Евгений Чебалин Гарем ефрейтора

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1

Реденький пригородный лесок под Лейпцигом был пуст. Едва поднявшееся над деревьями солнце растопило слоистую пелену тумана, и блекло-розовый отблеск лег на шершавую кору дубов, высветил рубчатую машинную колею на влажной тропе со вздувшимися корнями, робко подкрасил мертвенный, синевато-стальной куб пеленгатора. Над ним медленно вращались два скрещенных обруча — антенна.

Ефрейтор Шнитке шагнул из-за куста, копошась пальцами в ширинке. Его опахнула пронзительно-розовая тишина, и он вздрогнул. Вздернул верхнюю губу, обметанную щеткой усов, втянул воздух сквозь зубы. Пахло прелью, сыростью — весной.

Куст настороженно топорщился молодыми побегами, унизанными набухшими почками. Шнитке пригнулся, скусил почку с верхушки побега, раздавил ее коренными зубами. Гортань, нёбо обдало горьковатой вяжущей свежестью. Шнитке сплюнул, потянулся и охнул: в голове тупо, текучей ртутью перекатилась боль.

Фогель и Бюхнер старательно разминались в пяти шагах, поочередно приседали, придерживаясь за стволы. Эта железная коробка — пеленгатор — была начисто лишена комфорта, через час дежурства колючей онемелостью затекали ноги, начинала ныть спина. Вдобавок после полуночи пробило глушитель, и от сочащегося из-под пола выхлопного газа к утру у всех разболелась голова. Шнитке свирепо сквернословил, грозился набить морду этой свинье Гепнеру после дежурства. Шофер обязан знать, когда и где треснет его колымага, а если у него не хватает на это мозгов, то место такому кретину не в благословенном теплом гестапо в центре Германии, а на Восточном фронте.

Гепнер, напуганный, мышью таился в кабине. Время от времени над приспущенным стеклом возникала его мятая мордочка, осторожно поблескивала маслина глаза. В кабине омерзительно воняло бензином, под горячим полом рычал и подрагивал мотор. Правая нога Гепнера на акселераторе ныла в колене от напряжения. Дежурство подходило к концу.

Гепнер судорожно вздохнул и втянул голову в кабину — подальше от бешеного взгляда Шнитке. У этого психопата хватит подлости состряпать рапорт о разгильдяйстве шофера, который своим треснувшим глушителем мешал выполнять пеленгационной команде особое задание.

Все словно взбесились в последний месяц. Эта проклятая рация засела занозой в мозгах. Она выходила на связь дважды — в городе и за его пределами.

Короткие — пять-шесть цифровых групп — сигналы неизвестного передатчика грянули громом над головой лейпцигского гестапо, вдребезги разбив сравнительно спокойную жизнь. Срочной реанимации подверглись шесть изрядно поржавевших в безделии машин с пеленгаторами. Берлин прислал еще девять. И уже через два дня после выхода рации в эфир пятнадцать железных жуков с вращающимися антеннами на крышах прочесывали Лейпциг и его окрестности. Рация надолго замолкла. Берлин подхлестывал: найти радиста!

Уютный мирок города тугими поршнями прошивали эшелоны, крытые брезентом. С запада к границе гнали сплав железа, стали и серо-зеленых мундиров. С востока волнами накатывался на станцию и расползался по городу запах карболки, гноя, крови и паленого мяса. Лейпциг, сведенный судорогой дисциплины, еще затемно рассасывался по заводам и фабрикам. За день он пожирал сотни тонн хлеба, бельгийской курятины, украинской колбасы и сала, а к ночи выдавливал из своего чрева продукцию.

Радио исправно извергало на каждую семью порцию маршей и геббельсовского фальцета. Все шло как надо в эту весну. Ножи немецких армий вонзались в сырое тело славянского колосса, славянские города остужали кровью своей раскаленные ножи дивизий вермахта, и свистящая покорность этого действа ласкала тевтонский слух. Все было бы как надо, и вдруг эта оса, ужалившая город своей морзянкой, — рация! Чья?!

Шнитке с хрустом потянулся, зевнул:

— Фогель, доставай жратву.

— Будет сделано, господин ефрейтор!

Фогель трусцой двинулся к машине, подмигнул Бюхнеру. На ночь выдавали сухой паек: галеты, сыр, масло, шоколад и сто граммов шнапса. Все это надлежало теперь употребить. Их дежурный маршрут лежал вдоль окраинной Бисмаркштрассе. В штабе гестапо на оперативной карте город густо исчертила сетка остальных четырнадцати маршрутов. Уловистую сеточку сплел обер-лейтенант Гарнер, в ней просто обязана была запутаться эта паскудная рация, взбаламутившая лейпцигское гестапо и Берлин.

Фогель не спеша раскладывал снедь на куске брезента под кустом, Бюхнер помогал ему. Ефрейтор — юный черный бог — стоял в двух шагах, нетерпеливо подрыгивал коленкой. Острый кадык его несколько раз дернулся, сгоняя голодную слюну в желудок.

Из кабины высунулась осунувшаяся рожица Гепнера и, наткнувшись на косой взгляд Шнитке, торопливо втянулась обратно.

— А ты, болван, лезь в кузов и неси дежурство, — с наслаждением сказал Шнитке. — У тебя еще целых полчаса работы.

Он проводил взглядом полусогнутое тельце Гепнера, шмыгнувшего в распахнутую дверь пеленгатора, и сплюнул: «Недоносок! И таких берут в гестапо…»

Шнитке осторожно подносил наполненный до краев алюминиевый стаканчик к белозубой пасти под усами, когда из машины слабо выплеснулся не то всхлип, не то вскрик Гепнера.

Шнитке придержал стаканчик. Развернувшись к сине-стальной кубышке, он приготовился вогнать в ее нутро несколько горячих слов, в частности: «Ты что, рожать собрался, кретин?» Но не успел. Гепнер вынырнул из машины, завис над трапом и прохрипел сиплым шепотом:

— Она! Где-то близко!

— Кто? — рявкнул Шнитке.

— Рация! Сигнал максимальный!

Шнитке осторожно поставил стаканчик на брезент. Покрыв расстояние до машины в два прыжка, таранным ударом отбросил Гепнера внутрь.

В машине зависла мертвая тишина. Фогель и Бюхнер напитывались жутковатым восторгом. Пятнадцать машин, триста квадратных километров поиска, неделя пустого, как брюхо дистрофика, эфира — и рация выходит на них, когда они занялись жратвой! «Мой бог, сделай так, чтобы это чучело Гепнер оказался прав!»

В пеленгаторе приглушенно забубнил Шнитке — докладывал в штаб о вынырнувшей где-то поблизости рации. Через минуту он выпрыгнул из машины, пружинисто присел. Приклад автомата в его руке легко и плотно прилип на лету к боку. Огоньки гончей разгорались в зрачках. И ожегшись о них, Фогель и Бюхнер опрометью бросились к машине за своими шмайсерами.


Они трусили мелкой цепью между стволами — четыре верткие фигуры, — охватывая полукольцом то направление, которое указал пеленг. Это был северо-восток лейпцигской окраины. Висевший всю ночь над лесом туман смягчил и увлажнил хрусткий лиственный покров, устилавший сизую слизь земли. Им сказочно повезло: судя по силе сигнала, рация сыпала морзянкой где-то совсем близко.

— Брать… жи-вым! — толчками выдохнул Шнитке, передавая приказ по цепи. Он был моложе всех в этой четверке, но так выделялся в гитлерюгенде, что его не взяли на фронт. Холодный, жестокий азарт переполнял Шнитке, сочился из каждой поры. Обер-лейтенант Клюге, руководитель квартальной полусотни подобных волчат, понимал в этом толк. Он и написал в гестапо рапорт-рекомендацию на Шнитке.

Они увидели бежевый задок «пежо», заштрихованный кустарником, почти одновременно, выбежав на край небольшой поляны. Шнитке махнул рукой, пресекая бег, и все четверо распластались на земле, запаленно вдыхая лиственную прель.

Полянка просматривалась насквозь, и Шнитке, враз покрывшийся гусиной кожей, ощутил, что его засекли. Он мог поклясться в этом, ждал треска и грохота выстрелов. Но «пежо» по-прежнему мирно светился сквозь кусты. Розоватая утренняя тишина текла над ефрейтором в безмятежной пустынности. И вздыбившиеся под пилоткой волосы Шнитке стали опадать.

Подмываемый вновь прихлынувшим азартом, ефрейтор махнул рукой, отдавая приказ возобновить движение. Они поползли, охватывая «пежо» с трех сторон. Обострившимся зрением Шнитке подмечал все: червячные изгибы тел Фогеля и Бюхнера (Гепнер тащился, как всегда, сзади), густой частокол стволов рядом с машиной и нитяной штрих антенны, тянувшейся ввысь. Радист работал в машине, забросив антенну на дерево. Синеватая струйка газа сочилась из выхлопной трубы. Стоило только нажать на гашетку — и пули в клочья разнесут шины. Теперь машина их — вся, с потрохами! — пронзило острым удовольствием Шнитке, и он с трудом удержал палец на спусковом крючке. Нужно брать радиста живым. В этом весь смак. И Шнитке, содрогаясь от азарта, от предвкушения, крикнул:

— Выходи! — и дал очередь из автомата поверх машины.

Глава 2

Сидящий в машине увидел Шнитке в зеркале заднего вида сразу, как только четверка появилась на опушке. Четверо залегли и поползли, охватывая «пежо» полукольцом. Преодолевая вязкий тошнотворный страх, выступивший испариной на лбу, радист на мгновение оторвал руку от ключа, придвинул к себе одну из двух гранат, лежавших на сиденье. Оставалась одна группа цифр, ему не хватило всего полминуты. Откуда эти?… Почему так быстро?!

Выбираясь неимоверным напряжением воли из ядовитого, засасывающего отчаяния, он закончил передачу и снова посмотрел в зеркало. Черные извивающиеся фигуры на янтарной желтизне листвы ударили в глаза. Они успели одолеть за это время несколько метров.

Пришло время расплаты. Он дважды за последнее время нарушил элементарные правила своей работы — с тех пор, как умер от воспаления легких его радист Штринер и он остался в городе один.

Перед самым утром, за два часа до рассвета, он открыл отмычкой гараж и угнал «пежо» хозяина Штринера. Штринер служил официантом в пивной и пользовался машиной хозяина за умеренную плату. Угон «пежо» был первым проколом в работе резидента. Попавшись с украденной машиной, он неминуемо ликвидировался как разведчик. Но без машины он не успевал на работу к семи утра. Отпроситься в типографии не удалось.

Второй ошибкой был выбор места для передачи. Они со Штринером хранили рацию в лесу близ города, в земляной нише, замаскированной дерном. За последний месяц после долгого молчания Штринер дважды вышел в эфир со сведениями о проходивших через Лейпциг воинских эшелонах. Тут же в городе появилось пятнадцать пеленгаторов и стали работать в круглосуточном режиме. Выходить в эфир рядом с городом в такой обстановке было безумием. Но как не передать своим сообщение, пожалуй, самое важное за всю его работу с начала войны? Одновременно с этим сдавила в тисках необходимость возвратиться после передачи на работу к семи: прогул по законам военного времени карался отправкой на фронт.

Он решил выйти в эфир, выбрав для этого «собачью вахту» пеленгаторов — перед самым утром. Для этого нужно было добыть машину, извлечь рацию из тайника, передать группу цифр, добраться до города, сесть на первый трамвай и успеть на работу. Даже если бы его засекли с первыми позывными и прибыли к месту передачи через двадцать — двадцать пять минут, у него все равно оставался шанс успеть на работу.

Цепь его поступков в эту ночь была рискованной, но это был вынужденный и учтенный риск, только бы все шло по плану.

Однако расчеты с первых же минут нарушились. Ковыряя в темноте отмычкой в замке, он услышал неподалеку короткий дверной скрип. Отпрянул в сторону и прижался спиной к кирпичной стене.

В доме напротив приоткрылась дверь. Мелькнув в полоске света, на крыльцо вышли двое. Дверь захлопнулась, из темноты донеслись приглушенный смех, поцелуи. Опустив руку с пистолетом, разведчик обмяк, шагнул за угол, прислушался. Доблестный гауптман, прибыв из армии на побывку, отдавал в фонд Германии свою мужскую потенцию. Он оставил вдовствующей фрау офицерский паск и вполне доброкачественное сырье для будущей копии самого себя. Поезд у гауптмана уходил через полтора часа, до вокзала было не более двадцати минут ходьбы, и экономный вояка догуливал отпуск деловито и с толком: фрау в его походных лапах повизгивала, истекала стонами.

Когда они разошлись, стало уже сереть небо. Нервничая, резидент вывел машину из гаража. В лес он попал на рассвете, и не осталось времени отъехать от города подальше. Это был главный промах.


Позади машины крикнули «Выходи!» Воздух вспорола автоматная очередь. Над машиной хрустнуло, на капот упала срезанная пулей ветка. Она лежала на лаковой, кофейной глади влажная, темная, белея сливочным мазком на изломе.

Не отводя глаз от ветки, радист потянулся к рычагу скорости. Мотор мирно, успокаивающе урчал, и на миг вспыхнула безумная надежда: может, удастся?! Но он тотчас отогнал ее — в работе разведчика чудес не бывает. В его положении оставалось сделать максимум возможного.

Плавным скользящим движением он бесшумно приоткрыл правую дверцу и несколько раз двинул рукой, примериваясь к броску. Затем сжал сцепление и включил скорость. Бросив быстрый взгляд на зеркало, увидел: рослый ефрейтор — скорее всего, командир группы — приподнимается, готовясь к рывку.

Радист тычком ударил дверцу и, выставив руку, размахнувшись, бросил назад гранату. Она унеслась, кувыркаясь в воздухе, — черный кругляш, несущий смерть и слабую надежду. Зафиксировал в зеркале: ефрейтор бросился в сторону от гранаты, на лету группируясь для удара о землю, — и отметил профессионально-точную реакцию гестаповца.

Он успел еще сделать два выстрела в боковое стекло, целясь в согнутые фигуры за кустами, затем вдавил акселератор и отпустил педаль сцепления. Тотчас сзади оглушительно, раскатисто грохнуло. Перед самым лицом брызнуло осколками стекло амперметра — прошив багажник, в панель впился осколок.

Машина прыгнула вперед. Ее занесло, повело боком, задние колеса, одолев около метра, ввинтились, буксуя, в разжиженную почву. Рывком выворачивая руль, увертываясь от наползающих на радиатор стволов, радист почувствовал, как немеет взмокшая спина в ожидании выстрела сзади. Все его тело — недавно еще такой упругий, теплый и безотказный механизм — теперь с ужасающей скоростью каменело, будто пропитанное цементом, и он теперь схватывался, сдавливал ребра, живот так, что невозможно было уже дышать.

Почему они не стреляют?!

Он бросил взгляд в зеркало еще раз и с резанувшим по сердцу отчаянием поймал напружиненную фигуру гестаповца рядом с черной дымящейся воронкой. Немец уцелел. Рыльце его автомата коротко дернулось, выплюнув игольчатый огонек. Под полом гулко лопнули простреленные шины, машину тряхнуло. Она осела, и сразу же неподатливо заело руль. Внизу выло, железный остов на изорванных колесах сокрушительно трясло. «Пежо», отчаянно завывая, виляя задком, упрямо полз вперед. Он превратился в землеройную машину; лохмотья колес, вращаясь, швыряли назад двумя дугами бурое месиво из травы и листьев. Железный загнанный зверь продолжал жить. Сотрясаясь в конвульсиях, он с непостижимым упорством уползал в межстволье, в розовое марево восхода, огрызаясь пистолетным огнем, унося в своем чреве тайну, награды, повышение по службе.


Осознав это, Шнитке, Фогель и Бюхнер, опаленные страхом и ненавистью, ударили по машине с трех сторон очередями. Они кромсали пулями тонкое железо, оставляя в нем длинные дырчатые швы.

Пули вошли в радиста с двух сторон. Сначала тупо, будто палкой, ударило в низ спины, в позвоночник, и вместе с дикой, полыхнувшей у крестца болью тут же затопило ноги онемением. Вторую пулю, засевшую в мякоти бедра, радист почти не почувствовал, лишь коротко дернулась нога от тычка.

Все, что он делал в Лейпциге восемь лет, вживаясь в чужой язык, привычки, обличье, подчиняя свое существо одной цели — раствориться, слиться с массой, растаять в чреве громадного города неприметной крупинкой, чтобы сообщать затем Родине нужные ей сведения, — все это было его обычной работой. И эта рвущая теперь позвоночник боль, которая все же не могла заглушить опасения, что его опознают, тоже была частью этой работы.

Подчиняясь последней необходимости, радист поднялся с сиденья и положил на колени противотанковую гранату, которую принес в машину из тайника вместе с рацией. Он поторопился сделать это и лишь теперь, завороженно глядя на вороненый тяжелый цилиндр, затих, отдаваясь во власть своей боли. Она разбухала, растекалась по спине, раскаленными челюстями жевала внутренности и позвоночник. Все тело его трепетало в немыслимых усилиях хоть на миг избавиться от дикой, чудовищной хватки этой твари, раздиравшей его.

Напрягая волю, отдаляя забытье, еще раз прощупал тускнеющим сознанием все, что пришлось выполнить за предыдущий день и эту ночь. Уходя на ночное дело, он загодя переоделся в обезличенно-новый, недавно купленный комбинезон. Он умело замел следы: пусть только пошарят у него на столе и на берегу реки.

Оставалось последнее: приметы, по которым его могут опознать, — лицо и руки, сетчатка на пальцах. «Не выйдет этого у вас, ублюдки… Не будет у вас такого удовольствия!»

Его нога соскользнула с акселератора. Машина дернулась в последний раз и остановилась. Но это уже не имело значения. Радист выдернул чеку и понес на ладонях гранату к лицу. Он поднимал се все выше, к самым губам, содрогаясь, терзаемый болью. Уже не в силах выносить этого молча, впившись взглядом в округлый, блескучий бок цилиндра, несущего ему избавление, он закричал торжествующе и страшно, празднуя свою победу над теми, кто вздумал вытравить из него багряные закаты над Волгой, медвяный запах скошенной травы, хмельную вольную радость деревенских праздников, отторгнуть от родного языка, песен и сказок, превратить в быка, годного лишь для пожизненного ношения ярма.

Он кричал по-русски, и оцепеневший в молчании, ухоженный, выращенный в строевом порядке лесок изумленно внимал дикой, языческой ярости победного крика:

— Что, взяли, твари, выродки, мать вашу?… Не выгорело у вас! Подавитесь, костью в глотке мы вам встря…

Изрешеченный пулями «пежо» дернулся, вспух и треснул, выпустив в разломы багровые молнии. Чудовищный грохот потряс гестаповцев, оглушил. Шнитке затравленно, отвесив челюсть, оглянулся. Позади него, рядом с воронкой от гранаты, неподвижно, лицом вниз лежал маленький, похожий на подбитого вороненка Гепнер. Справа за кустами хрустнул сучок, визгливо выругался Фогель. Он ругался не переставая, стонал, всхлипывая от потрясения высоким гнусавым голосом: ему задело осколком плечо.

Искореженный каркас машины яростно пылал. Над ним дрожало и плавилось марево.

Господину обер-лейтенанту Вольтке

начальнику гестапо

ДОНЕСЕНИЕ

Согласно Вашему приказу информировать Вас о любом событии или происшествии в моей типографии доношу следующее: бесследно исчез наборщик Венцель. Сегодня утром он не явился на работу. Имея в виду государственную важность выполняемой Венцелем работы — набор справочника-путеводителя по Северному Кавказу для вермахта, — а также помня о Вашем приказе выполнить набор в первую очередь, я немедленно направил посыльного домой к Венцелю. Хозяйка дома, где он снимал комнату, сказала, что квартирант вчера пришел, как обычно, с работы в девять, поужинал и потушил свет. Больше она ничего не знает. При беглом осмотре комнаты на столе была найдена записка (прилагается).

Венцель был самый опытный и дисциплинированный линотипист в моей типографии, за восемь лет службы замечаний не имел, друзей не заводил, был нелюдим. Могу ли я поручить его работу другому? Она временно приостановлена в ожидании Ваших приказаний.

Хайль Гитлер!

Директор типографии

Аксель Розенблюм

Вольтке придвинул выпавшую из конверта с донесением записку Венцеля, вгляделся. На сероватом листке, вырванном из блокнота, неровная россыпь букв. Она пересекала едва заметный оттиск пальца. Вольтке прочел: «Жизнь — продажная шлюха. Держаться за нее гнусно, надоело». Наклонился, раздул ноздри хрящеватого носа, понюхал. Едва слышно пахнуло типографской краской, видимо, записку писали сразу после работы.

«Отдать на экспертизу. Если почерк и отпечаток пальца Венцеля — дело более или менее ясное: типичный образец рабочей паранойи. Восемь самоубийств за месяц по городу, и все — после работы. Десятичасовой рабочий день, выматывающий до предела. Пустая комната, шнапс в одиночку. Тупое бешенство скота, не находящее выхода. Навязчивая мысль о смерти приходит все чаще, начинаются поиски наименее болезненного способа. Финал. Закономерный конец особи, не одухотворенной идеей».

Вольтке откинулся на спинку кресла, закрыл глаза. На берегу реки нашли аккуратно сложенный рабочий комбинезон с набившейся в швах свинцовой типографской пылью и рабочие брезентовые туфли. «Педантизм на грани идиотизма: трудиться снимать, аккуратно складывать в кустах одежду, чтобы через минуту стать снедью для раков? Тут кажется, все ясно. Для видимости пошарить в реке и сдать все в архив после проверки. Есть дела поважнее».

На нем действительно висело дело первейшей важности: отчитаться перед Берлином за преступное разгильдяйство командира пеленгационной машины Шнитке, не сумевшего взять чужого радиста живым. Радиограммы не поддавались расшифровке, радист не опознан. Кто-то из жителей Лейпцига.

«А почему, собственно, он должен быть из Лейпцига? А если это «кочевник», прибывший поездом и укравший «пежо» в пивной? Во всяком случае, пусть господа из Берлина распознают жителя Лейпцига в обгоревшем мясном фарше, размазанном по железу. Частный, не заслуживающий внимания, случай, герр Кальтенбруннер. Радиста все равно уже нет, он не опаснее дохлой крысы на помойке».

Глава 3

АГЕНТУРНЫЕ СВЕДЕНИЯ О ХАСАНЕ ИСРАИЛОВЕ (ТЕРЛОЕВЕ)

Хасан Исраилов родился в 1903 году в семье крупного скотовладельца. Дед — Цоцаров Хациг — один из наибов Шамиля. Отец — Садуллаев Исраил — абрек, приемный брат Зелим-хана. Убит при грабеже Кизлярского казначейского банка.

Хасан восемь лет учился в арабской школе, затем окончил духовную школу. В 1920 году Исраилов уже сформировался как ярый враг Советской власти, поддерживал активную связь с Узуном-Хаджи, имамом Гоцинским, англо-турецким агентом Саид-беком Шамилевым — внуком Шамиля. Направление и методы действия Исраилова: антисоветская агитация, убийство большевиков, организация грабежей советских учреждений, организация и руководство восстаниями в Чечено-Ингушетии.

Арестовывался четыре раза, приговаривался к десяти годам исправительно-трудовых лагерей, затем к смертной казни (ст. 58, ч. 2,3,8, Ни 14 УК РСФСР), но всякий раз искусной подтасовкой свидетелей, документов, подкупами, противозаконными действиями родственников обеспечивал себе алиби и выходил на свободу.

В 1933 году Исраилов публично раскаивается, добровольно выходит из подполья и сдается в руки властей, обещая работать на Советскую власть.

Восстановлен в партии. Работает в Грозном корреспондентом, партследователем, пишет стихи. По рекомендации партийных, советских органов направляется в Москву на учебу в Коммунистический университет (Красной профессуры).

Его деятельность в Москве: организация антисоветской писательской группы во главе с Авторхановым, связь с Троцким за границей, остатками подпольного «Паритетного комитета» в Грузии, теракты, организация террористических групп. Дерзкое ограбление банка, убийство двух сторожей, из отрубленных рук и ног которых по приказу Исраилова на полу выкладываются две буквы «М», означающие «Мекка» и «Медина» и «Мусульманские мстители».

После окончания университета возвращается в Грозный, ведет борьбу против ВКП(б) и Чечено-Ингушского областного комитета, занимается злостной антисоветской пропагандой, дискредитацией партработников.

Арестован, сослан в Сибирь. Бежал. Во время погони убил охранника и двух собак, вырезал «филе» и питался им, скитаясь по тайге.

Возвращается на юг и живет на нелегальном положении, непрерывно мигрируя по всему Кавказу, организуя теракты, саботаж, развал колхозов. Одновременно сколачивает подпольные контрреволюционные группировки Кавказа в единую партию ОПКБ (Особая партия кавказских братьев). Им ведется подготовка подпольных баз и филиалов ОПКБ в Грузии, Азербайджане, Осетии, Чечено-Ингушетии, Дагестане, Карачаево-Черкессии, Нахичеванской области.

Направление и конечная цель его деятельности: создание панисламистской федеративной Республики Кавказ — протектората Германии.

Его политическое и идейное кредо: активная смесь пантюркизма с национал-социализмом. По данным надежных источников, ищет связь с турецкой и абверовской разведками. Каналы связи не установлены. Крайне опасен в непосредственном общении, в совершенстве владеет холодным и огнестрельным оружием. Стреляет в темноте без промаха на звуки, на свет. Предельно жесток. Жаден и неразборчив в половых контактах. Сентиментален.

Арест Исраилова крайне затруднен горными условиями, наличием многочисленных замаскированных баз на территории Чечено-Ингушетии, Дагестана, Грузии, поддержкой его штаба широкой сетью бандпособников в труднодоступных аулах.

Усилия по его поимке, предпринятые НКВД и НКГБ ЧИАССР, Дагестана и Грузии, а также оперативной бригадой под моим руководством, пока не дали результата. Принимаются все возможные меры для выполнения поставленной перед нами задачи.

Кобулов, зам. наркома внутренних дел СССР.

Сталин стоял у окна. Желтоватые глаза его щурились, как от ослепительного света, хотя за окном, над стрельчатыми пиками елей, вот уже третий день висела зыбкая, будто напитанная предчувствием грозы, сизо-стальная хмарь.

Странно: синоптики зафиксировали и прочили на обозримое будущее такую же хмарь от Кавказа до Новгорода, будто в нависшем небосводе, как в зеркальной чаше, отразилось немыслимое напряжение земных битв.

Сталин отчетливо представил штабную карту, над которой стоял утром около часа, впитывая переутомленным мозгом все причудливые изгибы линии фронта.

Сейчас линия обрела вдруг зримый земной образ, и Сталин удивленно хмыкнул, зябко пожал плечами, дивясь точности древнеславянской фантазии, рисовавшей Родину в образе медведя. Ему отчетливо привиделся медведь — вздыбленное, ревущее от боли и ярости чудовище с разинутой пастью и вытянутыми лапами, стоящее спиной к Москве. Он прикрыл глаза. Медведь материализовался в его воображении, обрел географическую конкретность.

Медведь стоял гак, вскинувшись от ярости, вот уже третью неделю, этот российский символ, удерживая всем телом тяжкую желто-коричневую трясину вермахта, затопившую Европу и часть России. Дрожь этого апокалипсического противостояния сотрясала две ставки, два штаба по обеим сторонам фронта.

Но различна была их природа и суть. С одной стороны — чудовищный, истекающий слюной азарт холодной гадины с устойчивым гипнотическим рефлексом, уже привыкшей к столбняку, в котором цепенели целые государства, стоило ей лишь уткнуться в них стеклянно-тусклым взглядом. С другой — нестерпимая боль истерзанного колосса, которого пробудили, накинувшись на рассвете, выгрызая из тела живую плоть и заглатывая ее тут же, давясь и чавкая.

И вот теперь он вздыбился, этот колосс, сумев отбить, оттолкнуть лапами пасть гадины от своего сердца — Москвы, стоял, истекая кровью, переводя дух в мучительном ожидании следующего броска — куда он будет направлен?

«Куда же, куда?!» — этот вопрос воспаленно пульсировал в Ставке в ту горькую весну 1942 года. Он неотвратимо нависал над людьми в генеральских мундирах даже в часы недолгого сна, в который, как в обморок, опрокидывались они после неистовых, иссушающих мозг бдений над штабными картами.

Сталин требовал от Генштаба предвидения в летней кампании, он требовал его жестко, с болезненным недоверием вслушивался в прогнозы, учитывая возможность дезинформации, на которую и сам был большой охотник.

Он чувствовал в аппарате Ставки и Генштаба растущее смятение, порожденное его недоверием к поступавшим разведданным. Оно означало, что у Верховного пока нет своей точки зрения на летнюю кампанию. Она до сих пор еще не сформировалась, несмотря на последние разведсводки. Пожалуй, самая важная из них гласила: в Лейпциге полным ходом идет печатание карты-путеводителя по Северному Кавказу в небывало большом количестве. Информация имела совершенно определенный смысл: вермахт нацелился на Северный Кавказ. Но если это дезинформация?

Зажатый тисками спешки, просчитавшись в оценке ситуации перед началом войны, хотя и всеми мерами готовился к ней, пережив злой шок перед лицом неисчислимых жертв, к которым привел его фетиш собственной непогрешимости, Сталин не желал снова оказаться в положении оракула, предсказания которого опрокидывает действительность.

Зазвонил телефон. Сталин взял трубку. Тихий, бесцветный, будто пропущенный через многие фильтры, голос Поскребышева:

— Товарищ Сталин, просит принять начальник разведуправления.

— Пусть подождет. Пригласи Жукова и Шапошникова. Скажи, Сталин просит великих полководцев уделить ему немного времени.

— Передам, товарищ Сталин, — бесстрастно отозвалась трубка.

Сталин слабо усмехнулся. Он был уверен: та интонация, с которой он вызывал начальника Генерального штаба и командующего фронтом, будет передана в точности.

Зазвонил телефон, стоявший на столике отдельно. Сталин приподнял брови — этот аппарат оживал нечасто. Взял трубку:

— Слушаю.

— Товарищ Сталин, в Наркомате внутренних дел третий день лежит письмо, адресованное вам.

— От кого?

— Исраилов из Чечено-Ингушетии.

— Исраилов? Исраилов… Этот бандит еще на свободе?

— Так точно.

— Мы послали бригаду Кобулова ловить его больше месяца назад. Кобулов не справляется. Что в письме?

— Оно… предельно оскорбительно.

— Поэтому Лаврентий и держит его. Хорошо.

Сталин положил трубку. Нажал кнопку звонка, сказал появившемуся Поскребышеву:

— Пусть привезут письмо Исраилова из Наркомата внутренних дел.

— Слушаюсь. — Поскребышев не уходил. — Товарищ Сталин…

— Что еще?

— Начальник разведуправления настаивает принять его. У него разведданные чрезвычайной важности.

— Если настаивает, пусть войдет.

Поскребышев отступил в сторону, и сразу же из-за его спины появился генерал.

— Что у вас? — Сталин стоял у торца длинного стола для заседаний. Глянул исподлобья, раскуривая трубку.

— Здравия желаю, товарищ Сталин.

— Настойчивость хорошая вещь, когда не перерастает в настырность. Вы уверены, что ваши сведения соответствуют вашей настырности?

— Только что доставлены разведданные чрезвычайной важности. Я не имел права не доложить о них немедленно.

К генералу у Сталина было сложное отношение, в нем Верховный и сам порой не мог разобраться. Непроницаемое, с крутыми скулами лицо начальника разведки казалось смуглой матовой маской, из-под которой упирался в собеседника физически ощутимый, плотный, негнущийся взгляд. Генерал выгодно отличался от бывшего начальника разведуправления Голикова тяжеловесностью многократно проверенного мнения. Этот человек был одним из немногих, с кем Сталин сдерживал себя, ни разу не повысил голоса. С другой стороны, никто не мог припомнить случая, чтобы сам генерал отмяк, отозвался на шутку в редкие минуты расслабленности, которые возникали в этом кабинете. Он невозмутимо пережидал их, являя собою резкий контраст с другими посетителями и не тяготясь этим.

— Что принесли?

— Краткое изложение директивы N 41 ОКВ вермахта — направление главного удара в летнюю кампанию. Карту мы изготовили сами в соответствии с данными.

Генерал шагнул вперед, раскрыл папку, вынул из нее лист бумаги, густо расчерченный, протянул Верховному. Сталин взял бумагу, всмотрелся. В карту была впаяна южная часть России: Крым, Ростовская область, Ставропольский край, междуречье Волги и Дона. Толстое венозное основание стрелы, накрыв синюшным цветом Курск, Белгород, Волочанск и Чугуев, далее разветвлялось. Сужающиеся стрелки переползали через реку Оскол и утыкались в Дон, в города Воронеж, Новая Калитва, в станицу Вешенскую. В самом низу карты стрелы охватывали с двух сторон Ростов, протыкали приморскую часть Краснодарского края, сам Краснодар и накрывали жилами Майкоп, Пятигорск и Моздок.

Сталин пристально рассматривал карту, чувствуя, как вскипает внутри беспричинный тяжелый гнев. Карта была подарком немыслимой ценности для Ставки. Изящно-наглое и аскетичное в своей сути творение чужого хищного ума, его холодная напористая логика. Все здесь подсказывало, что карта — плод долгих напряженных усилий германской военной машины. Если это дезинформация, то блестящая в своей убедительности. С этой минуты карта становилась реальностью, властно вторгалась в штабные разработки, подталкивала к определенным решениям.

Верховный терпеть не мог подталкиваний в какой бы то ни было форме и не прощал этого никому. Молчание тягостно затянулось. Наконец он прервал его низким клокочущим голосом:

— Вы понимаете, что принесли?

— Так точно, товарищ Сталин. Источник абсолютно надежен.

— Абсолютно надежного нет ничего. Это противоречит диалектике.

Без стука и доклада вошли Жуков и Шапошников, поздоровались.

— Здравствуйте, Борис Михайлович, Георгий Константинович. Разведка настаивает, что Гитлер нацелился на Кавказ. Полюбуйтесь. — Передал карту Жукову, отошел к окну. — Что думает Генштаб?

Глухая надтреснутость голоса, то, как повел он плечом, заставили быстро переглянуться Жукова и Шапошникова: Верховный с трудом сдерживал раздражение.

Шапошников и Жуков долго ошеломленно вглядывались в карту. Знание направления главного удара вермахта могло породить неограниченные варианты в штабной контригре, ловушки, контрудары. Все было слишком хорошо, чтобы поверить в карту безоговорочно.

— Пода-арочек, — хмуро процедил Жуков, — прямо яблочко на тарелочке.

— Вы, Борис Михайлович? — спросил, не оборачиваясь, Верховный.

— Крепко сработано и нахально. Похоже на аппетиты и стиль Гальдера.

— Неделю назад разведка информировала нас о развертывании румынских, венгерских, итальянских войск на юге, о формировании особых подразделений из пленных кавказцев. Вчера они подсунули справочник-путеводитель по Северному Кавказу, который немцы готовят для себя в Лейпциге. Сегодня — уже весь план летней кампании вермахта. И тоже кавказского толка. Может, заодно подскажут нам время и место окончания войны? Что вы на это скажете, Георгий Константинович?

— Одно к одному. Больно удачно, чтобы с маху поверить, — помедлив, сумрачно отозвался Жуков.

Сталин обернулся, тяжело уперся взглядом в генерала разведки:

— Вы упорно толкаете нас к решению ограбить центральную, московскую оборону и перебросить резервы на юг. Вам не кажется, что плод, который упал в наши руки, гнилой? Нет, хуже — отравленный. Не слишком ли легко он упал?

— Такие сведения легко не даются. Я ручаюсь за информацию головой.

Шапошников заметно побледнел, осторожно втягивал воздух сквозь зубы: ему было плохо. Слова генерала разведки падали в недобрую тишину. Они взламывали ледяную недоверчивость Сталина. Жукову было тоже не по себе.

— Не спорю, — наконец отозвался Верховный. — Ваша голова у нас на вес золота. Тяжелее, чем у Голикова. Мы взвешивали. Но она не перевесит всей России, если немцы все же ударят в центре. Откуда эта информация? Кто ее подсунул?

Генерал молчал.

— Кто дал сведения, я спрашиваю?

Начальник разведки не мигая смотрел в глаза Сталину и по-прежнему молчал. Дикое, противоестественное это молчание становилось невыносимым. Жуков медленно повел головой, кашлянул.

— Тот самый человек, которому мы не поверили в сорок первом. Из группы Харнака и Шульца-Бойзена, — наконец ответил генерал.

Верховный, откачнувшись, опустил руку с трубкой. Слова начальника разведуправления опалили недобрым — напоминанием о просчете Верховного. Шапошников, растирая сердце, качнулся, болезненно вздохнул:

— Товарищ Сталин… Я плохо себя… Разрешите…

— Идите, Борис Михайлович. Нельзя так себя перегружать.

Они проводили взглядами обмякшую фигуру маршала. Когда за ним закрылась дверь, Сталин нажал кнопку звонка, сказал заглянувшему Поскребышеву:

— Сделай нам чаю.

Они вышли одновременно: Поскребышев — в приемную, Верховный — в комнату отдыха, устало приволакивая ноги. Медленно притворил за собой массивную, мореного дуба, дверь.

Жуков шевельнул сведенными плечами, разминая напрягшиеся мышцы, остро глянул на начальника разведки, придвинулся к нему, бросил сквозь зубы:

— Куда ж ты на рожон прешь, генерал? Себя угробить хочешь — черт с тобой! Дело угробишь, дело!

— Я не хочу повторения сорок первого, — глядя перед собой, непримиримо, жестко отозвался генерал.

— Он не хочет… а мы, что ли, хотим? И нечего тут сорок первым козырять! Ваши умники перед июнем трижды о начале войны оповещали. И каждый раз — ни хрена подобного! Или забыл?

Генерал сковырнул запекшуюся было корку с их общей, всенародной раны, которая могла быть менее глубокой и мучительной, если бы Сталин учел обоснованные разведданные в своем стратегическом расчете. И начальник разведки напомнил об этом. За его плечами стояли люди, которые, сделав смертельный риск своей профессией, выходили на такие немыслимые высоты духа во имя Родины, что собственная судьба казалась иногда генералу весьма и весьма вторичной перед Истиной. Накануне он получил информацию — окольным путем, через Берлин, — о судьбе своего разведчика в Лейпциге, успевшего передать сведения о карте-путеводителе.

Сталин вынес из комнаты отдыха початую бутылку коньяка, лимон. Почти одновременно Поскребышев внес на подносе три стакана чая, сахарницу. Кирпично-янтарная жидкость в стаканах густо парила. Поскребышев поставил поднос на стол, вышел.

Сталин неторопливо открыл бутылку, поудобнее взял лимон, заговорил, недобро вглядываясь в начальника разведки:

— Генерал не хочет повторения сорок первого.

Жуков и генерал переглянулись.

— Мы тоже не хотим. Вы сейчас, наверно, очень довольны собой. Стоит, думает: Сталину на его просчет указал, храбрец-удалец. Мы запомним ваше указание. Сейчас речь о летней кампании. Что получится, если мы одной разведке поверим?

Сталин поднес лимон к стакану, сжал кулак. Жуков, наблюдая, как в стакан потекла мутноватая желтая струйка, глотнул, шевельнул враз озябшими скулами. Чай в стаканах заметно светлел.

— Пейте, — негромко, но властно предложил Верховный. — Пейте, пейте! — Отхлебнул из стакана, поморщился: — Кислятина! Пока ни к черту не годится. Но если мы мнение Шапошникова, всего Генштаба подсыплем (добавил в стаканы сахар) да еще товарища Жукова подольем… — Поочередно склонив над стаканами коньячную бутылку, долил в чай ароматной влаги крепчайшего настоя. Отхлебнул из своего стакана, удовлетворенно кивнул: — Теперь напиток заметно приблизился к истине и способен утолить нашу жажду. Георгий Константинович, что вы скажете про эту красивую карточную теорию кавказского толка?

— Я практик, товарищ Сталин. И практика подсказывает, что когда перед моим носом Гитлер семьдесят дивизий кулаком держит, а это так на данный момент, то говорить о прикрытии кавказских коленок — преждевременная блажь. Ну а там чем черт не шутит?… Кавказ для пруссаков — лакомый кусок: хлеб, нефть, никель, молибден, прямая дорога на Ближний Восток, англичанам в подбрюшье штык всадить можно. Поэтому надо опередить — крепко бить по их ржевско-вяземской группировке. Если с умом это сделаем — не до Кавказа Гитлеру станет, какие бы планы у него в башке не расцветали. Резервы наши, полагаю, необходимо сосредоточить возле Тулы, Воронежа, Саратова и Сталинграда.

— Мне кажется, вы подлаживаетесь под мнение Сталина, — исподлобья остро взглянул, пыхнул трубкой Верховный. — А если все-таки немец ударит на Кавказ?

— Тогда надо успеть повернуть воронежские резервы на юг.

— Осчастливили прописной истиной. Решим так: активная оборона с последующим контрударом на центральном участке фронта. Вы свободны.

Сталин уже решил про себя: главные резервы из-под Москвы никуда передвигать не будет. Жуков и Шапошников укрепили его в этом решении. И дело было даже не в сомнении, которому подверг он информацию разведки. Как политик, Сталин понимал назревшую вероятность прыжка германского зверя на Кавказ, ибо хлеб, нефть, сырьевые ресурсы Кавказа, возможность вцепиться через Закавказье в английские войска — все это было предельно заманчиво для немцев. Но гораздо сильнее и глубже, почти на уровне рефлекса, мозжила память о событиях под Москвой. Рев чужих бомбардировщиков над головой, бессильный гнев, возникавший всякий раз, когда требовалось спускаться в бомбоубежище, доводящая до исступления тревога: удержат ли Москву? Все это не зажило еще в памяти, кровоточило и немедленно воспалялось, как только заходила речь об ослаблении обороны у Москвы.

Кроме того, Молотов собирался в Лондон к Черчиллю обговаривать условия открытия второго фронта, и по всем дипломатическим каналам доносились до Москвы обнадеживающие реплики хитроумного политического бульдога, которые сулили открытие второго фронта уже в этом году. Если это произойдет, рейху станет не до Кавказа.

Жуков понимал состояние и расчеты Верховного. Он склонен был доверять разведке, ее последним данным гораздо больше, чем Сталин. Но время Жукова еще не пришло. Его полководческий талант пока только восходил в зенит и еще не окреп настолько, чтобы в категорической форме отстаивать свои соображения.

Отослав всех, Сталин тяжело опустился в кресло. Утонув в упругой коже, он терзался сомнениями: что есть карта, лежащая перед ним, — истина или дезинформация? Быть или не быть наступлению на Кавказ?… Что-то еще, связанное с Кавказом… Ах да, письмо! Несколько минут назад Поскребышев принес его и положил на стол. Сталин придвинул письмо. Оно было написано на серой шероховатой бумаге жидкими фиолетовыми чернилами.

Главе Советского правительства Иосифу Сталину от Хасана Исраилова — председателя Особой партии кавказских братьев — ОПКБ

МЕМОРАНДУМ

Я открываю свое лицо. До настоящего времени я маскировал свою государственную политическую деятельность, не давая себя разоблачить полностью. В этом году я пошел в открытый бой против Вашего деспотизма.

Особая бригада под руководством Кобулова, посланная Вами на Кавказ для моей поимки, примитивно и вульгарно позорит мою честь и программу борьбы, называя фашистом, зверем, убийцей, клеветником, человеком, лишенным совести. Я попытаюсь прокомментировать эти прозвища. Я действительно гитлерист, я второй Гитлер на Кавказе. Разница лишь в том, что пока я не имею возможности и сил повести весь Кавказ за собой с гитлеровским победоносным размахом. Но это еще предстоит, моя партия стремительно крепнет.

Я — помощник Гитлера по Кавказу, я — за идеологию гитлеризма против сталинизма и либо восторжествую здесь вместе с ней, либо погибну.

Я действительно клеветник и обманщик, ведь правда ничего не стоит без своего антипода — лжи. Я всегда обманывал большевиков, преследуя свои высокие цели, и считаю это своим достоинством, ибо чем искуснее и тоньше сеть политической лжи, тем скорее попадет в нее твой противник. Но в этом высоком искусстве лгать и дурачить народ я без колебаний отдаю вам пальму первенства, господин Сталин.

Я действительно лишен совести, поскольку эта химера закрывает перед государственной личностью двери к успеху. Думаю, что и этот тезис кровно близок Вам по сути.

Я действительно по-звериному жесток и дерзок, поскольку в горах выживают лишь сильнейшие, но охотно признаю, что тягаться с Вами в вероломной жестокости никому не под силу из современных политиков.

Я действительно убийца, и моя рука ни разу не дрогнула, нанося смертельные удары русскому, еврею — большевику. Но их количество ничтожно мало по сравнению с могилами, оставленными Вашими палачами по всему государству.

Итак, Ваша бригада делает нам честь, называя убийцами, клеветниками и т. п., ибо она достаточно четко пропагандирует наше с Вами кредо.

Выражаю Вам сочувствие, господин Сталин, в связи с наличием в Вашем аппарате таких бездарных помощников.

X. Исраилов

Сталин вызвал Берию и Серова. И те недолгие минуты, пока нарком вместе с заместителем одолевали расстояние до его кабинета, память с беспощадной фотографической четкостью восстанавливала разрозненные строчки письма. Они поочередно впечатывались в мозг каленым тавром, заставляя вздрагивать от ожога, изводя бессильным бешенством от невозможности прервать истязание. И нарком, уже оповещенный о доставленном Сталину письме Исраилова и лихорадочно готовившийся к ответу на это письмо, войдя в кабинет, явственно ощутил, как закупорила его дыхание плотная, вязкая волна ненависти вождя.

Подойдя и погружая в глаза Берии сквозь слепые блесткие стекла лезвие своего взгляда, Сталин увидел, как беспомощно трепещут под пенсне, стягиваются зрачки, истекая животным ужасом. Мимолетно зафиксировав это, Сталин спросил клокочущим шепотом:

— До каких пор этот недоносок, эта б… живой будет?

Процеживая слова сквозь сдавленные связки, нарком ответил:

— Кобулов делает все возможное…

— Он ничего не делает! Когда я услышу доклад о масштабах кавказского бандитизма? Эта зараза расползлась по всему Кавказу, а твой заместитель пользуется тем, что мы отвлеклись, и помалкивает. Что, нас огорчать не хочет? Застенчивый стал, да?

Отходя от парализующего оцепенения, выдираясь из обморочного состояния, нарком тяжело, со всхлипами задышал:

— Я приложу все усилия… Клянусь! Ночи спать не буду… Лично возьму дело под контроль!

— У тебя много дел на контроле. Не надорвись, — выразил соболезнование Верховный. — Исраилов говорит о своей партии. Были бандиты, уехал туда Кобулов — стали партийцы. Наверно, завели и свой НКВД? Зачем нам тогда такие застенчивые нарком Берия с заместителем? Поставим Исраилова, если он сильнее Берии, а? Меморандум Сталину пишет. Хороший меморандум, такой написать у вас ума не хватит.

— Мы недооценили главного: сети бандпособников. Нужно начинать с тотальной ликвидации сети, которая кормит и укрывает эту сволочь.

Берия смотрел мимо, в стену. Бросив воровато-скользящий взгляд в сторону вождя, вздрогнул: тот понимающе усмехался.

— Мы не прочь застрелить, как бешеную собаку, Гитлера, но поскольку этому мешает вся Германия — по-твоему выходит, и ее стереть с лица земли? А заодно и Италию, где беснуется племенной бык фашизма Муссолини.

— Чечня — не Италия! — на миг отпустил себя в горячечном несогласии нарком и запоздало осекся: заволакивало чело вождя брезгливой печалью.

— Не любишь ты меня. Сильно не любишь.

— Коба! — полуобморочно выстонал Берия. — Кто я был без тебя? Червяк! Тля! Мокрица!

— Ты начинаешь забывать об этом, — озабоченно посетовал вождь.

— Клянусь могилами предков: твоя безопасность, твое гениальное дело — забота всей моей жизни! Если отнимешь ее, мне незачем жить. Тогда отними и жизнь.

Отточенный ум все еще был парализован страхом и ничего не мог выдать изящнее и надежнее махрово-дерюжной лести, круто замешанной на показательном пресмыкательстве. Странно, но сегодня именно это стало успокаивать вождя.

— Я подумаю, — сказал он серьезно, — насчет предложения отнять жизнь. Ты тоже подумай, что значит Исраилов со своей шайкой на Кавказе, если туда ударят немцы.

Вошел Поскребышев, доложил:

— Серов в приемной, товарищ Сталин.

— Пусть войдет.

Вошел Серов, и Сталин пошел к порогу, поднимая на ходу руку. Отходя от напряжения, нарком задышал всем животом, начиная привычно улавливать и фиксировать поведение своего мучителя. Более всего страшила в нем непредсказуемость и мертвенная пустынность загашника, где гнездились в человеке пороки — черные клавиши, на которых обожал играть всю жизнь мингрельский виртуоз.

— Здравствуйте, товарищ Серов, — глуховато и мягко выговаривал Сталин, пожимая руку Серову. И Берия в который уже раз поразился глубинной смене его тона и облика. — У нас сегодня повышенный интерес к заместителям наркома. Только что говорили о Кобулове, сейчас хотим послушать вас. Кобулов не справляется в Чечено-Ингушетии с Исраиловым. Если пошлем вас, справитесь?

Сталин был выше Серова и с заметным удовольствием ждал ответа от плотного мужичка-боровичка, браво выставившего навстречу Верховному сизо-выскобленный подбородок.

— Приложу все силы, товарищ Сталин, — сказал маленький генерал. Хорошо сказал: твердо, браво и без подхалимажа.

«С-сука, — трезво и озабоченно подытожил нарком про себя, — без мыла лезет».

— Кобулов тоже прилагает все силы вместе с силами наркома. И все без толку, — с пристрастием пнул наркома Верховный. Стал ждать.

— Зачем позоришь перед этим? — сквозь зубы по-грузински оскорбился нарком.

— Говорить правду — не значит позорить, — по-русски и по-отечески поправил вождь.

