственных: слабосильного Семёнова и забитого Календарёва. Страшный недуг не уложил заболевших солдат в постели, а, напротив, в продолжение целой недели поднимал их с коек сразу после отбоя – поднимал, уводил в курилку и заставлял беседовать с сержантом до самого утра. Болезнь точно приняла бы характер эпидемии, если бы Кузельцов был «дедом», который в армейской иерархии является чем-то вроде Великого Князя. Но сержант был «черпаком», то есть удельным князьком, имеющим право хозяйствовать только в своих владениях.
– Достал, блин, – мотнув головой в сторону сержанта Кузельцова, тихо обратился Павлушкин к Герцу за обедом.
– И меня достала это бдительность неусыпная. Мы с ног валимся, а ему хоть бы хны.
– Не о том я. Снотворное, говорю, достал.
– Иди ты.
– В натуре говорю.
– Доза?
– Лошадиная.
– Не убить бы.
– Куча народа только спасибо скажет.
– Мать его не скажет.
– Ладно, не боись. Передоза не сделаю. Пускай живёт и лямку тянет, гнида такая.
– Да, пусть живёт. Ему тоже тут не сахар. Взводный ему регулярно лицо поправляет.
– Герц, я как с бабой пересплю, когда взводный его долбит.
– А я тебе даже не скажу, какие у меня ощущения, когда он в замес попадает… Но вообще-то Кузельцов справедливый.
– Вообще-то да… Жёсткий, но справедливый. Армейка – не детсад.
– Он раб системы, Павлуха. Как и мы с тобой. Нагнали пацанов со всея Руси. Наглых, жадных, весёлых, добрых, скучных, грустных, дерзких, умных, глупых, всяких. Даже страшно, каких всяких. И всех надо заставить подчиняться. Самый простой способ – насилие. На другие способы у сержантов нет времени.
Кто бы мог подумать, что два молодых артиллериста, Павлушкин и Герц, станут героями России, единственной наградой которых станет полноценный восьмичасовой сон. Между тем это было так. Они не взяли занятую противником господствующую высоту, зато взяли и подсыпали снотворное собственному сержанту и тем самым спасли трёх товарищей по отделению от разных напастей: рядового Семёнова – от самоубийства, рядового Куулара – от убийства, рядового Календарёва – от самовольного оставления части.
Кузельцов уснул не сразу. Пятнадцать минут он зевал, открывая рот, как бегемот. Долгожданная вялость, разлившаяся по телу, привела сержанта в благостное расположение духа, и он не преминул поделиться хорошим настроением с беднягой Семёновым, лежавшим на соседней койке.
– Сосед, – позвал Кузельцов.
– Я, товарищ сержант, – захлопал глазами Семёнов.
– Спишь?
– Так точно.
– Чё врёшь? Кто со мной тогда базарит, если спишь?
– Так я это…
– Упор лёжа принять, – вяло перебил Кузельцов.
– Есть, – вздохнул Семёнов.
Пока Семёнов отжимался рядом с кроватью, Кузельцов разговаривал с ним, как добрый барин с крепостным.
– Ну и дауны вы у меня, – сокрушался сержант. – У всех «духи» как «духи», от вас же никакой пользы, убытки одни.
– Мы стараемся, – приняв позу тюленя и преданно округлив глаза, подобострастно произнёс Семёнов.
– Отжимайся давай, старатель. Стараются они. Вон у Ахминеева – те стараются, а вам бы только пожрать да поспать.
– Товарищ сержант, да Вы для нас. Вы только скажите, а мы уж…
– Скажи ещё, что горы свернёте.
– И свернём, и свернём, товарищ сержант.
– Шею, смотрите, не сверните… Звания выучил?
– Так точно.
– Кто после сержанта идёт?
– Товарищ старший лейтенант.
– Попробуй ещё.
– Товарищ младший прапорщик.
– Последняя попытка.
– Сейчас, сейчас, сейчас, – затягивал время Семёнов, разрываясь между старшиной и майором. – Сержант, а за ним, за ним…
– Ну кто?! Кто?! – не вытерпел Кузельцов, и переживание за знания подчинённого промелькнуло в его голосе.