— Кобулов не справляется — пошлю к нему Меркулова и Круглова! А этот шибздик будет только мешать! — бессильно взъярился Берия опять по-грузински, но с русским «шибздиком» Поймал взглядом вспухнувший и пропавший желвак на шее зама.

— Я не вмешиваюсь в дела наркомата, — тоже обиделся Верховный (Как мог такое подумать?!). — Если нужно, то отправьте Меркулова и Круглова. А мы посылаем Серова, — скромно использовал свое право вождь.

— Слушаюсь, товарищ Сталин.

— Хорошо. Поезжайте туда для ликвидации политбандитизма. И его главаря Исраилова.

Они вышли из кабинета один за другим — нарком и его заместитель. Долго молча шли рядом, неотвратимо разделенные Верховным, и Берия, скосив глаза и отметив, что не уступает ему низкорослый Серов в размеренной генеральской поступи, заметил как бы между прочим:

— Широко шагаешь, Серов. Смотри штаны не порви.

На что ответил заместитель сухо и бесстрастно:

— У вас будут распоряжения перед моим отъездом, товарищ нарком?

— У меня одно распоряжение: не путайся у Кобулова под ногами, не мешай ему работать в Чечне.

— Тогда у меня просьба к вам, — глянул Серов снизу вверх, исподлобья.

— Ну?

— Посоветуйте то же самое Кобулову. — Заместитель резко отвернул в сторону — к выходу.


Его судьбу, его особое положение в аппарате НКВД, а затем и в верхах определил случай. Так считал Серов. Но привыкнуть к этому не мог до сих пор.

Несколько лет назад он сидел в кабинете начальника Московского главного управления милиции, тянул свои обязанности, смурной, квелый. Точила душу ржа зависти к старшему — Кобулову Богдану. Дружок сидел наркомом внутренних дел в Киеве. Серов же оставался подконвойным, под тяжким едучим надзором Лаврентия Павловича. Надзор этот недобро густел, обжигал недоверием все нетерпимее.

Вороном был Серов, как и все они, ходившие под папой, летал в стае, клевал падаль. Случалось, по долгу службы кровянил клюв. Только мастью не вышел — белым был вороном. Черные — Кобулов, Круглов, Меркулов — клевали с азартом, неистово, взахлеб. Он же — через силу, со рвотными позывами, тихо стервенея в отвращении и протестах против костоломной практики допросов, идиотской подгонки дубового компромата.

Такого Папа не прощал. Печенкой чуял Серов брезгливость шефа к себе. Чем заканчивается это — знал. В их системе все было отлажено. Начал уже готовиться к завершению своей карьеры, но вдруг был вызван к Сталину.

Прохаживаясь вдоль окна, генсек исподлобья глянул на застывшего у стола Серова. Спросил негромко, въедливо:

— Говорят, не любит вас нарком Берия. За что не любит?

— Не могу знать, товарищ Сталин, — стиснул разом вспотевшие ладони Серов.

— Я подскажу. Нарком Берия думает, в его стаде паршивая овца завелась. Как считаете, что надо делать пастуху в таком случае?

Серов молчал, судорожно подыскивая ответ. Его не было.

— Что скажете, если мы направим нелюбимого Серова наркомом на Украину? — внезапно остановился, в упор глянул Сталин.

Серов, затаив дыхание, ошеломленно постигал немыслимый зигзаг в собственной судьбе. В кабинете повисла недоговоренность.

— Нашему уважаемому Хрущеву, которого мы посылаем на Украину, иногда вожжа под хвост попадает. Нужно вожжи крепко держать тому, кто поедет наркомом. Там Кобулов сидит… Но Украина — не камера для кобуловских допросов. Там, кроме свинцовой ж…ы, голова и славянский дух нужны. — Сталин протянул руку: — Желаю удачи. Раз в квартал составляйте для меня политический обзор изнутри.

Эта обязанность — составлять политический обзор изнутри — осталась за Серовым и после Украины, когда Сталин возвратил его в аппарат НКВД.

Серова припекало от ожогов с двух сторон: с одной — истекающая бессилием ненависть обойденного Кобулова и Папы, с другой — грозный, переменчивый самум сталинской защиты и покровительства, надувающий паруса его карьеры. Свирепо и туго надувал, по ночам иногда казалось, что вот-вот не выдержат паруса, лопнут.

Глава 4

Вторая ночь засады, как и первая, утекла впустую. Исраилов так и не появился в ущелье со своим штабом. Донесение источника — бандпособника, которого Ушахов завербовал за месяц до этого, оказалось пустышкой. То ли источник работал и вашим и нашим, то ли Исраилов выбросил очередной финт — внезапно изменил маршрут, как это делал уже не раз. Надо разбираться. Но это потом. А сейчас — отпустить опергруппу по домам и проиграть с замом Колесниковым один вариант.

Отпустив отчаянно зевающих скорохватов в аул, Ушахов пошел вдоль реки размяться, отогнать сон. Кобыла Ласточка, коротко и призывно заржав, двинулась вслед за хозяином, мерно поматывая торбой с овсом, надетой на морду. Колесников остался лежать подле потухшего костра, негромко уютно всхрапывал, завернувшись в бурку. Бурка смутно чернела сквозь туманную перину, плотно укутавшую дно ущелья перед самым утром.

Туман стлался метровым слоем над рекой, валунами, и идти в нем было непросто и непривычно — не видно, куда наступаешь.

Колесников проснулся от холода. Открыв глаза, приподнялся и не увидел себя: тело по самые плечи было укутано плотной розоватой пеленой. Сквозь нее едва темнела горка углей от прогоревшего костра. Черный ворс бурки усеяло серебристым бисером влаги. Где-то вблизи шумела, вызванивала невидимая река. На ее берегу, утонув по брюхо в тумане, стояла лошадь Колесникова с овсяной торбой на морде. Колесников разогнул скрюченное тело, осмотрелся. Подсвеченный солнцем туман клубился по дну ущелья молочно-мутным потоком. Из него там и сям выпирали корневища, макушки крупных валунов.

Ни Ушахова, ни опергруппы не было. Подрагивая от озноба, накинув на плечи бурку, Колесников пошел наугад вдоль каменной стены.

Он увидел Ушахова рядом с его кобылой у скального выступа. Ущелье делало здесь крутой поворот. Начальник стоял, запрокинув голову, и острый кадык его нежно-розово светился на солнце. Ушахов что-то высматривал. Услышав Колесникова, обернулся, поманил пальцем.

— Опять ночь коту под хвост? — зевнув, лениво осведомился старший лейтенант. Из вопроса явно выпирало холодновато-ехидное: «Ну и сколько будешь нас мордовать попусту, старпер?»

Ушахов не ответил. Достал лист исписанной бумаги, не глядя сунул Колесникову. Сумрачно велел:

— Вникни.

Расползающиеся вкривь и вкось каракули гласили: «Началник Ушахов памаги нам. Пирсидатель Абасов ест вор-жулик сапсем калхоз бисовисна грабит. Тибя много просили штоб ты его забирал турма. Наш тирипение кончался, валла-билла,[1] будим убивать. Писал тибе это писмо старики Хистир-Юрт».

— Ясно, — сказал Колесников. — Тот самый Абасов?

— Тот.

— Мы же на него трижды в райком докладные подавали. Кадровый ворюга, две судимости. О чем Руматов думает?

— Руматов, само собой, думает, а кого на это место? Лучшие кадры на фронте.

— Ну так что? Если лучшие на фронте, значит, бандюг с ворюгами,…

— Это ты меня уламываешь? — не дослушав, удивился Ушахов. — Меня не надо, Саня. Ты лучше Руматова уломай. — Рванул, затягивая подпругу на Ласточке, взвился в седло.

— Так что будем делать? — осторожно спросил Колесников.

Ушахов не ответил, тронул лошадь. Когда дошли до костра, возле которого ждала лошадь Колесникова, Ушахов обернулся, наконец сказал непонятно и страшновато:

— А ничего. Приедем — спать будем.

Тронул коня к выходу из ущелья. Ехал, думал: «В самый раз на меня отсексотить наркому: Ушахов не принял мер по письму. Саня — пацан шустрый, на мое место давно метит. Давай, Саня, кидай цидулю Гачиеву. Покажись в натуре, голеньким, спихни старика на фронт. Поработай, помоги начальника в настоящее дело сплавить».

* * *

Вечером на совещании в Генеральном штабе Шапошников доложил о плане летней кампании: активная оборона па всех фронтах, перемалывание сил вермахта и переход в контрнаступление на отдельных участках фронта.

Вслушиваясь в крепнувший поток аргументов, что развивали принятое им решение, Верховный никак не мог отделаться от ощущения сидевшей внутри занозы. Письмо Исраилова, его чудовищно язвительный тон («Ай, Моська! знать она сильна…»), безудержное хамство, сквозившее в каждой строке, попирали сам символ сталинского имени, магию его.

С безобразно испорченным настроением около часу пополуночи Сталин неожиданно прервал совещание, никак не объяснив этого. Генштабисты расходились, оставляя после себя мертвящую опасливую тишину.

Сталин велел соединить себя с первым секретарем Чечено-Ингушетии Ивановым и потребовал от того обрисовать обстановку в республике. Он сознавал лавинную неожиданность своего звонка. И тем не менее неуверенный тон секретаря, расплывчатость формулировок и особенно упоминание о собранных для фронта лекарственных травах и цветах окончательно вывели его из равновесия. Более не сдерживая себя, Сталин вогнал в трубку длинную уничтожающую репризу — итог отвратительного дневного фарса:

— Я недавно смотрел ваши сводки о посевной и нефтедобыче в республике. На фоне фактического позорного отставания от военных нужд особенно умиляет ваш сбор лекарственных трав. У меня создалось впечатление, что вы волочитесь за дешевыми частностями, как петух за несушками, и не владеете обстановкой в целом. Сидеть на пороховой бочке, нюхать травы с цветочками и не замечать горящего фитиля под задом — это преступное легкомыслие!

Почему о диверсиях, о растущем политическом бандитизме у вас под носом Сталин должен узнавать из личного письма политбандита Исраилова?! Почему нет результатов у бригады Кобулова? Плохо помогаете!

В чем корневая причина бандитизма, в чем его опора? Вы способны ответить на эти вопросы и нормализовать обстановку? Может быть, вы устали? В таком случае, мы не станем утруждать вас нашим доверием. Подумайте. Я жду исчерпывающего ответа на все вопросы не позднее конца месяца. Через день к вам прибудет в помощь Кобулову генерал-майор Серов. Обеспечьте максимум условий для выполнения его задачи по ликвидации Исраилова.

Положил трубку. Чувствуя сухость во рту, невидяще уставился в черный квадрат окна. На сегодня хватит. Никого не видеть, не слышать. Приказал Поскребышеву вызвать машину.

Сидя на заднем сиденье, расслабленно покачиваясь в упругой коже, с нетерпеливым облегчением представил замкнутый спокойный полумрак глухой комнатушки, кисло-сладкую терпкость сухого вина, теплый ворс ковра под босыми подошвами. Сегодня надо выпить.

Вереница машин мчала сквозь лес по узкому коридору из сосен. В щель приоткрытого стекла плескал сырой, напоенный хвоей воздух, столбы света выхватывали из тьмы медные свечи стволов.

* * *

Иванов положил трубку, сел, вытер холодный пот со лба. Резко кольнуло сердце. Боль разрасталась, запуская жгучие щупальца под лопатку. Растирая грудь, не дыша, он осторожно потянулся к ящику стола, достал капли. Передохнул. Одной рукой налил из графина воду, накапал двадцать капель, выпил. Закрыл глаза и затих, прислушиваясь к себе, отгоняя вязкий липкий страх, всегда сопровождавший приступы. Ждал долго.

Гулко ударили настенные часы, отбивая половину второго ночи. Боль нехотя сворачивалась в клубок, уползала вглубь. Иванов набрал номер телефона заведующего отделом, опасливо и жадно задышал полной грудью. После долгих гудков в трубке наконец раздался сонный с хрипотцой голос:

— Лачугин слушает.

— Спал, что ли?

— Есть такой конфуз, Виктор Александрович. Сам не заметил, как отключился.

— Мне бы так оконфузиться… минуток на двести, — с тоскливой завистью сказал Иванов. — Не получается. Ты как, совсем проснулся?

— Да вроде.

— Звонил Сам. — Иванов почувствовал, как напряглась тишина.

— Что?! Когда?… Извините. Слушаю внимательно.

— Нужен анализ политической и экономической ситуации в республике: в чем корневая причина бандитизма, саботажа, дезертирства из армии. На справку — неделя. Обследуй три самых зараженных района — Галанчожский, Чеберлоевский и Шароевский. Прощупай все низовые звенья: сельсоветы, колхозников, стариков из аулкомов. Поговори с семьями бандитов, легализованных. Ну и так далее, что тебя, учить?

— Понял. Рассветет — отправлюсь.

— Как это — рассветет? — сухо удивился Иванов. — Ты, Василий Григорьевич, рассвет в горах встречай. Он там шибко красивый, бордовый, цвета людской кровушки.

— Домой заехать, семью предупредить можно? — скорее по инерции спросил Лачугин, остро сознавая неуместность вопроса.

— Лучше по телефону. Дешево и сердито, — отчужденно посоветовал Иванов, положил трубку.

Сон и усталость напрочь исчезли, кровь упруго толкалась в виски. Что-то надо делать… С ужасающей тяжестью навалилась суть сталинского звонка: «Может быть, вы устали?…» Действовать немедленно, сию минуту. Лачугин уехал. Хорошо. Привезет обстоятельную цидулю, почему в горах бедлам и саботаж, что держит на плаву врага номер один — Исраилова. Ну а что дальше? Все ведь останется по-прежнему и после цидули. «Может быть, вы устали?…»

Откуда эта кровоточащая, сочащаяся политическим гноем язва, очаг тотального саботажа в горах? Ее садистски бередят и расковыривают, не дают зажить, подсохнуть… Поехать и узнать, увидеть все своими глазами… Сейчас, немедленно!

Он посмотрел на часы. Было начало третьего. «Сидеть на пороховой бочке, нюхать травы с цветочками и не замечать горящего фитиля под задом…» Иванов дернулся. «Да что же это такое?! Ни дня, ни ночи… Будь оно все проклято! Я в самом деле устал. Так устал, что… Молчать!» — трезво и яростно оборвал он сам себя.

Припомнил номер телефона, набрал его. Нарком внутренних дел Гачиев отозвался сразу, видимо, держал аппарат у изголовья кровати.

— Иванов, — назвался первый секретарь. Выждал паузу, посоветовал: — Вы бы начали готовиться, товарищ Гачиев. Времени в обрез. Рассветет — едем в горы.

— Куда?

— В аул, где предколхоза убили. Хочу сам с людьми поговорить.

— Зачем э-э… рисковать? Очень опасное дело — ехать, стреляют из кустов, — осторожно возразил нарком.

— Неужели из кустов? — ядовито осведомился Иванов. — По чьей вине, позвольте спросить, кусты стреляют? Если опасно, обеспечьте охрану. Выезжаем в семь. Предупредите начальника райотдела. Поедет с нами.

Положил трубку, поморщился. Сколько раз замечал: говорить с наркомом все равно что горелую резину жевать — так и тянет сплюнуть.

Заставил себя подняться, заварил чай. Налил в чашку, опустил туда желтый кругляшок лимона. Прижал его ко дну, подавил ложкой. Отхлебнул. Неожиданно всплыла перед глазами фотография: заляпанное грязью лицо, грязь доверху забила глазницы. Убийство в ауле. Толпа ввалилась в дом председателя колхоза. Хозяина выдернули в исподнем из постели, связали руки ремнем и погнали на улицу. Там уложили лицом в грязь и хряснули камнем по затылку. После чего сообщили в райотдел милиции Ушахову.


Утром тронулись в путь. Нарком Гачиев рыскал верхом вдоль охраны хмурый, невыспавшийся. Позади всех ехал Ушахов.

Скоро въехали в ущелье. Слезилось изморосью нависшее небо. Сизая щетка леса на хребтах процеживала рваные тучи, временами утопая в них совсем. Лошади всхрапывали на спусках, вспарывая копытами жидкий глинозем, нашпигованный прошлогодним листом. От мокрых крупов поднимался пар.

К Хистир-Юрту добрались к обеду. Небольшая плотная кучка стариков стояла посреди улицы. Иванов спешился, оглядел лица. Закаменело в них терпеливое упрямство. Темные жилистые руки лежали на посохах. Суконные полы бешметов трепал шалый ветер, ерошил разномастные веники бород.

Разверзлись в бородах рты. Старики заговорили по-русски, не доверяя переводчику наболевшее:

— Зачем ставили яво Хистир-Юрт?

— Абу, пирсидатель, с германом воюет. Абасов это время колхоз грабит!

— В сельсовете воровал — турма сидел, финагентом был — тоже турма попадал, тепер пирсидатель стал — сапсем беда!

— Мы гаварили яму — уходи!

— Колхоз много грабил, барашка на водка менял, дойный корова шашалык сибе резал. Ей-бох, сапсем совесть нету!

— На район первый сикиртарь мы письмо писал.

— Район милиции тоже писал: гаварил — убири, убиват будим!

Иванов тяжело развернулся, достал взглядом начальника райотдела милиции Ушахова:

— Такое письмо из аула получали?

Ушахов глаз не отвел:

— Получал.

— Какие меры приняли?

Ушахов подвигал челюстью, не ответил.

— Я спрашиваю: что предприняли?

Заворочался в седле, хлестнул плетью по голенищу нарком. Удерживая шарахнувшегося жеребца, сказал:

— Ему заместитель, старший лейтенант Колесников, действовать предлагал. Так Ушахов его чуть плетью не вытянул: не твое дело, сказал.

«Ай да Саня! — поразился Ушахов. — Вон как все представил. Шустрый малый, далеко пойдет».

— Доложи товарищу Иванову все, как было! — напирал нарком.

— А о чем докладывать? — спросил Ушахов.

— Ты дурачка из себя не строй! — ощерился Гачиев. — Отвечай за свои дела, как положено, перед людьми, перед руководством. Почему докладные на имя секретаря райкома Руматова не подавал?

Ушахов повел головой — стал тесен воротник гимнастерки.

— Докладные?… Мои докладные в райкоме на гвоздике висят. Я их пачками рассылал. Про Муцольгова из «Красного пахаря» докладывал, про Сулимова из «Рассвета» трижды писал! Ну? Сидят ворюги, контра на своих местах, колхозы обирают, открыто вредят! На приеме у первого секретаря был, предупреждал: примите меры, или самосуд начнется…

Иванов, угрюмо слушавший, резко поднял голову:

— И что ответил Руматов?

Ушахов сунул руки за спину, сгорбился:

— А что он может ответить? «Кого вместо них?» Все толковые мужики на фронте, а эти… клопами к колхозам присосались, бронью военкома Решетняка обзавелись! — судорожно комкая хлястик шинели за спиной, поднял на Иванова тоскующие глаза: — Хоть вы помогите, товарищ Иванов. Третью докладную подаю наркому и военкому об отправке на фронт. Старший брат Абу воюет, а я тут груши… околачиваю в засадах.

И было в этих словах такое неприкрытое бессилие, что Иванов едва подавил в себе непрошенное сочувствие. Ответил резко, распаляя себя:

— Военкому виднее, кого на фронт мобилизовать. Значит, если докладные не действуют, изволили руки опустить? С Руматовым мы разберемся и с Рсшетняка спросим. Но вас, извините, на кой черт здесь поставили?! Почему сами, своей властью порядок не наводите? Или уже только на писульки горазды? Вы что ж, получили из аула предупреждение об Абасове и ничего не предприняли? Ждали самосуда?

Ушахов выпрямился, сузил глаза:

— Собаке — собачья смерть. А воскреснет этот «мученик» с большой дороги, они его снова убьют. И правильно сделают!

Гачиев повернулся в седле, загремел на весь аул:

— Как разговариваешь?! Под трибунал захотел? Ушахов крутнулся к нему всем корпусом — грязь фонтаном из-под сапог:

— Вы меня не пугайте, меня контра с двадцатого в этих горах пугала, однако надорвалась!

Гачиев задохнулся, привстал на стременах:

— Ты… Да я тебя…

— Прекратите! — вполголоса яростно бросил Иванов. Обернулся к Ушахову, добавил, заметно белея лицом: — За бездействие и пассивность при исполнении служебных обязанностей будете отвечать по законам военного времени. — Ударил коня стременами, тронул к выезду из аула. Ненужная, постыдная свара получилась, а толкового разговора — нет.

Гачиев рванул поводья. Напирая на Ушахова заляпанным грязью, нервно плясавшим жеребцом, закричал:

— Сдай оружие, Ушахов! — протянул руку, пряча глаза от бешеного неукротимого взгляда начальника райотдела.

— А ты мне его выдавал, чтобы отнимать? Езжай, нарком, у тебя дело поважнее, чем моя хлопушка. Иванова охраняй.

Повернулся, пошел вдоль улицы — сутулый, голова в плечи втянута, шинель по самый хлястик замызгана. Его кобыла Ласточка, щипавшая прошлогоднюю траву по ту сторону арыка, подняла голову, недоуменно, коротко заржала. Хозяин не обернулся. Лошадь мотнула головой, присела на задние ноги, легко скакнула через арык, пристроилась за спиной хозяина, почти касаясь его горбоносой мордой.

Раздирая поводьями губы своего жеребца, нарком развернулся, пустился наметом вслед за Ивановым. Догнал секретаря уже на окраине, поехал рядом. Наклонившись, негромко ожесточенно доложил:

— Этот отказался сдать оружие! Такого в три шеи гнать из партии!

Иванов, не поворачиваясь, отрубил:

— Насчет партийности капитана мы как-нибудь сами решим. А вам советую с бандитизмом и воровством оперативнее решать.

Глава 5

Тусклый предзакатный свет из давно немытого окна падал на руку, плетью лежавшую на вытертом покрывале. Синие взбухшие вены оплетали кулак. Ушахов поднес его к лицу. Разжал пальцы. На тыльной стороне шелушилась дубленая непогодами кожа, траурно темнели кромки под ногтями.

Взгляд скользнул дальше, цепляясь за корку хлеба на столе, груду немытых тарелок, ворох грязного белья в углу. Мадина, жена старшего брата, изредка помогавшая одолевать нахраписто наползающий быт, не появлялась вторую неделю. Горе у них. Абу лежит с ампутированной рукой где-то под Тулой в госпитале. Письмо получили. Отвоевался. Племяш Руслан насмерть вцепился гусеницами своей машины в глинозем под Жиздрой, комбат, гроза немецких танков. Они нужны Мадине, армии, Чечне, их ждут, о них тоскуют.

«Кому нужен ты, безнадежное дело твое?» — спросил себя Шамиль. Кому нужна его пятерня, умеющая неплохо стрелять, матерое тело, свитое из мускулов, по-звериному выносливые ноги… Он стиснул зубы, уронил руку. Жалобно звякнули старые пружины.

«Что происходит, капитан? Одичал, зарос, на людей как цепняк бросаешься? Кто виноват, что Исраилов обосновался на твоей территории и водит за нос… Для москвича Кобулова наши чеченские дела — игра в кошки-мышки. Мордует приказами оперативные бригады райотделов день и ночь, бестолковые засады, погони за тенью, в кровавую дурную суету втянул лучшие силы. Мечемся, как тараканы в банке, бешеные тараканы! Сам же по горам пошляется с пальбой, в бане с жеро[2] попарится и в Москву докладные о Хасановой неуловимости шлет.

У Хасана — пещерные базы, сеть пособников, сотни ушей и глаз. Я только портянку на ногу перед засадой наматываю, а Исраилов уже на месте засады мне карабин-самострел настораживает. Восемь человек за два месяца похоронили. Каких ребят угробил! Цвет оперативного состава… Кто-то работает на него в районе… В районе? Бери выше. Оперативные разработки, что в Грозном у комиссара стряпают, — тоже тухлятина. Пока сюда приказ спустят, пока к месту засады доберутся, там вместо Исраилова — куча дерьма на полу… Сволочь! Двадцать лет с ним нянчились, хотя знали, что враг до могилы. Судили и выпускали, каялся — прощали. В Москву на учебу снарядили. Донянчились. Вернулся куда как ученый, кровью и пожарами за науку отплатил. Горы саботажем, дезертирством бурлят, во всем его ученая рука. У него везде подпорки в горах, в аулах, даже в городе… Почему у него подпорок больше, чем у тебя, Ушахов?

А потому! — долбанул себя начальник райотдела. — Потому что ты — та самая власть, что подчистую хлеб и кукурузу из сапеток выгребает, на трудодни — хрен без масла начисляет, последнюю коровенку из катуха уводит и «уря» за это кричать велит. За кислую мину, за анекдот, за прямое слово — в кутузку. А Исраилов — враг такой власти… такой-разэдакой. Ладно, не мозоль мозги, капитан, дрыхни. Не ты эту власть ставил. Ты не такую ставил».

Он поднялся, прошелся по комнате. Взвизгнули, простонали рассохшиеся половицы под грузным телом.

Солнце заглянуло в окно, высветило дыру в доске, уходившую под стену. Рядом стояло пустое блюдце. Шамиль вынул нож из кармана, звякнул сталью о фаянс, тихонько позвал:

— Бон… Эй, Бон, покажись!

Долго ждал, осторожно трогая лезвием блюдце. Острая серая мордочка выглянула из норы внезапно. Крысовин повел бусинами глаз, степенно вылез, явил приятелю поджарое, отливавшее серебром тельце.

— Ты где шлялся, бродяга, сколько можно ждать? — буркнул Шамиль. Подставил палец — цепляйся.

Крысиный атаман придвинулся, встал столбиком, уцепился лапами за палец. Зажмурился от удовольствия распушил усы лихого гусарского начеса. Беременная крыса попала года два назад в клетку-капкан. Ради интереса Шамиль посадил ее в железную бочку и подкармливал, а потом оставил одного крысенка себе. Тот вырос, поселился под полом, одичал, но хозяина признавал безоговорочно, в любое время дня и ночи являлся на зов.

Шамиль поднял палец, покачал им. Бонапарт держался цепко, гибкий, в мелкую сеточку хвост лихо ерзал по крашеной доске. Наконец надоело — широко и сладко зевнул, обнажив желтоватые клыки, и разжал лапы. Шлепнулся на пол, засеменил вдоль стены к дивану. Цепко обнял резную, пузатенькую ножку, уперся хвостом в пол, подтянулся, взобрался на диван. Оглянулся на кореша: ну, чего ты там?

Шамиль разломил сухую корку, подошел, сел рядом. Раскрыл ладонь. Бонапарт прыгнул на колени, обнюхал горбушку, с хрустом надкусил.

Шамиль провел пальцем по серой спинке. Зверек взъерошил шерсть, поднял голову. Сквозь черные бусины глянуло на капитана дикое подземелье.

— Что, зверюга, — спросил Ушахов, — одичал? Сколько не виделись? Считай, неделю. В потемках шныряем с тобой, зуб за зуб, око за око. Я, брат, тоже озверел не на шутку. Наркома облаял…

Озвереешь тут, когда из дома взашей толкают. Ходил я свататься, Бон, к дорогой мне женщине Фаине. Все по-людски было поначалу: здрасьте — здрасьте, как поживаете — нормально поживаем, слезы льем… Я бутылку на стол, а она ни с того ни с сего в крик — уходи, чтоб ноги твоей не было. Так и хожу с тех пор как мешком стукнутый, тоска меня, брат, хуже вшей заедает.

А в горах наших что творится, Бон? Сколько жизней положили, чтобы чужой хомут горскую шею не натирал: ни дагестанский, Шамилев, ни турецкий, ни английский. Этих одолели, дух перевели, глядь — а холку уж свой хомут давит. Да такой, что ни вздохнуть, ни… Это когда же мы так дешево подставились, а, Бон?

Тоскливо и зло пытал крысовина Ушахов. Не было ответа. А если и наклевывался он, то такой, что оторопь брала. Лучше не ворошить. Пусть Гришка Аврамов, замнаркома, все это ворошит, он под самыми богами ходит, ему оттуда видней, что к чему.

Ушахов поерзал на диване, лег. Беспросветное забытье стремительно наваливалось на него. Сквозь него мучительно-тревожно пробился телефонный звонок. Шамиль поднялся, шатаясь, с закрытыми глазами пошел к стене. Нащупал трубку, выхрипнул в нее:

— Ушахов.

— Товарищ капитан, — сказала трубка голосом Колесникова, — майор Жуков из бригады Кобулова передал по рации: немедленно выезжать на перехват банды ко входу в балку, туда, где она ущелье переходит. Жуков банду от самого Ведено гонит.

Голос в трубке срывался, в нем вибрировал тревожный азарт.

— Кого гонят? Чья банда? — выдирался из сна Ушахов, глаза не разлипались.

— Жуков не сказал. Там пятнадцать человек… бандитов.

Ушахов с усилием поднял веки, глянул на часы: половина четвертого, до темноты около трех часов — в обрез.

— Лошади готовы?

— Так точно, оседланы.

— Сейчас буду.


Они прибыли к излучине через полчаса бешеного намета. Шесть человек, весь состав опергруппы райотдела. Неяркое предзакатное солнце уже висело над самым хребтом. Ушахов осмотрелся. В полусотне метров от балки — густая щетка кустарника. Замаскировали в нем запаленных, роняющих пену лошадей.

Ушахов оглядел в бинокль местность. К изломанному рваному входу в балку спускались склоны двух стиснувших ее хребтов. На краях провала буйствовали дубняк, калина, терн. Балка извивалась каменной гадюкой меж хребтами, выползая на равнину километра через два. Сюда, ко входу в балку, москвич Жуков гнал банду. Она скатывалась к горловине каменной воронки, ей некуда было деться из этого мешка.

Банда появится из леса через десять-пятнадцать минут, пересечет малахитовый кругляш поляны и скатится вниз, чтобы рассосаться потом, на выходе, в предгорьях.

Давать бой здесь, на плоской, как бильярдный стол, поляне? Шесть ушаховцев и пятнадцать запаленных, остервенелых от погони конников. А бандиты идут напролом, с ходу прорвут редкую милицейскую цепь конным ядром. Успеют угробить трех-четырех, потеряют столько же. Остальные все равно уйдут. Шамиль ясно представил себе это. Всей кожей, простреленной печенкой почувствовал, что будет именно так, банде деваться некуда.

Приподнялся с земли, поманил пальцем Колесникова. Заместитель, пригибаясь, перебежал к командиру — бледный, хватая воздух пересохшим ртом. Ломало, припекало старшего лейтенанта ожидание боя, понял ситуацию не хуже командира.

— Закрой хлеборезку, — попросил вежливо Шамиль.

— Чего? — оторопел Колесников.

— Дыши, говорю, носом. А то через рот весь паникой изойдешь. Одни кубари останутся, — пояснил Шамиль. Не любил он зама.

— Есть, — закаменел скулами, сузил глаза Колесников.

— Вот так-то лучше, — одобрил Шамиль. — Передай группе приказ: банда попрет — не рыпаться, огня не открывать, из кустов не высовываться. Пропускаем в балку.

— Уйдут же! — не понял Колесников. Выпускать банду из капкана без огня? Предостерег через силу: — Жуков нас за это с потрохами… Учтите, я против!

— Ты не против, — лениво возразил Ушахов. — Ты кончиком против, а кишками и шкурой ты — за.

Некстати и неудержимо зевнул, опять навалился, стал ломать сон. Своих он под пули здесь не подставит, что бы там не приказывал Жуков. Намаялся Ушахов похоронами на долгой службе. С годами все горше и нестерпимее обжигали восковые предсмертные лица соратников, все свирепее глодала вина перед ними, отгоревшими на операциях, — не уберег, не перехитрил безносую, отпустил с ней парнишек.

Банда вылетела из леса спустя двадцать минут плотным тугим ядром. Пересекая наискось поляну, пятнала нежную зелень угольным многоточием следов. Надсадно хрипели в тяжелом скоке лошади, волоча за собой длинные тени, роняя на грудь ошметки пены.

Самый первый вздыбил серого, в темных пятнах пота жеребца на краю балки, из-под копыт круто падала вниз глинистая раскисшая тропа. Конная группа закручивалась вокруг вожака в лихорадочном хороводе, и Ушахов едва удержал себя, чтобы не всадить обойму в серобешметную массу.

Банда кончила совещаться. У нее не было выбора. Теперь только в горловину мешка, вниз. Первый, тот самый, на сером коне, послал его на спуск.

Ушахов приладил к глазам бинокль, всмотрелся. Холодом обдало сердце: навстречу скакнуло до жути знакомое лицо, хорошо изученное по фотографиям, — Исраилов! Вот где объявился зверь, увильнувший от засады, вот кого гнал Жуков! У ущелья всего один выход на равнину. Если его закупорить… Любой ценой закупорить. Шел в западню главный враг Чечни, а может, и всего Кавказа.

Серый жеребец нервно плясал на самом краю, не решаясь ступить на уползавшую вглубь глинистую слизь. Всадник рванул удила, жестко, с потягом вытянул лошадь плетью между ушей. Конь дико заржал, ступил на тропу, осев на задние ноги, — хвост распластался по земле, — и заскользил вниз. Исраилов откинулся назад, почти лег спиной на круп. Вслед за ним к спуску полезли остальные, началась давка: спины припекала погоня.


Неяркий кругляш солнца уже наполовину вплавился в хребет, когда из леса показались конники Жукова. Опергруппа гнала лошадей из последних сил, вписываясь в темную мешанину следов, оставленных бандой.

Из-под копыт летели комья порванного дерна. Преследователи растянулись лавой, она на глазах сбивалась в кучу. Через минуту группа окружила край балки, куда только что всосалась банда. Снизу хлестко, гулко треснули выстрелы: исраиловский заслон стерег спуск, давая своим уйти подальше.

Ушахов забрался в седло, скомандовал:

— За мной!

Продираясь сквозь голый перехлест веток, конники выбрались на чистое место. Придерживая на груди бинокль, Ушахов потянул рысью к оперативникам Жукова. Они ссыпались с коней, пригибаясь, оцепляли горловину спуска. Жуков, посеревший, облепленный грязью, жиганул Ушахова косящим взглядом:

— Ну?! Проели банду, мать вашу! Почему не встретил огнем, как приказано? Я спрашиваю!

В налитых кровью глазах дрожали злость и ненависть.

— Значит, были соображения, — Ушахов закаменел скулами, подобрал поводья.

— Какие к… соображения? — сорвался на крик Жуков. — Я тебя в трибунал! — И уже не владея собой, вздернул плетку.

Ушахов цепким движением перехватил, выдернул плеть из посиневшего кулака, сказал глухо, предостерегающе:

— Не рви пупок, майор.

Сбоку мелькнуло известково-белое, перепуганное лицо Колесникова: «Я же говорил!»

Жестко ломая бешеный взгляд Жукова, загоняя внутрь острую неприязнь, добавил Ушахов:

— Два часа у нас на Исраилова, большего ночь не даст.

— Исраилова?! Ты что… опознал, уверен?

— Как тебя видел, — похлопал по цейсу на груди.

— И пропустил?! Шкуру берег?

— Слушай, Жуков, — сморщился, вклинился в майорскую остервенелость Ушахов, — ты нам истерику не закатывай. Исраилов уходит. Не хочешь помочь — катись. Сам справлюсь, мой район — мой ответ. Ты свое дело сделал. — И, проламываясь дальше сквозь захлебнувшуюся ярость москвича, стал терпеливо втолковывать: — Пойми, его живым брать нужно. Поэтому и пропустил в балку без единого выстрела. Если по-умному сработаем — тепленькой всю компанию возьмем. А пока мы здесь лаемся, он уже полпути одолел.

— Что предлагаешь? — Жуков дернул ворот гимнастерки, воздух черкнули две пуговицы.

— Возьми моих ребят, они посвежее, из своих пяток отбери и гоните банду к выходу из балки. А я с остальными вниз полезу, банду придержу. За двадцать минут галопа успеваете выход перекрыть с запасом. И тогда Хасан в мышеловке. Некуда ему деться, понимаешь? Здесь скальный мешок, не раз сам ощупывал. У тебя рация в порядке?

— Ну.

— Оставь мне. Моя скисла, батареи сели. Свяжусь с Аврамовым, запрошу подкрепление с прожекторами. Только в темпе, шевелиться надо.

Ушахов с тревогой глянул вверх. Солнце ушло за хребет целиком. Розоватый разлив неба над ним быстро выцветал. Поляна затягивалась сизой, дымчатой пеленой.

— Возьми, пригодится. — Шамиль усмехнулся одной щекой, вернул плеть майору.

Жуков, придерживая плясавшего под ним коня, оглянулся на Ушахова:

— Говоришь, тепленькими можем взять? Ну-ну. По мне, все они в этих горах лучше холодненькие. То-то, я смотрю, тебя в последнее время к тепленькому потянуло. С чего бы? Разберемся.

И, еще раз оглянувшись через плечо на помертвевшего Ушахова, надсадно крикнул:

— Только мой отряд — вперед! Остальные — здесь!

Кренясь в седле, резанул жеребца плетью, пустил в намет по крутой дуге.

Глава 6

НКВД ЧИАССР — НКВД СССР

ДЖАВОТХАН МУРТАЗАЛИЕВ

Агентурные сведения

Д. Муртазалиев — председатель Духовного совета при Особой партии кавказских братьев, возглавляемой X. Исраиловым.

1880 г. рождения. Арабист, кулак. У него самого и у его 63 родственников было конфисковано после революции около 60000 голов скота.

В 1918 г. Д. Муртазалиев призывал верующих к убийству продкомиссаров, вел активную пропаганду в проповедях против Советской власти. Благословлял именем Аллаха бандитские формирования на сопротивление и террор.

С 1924 г. по настоящее время находится в глубоком подполье, непосредственно готовил восстания 30, 31, 32, 40, 41-го годов.

Поддерживал тесную связь с Т. Чермоевым, полковником турецкой разведки С.-б. Шамилевым, с руководителями подпольного меньшевистского комитета в Тифлисе Н. Жордания, имамами Гоцинским, Митаевым, эмиром Узуном-Хаджи.

По последним данным, Д. Муртазалиевым ведется активная переориентация Духовного совета ОПКБ на прогерманские настроения: Гитлер — современный Мехти, второй наместник Аллаха после пророка Магомета, призванный сокрушить неверных русских и большевиков. Проповедует всемерный саботаж среди населения, срывы госпоставок, призывы к дезертирству из армии, разгром колхозов, поддержку германских войск, если они появятся на Кавказе.

С лета сорок первого до весны сорок второго года Исраилов уговорами, пулей и кинжалом вдалбливал свою программу горцам. Врагом номер один для него стала правдивая информация с оккупированных территорий. Газетные страницы лили расплавленный свинец информации о зверствах фашистов на захваченных землях.

Исраилов приказывал главарям своих десятков истреблять Советскую власть в такой последовательности: почтальон, большевик, совработник. Председатель Духовного совета ОПКБ Муртазалиев собирал горцев верхних аулов и благословлял дела Исраилова именем Аллаха. Он молился за германскую победу, за прибытие германского воина в Кавказские горы.

Ошарашенный горец, в латаном бешмете, с урчащим от голода желудком, вдруг узнавал, что Гитлер — потомок пророка Магомета. Он несет в стволах своих пушек сытость, а в сердце — любовь к чеченцам и ингушам.

Горец глотал голодную слюну, надевал бешмет и карабкался через хребет — слушать хабар в соседнем ауле и спрашивать о непонятном: Муртазалиев не любил отвечать на вопросы. С каких пор какой-то там Китлер стал старшим братом вайнахов? Откуда он вынырнул, этот потомок пророка, если ни отцы, ни деды ни разу не называли его имени? И когда это воин, вломившийся в чужой двор, нес сытость этому двору? Сомнения грызлись в гулкой от голода крестьянской голове, как крысы в пустой бочке.

Так и не получив ответов, горец в конце концов усваивал главную истину для себя: подальше от всяких драк. Орси[3] дерутся с германом где-то на равнине? Валла-билла, это их личное дело. А у него, запертого хребтами на века, своих забот хватает: распахать и засеять заплату земли, накормить голодных детей, наскрести продуктов для налога.

Налог требовала Советская власть, продукты — Исраилов со своими головорезами. Попробуй, не дай кому-нибудь.

«Чтоб вас всех, дармоеды, самый большой дэв унес!» — страстно молился горец каждую ночь.


Дно ущелья было загромождено валунами и корягами. Этот дикий хаос омывал всклоченный белопенный поток, еще мутный от высокогорного таяния снегов. Он гневно вскипал, натыкаясь на каменные глыбы, вгрызался в отмытые добела корни, ревел и закручивался в водовороты над ямами.

Лошади пугливо вздрагивали от грохочущего эха выстрелов, поводя впалыми боками, тянулись жадно к воде норовили выцедить хоть глоток из бурливой струи.

Коновод, совсем молодой парень, остервенело дергал поводьями, оттаскивая лошадей к стене ущелья, — поить было рано, не остыли, к тому же берег простреливался.

— Пить хотят, — хрипло сказал Иби Алхастов. Снял папаху, вытер смуглое горбоносое лицо. Синеватый бритый череп его был в свежих порезах: брили день назад в пещерной полутьме.

— Что? — спросил Исраилов, не оборачиваясь.

Запрокинув голову, он смотрел на приземистый витой ствол кизилового деревца, торчащий из расщелины. До него было метров пять по вертикали. Птица занесла кизиловую косточку в расщелину, оставила на толстом, вековом слое земли, забившей се. Косточка проросла, пустила корни в трещины. Они вклещились в скалу, послали вверх перекрученный, железной твердости ствол. Плоская каменная плита под скалой была усыпана прошлогодней листвой и почерневшими ягодами.

— Что ты сказал? — переспросил Исраилов, с усилием отрывая взгляд от деревца, посмотрел на Алхастова.

— Давно… — За поворотом грохнул взрыв гранаты, ударили подряд три выстрела. Алхастов переждал, надел папаху, закончил: — Давно коней не поили. — Глубоко запавшие глаза его тускло блеснули. — Уходить надо, чего ждем?

— Скоро узнаешь, — сказал Исраилов, вглядываясь в Алхастова.

«Хищник, — удовлетворенно отметил он. — Взгляд ястреба: круглый зрачок, нависшее надбровье, холодная зоркость. Интересно, он боялся когда-нибудь, жалел кого-либо? В сущности, это ни к чему. Главное — иметь набор рефлексов: свить гнездо в зрелости, защитить его от чужака, закогтить жертву… Здоровый, простой, надежный набор».

— Иди, скажи им, пусть попробуют отогнать милицейскую свору, — отослал Алхастова Исраилов, — а потом пусть догоняют нас. Мы разведаем выход из ущелья. И возвращайся скорее, ты мне нужен.

Иби Алхастов перебросил карабин из руки в руку, пошел к выступу скалы, за которым гремели выстрелы. Кривоватые ноги его, обутые в мачи из буйволиной кожи, легко несли сухощавое тело, будто не было до этого изнурительной, высосавшей все силы погони. Подойдя к выступу, он выглянул, стремительным прыжком вымахнул из-за скалы и нырнул за валун. Пополз, волоча карабин дулом вперед.

Исраилов проводил его взглядом. Посмотрел на часы: до темноты оставалось около часа.

Он улыбнулся коноводу. Парнишку корежил страх. Он подался навстречу Исраилову, бескровные губы его судорожно растянулись в попытке изобразить ответную улыбку, но глаза истекали страхом: что с нами будет?

«Этот не волчьей породы, не Алхастова, не моей. Щенок шакала, балласт в группе, — холодно, брезгливо подумал Исраилов. Продолжая улыбаться, пошел к коноводу, потрепал его по щеке. — Мне нужна легенда вокруг имени. И я ее сотворю. Сегодняшняя ночь породит легенду о моей неуловимости, когда я вырвусь из облавы».

Взял из рук парня длинный, туго натянутый повод. На другом конце его сгрудились, пугливо прядая ушами, кони. Обернул повод вокруг валуна, завязал. Коневод растерянно елозил руками по бешмету — не понимал. «Видит ли Джавотхан? Надо, чтобы видел». Исраилов обернулся. Привалившись спиной к скале, на него смотрел измученный недавней погоней старик.

«Надолго ли его хватит? Этот на сегодня важнее всех. Лечить, беречь, выходить любой ценой, — с острой тревогой решил Исраилов. — Хранилище бесценного яда, старая, мудрая гадюка, у которой Советы так и не сумели вырвать жало. Ты даже не представляешь, старик, сколько ты можешь сделать для моего триумфа. Европа поставит твое имя рядом с моим, только протяни подольше. Я возьму тебя с собой в легенду — теплую, сытную, покойную. Только переживи сегодняшнюю ночь».

За скалой рвали в клочья вечернюю тишь выстрелы, громыхали разрывы гранат. Эхо шарахалось от скалы к скале.

Исраилов еще раз посмотрел на часы: пора. Продолжая улыбаться, мягким скользящим движением вынул кинжал из ножен, в резком повороте вогнал его в грудь коновода. Держал рукоятку клинка, чувствуя биение, судороги оседавшего тела, и смотрел на Джавотхана. Глаза старика заполнял темный болотный ужас: главарь избавлялся от ненужных?! Опираясь о скалу, он пытался и никак не мог встать.

— Так нужно, Джавотхан, — властно сказал Исраилов. — Проводи его в последний путь. Мальчик был слабым вайнахом. Теперь он не осквернит себя и свой род предательством.

Все шло так, как он хотел: старик видел убийство и осознал свою роль при вожде. Исраилов выдернул кинжал из осевшего тела, нагнулся, дважды вонзил клинок в сырой песок, очищая от крови, со стуком опустил сталь в ножны. Подошел к скале, помог подняться Муртазалиеву. Тщедушное тело старика обвисло в его руках, и Исраилову пришлось почти нести муллу к убитому.

— Начинай, — попросил главарь, — а я займусь делом.

Прислушиваясь к дрожащему бормотанию за своей спиной, он вынул из хурджина моток веревки с остро заточенной кошкой на конце. Примерившись, бросил кошку вверх. Звякнув о скалу, якорек намертво впился в кизиловое деревце на скале. Натянул веревку, поджал ноги — якорек держал.

— Закончил?

— Зачем ты… его? — простонал мулла.

Не отвечая, Исраилов приподнял за пояс мертвое тело, напрягаясь, поволок к воде. Рывком толкнул в водоворот у самого берега. Мутный глинистый круг воды с плеском раздался, поглотил труп. Возвращаясь к скале, загребал ногами песок, засыпал кровяную дорожку.

Алхастов появился из-за выступа бесшумно и стремительно. Подошел, плечом отирая щеку — она была заляпана красным. Исраилов всмотрелся: с уха свисал надорванный клочок хряща.

— Перевяжи, — поморщившись, велел Исраилов.

Алхастов обнажил желтоватые зубы. Ощупал ухо, взялся за клочок. Едва уловимым движением дернул, оторвал. Отбросил к скале. Увидел лошадей без коновода, обмотанный вокруг валуна повод, ощерился:

— Где этот? Сбежал?

— Я послал по делу, — коротко ответил Исраилов. Подтолкнул главу боевиков к свисавшей веревке с якорем — лезь.

Алхастов понял. Оценив, усмехнулся, взялся за веревку, подпрыгнул, перебирая мачами по скале, споро полез вверх.

Исраилов снял хурджин с седла. Там было его главное богатство: списки агентуры и фамилии членов ОПКБ по Кавказу. Обвязал Джавотхана веревкой вокруг пояса, пропустил петли под мышками, завязал узлом на спине. Взял конец веревки в зубы, полез за Алхастовым. Веревка качалась, под рукой мелькнуло запрокинутое вверх лицо муллы, на нем теплилось измученное удовлетворение — не бросили!

Они втащили Джавотхана в расщелину без особых усилий, усохшее тело весило не больше бараньего. Алхастов рванул якорь обеими руками, выдернул жало из ствола. Смотав веревки, полезли выше, к облакам, уже зачерненным сумерками, подтаскивая за собой муллу.

Через несколько метров расщелина перешла в распадок. Здесь уже держали землю корневища чахлого терна. Склон круто уходил опять-таки ввысь.

* * *

Для Ушахова пошла третья ночь без сна. С наступлением темноты он стал ловить себя на том, что на какие-то мгновения проваливается в забытье. Он стрелял, переползал от валуна к валуну, руководил опергруппой, плотно вцепившейся в банду, но с каждой минутой чувствовал, что тело и сознание его все чаще вязнут в дурманном киселе забытья.

Колесников, с азартной яростью пускавший пулю за пулей из-за камней, все чаще бросал испытующие взгляды на командира. Выбрал момент, подполз поближе к нему, уткнувшемуся лбом в ошкуренную водой белесую корягу, раздраженно тряхнул за плечо:

— Командир!

Ушахов дернул головой, поднял на зама бессмысленные глаза. В уши болезненно толкнулся грохот боя.

— Да… Что?

— Ранены?

— Нет. Ты работай, Гришка.

— Какой Гришка? Вы что, заснули?

— Ничего-ничего… Работай, Колесников.

Ему только что приснился Аврамов. Они вдвоем брали немецкого унтера в далеком девятнадцатом, тащили его, связанного борова, в кромешную ночь, и из белозубой пасти немца бил им в лица железный и грозный рев.

* * *

Далеко внизу уже нестрашно лопались гранаты, бессильно вязли в сумерках хлопки выстрелов. Едва зримо змеилась в провале вороненая сталь реки, вскипая пенными кольцами вокруг валунов. Вечерний покой объял хребет, густо поросший лесом. Где-то невдалеке пробовал голос козодой. Матерые стволы вокруг беглецов источали сладостный аромат свободы.

Исраилов, хватая ртом воздух, прислонился к кряжистой чинаре, сполз по стволу на корточки. Тряслись ноги, полыхал жаром залитый потом торс. Сердце ломилось в ребра гулкими тычками. Джавотхан лежал рядом, зарывшись руками в прелую листву, острые лопатки его ходили ходуном. Алхастов стоял, запрокинув голову, расставив ноги. Закрыв глаза, он ловил лицом зеленый луч Венеры, проколовший сумрачную чашу неба. Широкая грудь его гоняла воздух под черкеской кузнечными мехами — мощно и ровно.

— Я пожалел всех, — задыхаясь, сказал Исраилов. — Вырвал из них, как гнилой зуб, возможность выдать нас. Теперь никто не сможет сказать, куда мы делись. Первым это сделал бы мальчишка. Теперь — не сможет.

Алхастов развернулся к вожаку. В ястребиных глазах его разгоралось удивление.

— Это ты его? Зачем?

— Я смотрел за ним неделю. Негодный помет из породы шакалов. Пропитан трусостью, как чирей гноем. Чуть надавят на допросах — брызнет доносом.

— На каких допросах?

— В конце балки ждет засада. Они в каменном мешке. К нам на хвост сел отряд Ушахова.

Алхастов недоверчиво ухмыльнулся:

— Ты видел через скалу?

— Я вижу через скалу лучше, чем ты через воздух, — поставил на место телохранителя Исраилов. — Чья стая нас гнала? Жукова — зеленые фуражки. Потом на дне балки их сменили синие — милиция Ушахова, это его район. Сам Жуков погнал вокруг хребта закупорить балку. Я сделал бы так же на его месте.

Заворочался, застонал Джавотхан:

— О Аллах, неужели я не заслужил покой на старости лет? Сколько можно скакать козлом по скалам?

— Потерпи, Джавотхан, сейчас помогу. Станет легче, — заботливо сказал Исраилов. Влез в кожаную глубь хурджина. Достал два пузырька — со спиртом и морфием. Обтер шприц спиртом, всосал кубик наркотика. Засучил рукав бешмета у стонущего старца, оттянул дряблую кожу, сделал укол.

Через несколько минут Джавотхан затих. Бессмысленное блаженство затопило его лицо. Оно на глазах розовело.

Несли старика по очереди. Перевалив через хребет, к полуночи спустились к его подножью. Зарывшись в листья среди густого кустарника, долго слушали холодную тишину, пронизанную трелями сверчков, шакальим воем, уханьем сыча. Погони не было.

Исраилова одолевали сомнения: почему удалось уйти так легко? Он не верил ничему в этой жизни, если это давалось легко. Ушахов не мог не знать про то кизиловое деревце в скальной трещине. Теперь, когда появилась возможность поразмыслить, их побег все больше казался подвохом.

Так и не решив про себя ничего, Исраилов повел соратников к базовой пещере.

* * *

Ушахов и Жуков стиснули банду в клещи, осветили прожекторами и обезоружили к одиннадцати. Молочной режущей белизной полыхали вдобавок сильные аккумуляторные фонари, отбрасывая на скалу гигантские тени.

Перед серой, сгрудившейся и повязанной бандгруппой метался майор Жуков. Он вламывался в средину банды, поворачивал лицо к свету. Исраилова в банде не было. Голос майора надтреснуто рвался в жалящих вопросах:

— Где Хасан? Я тебя, собака, спрашиваю — где Исраилов? Молчишь? Щас заговоришь! Вы у меня все заговорите!

Выдергивал из толпы бритоголового, толкал к скале, рвал из кобуры наган:

— Ну?! Последний раз спрашиваю!

В неумолчный плеск реки вплетался разнобой голосов:

— Моя не знай…

Рявкал выстрел, наган дергался в руке Жукова, гранитное крошево брызгало под пулей шрапнелью рядом с ухом бандита, секло щеку до крови. Тяжелой смертной тоской заволакивало глаза ответчика, но черный рот исторгал прежнее:

— Моя не знай.

Ушахов стоял поодаль, покачивался. Голоса, выстрелы сплетались, налетали зудящим роем, временами исчезали совсем. Очнулся от горячего, нечистого дыхания Жукова у самого лица:

— Ну? Какого черта молчишь? Ты что, заснул?

Ушахов с усилием разлепил глаза:

— Чего тебе, Жуков?

— Что делать будем? Где Хасан? Не крыса же, под камень не спрячется! Все прочесали!

— У-шел, собака, — с расстановкой, мертвым голосом сказал Ушахов, уронил голову на грудь. Свинцовой, неодолимой тяжестью наливались веки.

— Куда? Может, не было его? Обознался ты. Шайка в один голос талдычит: не было Хасана, — с жадной надеждой допытывался Жуков. — Какого черта ему с таким отребьем по горам шляться? Он птица другого полета. Не было его! — неистово цеплялся за показания бандитов майор.

— Был, — уронил в песок Ушахов.

— Некуда ему деться! Не было Исраилова! Заруби себе на носу, — грозно давил майор. — Ты меня слышишь? Сами же в дураках останемся!

— Был. Веди людей в город, Жуков. А я тут до утра… — обессиленно попросил Ушахов.

Заплетаясь ногами, пошел к скале. Споткнувшись, чуть не упал. Удержался, открыл глаза. Нога упиралась в человечий бок. Бородатый горец, дергаясь в конвульсиях, выгибался спиной, запрокидывал голову. На Ушахова страшно глядели с черного лица бельма, зрачки закатились под лоб. В раззявленном провале рта слюнявым сургучом ворочался язык.

Ушахов перешагнул, пошел дальше. Наткнулся на скалу, обессиленно рухнул на желтый овал песка, окольцованный камнями. Последним усилием натянул на голову бурку и тут же провалился в бездонную стылую яму сна.

Он не слышал, как строили пленных, убирали фонари и прожекторы, готовясь в дорогу, как Колесников, свирепо чертыхаясь, собирал сучья для ночного костра. За ним неотвязно ходил Жуков, втолковывал:

— Ты ему утром вдолби: не было в банде Исраилова! Понял? Ты меня понял? Исраилов — это бред сивой кобылы!

— Так точно, товарищ майор, попробую, — зыркал исподлобья на москвича Колесников. Однако были у заместителя свои планы, идущие вразрез с майоровскими: не резон был заместителю покрывать ротозейное самодурство своего начальника: прошляпил главного бандита — пусть держит ответ. — Однако упрям капитан не в меру. Что втемяшится… — постучал он по своему смышленому черепу и многозначительно замолк.

Майор ожег взглядом, свирепо плюнул:

— Ну и хрен с вами! Расхлебывать сами будете. Не я пустил банду в ущелье!

— Само собой, не вы. Тут я первый свидетель, — вполголоса охотно согласился зам.

Жуков покачал головой, кривой получилась понимающая усмешка: у мальчика своя игра? Ну-ну. Пошел за пленной колонной, сгорбленный, вымотанный до предела, неся в себе сосущую тревогу перед грядущим расследованием ротозейства. Чьего?

Глава 7

К утру их силы были на исходе. Всю ночь они шли от ущелья по горам и распадкам, все время забирая вправо — к Ведено. Джавотхана вели, потом несли по очереди — старик заболел не на шутку. Он волочил ноги по камням, стонал, закатывал глаза. Исраилов, сцепив зубы, вел костяк своего штаба к пещере Эди-Мохк. Натруженные ступни нестерпимо ныли, подошвы — сплошной нарыв.

Вглядывались в сырую, тускло подсвеченную луной темень. Черные шершавые стволы, выплывающие из нее, растопыривали сучья, тянулись к лицу. От напряжения ломило глаза.

Уже просвечивал над горами рассвет. Грязной ватой сползал со склонов туман. В нем глохли шаги, глухо чавкали сапоги Исраилова, выдираемые из слякоти. Робко пробовали голоса ранние пичуги. Шли по берегу ручья, временами забредая в воду. Ледяная упругая стынь била в онемевшие от холода коленки. Дно ручья круто поднималось в гору. Его густо завалило обломками камней.

Совсем рассвело. По ржавым от железа гранитным желобам сочились в ручей родники. Плесень белесой слизью растекалась по камням, пятнала рыжую бахрому камней. Кривые, скрюченные стволы остервенело тянулись из теснин в небо, к рассвету. Взгляд утыкался в прель, грибную россыпь, дикую нежиль.

Исраилов оперся о валун. Сзади тяжело, запаленно дышал под Джавотханом Алхастов. Мулла горбом вздувался за его спиной, костлявые руки старика болтались вдоль туловища телохранителя.

Они пришли. Черная осклизлая коряга — их главный ориентир — упиралась в базальтовую стену. Нижняя ее часть, засыпанная донным песком, смутно мерцала под слоем воды. За корягой круто вверх вела едва приметная тропа. Передохнув, они полезли на склон, с мукой разгибая ноющие ноги. Густо поросшая кизилом и терновником крутизна бугрилась камнями. Тропа виляла, ныряя в ветвистые тоннели, шуршала каменной осыпью. И вдруг исчезла. Из лысого мегреля торчали один за другим три каменных клыка.

Исраилов, сдерживая дрожь в ногах, приноровился, ступил на первый. Постоял, балансируя, прыгнул на второй. Нога соскользнула. Враз охваченный жаром, он судорожно уцепился за ветви над головой, мучительным усилием удержал тело в равновесии. В нескольких сантиметрах под подошвой покоилась мина. Он сам присыпал ее жухлым листом, смешанным с глиной. Равнодушный запах смерти сочился из-под земли, опаляя живую плоть. Отдышавшись, Исраилов перепрыгнул на третий, последний зубец.

Алхастов с Джавотханом стоял на первом зубце. Джавотхан закашлялся, поднял голову. Затекшие кровью глаза его с ужасом вперились в тропу — он тоже знал про мины. Алхастов мягко, по-кошачьи прыгнул, опустился точно на валун, спружинил ногами. Джавотхан дернулся, икнул, зашептал молитву. Алхастов передохнул, перескочил на третий зубец.

Дальше было легче. Они перешагнули через три проволоки, засыпанные листьями. Две тянулись к спусковым крючкам карабинов, настороженных сбоку тропы. Третья неприметно ныряла в сплошную чащобу лозняка, за которым провисла гирлянда пустых консервных банок. К пещере вел лишь один путь. Он был непроходим для чужака.

Тропа вела к подножию скалы. Здесь, упираясь ветвями в отвесную стену, стояла могучая, в два обхвата, груша. Шершавые удавы ее корней, раздвинув камни, впивались в землю, заваленную прелым листом и почерневшими катышками прошлогоднего дичка. Со скалы почти до земли стекал водопад бурых стеблей — плети дикого винограда, перевитые хмелем, сплелись в плотную завесу.

Исраилов поднырнул под завесу, нащупал над головой веревку, потянул вниз. Вверху зашуршало. Цепляя за стебли, упал конец веревочной лестницы с деревянными перекладинами. Вожак поймал подошвой нижнюю перекладину, со стоном подтянулся, полез вверх, отталкивая спиной жесткий занавес из лозы и хмеля.

В черном пещерном гроте его долго рвало — страхом и блевотиной исторгались мучительные сутки.

Они не разделись и не разожгли огня. Втянули лестницу наверх, ощупью, на четвереньках добрались до ниши в глубине пещеры, устланной слежавшимся сеном. Рухнув на него, натянув бурки на голову, канули в обморочный, наконец-то безопасный сон.

Долгими вьюжными ночами, лежа в бараке без сна, Хасан Исраилов грезил своей пещерой. Вокруг клубилась, дико вскрикивала, стонала, храпела спертая тьма. Ухайдакавшись за день, ватага зэков маялась в душном желе снов: дралась, отнимала и прятала пайки, валила кедры, исступленно грезила женщиной — продолжала жить тем, чем нещадно терзал день. А Хасан думал о своей пещере. Чтобы ныряла потаенным уютным лазом в глубь скалы, чтобы ни одно чужое рыло не поганило ее настоянную на веках отрешенность.

Он в деталях представлял, как обезопасит подступы к ней и запасной лаз, как оборудует и заполнит ее просторное чрево коврами, оружием, топливом и едой. Он блаженно перебирал сотни вариантов, как обжить и связать с внешним миром свое главное убежище на Кавказе, оставаясь для всех невидимым и недосягаемым. Это помогало выжить.

Уже тогда, в Сибири, он твердо знал: не светит ему теперь семья и покой среди людей в городах, пока держат власть большевики.

Страна ставила на гусеницы трактора и танки, нещадно пробовала на излом людскую совесть, терпение и веру в необходимость революции, тянулась к наукам и хлебному изобилию. Государство, сколоченное железной дисциплиной, с хрустом шагало по судьбам, готовилось к защите собственного многоликого и безликого «мы» от ползущей с Берлина коричневой заразы. А Исраилов вынашивал думу о своей пещере.

Но нужно было выжить. Это удалось: он бежал. Где тенью, где кабаном ломился через всю лесистую Россию, добывал фарт и пропитание, оставляя после себя свернутые замки, разбитые головы, пустые крестьянские погреба.

Через год добрался до Кавказа. Залег в схороне в глухом ауле у дальнего родича по отцу. Отъедался, отсыпался, выводил вшей, наводил справки. Тогда-то и встретился с ним Джавотхан. Старик ярился в бессильной немощи. Хищный разум, привыкший к борьбе, ссыхался в простое: не было достойных исполнителей.

Встретив Исраилова, прослезился: наконец-то фортуна поворачивалась к нему лицом. Тощий, хлебнувший черного лиха беглец не хотел долго сидеть в бездействии, люто дымилась в глазах ненасытная злость. Он потребовал у старика денег и адреса надежных людей в Грузии, Азербайджане, Ингушетии. Кое-какие явки имелись и у самого.

Отоспавшись, прихватив с собой несколько тысяч Джавотхана, Исраилов исчез на месяц. Колесил по городам, восстанавливал связи, сколачивал боевые пятерки, посулами, угрозами, кипящей речью вербовал сторонников подполья.

В Чечню вернулся вымотанным, но клокочущим нетерпением: теплился, не загас еще под пеплом репрессий антисоветский жар. Предстояло умело и быстро раздуть его, ибо громыхала и чадила пока за горами, наползала на западные границы долгожданная война.

Списки агентуры и боевиков Исраилов, как самое ценное, носил с собой: не было еще в Чечне надежного убежища. Хлева, амбары, пастушьи сакли, сырая яма под вывороченной ветром чинарой — все эти временные схороны выматывали, изнуряли тело и мозг постоянным напряжением. Тогда и возродилась лагерная задумка о своей пещере. Он начал поиски в Шароевском и Чеберлоевском районах. Именно здесь издревле сложилась нужная ему система разобщенных горами глухих аулов, где предстояло сколотить костяк своей организации и править — страхом и подачками.

Идея организации давно оформилась: своя, особая кавказская партия, председателем ЦК которой станет он, Исраилов. Он достаточно поднаторел в московском институте, изучая историю ВКП(б) и зарубежных партий. Там же, в Москве, удалось познакомиться нелегально с переводом «Майн кампф». Воспаленный ефрейторским опусом мозг тотчас предложил Хасану столь же воинственный плагиат. Между тем никак не отпускала, засасывала кровавая стихия подполья, терактов. И идея своей партии ушла в запасники памяти.

И вот здесь, на Кавказе, она вновь всплыла, подхлестывала день и ночь, требовала воплощения. Но нужны были условия: надежное убежище и хотя бы временный покой. Подступало лето сорок первого.

Он шастал по ущельям и распадкам с автоматом и гранатами, готовый к любой встрече. Осматривал гроты, земляные норы в обрывах. Но все это не годилось. В поисках прошли полмесяца. Уже сформировался костяк его штаба, под началом которого действовало двенадцать банд. Наиболее свирепые из них возглавляли Расул Сахабов и Майрбек Шерипов. Джавотхан был духовным теоретиком штаба, Иби Алхастов возглавил боевиков. В телохранителях ходили сыновья Джавотхана. Всех их Исраилов разослал по горам с той же целью: искать потайную удобную пещеру-резиденцию.

Она открылась ему неожиданно: черный лаз в скале на вполне безопасной высоте. Дыру перекрывала могучая, голая по весне крона дикой груши. Снизу, из каменного прорана, который выгрыз за века в скале ручей, пещера скорее угадывалась, чем просматривалась.

Задыхаясь от нетерпения, он продрался к скале по узкой тропе через кусты и дрогнул в счастливом предчувствии. Слева от скалы в сизую мглу пропасти уходил обрыв, справа на крутизне щетинилась непроходимая стена шиповника. Подход к скале был один — тропа, которую пробили кабаны и козы, чтобы полакомиться грушевым дичком-падалицей.

Забросил в дыру железную кошку и забрался внутрь. Засветил фонарь, который взял с собой для такого случая. В лицо пахнул застоявшийся веками покой, где-то едва слышно журчала вода. Природа сотворила длинный глубокий грот с нишами и боковыми ответвлениями, с подземным родником. Кое-где потолок поднимался, видимо, к поверхности скалы: сквозь толщу гранита в трещинах смутно брезжил дневной свет.

Хасан вернулся ко входу, сел, свесил ноги. До земли было около трех метров. Скала нависала над ним козырьком — спуститься в пещеру сверху было почти невозможно. Он закрыл глаза и отдался блаженному покою. Наконец нашел то, о чем грезил в Сибири. Теперь предстояла большая работа: нужно было сделать налет на сельмаг, почту и несколько квартир. В двух из них жили военком и прокурор района. У них стояли в квартирах телефоны.

Через три дня к нижнему руслу ручья в километре от пещеры стали стягиваться тяжело вьюченные лошади. Хасан и Иби Алхастов принимали поводья и отсылали владельцев лошадей вниз. Вдвоем они повели груженый караван в дикий каменный хаос вверх по руслу. Лошади с трудом переставляли ноги, бились вьюками о валуны, пугливо всхрапывали.

До ночи разгружали и втаскивали в пещеру брикеты угля, карабины и патроны, листовое железо и доски, ковры, посуду, утварь, постели, цемент и известь в мешках, бидоны с керосином, лампы, сухой кизяк, оружие, телефонные аппараты, аккумуляторы, полевой кабель. Были у них и железная печь, бинокли, примус, одеяла, бумага, чернила, топоры, столярный инструмент и еще множество вещей.

Почти месяц ушел на оборудование грота. Прежде всего они обезопасили подходы к нему и замаскировались. На козьей тропе теперь стояло три настороженных самострела, потом к ним прибавились мины между каменными зубцами. Они заполнили выемку над пещерным лазом тремя ведрами лесного перегноя и высадили туда несколько лозин дикого винограда и хмеля. Скоро сеть лесных плетей полностью прикрыла пещерный лаз. Его невозможно было различить даже вблизи. Спускались вниз по веревочной лестнице, которая свисала над лозой.

Развели цемент с песком и известью, выложили стену из каменных обломков и наглухо отгородили от сырой полутьмы грота самую просторную нишу — бункер. Вход и стены бункера завесили коврами, разровняли пол, застелили его сеном и шкурами медведей. Развесили лампы, в углу сложили запас свечей. Установили железную печь, надставили трубу и подвели к щели в потолке.

Сколотили из досок полки, скамейки, стол, где разложили комплекты разной одежды, белье, повесили зеркало. Рядом с родником на трех гранитных обломках установили стоведерную железную бочку для мытья, так, чтобы под днищем можно было разводить костер. Натаскали в пещеру дров и сена, забили ими несколько ниш, благо, места хватало для всего.

Последнее, что придало штаб-квартире окончательную деловую обжитость, — телефоны. Хасан установил в жилом бункере два аппарата с аккумуляторами, вывел через щель в потолке кабель наружу. Одну нитку он протянул к линии из города, подключился к ней, замаскировав кабель в трещине телеграфного столба. Теперь он мог слушать все переговоры района с городом. Вторую нить провел к небольшой скрытой нише в низовьях ручья и разместил там сменный наблюдательный пункт. Его логово стало всеслышащим, потайным и неприступным: у него было достаточно времени в лагере, чтобы продумать все эти детали.

О пещере знали только Алхастов и Джавотхан с сыновьями. Этим давно и обильно меченным кровью соратникам можно было доверять без оглядки.


Исраилов узнал о войне на второй день по телефону из приказа гарнизону перейти на военное положение. Он глубоко, до дрожи, вздохнул — свершилось! Впервые за долгие годы произнес почти стершиеся в памяти слова молитвы: «Аллах акбар…»

Теперь нужно было приводить в действие созданную им организацию. Ей пока не хватало устава, программы и лозунгов. Все крупные вожди имели свои партии: коммунисты, фашисты, лейбористы, консерваторы, республиканцы, демократы, У него будет своя, особая партия, скажем, Особая партия кавказских братьев — ОПКБ.

После всех трудов в пещере, отослав Алхастова и Джавотхана с проверкой сколоченных по Кавказу боевых пятерок, Хасан наконец остался один. Он нагрел воды в бочке, вымылся, надел чистое белье, зажег две лампы в гроте, расчесался перед зеркалом.

Сел за стол, блаженно ощущая чистоту тела и клокочущую глыбистую идею. Разложил перед собой бумагу, ручку, чернила и надолго задумался. Настал день, когда предстояло подвести итоги прожитому этапу жизни и наметить остальной отрезок пути — до окончательной германской победы. В этом отрезке не было места покою. Там просматривалась борьба без пощады. Победа означала Кавказ, подвластный Исраилову, а самого Исраилова — лишь под Гитлером. Таким виделся ему стройный храм нового порядка на Кавказе. Это заложил он в основу программы своей ОПКБ, набросав к вечеру тезисы.

ОСОБАЯ ПАРТИЯ КАВКАЗСКИХ БРАТЬЕВ
Программа, устав и лозунги

Особая партия кавказских братьев является руководящим ядром всех жизненных требований и устремлений многонационального Кавказа и преследует главную практическую цель: исповедуя принципы безоговорочного подчинения центру и твердую дисциплину всех низовых звеньев, под руководством Германии вести неуклонную борьбу до победного конца против жидо-большевистского ига на Кавказе.

I

1. Особая партия кавказских братьев является неотделимой частью ныне существующей немецкой национал-социалистской партии Гитлера.

2. ОПКБ руководствуется программой и уставом современной немецкой партии, руководимой Адольфом Гитлером, признанной матерью нашей ОПКБ.

3. Нетленное учение немецкой партии имеет ту перспективу, которую большевики приписывают себе, — она неизбежно завладеет умами миллионов, сторонников национал-социализма. Его смертельный враг — большевизм будет неотвратимо уничтожен. Именно эта цель преследуется современной мировой войной.

4. Новое государство Кавказа будет названо Кавказской Братской Федеративной Республикой германского подчинения, Конституция КБФР будет строго соответствовать требованиям Германской империи. Новое кавказское государство просит у суверена — Германии диктата по всем вопросам международной, политической, дипломатической, военной и торговой жизни.

5. Главный руководящий принцип ОПКБ: Кавказ подвластен Богу, ОПКБ — Гитлеру.

II

Особая партия кавказских братьев ставит перед собой следующие практические задачи и лозунги:

1. Объединить и расширить все антисоветские организации и группировки на Кавказе и ввести их в состав ОПКБ.

2. Обеспечить полную дезорганизацию тыла Красной Армии и ускорить поражение России в войне с Германией.

3. Добиться политической свободы по вкусу и желанию братских народов Кавказа, углубляя и расширяя вражду этих народов к русско-славянским гегемонистам, доведя ее до экстаза и объявления газавата (священной войны) всем русским.

4. Обеспечить создание и организацию новой Кавказской Братской Федеративной Республики под протекторатом Великой Германии.

5. Освободить кавказский капитал от русской эксплуатации, кавказскую землю — от русско-еврейского населения, кавказских братьев — от русского порабощения.

6. Убить навсегда на Кавказе дух большевизма.

III

ОПКБ устанавливает следующую временную тактическую линию для достижения своих целей:

1. Расширить и систематизировать массовые убийства большевистских представителей в тылу, вершить террор искусно, неотвратимо и повседневно. При этом руководствоваться лозунгами:

«Всади врагу в затылок пулю, целься ему в лоб»;

«Режьте красное горло с курдюком».

2. Грабить, разорять колхозы и совхозы, которые снабжают Красную Армию продовольствием, поддерживать всеми способами на председательских должностях и постах бездельников, взяточников, расхитителей, дискредитируя тем самым Советскую власть. При этом руководствоваться лозунгом:

«Днем ударник — ночью вор».

3. Дезорганизовать работу на фабриках и заводах, руководствуясь лозунгом:

«Языком стахановец, руками — вредитель».

4. Организовать массовые беспорядки, восстания, сформировать максимальное количество бандгрупп и, в идеале, вовлечь в них всю Чечено-Ингушетию.

5. В массовом масштабе расширять антисоветскую пропаганду, руководствуясь лозунгом:

«На собраниях — большевик, а в подполье — антисоветчик».

6. Выискивать контакты и вербовать на свою сторону ответственных советских и партийных работников, играя на их слабых качествах: жадности, тщеславии, тяге к женщинам.

7. Организовать массовое дезертирство из рядов Красной Армии.

8. Пробираться в большевистские органы, чтобы знать ситуацию, клеветать на активистов.

9. Внедрять своих людей в органы НКВД, руководствуясь лозунгом:

«По форме — чекист, душой — брат ОПКБ».

IV

ОПКБ является братской партией, потому что все многочисленные народы и племена Кавказа — черкесы, дагестанцы, чеченцы, кабардинцы, балкарцы, ингуши, азербайджанцы — являются по нравственности и быту, по обычаям и общим законам (адат), по физиологическому строению (вид лица, цвет волос и глаз) членами одной семьи, носителями индоевропейской, а значит, чисто арийской крови.

ОПКБ торжественно объявляет, что высшей и передовой расой нашей планеты всегда были народы арийской крови, носителями которой являются и кавказские народы.

ОПКБ ненавидит и презирает евреев как представителей низшей расы, при этом руководствуется отцовскими и религиозными заветами:

«Ты — еврей, ты — хуже еврея, ты — жугте»;[4]

«Тому, кто убил одного еврея, райские двери будут открыты» (слова пророка);

«Свинья хуже всех животных, еврей хуже всех народов».

ОПКБ ненавидит всех русских, потому что эта нация всегда была нашим поработителем, являясь, в сущности, рабами своих жен. Эта нация первой объявила об отмене частной собственности и отреклась от своего Бога.

Председатель ЦК ОПКБ

Хасан Терлоев (Исраилов)

Хасан медленно выплывал из сна. В темноте рождались знакомые успокаивающие звуки: хриплое, нездоровое дыхание Джавотхана, отдаленный вкрадчивый плеск родниковой струи. Размеренно щелкала о камень капель, срываясь с потолка. Пошевелился. Под боком зашелестело нагретое сено. Сел, всмотрелся в темноту широко открытыми глазами. За крутым поворотом слабо розовел на гранитной стене свет: на воле всходило солнце.

Встал, сморщился: в перетруженных мышцах встопорщилась режущая боль. Мозг, включаясь в работу, четко и быстро наметил дела. Прежде всего — старик. Опираясь рукой о шершавую стену, постанывая от боли, Хасан прошел к выложенной из камней перегородке, откинул тяжелый, волглый ковер. Пригнувшись, вошел в пахнувший сыростью грот. Нащупал в кромешной тьме деревянную полку. Там лежали спички, свечи, стояла заправленная керосином лампа.

Громыхнув коробком, зажег ее, засветил три свечи. Накапав воском, расставил свечи по углам грота. Осмотрелся, с наслаждением прикасаясь взглядом к уютным, призабытым в долгом отсутствии вещам. Дикое нутро каменного жилья трепетно мерцало в свечном огне. Здесь все было свое, надежное. Под ногами, под шкурами, упруго пружинил слой сена. Искрился хрусталь бокалов на полках. В углу чернела печь, вытянув длинный хобот трубы к стене. Рядом желтела горка сухих поленьев, стоял цинковый бак с водой.

Хасан растопил печь. Пламя с треском забилось в ржавом квадратном зеве. Он извлек из ниши сумку с красным крестом, выудил из нее коробку со шприцем, поставил кипятить на печь. Вывалил содержимое сумки на стол, выбрал пузырек с лекарством. Когда вскипел шприц, всосал из пузырька два кубика лекарства. Взяв лампу и бутылку со спиртом, вышел к Джавотхану. Опустился перед ним на колени. Старик застонал и открыл глаза.

— Потерпи, скоро станет легче, — вполголоса сказал Хасан.

Закатав рукав бешмета, вколол Джавотхану иглу в морщинистую кожу. Эту развалину следовало вернуть к делу любой ценой. Она обладала комплексом незаменимых качеств: патологической ненавистью к большевизму, к русским, огромным опытом конспирации, разветвленными связями по всему Кавказу; зараженное советизмом горское стадо он мог повести за собой.

За спиной раздался шорох. Исраилов оглянулся. Сзади стоял Иби Алхастов с полотенцем. Промокнув мокрое лицо, спросил:

— Живой?

— Три дня — и встанет, — ответил Хасан.

Джавотхан заворочался, кашлянул, сварливо проскрипел:

— Я говорил вам, надо идти через Чеберлоевское ущелье. Ведено — гнездо красных, они запрятали свои посты на деревьях. Нас заметили сверху.

— Ты прав, — отозвался Хасан, вставая. — Жуков погнался за нами от Веденского распадка. Этими постами надо заняться. Косой Идрис живет все там же? У него еще не отелились наши коровы?

— Бригадир в колхозе, — усмехнулся Алхастов. — Тощему волку дали пасти овец.

— Пойдешь завтра к нему. Найдете хорошего охотника. Пусть пошарят с отрядом около Ведено. Посты сбивать на землю, как сорочиные гнезда вместе с сороками.

Иби выставил челюсть, тяжело подвигал ею, пообещал:

— Пошарим.

— Разотри Джавотхана спиртом и приготовь еду. Мне надо подумать.

Взял лампу, пошел к себе в грот. Круг света, колыхаясь, полз по стене рядом. Исчез за пологом. Джавотхан вздохнул.

— Приготовься, — зловеще сказал в темноте Алхастов. — Сейчас костер зажгу, тебя мять буду, как тесто. Только чурек из тебя уже не получится.

Иби не любил муллу. Старик был для него обузой, тяжелой бесполезной торбой в походах, которую приходилось волочь на себе неизвестно зачем.


Хасан сидел за столом. Перед ним лежала ручка и стопка чистой бумаги. Дум накопилось много. Было немало сделано за месячный поход по Кавказу. Но из буйного течения этого похода выпирала одна несуразица: их уход от облавы.

В погоне особистов Жукова участвовали и синие фуражки Ушахова. От этой ищейки, самой опытной из всех, редко кто уходил. Ушахов наверняка уже сидел в засаде перед балкой, куда пригнал исраиловцев Жуков. Почему Ушахов пропустил их вниз без единого выстрела? Хотел взять живыми? Но тогда почему им удалось подняться по скале? Ушахов не мог не знать про кизиловое деревце в расщелине, это был его район, исхоженный вдоль и поперек. Ладно, бессмысленно тратить время на гадание. Пока не забылось, надо все занести в дневник.

В последнее время стала страшить скоротечность скользящего мимо бытия. Жизнь уносилась назад с пугающей быстротой, бесследно таяла за спиной. И он стал записывать самое примечательное, застрявшее в памяти, все более входя во вкус нового занятия. Когда-нибудь его сомнения, его муки и победы обнародуют.

Исраилов усмехнулся. Горское серобешметное стадо, которое он пасет, никогда не оценит высокого смысла строк, оттиснутых на бумаге кровью, нервами и священной ненавистью. Это — для избранных, для Европы, утонченной, умной, безжалостной к славянам. Его дневник должен стать экзотическими скрижалями кавказской борьбы за независимость, более величественной, чем вся возня Шамиля с Россией.

Уютно потрескивали дрова в печке, от нее растекался благодатный жар. Хасан придвинул лист бумаги, ткнул ручкой в чернильницу и вывел дату. Вспоминалось легко, с подробностями, и Исраилов, напрягаясь в блаженном нетерпении, стал исписывать страницу за страницей.

7–9.3.42. Галашки, Ачхой-Мартан, Урус-Мартан.

Осмотр и ревизия повстанческих групп, боевых десятков, пятерок. Приказ: усилить деятельность групп, саботаж призыва в Красную Армию, грабеж колхозов.

Прибыл Иби Алхастов, доложил о боевых делах. Показывал уши предколхоза «Новый мир», который хочет мира русского, со свиным запахом. Два белых хрящика. Посмеялись: чем будет слушать председатель на том свете приговор пророка?

Алхастов — беззаветно преданный брат ОПКБ. Разработать и послать на утверждение в Берлин (нужна связь!!!) меры поощрения. Представить Алхастова Иби Главному германскому командованию для награждения его орденом и чином не ниже полковника; присвоить ему звание «Герой золотого Кавказа» или «Орел-победитель»; издать книгу об идеалах и героизме господина Алхастова; написать сценарий для съемки кино о нем; объявить Иби почетным тамадой кавказской молодежи.

16–19.3.42. Терлой.

Лично командовал восстанием в Гехинском ущелье. Подоспел красный истребительный батальон и 141-й полк. Приняли бой. Когда кончились патроны, стали отходить, не успев забрать убитых. Конь сломал ногу. Алхастов отдал своего коня, сам уходил от погони по скалам, его прыжкам позавидовали бы дикие козлы.

К ночи оторвались от погони, укрылись в пещере. Холодно. На полу намело снегу. Костер из предосторожности не разжигали. Выставили охранение. Послал Иби на хутор за продуктами.

Утро подарило сюрприз: еду принесла жеро Апият. Всех отослал в охранение, разжег костер. Сели завтракать у костра. Апият прислуживала. Насыщался, наблюдал за ней. Крупная жеро. Сросшиеся брови, крепкие щеки, две золотые коронки на передних зубах. Спина шириной около метра, на ней болтаются с десяток кос. Груди — две спелые дыни, крепкие, как рога буйвола, соски протерли платье. Стеснялась этого, закрывалась. Она волновалась.

После вчерашней крови запах ее пота вышиб из колеи. Отбросил ложку, встал. Она все поняла, ахнула. Закрывал ей рот — ее страстными воплями можно разбудить мертвого. Нет на свете лучше женщины-чеченки, если ты хороший наездник…

Когда она уходила, смотрел вслед. Ее шатало, косы болтались вдоль спины. Посмотрел на бурку — вокруг растаял снег.

19–22.3. 42. Шатой, Итум-Кале, Ведено.

Проводил генеральную репетицию всеобщего восстания, осмотрел более двадцати боевых десятков. За четыре дня сделали более ста километров по горам, сожгли три почты, собрали последние газеты, книги.

Подготовил анализ международного положения и мировой войны, конечно, в моей концепции. Позиции Рузвельта, Черчилля, экономический и политический кризис в России. Сделал доклад штабу. Подготовил агентурный отчет в Германию (нужна связь!!!).

По данным боевиков-штабистов, имеем около пятисот боевых единиц и двести сменного, легального состава, который ночью работает на нас. За девять месяцев войны разграблено 32 колхоза, уничтожено 128 активистов. Истреблять, жечь без милости!

30.3.42. Буйнакск.

Вместе со штабом проводил ревизию нашего движения в повстанческом округе N 8. Буйнакск — центр. Вызвал руководителей десятков и представителя ОПКБ Буйнакского (партийная кличка). Был вне себя от ярости: за месяц ни одного выступления против красных, отсиживаются, выжидают. Хотел застрелить Буйнакского, ноудержали штабисты — мы не у себя дома. Сорвал с Буйнакского шапку, выбросил в окно, сказал:

«Иди, ты больше не руководитель, не мужчина, не член нашей партии».

Ночью продемонстрировали им, что могут сделать пять решительных боевиков. Очистили сберкассу, подожгли сельсовет и правление колхоза. Председателю колхоза удалось бежать. Председателя сельсовета затолкал вниз головой в его собственный сортир и держал до тех пор, пока не перестали дергаться ноги. Запомнят нашу инспекцию.

Закончив писать, Исраилов сполз с табуретки, растянулся на шкурах. Под шкурами проступал стылый гранит, врезался в лопатки. В гроте заметно потеплело. Хасан поерзал лопатками, нашел удобную позу, закрыл глаза. Рядом над головой потрескивало пламя, блики бродили по лицу. Сбоку на тумбочке стояли два телефонных аппарата. Не открывая глаз, он нашарил трубку на одном, снял, приложил к уху. Линия, идущая из города к воинскому гарнизону, потрескивала, молчала. Исраилов снял вторую трубку, крутнул ручку аппарата. Сменный пост на подступах к его резиденции тоже молчал.

«Опять где-то шляются, скоты! — наливаясь гневом, подумал он. — Этих приучишь к порядку только пулей. Расстрелять одного для примера?… Надо сказать Иби. Ладно, это потом. Сейчас связь… Как воздух, нужна связь с Берлином».

Резко выпрямился, сел. С брезгливым отвращением уставился на два допотопных аппарата. И это для вождя Кавказа? Нужна мощная рация, три-четыре сменных радиста на круглосуточной связи с Берлином и десяток связных, обученных конспирации. Без связи с Берлином бесполезны все его дела. О них должна говорить Европа. Прежде всего дать знать о себе в Берлин, о создании и функциях своей ОПКБ — Гитлеру, Гиммлеру, Геббельсу, Герингу. И выпросить постоянную связь.

Встал, откинул ковер на выходе, позвал:

— Иби!

Дождался подхода смуглой в зыбком свете гибкой фигуры, велел:

— К вечеру пойдешь в Идахой. Возьмешь Косого Идриса. У него в отряде больше всего дезертиров-фронтовиков. Отберете троих самых надежных. Дашь им три письма-копии для Берлина. Пусть переходят линию фронта в разных местах и сдаются первому немецкому солдату. Кто-нибудь должен пройти. Под залог возьми их родственников, лучше сыновей, устрой охрану их в пещере. Сына — в обмен на ответ из Берлина. Письма получишь в полдень. Все понял?

Иби кивнул, обтер руки о бритый череп. Понюхал, брезгливо сморщился: шибало спиртным, которым натирал Джавотхана. Сказал, подрагивая ноздрями:

— Осквернил руки из-за этой развалины.

Повернулся, пошел в красноватый мерцающий сумрак к костру, где сдавленно охал безжалостно измятый Муртазалиев.

Исраилов сел за стол, взял ручку, задумался. Потом вывел: «Вождю, императору Европы Адольфу Гитлеру. Копии: господам рейхсминистрам Геббельсу, Гиммлеру, Герингу.

Мы, представители кавказских народов, собрались в Чечне…»

Глава 8

Усман Шамидов, инструктор обкома партии, взяв в цепкие руки дело горца, обязательно доводил его до логического конца. После чего тейп[5] сгоряча воздавал хвалу Аллаху, подразумевая в ней скромное наличие и Усмана Шамидова.

Но, оправившись от первого благодарственного позыва, тейп и сам горец неизбежно приходили к выводу: Усмана надо придушить. Нет, лучше повесить на чинаре, а еще лучше утопить в Аргуне, чтобы и следов от него не осталось.

Усман занимался делами легализации дезертиров, бандитов, абреков и с железной последовательностью обдирал всех поголовно как липку, ни на полтинник не отступая от твердой таксы: пять тысяч за легализованную голову.

Был у Усмана еще приварок, правда, пожиже — всего три тысчонки. За эти гроши торговал Усман оперативными разработками на банды, которые в изобилии плодил Наркомат внутренних дел республики. Вылупится разработка на энскую банду, в которой по пунктам расписано, где, когда, какими силами будут ее ловить и под чьей командой, — глядишь, через день Усман эту бумагу перед той самой бандой на кон мечет: берете?

— Сколько? — жмутся обшарпанные горами и судьбой абреки.

— Три, как положено, — держит цену Усман.

— О, где взять столько? — скребут в затылках абреки.

— Вы вольные абреки или козлы дворовые? — давит на психику Шамидов. — Чужие стада пасутся, в чужих квартирах деньги лежат. Твое — мое, э-э, какая разница? Мне учить вас?

Плюнув, скидывались абреки на оперативную разработку и план облавы. Уходили, вслух прикидывая, где и как понадежнее придавить своего хорька-благодетеля, обосновавшегося в их абреческом курятнике. Доносились эти прикидки до Шамидова. Оттого хотя и обеспеченной, но нервной была его жизнь, даже для военного времени.

Забот прибавлял неотвратимый, трижды проклятый дележ. Был Шамидов маленьким винтиком в машине-обдираловке. Крутили эту машину столь ухватистые и скорые на пулевыпускание местные львы, что доля их в приварке, который кропотливо накапливал Усман, была само собой львиной, автоматически превращая долю Шамидова в щенячью, а это хронически травмировало его гордую натуру.

Нервная атмосфера становилась прямо-таки невыносимо психической, когда выныривал из загулов и пер в оперативные дела столичная штучка, наместник НКВД на Кавказе Кобулов.

Обцелованная и отмассажированная руками жеро на лесных кордонах плоть гостя жаждала действий: погонь, перестрелок и победных рапортов о скорой поимке Исраилова. Поэтому облавы на банды и массовые прочесы гор с использованием артиллерии, самолетов и 141-го истребительного полка обрушивались на твердую Усманову голову божьей карой: в облавной сети нередко ошарашенно барахтался только пустивший мирные корешки, порвавший с бандой бедолага-пастух, заплативший Усманову за легализацию. Доказывай потом всему тейпу, что не указчик социально-маленький Усман бериевскому заму — кого ловить.

Накануне случилась именно такая буйная облава кипучего Кобулова, и Шамидов изнывал в нехорошем предчувствии: кто трепыхался в сети на этот раз? Вдобавок с утра в обкоме заворочалась какая-то суета, на лица завотделами опустилась хмарью государственная ответственность, у подъезда свирепо отражали солнечный свет два черных ЗИЛа. Кого-то встретили и проводили к первому.

Раздался телефонный звонок, и милиционер снизу сообщил, что к Шамидову просится старик. «Началось», — совсем упал духом Усман. Велел старика по возможности не пускать.

Текли минуты. В набрякшую тишину стали вплетаться снизу голоса повышенной громкости, а потом гневный старческий фальцет. Распахнулась дверь, и в кабинет внесло горца в потрепанном бешмете, за который пытался выволочь старика в коридор багровый страж порядка. Сделать это было трудно: старик плевался, тыкал в стража палкой, топал сухой петушьей ногой в брезентовом чувяке.

— Что такое? Почему народ не пускаешь? — обреченно спросил Усман, прикинув, что извлекать горца из кабинета теперь все равно что выковыривать улитку из ракушки.

Милиционер скромно озадачился и растворился в коридоре.

— Салам алейкум, садись, — встал и повел разведывательную линию Шамидов. — Как здоровье, как родственники?

— Пока своими ногами хожу, — задыхаясь, буркнул старик, умащиваясь на стуле. — К тебе два дня на ишаке добирался. Из хутора Верды я, Шатоевского района.

— Что ко мне привело?

— О сыне говорить пришел. Асуевы мы. Сын — Умар Хаджи.

— Умар-Хаджи Асуев? Главарь банды? — закаменел в предчувствии Усман.

— Какая банда? — оскорбился, вскинулся старик. — Сыновья, их кунаки в горы ушли, там тихо живут. Почему банда?

Заработала списочная бухгалтерия в голове Шамидова. Спустя секунды выдала она справку: Асуевых он не легализовал, деньги ему не платили, следовательно… пошел бы старый хрыч на петушьих ногах куда подальше!

— Не прикидывайся дурачком, старик! — рявкнул и вольготно задышал Усман, отходя от пережитого. — Война идет. Кто не на фронте, тот дезертир, бандит.

— Ты тоже не на войне, — ехидно зацепил горец. — Тогда и ты дезертир-пандит?

— Вот что, старик, — взъярился Шамидов, — иди-ка отсюда, пока целый! И передай своим выродкам: пуля по ним плачет или тюрьма, когда поймаем!

«Безродный пес, — тоскливо помыслил старик. — Многие здесь безродными стали, те, кто горы бросил… Одежда наша, язык наш, а сам чужой, обычаи предков забыл, уважение к старшим, совесть потерял. Руки, как у женщины, вместо твердого мужского зада — овечий курдюк. Этот теперь разве себя, семью свою в горах прокормит? Пропал человек».

Вздохнув, повел дальше дело, ради которого пробирался сюда с великими трудами, сыновья изнывали в лесном каменном бесприютстве.

— Сыновья просили тебе сказать: не хотят больше в горах жить. Хабар ходит, что указ есть: кто сам придет, винтовку сдаст, того в турьму не посадят. Так это?

Подобрался и отвердел Шамидов: пожива наклевывается. Легализации хотят? Стал прощупывать, готовы ли к настоящей, деловой легализации, которой он заворачивал:

— С этого бы начинал. Сыновья грабежом занимаются, скот колхозный воруют. Люди кровь на войне проливают, а дети твои государство грабят. Власть, милиция поймает — сразу расстрел. Это знаешь?

— Сыновья га-ли-за-цию хотят идти. Плохо в горах, мне одному трудно. Биркулез болею.

Шамидов дернулся, влип спиной в кресло — подальше от заразы. Горец заметил, по щеке зигзагом поползла усмешка.

— Плохо им в горах? — озлился Шамидов. — А на фронте хорошо? Солдату под танк ложиться, амбразуру грудью закрывать хорошо? В общем, так: кто легализоваться хочет, Красной Армии и Советской власти платить должен за убытки, за то, чтобы простили.

— Почему платить, где написано? — как-то вяло встрепенулся старик.

— Там, где надо, там и написано, — додавил Шамидов. — Пусть несут деньги. Тогда легализуем и простим. Будут жить спокойно на хуторе, скот пасти, землю пахать, армию кормить. Милиция не тронет, я ей скажу, ты мой человек станешь.

— Сколько надо? — обреченно сгорбился старик. Всю жизнь отец его, дед платили властям за то, что жили, ходили, дышали, детей рожали. На этом свете за все кому-нибудь платить надо. Зато на том Аллах ничего не отберет. Скорее бы на тот свет, что ли.

— Бандитов сколько?

Старик подумал, показал шесть пальцев.

— По пять тысяч с каждого. Тридцать тысяч пусть несут.

Вытаращился и привстал старик, палка вывалилась из рук, грохнула об пол.

— Где столько взять?! Разве столько ахчи[6] в одной куче бывает?

— Колхозы, фермы грабили? Скот продавали? Куда деньги дели? — вклещился мертвой хваткой Шамидов. И не таких он потрошил, наизнанку выворачивал.

— Валла-билла, всего десять баранов карапчили! В горах чепилгаш[7] не растет, кушать надо, два барана уже съели…

— Все! — обрубил базар Усман. С маху вбил каленым гвоздем угрозу в стариковские мозги: — Езжай домой. Сыновьям скажи: поймаем — в тюрьме сгниют, в Сибири от мороза сдохнут. Люди Родину защищают, фашиста бьют, а вам занюханные тридцать тысяч для армии жалко? Враги народа вы!

— Не для народа, для тебя жалко! — раскусил Усмана, как гнилой орех, старик. Сплюнул, сморщился, наливаясь безудержной теперь яростью. Щенок шакала, как посмел с ним таким голосом говорить?! Место свое не знает! — На нашей беде разбогатеть хочешь? Тебя в Сибир надо! Ты не железный! Умар-Хаджи, сыновья для тебя всегда пулю найдут!

Несгибаемым торчком высился старик, отставив посох, углями глаз жег. Сыновья незримо за спиной встали, Аллах на небе райское место приготовил, кого бояться, этого недоноска?

— Да я тебе за такие слова!.. — задохнулся, взревел безродный, стал слепо пальцем в дырки на черной коробке тыкать. — Милиция с тобой в другом месте поговорит.

Распахнулась дверь, без стука вошел кто-то высокий, усатый, грудь колесом, на мясистых ляжках — галифе пузырями. Расставил ноги, сунул руки за спину, спросил лениво густым голосом:

— Почему шумим?

Старик обмер: начальника Аллах принес.

— Ты чечен-начальник, да?

— Ну начальник.

— Этот слабоумный тридцать тысяч от нас хочет. Где такие деньги взять? Сколько живу, ни разу столько не видел.

— За что? — поднял правую бровь начальник.

Старик стал пересказывать «за что», голос его сел:

— Военком Рештняк в аул бумагу и солдат присылал: на оборонработы забирать. Я биркулез больной.

Солдат биркулез-миркулез не знает, на работу все равно погнал. В поле привезли, сказали: траншей-яму копай. Солдата с винтовкой над нами поставили. Лопата одна на пять человек, корзин нет, чем землю таскать, земля мерзлая. Нашли черепицу, железную палку, стали копать. День копаем, два копаем, свой чурек поели, больше ничего не дают. Замерзли, кушать нечего, спать негде. Солдат кричит: быстрей копай! Собаки мы, что ли? Ермол-генерал так не делал…

Осекся старик, горло, как петлей, обидой перехватило.

— На фронте, думаешь, легче? — возник, шаркнул наждачным голосом Шамидов.

— Молчи, ишак! — вскинулся старик. — Мой сын потом с братьями винтовку у солдата отнимали, меня на спину сажали и в горы ушли. За ними остальные разбежались. Всех теперь пандит-дезертир зовут. Меня сюда прислали. Га-ли-за-цию хотят получить от этого… Работать могут, налог платить согласны. На войну идти — тоже согласны, только чтоб на каждого винтовку дали.

Опустил правую бровь чечен-большой. Поднял левую.

— Вот оно что.

— А этот ишак говорит: давай тридцать тысяч, тогда отдам га-ли-за-цию. Жадный, совсем как Валиев, богатым хочет стать!

— Кто? Какой Валиев? — выпрямился, переглянулся с Шамидовым начальник.

— Тоже начальник. В милиции бандитов ловит. Поймает — деньги берет, потом отпускает. За то, что не ловит, — тоже деньги берет.

— Откуда знаешь? — буровил насквозь глазами старший.

— Вайнахи говорят. Такой хабар везде.

— Старшего лейтенанта Валиева… — по-рыбьи хватанул воздух Шамидов, истлевая в неистовом гневе, — советскую милицию грязью поливать?! Как позволяете, товарищ нарком? За такие слова под трибунал, судить надо!

— Вас! — непонятно и страшно отрубил начальник. Показательно отстранился.

— Что?

— Вас под суд надо, гражданин Шамидов, — уточнил нарком.

Шайтан поймет, что им, энкаведешникам, в ответ говорить надо: хохотнуть, вроде как шутка из его сахарных уст вылетела, или уже узел в дорогу собирать? А потому, напрягаясь в склизкой неизвестности, опасливо усомнился инструктор:

— За что?

— За преступную халатность. Почему с последним приказом наркома товарища Берии не ознакомились?

— С… каким… последним?