– За сержантом обязательно кто-то идёт, – затараторил Семёнов, не забывая скрашивать свою забывчивость высокой скоростью и качеством отжиманий. – Нельзя, чтоб за ним никого не было. Это же не генерал какой-нибудь. Сейчас, сейчас, сейчас…
– Старший сержант, даун, – оборвал Кузельцов.
– Не подсказывайте!!! – замерев и выпучив глаза, исступлённо зашептал Семёнов. – Я сам знаю, что за сержантом идёт старший сержант! Старший сержант Саркисян! Замкомвзвод! И он не даун! Он Ваш лучший друг!
– Да ты совсем страх потерял, «душара».
Кузельцов сел на кровать и стал охаживать Семёнова тапком по голове.
В это время через проход между кроватями шёпотом переговаривались Герц и Павлушкин.
– Не спит, – сказал Павлушкин. – Семёнова опять драконит.
– Я двенадцать зевков насчитал, – ответил Герц. – Зря старались, наверно.
– Не боись. Скоро уже. Доза лошадиная.
– Кузельцов тоже вроде немаленький.
– Не боись, говорю.
– Семёнова жаль, Павлуха… Впрячься11 за него что ли?
Герцу совсем не было жаль Семёнова. Он просто сказал то, что считалось правильным в общечеловеческом понимании. Его решительности действительно хватило бы на то, чтобы заступиться за товарища. Он не вмешался, но всё-таки если бы так случилось, то в этом поступке была бы львиная доля эгоизма по следующей причине. Глубокая и широкая душа Герца, похожая на реку Волгу, под воздействием безнравственной среды часто мелела и заиливалась. Это приводило к ухудшению не только морального, но и физического состояния. В очередной раз сделать такую нематериальную субстанцию, как душа, глубокой и широкой, поднять, так сказать, уровень воды в ней до привычной отметки для улучшения собственного самочувствия можно было только одним способом – совершением хорошего поступка. Так и действовал парень. Действовал и переживал, что за внешней чистотой его поступков стоит внутренняя грязь, за альтруизмом – меркантильность. Переживал и успокаивал себя: «Хоть так, другие так вообще никак». Армия переместила работу курсанта над внутренним «я» в ещё более мерзкую для него область. Например, в случае с Семёновым парень с отвращением ощутил, что он уже не столько хочет восстановить силу души, сколько желает вырасти в глазах батареи. Но даже не это было самым страшным для Герца. Самым страшным было то, что он собирался вмешаться лишь наполовину – другими словами не накинуться на Кузельцова с кулаками, а хоть и твёрдо, но с уважением в голосе (нет, с завуалированным подобострастием!) попросить истязателя оставить беднягу в покое. Это для Герца. Для автора, который знает своего героя как облупленного, самым страшным было другое. В неосвещённых уголках души, в которые Герц боялся заглянуть даже с факелом, он оправдывал насилие по отношению к себе и к другим по всем статьям. Только поэтому и не вмешался на самом деле. «Чтобы обабившийся мужчина поднялся на прежние высоты, ему необходимо переступить через свою и чужую боль. Как на войне. А на войне как на войне» – вот что увидел автор, посветив фонариком там, где следует.
– А мне не жаль, – честно ответил Павлушкин и стал объяснять Герцу очевидное для обоих: «Семёнов сам тупит, два месяца звания выучить не может. Между прочим, из-за этого дневальным не он заступает, а ты. Ты же знаешь чё-кого, кому на тумбе „смирно“ кричать, кого посылать подальше, а Семёнов прапора от унитаза отличить не может. Кузельцов его не грохнет, поучит жизни децл и всё. Если чё, Кузельцов сейчас вообще отрубится, и спи спокойно, Семёнов».
– Всё-таки нельзя так, – из самолюбивого упрямства не сдавался Герц, прекрасно понимая, что товарищ прав. – Нельзя, – слышишь? Нельзя, чтоб…
– Осади!12 – резко зависнув над проходом между кроватями, зло перебил Павлушкин. – Ты кого из себя строишь? Запихай своё геройство в одно место. Сержик13 отрубится сейчас, а этот в герои лезет. Давай, давай – подставь всех!