— С тем, где сказано: все денежные взносы в фонд Красной Армии от бывших бандитов отменить.

— Мужчина! Молодец Берия! — не выдержал и выпустил горячее одобрение старик. Ожил и воспрянул горец. Его безнадежное дело, ради которого сюда так тяжело добирался и которое совсем было утопил в собственной жадности этот кровосос за столом, вдруг поднял и спас большой начальник. Теперь не надо его молодым сыновьям скрываться, не надо мстить за оскорбление хищному недоноску за столом, не надо кровью, лишениями отстаивать свободу свою.

Между тем опасливо прощупывал Шамидов слова наркома: «Денежные взносы… Приказано отменить». Отменить приказ, которого не было? Значит, сцену играет нарком… Зачем? Посмотрим. Подыграть надо.

— Не успел последний приказ прочесть, — покаялся инструктор.

— Бойцы на фронте успевают за Родину жизни отдать, а у него нет времени бумагу прочесть! Волокитчик! Бюрократ! — распаляясь, вбивал нарком инструктора в кресло. И, разделавшись с недостойным, повернулся к старику:

— Езжай домой, отец. Скажи сыновьям и тем, кто с ними: пусть с гор спускаются. В воскресенье пусть сложат оружие и ждут в твоей сакле. В полдень сам лично приеду с бойцами оформлять на них легализацию.

— Кто ты, начальник, какого рода? — спросил горец.

— Народный комиссар милиции Гачиев я.

— О, с кем говорил?! Хорошую весть сыновьям повезу.

Открылась дверь, вошел мужик с круглыми глазами.

— Входи, — сурово сказал нарком, поставил точку в хабаре со стариком: — В полдень. Без оружия. В твоей сакле. Запомнил?

— Все запомнил. Благослови тебя Аллах, сынок. А своего Валиева возьми за то место, за которое барана ловят. Грабит он народ, позорит тебя, — предостерег напоследок старик и пошел к двери.

— Я им займусь! — грозно пообещал нарком в тощую спину. И, опережая порыв дернувшегося вслед начальника отдела по борьбе с бандитизмом Валиева, цыкнул сквозь зубы: — Стоять!

— Это что за гнида? — с тихим бешенством спросил Валиев.

— Не гнида, благодетель твой, — поправил нарком. — За него орден навесят. Возьми завтра своих волкодавов, Лухаева из истребительного полка. И москвича прихвати, кобуловца Жукова. Пусть с тобой на прогулке проветрятся. А то у них от сидячей жизни задницы сопрели.

— На какой прогулке?

— Старик, что вышел, отец Умара-Хаджи Асуева из хутора Верды. Новая банда. В воскресенье они все будут ждать моего приезда. Легализоваться, с-суки, бесплатно захотели! — возмутился людской наглости нарком.

— Ясно, — подобрался Валиев.

— Прибудете. Для начала хабаром о легализации зубы заговорите. А потом всех к ногтю, разом! Чтоб ни один из сакли не выполз!

— Передавим, как котят! — прижмурил в удовольствии совиные глаза начальник ОББ.

— В докладной укажу, что, по агентурным данным, Асуев был первым помощником Исраилова. Наградной на всех Кобулов левой ногой подпишет. Он у меня вот где, — уточнил нарком и показал кулак.

— Варит у тебя башка, Салман! — непрошенно возник и восхитился Шамидов.

Они все трое были здесь талантами. Но гением все же признавался один нарком. В нем все было гениальным: усы, галифе, голос и нюх на острые ситуации. По ним, как по лезвию бритвы, не обрезая босых подошв, всякий раз пробирался Салман Гачиев к устойчивой сытости и почету волоча за собой за шкирку деловых пособников.

— А ты чего раскукарекался? — вдруг взъелся нарком. — Почему вчера не принес?

— Замотался, Салман, валла-билла, не успел, — пере-пуганно сдал свое место Шамидов.

— Я за своим бегать к тебе не буду, сам в зубах принесешь в следующий раз и упрашивать станешь, чтобы взял. Давай, — протянул руку нарком.

Шамидов скользнул к сейфу, воткнул в скважину ключ, повернул со скрежетом. Достал пухлый сверток в газете.

— Сколько? — брезгливо отвел глаза Гачиев: стоит ли пачкаться?

— Сто шестьдесят тысяч. Тридцать — мои, — робко напомнил Шамидов.

— Прошлый раз было больше. Что-то много к тебе прилипать стало. Хорошо подумал? — спросила усатая бестия, дрыгнув ногой в галифе.

— Клянусь, здесь все до копейки! — ужаснулся подозрению легализатор. Голубой глаз его стала заволакивать сиротская слеза.

— Смотри, ты меня знаешь. Для кого стараемся? Кобулов не с пустыми руками в Москву ездит.

Повернулся к Валиеву:

— А ты?

— Двести сорок. Занес к тебе домой. Тейп за Гуциевых внес. Надо организовать им побег из тюрьмы, — озаботился начальник ОББ, В одной упряжке они с парткомом тянули, одной веревкой были повязаны, кто оступится в пропасть — держать надо, хоть кровь из-под ногтей, или вслед загремишь. Ценил эту понятливость в своем работнике Гачиев.

— Организуй. Я позвоню начальнику тюрьмы, отправлю в район на два дня. За это время успеешь. Чтоб все чисто было. Отказники есть?

— Банды Муцольгова, Закаева, Шерипова, Расулова отказались платить. Передали через родственников: пусть Гачиев поймает сначала, — не без удовольствия всадил шило начальству Валиев.

— С-собаки! — тихо сатанея, вздыбил усы нарком. — Мы их ловить не будем. Сами приползут. Хутора их сжечь дотла. Понял?

— Сделаем, — усмехнулся Валиев. То же самое хотел предложить.

— Сде-е-елаем! — хмуро передразнил нарком. — С умом делать надо. Сам, что ли, собрался спичкой чиркать?

— Найду, кто чиркнет.

— Про тебя и так болтают. Русскими руками делать надо.

— Кого имеешь в виду?

— Колесников, заместитель Ушахова.

— Ты что? — оторопел Валиев. — Ты Ушахова знаешь, бешеный бык, любимчик Аврамова, без его ведома посылать Колесникова…

— Плевать мне на Ушахова! — свирепо отмахнулся нарком. — Этот Колесников твердо усек, что звание не Ушахов, а нарком Гачиев подписывает. Он в январе три с половиной сотни горских «баранов» арестовал, в Грозный под конвоем пригнал, двое суток на одной воде держал, дезертирство им шил.

— Помню.

— На бюро он после выговор за перегибы схлопотал, зато из лейтенанта старшим стал. А из тех арестованных полусотня потом в горы подалась. Обиделись. Колесников теперь хутора подпалит — оттуда еще десятка два в банды отвалят. Баранов в горах больше — шерсти больше, есть кого стричь, — открыто похвалялся своей дальнозоркостью нарком.

Свои тут были, и он мог раздавить каждого, а мог и поделиться добычей. Москва была далеко, а ее наместник Кобулов увяз хромовыми сапожками в клейком сиропе из бабских утех и коньяка. Мастак был нарком такие сиропы стряпать, о чем и напоминал своим подручным.

— Ты Колесникову насчет хуторов сам скажи, — на всякий случай напомнил Валиев.

— Ушахова боишься, — понимающе усмехнулось начальство. — Ты бы меня так боялся. Распустил я вас. Ушахов за Исраиловым гоняется, сутками в засадах сидит, ему не до тебя. Вот кого надо бы подоить — Хасана! Сливками доится. Из-за него Москва помощь Кобулову прислала. У Иванова с самого утра сидят. Зама моего позвали — меня обошли. Это мы запомним.

Залился длинной трелью телефон. Шамидов поднял трубку.

— Шамидов. Говорите. Да, здесь. Салман, тебя, — осекся, виновата прикрыл трубку ладонью.

Гачиев постучал костяшками по инструкторскому лбу, выдернул трубку.

— Гачиев слушает. Так… так… — поплыло по лицу наркома, расползаясь, торжество. Загремел во весь голос: — Поч-чему только сегодня докладываете? Рапорт свой теперь можешь положить знаешь куда? Сам буду разбираться. Без моего ведома из района ни шагу! Вызову, когда нужно будет. Все! — бросил трубку, посидел, заглатывая новость. Подмигнул, сообщил, играя голосом:

— Хана Ушахову. Губошлеп. Упустил исраиловцев. Жуков бандитский штаб как на тарелочке перед ним выложил, к балке подогнал. А этот г… нюк всех в балку без единого выстрела пустил. Шушера в плен сдалась, а главарь смылся. Дадим оценку на полную катушку. Никуда теперь не денется. Тогда в горах его Иванов прикрыл. Теперь никто не прикроет. Пусть Аврамов только сунется… Обоих к ногтю! А то они в последнее время что-то морды свои от меня воротить стали. Ничего, сапоги свои всмятку теперь будут жрать, на брюхе перед наркомом ползать!

* * *

Вокруг едущих у подножия хребта буйно резвилась весна. Конские копыта мягко ступали в прошлогоднюю травяную кудель. Ее нетерпеливо протыкали снизу зеленые копьеца молодой травы. Дикий абрикос мазнул по конским шеям, по рукавам гимнастерок гроздью розово-набухших почек. Неистово орала, косо чертила небесную синь стая угольных грачей. На влажно-кофейном земляном бугорке в бесстрашном столбняке застыл суслик.

Припекало солнце, парила земля, и майор Жуков сдержал, задавил в себе рвотный позыв. Пятеро остались в аульской сакле. Память садистски, с графической четкостью подсунула изображение: главарь уткнул разбитую, в буром кровяном месиве голову в стол, синие ногти впились в доски, под рукой — наган. Четверо валялись вразброс — на полу, на скамьях, залитых красно-лаковой глазурью.

Его, москвича, не спросили, не предупредили, сунули носом в этот мясницкий забой, как нашкодившего щенка в дерьмо. Валиев сунул. Зашли, расселись друг против друга, четверо против пятерых. Только начали хабар о легализации — треснули, хлестнули по барабанным перепонкам два выстрела. У Валиева в руке дымился пистолет. Главарь грохнул о стол разбитой головой, расплескав по доскам мозги. Остальных добивали все вместе, прошивали пулями в судорожных рывках. Сработал рефлекс: бей по бегущему.

Пороховая вонь, дым, кипенный оскал Валиева, кричащего Колесникову:

— Локоть… локоть бинтуй, сопля!

Колесников заматывал Валиеву поверх гимнастерки не тронутый пулей локоть бинтом, заранее заляпанным красным. Крупной дрожью тряслись белые пухлые руки. Закончил, выудил из сумки наган, сунул под неподвижную ладонь главаря на столе, согнул его пальцы. Пальцы, разгибаясь, поползли назад: мертвый не желал подтверждать фальшивку.

Выбрались из сумрачной вони в ослепительный свежак двора. Отдышались, разобрали лошадей, молча тронулись вдоль улицы. Из-за плетней, из окон царапали, обжигали людские глаза: почему стрельба, где Асуевы, что спустились с гор для легализации?

Валиев, не поворачивая головы, надсаживая голос, закричал всем, кто слышал:

— Так будет с каждым, кто обмануть нас захочет. Умар-Хаджи стрелял в меня, ранил во время переговоров. Теперь отстрелялся. Кто на Валиева руку поднимет — до утра не доживет!


Жуков поднял голову, боковым зрением зафиксировал: Колесников затесался меж ним и Валиевым, притерся лошадиным боком к жеребцу начальника ОББ, перегнулся, что-то шепчет ему на ухо. Валиев слушал, криво, одной щекой усмехался, нехотя кивал, время от времени настороженно, выжидающе косил на Жукова. Позади, устало обвиснув в седле, ехал майор Лухаев.

Жуков переложил плеть в правую руку, наотмашь, с оттяжкой хлестнул гнедую кобылу Колесникова по крупу. Лошадь всхрапнула, шарахнулась вперед, едва не уронив всадника. Тот выправился, раздирая удилами лошадиные губы, скособочил шею. Ломая взгляд оперативника, Жуков лениво попенял:

— Нервная у тебя кобыла. И субординации не признает, промеж начальства лезет. Хреново воспитываешь.

— Виноват, товарищ майор, — сказал Колесников. На известковом лице сочились страхом и ненавистью черные глаза.

— Само собой виноват, — согласился Жуков. Повернулся к Валиеву: — Ну, начальник, на что рассчитываешь?

— В каком смысле?

— Решил меня перед фактом поставить. Победителей не судят? Так ты не победитель, Валиев. Мясник ты. И меня в мясники тащишь. Без спроса. А я не люблю, когда меня не спрашивают. Так на что рассчитываешь, капитан?

— Зачем такие речи? Умар-Хаджи сегодня в легализацию пришел, завтра опять в банду уйдет, Исраилову помогать. Зачем помощника Исраилова упускать?

— Я спрашиваю, на что рассчитывал? — раздул ноздри, встрял в гладкую речь Жуков. Накаляясь в долгом молчании, стал прикидывать: рапорт Кобулову о наглом самодовольстве милицейского аборигена сегодня подать или?…

— На шашлык рассчитывал, на коньяк кизлярский, — неожиданно ухмыльнулся, подал голос Валиев.

— Что-о? — изумился Жуков.

— Говорю, ордена обмывать будем кизлярским коньяком.

— Ты чего буровишь, какие ордена? — ощерился Жуков.

— Боевые. За ликвидацию особо опасной банды. Гачиев уже подписал, Кобулов в Москву завтра отправит. Ты тоже в списке есть, героически работал, в бандитов стрелял, кобылу Колесникова воспитывал. Чем недоволен, а? — в открытую уже щерился Валиев.

«Они тебя за куклу держали, Федя, — понял, перекипая в бессильной ярости Жуков. — Все было обмозговано на высшем уровне, а тебя для блезиру в операцию вставили, в виде пугала огородного, для московского запаха. Сказал же тебе абориген: заткнись и не возникай».

— Далеко пойдешь, капитан, — усмехнулся Жуков. «Да хрен с вами, зверье, все вы здесь одним миром мазаны. Истребляйте друг друга, мне же меньше работы, скорее домой вернусь».

— Вместе пойдем, товарищ майор, — весело отозвался Валиев. — Мы без вас никуда, кто мы такие без вас? Россия плюнет — и нет нас.

Они пустили коней в намет — матерая безнаказанная и самая страшная в этих горах банда, напрочь лишенная жалости, сомнений, традиций, на чем рос и становился на ноги человек.

ИЗ ДОПРОСА АБУКАРА МУЦОЛЬГОВА

В хуторе Верды Шатоевского района Валиев с милицией расстрелял в сакле пришедшую на легализацию банду Асуева Умар-Хаджи. Обещание легализовать их, говорят, давал сам нарком Гачиев. Через несколько дней после этого милиционер Колесников с отрядом сжег наши хутора: Муцольговых и Закаевых.

После этого я с двадцатью аульчанами ушел в горы, организовал банду и больше никому не верил: ни милиции, ни Советской власти.

С моих слов записано верно, в чем и расписываюсь.

Допрос оформил начальник Бутырской тюрьмы

подполковник госбезопасности Максимов.

Наркому внутренних дел

генеральному комиссару госбезопасности

тов. Берии

ИЗ ДОКЛАДНОЙ ЗАПИСКИ

Для преследования и ликвидации банды Асуева мною была организована опергруппа работников НКВД и войскового соединения во главе с зам. нач. ОББ НКВД СССР майором госбезопасности Жуковым и командиром 141-го полка войск НКВД майором Лухаевым.

В результате осуществления боевых, оперативно-агентурных мероприятий банда Асуева была обнаружена на хуторе Верды Шатоевского района и полностью уничтожена. Прекратил существование один из главных помощников политбандита Хасана Исраилова.

Бой длился около десяти часов. С нашей стороны потерь нет. Со стороны противника — пять человек.

Прошу представить к правительственным наградам следующих лиц:

к ордену Красного Знамени — Жукова Федора Александровича, Лухаева Бекхана Бековича, Валиева Идриса Хаджиевича;

к ордену Красной Звезды — шесть человек (фамилии прилагаются);

к ордену «Знак Почета» — пять человек;

к медали «За отвагу» — десять человек.

Заместитель народного комиссара внудел СССР

комиссар госбезопасности Кобулов

Глава 9

Сразу после прилета в Грозный Серов зашел к Иванову. Там просидели почти три часа. Замнаркома НКВД Аврамов все это время промолчал в углу. Наркома Иванов почему-то не пригласил и этого отлучения никак не объяснил.

Серов слушал первого, временами делал пометки в блокноте. Мозг явственно вспухал от работы: раскладывая незнакомые проблемы по полочкам, доискивался по ходу до первопричин.

По первому впечатлению, Иванов в хомуте первого вроде бы тянул, правда, с надрывом и изрядной суетой. Время от времени всплывала у Серова одна из главных неясностей: за что немилость к наркому, что, так и придется работать с замом? Аврамов — кот в мешке, молчаливый кот.

Судя по рассказу Иванова, аппарат изрядно скис, в горах почти не бывает — опасно, ситуацией владеет слабо.

Какой-то Ушахов отпустил Исраилова. Это дошло не сразу. Иванов, сообщив о ротозействе капитана, уже перевалил на сельхозпроблемы: недосев, бескормица, порча инвентаря, саботаж, грабеж и вредительство…

— Как это «упустил»? Исраилова упустил? Что за бедлам?! — осознал наконец и гневно заворочался в кресле Серов.

Иванов, сбившись, болезненно поморщился. Полез в ящик стола, достал два рапорта — от самого Ушахова и от его заместителя по райотделу Колесникова.

Серов прочел, положил на стол. Долго, гневно посапывал. Исраилова упустить?! За такое, самое малое, к чертовой бабушке из органов! Искоса взглянул в угол, где за журнальным столиком молчал Аврамов, вспылил:

— А вы чего все время ухмыляетесь? Бедлам тут развели у себя!

Аврамов все так же молча зажег настольную лампу на столике, поднес к лицу:

— Привычка такая. С гражданской.

Серов вгляделся. Увидел шрам на лице зама, вздернувший вверх половину рта, отвел глаза:

— Нда… Хреновая привычка. Ладно, извините.

Аврамов мирно пожал плечами, погасил лампу. Серов глянул в угол еще раз, потеплел лицом: «Годится. Не полез в бутылку. Надо бы прощупать поближе, присмотреться повнимательней к кадру. Работы муторной здесь, видать, невпроворот. Рядом нужен «свояк».

После обкома шли по длинному наркоматовскому коридору. Дверной квадрат — направо, дверной квадрат — налево. В ковровой дорожке глохли шаги. Аврамов шагал рядом, не мельтешил, деликатно пережидая генеральскую думу. Серов молча перекипал в гневной досаде. Не выдержал, выпустил ее наружу:

— Разгильдяй, трус! Считай, в кармане у него Исраилов был! И на тебе — мордой об стол. Какого черта он его в балку без боя пустил?

— Хотел взять живым. Балка — каменный мешок, — осторожно напомнил про ушаховский рапорт Аврамов.

— Если каменный мешок, почему позволил главарям смыться?

— Он трое суток не спал. До этого в засаде сидел, — опять прикрыл Ушахова полковник.

Серов замедлил шаг; искоса глянул на него, неожиданно переходя на «ты»:

— Любимчика покрываешь? Мне тут уже в аэропорту кое-кто успел на ушко доложить: вы с Ушаховым вроде шерочки с машерочкой, не разлей вода. Невоенные у тебя отношения, неуставные, Аврамов. Война идет, позволю тебе напомнить.

— Любимчиков у меня нет, — отчужденно отозвался Аврамов. — Есть друзья по оружию и по службе. Или новый приказ вышел про запрет дружбы?

— Не лезь в бутылку. Давно с ним вместе?

— С гражданской. Разведку ломали.

— Тем более. Что ж кореш такую свинью подложил? Ладно, допрашивать будем вместе, с пристрастием.

Аврамов достал ключи, открыл свой кабинет, пропустил вперед Серова. Достал «Боржоми», поставил бутылку со стаканом перед гостем. Сел, молча ждал.

Серов глотнул пузырчатую льдистую влагу, спросил в лоб:

— В чем корневая причина бандитизма? В двух словах.

— В двух не получится.

— А ты постарайся, — посоветовал Серов.

— Вы бы с этим вопросом… к другому, товарищ генерал, — неожиданно хмуро попросил Аврамов.

— Это еще почему? — удивился Серов.

— Врать не умею. Вокруг и около крутить — тоже. А правда у нас вроде кислоты — столичные уши враз разъедает.

— Ты за мои уши не волнуйся, — суховато успокоил Серов. — То, что там… слушать приходится, тебе и не снилось.

Аврамов вздохнул, задумался. Стал осторожно подбирать слова:

— Причин много. Главных — три. Первая — Исраилов. Паук этот в центре прочной липкой сети сидит. И плел он ее основательно, еще до войны. Устами муллы Муртазалиева и его штатных служителей вел протурецкую, а сейчас ведет профашистскую пропаганду, умно ведет, пользуясь темнотой горца. А так называемая Советская власть ему в этом крепко помогает.

— Чего-чего? — изумился Серов. — Что-то новое про Советскую власть — «так называемая»!

— Это я предельно деликатно выразился, — глядя в упор, не к месту «ухмылялся» Аврамов. — В период коллективизации и ликвидации кулачества к нацменам Чечено-Ингушетии был применен щадящий режим, — стал терпеливо просвещать Аврамов.

— То есть?

— Репрессий и высылки избежали здесь одиннадцать тысяч антисоветчиков: явное и замаскированное кулачество, белоофицерство, реакционное духовенство, главари сект. В России-то, Иван Александрович, мы своими ручками миллионов эдак десять братьев-славян отправили куда Макар телят не гонял…

— Тебя не туда заносит, — сухо перебил Серов. — Ты ближе к делу.

— Слушаюсь, — едва заметно съерничал Аврамов. — Местный клубок не распутывался никем и не прекращал борьбу против Советов ни на минуту. Главное лихо в том, что чеченцы и ингуши не имели своей письменности, горец был поголовно безграмотен. Арабисты — не в счет.

Дальше ребром встал вопрос: откуда черпать низовые и средние руководящие кадры — предколхозов, предсельсоветов, фининспекторов, агротехников? На этих должностях ведь грамота позарез нужна. Вот тут и полезла во все щели контра — грамотная, остервенелая, загребущая. Пролезла, осела и вампиром всосалась в горца. И такая у него оскомина от этой власти да от нашего самодурства, что бежит он из аулов, от земли куда глаза глядят. А глядят они в основном в горы, в банды. Дальше гор бегать он не приучен.

— Веселая картина, — забарабанил по подлокотнику пальцами Серов.

— Веселей некуда. В горах еще ведь не были? Насмотритесь. Поголовная, жуткая нищета. Там годами не оплачивали трудодни, не завозили элементарного: соль, спички, керосин, мыло. Все норовили горца на равнину стащить. А он уперся — и ни с места. Привык, оказывается, за века. Кто не завозил, кто трудодни не оплачивал, кто с гор силком тащил? Советская власть, которую насадили русские.

А чем в таком случае она для горца отличается от царской, воронцовской, ермоловской? Да ничем. А теперь мы хотим, чтоб горец в банды не шарахался, исраиловскую профашистскую пропаганду мимо ушей пропускал. А она, между прочим, немецкий порядок и сытость сулит. Оттого горец Исраилова кормит и укрывает.

— А вы… А ты что, кроме розовых соплей про нищету, сотворил? Вас, карающий орган, для чего здесь держат? — взвился Серов. Припекала аврамовская картина безысходностью. И самое нестерпимое заключалось в том, что гидра, нарисованная Аврамовым, многоголовой оказывалась: на месте отрубленной головы тотчас две новые вырастали. Это Серов по украинскому опыту накрепко запомнил. — Вы куда смотрели?! — закончил он ожесточенно.

— Туда же, куда и вы! Эх, Иван Александрович, я ведь тоже мечом махал, узлы каждый день разрубал. Караем! Сажаем! Ссылаем! За последние пять лет сняли с должностей, арестовали, отдали под суд более двухсот руководителей: взятки, обман, саботаж, хищения! Ну и что? Отсидит клоп-кровосос, отдохнет от дел воровских — и снова за свое, потому что он уже по-другому не может. Только стервенеет после отсидки.

А мы снова караем. Каратели… Кровавая сказка про белого бычка получается. Тут арба муки да пуд керосина со спичками больше пользы принесут, чем десяток наших арестов. Тогда горец хоть на зубок куснет, хоть на ощупь испробует, что Советская власть — это не только аресты, расстрелы, поджоги, но и заплата на дырявых штанах, кусок хлеба в голодуху. Я в этих горах, считай, всю жизнь. Сделай горцу добра на рупь — он тебе в ответ расшибется, весь дом со скотиной при нужде отдаст.

— Ты из меня слезу не жми, — глядел исподлобья, катал желваки по скулам Серов. — В России у крестьянина, у баб, у стариков давно брюхо к позвоночнику прилипло, однако в банды они не кучкуются.

— Иван — он терпеливый, — согласился Аврамов.

— Язык укороти! — загремел Иван Серов. Терпеливым он не был.

— Я его при чужих не распускаю, — смиренно подставился Аврамов.

— Ну спасибо… свояк.

Надолго замолк Серов, сидел, гневно посапывал, остывал. Наконец подал голос:

— Где третья причина? Ты мне три сулил.

— А вот тут самая грязь.

— Ладно, не пугай. Говори.

— Хабар про Гачиева с Валиевым просочился: двойную игру ведут, мародерничают. Горца данью обложили за легализацию: пять тысяч рублей за голову. Оперативная разработка на банду чуть дешевле идет — три тысячи. А у кого в кармане вошь на аркане — в тюрьму. Хутора жгут, стариков, женщин, детей за бандпособничество забирают.

— А ты здесь на что? Почему Иванову не докладывал?!

— Про что? Про хабар? Одна бабка сказала? — бессильно ожесточился Аврамов.

— Ну не Иванову, так Кобулову! Ему обязан был доложить, расследование провести!

Серов всмотрелся: Аврамов явно усмехался.

— Чего зубы скалишь? Или опять «привычка» с гражданской?

— Хутора палить, стариков, женщин под арест сажать — Кобулова идея, — пояснил, как ударил, Аврамов. Долго молча, с невольной жалостью глядел на генерала.

— Подсыпал угольков на мозги и доволен, лыбится.

— Ага. Веселюсь от души.

— Ты как разговариваешь?!

— Виноват, товарищ генерал. Мало били. Штаны снять?! — нехорошо, напролом полез Аврамов, ибо не держали уже нервы генеральский нахрап, норовивший в национальную суть не со скальпелем, не с пинцетом, а с топором влезть.

— Ты… Да я тебя… — задохнулся Серов.

— Не серчайте, Иван Александрович, ситуация у нас — хоть в петлю… Вторая ночь без сна, — первым опомнился, измученно, глухо сказал Аврамов.

— Ну и шел бы, на кой ляд ты мне такой… — перекипал, осаживал себя Серов. «А, черт, разорался. Привык глотку драть».

— Допрос с Ушахова снимем — и прикорну, с вашего позволения, — измученно согласился замнаркома.

— Так распорядись. Где он? И Гачиева, наркома, сюда. А то у него, я смотрю, легкая жизнь под ножки стелется.

— Слушаюсь.

Аврамов набрал номер телефона.

— Пригласите в кабинет Аврамова капитана Ушахова… Что значит отключил? Так пошлите посыльного, если он разговаривать ни с кем не желает! И стенографистку.

Набрал другой номер.

— Товарищ Гачиев, здесь начнется допрос капитана Ушахова. Вас приглашает генерал-майор Серов. Да, у меня.

Серов встал, пошел к окну. Звякнула трубка на рычаге.

— Я смотрю, ты со своим наркомом на одном гектаре… не сядешь?

— Да и вы, я слышал, с Кобуловым… — неосторожно обронил Аврамов.

— А вот это наше дело! — оборвал Серов.

— Виноват.

* * *

Ушахов шел к наркомату. Два дня жил в гостинице, изнывая в черной сгустившейся неопределенности. Наконец вызвали. Сзади послышалось запаленное дыхание Зенова, посыльного. Скользя по глинистой мокрети, которой заплыла улица (гостиницу определили захудалую, на окраине), не поспевая за крупно шагавшим начальником райотдела, щуплый Зенов не вытерпел, досадливо буркнул:

— Не гоните! Успеете свое получить.

— Зачем вызывает? — спросил Ушахов, понимая, что ответа не будет. Не полагалось отвечать Зенову на такие вопросы.

Над городом трудно, с муками, набухала весна. Неуютная, промозглая стынь вот уже неделю окутывала далекую сизую оголенность предгорий, засевала дома изморосью, шаркала по лицам мокрым наждаком холодного ветра. Но в редкие часы затишья сквозь драно-бурую холстину туч вдруг проглядывала столь пронзительно-веселая голубизна, так отчаянно прорывался к мокрому асфальту и брус-тчатке играющий солнечный луч, что становилось ясно: хмари недолго держаться.

Ждал такого вызова Ушахов давно, с того момента в ауле, когда отказался сдать оружие наркому Гачиеву. Убит при его, ушаховском, попустительстве председатель колхоза. Упущен главный враг Исраилов. Время военное. По всем меркам, как ни крути, тянули грехи начальника райотдела на трибунал.

И, осознав это, не надеясь уже на просвет в грозно сгустившейся судьбе своей, долго и тщательно мыл сапоги он в корытце перед наркоматовским крыльцом, поворачивая их и так и эдак, пока не понял: трепещет душа перед предстоящим, а ежели проще, все поджилки трясутся.

Усмехнулся, закаменел скулами и плотно ступил на гранитную ступеньку. Поднимался грузно и обессиленно, пятная чистый камень темными следами, — как на эшафот.

В кабинете заместителя наркома Аврамова кроме него самого были нарком Гачиев и генерал из Москвы Серов. В углу кабинета за небольшим столиком сидела стенографистка наркомата родом из Хистир-Юрта — Фариза.

Ушахов доложил без адреса:

— По вашему приказанию капитан Ушахов прибыл.

— Не прибыл, капитан, а привели на допрос! — тотчас недобро поправил нарком.

Худо дело. Генерал, посланный Москвой для поимки Исраилова, пожелал присутствовать при допросе. Ох, худо. Он и приказал:

— Садитесь, капитан… Не туда, вон на тот стул.

Опускаясь на стул, все пытался поймать Ушахов взгляд Аврамова. Тот врос в кресло, колюче смотрел в стену.

Серов достал из синей папки хрусткий лист, помял пальцами. Уперся локтями в стол, сказал:

— Начнем. Прежде чем приступить к делу Ушахова, ознакомьтесь с запиской по ВЧ от наркома Берии. На мое имя. Думаю, всем будет полезно. — Прочел: — «Ваше обещание ликвидировать политбандита Исраилова не выполнено. Ваши действия считаю преступным бездельем. Принять любые меры, использовать любые средства для его ликвидации. О результатах информировать меня каждые три дня. Срок исполнения — двадцать дней. Берия». Ушахов, когда вы получили сообщение о банде?

Ушахов шевельнулся. В звенящей тишине пронзительно скрипнула половица. Напряженно ловя шорох карандаша по бумаге (заработала стенографистка), ответил:

— В шестнадцать двадцать.

— Что вам сообщил майор госбезопасности Жуков?

— Он взял банду в полукольцо и гнал ее к балке. Это было передано по рации в райотдел.

— Вы чем занимались?

— Только что вернулся из ночной засады, собирался отдохнуть.

Грузно завозился в кресле Гачиев, скрипуче уронил:

— Доотдыхался…

Серов покосился на него, продолжил:

— Какой приказ вам отдал Жуков?

— Перекрыть моей опергруппой вход в балку и встретить банду огнем.

— Вы успели прибыть к месту засады до появления банды?

— Успел.

— Когда прибыли?

— Через тридцать пять минут после приказа. В шестнадцать пятьдесят пять.

— Вы подтверждаете, что видели в банде самого Исраилова?

Ушахов пожал плечами: «Чего он на этом топчется? В рапорте все есть».

Серов помнил рапорт Ушахова. Он был сух, подробен и непонятен беспощадностью капитана к себе, к своим действиям. Никто не тянул за язык докладывать об увиденном в бинокль Исраилове, банда ведь отрицает его присутствие.

— Я видел его в бинокль. Он был в банде, — твердо сказал Ушахов.

— Вы не могли обознаться?

— Там был Исраилов, — упрямо, зло повторил Ушахов. Он успел поймать на себе взгляд Аврамова — участливый, теплый.

— Ладно, был так был. Ваши действия, когда из леса показалась банда?

— Пропустил ее в балку.

— Без единого выстрела?

— Я запретил бойцам стрелять.

— В кустах отлеживался, шкура! — вставил Гачиев.

— Объясните невыполнение приказа Жукова, — бесстрастно продолжал Серов.

— Хотел взять Исраилова живым.

— Гладко у тебя получается! — язвительно уронил Гачиев.

— Что у вас было с Жуковым? — переждав, поинтересовался Серов. Об инциденте с плеткой майор доложил устно, не стал вставлять в рапорт — не красил этот случай скорого на расправу кобуловца. Видно, нашла московская коса на кавказский камень, и захотел Серов услышать теперь, как оценивает случившееся сам начальник райотдела.

— Ничего особенного, — помедлив, отозвался Ушахов. — Плетку у него вырвал. Он меня со своим жеребцом, по-моему, спутал.

— Да тебя не плеткой за такое! Тебя…

— Товарищ Гачиев, я не закончил допрос! — жестко прервал наркома Серов, едва приметно поморщился: им здесь только базара не хватало. Покосился на стенографистку. Та, опустив ресницы, пережидала. В тонкой прозрачной руке нервно подрагивал карандаш.

— Что было дальше, Ушахов? — продолжил Серов.

— Мы разделились. Отряд Жукова ускакал поверху перекрывать выход из балки. Я со своей группой спустился за Исраиловым, чтобы задержать, пока Жуков доберется до места.

— Вы знали, что до темноты оставалось не больше часа?

— Знал.

— На что надеялись?

— Думал, что успеем взять в клещи. Балка — это каменный мешок, мышь не выскочит, если вход и выход перекрыть.

— Вы что, бывали там раньше?

— Так точно, поэтому и пустил туда Исраилова.

— Так как же получилось, что в бандгруппе, взятой в плен, не оказалось ни Исраилова, ни начальника его боевиков Алхастова, ни председателя Духовного совета Муртазалиева? — ударил наотмашь Серов. Проговорился на допросе один из бандитов: черная троица в полном составе была в капкане. И уже сегодня… Кой черт, уже вчера можно было отстучать в наркомат отчет о поимке Исраилова, вынырнуть из свинцовой усталости и напряжения, свалить с плеч груз неимоверной тяжести, избавиться от незримого сатанинского присутствия Кобулова… сойти с трапа в столице. Редкое шуршание шин по асфальту, прикипевший к сердцу абрис Кремля, текучий размах Москвы-реки — все это могло стать реальностью, если бы не ротозейство или трусость сидевшего перед ними капитана.

Серов покосился на Аврамова. Таилась в упорном молчании замнаркома какая-то корневая, прочная солидарность с Ушаховым. Всей кожей чуял ее генерал, оттого и накалялся растущим гневом. Война! Военный счет нужно предъявлять начальнику райотдела, очищенный от прошлых заслуг и приятельства.

— Так как же вы прошляпили вожаков? — загнал Серов вопрос в тишину каленым гвоздем.

— Я все записал в рапорте. Они бросили вверх якорь с веревкой, зацепились за кизиловое деревце и ушли через хребет, — глотал и не мог проглотить что-то Ушахов. Ходуном ходил острый кадык на горле. Значит, ушел не только Исраилов, всю головку бандитскую, весь главный чирей можно было давануть с хрустом, разом избавить Чечню от главной болячки… Своих парнишек пожалел подставить под пули… Что ж, пожалел — чего теперь перемалывать пустое, той ночи не вернешь.

— Я это помню из рапорта. Как вы не могли предусмотреть побег? Вы были в плотном контакте с бандой, вели с ней перестрелку и ту расщелину миновали еще засветло. Я правильно изложил ситуацию?

— Да.

— Отвечайте на вопрос.

— Ушахов, чем вы занимались до облавы? — неожиданно подал голос Аврамов.

— Сидел в засаде.

— Сколько времени?

— Двое суток, — глухо ответил Шамиль, отвел глаза. Судорожно передохнул. Пошла игра в поддавки. Тянет к нему руку помощи старый друг, подводя всех к тому, что не железный ведь начальник райотдела, нельзя требовать от человека больше тех возможностей, что отпустила ему природа.

— Мы все сутками не спим, не он один! — грузно, непримиримо заворочался в кресле Гачиев. — Однако с нас никто…

Звякнул, пустил заливистую трель телефон. Гачиев поднял трубку, послушал, отрубил:

— Он занят! — Подождал, медленно наливаясь краской. Положил трубку, обернулся к Аврамову: — Тебя. В приемную. Из разведки армии.

Глядя на дверь, закрывшуюся за заместителем, стал говорить, тыча словами в капитана, словно шилом:

— Что ж ты ту расщелину с деревцем не припомнил? Знал про нее наверняка, двадцать лет по ущельям лазаешь. Как вышло, что главари банды смылись? Главный бандит республики из-под твоего носа ушел, выходит, плевать тебе на приказ товарища Берии? А? Давай разложим по порядку: банду в балку без выстрела пустил, про расщелину не вспомнил, погоню за главарями не организовал. Кто-то все на твою усталость списать норовит. Не дадим. Не тянут твои дела на усталость. На предательство они тянут, на бандпособничество. А ты как думал? — закончил нарком, буравя капитана глазами.

Холодея, осознал Ушахов всей спиной, цепенеющим хребтом суть сказанного. Вот куда норовит списать его нарком — в бандпособники… «Они все белены, что ли, объелись? Да где же Гришка?» — изнемогал в муке своей Ушахов. Невозможно, никак нельзя, чтобы отсутствовал теперь замнаркома, ведь топят его дружка, как щенка.

— Что молчишь? Нечего сказать? — распалялся Гачиев по новой.

Вошел Аврамов. Не глядя ни на кого, заторопился в свой угол, сел. Глаза стылые, тускло-ртутные, по скулам красные пятна расползлись. Что-то из ряда вон произошло в приемной. Спросил Ушахова тихо, глядя ему куда-то за спину:

— Ты сколько раз в том ущелье бывал?

— Три раза, — блеснул глазами Ушахов. «Ну, выручай, Гришуха, друг, спрашивай, на все отвечу, ничего не припрячу».

— Пора заканчивать, — осадил всех Серов. — Ваше предложение, товарищ Гачиев?

— А я закончу так, — всколыхнулся Гачиев, окреп голосом, — за преступную халатность, трусость и бездействие начальника райотдела милиции Ушахова исключить из партии, снять с работы, отправить на фронт рядовым.

— Ваше мнение, полковник? — переждав, зацепил вопросом Серов замнаркома.

— Я не согласен, — странно как-то, с придыханием отозвался Аврамов. И встал.

Задышал, отмякая, Ушахов, спазмом стиснуло горло, защипало в глазах. Нет, не позволит Аврамов такого, нельзя так с человеком… Погоны снять — пожалуйста, на фронт — за милую душу, трижды сам просился. Только в дерьме топить тридцать лет беспорочной службы нельзя! Нет в этом никакой справедливости.

— Позволю себе напомнить, война идет, — сжал кулаки так, что побелели костяшки, Серов. — Мы обязаны судить по законам военного времени. Дружка прикрываете? Здесь не время и не место вспоминать о его заслугах, орденах и вашем приятельстве.

— А при чем тут приятельство? — как-то тоненько удивился Аврамов, выпятил обидчиво подбородок.

— Конкретней! — буркнул сбитый с толку Серов.

— Не то предлагает Гачиев. Снять погоны, отчислить на фронт… Да любой сейчас за честь почтет — на фронт. Что получается с капитаном? Банду в ущелье пустил, запретил бойцам стрелять — раз. Про расщелину с деревцем знал наверняка, был там три раза, сам сказал, — два. Погоню за теми, кому дал уйти, не организовал. Для меня картина ясная. Тут и моя вина. Как же я тебя, такого склизкого, раньше не разглядел? Предлагаю. Капитана Ушахова за покрывательство политбандита Исраилова, за нарушение прямого приказа товарища Берии, как предателя, отдать под суд военного трибунала, публично заклеймить и общественно потребовать применения к нему высшей меры, чтоб другим неповадно было, — режущим фальцетом неистово закончил Аврамов, так что у всех засвербило в ушах.

— Ты что, сдурел? — в великом изумлении привстал, затряс головой Ушахов, не веря услышанному.

— Сидеть! Тебе слова не давали! — трахнул по столу кулаком Гачиев, ошарашенно водил глазами от Ушахова к Аврамову.

— 3-за… кресло свое трясешься, соломку стелешь, шкура? — заикаясь, шепотом спросил Ушахов, белея на глазах.

— Занесите оскорбление в протокол, — бесстрастно велел Аврамов стенографистке. — Сдайте оружие, Ушахов.

— А т-ты мне его д-давал, чтобы отнимать? — мертвым голосом спросил Ушахов. Слепо шарил, скреб ногтями кобуру. — Глянь сюда… Мне его начальник ЧК Быков выдал з-за… боевые заслуги! Он со мной в могилу…

— Прекратить истерику, капитан! — загремел, опомнившись, Серов. — Возьмите себя в руки, распустились, как баба! Оставьте ему цацку, Аврамов!

Навзрыд заплакала в углу стенографистка:

— Это бесчеловечно… Он не предатель! Вы… вы…

— Что такое? — развернулся всем корпусом в угол нарком. — Цыц! Тебя еще не спросили…

Стенографистка выбралась из-за стола, убыстряя шаг, пошла к двери.

— Ты куда? Вернись! — рявкнул Гачиев. Хлопнула дверь. — Вернись, плохо будет! Слышишь?! Можешь больше не приходить! Увольняю!

Серов, морщась, переждал крик.

— Идите в гостиницу, Ушахов. Под домашний арест. Наше решение вам объявят.

Глядя за закрывшуюся за Ушаховым дверь, нервно подергивал плечами нарком:

— Змея в наши ряды заползла. Сегодня бы рапорт в Москву уже отстучали…

— Григорий Васильевич, вы в самом деле считаете, что он дал уйти Исраилову намеренно? — поднял голову Серов. — Двадцать лет безупречной службы… Что-то здесь не вяжется.

— Все увяжется, товарищ генерал, — успокоил сжигаемый непонятным огнем полковник. — Разрешите более подробно свои соображения изложить вечером. Сейчас надо за капитаном. Разоружить не мешало бы. Он, черт бешеный, может таких дров теперь наломать. Возьму охрану, попробую все-таки изъять пистолет.

— Идите. Поосторожнее там, — сухо, неприязненно отозвался Серов. Отвернулся.

— Уж как получится, — криво усмехнулся Аврамов. И, так и не стерев с лица этой усмешки, набирая скорость, ринулся к двери. С треском припечатал ее за собой.

Двое долго молчали — каждый о своем. Блаженство растекалось в душе наркома. Капитан, гвоздем торчавший в наркомовском кресле, был выдернут со скрежетом и выброшен. На помойку.

Угрюмая досада, как изжога, донимала генерала. «Прихлопнули, — определил для себя Серов про Ушахова. — Что полезнее, Ушахов или мокрое пятно от него? А кроме того, отчего старался так уконтрапупить дружка Аврамов? Солому стелил, «шкура», как выразился капитан?» — с брезгливым удивлением решал и все не мог решить генерал: никак не смотрелся полковник в роли шкурника.

Так и не сделав никаких выводов, поднял Серов голову и уперся взглядом в наркома. Работать нужно было Серову, ибо некому здесь, кроме него, эту грязную работу выполнить. Отбросив все словесные зигзаги, спросил Гачиева в лоб:

— Это ваше изобретение?

— Вы про что, товарищ генерал? — услужливо глянул Гачиев.

— Хутора бандитов жечь, стариков, женщин арестовывать — ваша идея?

«Ты чистенький, да? — злобно думал нарком, не торопясь с ответом. — А меня хочешь грязным сделать? Ты не чище и не лучше Кобулова. Сначала посмотрим, кто из вас сильнее, потом решать будем, с кем настоящее дело иметь».

— Это приказ товарища Кобулова, — отгородился от дел своих нарком. Стал с любопытством ждать: этот сейчас кричать, грозить начнет…

— Я к тому спросил, если придется награды за результат распределять, вас учитывать? — терпеливо и скучно пояснил Серов.

«Тут совсем другим пахнет, — озаботился нарком. — Тогда почему все Кобулову? Я тоже руку приложил!»

— Если откровенно, товарищ генерал… — осторожно примерился нарком.

— Именно, — мирно подтолкнул генерал.

— Моя это идея, — скромно решился Гачиев. — В качестве оперативной меры предупреждения. Э-э… профилактика, значит. Валла-билла, очень действует! Когда сакля бандита-соседа горит…

— Ну и как, бандитизм на спад идет?

— В этом деле результат не сразу получается, — сокрушался нарком. — Дикари, фанатики! — Вздохнул.

— Значит, не помогает, — задумчиво зафиксировал Серов, забарабанил пальцами по столу.

«Ждет, — определил Гачиев. — Они все похожи. Приезжают и ждут, когда мы предложим. Сейчас предложу. И ты проглотишь, куда денешься? Подъехать надо издалека, или сразу… С этим надо сразу — очень сильно ждет».

— Нездоровый вид у вас, — посочувствовал нарком.

— Что? — удивился Серов.

— Вид усталый у вас, Иван Александрович. Клянусь, вам отдых нужен.

— Вы что, врач по совместительству?

— В нашем деле и врачом надо быть. Забота о здоровье полководцев товарища Сталина — наша главная забота! — полез напролом Гачиев.

— Это вы к чему? — как будто не понял Серов.

«Хорошо ведет себя, собака!» — восхитился нарком.

— Отдохнуть вам надо, товарищ генерал. Есть у меня местечко, домик в горах. Клянусь, Швейцария — это так, тьфу! Озеро, сосны, кабана завалим на засидке, их там как грязи. Тишина — раз, покой — два, повариха — три. Еду готовит одна жеро — вдова по-нашему, по-чеченски. Проверку по всем параграфам прошла: красавица, лишнего не болтает, все, что надо ночью делать… Товарищ Кобулов был, проверил, очень хороший отзыв дал…

— Вон, — тихо перебил Серов.

— Что? — в азарте не понял Гачиев, продолжил: — Товарищу Кобулову это дело…

— Во-он отсюда, паскудник! — дико взревел Серов.

И нарком, наткнувшись на сталь его взгляда, безошибочно определил: бить будет, по стенке размажет. Отшвырнул стул, рванулся к двери, тараном ударил ее и вылетел в коридор. Скорым шагом, вприпрыжку потянул к выходу, оглядываясь, остеревенело плюясь, шепотом по-черному кроя дикого генерала. С этим ясно, за Кобулова надо держаться, зубами вцепиться, чтобы не оторвали.

Серов глотнул из графина воды, сморщился — застоялась. Некоторое время сидел неподвижно, в омерзении подергивая щекой. В голове заезженно поворачивалось: «Паскудник!»

Значит, Кобулов отдал приказ жечь сакли. Придется лоб в лоб. Иначе не выходит. Не хотелось ни встречаться, ни разговаривать. Не вышло. Они как два медведя в одной чеченской берлоге, тесно тут двоим. Кобулова нарком прислал… «А тебя — Сталин! — ожесточился Серов. — Ну и… действуй соответственно. Хватит в «шибздиках» ходить!»

Набрал номер телефона (Кобулов устроился в кабинете Гачиева). Сдерживаясь, фильтруя собственный голос от неприязни, дождался ответа.

— Богдан? Серов. Здравствуй. Я в кабинете Аврамова, по соседству. Может, зайдешь? Жду.

Положил трубку. С острым неудовольствием услышал всполошенные толчки сердца под ребрами. Ох, не хотелось прихода дублера!

Кобулов вошел широко, заполнил собой кабинет. Взвизгнули половицы под сапогами, качнулась вода в графине, в ушные перепонки, в окна нахраписто толкнулся голос гостя:

— Иван?! Ты что ж явился и нос воротишь? Сразу в дела нырнул! Хоть бы для вида показался заклятому дружку, — прищурил глаза, понимающе брил по воспаленному дублер. — Нехорошо-о… Меня нарком оповестил.

— Давай о деле, а? — попросил Серов.

— Деловой товарищ, — сочно хохотнул Кобулов. — Сразу видно, из белокаменной прибыл, инструкциями по макушку накачан, — Сел в кресло, закинул ногу на ногу.

— Считаю вашу оперативную тактику истребления хуторов и ареста родственников порочной, — сказал, собирая волю в кулак, Серов.

— Чего-о?! — сбросил мясистую, блестящим хромом облитую ногу Кобулов.

— Порочной, стратегически вредной и провоцирующей горцев на саботаж, — сухо уточнил Серов, все больше напрягаясь, ибо заволакивала масляный блеск глаз Кобулова неприкрытая хищная злость. — Требую впредь все боевые и карательные действия согласовывать со мной.

Он ждал ответа и готовился к жесткой позиционной драке. Однако готовность его к отпору неожиданно лопнула, поскольку вдруг широко улыбнулся его «заклятый друг» и, опять закинув ногу, предложил посланнику Верховного:

— Пош-шел-ка ты, Ванек, знаешь куда?

— Ты что себе позволяешь? — постыдно, с мукой растерялся Серов.

— То, что слышишь. Ты наркому спои претензии предъяви. А я свои действия с ним согласовываю. Кто ты есть, Ваня? Ты есть такой же зам, как и я, только пожиже, поскольку прислан на подхвате работать. И в мои дела нос не суй. Привет супруге. — Поднялся и неторопливо вышел.

— Сволочь! — запоздало и бессильно взъярился Серов, хватил кулаком по столу.

Глава 10

Ушахов медленно брел по краю балки к дому Митцинского, через силу выдирая сапоги из грязи, чувствуя спиной упругое теплое дыхание Ласточки. Кобыла шла следом, вытягивая горбоносую атласную морду.