Кузельцов услышал разговоры в отделении. Он прервал экзекуцию над Семёновым и швырнул тапок наугад. Традиционно не повезло курсанту Попову, который внешностью и походкой изрядно смахивал на киношного Робокопа. Парень вообще был странным. Им целиком и полностью владели две, казалось бы, несовместимые страсти: компьютеры и свиньи. Между тем всё объяснялось просто. Когда Попову было восемь лет, его родители развелись. «Уматывай в деревню к своей мамаше»! – крикнул отец напоследок. Мать тихо молвила в ответ: «Чё ж делать – поеду. Оставайся в городе, твоя ж квартира, а Ванюшку я с собой забираю. Он тебя часто навещать будет, сыну без отца нельзя». Обожая мать, мальчик с первого дня в селе стал заботиться о ней через ухаживание за единственным источником их семейного дохода – свиньями. Презирая отца, Ванюша начал игнорировать его через круглосуточное сидение перед монитором с первого же гостевого выезда в город. Прошло десять лет, и любовь к матери стала неотделимой от свиней, ненависть к отцу – от компьютера. Ну да мы отвлеклись. Тапок с лёту наступил Попову на щеку, раздавил на ней парочку прыщей, – свидетелей затянувшегося переходного возраста, – и виновато юркнул за козырёк чей-то кровати. Правая половина лица курсанта загорелась, но он и бровью не повёл. Попов претворился убитым наповал, по опыту зная, что сержант не любит раненых и всегда добивает их вторым тапком.
– Кто базарил? – задал вопрос Кузельцов.
…Тишина…
– Я спрашиваю, кто базарил?
…Было слышно, как в углу казармы паук плетёт паутинку…
– Последний раз спрашиваю.
…Перхоть, посыпавшаяся на подушку с головы замкомвзвода Котлярова, произвела грохот, подобный камнепаду…
– Я ща всё отделение подниму и начну выбивать показания.
…Какая-то молекула шарахнулась с плинтуса на пол и наделала много шуму…
– С этого дня не жрёте, не спите, не курите.
…Курсанты первого отделения АРТ взвода впервые в жизни явственно услышали голоса совести Павлушкина и Герца. Голоса были натурально бабскими…
– Ну всё, обезьяны! В отличие от других я никогда не тянул с вас деньги. Забыли. Через три дня каждый приносит мне по косарю.14 Можете рожать кассу15 скопом, можете по отдельности. Мне всё равно. Не успеете в срок – включаю счётчик.
Голоса совести Герца и Павлушкина начали ломаться и грубеть…
– Это я говорил, – поднявшись с кровати, произнёс Герц.
– Это самое, – замялся Павлушкин. – В общем, мы вдвоём, товарищ сержант.
Кузельцов удовлетворённо зевнул. Через три секунды рядовые стояли перед сержантом. Несмотря на то, что все трое были одеты в одинаковое армейское нательное бельё – «белуху» – не составляло никакого труда определить, кто здесь «дух», а кто – «черпак». Кальсоны и рубашка Кузельцова были того кипенно-белого цвета, который можно смело помещать под стеклянный колпак как эталон. Всякая солдатская вошь обходила стороной нательное бельё командира первого отделения АРТ взвода, чтобы не ослепнуть от белизны и не задохнуться от чистоты. На «белухе», плотно облегавшей фигуру сержанта, не было ни одной незапланированной складки. Если же таковая появлялась, то она сразу самоуничтожалась, чтобы не портить собой окружающий мир, в котором в мизерном количестве имели право водиться только запланированные складки.