Он не пошел из наркомата в гостиницу, как ему было приказано. По пути вызрело в нем, лопнуло и растеклось леденящим спокойствием решение. Остановив попутную машину, он вернулся к себе в район, в Хистир-Юрт. Придя домой, Шамиль накинул на плечи брезентовый плащ и зачем-то вывел лошадь из сарая. Затем, не садясь в седло, повел ее в проулок. Дошел до окраины села и двинулся вдоль заросшей лесом балки.

В голове студенисто колыхалось безразличие, все сильнее саднило на сердце. Душа светлела, очищалась, как лесное озеро к зиме, житейские заботы опускались на дно ее мусором, жухлыми листьями. Память отчетливо и беспощадно вылепила лицо Аврамова, чужое, холодно-брезгливое: «… как же я тебя, такого склизкого, раньше не разглядел?»

Ушахов вздрогнул, застонал. Что это было? «То не Гришка, кто-то другой из приемной вернулся… Будто и не тянули вместе разведку в гражданскую, не выковыривали из Советов Митцинского, будто и не грелись друг о друга двадцать предвоенных лет… А теперь — мордой в грязь, публично! За что? Наложил в штаны бывший командир? Смялся под запиской из Москвы? Время лихое — и не такие ломались… Ломались и не такие! Не мог Гришка скурвиться. Тогда почему?» Сердце всполошенно билось в грудном капкане, вонзая боль под самую лопатку.

Оскользаясь сапогами на земляных рыхлых ступенях, Шамиль стал спускаться в балку, цепляясь за шершавые мокрые стволы. Небо сеяло изморось. Капли, срываясь с голых крон, с треском плющились о брезент плаща. Ласточка задержалась на краю обрыва, зарывшись копытами в прелую листву. Хозяин одолел глинистое месиво на дне балки и теперь поднимался по противоположному склону, мелькая меж стволов, ни разу не оглянулся, не позвал. Лошадь коротко тревожно заржала, напрягая круп, стала спускаться следом, осторожно вминая копыта в раскисшую, сметанно-скользкую глину, всхрапывая от натуги и страха.

Ушахов выбрался наверх, к дощатому забору. Уцепился за ствол дубка на краю обрыва, обнял его, прижался щекой к мокрой коре. Потревоженная крона дрогнула, капельный град забарабанил по плечам, по капюшону.

Ну вот и все, приехали. Дальше — некуда. Дальше забор с шелушащейся краской, разъятые щелями доски. За досками — дом Митцинского, обветшалая грузная махина, запущенные, облупленные времянки и сараи, одичалый сад, буйно заросший чертополохом. Там, за забором, неслышно теплились две жизни: Фариза, сестра Митцинского, стенографистка наркомата, и квартирантка ее Фаина, заведующая сельмагом. Фариза бывала здесь наездами, раз в несколько месяцев, жила у дальних родственников и работала в Грозном, поскольку сын ее Апти, заядлый охотник и бродяга, бывал здесь еще реже. Гачиев уволил ее сегодня.

Некогда грозное, надменное гнездо заговорщиков дотлевало теперь в затяжной агонии, шуршало осыпающейся известкой, потрескивало подгнившими балками, повизгивало на ветру несмазанными форточками.

Сюда привел Ушахова далекий саднящий нарыв в памяти. С этим домом повязан он до конца жизни — не сбежать, не вырваться из его плена. Здесь он встал на ноги как чекист, здесь поселилась женщина — единственная отрада в его жизни. Сюда и пришел итожить прожитые годы.

Время, спрессованное в плотный ком, скользнуло мимо, обдав тугой волной тоски. Впереди трибунал, в лучшем случае штрафбат, фронт. Нет, не будет фронта. Это — свечка в ночи, колышется, трепещет на ветру, вот-вот погаснет. Реальность — расстрел. Удружил замнаркома по старой дружбе за упущенного Исраилова, за неподчинение. Потом зароют, как собаку, чтобы не смердил. Нет, лучше самому.

Он расстегнул кобуру, вынул наган. Холодная рубчатая рукоятка плотно легла в ладонь. Дохнул на тусклое серебро пластины с гравировкой, сдвинул предохранитель. Страха не было. Все тело до последней клетки затопила тяжкая ядовитая усталость. «Ну что ж… Все, что ли?… Вот так, вот здесь». Сухо хлопнет выстрел, отзовется только воронье.

Чувствуя, как взбухает в нем озноб от самых ступней к груди, подпирает горло, он стал поднимать наган к виску.

Коротко взвизгнула неподалеку калитка, с шорохом осыпались по склону комья земли. Мучительно выбираясь из затопившего его небытия, Шамиль разлепил стиснутые веки, откинулся к забору, скрипнул зубами: «Кого черт несет? Подохнуть спокойно не дадут».

Не опуская нагана, с усилием повернул голову. За густым частоколом темных стволов обозначились две темные фигуры, стали спускаться на дно балки. За спиной мужчины торчал ствол карабина. «Апти, — вяло ворохнулось в сознании. — Фариза пошла провожать сына… Фариза? Откуда она здесь, как попала сюда раньше меня?» Впрочем, это уже не имело никакого значения, как и все остальное.

Неожиданно подумал: «А ведь это я смял судьбу парня». Апти покидал дом матери через калитку в заборе, уходил задворками, тайком. Изгой, подкидыш.

В бесконечной дали минувшего двадцатилетия бесшумно вспыхнул взрыв его, ушаховской гранаты. Гибкой плетью лениво падал в бешеный поток реки перерубленный взрывом висячий мост. С него сорвалась в воду грузная фигура Ахмедхана. Черным поплавком запрыгала в белогривых волнах голова. Стеклянная стена водопада всосала и накрыла ее.

Далекая вспышка гранаты Ушахова хлестнула тогда по Фаризе («А ведь плакала в наркомате из-за меня, измордованного, стенографировала и плакала!»), по человеческому зародышу в ней, искорежила ее судьбу. И об этом сейчас знает только он, «бандпособник» Ушахов, он да река, поглотившая Ахмедхана. А зародыш вырос…

Фариза и квартирантка Фаина срослись душами в одиночестве, обстирывали, обихаживали парня, когда он раз в несколько месяцев спускался с гор. Фаризе посылали в город телеграмму, и она приезжала. Они уже свыклись с его судьбой, грели парня нерастраченным теплом сердец. Где бы он ни был, над ним висела грозовая неприязнь аула. Аул ненавидел его отца — Ахмедхана, и вал этой ненависти захлестнул краем своим сына, имевшего несчастье стал физической копией своего отца. От такой ненависти не отскрестись, не отмыться, липкая, едучая, она день за днем разъедала душу. Отторгнутый аулом за звериную жестокость отца, ни в чем не повинный сын стал легкой на взлет ночной птицей, избегал света и людских глаз.

Когда внизу все затихло, Ушахов снова поднял наган. Женский отчаянный крик ударил его в самое сердце. Он развернулся. По размокшей листве вдоль забора бежала к нему Фаина. Как он не заметил ее?!

Он зарычал в бессильном отчаянии: да сколько же можно! Уперся взглядом в искаженное криком, мучительно-желанное лицо, выдохнул:

— Перестань орать!

Не останавливаясь, с маху уткнувшись ему в грудь, она хлестнула Ушахова по щеке, откинулась назад, ударила наотмашь еще раз.

— Баба! Тряпка! Нюни распустил! Юбку тебе носить вместо штанов! — Упруго нагнулась, рывками сдирая влипшую в тугие бедра юбку. — Ну?! Что стоишь? На! А мне штаны свои давай!

Опустив наган, оторопело пятясь от юбки, он уперся спиной в забор.

— Какого черта… Люди увидят. Надень!

— Не хочешь?… Отдай! Давай его, миленький, давай, горе ты мое…

Отобрала наган и, ухватив Ушахова за руку, потянула за собой, пришептывая:

— Идем… Да идем же скорей! Ну, мне долго телешом стоять?!


Он сидел на табуретке. Табуретка стояла посреди кунацкой. За неплотно прикрытой дверью переодевалась Фаина. Там что-то шуршало, потрескивало. Гулко, густым медовым звоном ударили настенные часы, и Ушахов, тряхнув головой, наконец очнулся. Он все еще жил, дышал. Били часы. Теплым ореховым светом сочился комод напротив, тая в сумраке недр сизую блесткость хрусталя.

Открылась дверь, вошла Фаина. Синее сияние влажных глаз, полотняная вышитая кофта, тугой русый узел волос на голове. Из домотканой суровости серого холста в земляной пол упирались точеные ноги.

Жадно трепетавшими ноздрями, всей грудью Ушахов вдыхал теплую обжитость дома. Пахло воском, свежим хлебом, желанной женщиной. Глубоко, судорожно вздохнул и, завороженно глядя на Фаину, сказал:

— За что ж ты меня так? Капитана, орденоносца, грозу бандитов — оплеухами среди бела дня.

— За дело.

— Героическая женщина! Хоть в оперативники бери. Пойдешь?

— Попроси хорошо, подумаю.

— Неужто пожалела?

— Нужен ты мне. Нашли бы еще тепленького возле дома — по допросам затаскали бы… У вас это получается.

Он машинально отметил, как трудно ей далось это «тепленького». Глубоко спрятанный ужас на миг проступил на лице.

— Вперед на три хода смотришь.

— Ага. Стараюсь.

— Ну… Вроде все выяснили. Пойду я…

— Не держу.

— Плачешь-то чего?

— Для разнообразия. Не все ж хихикать.

— Наган-то отдай.

— Возьми.

— Так пойду я…

— Иди-иди, отставной козы барабанщик.

— Успела оповестить? — изумился Ушахов. — Кто?

— Сорока на хвосте принесла.

И тут он вспомнил: Фариза. Вот только когда успела стенографистка раньше его… Отчаянно маясь прежней недоступностью Фаины, которая теперь спасла его от самого себя, выдохнул он стонуще, безнадежно:

— Черт меня дери, подохнуть спокойно не дала. Зачем в дом вела, зачем я тебе?

— Ты что из меня жилы тянешь? Зачем вела?… Зачем мужика баба в дом ведет, растолковать?

Окончательно сбитый с толку, обескураженный ее злым выкриком, он качнул головой, пожаловался беспомощно:

— Ничего не понимаю… Ты же полгода назад меня отсюда, из этой комнаты, вытолкала, сказала, чтобы ноги моей больше здесь не было.

— А ты приходил зачем? Припомни! Вот за этим! — яростно пришлепнула она ладонями по тугим бедрам. — Первым делом бутылку на стол! Чего стесняться, война все спишет, русская баба в ауле, пользуйся!

— Фая… Фаечка! — он ошеломленно вглядывался в нее. — Я же свататься приходил.

— Что?…

Торопясь, заглатывая слова, стал объяснять Ушахов свой прошлый горький визит, проламываясь сквозь несуразицу их отношений, пугливую настороженность этой одинокой, отчаянно гордой женщины:

— Думал, призовут скоро… Третий рапорт в наркомат отослал, в разведку просился, рассчитывал: кого, если не меня? А к тебе давно тянуло. Я себя по-всякому ломал: кобель старый, седой, трижды стреляный, жених — всему аулу на смех. А потом совсем невмоготу стало, день тебя не увижу, хоть волком к ночи вой.

— Господи, Шамиль…

— Ну и решился. Думаю, если хлопнут в чистом поле, хоть имя чье вспомнить будет. Десять лет холостяк, к мужикам в основном прислонялся на ночевках под одной буркой. Привычка сработала: идешь в гости — бери бутыль, будь она проклята. Если бы знал, что так из-за нее встретишь…

— Что ж ты сразу, тогда, не сказал такого?

— Фая, я ведь пулю в лоб решил не из-за того, что на Исраилове спекся. Из капитанов в рядовые выставят — переживу, фашиста на фронте и рядовым зубами грызть можно. А сегодня вроде итога подбил: ни тебя, ни фронта, ни Гришки Аврамова. Вильнуло в сторону мое начальство: от друга паленым запахло.

Рвался голос у Шамиля, щурились, слезились, как от нестерпимого света, глаза. Недоговаривал. Не мог сказать сейчас Фаине еще одну причину, заставившую поднять наган к виску. Расползалась с фронтов тараканья рать дезертиров. Он их ловил, допрашивал. Озлоблением, ярой ненавистью опаляло капитана на допросах, будто не приведенные под конвоем, а он, Ушахов, слинял в первом же бою, плюнул в попавшего в беду великого соседа — Россию, истекающую кровью, и удрал в горы отсидеться, переждать, чем дело кончится.

Он слишком устал смотреть в дымящиеся злобой зрачки, выслушивать оправдания или проклятия себе, вайнаху, отторгать судорожные попытки надавить через родственников, мулл на его вайнахскую общность с теми, кого допрашивал, — с дезертирами. Он устал носить на плечах ломающую тяжесть вины за плодящиеся в горах шайки. И был бессилен что-то изменить. Он мог пресечь, покарать десяток-другой случаев дезертирства, но не мог одолеть нарастающую эту волну, в основе которой лежала чья-то изощренная злая воля и, главное, хищно-жиреющая гнил советского аппарата в горах. И ничего не изменится здесь, кого бы не слала Москва в каратели, как бы не понукал Шамиля его друг Аврамов… Бывший друг — резануло вдруг по сердцу.

— Шамиль, миленький, может, обознался ты там, в наркомате? — пробился к нему голос Фаины. — Может, показалось тебе про Аврамова? Все знают: вы же как родня с ним, сколько раз он с женой у тебя был. Может, ты чего не понял?

— Не знаю, Фая, ничего не могу понять! Я там подумал, с ума схожу. Слышу Гришку и себе не верю. В приемную Аврамов вышел, а вернулась кукла заводная, бешеная, с его голосом. Не бывает так! — крикнул он с мукой в голосе, корчась в нестерпимом своем горе.

Потрясенная отчаянием этого бесстрашного человека, о делах которого ходили легенды, задохнувшись в нежности к нему, Фаина скользнула к Ушахову, обняла и вжалась в него, не просила защиты — сама защищала:

— Шамиль, хороший мой, я виновата! Я ведь тогда ждала тебя, ночами в подушку выла — когда придешь? А пришел, сама не знаю, что накатило… Сколько ж мы с тобой счастья нашего упустили! Сегодня Фариза прибежала, вся зареванная, ее дядя на машине привез из города. Про увольнение свое рассказала и про тебя. У меня ноги как отнялись. Тут Апти кормить, собирать в дорогу надо, а я сижу, подняться не могу. Фариза одна мечется. Вышла их провожать за калитку, еле стою. Они на дно балки спустились, ушли, а меня будто кто в бок толкнул. Повернулась — ты с поднятым наганом. Г-гос-поди! Откуда только силы взялись… Ты обо мне хоть подумал?!

* * *

Аврамов, выйдя из наркомата, почти бегом пересек двор, сел в машину на заднее сиденье, с треском захлопнул дверь. Глядя в стриженный под бокс затылок Сапрыкина, строго велел:

— Дамирев (Даешь Мировую Революцию!) Кузьмич, рвани-ка на Щебелиновку, в гостиницу.

Затылок Кузьмича струил «Шипр» и стойкую уверенность, что ежели тихо ехать, то дальше будешь. Машина сонно урчала, брезгливо переваливаясь на колдобинах, и Аврамов с немалым напрягом удерживал собственную руку, норовившую с треском шлепнуть невозмутимую потылицу.

В номере не было ни вещей Ушахова, ни его самого. Аврамов, плюхнувшись уже на переднее сиденье, бросил Дамиреву Кузьмичу сквозь зубы:

— Гони в Хистир-Юрт!

Сказано это было так категорично, с упором на «гони», что носитель лозунгового имени, покосившись на раскаленного шефа, рванул с места со скрежетом и колесным визгом, как и полагалось доблестной оперативной милиции.

В райотделе Аврамов захватил с собой двух бойцов-новобранцев. Начальник, как и следовало ожидать, сегодня не прибывал. Дома Ушахова тоже не было — ключ лежал, как всегда, под половиком на крыльце. Аврамов, изнывая сердцем, беспомощно оглядел холостяцкое тусклое запустение. «Да где же Шамиль? Не дай бог…» Дальше он додумывать не стал: похолодела спина в предчувствии.

Тут полковника опалила догадка: Фаина! Он толкнул спиной дверь, вымахнул в коридорную полутьму. Пробегая, зацепил лбом колесо висевшего на стене велосипеда, и тот, с грохотом и звоном обрушившись, рванул педалью карман на груди.


Он слушал Фаину, чувствуя, как слабеют, отпускают его тиски безысходности. Изумленно напитываясь целебной благодарностью к этой женщине, которая доверилась ему, позволила наконец избрать себя, он услышал торопливую плотную дробь сапог на крыльце. Растущий грохот уже вспухал в сенях. И когда осязаемая, жуткая реальность этого грохота распахнула дверь в комнату, Ушахов осознал: явилась беда, о которой он успел почти забыть.

Беда стояла на пороге: Аврамов и два бойца. Полковник был бледен, встрепан, полуоторванный карман на гимнастерке воинственно торчал углом вперед. Замнаркома в упор смотрел на капитана. И, отброшенный этим взглядом в недавнее прошлое, готовясь к самому худшему, сказал Шамиль сквозь примерзшую к лицу улыбку:

— Нашел, значит, и здесь. Тонкий нюх у тебя, Григорий Васильевич.

— Не жалуюсь, — согласился Аврамов. — Тебе было приказано находиться в гостинице. Почему нарушил приказ?

— Что же вы с ним делаете? — надорванно вскрикнула Фаина. — Он трижды бандитами стреляный! Неужто вся служба, кровь его не в зачет для Советской власти?

— Мы тут сами разберемся, Сазонова. Выйдите, — приказал Аврамов. Смотрел он, не отрываясь, на кобуру капитана.

— Это куда мне выходить из своего дома? Может, выселишь?…

— Не заставляйте применять силу, — едва заметно поморщился полковник. Под глазом явственно дергалась жилка.

Уже не сдерживая себя, ненавистно крикнула хозяйка в каменно-замкнутое лицо наркома:

— С бабами-то легче справиться, начальник! Ты бы с немцем шел так воевать, как с нами воюешь! Ничего, есть еще правда, осталась! Я до Кремля, до самого Калинина, дойду, я…

— Уходи, Фая, — попросил Шамиль.

— Да что же это, Господи! Он от позора стреляться собрался. Если б не я… Таких, как Шамиль, по трибуналам растолкаете, с кем фашиста бить станете, командир? Мало вы крови людской невинной пролили, мало?! Оттого и фашист под Москвой вас уму-разуму учил!

Она выбежала. За дверью что-то звякнуло, грохнуло, покатилось по полу. Затем, перекрывая все, выплеснулся из сеней надорванный воющий плач, ознобом мазнувший по спинам мужиков.

— Сдай оружие, Ушахов, — велел Аврамов. Все чаще дергалась у него жилка под глазом.

— Опять? Что это моя хлопушка именная вам покоя не дает? — вкрадчиво осведомился Ушахов, мягко, по-кошачьи, пружиня торсом.

— Разоружить! — хлестнул приказом Аврамов.

Молоденькие конвойные, серея лицами, шагнули к капитану, поднимая винтовки, но встали, наткнувшись на бешеный окрик, на смотрящий в упор наган:

— Стоять! Смир-но! Охотнички за капитанским мясом… Ну-ка, телок… Ты, ты, к тебе относится. Кру-угом! Винтовку в угол. Вот так. И ты тоже. Лицом к стене! Руки на стену! И не шевелиться, пуля нервных обожает.

И, убедившись, что конвойные уже не помешают ему, высыпал капитан перед полковником каленные горечью вопросы:

— Ты думал, я бараном перед тобой стоять буду, повязать себя дам? Легко жить хочешь, полковник. Ну, что делать будем, начальник? Мне теперь назад хода нет.

— Не дури, Шамиль, — одними губами сказал Аврамов, завороженно глядя в зияющий зрачок нагана.

— Смотри, даже имя вспомнил! — удивился Ушахов. — Продал ты Шамиля с потрохами, продал генеральским лампасам и писульке той из Москвы. Как ни крути, мне теперь на вас три пули истратить придется. И в горы, к абрекам. Что, не хочется помирать, полковник?

— Не время, дурак, не время стрелять, когда не знаешь, зачем командир пришел, — холодно сказал Аврамов, с большим нажимом на «не знаешь» сказал.

Его слова притушили неукротимое бешенство на лице капитана, начал пробиваться к его сознанию тайный смысл сказанного. По-прежнему двумя обомлевшими от страха пеньками торчали у стены с поднятыми руками конвойные.

— Не время, значит, а меня трибуналом шваркнуть, по-твоему, время? — дозревал Шамиль. — Только я, в отличие от тебя, шкуру свою на бывшую дружбу не меняю. На, держи! — бросил Шамиль наган Аврамову.

Запоздало вскинув руку, не удержал оружие полковник. Сорвавшись с ладони, упал наган на пол, грохнул выстрелом, крутнулся под ногами. Пуля, хряснув в плинтус, перебила его, ушла в кирпичную стену, выбив из-под рейки фонтанчик пыли.

Конвойные оторопело дернулись, выворачивая шеи, уставились на все еще вертевшийся наган. Аврамов придавил оружие сапогом, не спуская с Шамиля глаз, хрипло скомандовал конвойным:

— Марш на крыльцо, вояки! Обеспечить охрану дома, чтоб таракан в щель не пролез. Не впускать сюда никого!

Проводив взглядом бойцов, обессиленно опустился на лавку, вынул платок, промокнул обильный пот на лбу:

— Дуролом, черт бешеный… Так и знал: накуролесишь — расхлебывай потом. Вовремя поспел.

— Что, коленки дрожат? — раздувая ноздри, осведомился Шамиль, притулился плечом к стене, сунул в карман руку.

— А ты как думал? С тебя все станется. Не мозоль глаза, сядь.

— Постою.

— Садись, когда командир велит! — рявкнул Аврамов, уперся кулаками в лавку.

Шамиль сел.

— Ты что, в самом деле на тот свет собрался? — поинтересовался Аврамов.

— А как бы ты на моем месте?…

— А я бы на твоем месте погодил, — перебил полковник. — Я бы начальства тихо-мирно дождался и наедине спросил: что ж ты, начальник, скурвился, дружка своего продаешь?

— Считай, спросил, — ошарашенно отозвался Ушахов. — Дальше что?

— А дальше мы с тобой в подсадную утку сыграем.

— Это как?

— А вот так. На сей момент Ушахов — саботажник. А к утру ты у нас очень крупной сволочью станешь, Шамилек. Шпионом экстракласса, таким, что некоторые пальчики оближут. Так надо, капитан Ушахов, — жестко подытожил Аврамов.

— К-кому надо? — заикаясь, спросил Ушахов. — Ты, Гришка, ясней выражайся, а то отупел я что-то в последнее время.

— Нам надо, нам и всей России вдобавок.

— Значит, там в наркомате все… туфта была? А Серов? Гачиев?

— Гачиев в нашей с тобой хитрой игре не участвует. Он свое дело сделал, тебя к трибуналу пришпилил, поскольку зуб на тебя имеет большой. А генералу вечером я обо всем доложу подробно.

— О чем доложишь? — вконец запутавшись, спросил Шамиль.

— Меня в приемную вызвали, помнишь?

— Ну?

— Там посыльный дожидался из фронтовой разведки. Они связника Исраилова перехватили с письмом в Берлин. Копию письма к нам переслали. Ознакомься, весьма любопытный документ.

Ушахов завороженно взял мятый, с темными стеариновыми пятнами листок, потертый на сгибах. Четким размашистым почерком там было написано:

Вождю, императору Европы Адольфу Гитлеру

Копии: господам рейхсминистрам

Геббельсу, Гиммлеру, Герингу

Мы, представители кавказских народов, собрались в Чечне для того, чтобы обсудить программу и устав ОПКБ (Особой партии кавказских братьев).

Современная немецкая национал-социалистская партия Германии вполне отвечает интересам кавказских народов по расовым и идейным признакам. Поэтому ОПКБ будет руководствоваться в своих действиях программой и уставом Вашей партии, являясь кровно-арийской, семейно-родственной единицей ее.

Мы горячо приветствуем создание империи Соединенных Штатов Европы под Вашим руководством и управлением.

Мы преследуем цель: создание на Кавказе новой свободной федеративной республики с включением ее в состав Германской империи в числе ее передовых штатов.

Мы, братья кавказских племен от Хазарского моря до Черного, во имя ускорения гибели Советской власти ведем непрерывную борьбу с большевиками.

Вы, дорогой Адольф, вместе с Вашими соратниками имеете на Кавказе постоянно действующий вспомогательный фронт в виде сплетенной мною агентурной сети. Нас не страшат невиданные репрессии большевистских головорезов, наша партия растет и крепнет по всему Кавказу, во всех его уголках, имея хорошо законспирированную агентуру в большевистских учреждениях. В нужный час по Вашему сигналу я сделаю ее той взрывчаткой, которая взорвет изнутри большевистский тыл.

Дорогой вождь! Всем опытом своей борьбы мы чувствуем первоочередность летнего наступления вермахта на Кавказ. Одна из насущных его задач — взять у русских «Грознефть» и «Азнефть», тем самым заглушить большевистские моторы на всех фронтах.

Верим, что Ваш гений уже подсказал Вам это решение.

Цель этого письма: установить с Вами постоянно действующий контакт — связными и рацией. Мы просим Вашей помощи и ждем радиста. У нас накоплен значительный объем ценной для Германии экономической, военной, политической информации по Кавказу.

Связник сообщит пароль и способы контактов с нами.

Да здравствует великая непобедимая Германия!

Да здравствует мудрый вождь Европы Адольф Гитлер!

Хасан Исраилов, председатель ОПКБ

— Вот оно что! — ошеломленно проговорил Ушахов. — Ай да Хасан! Аппетит у шавки волчий. Значит, фашистскую федерацию из Кавказа для Германии готовит, связника выпрашивает.

— Теперь понял, почему я тебя в предатели после приемной затолкал? Это вес по аулу разнесется. Для начала ты теперь бандпособник. Ночью явимся брать тебя для трибунала — все чин чинарем, как у нас водится. — Мимолетная судорога пробежала по лицу Аврамова. — Троих ты должен ухлопать в перестрелке. А потом мы у тебя под полом рацию обнаружим и в шпионы произведем. Должен на такую фигуру, как ты, Исраилов клюнуть. Дружок как-никак.

— Чего? — не понял Ушахов.

— Клюнет, говорю, твой кореш. В балку его без единого выстрела пустил? Удрать через хребет дал?

— Я перед этим две ночи не спал! Операцию вел вроде как под наркозом! — взвился Ушахов.

— Ты ему об этом не докладывал, — добивал Аврамов. — Ты ему в качестве шпиона-радиста позарез нужен, поскольку зуд у него на Адольфа, сам понимаешь, нестерпимый.

— Костолом ты, Аврамов, — плачущим голосом сказал Ушахов. — Я же тебя, родимого, чуть не порешил.

— Сдуру, — холодно уточнил Аврамов.

— Ты что, не мог хотя бы намекнуть в наркомате? Хотя бы подмигнул…

— Стали бы мы на людях комедию ломать… У Гачиева нюх на это собачий, а из тебя артист, как из меня балерина.

Ушахов глубоко, до дрожи в животе, вздохнул и, окончательно осознав все происшедшее, потрясенный невиданным зигзагом в своей судьбе, который, как всегда, прочертил Аврамов, недоверчиво спросил:

— Это что, на настоящее дело выходим?

— Ну. И к нему я абы кого не подпущу.

— Валла-билла, тут Ушахов нужен, — хищно ощерился Шамиль, погладил себя нежно по голове. — Он храбрый, хитрый! И вообще оч-чинна маладэц! Он в подсадных утках покрякает!

— А-те-те, воскрес покойничек!

Они смотрели друг на друга размякшие, возбужденные, в чем-то очень друг на друга похожие, подобравшись перед прыжком в неведомое, сдержанно усмехались. Потом, не выдержав, обнялись, блаженно ощущая неистовую, лихими годами совместной работы накопленную близость.

Ушахов вдруг вздрогнул, отстранился, болезненная озабоченность смяла лицо.

— Гриш, а как с Фаиной быть? Мы ведь тут, перед тобой, считай, свадьбу перед войной назначили. Ей бы хоть полслова, полнамека…

— Ты соображаешь, о чем просишь? — на глазах заледенел Аврамов. — На тебя Москва работать станет, черт знает какие силы задействовать придется. Я Иванова, Кобулова, Гачиева ни имею права в это посвящать, все на Серове замкнется. На большой крови оно замешано.

— Понятно, вопрос снят, — подавленно отозвался Ушахов.

— Ночью тебе доставят всю разработку: легенду, шифры, каналы связи, пароли, рацию. После побега выберешь в горах пещеру, дашь знать о себе. Помни, ты теперь, после провала у нас, — волк-одиночка, которому чудом удалось удрать. Ты резидент, давно осевший на Кавказе. Ясно?

— Моя цель — без мыла в штаб Исраилова влезть.

— Соображаешь, — одобрительно кивнул Аврамов, зычно позвал: — Сизов! Ягодин! — Полоснув косящим взглядом по испуганным лицам караульных, напористо и грозно велел: — Увести арестованного! Держать под стражей дома. А за сегодняшнее ротозейство семь шкур спущу с каждого. Опосля, — успокоил ядовито.

Глава 11

Снеделю назад предгорья обметало свежей травой. Бурмастер Свиридов, дописывая отчет в вахтенном журнале, время от времени откладывал ручку и смотрел в окошко: глаз отдыхал от зелени. Другое окошко, за спиной, выходило на буровую. У буровой возились двое: сын Петька и помощник бурмастера, дружок Петькин Керим.

Ровно, мощно гудел мотор. Пол под ногами, изрезанный щелястый столик под локтем мерно дрожали. Сегодня ночью Свиридов собирался дежурить сам: бур ушел вглубь на проектные три тысячи, каждый час мог проколоть нефтяной пласт.

Хорошо прошла неделя, хоть и не отлучался мастер домой ни на час. Получили письмо с фронта от старшего — жив. На младшем — Петьке — бронь, все время на глазах, под присмотром, мать спокойна. Понятливый пацан растет, буровое дело хватает в полуслова. Керим постарше, уже заменял мастера во время недолгих отлучек. Подкормить бы парней, считай, с самого Нового года перебиваются с голодухи на проголодь. Хорошо хоть по буграм щавель конский выпростался из-под земли, крапива полезла, варево из кукурузной муки от души заправляли свежей зеленью.

Недавно в петлю попался суслик. Смаковали мясной отвар почти три дня. Ничего, можно жить, проколоть бы пласт скорее, сдать скважину эксплуатационникам. Тогда подбросят деньжат, с оплатой наладила контора дело без задержек. Первым делом купить Петьке ботинки, потому как старые…

Дважды за стеной конторки грохнуло, затрещали выстрелы, пронзительный истошный голос затянул: «Ал-л-ла!»

Мастер подпрыгнул на табуретке, дернулся встать — с перепугу отказали ноги. Бухнуло в тамбуре. Дощатая, легкая, на ременных петлях дверь отлетела, хряснула о стену. Вломились один за другим трое в папахах — чеченцы.

Передний выдернул кинжал, наклонился к Свиридову, оскалился и неожиданно подмигнул:

— Сильно боисси? Жить хочешь?

— А кто не хочет? — пришел в себя, резонно рассудил старик.

— Делай, что гаварим, тагда пайдешь дамой целый, — велел налетчик. — Как это ломать? — Ткнул большим пальцем куда-то за спину.

— Что ломать? — не понял бурмастер.

— Буровая ломай, патом иды дамой! — нетерпеливо пояснил бандит, со стуком вогнал кинжал в ножны.

— Железо руками ломать, что ли? — заметно отходил, креп в настырности старик.

— Жить хочешь — паламаишь! Делай эт дело, сабак! — зарычал бандит. Схватил мастера за грудки, вздернул, поставил перед собой.

— Сам собака, — неторопливо отозвался Свиридов. Подумал, изумился: — Это буровую из строя вывести, что ли? Ты соображаешь, дурья башка, о чем речь? Ей цены нет, она не сегодня завтра нефть…

Свиридов осекся. Едва успел поймать взглядом руку бандита. Она выдернула из-за пояса плеть, взмыла кверху — темя, затылок мастера со свистом обвила раскаленная змея, слизала волосы, просекла кожу.

— Гавари, как ломать! — взревел главарь, впился взглядом в переносицу Свиридова. По ней воровато скользнула красная струйка, скатилась по щеке к губам. — Одна минута тибе даю, — осадил голос чеченец. Заткнул плеть за пояс, вынул пистолет. — Потом дырка в тибе делаю.

И опять грохнуло за стенами. Теперь подальше. Железным горохом посыпалась, вспарывая тишину, перестрелка.

Трое, пригибаясь, метнулись к двери, вымахнули в тамбур. Снаружи в нарастающий грохот боя вплелось разбойное «ура», стук копыт. Стрельба откатывалась, глохла.

Свиридов, слепо шаря по стене, шагнул к выходу. Кровь заливала глаза, огнем пекло голову, подкашивались ноги, распирала жгучая тревога: где Петруха, Керим, что там у них…

В тамбуре каморки — торопливый перестук шагов. Кто-то вошел, стал ругаться густым баритоном:

— Сволочи, бандитская мразь! И сюда добрались… Что с тобой, отец?

Свиридов вспомнил про платок в кармане. Достал, вытер глаза трясущейся рукой. Перед ним стоял лейтенант милиции, глаза карие, участливые.

— Мерзавцы, и здесь напаскудили, на старость руку подняли! Потерпи, батя, сейчас обработаем.

Выудил из кармана вату, бинт, будто заранее для такого случая приготовлено было. Приложил вату к ране, сноровисто и ладно перебинтовал, пропуская бинт внизу подбородка.

— Ну как?

— Вроде жив… командир, — отозвался Свиридов. Прошипел сквозь зубы — огнем пекло рану, болючими тычками отдавало в мозгу.

— Тогда порядок, — отодвинулась, оценила дело своих рук милиция. — Возвращались с ночной засады, слышим — выстрелы. Что творят, бандиты! Война идет, народ гибнет, а эти, шакалы, на чужом горе жируют. Что им здесь надо было?

— Заставляли буровую из строя вывести, — тянул шею, порывался к окну бурмастер.

— Буровую? — рявкнул лейтенант. — На фронте каждый литр бензина на счету! Предатели, фашистские наймиты, стрелять таких, как бешеных псов… Ты куда? — жестко достал вопросом командир.

Старик мелкими шажками двигался вдоль стены к окну. Добрался, сунулся к стеклу, ахнул:

— Петьку с Керимом убили!

Двое лежали неподвижно. Голова Керима, облитая красным, уткнулась в бок сына.

Лицо лейтенанта перекосила досадливая гримаса.

Свиридов сунулся в низенькую дверь, зацепил теменем за косяк, слабо вскрикнул: боль черным пламенем полыхнула в глазах. Выбежал к буровой, упал на колени, приложил ухо к сыновьей груди. Сердце сына молчало. Старик выпрямился. Цепенея в ужасе, спросил у мертвого:

— Петруха, сынок… Как же так? Что я матери скажу? Не сберег, старый пес. Куда ж мы без тебя?…

Две жесткие руки подняли его с земли. Сзади пахнуло одеколоном. Над самым ухом заурчал густой баритон:

— Отомстим. За все отомстим, отец.

— За что нам с Матреной такое? — со стоном выдохнул, зашелся в плаче старик.

— Слезами горю не поможешь, — угрюмо урезонил лейтенант.

Развернув безвольное, тщедушное старческое тело, втиснул лицо в гимнастерку на груди. Оскалился, нетерпеливо махнул рукой, подзывая, показал на трупы. Подбежали четверо. Похватав за руки-ноги, уволокли убитых в каморку мастера. Тот трясся, мочил слезами командирскую гимнастерку. Лейтенант пережидал, нетерпеливо постукивая носком сапога по мазутной проплешине на земле. Брезгливая судорога сводила тонкогубый рот.

— Мужайся, отец. Ответ бандитам может быть один: больше бензина, нефти фронту.

— Дак че ж я… — захлебываясь, давил в себе рыдания Свиридов. — И так сутками тут… Ни дня, ни ночи. Дома, считай, месяц не был… К концу дело идет, не сегодня-завтра зафонтанит.

— Что мешает работать, отец? Чего не хватает? — напористо вломился в причитания старика лейтенант. — Что надо — через наркомат достану, помогу, говори смелей.

— Мне-то что… Не себе прошу, — судорожно вздохнул мастер. — Буровая может встать.

— Как встать? — грозно вскинулся, вспылил лейтенант. — Такими словами не шутят! Нефть для фронта — главное дело! Остановить буровую — значит помогать фашистам.

— А я про что? Сколько начальству про ремни приводные для моторов докладные писал, говорил — как об стенку горох! — утирая слезы, взъярился мастер: задел лейтенант за самое больное. — Все износилось, латка на латке! А «собачки», что держат дверку элеватора? Это ж форменное дерьмо, веревками подвязываем! Не приведи бог, недоглядим, веревка протрется, дверка настежь, элеватор в скважину грохнется. И конец!

Заковылял к дрожащей от натуги, грохочущей буровой, напряг голос, отчаянно перекрывая железный рев:

— Во! Глянь, вот она, хреновина, на соплях да на нашей веревке держится. Оборонный объект еще называет…

Глянул на лейтенанта, осекся и помертвел: сочились глаза того столь неприкрыто-лютым приговором, что перехватило дух у мастера.

Лейтенант вынул кинжал из-за пояса. Шагнул к буровой, приставил лезвие к веревке, легко, невесомо дернул рукоятку на себя. Вяло лопнули, опали веревочные концы. Коротко звякнула, раскрываясь, дверка, и элеваторная железина заскользила вниз. По слуху резанул железный визг, оглушительно лязгнуло, сыпануло в разные стороны снопом искр.

И навалилась, оглушила, залила все в округе диковинная тишина. Сквозь нее к слуху пробился сиротливый стук мотора. Что-то урчало, скрежетало, проваливаясь все глубже в земную утробу.

— Ты что? Зачем это, гад?! — застонал мастер, с ужасом уставился на мертвую буровую.

Поднимая руки, двинулся к лейтенанту. Надвигался на него, костистый, щуплый, из-под бинтов дыбом седые волосы, целил скрюченными пальцами в лицо, выкатив залитые слезами глаза. За шагдо вредителя булькнул горлом, содрогнулся всем телом: лезвие кинжала по самую рукоятку вошло в ямку между ключицами, вылезло из шеи. Захрипев, стал медленно оседать.

«Лейтенант» сказал подошедшему Алхастову раздраженно, зло:

— Что, на каждой буровой будем эти спектакли играть? Достань взрывчатку любой ценой! А пока запомни: вот здесь надо перерезать веревку. Там, где она есть, — буровой конец.

— Запомнил. Надо ехать, Хасан, — переступил с ноги на ногу боевик.

— Разделимся на два отряда. Я со своим возвращаюсь в штаб. Ты езди по буровым. Теперь знаешь, что с ними делать.

— Знаю, — согласился Алхастов.

Исраилов обернулся, посмотрел на мертвого мастера, зябко пожал плечами:

— Непостижимо. У него убили сына на глазах, а он горюет о каких-то «собачках» с буровой. Поистине собачья психология. Сталин вывел новую породу: цепные псы рабочего режима. Адольфу придется трудно здесь. Идеи разъели мозги рабочего скота.

Пошли к лошадям. За вождями гурьбой потянулись «милиционеры», на ходу снимая форму. Исраилов бросал рубленые фразы:

— Через Шамидова в обкоме, через легализованных, у которых связи в «Старогрознефти», выясни, где находится склад с приводными ремнями к качалкам. Сожги. Теперь главное. Найди людей, которые знали начальника райотдела милиции Ушахова, того самого, что пустил нас в балку. В самом деле, он ухлопал троих бойцов и ушел с рацией в горы? Газете я не верю. Хабар о нем идет разный. Этот человек мне нужен.

— Если поймаем в горах, привезти к тебе? — сумрачно спросил Алхастов.

— Не надо ловить! Сначала все как следует узнай, — недовольно повысил голос вождь.

— Узнаю.

— До сих пор нет ответа из Берлина. Я просил тебя отобрать самых лучших связников.

— Пошли самые надежные.

— Где их сыновья?

— Под стражей в пещере. Каждый, кто ушел, знает, что получит сына в обмен на немецкий ответ.

— Хорошо.

Разобрали коней и двинулись размашистой рысью к горам. Перед лесом отряд разделился на две группы. Разъехались.

Глава 12

Поссорившись с Евой вечером, Шикльгрубер засыпал мучительно трудно. Накаленная упругость подушки поджаривала мозг, и он корчился в черепной кости, как сырая телятина в кастрюле с маслом, потрескивая, брызгая во все стороны сгустками видений.

Чаще всего ему виделись четверо: Рем, патер Штемпфле, племянница Гели Раубал и фрау Бехштейн. Они всплывали со дна взбаламученной памяти, как пузыри болотного газа, лопались, обдавая зловонием стыда.

Гели, племянница Адольфа, едва переступила порог двадцатилетия. Лицо сытого херувима, диковатая свежесть девственницы ошарашивали поначалу. Приходя в гости, Адольф дрыгал ногой, прятал мосластые кулаки в карманы галифе, тряс чубчиком, кричал, срываясь на фальцет, об архитектуре и нордическом духе, об оскорбленном германском гении. Гели цвела пунцовым восторгом, одергивала платье на пухлых коленях.

Адольф терпел три недели. Когда терпение кончилось, навалился, смял, рыча и заламывая руки, — и обмяк. Лежа на боку, скрипел зубами, с хрустом воротил голову от племяшкиных голубых, безмятежно-удивленных глаз.

С тех пор отношения их стали мучительными. Адольф терзался дикой и бесплодной похотью и своей бешеной ревностью довел Гели до самоубийства. Адольф скорбел на ее могиле, менял живые цветы у портрета племянницы, отказался от мясной пищи, но по Мюнхену упорно полз слушок, что это он застрелил Гели.

Шикльгрубер взматерел со временем, входил в Берлине в моду, как и салон фрау Бехштейн, супруги фабриканта. Все чаще появлялся напористый вояка в обществе папаши Рема в качестве его правой руки. Ночами ревели песни, жгли факелы, кошек и чистенькие еврейские особнячки.

Положение штурмовика обязывало и толкало к поискам: одиноких кололи ухмылками свои же. Поэтому, когда приглядела и поманила пальцем прыщеватого вояку фрау Бехштейн, Адольф с охотой нырнул в пышнотелое сытое удобство, в перезрелую опеку, хотя в ответ, увы, мало что мог предложить. Да и не до этого становилось. Рем ломился в историю, сколачивал отряды, расшатывал республику Гинденбурга.

Квадратное, кирпичного накала лицо Рема излучало туповатое удивление. Оно всю жизнь нависало над Адольфом глыбой, раз и навсегда обосновавшись над ним в тот миг, когда впереди штурмовых колонн грянул залп. Штурмовики шли в тот день растянутой колонной по булыжной мостовой, а цепь полицейских, внезапно вывернувшись из проулка, грохнула по ним предупредительным залпом — поверх голов.

Память, капризная непостижимая штука, копит в себе всякую дрянь, и чем эта дрянь омерзительнее, тем прочнее держит ее память.

Штурмовики сгрудились после залпа паническим стадом, но остались на ногах. Только один, Адольф, громыхавший ботинками рядом с Ремом, грянулся оземь. И пополз. Полируя брюшком, ребрами тусклый булыжник, он вползал в частокол ног, бодался, протискиваясь сквозь них, гибко и сноровисто изгибаясь хребтом. И, лишь на миг оглянувшись, наткнулся взглядом на лицо Рема. Липкое изумление выдавилось из блекло-серых глаз наставника, ибо молодой соратник его движения проворно уползал в позор.

Оно, это изумление, законсервировалось в Реме надолго, до самой ночи «длинных ножей», когда Гитлер, ворвавшись в спальню Рема и дотянувшись наконец до его горла, блаженно, с хрустом сдавил потную глотку старика, закричал, надсаживаясь: «Падаль! Грязная свинья!»

Но даже труп Рема, окоченевший спустя несколько часов, казалось, излучал всеми порами все то же оскорбительное удивление, так и не размытое смертью.

Патер Бернард Штемпфле ушел в небытие чопорным узкогубым ханжой, каким был при жизни. Он приходил в тюремную камеру к Адольфу, шурша черным балахоном, учтиво кланялся, педантично раскладывал на замызганном столике чернильницу, ручку, исписанные вкривь и вкось листы черновика «Майн кампф» и начинал править заносчивый бред солдафона, который вдруг стал нужен круппам и тиссенам.

Штемпфле возникал в камере слишком грамотным и высокомерным для Шикльгрубера. И правка его была столь же беспощадной и высокомерной.

Сначала он правил по черновику. Но это оказалось изнурительной и неблагодарной работой, от черновика не оставалось живого места. Тогда пастор стал писать «Майн кампф» набело, сам, лишь изредка царапая взглядом по каракулям оригинала.

Он был достаточно сообразительным, чтобы уловить в этой истерической мешанине истины, созвучные германскому моменту, выудить из нее нужный смысл, очистить от благоглупостей, повязать логикой и выложить сей опус в соблазнительном для Германии виде.

Оригинал, заплетаясь ревматически скрюченной вязью, вещал: «Если сильно хочешь вдолбить кому-то что-то в башку, не испражняйся интеллигентным поносом, целься словом узко, как ножом по горлу, руби свое коротко и ясно про что нужно до тех пор, пока самый последний кретин не обалдеет и не поверит тебе».

Патер окидывал взглядом ефрейторское откровение, поджимал язвительно и без того узкие губы и, поразмыслив, выводил набело: «Любая действенная пропаганда должна ограничиваться очень немногими задачами. Их надлежит использовать в лозунговом, остро отточенном и напористом стиле до тех пор, пока самый последний тупица не окажется под влиянием этих лозунгов».

Патеру не следовало так демонстративно поджимать губы. Ему надо было хотя бы раз восхититься — зачлось бы после, когда через три года набрасывали на него, связанного в камере, пеньковую петлю на шею. Не натертая мылом, она плохо захлестнулась, и патер мучился бесконечные восемь минут, подтягивая под живот ноги и лягаясь ими с чудовищной для сухопарого тела силой.

Эти четверо являлись в снах все чаще в самых диких сочетаниях. Но больше других донимал его Рем.


Гитлер заснул под утро. Ему снились Гели Раубал и фрау Бехштейн.

Они лежали на необъятной, до синевы накрахмаленной кровати валетом. Между ними стояла эмалированная чашка с багровыми вишнями. Женщины поедали вишни красными губами и, прицелившись, стреляли красными косточками в Адольфа, стреляли и манили к себе пальцами.

Адольф сидел голый посреди ледяной комнаты на стуле. Косточки ударяли в него и присасывались к коже. Каждая тут же превращалась в прыщ. Уже все посиневшее тело ефрейтора было усыпано вишневыми прыщами. Рядом со стулом на льду стояли солдатские задубелые сапоги, лежал мундир, бриджи, каска.

Адольфа поджаривал стыд: его манили две женщины, а он не был готов. Гели и фрау Бехштейн изгибались, хихикали, перешептывались — о нем.

Адольф порывался соскочить со стула, тянулся к сапогам. Но сапоги не давались, отступали, цокая подковками, тускло поблескивая черным глянцем. Где-то далеко в казарме, уткнув кулаки в бока, ждал папаша Рем. Он ждал из увольнения его, ефрейтора Шикльгрубера, который уже безнадежно опаздывал. У Рема для опоздавших был наготове стандартный набор: две увесистые оплеухи и неделя чистки сортира голыми руками.

Ефрейтору было холодно и страшно, страх все нарастал, пересиливая остальное.

Потом Гели Раубал достала из-под вишен колокольчик и, взвизгнув, запустила им в Адольфа. Гитлер слабо охнул и проснулся.

Сел на постели, загнанно дыша, озираясь. У двери стоял адъютант с колокольчиком. Часы на стене вкрадчиво отбивали девять. Гитлер прикрыл глаза, стал успокаиваться. Реальный мир надежно льнул к нему: боем часов на стене, плотной слежалостью простыни под ягодицами, скрипнувшим сапогом адъютанта.

Между тем прыщавым Адольфом на стуле в ледяной комнате и этим, пробудившимся, зияла бездонная пропасть. В ней утонули груды прочитанных книг по военной истории и нордической генеалогии, трупы ненавистных Рема и патера, сладчайшая покорность всех этих яйцеголовых в генеральских мундирах — паулюсов, манштейнов, клюге, впряженных в колесницу вермахта им, ефрейтором. В этой пропасти уже свободно умещалось полмира, пол-Европы, нафаршированной его портретами. Будет так, что эти портреты наводнят весь мир. Гитлер открыл глаза.

— Одеваться, — бросил он отрывисто адъютанту, генералу Шмундту.

Напрягая ногу, на которую Шмундт натягивал сапог, Гитлер увидел, как дрогнула и поползла вниз бронзовая ручка двери, ведущая в спальню Евы. Под ручкой тускло поблескивало колечко ключа, в которое вцепился паучок свастики.

Ручка пригнулась до упора, замерла.

— Имейте терпение, Ева, — сухо сказал Гитлер в сторону двери. Спина у адъютанта дрогнула. Ручка прянула вниз, застыла. В нем опять стала подниматься осевшая за ночь муть вечерней ссоры с Евой.

Однажды он пошутил со Шмундтом, который, пробуждая Гитлера, коснулся рукой его плеча: «Я повесил почти всех, кто когда-либо касался меня. Вы приятное, но затянувшееся исключение». На следующий день Шмундт пробудил его колокольчиком.

Накинув на плечи френч, Адольф сел у стола, закинув ногу на ногу. Покачивая сапогом, оцепенело поймал глазами тусклый блик на носке. Велел:

— Начинайте.

По утрам, перед завтраком, генерал приносил и зачитывал наиболее важную информацию, накопившуюся за сутки, отфильтрованные, сжатые Канарисом и Гейдрихом сводки. Адъютант отщелкнул кнопки застежки на папке, стал читать:

— Группа армий «Центр» в состоянии относительного равновесия. Наши семьдесят дивизий под Москвой…

— Меня интересует юг. Юго-восток.

Идея летнего наступления на Кавказ вот уже месяц варилась в штабной кухне вермахта.