«Белухи» Герца и Павлушкина можно было смело переименовать в «грязнухи». После очередной бани, в которой курсантам по заведённым правилам выдали чистые комплекты нательного белья, Герцу досталась краснуха, а Павлушкину – желтуха. Читатель, не волнуйся. Речь не о болезнях. Просто на рубашке Герца, длиной рукавов походившей на свою смирительную сестру, розовели восемь пятен различной величины. Это была обесцвеченная банно-прачечным комбинатом кровь третьей группы отрицательного резус-фактора, принадлежавшая пехотинцу Хрулёву, который отказался стирать носки «деду». Кальсоны Павлушкина, – напоминавшие то ли полуштаны, то ли недошорты, – носили на себе бледно-жёлтые следы в области паха. Это была плохо отстиранная моча автомобилиста Бирюкова, который невыносимо хотел в туалет, но пост не оставил.
– Вняйсь, смирно, – сонным голосом произнёс Кузельцов.
Герц и Павлушкин по команде сержанта предстали перед нами сначала в профиль, потом – в фас. Самое время более подробно описать их внешность и внутренность.
Илья Павлушкин родился в сибирском селе Шушенское, в котором в своё время отбывал сытную ссылку Ленин. Мальчика нарекли Илюшей в честь отца вождя мирового пролетариата, потому что имя Володя было уже занято старшим братом. В отличие от подавляющего большинства своих безразличных к политике сверстников, Павлушкин был убеждённым коммунистом с детства. Ему было плевать на КПСС и на КПРФ, он не имел ни малейшего представления об истории и программных положениях этих партий, зато всем сердцем любил Владимира Ильича, который подарил ему и многим маленьким шушенцам счастливое детство. Подарки, сувениры и сладости, которые мать, служащая ленинского музея, таскала с работы, вручались маленькому Илюше со словами: «Нынче делегация приезжала… Это тебе, сыночка, от дедушки Ленина. Вырастишь – будешь коммунистом, как он». Павлушкин жить не мог без улицы с её играми, проделками и драками. Только кнут и лютый мороз могли загнать его домой вовремя. Учился он плохо, но в одном классе два года не сидел, чтобы быстрее окончить девятилетку и забыть о месте расположения школы.
Что касается внешности Павлушкина, то природа покумекала и решила, что раз её дитя будет обитать не в райских кущах, а копаться в навозных кучах, то лицо ему иметь ни к чему. Рожа – вот на чём остановилась природа, и употребила все силы, чтобы сельхозпродукты, которые произрастали в окрестностях Шушенского, нашли достойное место на голове парня. Там, где у всех растут волосы, у Павлушкина колосилось пшеничное поле; к слову, осенью 2004-го армия собрала рекордный урожай с черепа призывника. Нос у него был, что называется, картошкой. Второй хлеб не раз пытались откусить в деревенских драках, но он, – как репка вплоть до прихода мышки, – не поддавался, потому что, вероятно, крепко держался какой-нибудь не видной глазу ботвой за щёки, покрашенные под спелый помидор. Вместо подбородка у Павлушкина была массивная огуречная попка, аккуратно отрезанная природой от светло-коричневого семенника. Внизу огуречной попки имелась довольно привлекательная ямка, вероятно, силосная, в которой, правда, ни разу в жизни не заквашивались ни листья, ни стебли, ни прочая питательная для скота чепуха. Однако, при всей своей, на первый взгляд, ненужности, ямка никогда не зарастала никаким бурьяном, потому что каждое утро трудолюбивый парень прохаживался по ней с какой-то косой. Спрашивается, для чего? Известное дело, читатель. В эту ямку то и дело любили падать особи женского пола, многие из которых вообще падки на всякое мужественное углубление. На мир Илья глядел не глазами, а зелёным горошком, купавшимся в яичном белке. Вместо ротовой полости у Павлушкина была табачная грядка, удачно перебивавшая запах посаженного рядом с ней лука.