— Да, мой фюрер. Под видом туристов, в Иран введены сотрудники спецслужб Кальтенбруннера. Начались маневры и перегруппировка наших войск в Болгарии на границе с Турцией.

— Реакция турок?

— Как и ожидалось, паника. Премьер срочно пригласил нашего военного атташе Роде.

— Подробнее, — заинтересованно приказал Гитлер. Всем сердцем он нежно любил шантаж во всех его проявлениях, с него, как правило, начинал любое крупное дело, напитываясь блаженством, если удавалось выдавить шантажом из ситуации хоть малый результат. Турок не мешало вздрючить накануне летнего наступления на юг, перед их носом следовало загодя повертеть нордическим кулаком с болгарскими манжетами и берлинскими запонками.

— Туркпремьер настойчиво просил у Роде гарантий с нашей стороны о ненарушении границ.

— Роде?

— Роде ответил, что гарантии на Востоке и в Европе даст только фюрер. Но лишь в ответ на лояльность и услуги рейху. Роде дал понять, что пока терпеливо ждем вступления Турции в восточную кампанию.

— Именно: в ответ на услуги. И — пока терпеливо. Дальше.

— В лагерях Отениц и Мосгам идет формирование национальных легионов из пленных. Наполовину сформированы туркестанский, закавказско-магометанский, грузинский, армянский.

— Почему наполовину? Браухич ждет понуканий? — Он выкрикнул это и поморщился: рано. Утро, пустой желудок, дурной сон, затаившаяся за дверью Ева — рано. Снизил голос, заурчал, дергая щекой: — Я приказал форсировать нацлегионы. Тупое упрямство Браухича торчит, как гвоздь в сапоге. Почему наполовину, чем занимается Розенберг?

Именно Розенберг развил и стал воплощать идею Гитлера о «пятой колонне» для России. В основе идеи лежал опять-таки его, Гитлера, тезис о национальном скрытом динамите. Национализм был в веках и остается той взрывчаткой, которой случалось взламывать слоеную разнородность целых государств. Россия лежала перед ним идеально состряпанным для опытов многослойным пирогом, который должна была взорвать изнутри собственная начинка. Важно лишь подобрать и впрыснуть в нее нужные дрожжи. Сделать это предстояло в том числе и на Кавказе, между Черным и Каспийским морями.

Все же слишком много осталось в нем от самонадеянного ефрейтора, иначе он задумался бы над высказыванием неизмеримо более мудрого соотечественника. Энгельс писал в свое время: «Господство России играет цивилизаторскую роль для Черного и Каспийского морей и Центральной Азии». Не была Россия завоевателем Кавказа в историческом общепринятом смысле, а потому не на чем было нарастать «пятой колонне».

— Мой фюрер, я не готов отвечать на вопрос о Розенберге, — нарушил тягостную паузу генерал.

— Вы берете на себя слишком тяжкую миссию: отвечать на мои вопросы. Я не жду от вас ответа. Идите. Завтрак.

Спустя минуту адъютант внес поднос, накрытый салфеткой. На подносе был салат из спаржи, два вареных яйца, молоко и апельсин.

Адъютант вышел. Гитлер, балансируя на цыпочках, пошел к двери с бронзовой ручкой. Пригнулся, прядь свесилась на глаза. Адольф тряхнул головой. Его качнуло. Опершись на косяк, вслушался. За дверью висела тишина. Тогда он стал поворачивать ключ, азартно закусив губу. Повернул, перевел дух. Не разгибаясь, тычком толкнул дверь от себя.

В двух шагах стояла Ева. Воспаленные сухие глаза ее были налиты отчаянием. Текли секунды. Полусогнутый вождь исподлобья, снизу вверх мерил взглядом женщину, возбужденно дергая щеткой усов. Распрямился, раздраженно спросил:

— В чем дело, Ева? У вас такой вид, будто Браухич и Розенберг саботируют ваши, а не мои приказания по Кавказу.

— Я больше не выдержу, Адольф, — сказала Ева, и слова ее, брызнувшие окалиной через порог, обожгли Шикльгрубера. Эта женщина говорила так впервые.

— Ну-ну, моя девочка, что тебя угнетает? — спросил он озабоченно, отступая от двери.

— Все это… стены… пытка тишиной, одиночеством! Это выше моих сил!

Гитлер подошел к столу. Сел. Примерился. С хрустом ткнул ложкой в яйцо, проломил скорлупу.

— Успокойтесь, Ева. На вас подействовала вчерашняя ссора. Забудем ее.

— Я схожу с ума! Отпустите меня! — она крикнула это ему в спину.

Адольф резко повернулся, с любопытством оглядел женщину:

— Что-то новое. Вы вообще сегодня новая. Почаще меняйте облик. Это идет женщинам.

— Я прошу вас, не держите меня здесь, иначе я…

— Ева! — Ацольф скорбно выпрямился. — Я несу свой тяжкий жребий не жалуясь. Ответственность давит на мои плечи. Я отвечаю за оздоровление мира на тевтонской основе. Вы отказываетесь разделить со мной эту ответственность?

— Я больше не могу! Отпустите меня!

— Куда? — быстро, с озлоблением спросил.

— Куда-нибудь… Ведь где-то еще есть трава, лес, птицы!

— Съешьте это! — неожиданно мстительно перебил Адольф, с маху цокнул ложкой по второму яйцу. Промахнулся, тюкнул еще раз. По скорлупе, по серебряной подставке пополз желток. — Ваш завтрак через полчаса. Мне достаточно одного.

«Эта квочка поразительно глупа. Не объяснять же ей, что у папаши Рема не принято было волочиться по жизни в одиночку… Вождю третьего рейха просто неприлично ворочать Европой в подозрительном одиночестве, без бабы».

— Я не понимаю, зачем я вам? — в отчаянии крикнула Ева.

— Вы нужны здесь не мне! Истории! — бешено раздул ноздри Адольф. — Как подруга фюрера! Я скорблю оттого, что вынужден объяснять вам вашу высокую миссию!

— Я же не нужна вам как женщина! Десятую ночь вы запираетесь от меня!

— Десятую? Вы не ошиблись в счете? — Он изогнулся, цепко глянул на нее снизу вверх. — У вас юбилей. Поздравляю. Вам полагается подарок. Сообщите Шмундту, какая порода животных вас устраивает. Кот? Собака? Дрессированный еврей на цепочке? Вам их доставят скопом либо поодиночке, как пожелаете. Надеюсь, любая из этих тварей утолит вашу похоть, пока я занят государственными делами.

— Это старо, Адольф. То же самое вы говорили фрау Бехштейн во время вашего бессилия. А она пересказывала всему Берлину, — сказала Ева. Она уже почти не слышала себя, слепая ярость затопила ее, погасила чувство самосохранения.

— За-мол-чи… — свистяще выдохнул Гитлер.

Он захлопнул дверь. Запер ее на ключ. Бросил ключ на пол под тонкую спицу солнечного луча из окна. Запаленно дыша, рухнул на кровать, сгорбился, уперся кулаками в жесткий матрас, обмяк. Под угольно-потной челкой, косо влипшей в известковый лоб, блуждали глаза. Хищно шевелилась под носом влажная щетка усов. Отдышался, встал. Прошелся, подрагивая ляжками. В груди едким комом жгла злость.

Через несколько минут он отправился в рейхстаг: в одиннадцать назначено Геббельсу доложить о берлинской художественной выставке.

Пружинисто покачиваясь на носках, Гитлер вошел в свой кабинет, окинул взглядом дымчатую громаду зала, затушеванную сумраком по углам, красно-черное полотнище свисающего флага. Уселся за стол, возбужденно хоркнул: «Ах-р-р, майн гот!»

Жизнь манила восхитительной возможностью быть наконец самим собой, не отказывать себе, любимому цыпленочку (так называла в детстве муттер). Защипало в носу, увлажнились глаза от мимолетного воспоминания.

Гитлер бережно извлек сентиментальную мысль из прошлого, встряхнул се, забросил в резко очерченное будущее — в предгорья Кавказа. Там предстояло набирать силу летней кампании, взахлеб напившись из подземных нефтяных кладовых. Но мысль ослушалась, воровато скользнула в спальню Евы, где сидела с опухшим носом упрямая, глупая, ядовитая женщина. Давно уже никто ему не делал так больно. Три дня назад эта… запустила в него «ефрейтором», как грязной тряпкой на кухне, сегодня вонзила в самый мозг «блицкриг»: ефрейтору с его блицкригом поддали русские сапогом под Москвой…

Адольф нажал и долго не отпускал кнопку звонка по крышкой стола, отрывисто бросил появившемуся Шмундту:

— Пусть войдет.

Геббельс ждал в приемной. Он появился в кабинете, и долгие скользящие шажки цепенеющего человека к первому столу империи подарили возможность Гитлеру еще раз ощутить глубину пропасти между тем далеким ефрейтором и им, фюрером.

— Хайль! — придушенно-вопросительно выронил Геббельс.

Опять появился адъютант, осторожно уведомил:

— Рейхсфюрер Гиммлер.

Гиммлеру надлежало прибыть полчаса спустя.

— Гм? Да, — поднял брови и разрешил Гитлер.

Гиммлер появился на пороге, вскинул в приветствии руку и двинулся к столу.

— Вы явились раньше, Генрих, — недовольно буркнул Гитлер, подав вялые влажные пальцы.

— Я позволил себе подобную бестактность, мой фюрер, имея в виду чрезвычайные и приятные обстоятельства.

— Какие?

— Свежая информация с Кавказа масштабна и внушает доверие. Не ознакомить вас с ней тотчас стало бы моим служебным преступлением.

— Генрих, у вас патологическая страсть к нудным и пышным фразам. Когда-нибудь она вас погубит. Надеюсь, вы дадите доложить партайгеноссе Геббельсу его скромные выводы о выставке?

— О да, мой фюрер.

— Я слушаю, Геббельс, — нетерпеливо подтолкнул Гитлер. Этот интриган Гиммлер умеет заворачивать свои вести в радужную оболочку.

Геббельс придвинулся.

— Мой фюрер, ваше задание выполнено. Я лично занимался подбором картин для берлинской выставки. Шедевры, собранные в Европе, нуждались в тщательном отборе. Это стоило большого труда.

Гитлер смотрел в упор невидяще и жутко. Опять неожиданно и коварно сработала память, подсунула Евин «блицкриг». «Проклятая бешеная баба, достала и здесь, в кабинете!»

— Я не имел намерения идти на Москву! Это Браухич подталкивал меня! — рявкнул фюрер, глядя в глаза Геббельсу.

— Это все он! — эхом отозвался рейхсминистр, изнемогая: «К чему бы это?»

— Он торпедировал план «Барбаросса!»

Геббельс обретал возможность соображать. Окреп голосом и фигурой, подставился, понес на себе гневную мысль вождя:

— Тщеславный, трусливый негодяй!

— Он и его спесивая генеральская кучка никогда не могли правильно оценить обстановку! Я с самого начала намерен был идти на Кавказ, поразить Советы в самом уязвимом месте! И это я сделаю летом!

— Эти наглецы со своим постоянным неповиновением камнем висят на ногах вермахта! — уже гладко несло Геббельса.

Гитлер смотрел с некоторым удивлением: рейхсминистр стоял на носках, раздувая жилы на шее.

— Геббельс, я могу здесь ходить голым и бить стулья. Но это не значит, что подобное позволено и вам. Что здесь? — неожиданно, грубо ткнул в папку Геббельса пальцем.

— Мане, Ренуар, Гоген, — мгновенно переключился Геббельс. — Репродукции отобранных картин.

Гитлер отступил, прищурил глаза. В густой вязкой тишине, затопившей кабинет, было слышно натужное прерывистое дыхание рейхминистра пропаганды. Гитлер повернулся спиной к столу, заложил руки за спину, сказал страдальчески:

— Геб-бе-льс!

— Я весь внимание.

— Вы сошли с ума.

— Мой фюрер?…

— Что вы отобрали? После просмотра этого у каждого истинного арийца случится запор. Вы уверены, что для исправления положения в Германии найдется столько слабительного?

— Я полагал… — высоким голосом начал рейхсминистр.

— Вы не должны полагать, Геббельс. Вы обязаны полагаться. Я абсолютно уверен, что эта чахоточная мазня станет, подобно кислоте, разъедать здоровый немецкий мозг.

— Я безмерно виноват, мой фюрер.

Маленький серый человечек со стиснутыми ладошками на груди поразительно напоминал кающуюся Магдалину, кротко взирающую с репродукции, и Гиммлер, судорожно перунув смешком, опасливо затаил дыхание.

— Где Рубенс, Тициан? — распалялся фюрер. — Где крепкая женская плоть, способная рожать Зигфридов? Где груды битой птицы, клыки кабана, копья, кровь — атрибуты истинного воина? Где, я вас спрашиваю? Неужели Европа не в состоянии обеспечить картинами одну берлинскую выставку?

— Я все понял. Позвольте немедленно взяться за дело.

— Идите!

Геббельс повернулся, пошел к выходу странной дергающейся походкой. Гитлер с удивлением смотрел вслед. Пожал плечами, брюзгливо, вполголоса спросил Гиммлера:

— Что это с ним?

— Его съедает страх. Он неизлечимо болен страхом перед вами, мой фюрер.

— С какой стати вы вздумали заботиться о его карьере? Она уже сделана.

Гиммлер склонил голову, тонко улыбнулся: как он мог забыть, что сказанное им о Геббельсе — лучший комплимент и блестящая характеристика для любого из окружающих фюрера.

Гитлер смотрел на рейхсфюрера. Впившись в склоненного Гиммлера выпуклыми водянистыми глазами, он подумал, что все они возносятся к высшей цели в единой нерасторжимой связке, где каждому надлежит играть раз и навсегда взятую на себя роль, угодную ему, Шикльгруберу, роль и только роль, ибо проявление естества своего есть опасный нонсенс, нарушение правил игры, за этим следует кара судьбы, мечом которой является опять-таки он, Гитлер.

Гиммлер поднял голову. Набриолиненное полушарие прически, рассеченное белой ниткой пробора, уходило вверх, вытягивая за собой плоский лобик, к которому впритык, почти без переносицы пристроился хрящеватый с горбинкой носик. Холодно полыхнули и погасли стекла пенсне, седлавшего нос. Из-под стекол полезли ввысь редкие скобочки бровей, морщиня лоб. Желтоватая пергаментная кожа щек стала расползаться в стороны, раскупорилась щель тонкогубого рта. Весь этот мимический хаос внезапно замер, сформировавшись в маску перезрелого соблазнителя.

«Он начинает, — не без удовольствия подумал Гитлер, — старайся, мой чревовещатель, я люблю сюрпризы».

— Мой фюрер, — вкрадчиво начал Гиммлер, — судьба за нас. У славянских племен есть не лишенная смысла идиома: лишь на охотника выбегает зверь. Этот горный зверь, — Гиммлер жестом фокусника выхватил из папки два листка, — выбегает на нас весьма своевременно.

Гитлер взял листки грубой шероховатой бумаги, написанной славянскими буквами. Позади листков был пришпилен немецкий перевод, отпечатанный синеватым крупным шрифтом. Письмо начиналось так: «Вождю, императору Европы…»

Гитлер прочел перевод. Еще раз выискал, оценил отдельные фразы, напряженно спросил Гиммлера:

— Что вы сами думаете об этом?

— Даже если этот Исрай-лев из-за азиатской склонности к вранью преувеличивает численность своего подполья вдвое, тем не менее его ОПКБ заслуживает пристального внимания, если рассматривать ее в совокупности С летним планом «Блау». Это подарок нашей штабной разработке. Тем более что у нас имеются немалые агентурные возможности по Кавказу.

— Кто этот Исрай-лев?

— Из перебежчиков мы выудили лишь самые приблизительные данные. Исраилов — образованный кадровый бандит. Закончил Коммунистический университет в Москве. Был связан с Троцким, Савинковым. Неоднократно приговаривался большевиками к расстрелу. Но, как видите, уцелел. К нам послал трех связников. Дошел один.

— Неплохие вести, Генрих. Вы единственный, кого я хочу видеть в это мерзкое утро. Что намерены предложить?

— Экселенц! Помня о вашем предвидении, что нам потребуется к лету кавказская нефть, я освежил в памяти наши возможности по Кавказу.

— Итак?

— Некий Саид-бек Шамилев. Родился в Дагестане — одной из туземных провинций Кавказа. Внук Шамиля, знаменитого бандита, объявившего войну русскому царю. Отец Саид-бска Магома-Гази после свержения царя был вызван в Лондон, где ему предложили стать имамом Кавказа.

— Кто такой имам?

— Имам — духовная и светская власть исламского региона.

— Дальше.

— Отец Шамилева отказался быть имамом Кавказа. Сослался на старость. Через месяц Интеллидженс-сервис вызвала самого Саид-бека и предложила то же самое. Он согласился. Прибыл на Кавказ в двадцать первом году, поднял несколько бунтов против большевиков и организовал агентурную сеть из служителей низшего ранга — мулл. Последнее — самое ценное из всего, что он сделал. Задача агентуры — антисоветская работа и распространение поверья, что волей Аллаха над Кавказом должна властвовать Англия. Но за это еще нужно бороться. Горные туземцы весьма легковерны, мой фюрер. Нам потребуется немало усилий, чтобы вытравить из их мозгов эту блажь о власти Англии.

Часть своей агентуры Саид-бек передал Турции. Естественно, что последняя потребовала от агентов внедрения в горцев идеи турецкого владычества над Кавказом. Это стоило туркам ста тысяч лир.

Саид-бек живет сейчас в Аравии, в Медине. Двухэтажный особняк, двадцать комнат, сад, бассейн, серый «мерседес», три жены, одна из них…

— Избавь меня от подробностей. С ним есть официальная связь?

— Он часто бывает в Стамбуле. На его связи с Кавказом работают два связных и рация. Но вся сеть нуждается в ревизии.

— Где гарантия, что вся его сеть будет нашей?

— Выдали эту гарантию, экселенц: покоренная Европа и наш триумф на Восточном фронте. Дагестанский лис с турецким хвостом достаточно смышлен, чтобы оценить эти аргументы. К тому же мы подстрахуем его сообразительность надежными акциями в Стамбуле.

— Остальные?

— Эти помельче. Но достаточно способны, чтобы диктовать условия этому Исраилову.

— Кто конкретно?

— Осман-Губе, тоже дагестанец. В девятнадцатом году эмигрировал в Турцию, служил в их разведке. Завербован нами в тридцатом году. Сейчас работает в Берлине, в чине полковника. Проходит по ведомству Мюллера. Специализируется на обработке туземных военнопленных кавказской национальности, сторонник жестких методов обучения. Второй — обер-лейтенант Ланге. Кадровый разведчик у Канариса, молод, способен, честолюбив. Востоковед по образованию. Тоже специализируется на туземных военнопленных.

Гитлер шагал по кабинету. Гиммлер провожал его взглядом, впитывая волны возбуждения, исходящие от вождя, его резкий фальцет, бивший в уши:

— Обескровить большевистскую власть в горах! К началу летнего наступления на Кавказ туземная «пятая колонна» должна перерезать жилы на ногах славянского монстра! Одного толчка танковой колонны Клейста будет достаточно, чтобы он рухнул! Откроется путь через Грозный в Баку, на Ближний Восток! Россия захлебнется в этой войне без нефти. Последнюю точку в нашей исторической кампании я поставлю там, сдавлю кавказскую мошонку железной рукой!..

Гиммлер прикрыл глаза. Сладкая дрожь волной прокатилась по спине. Гигантская спираль битвы, опутавшая полмира, накалялась волевыми токами отсюда, из этого кабинета. Неиссякаемую энергию излучал этот ходячий генератор каждой частью своего тела: слипшейся влажной челкой на лбу, покатыми плечами, пухлыми ляжками, обтянутыми серым сукном, сапогами, испускавшими антрацитово-хищный блеск.

— …Мы не забываем друзей. Каждая особь, внесшая лепту в нашу победу, получит свою долю из кормушки, которая окажется в нашем распоряжении после победы, из нее будет литься через край!

Гитлер остановился. Глаза его, обозревавшие горизонты мира, внезапно натолкнулись на письмо, лежавшее на зеленом сукне стола.

— Он намерен получить информацию?

Гиммлер вздрогнул: «Мой бог, немыслимо привыкнуть к этим перепадам: от воплей — к кошачьему урчанию. Тебя долго поливают кипятком и вдруг суют в прорубь… Его не устраивает наш протекторат на Кавказе? Почему?»

— Именно так, мой фюрер, федерация туземных племен.

— Судя по истории, это забавно: федерация кадровых бандитов. Это у них в крови, не так ли, Генрих?

Гитлер вплотную подобрался к Гиммлеру, вперив ищущий, лихорадочно блестевший взгляд в его пенсне. Гиммлер, напрягаясь, цепенея затылком, едва удержался, чтобы не откинуть голову: в нескольких сантиметрах от пенсне маячил пористый сырой нос вождя, топорщилась влажная щетина под ним.

— Именно так, мой фюрер. Патологическая склонность горцев к бунтам общеизвестна. Они бунтовали против Шамиля, против русского царя, затем против Деникина. Власть Советов, как явствует из письма, их тоже не устраивает.

— У тебя нет опасения, Генрих, что вся эта пышная статистика о готовой «пятой колонне» Исрай-лева — всего лишь грандиозный блеф? Что, если его партия, боевая подпольная сеть по всему Кавказу — не более чем фальшивая карта в игре, за которой одно желание: урвать авансом от нашего победоносного пирога?

— Я допускаю такую возможность, экселенц. Именно поэтому нашей первой акцией будет тщательная проверка всех этих посулов. Тем не менее я не прощу себе, если подпольная сеть Исраилова все-таки существует, а мы окажемся неготовыми выжать из нес максимум пользы. Он просит в награду за свои услуги федерацию, которая впоследствии автоматически станет протекторатом рейха.

— Протекторат с бунтарской наследственностью. Где гарантии, что их устроит наше жесткое покровительство? Там, кажется, много глубоких ущелий…

Гитлер отошел к столу, остановился. Гиммлер изнемогал в догадках: чего он хочет? Осторожно потянул за конец ниточки.

— Гарантий никаких, мой фюрер, протекторат бунтарей, бандитов…

Гитлер резко обернулся, удовлетворенно кивнул. Гиммлер глубоко, облегченно вздохнул:

— Я тщательно продумаю вашу мысль, экселенц, в том числе и об ущельях.

— Позаботьтесь о том, чтобы ваши мысли воплотились в дело не раньше, чем горный зверь взорвет изнутри кавказский тыл. Он понадобится нам впоследствии в качестве пастуха для слазян, горцы ведь привыкли кого-нибудь пасти в горах. Когда вы ознакомите меня с вашими разработками кавказской идеи?

— Через три дня, мой фюрер. Разрешите прибыть с докладом в четверг?

Гитлер, сцепив руки за спиной, не ответил. Ткнул пальцем в кнопку настольной лампы. Повернул голову. Матовый свет абажура высветил стеклянную выпуклость его глаза.

— Прежде чем явиться с докладом, освежите в памяти меморандум Розенберга от восьмого мая сорок первого года. Если мне не изменяет память, мы запланировали превратить Кавказ в четвертый рейхскомиссариат нашим полномочным диктатом.


Выйдя от Гитлера, Гиммлер позвонил Гальдеру, сказал вкрадчиво в трубку:

— Дружище Гальдер, я бесконечно рад слышать ваш тевтонский баритон.

— Взаимно, рейхсфюрер.

— Делюсь приятной вестью: у вашего штабного детеныша «Блау» появился близнец-абориген на Кавказе. Требует подкормки.

— Вы уверены, что необходимо кормить его именно из армейской соски? Кто таков?

— Некий герр Исраилов из Чечено-Ингушетии. Обещает обескровить тыл Кавказа, когда вермахт будет таранить большевистскую оборону на Тереке. Мы с фюрером подумали, что будет целесообразно помочь нашему близнецу специальной базой в районе Армавира, создать воздушный мост для переброски оружия и десантников в горы. Продумайте детали. Через три дня я докладываю о нашей совместной акции фюреру. Мы порадуем его нашей деловой близостью назло всем, кто пытается нас рассорить. Как вам нравится гениальная идея фюрера о каменных мешках?

— Она еще не успела усладить мой слух.

— Сейчас усладит. После выполнения своей задачи туземцы нам будут не нужны, у них кровь заражена бациллами бунтарства. И самый лучший способ стерилизации заразы — кавказские ущелья. Там много прекрасных каменных мешков. Два-три таких мешка вместят двести-триста тысяч голов. И никаких расходов. Сотня дымовых шашек, десяток банок циклона «Б» — и стопроцентный результат.

— Надеюсь, эту гениальную идею будет воплощать ваше ведомство?

— Мы вместе воплотим ее, дружище, рука об руку.


Директива о каменных мешках вызрела в генеральном штабе через три дня. Откорректированная Гиммлером, она брызнула из штабного организма, как яд из зуба гадюки при укусе.

На Кавказе, как нигде в другом месте в России, адат и мусульманские законы шариата еще крепко держат и повиновении большую часть горского населения… и это во многом облегчает нам задуманную акцию. Горцы по натуре наивны и легковерны. С ними работать легче, чем с другими национальностями, для которых коммунизм уже превратился в фанатизм. Нам нужно хорошо вооружить местных бандитов, чтобы они до подхода германских войск захватили важнейшие объекты, которые сохранят для нас. Когда Грозный, Малгобек и другие объекты будут в наших руках, мы сможем захватить Баку и установить на Кавказе оккупационный режим.

Когда в горах наступит относительное спокойствие, всех горцев необходимо уничтожить. Горского населения не так уж много, и десяток наших зондеркоманд за короткое время справятся с этим делом. Для этого в Чечено-Ингушетии много прекрасных условий — ущелий, и не будет необходимости сооружать лагеря.

Гиммлер

Гальдер

Глава 13

Иванова вызвали в Кремль. Звонок из ЦК раздался около полуночи, и время до утра прошло в бессоннице. Ворочался, переворачивал обжигающую лицо подушку. Изводила тревога: ожогом в памяти ныл предыдущий звонок из Москвы, глуховатый, надтреснутый от гнева голос генсека в трубке, язвительная, свинцовой тяжести фраза: «Сидеть на пороховой бочке, нюхать цветочки и не замечать горящего фитиля под задом — это преступное легкомыслие».

К утру он был почти уверен — зовут не миловать. Не за что. Стал готовить себя к самому худшему. Сельское хозяйство хромало на обе ноги, нефтедобыча и переработка работали на пределе, Исраилов не пойман, затаился в скалах тарантулом, жалит без промаха. Число дезертиров с фронтов и оборонных сооружений перевалило за шесть тысяч.

Холодная злая сила трухлявила, кислотой разъедала республику изнутри, огнем и кровью точила в ней потайные ходы.

Перед самым рассветом Иванов попытался привести мысли и чувства в порядок, просмотреть материалы — статистику по вопросам, о которых могла пойти речь. Вспомнил, что цель вызова ему не сообщили, налицо был только сам вызов — сухой, короткий, таящий грозную неизвестность.

Четыре часа полета провел в ревущей полудреме, изредка проваливаясь в сон. Вышел из самолета разбитый, с головной болью. В аэропорту ждала машина. Через полтора часа он был в Кремле, в приемной.


Сталин неторопливо вышел навстречу, попыхивая неизменной трубкой, подал руку. И Иванов, чувствуя, как спекается все внутри, с напряженным вниманием ловил рублено-точные слова, которые плотно, без зазоров, ложились одно на другое.

— Нефтедобыча, нефтепереработка не поспевают за производством военной техники. Мы начали производить первоклассные наземные и воздушные машины. Их количество пополняют наши союзники. Пополнение прибывает капризное. Самолеты американцев, англичан плохо работают на нашем бензине. Надо признать — дрянь бензин. Нужно горючее Б-78 с высокооктановым числом 95. В этом случае потолок и скорость истребительной авиации повышаются на тридцать процентов. А значит, наконец можно бить летучего фашиста в хвост и в гриву, мастерства нашим летчикам не занимать.

Наркомнефть дает такого бензина шестнадцать тысяч тонн. Нам к лету понадобится восемнадцать тысяч. Что скажете об увеличении вашего производства втрое? — неожиданно повернулся к Иванову расхаживающий по кабинету Сталин.

— Я предварительно прикидывал наши возможности, советовался со специалистами, товарищ Сталин. — Иванов глотнул пересохшим горлом, с трудом удерживая в себе дрожь. — С учетом имеющихся резервов мы, вероятно, сможем поднять добычу… до десяти тысяч тонн.

— Мало! — резко отозвался Сталин. Желтоватые глаза его гневно потемнели. Выпустив клуб дыма, он отвернулся к окну. Повисла тяжелая пауза.

Он поймал себя на том, что все, касающееся Чечено-Ингушетии, видится теперь через призму письма Исраилова и, концентрируясь в памяти, немедленно воспаляет ее, провоцируя гнев. Все сильнее тревожил раздел из последней сводки разведуправления, касающийся Лейпцига: зачем вермахту такое количество карт Кавказа? Кавказская нефтедобыча становилась вопросом жизни и смерти для страны.

«Что делать с этим? Отдать Лаврентию? Кого взамен сейчас? Кто способен за два-три месяца по горло залезть в чеченское болото и не утонуть?… Новый будет барахтаться, чтобы удержаться на поверхности, а когда бензин давать? Байбаков… Чистый нефтяник, нет опыта партруководства. Оставить этого? Уже второй раз уговариваю: напрягись… Почему их всех надо уламывать, почему не понимают, что соскочить с нашего колеса нельзя, остановиться тоже нельзя? Можно только катить его вперед — любой ценой, любыми жертвами, только тогда уцелеем. Запускали это колесо вместе, подмазали последней кровью Романовых, тронулись весело, с надеждой, без скрипа. Думали, скоро под горку. А оказалось, вся дорога в гору, толкать надо каждому на пределе, иначе сдаст назад, раздавит в лепешку. И так — до самого конца.

Этот пока не научился свои и чужие жилы рвать, бережно себя тратит, хочет хорошим быть для всех. Дурачок, где живешь? Россия таких не любит, не помнит. Отдать Лаврентию… Или проверить последний раз на большом деле?»

Иванов всей кожей ощутил, как нахлынула и опахнула его ледяная угроза, струившаяся от сутуловатой спины, торчащих лопаток Верховного. Давя в себе тошнотворную слабость, чувствуя, что должен опередить решение, что вызревало в голове генсека, он заговорил, интуитивно, рефлексом самосохранения находя единственно нужные слова:

— Мы еще раз пересмотрим наши резервы, товарищ Сталин. Я уверен, что их достаточно для выполнения поставленной вами задачи. Республика выполнит ее.

Он не знал, не видел таких резервов. Но только бы не сейчас… Отдалить, оттянуть поворот головы, взгляд, в котором приговор.

— Задача не мной поставлена. Войной, — помедлив, наконец отозвался Сталин. И Иванов, начиная расслабляться, несколько раз судорожно, глубоко вздохнул. — Кстати, что конкретно сделано в республике, чтобы улучшить положение в сельском хозяйстве, оторвать горца от политбандитизма?

Слушая секретаря, перечислявшего меры, принятые областным комитетом: чистка кадрового сельхозаппарата, агитбригады, финансовая помощь беднейшим колхозам, активизация борьбы с бандитизмом, Сталин думал об исторических зигзагах окраинной политики центра. Кавказская ступня всегда зависела от московского сердца, а оно, в свою очередь, должно было ощущать устойчивую надежность ступни, дабы не быть колоссом на глиняных ногах. Но откуда, к чертовой матери, быть надежности, когда в ступне хронически вздувался дагестанско-чеченский гнойник, не давал шагнуть без ярой, стреляющей боли, мешал примериваться к ближневосточным запасникам?

Ермолов, Воронцов посылались державой хирургами на Кавказ: обезболить гнойник во имя целого, процветающего организма. Плохо старались хирурги, оставили болячку в наследство Сталину. Ермолов сказал про чеченцев: эту нацию нельзя перевоспитать, ее можно только уничтожить. Почему не уничтожил, если такой умник? Хорошо, допустим, уничтожим, вырежем из кавказской ступни. Ходить легче будет? Дыра останется, чем заполнить? Мясом русского Ивана? Приживется ли в дыре? Хотя Иван везде приживался, прирастет и к скалам.

Иванов закончил говорить. Сталин все еще ходил.

— Суеты много, — наконец отчужденно сказал он, — а результатов — пшик. Политбандитизм не ликвидирован, Исраилов на свободе, сельское хозяйство покалечено на обе ноги.

«Я утром думал точно так», — подавленно отметил про себя Иванов.

— И на это, учтите, мы не закроем глаза, даже сейчас, когда вам поручается переворот в нефтепереработке и добыче. Будьте готовы к тому, что Государственный Комитет Обороны может потребовать от вас к лету не пятнадцать, а восемнадцать тысяч тонн бензина — больше того, что дает сейчас весь Наркомнефть. Я не силен в технических вопросах. Могу посоветовать одно: прежде всего задействуйте организационный, человеческий фактор и материальные стимулы. Хамски много волокитят проектировщики. Уральцы взяли и вырезали это мертвое звено, все работы ведут без проектов и смет, лишь по финрасчетам. И потом, кончайте ваш цирлих-манирлих с рабочей силой! До хорошего не доведет. Война! — с силой, ожесточенно сказал Сталин.

И слово это в его устах, тысячекратно слышанное, гор-чайше осознанное за девять месяцев, вдруг полыхнуло и пронзило Иванова каким-то новым, беспощадным и грозным смыслом.

— Переводите рабочих на казарменное положение. Каждый из них должен рассматриваться теперь как боец на передовой, со всем вытекающим, в том числе и трибуналом. Вдобавок к этому посменная, немедленная оплата труда, премии за каждую добытую и переработанную сверх плана тонну нефти — тоже хорошо действует.

Все это будет отражено в постановлении Государственного Комитета Обороны. Но не ждите его, как милостей от природы. Советую начать думать над перестройкой сегодня же, в самолете. Желаю успеха.

Провожая взглядом напряженную спину первого секретаря, Сталин едва подавил в себе запоздало-острое желание: заменить! Но… кем?

«Почему Россия всегда выпирала полководцами, но проигрывала Европе гонку в хозяйстве, в организации его. Хозяин европейского калибра железную хватку имеет, нахальный расчет и тридцать три приема, как объегорить ближнего своего. Мы простодырые, бить и бить нас надо прямо в морду, пока не остервенимся и не поумнеем».

Иванов был уже у самой двери, когда сзади раздался жесткий голос Сталина:

— Я пожелал успеха. Но это не значит, что у вас остается право на провал. Успех должен быть обеспечен любыми жертвами. Вам понятно? В безвыходных случаях звоните мне.


Трое суток ушло у Иванова на изучение новейшей специфики нефтедобычи, взятой в Наркомнефти. Обложенный грудами справочников, брошюр, отчетов, докладных записок из буровых контор, срочно сделанных по его заданию, первый секретарь работал в сжигающем его нетерпении не выходя из кабинета. Пил крепчайший, лимоном заправленный чай. И лишь однажды, отпрянув от стола, потирая занемевшую шею, с удивлением обнаружил, что проспал, уронив голову на бумажную груду около трех часов.

Захлестывал, одолевал лихорадочный азарт по мере того, как прояснялась общая картина. Постепенно нащупывались технически узкие места и тромбы в добыче нефти, стопорившие работу.

В докладной записке инженера Черныша проскользнула мысль: слишком сложна схема переработки нефти, ее приходилось перегонять четыре раза для получения высокооктанового бензина.

Ухватившись за эту мысль, Иванов дал задание Чернышу представить в бюро свои соображения по упрощению процесса, которые сулили немалый выигрыш во времени. Через сутки позвонил в группу, связанную теперь с ним напрямую, и услышал обнадеживающий ответ:

— Дело движется, товарищ Иванов. Тут еще одна идея родилась: ввести каталитический реформег. Вместе с упрощением схемы это ускоряет переработку раза в три.

То ли везло, то ли напор кремлевской энергии был силен, но стали всплывать со дна коллективной памяти неожиданные, блестящие по логике и простоте решения. Донимала, мучила нехватка рабочей силы: лучших, самых зрелых и опытных, поглотил фронт. И вдруг пришло решение, реализованное лихим, почти авантюрным способом: тщательно процедили ремесленные училища Грозного, отобрали ребят и девчат покрепче, посмышленее и перевели их на буровые, на крекинг-завод под начало опытных мастеров. Дело ранее немыслимое, даже кощунственное, поскольку еще год назад отдать добычу и переработку нефти в неопытные руки считалось преступлением.

Молодым ученикам положили солидный оклад на период ученичества, сфотографировали каждого, затем вывесили метровые портреты перед Домом культуры имени Ленина. Под ними значилось: «Ударный десантный отряд нефтедобытчиков — надежда республики». Ошарашенные деньгами и славой огольцы, что называется, рыли землю, на диво споро осваивая мудреную рабочую науку.

Переработчики подбросили еще одну идею. Вся выкачанная из недр нефть лилась в резервуары одной струей — старогрозненская, артсмовская, ойсонгурская, — затем шла на переработку.

Самой ценной была артемовская нефть с незаменимыми для Б-78 тяжелыми компонентами. А поскольку вплотную подперла жесточайшая необходимость получить высокооктановый бензин наименьшими затратами времени, то артемовскую нефть стали перерабатывать отдельно.

Время подбросило сюрприз. Вездесущие снабженцы из Грознефти доложили Иванову несусветное: дагестанский нефтеснаб сидел на нефти, как собака на сене. У махачкалинцев скопилось двенадцать тысяч тонн нефти, бакинской и своей. Немыслимый, почти двухгодичный запас. Мотив нефтеснаба был для текущего времени непостижимо примитивен: нет вагонов.

Собравшись в комок, в который раз прокручивая в голове несколько фраз, Иванов велел связать его с приемной Сталина. Поскребышев доложил о нем, и Сталин взял трубку.

— Здравствуйте, товарищ Сталин, — размеренно выговорил Иванов. Нужные, затверженные слова фиолетовой сваркой вспыхивали в мозгу, и он послушно оформлял их в суть дела. — В дагестанском нефтеснабе лежат без движения двенадцать тысяч тонн нефти, в то время как наши мощности по переработке работают вполсилы в круглосуточном режиме. Дагестанцы ссылаются на нехватку вагонов. В военное время это не довод, а отговорка.

Сквозь потрескивающую тишину пробился и втек в самое сердце знакомый до озноба голос:

— Как вы считаете, эта отговорка может быть вредительством или саботажем?

— Вполне вероятно, товарищ Сталин.

Он ответил с металлическим автоматизмом, с непостижимой, небывалой для него легкостью, не зная и не желая знать истинных причин задержки нефтепродуктов в Дагестане. Он был приставлен Верховным к делу. Дело было прежде всего, и он стал его собственностью, потеряв право на жалость, сомнения, профессиональную солидарность. Все это как-то незаметно и безболезненно отмерло в нем за время, прошедшее после вызова в Кремль.

— Хорошо сделали, что позвонили, — сказал Сталин, добавил через паузу: — Нас устраивает ваш подход к делу. До свидания.

Через несколько дней в Махачкале закончила работу особая комиссия НКВД, и обновленный более чем наполовину дагестанский нефтеснаб под непосредственной опекой ГКО послал в Грозный цистерны с нефтью. Они шли нескончаемым потоком.

Вскоре бюро обкома приняло решение: считать всех рабочих, инженерно-технических работников промыслов мобилизованными; вести все работы по финрасчетам; рабочих каталитического крекинга перевести на казарменное положение; оплату производить посменно, за каждую тонну нефти, добытую сверх плана, платить бригаде тридцать рублей, за тонну бензина — сто рублей, за каждую пробуренную скважину — пять тысяч рублей.

Гигантский маховик нефтедобычи и нефтепереработки, всосавший в себя десятки тысяч людей, стремительно раскручивался.

Иванов был почти счастлив, если можно назвать счастьем неистовую круглосуточную круговерть, в которой перемешаны день и ночь, из которой выжато, как прессом, все постороннее, не касающееся дела: семья, дети, сон, пища. Дома не бывал неделями, поспешно, не понимая вкуса, заталкивал в себя все, что приносил секретарь на подносе. Иногда ему казалось, что выбросила его из Кремля пружина, заведенная до предела, и она теперь раскручивается неумолимо и жестоко, с хрустом перемалывая в нем нормального человека.

Он почти забыл о требовании Сталина навести порядок в горах, когда горы напомнили о себе. Громом грянула весть: бандгруппами выведены из строя несколько высокодебитных скважин с артемовской нефтью, сожжен склад с приводными ремнями и качалками.

Глава 14

Несколько часов перед закатом Ушахов наблюдал в бинокль за саклей Косого Идриса. Аул Верхний (Лакар-Юрт), состоящий из девяти домишек, зябко жался к крутизне, теснясь саклями на плоской выемке хребта, будто выбитой в камне гигантской киркой. Выше аула змеились одна за другой с десяток узких террас, скудно присыпанных принесенной вручную землей. Террасы щетинились пеньками прошлогодней кукурузы. Сбоку пристроилось аульское крохотное пастбище с торчащими из земли каменными чуртами.

Сразу за последней саклей околица обрывалась вниз стометровой пропастью, создавая впечатление абсолютной неприступности аула.

Сакля Косого Идриса лепилась к вздыбленному склону. Крона хилой кривой груши, вцепившейся в каменные трещины корнями, висела над двориком рваным зонтом, засыпая двор к осени желтыми катышками.

Гора не оставила аульской пацанве места для раздольных игр. Быстроногое племя перемахивало аульскую околицу за два десятка шагов. Поэтому прочно закрепились в их стиснутом бытии лишь две забавы: борьба и игра в колы. Эти утехи были у дедов, их в охотку осваивали внуки.

В бинокль виделась отчетливо старая кошма, вывешенная женой Косого на просушку. Из арыка, буйно прошивавшего дворик, торчали три кувшинных горла, заткнутых тряпками, — с маслом, молоком и сыром.

Арык начинал сочиться из-под ледника на хребте, затем, набирая силу из снежных пластов, рушился по склону водопадом, прыгал по камням в неуемной ледяной ярости. Даже в летний зной, в разгар июля, ломило зубы у припавшего к воде.

Во дворе желтым прыщом вздулся у стены сенной стожок, в щелястом хлеву терлись замурзанными боками две горные коровенки, с которыми могла успешно соперничать по части молока любая равнинная коза.

Косой Идрис стал бандпособником два года назад. Десяток боевиков Иби Алхастова, ограбив колхозную ферму, угнали дюжину коров в горы. Две из них осели во дворе Косого Идриса, остальные рассосались по хлевам таких же закопченных, Аллахом забытых аулов. У хозяев не спрашивали согласия на приношение. Им оставляли одну-две коровы, отводили хозяйскую руку с жалкими грошами, но с этого дня вайнах значился в должниках, обязан был кормить, укрывать исраиловцев, выполнять их задания. Иные тяготились благом, поданным на конце кинжала, иные подставляли шею под банд-ярмо с охотой.

Косой Идрис относился к последним, жизнь на каменистом, освистанном всеми ветрами хребте на баловала подачками, и разум, потрепанный заботами о желудках семьи, потянулся к опеке иераиловцев жадно и льстиво.

Со временем Идрис вошел во вкус новой жизни, округлился, даже снял повязку с пустого глаза, и красно-мясистая слезящаяся впадина смотрела теперь на аульчан с вызывающе бесстыдной спесью.

В довершение всего Идриса, как грамотного, назначили бригадиром колхозного отделения, и он, взматерев в двойственных своих заботах, днем пестовал колхозное стадо, с тем чтобы ночью потрошить его.

Давно подбирался Шамиль к Идрису за бандпособничество в бытность свою начальником райотдела милиции — немало сигналов поступало. Да так и не пришлось напустить кару на этот домишко: как-то все не находилось времени… и желания, ибо арест Косого Идриса и реквизиция его тощих коровенок подрезали бы напрочь быт Идрисовой пацанвы и вечно беременной его жены. К тому же не был ни разу замешан Идрис в каком-либо кровавом разбое. Тогда бы — совсем другой разговор. Однако, как теперь он осознал с биноклем на склоне, нет худа без добра. Нежданно-негаданно становился сей поднадзорный домик трамплином, откуда предстояло скакнуть в штаб Исраилова.

Прошлой ночью умыкнул Шамиль со двора Косого Идриса одну овцу и одеяло, стащил без шума, вполне профессионально, благо собак в ауле не водилось.

Нестройно, звонко гомонила на крохотной околице мальчишечья ватага. Маслянисто поблескивала на солнце ошкуренная древесина в их руках — мальцы играли в колы. Один с маху, броском втыкал кол в сырую глину, другой, тоже броском, норовил вышибить его из гнезда и уложить. Уложил несколько штук — выбирай поядренее, корчуй остальные.

В ватаге выделялся желтой рубахой старший сын Идриса Валид, гвоздил своим дрекольем чужие лихо, с треском, с притопом. Подогревала пользой азартная забава: выигранные колы становились топливом для очага в студеные ночи.

Пора было начинать дело. Солнце, опускаясь, накаляло горизонт краснотой. Валид на околице разогнулся, вытер подолом рубахи лицо, и Ушахов, примерившись, выпрыгнул из своего укрытия, раздирая телом кусты, руша камни, пуская вниз сухую глинистую осыпь.

Вымахнул на голый склон, спружинил ногами, застыл на виду — чужой, дикий, заросший многодневной щетиной, в синей милицейской фуражке, в галифе и сапогах. Уперся взглядом в остолбеневшую пацанячью стайку, прыгнул вниз, побежал под гору, забирая левее, в густой переплет кустарника. Позади скакали вниз, к пропасти, голыши, набирала скорость змеистая земляная лава.

Под прикрытием чахлого лозняка остановился. Сердце колотилось у самого горла. Оглянулся через плечо. Вверху сквозь ветвистое решето роились маленькие юркие фигурки. Ребячья ватага, прожигаемая любопытством, села ему на хвост. Яичным желтком маячила рубаха Валида впереди: вел свое воинство по следу чужака.

Ушахов усмехнулся: старый да малый ввязались в гонку. Малость передохнув, полез дальше чертоломить по склону, нацеливая путь свой к чахлому дубнячку, что переходил потом в непролазный матерый лес. Время от времени оглядывался: не слишком ли резво взял?

Наддав под конец из последних сил, тяжело пробежал свой временный схорон, мельком покосившись на убежище. Узкий лаз, ведущий под корни вывороченной бурей чинары, был замаскирован им кое-как, мрачно щерился на белый свет. Для острого пацанячьего глаза — криком кричал о себе.

Загнанно дыша, хватая ртом воздух, Шамиль мелькнул в кряжистое межстволье, врезался в чехарду молодого орешника, оперся спиной на гибкие прутья, затих. Отсюда, из засады, маячил за деревьями замшелый ствол его чинары, бахрома корней под лазом. Там мелькнуло желтое пятно рубахи, ребячий гомон разом обрезало. «Усек пещерку малец… Ай, сыщик! Ну будь гостем, ныряй на дно, абрек».

Желтая рубаха дернулась, замерла, юркнула под корни. «Вот так. Что и требовалось», — облегченно откинулся, совсем почти лег на ветки Шамиль. На дне пещерки лежали одеяло Косого Идриса, спички, стреляные гильзы от нагана, засохший окровавленный бинт, скомканная «отработанная» записка на турецком языке, шифровальная колонка цифр под текстом и обглоданная баранья лодыжка — набор вполне прозрачный для смышленого. Не полный же болван Косой, должен сообразить, что к чему. Теперь следовало уходить.

Где-то страдала, мучилась неизвестностью, отчаянным неверием в его предательство Фаина, ждал вестей от него Аврамов. В затеречной дали рвала в клочья человеческую плоть иноземная сталь, перемалывали друг друга армии. Здесь же вековым неизменным покоем обступал Шамиля лес — своя, малая, до боли прикипевшая к сердцу Родина. С ровным шелестом тек по-над кронами ветер. Сгущались сумерки. Следующие сутки предстояло провести вдали от схорона, с тем чтобы вернуться туда для встречи гостя. Или гостей. Надо было выиграть свою первую бескровную драку через день-другой: Косому Идрису нужно было время, чтобы сообщить о Шамиле своим хозяевам.


Прошло двое суток. За сотню метров до своего схорона Шамиль еще раз перебрал в памяти послужной список деяний Косого Идриса. По данным источников, за ним числились налет на сберкассу в Шали и ограбление квартиры в Ведено — это все, что удалось наскрести Аврамову об Идрисе по просьбе Шамиля. Можно было добавить двух коровенок, полученных от бандитов. Не густо. Однако, может, в случае чего, пригодиться.

Перед самым схороном Ушахов скорее угадал, чем увидел человека в засаде. Обострившимся чутьем он приметил плотный сгусток в кизиловом лозняке рядом с валуном. Затаился за стволом, стал ждать. Человек шевельнулся, едва слышно хрустнула ветка. Шамиля ждали там, где он и предполагал, местечко укрывистое, бурелом, валун, до схорона десяток метров. Стал подбираться к валуну сзади.

Косой Идрис длинно зевнул, положил ствол карабина на валун. Плечи его зябко дрогнули, видно, давно грел брюхом стылую землю. Меж черной папахой и засаленным воротником белесо светился бритый затылок.

Шамиль медленно поднялся. Ныли стертые локти. Встал, расставил ноги. С удовольствием взвел курок нагана. Металлический щелчок кнутом хлестнул по спине Идриса.

— Лежать! — придавил командой Шамиль.

Рука Идриса, дернувшись, примерзла к цевью винтовки.

— Брось ее в сторону, — сказал Шамиль. Покосился на отлетевшее оружие, похвалил: — Молодец.

Идрис сел лицом к Шамилю, привалившись спиной к валуну, почесал о него лопатку. Страх таял в черных глазах, там высветлялось облегчение: дичь наконец появилась. Велел для начала:

— Плати за барана. За одеяло тоже гони деньги.

— Сколько? — прищурил глаза Ушахов.

Идрис подумал, прикинул: с этого надо содрать побольше.

— Тысячу.

— Хватит с тебя, — усмехнулся Шамиль, скомкал три сотенные бумажки, бросил Косому.