Павлушкин был с ног до головы деревенским. Из поколения в поколение негласные сельские традиции требовали, чтобы парень в молодости пил, куражился, буянил, дрался, шутил, воровал, разбивался на мотоцикле, портил девок и обязательно отслужил в армии. Павлушкин не был ниспровергателем основ и строго следовал деревенским канонам. Нравственность у Павлушкина была хоть и с плесенью, зато вкусная, как голландский сыр с этим микроскопическим грибком. Если он крал, то делал это не ради наживы, а для адреналина. Если буянил, то не по злобе, а для форсу. Если врал, то красиво и с юмором. Если портил девчонок, то на восемьдесят процентов делал это из желания быть настоящим мужиком, сила и доблесть которого, как говорили все по кругу, во многом заключается в умении доставить удовольствие женщине в интимном плане. В общении по-деревенски открытый и простой Павлушкин был лёгок и светел, как мыльная опера, и люди любили его. В армию он пошёл не для выполнения долга перед Отечеством, а, как и многие его сверстники, – чтобы проверить себя. Словом, Павлушкин был весёлым плутом с изощрённым практическим умом и добрым сердцем.
Александр Герц родился в Красноярске на правом берегу Енисея в семье либеральных рафинированных интеллигентов. В детстве он много времени проводил за книгами и был счастлив от соприкосновения с интересными знаниями и ещё более интересными вымыслами. При помощи авторов научной и художественной литературы Герц перебывал всюду и везде, а иными героями и в иных местах даже дважды и трижды. Однако на верность библиотеке он не присягнул, потому что не меньше книг любил футбол, хоккей, казаки-разбойники, салки и прочие игры на свежем воздухе. Саша общался со сверстниками легко и просто, как пёрышко графомана с листиком бумаги, но специально встреч с товарищами не искал. Они были ему нужны скорее в качестве напарников для игр, чем в качестве друзей. В школе он учился отлично, но иногда устраивал на уроках намеренные провалы, чтобы не прослыть ботаником.
Внешность юного Герца нравилась девушкам с разными, порой, диаметрально противоположными вкусами, следовательно, он был не симпатичным и даже не красивым, а универсально прекрасным, как Аполлон. Однако правильным чертам его лица недоставало живости. Безупречному греческому профилю Герца всякому человеку хотелось крикнуть «фас», чтобы хоть желваки, словно прицепленные к скулам собаки, активно забегали туда-сюда. Любая эмоция, которая появлялась на его физиономии, являлась недоношенной, как семимесячный ребёнок; в этом плане Герц напоминал Электроника из советского фильма. Выжить эмоциям помогали глаза, смотревшие гордо, правдиво и смело.
Душа и характер Герца были сложными, как сопромат, и противоречивыми, как социалистическая идея и её последствия. Мысли, которые никому другому и в голову не могли прийти, к нему наведывались часто и, как правило, оставались с ночевкой, чтобы парень за раздумьями не мог заснуть до утра. Нравственность у него была похожа на новенькие брюки мальчишки-сорванца, которые ежедневно мараются, стираются и… не успевают заноситься до дыр, потому что малыш быстро растёт, и ему требуются новые брюки. Окружающие часто не понимали Герца, упрекали его в излишнем самолюбии, но уважали за тягу к правде и справедливости. В армию он пошёл после окончания юридического университета, чтобы послужить Родине. Словом, Герц был серьёзным человеком с глубоким теоретическим умом и рефлексирующим сердцем.
– Урою, душары, – произнёс Кузельцов, потягиваясь и зевая. – На очках16 сгною.
Герц и Павлушкин тоскливо переглянулись.
– Всё, что угодно, товарищ сержант, но на очки не пойдём, – решительно сказал Герц.
– Всего-то двумя словами перекинулись, – непринуждённо произнёс Павлушкин и даже весь как-то просиял, что не одним, товарищ сержант, не тремя, а в аккурат двумя словами мы перекинулись с Герцем, как это, весьма вероятно, и положено по уставу. – Да и по делу ведь, а не просто так. Обсуждали просто с Герцем, чем завтра Вас на дежурстве кормить. По батарее ведь заступаем. Герц базарит: «Пельмени сварганим». А я в штыки: «С фига ли пельмени, когда вареники». Он мне: «Начинка должна быть мясная, а не пюре в тесте». Это Герц так вареники, товарищ сержант, обозвал. Ну не дура ли?
– Оба лупни, – находясь на полпути к сонному царству, пробормотал сержант. – Котлеты. Прощены. Отбой.