Идрис цапнул деньги на лету, хамкнул, как собака муху, сунул в карман. Проворно поднялся, отряхнул бешмет:

— Дело к тебе есть.

— У нас с тобой не будет никаких дел, кроме одного, — перебил Шамиль. — Ты приносишь мне еду, кладешь в эту дыру и берешь там деньги. Обманешь — пристрелю, ты меня знаешь. А теперь отойди в сторону. Ну?! — рыкнул Шамиль. Слишком большая роскошь отдавать инициативу Косому. Поднял его винтовку, разрядил, сунул пули в карман. Винтовку зашвырнул в кусты. Пошел в лес, не оглядываясь.

Идрису стало плохо: дичь не желала идти в загон.

— Стой! Дай сказать! Меня послали…

— Кто? — обернулся Шамиль. — Быстрей!

— Мулла Джавотхан. Он хочет поговорить с тобой.

Ну вот, привалило наконец то, ради чего заваривали кашу с Аврамовым. Зовут. Теперь поведут, как быка на продажу, будут прицениваться, щупать. Осталось покорно пойти за спиной этого, мозолить глаза о бритый затылок под папахой. Что-то здесь не то. Каким-то примитивом шибало от всего для резидента, слишком просто все получалось.

— Мулла хочет поговорить с тобой, — нетерпеливо напомнил Косой.

— Я не хочу говорить с ним, — неожиданно для себя сказал Шамиль. Теперь надо уходить. Это он понял сразу. Повернулся, пошел.

— Подожди! — взревел испуганно Косой. Этот оборванец, бывшая чума для абреков, вместо того чтобы побежать за ним следом, уходит? Что он делает? — Почему не хочешь говорить с Джавотханом? Он может дать тебе крышу над головой, одежду, кусок мяса. Мы защитим тебя…

— Защищай себя. У меня свои защитники. Они далеко, за морем, но я разговариваю с ними, как с тобой, и от их вздоха вас может поднять в воздух, как перья из распоротой подушки.

«Запоминай хорошенько все это, чурка одноглазая», — нежно попросил Шамиль про себя.

— Что мне сказать Джавотхану? — маялся в панике Косой.

— Скажи, чтобы никто не путался у меня под ногами. Хватит того, что я оставил Исраилова живым, дал ему уйти, на свою голову.

Он исчез за стволами. Косой Идрис зло сплюнул, стал ругаться. Что ответить пославшим его?

Глава 15

Серов позвонил Аврамову вечером из обкома, спустя несколько часов после шифровки от Ушахова. Аврамов сам названивал во все концы, разыскивая начальство, и поэтому, услышав в трубке раздраженный голос генерала, едва не брякнул с удовольствием: «На ловца и зверь бежит». Однако вовремя прикусил язык, ибо, судя по тону, начальство пребывало в крайне слякотном настроении, и кто зверем, а кто ловцом окажется в данной ситуации — это, черт нюхай такую службу, еще вопрос.

Серов появился в кабинете Аврамова минут через двадцать, с грохотом, одну за другой, прихлопнул за собой двери. Пошел к креслу ярым медвежонком, льдисто посверкивая глазами из-под лохматых бровей.

«Штормяга в перспективе», — уныло определил Аврамов и, стоя навытяжку, «кушая» глазами начальство, подпустил в голос изрядную дозу служебного оптимизма:

— Здравия желаю, товарищ генерал! — после чего уксусно вздохнул.

Серов сел в кресло.

— Здравия желаешь… Нарком вот тут кое-чего другого желает. Ознакомься, — шлепнуло начальство перед Аврамовым записку по ВЧ.

Аврамов прочел: «До каких пор намерены валять дурака? Где результаты разработки Исраилова? Не работаете сами, мешаете работать Кобулову. Вами недоволен Сталин. Доложить о ликвидации Исраилова не позднее конца месяца. Берия». Положил записку на стол, повел враз озябшими плечами.

Серов шевельнулся в кресле, глянул исподлобья:

— Ну как?

— Горячее послание, — осторожно посочувствовал Аврамов, сосредоточиваясь перед предстоящим сообщением Серову, ибо не вписывалось оно в сокрушительный телеграфный напор из Москвы.

— Горячее? Не то слово. Кипятком белокаменная поливает, того и гляди, кожа клочьями. — С маху перескакивая на дело, загремел Серов раскатисто и гневно: — Какого черта твой Ушахов капризы там закатывает? Ему, видите ли, радист генерала Серова не подходит, ему только Аврамова на связь подавай! Что, близнецы единоутробные, ни шагу друг без друга?

— Такая договоренность была с самого начала. На связи с ним работаю только я. Вы сами утверждали план операции.

— Да работай! Работа! Результат где?

— Он обосновался в горах, обживает пещеру, вошел в контакт с главарем бандгруппы исраиловцев Косым Идрисом. Знакомство, правда, подзатянулось, ему нужны были сведения об Идрисе. Последние два дня я занимался именно этим.

Тянул время Аврамов, подбрасывал помаленьку окольную, шелуховую информацию, не решаясь выложить главное.

— Обосновался… Обживает… Знакомство… Словечки! Курортом от них шибает! Санаторием! Дело когда будет, на Исраилова когда выйдем?

— Уже вышли.

— Это как — вышли? И молчишь? Ты что мне тут кружева плетешь? Докладывай! — нетерпеливо рокотнул Серов, подался вперед.

— Сегодня Ушахов встретился с Косым Идрисом. Тот передал приглашение прибыть к председателю Духовного совета при Исраилове Джавотхану Муртазалиеву.

Серов откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза. Аврамов с невольной жалостью отметил, как запали, поблекли щеки столичного куратора, густо и глубоко синели тени под глазами, пепельным налетом присыпала лицо успевшая проклюнуться с утра щетина. Серов открыл глаза, плеснул на Аврамова синевой взгляда:

— Хулиганим, значит. Тайком от Серова дела стряпаем. Фу-у, дьявол, гора с плеч. Ну, поздравляю, Григорий Василич! Это, брат, событие чрезвычайной важности. Ты сам не понимаешь, какие мы гиганты. Так когда встреча с Джавотханом?

— Позвольте закончить? — отозвался струнно натянутый Аврамов. Собравшись, выдал главное: — Ушахов от встречи отказался.

Ежась в тяжкой, гнетущей тишине, успел перебрать он все аргументы «за» и «против» решения Ушахова. Постепенно креп в уверенности: так надо было, именно так, в той ситуации. А окончательно утвердившись в этом, по-деловому осерчал и уперся в намерении — отстаивать!

— Шутки изволим шутить? — недобро кольнул взглядом Серов.

— Никак нет.

— Ты это что… всерьез?

— Разрешите пояснить действия Ушахова…

— Пояснять будешь не здесь, — перебил генерал. Поднялся, согнал гимнастерку под ремень за спиной. Вязко, с отвращением шевельнул челюстью, сморщился, будто размолол на зубах хинную пилюлю. Закончил спокойно, тускло: — Сдай дела. Операцию поведу сам.

— Угробим дело, товарищ генерал. Ушахов не пойдет на контакт с вами, — отчаянно удерживал Аврамов наползающую на него ледяную неприязнь.

— Это что, ультиматум? — бешено крутнул головой Серов.

— Давайте сядем, Иван Александрович, — вдруг попросил Аврамов. Пожаловался: — У меня вон мандраж в коленках от вашего рыка.

Не дожидаясь согласия, тяжело опустился в кресло, налил воды в стакан, жадно, с хлюпом глотнул, продолжил:

— Какие тут, к лешему, ультиматумы! У Шамиля не та ситуация, чтобы начальство менять. Он сейчас на пределе, может и надорваться. Нам с вами его надрыв нужен или результат? Разрешите, я подробнее доложу?

— Слушаю, — с усилием сдерживаясь, отозвался Серов. На меловых щеках — пятнами горячечный румянец.

— По той легенде, с которой Шамиль ушел в горы, он засвеченный закордонный резидент, «убивший» двух наших бойцов, птица высокого полета, раз столько лет сумел усидеть у нас начальником райотдела. Вместо бойцов мы зарыли камни в гробах.

— Помню.

— Какова логика его поведения? Предельная осторожность, никаких посторонних контактов, поскольку мы предпринимаем бешеные меры «по его поимке». Пуганая ворона куста боится. Вы согласны?

— Что ты мне прописные истины жуешь? Дальше!

— А дальше вывод: на кой ляд ему какой-то Джавотхан? Шамиль сейчас вроде бегущей курицы. О чем думает курица, убегая от петуха? «Не слишком ли быстро я бегу?» Но бежит!

— Уже убежала твоя курица. Профукали встречу! Мы зачем его в горы забросили, целый спектакль сработали для прикрытия? А Исраилов свое дело делает! Зарезаны два командира кавполка на квартирах, шесть буровых из строя выведены, склад с приводными ремнями спалили. А это — нефть, бензин для фронта! В самые больные места жалит, стервец! По мне тут перед тобой нарком топтался, подошвы вытирал именем Верховного, а мне крыть нечем!

— Исраилов должен выйти на Шамиля сам. Ему радист сейчас позарез нужен. В идеале, они должны скрутить Ушахова и волоком тащить к Исраилову, как девку к плешивому старику! Тогда цены ему у Исраилова не будет, и, главное, с проверками проще обойдется! — дожимал свое Аврамов.

— А ты о другом подумал? Исраилов у немцев радиста запросил тремя связниками. Мы взяли только одного, двое все же к немцам, видимо, просочились. И если абвер зашлет в горы связника, тогда на кой хрен Хасану твоя убегающая курица?

Надолго повисло молчание. Аврамов, зараженный гневной тревогой генерала, обдумывал сказанное. Наконец упрямо повел головой:

— Ждать надо, Иван Александрович, зубы искрошить в терпении, а ждать. Есть надежный факт: Шамиль обнаружил за собой слежку. А это значит — зуд у Исраилова на радиста нестерпимый, и отказ Шамиля только подстегнет эту проститутку: чем меньше женщину мы любим…

Сморщился, тяжело вздохнул Серов:

— Красиво говоришь. Только на поймут наверху этой красоты.

— Значит, надо так объяснить…

— Кому объяснить, кому?! — взъярился генерал на провинциальную бестолковость замнаркома.

— А если… Самому?

— Самому про нашу мышиную возню с Ушаховым?

— Не только. Про ситуацию в республике. Разрешите свои соображения? — жестко подобрался и посуровел Аврамов.

— Ну?

— Дальше так нельзя, Иван Александрович. Есть предел всему. Мы сами готовим тут «пятую колонну».

— Ты о чем?

— Нарком Гачиев после побега Ушахова в горы сделал начальником отдела его зама Колесникова. Этот щенок отрабатывает назначение: сжег с оперативниками Кобулова восемь хуторов. А до этого арестовал сто двадцать бандпособников, стариков и женщин в том числе. Столько же ушли в горы на нелегальное положение. Понимаете, что происходит? Гачиев с подхлеста Кобулова руками русских душит, сжигает чеченцев, тех, кто не сумел от него откупиться. Мину закладывает под наши отношения. А под ними, между прочим, еще ермоловские, воронцовские мины не обезврежены. Не дай бог, фронт подойдет к Кавказу! Вы обязаны доложить все это Сталину, или… разрешите это сделать мне.

— Да что ты говоришь? — ядовито изумился генерал. — Грудью на амбразуру вместо труса генерала? Силен, бродяга.

— Мне не до шуток, — угрюмо зыкнул Аврамов.

— Мне тоже. Не лезь поперек батьки в пекло. Читай. Уйдет в Москву сегодня же, после встречи с Ивановым и Моллаевым.

Аврамов взял листок, стал вчитываться в ровные, каллиграфически выписанные строки.

Народному комиссару внутренних дел

генеральному комиссару госбезопасности

тов. Берия

Ознакомившись с обстановкой в Чечено-Ингушетии, считаю необходимым доложить, что напряженность в горных районах нарастает. Наличие большого количества участников банд из числа местных жителей объясняется тем, что до войны и в течение последних месяцев органы управления Чечено-Ингушской республики обманывали и притесняли горцев, среднее звено разваливало колхозы, не завозило в районы товаров широкого потребления (керосин, спички, мыло, соль, ситец), что в немалой степени восстановило местное население против органов Советской власти.

Выезжающие на места представители ОК и СНК республики ниже райцентров не спускались, обстановку не знали, политразъяснительную работу вели от случая к случаю, неэффективно.

Кроме того, необоснованные репрессии наркома Гачиева к местным жителям с полной поддержки Кобулова все более обостряют обстановку.

Мной поставлен вопрос перед первым секретарем обкома Ивановым и председателем СНК Моллаевым о разработке совместных мероприятий по завозу в горы товаров широкого потребления. По нашим предложениям готовится материал в ЦК ВКП(б) по налоговым вопросам — снижение или отмена их.

Серов

Осознал все Аврамов. Ошеломленно глянул на москвича. Тот сидел, прикрыв глаза.

— Это самоубийство, Иван Александрович. Дубину шлете в руки наркому. Генерал, посланный на Кавказ истреблять бандитов, вместо этого просит для них товары ширпотреба и снижение налогов.

— Верно мыслишь, Аврамов, — как-то диковато и весело согласился Серов.

— И все же пошлете?

— Пошлю.

— Там… одной подписи не хватает, Иван Александрович.

— Чьей?

— Моей.

Оценил Серов. Однако не время и не место было телячьим нежностям.

— Устал я, Аврамов… Знал бы ты, как устал. И не от службы… — осекся москвич, подождав, набрал номер телефона: — Зайдите в кабинет Аврамова, возьмите шифровку для Москвы. — Пояснил Аврамову: — Не пойду я к Иванову с Моллаевым.

Оба окончательно осознали, что шлют в Москву и в какое время.

* * *

Аврамов не разрешил, категорически запретил Шамилю сделать дом Митцинского, где жила Фаина, явкой.

Выбравшись из грота в слепящее утро, Шамиль зажмурился, потянулся. Подставил лицо под солнечный луч. Под веками полыхнуло оранжевое пламя, кожа на лице блаженно распустилась под теплым компрессом.

Близилась полночь, раскатисто громыхало над головой. Промозглая тьма, обступившая грот, разбухла от дождевого шелеста. В каменную расщелину вкрадчиво тек терпкий запах парной земли, распускавшихся ландышей.

Однажды показалось, что за гротом следят. Выследили исраиловцы? Рано, не по плану, если так. Он долго проверял, высматривал, но ничего не обнаружил. Тревога не ушла — в гроте оставалась рация для связи в Аврамовым, про этот грот знать исраиловцам совсем не полагалось. На всякий случай радировал Шамиль Аврамову о слежке.

После ночного ливня разбухшую почву окропило светом и бор озвучился хором ранних птах. Над опушенными зеленью хребтами в бездонной синеве ветер гнал облачную вату. Здесь, у их подножия, шастали развеселые парные сквозняки, взъерошивая молодой травяной подросток.

Трава пробилась сквозь листвяную прелую шубу за две последние ночи, окропила зеленью лесные проплешины, и Шамиль, приглядев один из росяных островков, молочно опрыснутых ландышами, разделся и рухнул на него голяком, плашмя. Обожгло кожу, терпкий цветочный аромат защекотал ноздри, и Шамиль раскатисто, с наслаждением, чихнул. Грудь, живот, ноги полыхали в жгучей ванне.

Встал. Растерся полотенцем, оделся. И вдруг решился: вечером он пойдет к Фаине. Тяга к этой женщине, бесприютная тоска глодали в последние ночи все сильнее. К тому же, черт его знает, сколько осталось свет коптить?

Нахлынули опасения: он — подлец и преступник, может завалить дело. Но от решения все же не отступил. И оттого тревожный, изнуряющий напряг последних дней стал отпускать. Наскочила было взъерошенная мыслишка: как вести себя у Фаины в новом качестве шпиона? Но шуганул ее Шамиль подалее: день впереди, успеет мозги засорить.

К вечеру засобирался он к Верхнему аулу, к своему временному схорону под корнями чинары, взять еду, оставить за нее деньги и обзавестись «хвостом». Должны исраиловцы прицепить к нему наблюдение у схорона, на том весь расчет строился. Негде больше банде Косого к Шамилю пристроиться, потому как шастал он в лесных дебрях свирепым и осторожным шатуном, крайне неудобным для плотного наблюдения.

С десяток крутых лесистых верст отмахал он почти на рысях и нырнул в пещерку под корни чинары, когда на лес уже наползала синеватая вечерняя дымка. В полутемной дыре лежал плотно набитый хурджин. Шамиль развязал лямку, всмотрелся, внюхался, пуская голодную слюну: мясо вяленое, овечий сыр, кукурузный чурек, орехи. Нащупал в кармане, бросил на пол три сотенные бумажки.

Подцепив хурджин за лямки, вылез на свет. Взвалил его на плечи, хмыкнул — увесист, около пуда. Утвердившись на ногах, зорко осмотрелся, ничего не приметил. Никого? Может, так хорошо работают наблюдатели?

Пошел от схорона под уклон. Оглядывался. Никого. Стала терзать все более тревога: на кой дьявол тогда вся суета, что состряпали с Абрамовым? Выходит, профукал он встречу с Исраиловым, когда отказался от приглашения к Джавотхану?

За невидимым уже хребтом накалялась луна, подсвечивала лимонным серебром густую надхребетную синь. Пронзительно-резко стонал козодой, зловеще ухнул неподалеку филин. Летучая мышь мазнула воздух черной бархоткой рядом с лицом.

Хурджин издевательски давил спину, влип в нее сытно пахнущим горбом. Скрипнув зубами, Шамиль сбросил его на землю: куда он идет, зачем? И вообще, зачем он теперь здесь, в лесу?

Позади чуть слышно хрустнуло. Вздрогнув, не оборачиваясь, Шамиль прислушался. Лес, окутанный дремотным шорохом, молчал. Нагнувшись, затягивая лямку на горловине хурджина, он огляделся. За черной свечой ствола едва приметно шевельнулась тень. Шамиль вскинул хурджин, зашагал в непроглядное межстволье. «Так бы давно… Смелей, абреки, сук-кины дети!»

Гулко било в ребра сердце, отлегло на душе: есть провожатые! Только бы хватило ума не брать его сразу, здесь, в лесу. Отбиваться придется всерьез, такая у него работа, все всерьез делать. Здесь и ухлопать «хвост» недолго.

Провожатых выделил для него Исраилов бывалых, держались позади неприметно, в лесу не новички.

К Хистир-Юрту добрался в полночь. В пути попробовал сосчитать, сколько за ним увязалось. Выходило то ли пятеро, то ли семеро.

Задыхаясь, одолел крутой склон балки, уткнулся в черный забор. Перебросил хурджин во двор, подпрыгнул, уцепился за верх, из последних сил подтянулся, забросил ногу. Перевалив через забор, тяжело рухнул рядом с хурджином, отдышался.

Расчетливо прикинул: на хабар с Фаиной не более получаса. За это время надо отпотеть душой, в глаза любимой женщине поглядеть, сказать все, что за жизнь накопилось. Провожатые наверняка у забора станут ждать, не полезут же в дом. Здесь, скорее всего, и накинутся вязать для доставки в потайное свое логово.

Дом Митцинского черной глыбой закрывал полнеба, в левом его крыле слабо мерцал квадрат окошка.

Изнывая в нетерпении, Шамиль заглянул в него, увидел в щель между занавесками Фаину — сидела за столом, безвольно сцепив руки. Перед ней тускло мерцала свеча. Он долго смотрел на женское лицо, истаивая в нежности. Выдохнул чуть слышно:

— Фаюшка-а…

Фаина вздрогнула, огляделась, зябко передернула плечами, дунула на язычок пламени.

Шамиль поднялся на крыльцо, осторожно потянул на себя дверную ручку. Дверь чуть слышно цокнула крючком, не поддалась. Меж косяком и дверью — щель в полпальца. Э-хе-хе, хозяина в доме нет давно. Достал, раскрыл нож, просунул в щель лезвие, приподнял крючок. Придерживая железинку пальцами, вошел в сени. Оглянулся. Над забором едва приметно торчали размытые сгустки голов. «Наблюдатели, мать вашу!..» Напрягся, рукояткой ножа раздвинул коромысло крючка, плотно всадил в дужку. Теперь повозиться придется непрошенному гостю, лезвием не открыть.

Ступая на носках, одолел узкий коридорчик, нащупал клеенку с дверной ручкой, потянул за нее и распахнул дверь в желанное тепло. В углу сдавленно охнули, взметнулся на постели белый силуэт.

— Кто?

— Гости, — негромко ответил Шамиль. Притворил за собой дверь, шагнул к окну, закрыл ставни, попенял рвущимся от нежности голосом: — Нараспашку живете, гражданка Сазонова, не то время.

Чиркнул спичкой, зажег свечу. Сел на табуретку, обмяк. Ну вот, здесь он, все остальное — потом. Фаина вжалась в угол на кровати, одеяло под самым подбородком.

— Шамиль… — всхлипнула.

— Он самый. Что, поизносился?

— Как попал сюда?

— Это мне раз плюнуть, дверь к зазнобе открывать — не банду ловить. Поесть найдется? — спросил он и припомнил: под забором хурджин его, полный еды. Забыл второпях. Надо пойти…

— Никак оголодал? — незнакомо, как-то нехорошо спросила Фаина.

— Что так жениха встречаешь? Вторые сутки уразу[8] держу поневоле. Гоняют, как зайца по оврагам.

— Бедненький, — «пожалела» Фаина.

Шамилю стало страшно. Затопляла все внутри холодная тоскливая маета: да что это у них?!

— Так и будем сидеть? Вроде гость явился…

— Незваный. Хуже татарина. Уходи, Шамиль, или как тебя по-настоящему?…

— Это можно. Дорожка одна — в банду. Под забором уже провожатые ждут. Скажи что-нибудь напоследок, — кромсал по-живому и не мог остановиться Шамиль, петлей душила бессильная обида: кому она верит, аульскому хабару или ему, живому? Не может он объяснять все подряд, нет у него такого права, это же душой понять надо!

— Не о чем нам с тобой говорить. Уходи, Шамиль, я кричать буду. Фариза услышит, Апти сегодня дома ночует, — взмолилась Фаина.

— Фаюшка, я запреты все поломал, на приказ командиров наплевал, к тебе явился… Ты кому веришь, хабару аульскому или мне?! — в горьком изумлении спросил Шамиль.

— Я могилам поверила, Шамиль. — Она отбросила одеяло, спустила ноги с кровати. — То, что газета писала, аул языками трепал, рацию у тебя в подполе нашли — не верила. До тех пор, пока бойцов стали хоронить. Когда земля об их гробы застучала — вот тогда поверила. Умер ты для меня с теми бойцами. — Сняла со стены полушубок, пошла к двери.

— Куда?

— Догадайся.

— Сядь, — вынул он наган.

— С этого и начинал бы. Ну, чего ждешь?

Она стояла у двери в трепетавшем свечном полумраке, и лицо ее белело, постепенно сливаясь со стеной.

— Иди сюда, Фаюшка, — сдавленно попросил Шамиль, стараясь проглотить ком в горле. — Иди ко мне.

«Пропади оно все пропадом, не стоят муки ее всех наших дел, ей-то за что мучиться?!» Протянул Фаине наган.

— Присмотрись. Тот самый, именной, с гравировкой, что Аврамов здесь отобрал. Прикинь, зачем шпиону обратно эту штуку отдавать?

— Кто… кто ты? — Она сползала по стене. Он подхватил ее у самого пола, поднял, понес на кровать, баюкая дрожащее в ознобе родное тело.

— Ты прости нас, Фаюшка, не могли мы по-другому, нельзя тебе было знать всего. Так надо.

— Кому надо?

— Я был и есть капитан Ушахов. И дело мое сейчас такое: в диверсантах ходить.

Обмякнув, она зарыдала, забилась в каменно-набрякших руках Шамиля.

— Тихо, тихо, Фаюшка, все позади, теперь все у нас в порядке. — Покачивая ее, затихающую в плаче, он плотно зажмурился, чувствуя, как накипает под веками предательское жжение.

— Значит, ты?… А те, убитые? Весь аул гудит, газеты писали: диверсант ты немецкий, — отстранившись, все еще не веря, смотрела она на него широко распахнутыми, мокрыми глазами.

— Это хорошо, что аул гудит. Ну а рация, гробы — липа все, на меня наркомат работает, Москва дело под контролем держит.

— Господи, Шамиль, за что тебе такое? Всю жизнь в самое пекло суют…

— Это лишний разговор, Фая. Дай-ка перекусить, брюхо к спине прилипло, перекусим, а потом я тебе кое-что оставлю, чем лесной медведь поделился, недельки на три хватит.

— Сейчас я, миленький. Сейчас. Да что это, ноги не держат!

— Слушай, Фаюшка, и соображай по ходу. Все, что будет со мной, — так надо. Я для всех по-прежнему диверсант. Буду сюда выбираться ночами, когда смогу, но не часто, можно сказать, совсем редко, и то, если повезет…

Она слушала, смотрела во все глаза и, осознав наконец, что вместе они, что исчезло, растаяло то жуткое, связанное с именем дорогим, не выдержала, подалась к нему и вжалась в суженого, обретя защиту от ломающего хребет горя.

— Шамиль, родненький мой, здесь, со мной… Господи, думала, не выживу, жить незачем. Ты бы знал, что со мною было, врагу заклятому не пожелаю!

— Войну сломим и свадьбу сыграем, все, как у людей, у нас состоится. Наследников по земле пустим гулять, уж я расстараюсь для такого дела, — выговаривал он бесшабашно и напористо, чутко прислушиваясь: уже дважды уловил в сенях короткий металлический скрежет.

— Неужто порох остался? — сияя влажными глазами, ворковала Фаина, запрокинув голову, светилась лицом.

— Обижаешь. Красавцы пойдут, один к одному, — уверил Шамиль, сжимаясь в комок перед грозно-неизбежным, наползавшим из сеней.

Там грохнуло так, что дрогнул пол и завиляло пламя свечи. Вломились в комнату одна за другой черные фигуры. Трое — к Ушахову, вцепились мертвой хваткой, один — к Фаине. Коротко, сдавленно крикнула женщина, извиваясь в живых тисках. Поверх мужской ладони, закрывшей рот, криком кричали белые глаза.

Шамиль выкручивался плечами, лягался — вполсилы: пошла давно рассчитанная игра. Ох, не вовремя, правда, навалилась она. Однако, спустя мгновение не до игры ему стало, навылет прошило сомнение — что-то здесь не так! Тяжко, так, что хрустнуло под ребрами, садануло в бок, а кулак, от которого едва успел уклониться, наверняка разбил бы лицо.

Позади опять придушенно вскрикнула Фаина. Рванувшись изо всех сил, успел поймать Шамиль краем глаза, как, завалив на кровать, придавил Фаину четвертый, зажав рукой рот, лез суконной грязной коленкой в снежную белизну ее рубахи, вдавливая ее между ног.

И тогда, взревев в слепом бешенстве, пустил Шамиль в дело весь свой бойцовский навык, двужильную увертливость, что накопилась в нем за годы службы, ломал, плющил кулаками ненавистные хари, доставал сапогом увертливые тела, наотмашь всаживал локоть в чужую, потом воняющую плоть.

Продолжалась эта звериная круговерть уже в темноте, на полу, не на жизнь, а на смерть, до тех пор, пока что-то не вспыхнуло, взорвалось от удара в голове Ушахова, успев опалить горьким раскаянием: эх, напрасно он привел их сюда, не послушал Аврамова… А потом накрыла его немая бездонная тьма.

В оглушительной тишине висел лишь надсадный, хлюпающий разнобой дыхания, будто при каждом вздохе рвались в клочья легкие, да продолжалась грузная возня на кровати. Там глухо, рычаще вскрикнули, потом раздались тяжелые хлесткие удары — один, другой, третий.

— Что у тебя? — хрипло, задышливо рявкнули с пола.

— Сучья дочь, прокусила руку!

— Свяжи ее, — надсадно велел тот же голос. — Сейчас идем. Этот… кабан лицо разбил. — Надрывно откашлялся, харкнул, позвал: — Ахмед…

Тишина. Чиркнула спичка. Тусклое пламя высветило троих, распластанных на полу. Ахмед лежал лицом вниз, не отозвался. Главарь поднялся, послушал его сердце. Оно не билось.

— Свяжешь сучку, иди к фининспектору Курбанову, пусть… даст четырех лошадей… Ахмед, кажется, отходился. Быстрей, кобель, ну!

Глава 16

Молодой, крепко сколоченный горец в военной форме появился в фотоателье на окраине Грозного под вечер. До закрытия оставалось несколько минут. В ателье уже никого не было, и заведующий фототочкой Рафик Тристанович Стефанопуло, рассыпаясь мелким бесом перед последним, защитного цвета клиентом, усадил его на стул спиной к белому полотну.

— Имеете желание сняться на военный билет или на пачпорт, товарищ военный? — учтиво осведомился Стефанопуло, заряжая «Кодак», и, набросив на себя черное покрывало, превратился в горбатого ворона.

Военный не ответил. Круглые с поволокой глаза его смотрели с хищной оторопью на черную мумию. Стефанопуло стало зябко.

— Я извиняюсь, товарищ военный, — напомнил он о себе из-под хламиды. — Позвольте осведомиться насчет размера, вы-таки намерены делать фотоляпочку на военный билет, пачпорт либо…

— Давай на пачпорт. Другой тоже делай, — с жутким акцентом велел горец.

— Тогда дозвольте снять с вас фуражечку, — вынырнув из-под хламиды, потянулся Рафик Тристанович, но ожегся о бешеный взгляд. Ноздри клиента раздулись.

— Убири лапу, старик, — сказал он клекочущим голосом.

Стефанопуло прошиб пот.

— Позвольте заметить…

— Дэлай свой дэло, — грозно сказал клиент и явственно скрипнул зубами.

Зубовный скрежет пронзил Рафика Тристановича навылет, на него еще никто не скрежетал на службе. Изнывая в недоумении, он махнул крышечкой, пришлепнул ее на объектив, страстно желая одного: скорее бы выметался злой басурман, чтобы наконец закрыть ателье. Он нашлепает этому голомызому в нахлобученной фуражке фотографий на пачпорт, на военный билет и профсоюз. Может даже сделать бесплатно портрет для похорон этому психу, лишь бы скорее закрыть за ним дверь.

— Не извольте волноваться, все сделаем по первой категории, в первую очередь. Будьте любезны явиться завтра в это время…

— Дэлай сичас, — лениво, с невообразимой наглостью велел басурман и сунул руку в карман галифе.

— Позвольте, рабочий день закончился, — рискнул на вибрирующее возражение Стефанопуло. И с ужасом, от которого зашевелился седой пух на голове, увидел пистолет, направленный в собственный тощий живот. Военный встал, жутко хрустя сапогами, закрыл дверь на крючок, поворотился к Рафику Тристановичу и велел:

— Иды.

— К-куда? — слабо взрыдал завателье.

— Дэлай карточка.

Стефанопуло развернулся в три приема, трудно переставляя ноги, пошел в фотолабораторию. Там он проявил фотопластинку, затем напечатал несколько снимков, все время ощущая под лопаткой раскаленный шампур бандитского взгляда.

Горец взял мокрые карточки, восхищенно цокнул языком, сказал:

— Маладэц. Забири свой хурда-мурда, что на три нога стоит. Паедем.

— Куда? — покрываясь испариной, спросил Стефанопуло.

— Похоронный место, на кладбище, — скучно пояснил военный. — Фонарь бири, много свечи бири.

— 3-зачем?!

— Тибя хоронить, — сказал клиент и жутко оскалился.


Перед самым утром Стефанопуло вернулся в город, поднялся на второй этаж, позвонил в свою квартиру. На звонок открылась дверь, охраняемая тремя замками, и блудный сын предстал на пороге бесплотным призраком. Долго и как-то дико взирал он на содом, вызванный его появлением, позволяя себя щупать, обцеловывать и мочить остатками слез, почти выплаканных за ночь женой Соней, детьми, двоюродной теткой и женой соседа — хромого аптекаря Вузовского.

Вскоре содом опал, и тогда в гостиной, опрысканной влагой и валерьянкой, стал завладевать вкрадчивый, но весьма тяжелый запах. Стараясь соблюдать хорошую мину, родичи покидали обитель завателье, пребывая в некоторой обонятельной оторопи.

Когда за последним из них закрылась дверь, Рафик Тристанович, так и не проронивший ни слова, не сгибая ног — на манер разведенного циркуля, прошествовал в ванную и заперся там.

— Рафик, — спустя некоторое время позвала через дверь изнывающая от законного и неутоленного любопытства супруга. — Может, ты все-таки скажешь, где ты шлялся всю ночь и почему от тебя…

— Ша, Соня! — воткнулся в нее фальцет мужа. — Хотел бы я посмотреть на человека утром, если бы его полночи везли с мешком на голове. Хотел бы я его увидеть потом, когда для него на кладбище стали рыть могилу при свечах. Хотел бы я его понюхать, когда его могила уже оказалась занятой гробом. Наконец, ты не можешь вообразить: семейного, порядочного человека заставили сфотографировать, что было в том гробу!

— А что там было, Рафик? — содрогаясь в сладком ужасе, возопила по ту сторону двери жена.

— С тебя достаточно знать про пятьсот рублей, которые я получил за работу, — хладнокровно отшил супругу Стефанопуло.

— Но почему, Рафик?

— Потому что за твой длинный язык меня убедительно обещали укоротить на целую голову, — так ответил супруг и надолго растворился в водяном плеске.

Рассказывали, что, будучи уже на смертном одре, завателье позволил-таки себе экскурс в далекое и ароматное приключение, пышной романтикой расцветившее его жизнь. Он едва приметно подмигнул собравшимся у изголовья и прошелестел на последнем издыхании загадочную фразу:

— Пхе… Пятьсот рублей в одну ночь… стоят-таки неприличного запаха…

Глава 17

Сознание ему вернула резкая табачная вонь, ударившая, казалось, через ноздри в самый мозг. Шамиль попытался открыть глаза, надрывно закашлялся. Веки не поднимались, их сдавила плотная повязка.

К слуху прибился сиплый голос, спросивший по-чеченски:

— Ожил?

— Живучий, пес, — сказали над самым ухом, и еще раз шибануло папиросным дымом.

Он стал прислушиваться к себе. Боль, ноющая, режущая, вклещилась через ребра в сердце, раздирала позвоночник, плечи. Рук, заломленных за спину, не чувствовал, они, видимо, были давно связаны. Под животом мерно колыхалась, скрипела кожа. Жесткая шерсть наждаком царапала лицо. Его везли на лошади, перекинув через седло.

Поднимались в гору. Шамиля стало заваливать к лошадиному крупу. Лука седла все больнее втискивалась в бок, учащался надсадный лошадиный храп, шерсть под лицом все больше мокрела. Так длилось невыносимо долго, и Шамиль опять потерял сознание.

Очнулся он лежа на спине. Ледяная струя, падая сверху, дробилась о лицо. Шамиль застонал, открыл глаза. Он лежал на мокрой соломе у каменной стены. У самой щеки нетерпеливо переступили сыромятные ичиги из буйволиной кожи, звякнуло ведро. Смутный дневной полусвет, сочащийся из-за каменной пещеры, высветил ведерное дно над лицом, каплю, набухшую на нем. Капля сорвалась, тюкнула Шамиля в лоб.

Упираясь дрожащими руками в солому, он приподнялся, сел, прислонился спиной к бугристой стене. Пространство колыхалось перед глазами, раскалывалась голова.

Конвоир отступил, опустил ведро. Лицо его, заросшее черной, войлочно-плотной бородкой, было бесстрастным.

— Пошли, — сказал он.

Шамиль стал подниматься. Нестерпимо пекло справа, под ребрами, иглами кололо набухшие кисти рук, разламывался затылок. Шатаясь, он пошел за бородатым в глубь пещеры. Сзади шаркали по каменному полу шаги. Шамиль с трудом оглянулся: за спиной маячил человек с винтовкой.

За поворотом в каменной нише угнездился керосиновый фонарь, в тускло-оранжевом свете нависал бугристым выменем потолок. В нескольких шагах перед широким, в полстены, брезентовым пологом висел еще один фонарь. Бородатый отвернул угол брезента, жестом показал Ушахову: иди.

Он нырнул в дыру, прищурился. В небольшом гроте горело десятка два свечей, свет колюче дробился в хрустальной посуде на полках, мягко высвечивал разноцветный ворс ковров на стенах. На тумбочке стояло два телефонных аппарата, третий висел на стене, под ним — две кубышки аккумуляторов, опутанные телефонным кабелем. Полыхала жаром железная печь с коленчатой, выведенной наружу трубой.

У самой стены сидел за самодельным столом Исраилов. Добрался Ушахов. Вот она, цель. Ломились к ней, напрягали милицейские мозги, как добраться с малой кровью. Хоть и помятый, а прибыл.

— Неплохо устроился, — сморщился зло от боли Ушахов, тронул свежий шрам, сплюнул соленым. — С-скоты! Ты бы хоть беседу со своей бандой провел, как обращаться с ценным кадром.

— Зачем же строить из себя солдафона, Шамиль Алиевич? Вы — капитан, этого хоть и мало, чтобы влиять на судьбу республики, но вполне достаточно, чтобы не тыкать незнакомому человеку.

Цепкий глаз у Исраилова, стерегущий. И щетинилась в нем недобрая и непонятная какая-то снисходительность. Что-то не по правилам пошло у них с Исраиловым с самого начала, с перекосами.

— Незнакомому, говоришь… Блудом занимаемся, Исраилов. Мой бывший райотдел увешан твоими портретами. Прямо кинозвезда ты у нас, Хасан. Я с тобой даже сроднился: образцовый капитан с бандглаварем. — «А ты как думал, мать твою… Вон по скулам желвачки забегали… Ничего, потерпишь!» — Ну, так чем обязан, господин Исраилов? Измордовать, связать, сюда приволочь — много ума не надо. А дальше что?

— Не торопите события, Шамиль Алиевич. Войдите в мое положение: горы, перестрелки, погони. Свежий людской экземпляр для меня — небывалая роскошь. Побеседуем? Сядьте же… Нет-нет, не на стул. Вон туда, в уголок. Прошу, там сено, кошма, у вас ведь все болит от побоев. Как мне доложили, вы тоже в долгу не остались. Ну как, удобно?

— Сойдет, — расцепил зубы Ушахов.

— Спрашивайте, Шамиль Алиевич, я же вижу, вас распирает любопытство.

— Меня не любопытство распирает, Хасан, горькую укоризну выношу себе, ослоподобному. Нажми я на курок, когда ты гарцевал у меня на мушке, — не сидел бы здесь… И брось выкать! Мы с тобой одной веревкой повязаны, а за конец той веревки Серов держится.

— Я не могу быть с вами на «ты», Ушахов. За моими плечами три поколения исламской знати, институт Красной профессуры и долгие годы занятий поэзией. А за вашими, если не ошибаюсь, милицейские курсы в Ростове. Кстати, почему же вы не спустили курок, когда я гарцевал у вас на мушке?

— Догадайся, ты же умный, из красной профессуры, — развалился на кошме Шамиль, ногу на ногу положил, хоть и трудом это далось, испарина на лбу пробилась.

— Встать, — тихо велел Исраилов. — Встань, мерзавец. Переигрываешь. Ну?!

— Пусть поднимут, — огрызнулся Шамиль, — Я тебе не ванька-встанька, у меня небось печенка по твоей милости отбита.

— Еще раз тыкнешь, сброшу со скалы, как собаку, — все так же размеренно пообещал Исраилов.

— Высоко лететь? — озабоченно осведомился Ушахов. — Тогда я пас, господин Исраилов, со мной, хамом, только так разговаривать и надо.

— Вы не утолили мое любопытство, Ушахов. Почему пропустили нас в балку без выстрелов, без боя?

— Дурацкий у нас разговор: вокруг да около. Может, перейдем ближе к делу?

— Ах, Шамиль Алиевич, скоро ведь пожалеете о торопливости вашей. Ну извольте. Кем вы завербованы, на кого работаете? На турок? На абвер? На Интеллидженс сервис?

— Можно что-нибудь полегче?

— Нельзя. Мы с вами, Ушахов, играем по-крупному. Займемся индукцией: от частного к общему. Кто вы на самом деле? Вариантов всего два. Первый. Вы резидент какой-то разведки, работаете против Советов. Поэтому пропустили нас без боя в балку, дали уйти. Но здесь одно существенное несоответствие: вы слишком долго и рьяно работали в органах, награждены. Отсюда вариант второй. Капитан Ушахов получил задание внедриться в мой штаб и взорвать его изнутри. Вся предыдущая пиротехника — исключение вас из партии, ночная перестрелка под арестом, побег, рация в подвале, публикация в газете — умело срежиссирована. Будем логичны до конца: сюда тоже не вписывается один нюанс. Вы наотрез отказались встретиться с моим представителем Джавотханом. Вы не могли не знать, что через него рано или поздно выйдете на самого Исраилова. Так что вами двигало, капитан? Вы ведь хотели выйти именно на меня? Я перед вами.

Он что-то знал, какую-то деталь, которой, как хлыстом, загонял Ушахова в угол, даже не маскируясь. Был и у Ушахова козырь, один-единственный, приготовленный Аврамовым на крайний случай. И время для этого козыря, кажется, пришло. Но нужно было взбелениться на сидевшего перед ним хлюста, что корчит из себя вождя Кавказа.

— Слушай, ты, шаман доморощенный! В моем поведении много непонятного, и тебе этого никогда не понять! Я имел глупость не всадить пулю в твой череп и теперь расплачиваюсь! Вместо того чтобы заниматься своим делом, выслушиваю твои дурацкие варианты. Я не буду работать у тебя радистом.

— С чего вы взяли, что мне нужен радист?

— На будущее лучше выбирай связников, господин Исраилов. Все три твоих болвана, посланных с письмом в Берлин, где председатель ОПКБ Исраилов выспрашивает радиста, влипли в районе Жиздры.

— Значит, все три…

«Сработало. Светит передышка».

— Почему же вы не хотите мне помочь с рацией?

— Ты обидчив, вождь?

— В пределах нормы, капитан. — Он съел «вождя» вполне достойно, во всяком случае, не подал виду.

— Вся твоя работа, Хасан, — примитив. Не обижайся. Я занимаюсь здесь разведкой больше десяти лет, у меня своя цель, свои задачи, за ними — интерес целого государства. И впрягаться в одну арбу с твоими головорезами, особенно сейчас, когда Сталин послал сюда Серова, — надо быть последним идиотом.

— Головорезами?… А вы чисты и непорочны?

— Как ангелок. Не считая тех, что пришлось ухлопать при побеге. Прокол, издержки в работе.

Исраилов вдруг засмеялся — странно, страшно.

— Какая прелесть! Право, жаль рушить все, что вы так старательно строили. Но я вас предупреждал: не гоните лошадей. Полюбуйтесь.

— Что это?

— Снимки вскрытых гробов, в которых похоронены ваши бедные жертвы. Всмотритесь… Камни там. Ка-меш-ки. Ну? Смотреть, смотреть на меня! Ну, подай голос! Где тела? Отвечай! Каждый миг работает против тебя. Вот так… Я думал, вас надольше хватит.

«Серов запустил в мой штаб подпольную крысу, пожелал изловить… Стрекозел, шаркун столичный! Ты подрасти, дозрей, столетним стань, как я, подохни от безнадежности и страха и снова возродись, спусти все мясо до костей в голоде и снова нарасти его, проползи всю Сибирь на брюхе, на карачках, по болотам, под гнусом, сырой собачиной попитайся! Ты потеряй отца, мать, братьев, стань безродным, поживи годами в вонючем бараке с гяурами, повой на луну с тоски. Выучись всему этому, генерал, тогда и потягаемся на равных».

«Разрыл и проверил могилы. Прикнопил. Губошлепы мы. Вон откуда спесь и ухмылки, а я-то думал… Теперь одно: держаться за свое, зубами, когтями, и не отпускать. Ему нужен радист, радист нужен!»

Ушахов откинулся к стене, прикрыл глаза, сказал измученно:

— Пригвоздил, а? Довольный небось. Слушай, Исраилов, до чего ты надоел мне. Это же несерьезно, какого черта! Откуда мне знать, почему могилы пустые? Может, красные отправили тела на родину, как они делают, может… Да плевать мне на это! Какого черта меня волокли сюда? Чтобы слушать твои гробокопательные открытия? Я что, напрашивался?!

— Вы хорошо держитесь.

— А ты плохо! Ты мне не нужен! И вся эта мура с гробами — твое личное дело. Не мешай мне работать! До сеанса два часа, а мне еще добираться к рации.

— Не торопитесь, Ушахов. Рация у нас.

— Неужто пещерку мою унюхали? — Он был потрясен и не сумел скрыть этого. Ну и нюх у вас, не ожидал.

— А что вы вообще ожидали?

Исраилоз подался вперед, лег грудью на стол. Стал говорить размеренно, смакуя выношенное, свое. Он так любил искусно сплетенную своими руками агентурную сеть, что не смог удержаться, чтобы не поделиться с этой серой смышленой крысой, доставленной к нему.

— Вы напрасно считаете нас оравой. Структура моей организации вынашивалась годами, было время подумать о ней в лагерях. У нас в ЦК своя разведка, свой штаб. Сеть боевых ячеек охватывает весь Кавказ. Вам известно, что в мае в Орджоникидзе состоялся учредительный съезд партии, куда съехались семьдесят человек со всего Кавказа? Всего у нас около двадцати тысяч боевиков. И достаточно команды из этой пещеры, чтобы вся сеть пришла в движение. И владею правом привести ее в действие — я.

Я славлю немецкую цивилизацию и впрыскиваю в горца инъекции любви к немцам. На это работает целый отряд мулл и духовников во главе с Джавотханом. Мы породили легенду, что Гитлер — святой наследник пророка Магомета. Горцы ведь, в сущности, доверчивая и послушная баранта,[9] которая зависит от вожака.

Вы не задумывались, почему вдруг в дни призыва в Красную Армию в аулах не оказывается совершеннолетних мужчин? Почему республика провалила идею создать кавалерийскую дивизию? Им едва удалось сколотить лишь полк.

— Советы недооценивают тебя. — Ушахов сказал это со всей серьезностью.

— Они многого недооценивают: обычая, который обязывает укрывать любого гостя от властей, кровной мести, родственных, тейповых отношений, всевластия взятки в горах, застарелой ненависти к России, которую когда-то посеяли Воронцов и Ермолов. Всем этим я и пользуюсь.

«Сообщить Аврамову любой ценой… Любой. Не выйдет — истребить этого тоже любой ценой. Дома осталась Фаина, расскажет Аврамову, что и как».

— О чем вы думаете, Ушахов?

— О моих шефах. Что мне будет, если я самовольно свяжу тебя с ними. Я пока не знаю, нужен ли ты им.

— Не утруждайте себя, Шамиль Алиевич. Все гораздо проще. Меня не нужно ни с кем связывать. Я вам не верю. Пустые могилы, вы правы, — слабый аргумент. Потрудитесь убедить меня в вашей полезности. Если вы та птица, за которую себя выдаете, ваши шефы пойдут на все, чтобы вызволить вас. Мне нужна связь с Берлином, связник должен быть именно оттуда. И партия оружия. Много оружия! У вас две недели, и ни дня больше. Полмесяца я могу подождать.

— Я передам твои требования своим шефам.

— Маленький сюрприз напоследок. — Исраилов наклонился к нише в стене, задернутой бархатной занавеской, извлек из нес колокольчик. Давно не чищенная медь тускло блеснула, но звон, выпорхнувший из-под руки, был пронзительно чист.

Из-за брезента вынырнул охранник, тот самый, с войлочной бородкой.

— Приведи, — велел Исраилов.

Спустя минуту тот ввел Фаину в белой ночной рубашке. Исраилов, подавшись вперед, жадно смотрел на Ушахова — так редко удавалось без помех, без спешки насладиться зависимостью людской. У женщины полыхали страхом глаза, но голос был ровен и насмешливо-независим.

— Неплохо устроились, мужики. Уют с комфортом. Вот только запах… дюже тяжелый, конюшней несет. Запаршивели, начальники. Прибрать, что ли? Спрашиваю, марафет навести? А то без толку сижу взаперти.

— У вас тонкое обоняние, Фаина. При нужде позовем. Поскучайте еще немного. — Снова позвонил, бросил коротко: — На место ее.

Фаину выдернули из пещеры под полог.

— Вы не представляете, Шамиль Алиевич, их выдержки. Я ведь не велел пока трогать, — сказал Хасан, — а воздержание в наших условиях, когда самка вот она, за дверью…

Шамиль приходил в себя. Спадала с глаз пелена. Стал он старым сейчас и бессильным, ныло измордованное тело. Но надо было держаться, вот только опору из-под ног вышибли и не хватало воздуха.

— Что с вами, Шамиль Алиевич? — пробился к нему голос Исраилова.

Ушахов встал, пошел к столу. Исраилов раздвоился, качался перед лицом зыбкий, расплывчатый.

— Учти, если с ней что-нибудь случиться…

— Здесь я ставлю условия! Марш на место! Сесть! И ждать, когда вас отведут к рации. Запомните: меня не устроят радиоигры и прочая дребедень. Самолет с оружием и живой связник в обмен на вас.

РАДИОГРАММА ДЕДУ

Хасан вскрыл могилы мною якобы убитых. Был на грани провала. Сработал мой отказ встретиться с Джавотханом. Держусь легенды резидента. В подтверждение в горы должен прибыть самолет со связником и оружием. Две недели на исполнение, потом — конец.

Сообщил ему, что трое наших связников в наших руках. Ликвидация Исраилова категорически нежелательна, агентурную бандитскую сеть контролирует только он.

Восточный

Глава 18

Снизу из вестибюля позвонил дежурный: — Товарищ нарком, к вам горец просится. Гнали — не уходит, настырный.

— Ты что, порядка не знаешь? — зарычал в трубку Гачиев. — Прием завтра, с десяти.

— У него какое-то письмо к вам, говорит, очень важное.

— От кого?

— Не сказал, дело касается бандитизма.

Гачиев стал гадать: от кого? Перебрал несколько главарей банд. Хотят легализоваться? Тогда при чем тут нарком, этим Шамидов с Валиевым занимаются. Так и не отгадав, приказал дежурному:

— Черт с ним, пусть приведут.