Кузельцов уснул. Уснуло и его отделение. Вся батарея дрыхла. И как они это делали! Как кони, читатель! Прямо жаль, что солдаты спали и не могли оценить всю прелесть отдыха. Бойцы-кентавры всхрапывали, портили воздух, некоторые из них даже мочились под себя, как это без малейшего стеснения делают всякие здоровые лошади, а иные ломовые курсанты в сладостном забытьи вообще разбрасывали копыта в стороны и лягали скаковых сержантов, лежавших по соседству.
Герц, однако, уснул не сразу. Сначала он пригласил к себе в голову Павлушкина и свою одухотворённую студенческую подругу Наденьку Снегирёву для мысленного диалога.
– Балабас принесла? – с ходу спросил Герц. – Это еда по-нашему.
– Саша, ведь не хлебом единым, – ответила Наденька с осуждением, увидев, как принесённые ей продукты без пережёвываний понеслись в курсантские желудки по горловым желобам со скоростью бобслеистов.
– Правильно, – с набитым ртом, выдал Павлушкин. – Конечно, не хлебом единым. Сальца бы ещё с прослойками. От круглой картошечки, замаскированной сверху зелёным лучком, тоже не откажусь.
– Я совсем другое подразумевала, мальчики.
– Котлеты, наверно, – сказал Павлушкин. – Не стоит беспокойства. Сальца бы только для смазки пищевода, а то хлеб застревает.
– Саша, пожалуйста, объясни Илье, что я имею в виду, – произнесла Наденька. – Так же нельзя.
– Никак нельзя, – согласился Герц. – Павлуха прав, что без сала прямо беда.
– Какие же вы все тут, – не выдержала Наденька.
– Неприхотливые, – продолжил Герц и… провалился в сон.
Павлушкин тоже уснул не сразу.
– Ничего вроде денёк, средней паршивости сутки, – подводил итоги Илья. – Только зря Семёнову сегодня пачку сигарет подогнал. И откуда жалость взялась? Ведь трезвый вроде был. Как стекло. Да потому что он совсем уже оборзел, в толчок ночью сходить боится! И ведь страх-то у него какой-то неоформленный, неконкретный какой-то.
– Чего боишься? – спрашиваю. – Темноты? Чертей? Полевого командира Басаева?
– Не знаю, – отвечает. – Боюсь и всё.
А я знаю?! И всё равно иду, провожаю его до сортира, как будто мне больше всех надо его журчание слушать. Боишься мочиться – не пей. Разбудит в следующий раз – так и скажу:
– Рисуй свой ужас на бумаге, чтоб я его в лицо знал. Если накалякаешь сержанта Литвинова, то ко мне можешь больше не обращаться. При таком раскладе в штаны опорожняйся. Литвина сам боюсь. А если на листе получится какая-нибудь клаустрофобия, то мы её вместе из наших брандспойтов зальём. Перед отбоем побольше воды выдуем и зальём. На клаустрофобию всего-то литр мочи надо. Герца, если чё, подключим. Он мастер по таким заумным словам. Во заливает иногда!
А сигареты Семёнову подогнал, потому что он совсем уже офигел, вешаться собрался. Везде, говорит, засада. Жить, говорит, не хочу. Спокойно так сказал, как будто не на тот свет, а в магазин за хлебом собрался. Злость аж взяла. Типа, остальным тут сахар. Тоже мне перец выискался. Все терпят, и ты терпи. Подумаешь, сержант сигареты требует. До чего достало всё! Надо же: цена жизни – пачка сигарет. Не бойся, Семёнов. Я не я буду, если ценник на тебя не подниму. Завтра сержик скажет тебе достать две пачки – достану, три – достану, пять – со скрипом, но достану, блок – вот тут намыливай верёвку Семёнов. Блок сигарет – ничто для гражданки, а для армейки – миллион. Блок – реальная цена за человеческую голову, можно смело вешаться. Может, как до блока дорастём, и «духанка» кончится. А после «духанки» вздёргиваться уже необязательно. После «духанки» суицид в основном по глупости или из-за баб. А бабы не подведут, Семёнов их и не нюхал. Глупость – другое дело. Тут надо будет за ним присмотреть… Отбой.