Ввели горца, сутулого, заросшего черной бородой до самых глаз, от серого замурзанного бешмета, зашитого в нескольких местах, несло дымом, бараньим салом.

«Нелегальщик-дезертир, — наметанным глазом определил Гачиев. — Возраст призывной. Ночевки в горах, налеты на колхозные фермы, сельмаги. Все надоело, спокойной жизни просить пришел». Задавив остро вспыхнувшее желание арестовать добычу, прикинул: цена этому — тысяча, больше из такого не выжмешь.

Спросил нетерпеливо, как тычком в лоб:

— Какое письмо, от кого?

Горец полез за пазуху, достал мятый конверт, молча подал. Рука задубевшая, с черными каемками ногтей. Гачиев разорвал конверт, вынул исписанный лист бумаги. Глянул на подпись — перехватило дух: Хасан Исраилов.

Горец стоял истуканом, на лице туповатая маета, замешанная на буйволином упрямстве, режь — не скажет лишнего. «Не боится, падла», — удивился Гачиев, стал вчитываться в каждую строку.

Господин Гачиев! Без ложной скромности напоминаю: мы с Вами два действительно деловых человека, имеющих в республике реальную власть. Ермоловы, ивановы, кобуловы, Серовы приходят на Кавказ и уходят (или их уносят вперед ногами), а наши боевики и мы с Вами — это та сила, которая тащит арбу истории.

Искренне сожалею, что пока наши пути ведут в разные стороны. Не пора ли двум истинно единокровным вождям нации сесть за один стол и, руководствуясь здравым смыслом, обсудить многие интересующие нас проблемы?

Мы можем встретиться через два дня в хуторе Идахой в сакле подателя этого письма (фамилия его на обороте).

Ваше согласие или отказ (что будет крайне неразумно) передайте с ним. Полную тайну и абсолютную безопасность нашей встречи я гарантирую. Залог гарантии — моя заинтересованность в Вашей сохранности на посту наркома внутренних дел, даже если мы ни о чем не договоримся.

У нас, как я понял, есть абсолютно совпадающие интересы: дальнейшее разведение абречества в Чечено-Ингушетии. Оно выгоднее овцеводства и благороднее милицейского свиноводства, которым Вы заняты под руководством Кобу лова.

Хасан Исраилов

Гачиев перевел дух, вытер взмокший лоб. В руки само лезло такое, о чем и не смел думать. В его хлев с тощими козами толкалась бесхозная буйволица с полным выменем жирного молока. Перевернул письмо, посмотрел на фамилию гонца.

— Передай, прибуду к тебе через два дня один, без оружия.

Горец молча кивнул.

Выпроводив связника, нарком надолго задумался. К вечеру созрел план встречи. Велел подать чаю. «Валла-билла, Салман свое не упустит», — одобрил он народившуюся стратегию встречи. Выхлебывал чай из большой синей чашки, потел, вытирал лоб платком размером с наволочку. Время от времени разворачивал его, любовно встряхивал — вещице этой предстояло серьезно поработать на его стратегию.


Оперативный отряд из восьмидесяти бойцов он замаскировал в засаде, в лесу, на окраине аула. Всходило солнце. Прикинув, что до сакли Гудаева после подачи им сигнала (белый платок в окне) хорошего бега не более минуты, пошел к сакле один — долговязый, в замызганном плаще с башлыком.

Гудаев встретил у низкого плетня, на «салам» буркнул что-то похожее. Повел внутрь сакли.

У пустого стола стояли две трехногие табуретки. Хозяин вышел. Гачиев сел спиной к окну, мысленно примерился: вытирает платком шею, платок полыхнет белизной на уровне верхнего стекла, увидят. Успокоился, стал ждать. Все в порядке, даже не обыскали, тюфяки.

Скрипнула низенькая дверца в стене. Пригнувшись, вошел Исраилов. Он, тот самый. Гачиев, цепенея, дернулся к карману за платком. Пересилил себя, встал. Напряженно козырнул:

— Нарком Гачиев.

Исраилов заложил руки за спину, качнулся с носков на пятки.

— У русских это называется «отдать честь». Мерзкий обычай. Они не в состоянии понять, что мужчина никогда никому не отдает коня и оружие. Тем более — честь. Мы с тобой вайнахи. И у нас свои обычаи при встрече. Дай руку.

Уцепил ладонь Гачиева, неожиданно дернул к себе, крепко прижался грудью, раскатисто гаркнул над ухом:

— Ас-салам алейкум!

Одновременно где-то едва слышно металлически щелкнуло. Гачиев ошарашенно отпрянул: «Чего он орет?» Огляделся. В ухе позванивало, залитая солнцем сакля мирно покоилась со своим убогим скарбом, закопченным котлом над очагом. На стене висела грязноватая тряпица с портретом Шамиля. Шамиль в упор сурово смотрел на наркома.

Исраилов направлялся к его табуретке у окна. Гачиев дернулся вслед, тревожно напомнил:

— Господин Исраилов… э-э… я там уже сидел. Привычка такая, у окна сидеть. Сквозняк люблю.

Исраилов пожал плечами, свернул к другой табуретке. Гачиев сел на свою. Поерзал задом по дощатой надежной глади, стал успокаиваться. «Чего он заорал?»

Исраилов уже сидел. Сцепив руки, он заговорил:

— Рад приветствовать вас, господин нарком. Благодарю за приход, — широко, надолго распустил лицо в улыбке.

— Ты звал — я пришел, — сухо уронил Гачиев.

— Вас не удивило мое письмо? — вежливо осведомился главный враг.

— Нет, — рубанул нарком. — Совсем я не удивился.

— Странно, — усмехнулся подпольный вождь. — Давний грабитель Советской власти приглашает ее главного сторожа, и он является на встречу. Значит, у нас не столь разный взгляд на положение вещей?

— Клянусь, разный, — не согласился нарком. — Я тебя ловлю — ты убегаешь. Разница есть? — для начала поставил он на место нахала.

— Все в мире относительно, — непонятно, но обворожительно улыбнулся Исраилов.

Странно он вел себя — хозяином. Не нравилось это Гачиеву, отвык нарком от такого отношения к себе. Есть у него один хозяин на весь Кавказ, и тот понятный, как стакан со спиртом: умеешь обращаться — словишь кайф без ожога.

— Сейчас докажу насчет разницы, — пообещал нарком, удобнее умащиваясь и заметно веселея в предвкушении разговора: Салман свое не упустит, давно он такой случай ждал, может, всю жизнь. Этот ехидный тушканчик, что по горам столько лет прыгает, пока не знает про клетку, где он уже сидит, Салман ее двое суток без продыху мастерил, все продумал. — Господин Исраилов, одну весть я привез. Очень неприятная для вас.

— Все мы в руках Аллаха, — закатил глаза, поднял руки к лицу Хасан. И вдруг подмигнул наркому поверх пальцев.

«Э-э, мигнул, что ли? Сумасшедший глаз какой-то… Дурака валяет, — неприятно озаботился Гачиев. Прикинул: — А что ему остается, про клетку не догадывается».

— Есть сквозняк? — между тем заботливо осведомился Хасан.

— Какой сквозняк? — не понял Гачиев.

— Вы просили место у окна, сквозняком насладиться.

«Знает, что ли, про платок? — похолодело в животе у наркома. — Откуда? Кто?» Выходило — никто и ниоткуда. Рассвирепел: «Тушканчик опять шутит? Я последний буду шутить, а не ты!»

— Моя весть такая: сам Сталин сюда второго заместителя Берии генерала Серова прислал. Сказал ему: если надо, возьми любую дивизию с фронта, поймай Исраилова. Понимаешь, что это значит?

Исраилов задумался.

— Наверное, конец мне пришел? — глуповато спросил он.

Гачиев вдруг понял, что его держат за дурака. Позвали сюда, чтобы нагло, издевательски сделать из него болвана. Хватит, сейчас он вынет платок и вытрет шею. Потом будет молчать и ждать. Когда вломятся в дверь его волкодавы, он станет смотреть в глаза Исраилову. Их затопит страх. Это очень вкусно — потреблять чужой страх. Он уродует ненавистное лицо, как в кривом зеркале, выжимает на нем пот.

«Переиграл, — понял Исраилов. — Сейчас этот бык натворит глупостей. Попрет наружу бешенство скота. Его ненадолго хватит, жаль. Чем можно подать сигнал в окно? Скорее всего, платком. Сейчас он за ним полезет… Уже полез… Пора».

— Не делайте глупостей, Гачиев, — сухо и властно сказал Исраилов. — Выньте руку. Мой тон был неуместным. Сожалею. Вы остановились на том, что в помощь Кобулову прибыл Серов с большими полномочиями. Что вы мне предлагаете, ваши условия?

— Вот так сначала надо было! — прорычал, ткнул в Хасана пальцем нарком. — А ты сначала шутить начал. Теперь я буду, мое время, а?

— Валяй, — опять не удержался, усмехнулся Исраилов.

— Мои условия такие. Твои абреки — теперь это немного и мои абреки.

— Немного — это как?

— Пусть они живут, как жили. А я иногда в дела вмешиваться буду. Ты поможешь.

— Чем?

— Связь со мной держать будешь. Много от тебя не надо. Послал кого колхозную ферму жечь — напиши мне записку. Ушел кто из твоих сельсовет ликвидировать — оповести меня. Захотели прокурора ограбить — предупреди. Я не всегда мешать буду. Вам тоже жить надо.

«Он хочет пасти нас, намерен стричь с гарантией и без риска. Приблизительно этого я и ожидал. Биологически неспособен загнать свои действия в русло идеи. Его верховный судья и прокурор — нажива, чистоган. Это хорошо, когда он будет работать на нас. Ничья идея не искривит эти безнадежно прямые извилины».

— Допустим, я согласился. Каков мой выигрыш и гарантии?

— Твоя жизнь. Мало тебе? — хамски хохотнул Гачиев. — Когда облаву на тебя разработают, через меня узнаешь. Войсковая операция начнется, я предупрежу. Без этого попадешь, как хорек, в сеть. Этого хочешь?

— Этого не хочу, — уныло отказался Исраилов, постукивая пальцами по столу. — А если все-таки не соглашусь?

Гачиев вынул из кармана платок, стал вытирать пальцы, они слегка дрожали. Вдруг выхватил пистолет из рукава плаща (был притянут резинкой к руке), направил на Исраилова. Засмеялся.

— Ты плохо готовился меня встречать, даже не обыскал. Сейчас вытру платком шею — и мои прибегут из леса через минуту. Рота. Хватит на всех твоих. Но не буду вытирать. У меня голова на плечах, у тебя тоже мозги хорошие, будем мирно одно дело делать. Ты — в горах, я — в наркомате.

— Рота твоя — тьфу для нас, — все так же уныло сказал Исраилов. — А вот если Серов дивизию с фронта вызовет, тогда к Аллаху собираться надо. Если ты не поможешь. Надо думать.

— Все понимаешь, — похвалил Гачиев. Хорошо он себя чувствовал, платок мял в руке. — Много думать вредно. У тебя выхода нет. Делай, как я сказал. Дружить станем, на нас двоих Чечня работать начнет, как сыры в масле кататься будем.

— Ты верно сказал, нет выхода, — согласился Исраилов, обвис плечами, сгорбился: совсем скис вождь. — Несколько вопросов можно задать?

— Почему нельзя? Спрашивай, на все отвечу, — озабоченно разрешил Гачиев. Забеспокоился: раздавил он человека, на глазах раздавил. Был мужчина; стал тряпка, когда про Серова все понял. Нельзя так. Наркому в горах сильный, проворный слуга нужен, а не мокрая курица.

— Я слышал, ты с Кобуловым хорошо живешь, все это говорят. Правда?

«Умно спрашивает. На такие вопросы можно целый день отвечать», — благожелательно одобрил нарком.

— Завидуешь? — подмигнул. Почему бы теперь наркому не подмигнуть? Такое время пришло. — Слушайся меня. Время придет, и ты хорошо с ним жить будешь, познакомлю.

— А Серов, я слышал, с ним плохо живет, как кошка с собакой, — вдруг вильнул в непонятную сторону Исраилов.

— Откуда слышал? — посуровел Гачиев.

— Свои люди в Москве есть. Ты обещал на все ответить, — робко напомнил Исраилов.

— Как кошка с собакой? — усмехнулся нарком. Подумал: почему правду не сказать? Теперь правда не повредит главному, не снимет намордник с ручного вождя. — Хуже, чем кошка с собакой. Как волк и овца. Только подождать нужно, кто из них волком, а кто овцой станет.

— Значит, друг Кобулова — это враг Серова, — подытожил Исраилов.

Как-то нехорошо подытожил, мороз по коже у наркома пошел, помнил он, даже когда спал, свирепый гнев Серова, а его на Кавказ сам Сталин послал. Кобулова — только Берия.

— Ты это зачем? Куда ведешь? — грозно спросил Исраилова.

— Любопытный я, таким мать родила, — виновато развел руками вождь. Бывший вождь. — Последний маленький вопросик можно?

— Последний можно, — хмуро разрешил Гачиев. — Кончать надо. Резину тянем с тобой. Дела ждут.

— Кто такой Ушахов, твой бывший капитан, начальник райотдела.

— Сволочь! — отрубил нарком. — Шпион оказался. Ни на тебя, ни на меня, на чужих работает. В подвале у него шифровки и коды нашли. Мой зам Аврамов прозевал этого падлу. Шашлыки вместе жрали. Ничего, он от меня не уйдет. Ты поможешь. Хочешь совсем спокойно жить — поймай Ушахова, ко мне доставь, он где-то в горах болтается. За это сразу с Кобуловым познакомлю. Те деньги, что за него назначили, все твои будут, к ордену…

— Посмотри в окно, Гачиев, — холодно и властно обрезал Исраилов.

Гачиев обернулся. Сквозь замурзанный стеклянный квадрат увидел: пузом на земле, раскорячив ноги, лежит плотно сбитый горец и держит за ручки пулемет. Ребристое рыло адской машины покоится в тугом мешке и смотрит в сторону леса.

— Еще три таких в укрытиях, на флангах. Пятый на чердаке устроился. Хватит на твою роту?

Гачиев почуял, как цепенеет спина и ледяной озноб расползается по всему телу.

— Теперь посмотри сюда, — ткнул пальцем Исраилов.

На наркома все так же грозно смотрел с тряпки рисованный Шамиль. Из-под тряпки торчало дуло револьвера. Глаза тряпичного имама на миг смазались, моргнули, и Гачиев понял, что на него все время смотрел глазами Шамиля убийца, который отчего-то медлит. Нарком открыл рот, но сказать ничего не смог.

— Тихо, Салман, тихо, — сказал Исраилов. — Будешь живой, пока хорошо ведешь себя. Твой отряд мы засекли в лесу на подходе к аулу. Я принял свои меры. Теперь к делу, нарком Гачиев. Вы нужны мне живой и здоровый на своем месте. Познакомьтесь с этим. Наша работа.

Он выбросил на стол пачку исписанных листков. Гачиев взял один из них, стал вчитываться в каракули. «Гиниралу Сирову. Началник Сиров, сади турма свой нарком Гачиев и яво хвост Валиев. Они бисовисна грабят чиченски народ, бирут ахчи за гализацию, с мине брали пят тысяч, с Хуциева, Амигова, Косумова тоже столько брали. Тут гарах нет совецкой власти, памаги нам. Писал Муцольгов из Хистир-Юрт».

— Обратите внимание, Салман Мажитович, — заботливо напомнил Исраилов, — адресовано Серову, а не Кобулову. В остальных письмах такие же вопли о помощи. И последнее. Нас сфотографировали из-за портрета Шамиля, когда мы обнялись. Снимки принесут через полчаса. Для Серова. Наши лица там будут видны отчетливо. Нарком республики в объятиях главного врага Сталина на Кавказе. У вас найдется полчаса дождаться фотографий на память?

— Что… тебе надо? — наконец осилил горловой спазм Гачиев.

— Ничего сверхъестественного. Я должен знать все, что затевают Серов и Кобулов. Ну и конечно ваша персона.

Гачиев стал подниматься. Колени едва разогнулись, будто их за минуту обметала ржавчина. Развернулся лицом к двери. Пошатнулся и тут же почувствовал цепкий захват чужих пальцев на локте:

— Осторожнее, возьмите себя в руки, нельзя же так распускаться. Дышите глубже… и выпейте. Пейте!

Глотнув теплой затхлой влаги из кувшина, нарком пролил себе половину себе на грудь. С усилием переставляя ноги, пошел к двери.

— Вас проводит к лесу хозяин. Со мной держите связь через него. — Резкий металлический голос Исраилова бил в уши.

За дверью плеснул в глаза сине-зеленый простор, опахнуло тепло ясного дня. Потом все стало заплывать, смазываться сквозь влагу. Нарком слизнул соленую каплю с верхней губы, всхлипнул, рванул тесный, душивший ворот гимнастерки. Пошатываясь, зашагал к лесу. В двух шагах позади опасливо пристроился хозяин сакли.

Глава 19

Сталин читал справку из Чечено-Ингушского обкома ВКП(б). Это была серьезная работа, обстоятельный анализ происходившего в горах, который собирал воедино, систематизировал разрозненные факты, рисуя целостную картину.

Председателю Государственного Комитета Обороны

Генеральному секретарю ЦК ВКП(б) тов. Сталину

ПОЛИТИЧЕСКИЙ АНАЛИЗ СИТУАЦИИ В ЧЕЧЕНО-ИНГУШЕТИИ

Перед самой войной в территориально замкнутой Чечено-Ингушетии насчитывалось четыреста мечетей, в которых вершили службу четыреста четыре муллы, действовало около тридцати религиозных уставов, охватывающих более сорока тысяч мюридов.

Наиболее реакционные и наиболее крупные из них, исповедующие постулаты ислама и антисоветские по своей сути идеи, — это секты Кунта-Хаджи, Батал-Хаджи, Али Митаева, Абаса Гайсумова, Косум-Хаджи. Под их влиянием находится до сих пор практически вся горная Чечено-Ингушетия.

Кроме того, благодаря ленинской национальной политике, в основу которой легло требование осторожного подхода к национальным особенностям и укладу, в период коллективизации и ликвидации кулачества к Чечено-Ингушетии был применен щадящий режим, который позволил избежать репрессий и высылки одиннадцати тысячам лиц, лишенных избирательных прав, — явному и замаскированному кулачеству, белоофицерству. Они не прекращали борьбы против Советской власти ни на минуту.

Таким образом, начиная с двадцатых годов и до Великой Отечественной войны республика подвергалась массированной идеологической и физической обработке одиннадцатитысячного отряда контрреволюционеров, в основе которого лежал национализм и оголтелый антисоветизм.

Положение усугублялось тем, что, практически не имея до революции письменности, страдающая от хронической неграмотности молодая советская республика была вынуждена черпать низовые руководящие кадры — председателей колхозов, предсельсоветов, фининспекторов и даже секретарей обкома ВКП(б) — все из той же антисоветски настроенной, но грамотной клоаки.

Нависшая над страной угроза фашистского вторжения возбудила в замаскированной контрреволюционной прослойке реставраторские националистические настроения.

С началом Великой Отечественной войны кулачество, муллы, вожаки сект полезли в колхозное руководство, в сельские Советы, пользуясь призывом на фронт лучших кадров. Здесь помогала живучая в горах круговая порука, тейповщина, нажим религиозных авторитетов.

Нельзя сказать, что борьба с ними не велась. С начала 1941 и до середины 1942 года снято и отдано под суд за развал работы и контрреволюционную деятельность в колхозах горных районов: Ножай-Юртовском — 26 предколхозов, Чеберлоевском — 13, Саясановском — 15, Шароевском — 21. Но в силу нехватки кадров на посты председателей опять становились люди, судимые в прошлом, дискредитировавшие себя.

Так, например, предколхоза Исмаил Арсанукаев (к-з «Пионер») в 1934 году снят с должности, исключен из партии и отдан под суд за взятки и развал работы. Дело замяли, Арсанукаева восстановили в должности. Позднее он был снова снят, отдан под суд за бандпособничество, раздачу колхозного скота в частные руки.

Умар-Хаджи Болотмурзаев, предколхоза имени XVIII партсъезда, в 1928 году осужден на пять лет за скотокрадство. Отбыл наказание. В 1939 году снова поставлен председателем этого колхоза. За развал работы, участие в восстании снят, отдан под суд.

Крайне тревожное положение с кадрами финагентов. Они обманывают население. В корешке квитанции, остающемся у хозяина пишут большую сумму госпоставки, в самой квитанции — меньшую, с тем чтобы обвинить в недостаче.

Налицо сильнейшая засоренность колхозного актива.

Шалинский р-н, 26 колхозов — 40 человек актива скомпрометированы судимостью.

Шароевский р-н, 10 колхозов — 37 человек актива не внушают политического доверия.

Надтеречный р-н, 11 колхозов — 9 председателей скомпрометированы судимостью.

Предельно запутан колхозный учет, поощряются преступления, воровство.

В республике должно быть организовано не менее 860 животноводческих ферм, но имеется всего 40. Нарастает падеж колхозного скота от бескормицы. В январе и феврале этого года пало 502 лошади и коровы.

Значительное число предколхозов сознательно не оплачивают колхозникам трудодни в течение двух-трех лет. Во многих колхозах Ножай-Юртовского, Итум-Калинского районов трудодни не оплачивались никогда. В Галанчожском р-не трудодни не оплачивались с момента коллективизации в 15 колхозах. Крестьянин-горец выплачивает налоги и госпоставки исключительно с личного земельного участка, за расширение которого следуют карательные санкции. Отсюда отношение к Советской власти.

Аналогичное положение в Шатоевском районе. Растущая организационно-хозяйственная слабость колхозов, варварское отношение к агротехнике, саботаж, запутанный учет привели к устойчивой материальной необеспеченности значительной части колхозников, которые отказываются работать в колхозах.

Их экономическая необеспеченность грозит перейти в повальный голод, возбуждает растущее недовольство, плодит бандгруппы.

Борьба с ними осложняется раздробленностью, труд-нодоступностью горных поселений, в которых сложно проводить пропагандистскую работу. Так, на территории Шатоевского, Итум-Калинского, Чеберлоевского сельсоветов расположено около 70 аулов, в каждом из которых от 3 до 10 саклей. В них еще весьма живуча круговая порука, кабальная зависимость от мулл, религиозных авторитетов. Эти поселения практически отрезаны от плоскостных районов по 6–7 месяцев в году и являются опорной базой контрреволюционных элементов.

Живучесть бандитизма в этих районах объясняется обычаем, который требует предоставить убежище любому, нуждающемуся в укрытии. Кроме того, весьма сильно действует обвинение в трусости, если хозяин сакли попытается отказаться от подарка бандитов. Поэтому, как правило, подарки — корова, лошадь, овцы — принимаются, после чего принявший подарок автоматически становится бандпособником.

И еще один фактор: отождествление с религиозным авторитетом бандитизма и абречества. Вокруг бандитов настойчиво создается ареол героизма, на что направлены немалые усилия главаря республиканских бандитов Исраилова.

Все вышеперечисленное требует принятия незамедлительных мер, прежде всего укрепления экономической базы горного сельского хозяйства, изъятия из советского и колхозного руководства контрреволюционных элементов, бандпособников, постановления СНК СССР о введении льгот хозяйствам, пересмотра налоговой политики для них.

Секретарь Ч.-И. обкома ВКП(б) Иванов

Сталин закончил читать. «Кто готовил Иванову обзор? Надо выяснить, взять на заметку. Пора делать выводы. Кто, как не Иванов, прозевал подъем политической температуры в горах, не выполнил постановления СНХ о сселении горцев на равнину? Его телячье разгильдяйство вылезло боком, оттуда сильнее всего припекает политбандитизм… Пятый раз давит на мозги разведка о предстоящем ударе немцев на Кавказ… Пока таранят Воронеж, чтобы повернуть на Москву. А может, на Кавказ? Если это случится, при наличии на юге пятой, бандитской, колонны…

Этого не случится! Семьдесят дивизий нацелены на Москву. Гитлер не может скрытно повернуть такой бронированный утюг на Кавказ, успеем выставить заслон. Готовились к войне, потом обороняли Москву, было не до Кавказа. Ослабил внимание, нажим, и горцы остались в горах, вцепились в камни, как сорняк с оборванной верхушкой, не были охвачены контролем, не испробовали «ежовых рукавиц», а значит, не выработался рефлекс безоговорочного подчинения. Дикое осиное гнездо. Увильнули от тотальной чистки в тридцатых, теперь поголовно гниют в бандитском сепсисе. Вся нация заражена. Российское крестьянство просеяли через сито, ссыпали кулацкий мусор в топи Сибири. А эти отсиделись в каменных ущельях, теперь вылезают на черноземную перину предгорий, жалят ненасытными клопами.

Собственно, что помешало тогда фактически выдрать их из ущелий? Кто зудел под руку? Конечно, кавказские адвокаты: Орджоникидзе, Киров, Андреев, Микоян. Напомнили про отборную деникинскую армию, которую Чечня схватила «пастью за курдюк», придержала, оттянула наступление на Москву, дала России передышку. Адвокаты все-таки выцыганили щадящий режим для малых аборигенов. История Македонского, Бонапарта, Батыя многократно учит: нельзя удерживать топор на замахе, вместо полена рубанешь по ноге. Доадвокатились, сволочи… Спросить теперь не с кого.

Если спустить на Чечню Лаврентия?… Нельзя, резко полезла вверх добыча нефти, выработка бензина. И потом, кого на место Иванова? Нужен спец по национальным и нефтяным вопросам с тяжелым кулаком. Сочетание, а? У нас никогда не было легкого выбора в кадрах. Если смышлен, способен, то почему-то еврей, сначала лезет в душу, потом, как скунс-вонючка, в нору — в оппозицию. И норовит непременно обрызгать оттуда. Если заглядывает в глаза и все исполняет с полуслова, обязательно туп, наломает дров с усердия, от такого больше вреда, чем пользы. Если смышлен и предан… Такие почему-то быстро исчезают. Их не любит Лаврентий.

А ты любишь таких?» — напоследок спросил он сам себя и обнаружил, что отвечать на это не хочется. «Такие перевелись», — оправдался он.

Распахнулась дверь, и государственную торжественность кабинета, насыщенного сгустками державных мыслей, пронзительно проткнул какой-то хулиганский выкрик:

— Посмотри, что вытворяет эта карла!

Сталин вздрогнул, с мгновенно вспыхнувшим гневом, не оборачиваясь, сказал:

— Я тебя не звал.

Но повод, толкнувший наркома в кабинет, был столь нестерпимо важен для него, что временно заглушил постоянно тлеющее чувство самосохранения.

— Иосиф Виссарионович!

Сталин обернулся. Наркома прожгли и вышвырнули из кабинета тигриные глаза, едва отпустив ему время для покаяния:

— Виноват, товарищ Сталин!

Верховный зашагал вдоль стола. Злое раздражение медленно опадало в груди осенним листом. Вызвал Поскребышева, глухо, неприязненно сделал внушение:

— Почему пускаешь без доклада?

— Товарищ Берия всегда входил без доклада…

— Иногда — не значит всегда. Я недоволен вами.

— Виноват, товарищ Сталин, больше не повторится. — Естественная поза и формула тотальной виноватости перед ним начали успокаивать.

— Пусть войдет.

Берия вошел, сдавленный жесткими тисками ритуала:

— Здравия желаю, товарищ Сталин. Разрешите?

— Что у вас?

— Я прошу арестовать заместителя наркома внутренних дел Серова («Серая гюрза!» — ненавистно мысленно выплюнул он).

Сталин чуть отпустил себя: на миг проступил на лице интерес:

— Для ареста моего бывшего представителя на Кавказе должны быть веские причины.

— Они есть. Прошу ознакомиться с его запиской по ВЧ.

Сталин прочел записку, тут же ухватил суть настырности наркома: его заместитель вытворял на Кавказе несусветное, выламывался из сталинской установки — карать! Это безумное своеволие шевелилось для наркома лакомым кончиком хвоста, за который он теперь намеревался извлечь из норы прежде недоступную для него «серую гюрзу».

Вожди всех племен и народов владели преимуществом перед смердом и вассалом — своим количеством знаний. Знать больше всех напрямую означало быть сильнее всех, поскольку знание многих вариантов и возможность выбрать из них нужный, соответствующий моменту, всегда было династической, правящей форой.

Сталин изучающе смотрел на Берию. Мингрела поджаривало нетерпение: «Моя «гюрза», моя!» Он не ведал одного: на столе у Верховного лежал обзор ситуации в Чечено-Ингушетии, подписанный Ивановым. Из него наглядно, как пружины из старого дивана, выпирали выводы, которые открытым текстом давал Серов: горцам нужны льготы и послабления.

Две докладные записки, составленные разными людьми, подводили к одному. Это заставляло задуматься и предостерегало от скорого решения, которого жаждал нарком: убрать Серова и выдавить Исраилова из кавказского тела, как гнойную пробку фурункула, — с хрустом и кровью.

Но, во-первых, Верховный не терпел никаких подталкиваний. Во-вторых — а будет ли результат? Напрашивался ответ: не будет.

Сталин никак не желал поддаваться:

— Что тебя не устраивает в записке Серова?

— Коба, я сошел с ума, да? — горько возопил сбитый с толку нарком. — Я выполняю твое задание по ликвидации политбандитизма в Чечне, ночи не сплю, лично разрабатываю каждую крупную операцию с Кобуловым. Кобулов рискует жизнью, истребляя корни бандитизма в горах, а этот…

— Кто дал право оскорблять? — негромко, предостерегающе перебил Сталин.

Но, не вняв этому предостережению, продирался нарком в яром азарте к, казалось бы, неоспоримому:

— Считаю докладную записку генерал-майора Серова разлагающей, сознательно вредной. Просить льготы и отмену налогов для республики, зараженной сверху донизу бандитизмом, — это хуже, чем политическая близорукость, это сознательное вредительство!

— Политически близорукого вредителя Серова послал на Кавказ Сталин. Давай арестуем Сталина, — заинтересованно предложил вождь.

— Товарищ Сталин, вы не могли предвидеть… — все еще недопонимал ситуацию нарком. И с маху наткнулся на стену, расплющив о нее коршунячье свое пике.

— Я всегда и все предвижу на столетие дальше всех вас! — в тихом бешенстве оборвал Сталин. — Серов усмотрел корневую причину бандитизма. Царские держиморды издевались, грабили чеченца, ингуша. Советские держиморды, среди которых подавляющее большинство бывших врагов, оказались для горца ничем не лучше царских. Ты никогда не мог этого понять в своей примитивной истребительности. Выводы Серова подтверждает докладная записка Чечено-Ингушского обкома. Возьми, потом ознакомишься.

— У Кобулова другое мнение, — изнемогал в разочаровании нарком. Серов выскальзывал из рук.

— Дойдем и до твоего Кобулова. Предложения Серова и Иванова заслуживают серьезного внимания. Что касается Кобулова, тебе придется стать из-за него наркомом утильсырья.

— Поясните, товарищ Сталин, — стоял уже навытяжку нарком.

— Калинин передал мне твое утверждение о награждении боевыми орденами оперативников Кобулова. Наш староста привык кушать всякое. Но на этом даже он поперхнулся. — Сталин взял со стола лист, стал читать: — «Кобулову — Героя Советского Союза, Лухаеву, Жукову, Валиеву — орден Красного Знамени, шести офицерам — орден Красной Звезды». За что? Эта десятка во главе оперативного отряда ликвидировала четырех нищих горцев. Если ты все-таки настаиваешь на наградах, мы пойдем навстречу. Будем делать эти награды для твоего наркомата из самоварного золота. Но самовары в таком количестве придется добывать наркому утильсырья. По совместительству.

— Я все понял. Немедля сделаю выводы, — действительно опомнился и осознал ситуацию нарком.

— Больше ничего не хочешь сказать?

— Я и так слишком много болтаю. А главное дело, которое ты поручил, не сделано до сих пор. Меня давно пора гнать в шею.

— Так почему ты не согласен с Серовым?

— Когда какой-то политический недоносок, вонючая падаль Исраилов называет отца всех народов, моего вождя лжецом и интриганом, а мой заместитель пускает розовые сопли, жалеет аборигенов, которые укрывают этого Исраилова, я не могу реагировать спокойно. Письмо Исраилова к тебе жжет мою совесть, гложет мое сердце. Пошли меня на Кавказ, Коба! Я привезу этого подонка, ядовитую гиену в клетке, голого, намазанного собственным дерьмом!

Сталин размеренно похлопал в ладоши:

— Надо попросить, чтобы пристроили тебя в МХАТ, в фронтовую бригаду.

Еще по Грузии он знал цену этому набору из «совести» и «сердца». Гораздо лучше ему импонировала клетка. Он представил в ней Исраилова, каким его изобразил нарком. Стало легче. Почти хорошо. Собеседник обладал незаменимым качеством: облекал в слова непотребные желания и площадные мысли вождя — те, которые не полагалось высказывать вслух.

— Что я должен ответить Серову? — между тем ждал решения нарком.

— Пусть занимается своим делом, — через паузу ответил Сталин. — Мы рассмотрим его предложения о льготах горцам на Политбюро.

— А… Кобулов?

Сталин долго раскуривал трубку. Наконец ответил:

— Пусть тоже занимается своим делом. Нехорошо, неправильно, когда бандита Исраилова кормят и укрывают бандпособники. Неважно, какого они пола и возраста.

Грозное, непостижимое время. Можно было принимать одновременно два решения, взаимно истребляющих друг друга. Можно было поднять на дыбы отечественную промышленность, мудро, по-государственному готовясь к неизбежной войне, и… расстрелять лучших полководцев. Можно было создать лучшую в мире разведку и не верить ее донесениям, сажать мать-кормилицу в тюрьму за килограмм подобранных в поле колосков и отправлять тысячи вагонов хлеба злейшему врагу России, залить страну черным горем вырываемого с корнями крестьянства и заставить их славить жизнь.

— Разрешите действовать? — спросил нарком, сыгравший баш на баш с самим вождем.

— Не разрешаю — приказываю, — уточнил вождь.

Заместителю наркома внудел Кобулову

Совершенно секретно

ЗАПИСКА ПО ВЧ

30.5.42. Приказываю истреблять без жалости и сомнений бандитскую сволочь и тех, кто ей помогает, независимо от пола и возраста. Обеспечить в горах мертвую зону для Исраилова любой ценой.

Берия

Заместителю наркома внудел Серову

ЗАПИСКА ПО ВЧ

30.5.42. Занимайтесь своим делом. Ваши предложения рассмотрим.

Берия

* * *

И вновь крики детей, стариков и женщин наложились на треск автоматов и сполохи пожарищ. «Бандитская сволочь» истреблялась вместе с гнездовьем. Обезумев в слепой и горькой ярости, горцы мстили как могли, как подсказывал кипящий в ненависти мозг: вырезали целые отряды и гарнизоны.

Не зарубцевавшуюся со времен Ермолова и Воронцова национальную обиду расковыривали снова, на новом витке истории. Вайнах укреплялся в тотальной ненависти к русскому, к тому, кто столетиями подставлял свою плоть под смертный напор тевтонских, татаро-монгольских и вот теперь фашистских орд, защищая малые нации генетическим рефлексом наседки.

Сами же славяне, вскормив и взвалив на плечи двуглавого цербера, расплачивались за безоглядную доверчивость свою миллионами собственных жизней — затравленных, усохших в дурмане разрушительства «старого» мира. Цербер, лютуя на Кавказе именем русского народа, воспалял в них слепую ненависть, которую не загасили десятилетия.

И долго еще предстоит нам предъявлять взаимные счета и обиды, слезами и кровью гасить взаимное горючее недоверие, постигать нетленную истину: нет плохих или виноватых народов. Есть преступные главари.

Глава 20

Звонок поднял Аврамова в пять утра. Приглушенный голос дежурного радиста сообщил о шифровке от Восточного — Ушахова.

Жена Софья, приподнявшись на локте, встревоженно, заспанно спросила:

— Что… что там, Гриша?

Аврамов положил трубку, несколько секунд сидел неподвижно на краю кровати. Весть принесла облегчение: отозвался! Что там у него? Расшифровать немедленно, сейчас. Стал торопливо одеваться. Затянув ремень, обернулся к Софье:

— Ты, Соня, досыпай за меня.

Расшифровав радиограмму, снедаемый тревогой, он позвонил Серову. «Был на грани провала… Это же надо додуматься — разрыть могилы! Сколько лет этот оборотень нас учит, за нос водит, а все никак цены настоящей ему не дадим. Зарыть пустые гробы, идиоты!»

Серов ходил по кабинету, с хрустом разминая пальцы за спиной:

— Ну ладно, тебе по штату положено дальше носа не видеть. Но я-то, стреляный воробей, как мог эту вашу мякину с пустыми гробами прошляпить, не подстраховать? Как?!

— Штат — не фиговый листок, вы им мой срам не прикрывайте, — насупился Аврамов. — Готов нести ответственность…

— Ты еще слезу покаянную пусти, пожалею! — раздраженно зыркнул Серов. — Ему не слезы твои, прикрытие нужно. Что с подтверждением из-за кордона делать будем? Две недели…

— Шамиль гениальный ход сделал, сказал, что все связники у нас в руках. Значит, выход за кордон у Хасана только через него, — стал напряженно прикидывать Аврамов.

— Не один, два хода гениальных. Правильно отказался от предложения Джавотхана встретиться.

— А я что говорил? — не удержался, ехидно вспомнил Серову его генеральский взбрык Аврамов.

— Ну! О тебе вся Москва в лапоть звонит, — не остался в долгу генерал. — Самолет с оружием и связником отсюда не осилим, кишка тонка.

— Зачем нам осиливать? Москва осилит, — удивился Аврамов. — Звоните в Москву.

— Такие дела звонками не решаются. Закажи у Иванова самолет. Хуже татарина туда явлюсь, в самоволку.

— Без вызова? Когда здесь все на волоске зависло?! — похолодел Аврамов.

— Ладно, не пугай. Бог не выдаст… — сцепил зубы Серов. Отошел к окну, застыл там — крепенький, фактуристый.

— Чего вы добьетесь? Пришлют другого вместо вас, начнут они с Кобуловым землю под собой рыть, войска задействуют, облавы — и конец всему, — изнывал в недобром предчувствии Аврамов. — Нельзя на Исраилова с облавами. Его о всех наших действиях загодя предупреждают.

— Кто?! — изумленно крутнул головой Серов. — Договаривай! На кого думаешь?

— А вы сами прикиньте. Восьмая облава коту под хвост. То вместо банды пустая сакля с дерьмом на полу, с издевательской запиской, то обстреляют из засады на подходе. Потери — тридцать два бойца за месяц. Бездарные потери. Башку нам надо оторвать за такие потери.

— Придет время — оторвут, — недобро успокоил генерал.

— Разрабатываем операции у Иванова. Кто присутствует? Иванов, Кобулов, вы, я, нарком Гачиев. Секретарь обкома в банды доносит? Вы? Я?

— Бред, — нетерпеливо отмел Серов.

— Кому выгодно, Кобулову?

— У него здесь та же задача, что и у меня, как бы мы с ним ни собачились, — с отвращением двинул челюстью замнаркома. — Он теперь на бандпособниках специализируется.

— «А» и «Б» сидели на трубе. Кто на трубе остался? — опростался от гнетущей мерзости подозрения Аврамов. Надолго замолк, впившись взглядом в москвича. У того светлели в неистовом, нетерпеливом гневе глаза, будто выедало их хлоркой.

— Та-а-ак.

— Фактики для размышления подбросить? — передохнул, повел дальше Аврамов.

— Слушаю, — замкнул себя на ключ генерал.

— Из тюрьмы исчезли трое братьев политбандитов Гуциевых. Обстоятельства побега идиотские: наручники валяются на полу, охрана ничего не видела и не знает. Приказом Гачиева расследование прекращено.

За воровство и распродажу налево продовольствия в особо крупных размерах арестованы нарком торговли Лифшиц, директор Ресторанторга Шойхет, особоуполномоченные СНК по питанию эвакуированных Аитов и Гинзбург. При обыске у всех найдены большие денежные суммы, золото, драгоценности. Охранники, которые везли ценности, исчезли вместе с ними, опись ценностей — тоже. По распоряжению Гачиева розыск прекращен. Мотив наркома: не до этого, война.

Факт третий…

— Иди-ка погуляй, — вдруг подал голос Серов.

— Что? — опешил Аврамов.

— Проветрись, говорю, остынь, — подтвердил генерал. — И охрану убери из коридора. О самолете для меня договорись. Займись делами, Григорий Васильевич.

— Есть, — козырнул, каменея лицом, Аврамов. Вышел.

То, что вдруг открылось Серову, смутно бродило в нем уже немало времени. Неимоверные собственные усилия бесследно таяли, уходили в какой-то местный зыбун. Забрезжила, начала оформляться неясная догадка об утечке внутренней оперативной информации давно. Но лишь теперь все стало на свои места. Предстояло действовать, но так, чтобы не напороть горячки.

Потянулся к телефону — звать Гачиева, отдернул руку: «Не суетись. Лаврентий велит: занимайся своим делом. Займусь. Гачиев — это мое дело, за меня его никто не сделает». Долго сидел неподвижно, сцепив руки на столе. Страшновато он смотрелся: бескровное, посеревшее от усталости, ожесточившееся лицо подергивалось в едва приметных судорогах. Под нависшими кустистыми бровями застыли в невидящей отрешенности глаза.

Поднял трубку, набрал номер, выждал, сказал:

— Товарищ Гачиев, зайдите ко мне, в кабинет Аврамова.

ИЗ ПИСЬМА ГАЧИЕВА ИСРАИЛОВУ (ТЕРЛОЕВУ)

Дорогой Терлоев! После нашей встречи шлю письмо с доверенным человеком. Ради Аллаха, держи клятву, не называй нас никому. Проверь всех своих, есть сведения, что у тебя работает шпион Серова. Я буду «преследовать» тебя, как договорились в предыдущем письме. Что, если сожгу твой дом, арестую кое-кого из друзей и родственников? Для всех мы непримиримые враги…

ИЗ ПИСЬМА ИСРАИЛОВА ГАЧИЕВУ

Уважаемый Орел! Не возражаю против поджога дома и ареста родственников, в том числе и брата Хусейна, тем более что он, как стало известно мне, готов продаться вам. Наша конспирация и стабильные отношения должны крепнуть.

«Лови» меня с умом. Помни о фотографии, твоих письмах ко мне и горских — к генералу. Сообщай нам наиболее ценное: дислокацию гарнизонов, их численность, планы, передвижения.

Особенно интересны совещания у Иванова, старайся излагать их более подробно. О шпионе — спасибо, ведем проверку…

Гачиев шел по вызову генерала. Изнемог в предчувствии беды где-то посередине коридора, прислонился к стене, чтобы отдышаться, унять сердце. Вызывает… Что им известно? Этот вопрос с недавних пор завис над ним неотвратимо, готовый упасть в любой момент и раздробить всю его жизнь.

«Они» — аврамовы, ивановы, серовы — таились в своих кабинетах, незримо плели свои сети для него. То, что ему позволяли еще присутствовать на совещаниях у Иванова, ни о чем не говорило. Там обсуждалась лишь одна проблема: как выловить Исраилова. «Они» были ненавистной и непонятной породы, их пресная, дистиллированная среда обитания плескалась в тесном корыте, в сплаве идей, принципов, чести и прочей шелухи. «Они» сами влезли в это корыто и норовили садистски затащить к себе остальных.

Слава Аллаху, что не вся власть в этом мире принадлежит им, есть и сильны еще кобуловы, папа Лаврентий… Иначе зачем вообще тогда коптить свет, если нельзя взять ту бабу, которую хочешь, раздавить ненавистного тебе и насладиться его визгом, слушать тосты про себя, сладко есть и пить, что пожелаешь? Зачем жить, если мнение твое не становится законом для остальных? На свет рождаются один раз. Кто имеет право запретить делать все, что хочешь?

«Этот» имел такое право (нарком стоял уже перед дверью кабинета Аврамова). С ним предстояло драться. Ну, вперед!

Гачиев вошел и, давя в себе поднимающуюся волну тошнотворного страха и ненависти, заговорил:

— Здравия желаю, товарищ генерал! Спасибо, что пригласили, я давно хотел сам прийти. Накопилось много вопросов. Есть предел терпению! Разрешите откровенно, по-мужски?

— Слушаю, — окатил неприступностью Серов.

— Почему меня обходите? Почему держите за пешку? Я нарком здесь или, извините, второй хвост у ишака?!

— Ближе к делу, — поморщился генерал.

Страшась даже малого разрыва в своем нахрапе, куда мог втиснуться Серов, всеми силами отдаляя грозовое, неотвратимое, что таилось в вызове и облике всесильного москвича, хребтом почуял нарком, что его спасение в наступлении — любого пошиба:

— Хорошо, я скажу о деле! Аврамов упустил матерого шпиона Ушахова. И все шито-крыто, никаких выводов. А его надо под трибунал! Я вам прямо скажу, товарищ генерал, как офицер офицеру: он вашим именем козыряет, говорит, пока Серов здесь, я плюю на всех. Какие-то свои делишки втайне от меня, наркома, стряпает. У него, оказывается, в банде Исраилова свой человек пасется. Кто? Он от него информацию принимает мимо меня! Если Аврамов ничего об этом не докладывает, значит, двойную игру ведет, значит, с Исраиловым заодно, шкура! Я прошу вашей санкции на арест Аврамова как коммунист, я не буду, не хочу больше молчать, я…

— У вас оружие зарегистрировано? — перебил Серов.

— Что?

— Личное оружие зарегистрировано?

Что-то непредсказуемое навалилось на Гачиева.

— Так точно. А как же? Я всегда…

— Бывает, не регистрируют. Разрешите полюбопытствовать, какой номер.

— Слушаюсь. — Он расстегнул кобуру, достал пистолет, протянул Серову и вдруг с ужасом увидел дуло, направленное на себя.

— Руку на стол. Ну?! — тихо и грозно велел генерал.

— Что?… Зач…

— Сидеть! Попробуешь снять с предохранителя — пристрелю. Скажу: опередил покушение на себя. Все понял?

— Д-да… — Он мгновенно представил, как это будет выглядеть, и помертвел. Москвич все продумал.

— Отвечать на вопросы коротко, все, как было.

— Так точно! — Гачиев на все ответит. Он боялся пошевелиться.

— Где охранники, что везли драгоценности после обыска у Шойхета, Гинзбурга и Лифшица?

«Кто заложил?! Хана… Держаться! Ничего не видел, не знаю».

— Н-не знаю! Мне не доложи…

На него обрушился грохот. Пороховая вонь шибанула в ноздри, и он на секунду выключился. Когда к глазам вновь прильнул свет, щека и ухо явственно воспроизвели клеточной памятью смертный сквозняк свинца, который только что опахнул кожу. Нарком закричал. В его крик врезался нечеловеческий, железный голос:

— Следующая пуля твоя, больше предупреждения не будет. Где?! — Голос придавил, расплющил остатки воли. Ее не стало.

— Аул Кень-Юрт… там.

— Где драгоценности?

— У м-меня… Не успел оприходовать, — попытался подняться.

— Сидеть! Кто помог бежать из тюрьмы политбандитам Гуциевым?

— Охранник Атаев.

Ответы, смазанные слизью страха, выскакивали теперь из него легко, без всяких усилий.

— Охранник твой человек?

— Мой.

— Операции, что у Иванова разрабатываем, ты бандитам продаешь?

Самосохранение взбухло в нем (за это — расстрел!), прорвалось отрицанием:

— Не я!!! Докажите!

— Ты, сволочь, — с отвращением сказал Серов. — Аулы горят — тоже ваша с Валиевым работа. Почему я, русский, должен защищать от тебя чеченские аулы? Братья мои, славяне, на фронте в кровавой работе горят, а я с такой мразью воюю…

Запоминай. Ты оприходуешь и сдаешь сегодня мне все ценности. Это первое. Второе. Не дай бог, если где-нибудь заикнешься, что у Исраилова работает наш человек, из-под земли достану, раздавлю. А теперь — сдай все дела Аврамову и катись… к матери! Хочешь жить — просись на фронт. Если завтра встречу в городе, пристрелю вот из этого, твоего пистолета. Зафиксируем как самоубийство. Сам знаешь, как это делается. Закопаем ночью на пустыре, как собаку. Слово офицера! Оставь оружие — и пошел вон. Раз… два…

Гачиев прыгнул со стула, всем телом ударил дверь, выметнулся в коридор.


Он почти бежал по коридору к своему наркомовскому кабинету — к Кобулову. Этот был свой. Нутром почувствовал некоторую родственность Гачиев в грозном кураторе сразу после прилета того из Москвы. Пока москвич только принимал от наркома. Пришло время попросить у него для защиты часть необъятных полномочий. Захочет ли выделить, возьмет ли под крыло или, взвесив все, не сочтет нужным сталкиваться лоб в лоб с Серовым из-за какого-то туземца?

Надо, чтобы захотел. Для этого — все на кон, все, что есть? «Много есть. Жив буду — снова обрасту», — металась в черепной коробке загнанная мысль.

Он вломился в кабинет. Налил стакан воды, жадно стал всасывать влагу в раскаленное ужасом нутро. Рухнул в кресло.

Кобулов наблюдал молча, с любопытством. Немного погодя спросил:

— За тобой что, собаки гнались? — не дождавшись ответа, усмешливо поднял брови: — Может, Германия уже победила, а меня не оповестили?

— Хуже, — трепыхнулся в кресле нарком.

— Хуже?

— Товарищ Кобулов, разрешите с вами на полном доверии, откровенно? — ударился вдруг в истерику Гачиев.

— Валяй, — с ленивым любопытством разрешил Кобулов.

— Я всегда, сколько ношу милицейскую форму, делал, что мне приказывали, всегда делал и держал язык за зубами, всегда был преданным солдатом товарища Берии! И если нужно, отдам за него жизнь, всю кровь по капле!

— Давай без этого. В чем дело? — поморщился генерал.

— Нужен ваш приказ… Одно ваше слово!

Гачиев вскочил, открыл сейф. Достал саквояж, вывалил перед Кобуловым пачки денег, впился в него взглядом.

— Здесь двести десять тысяч.

— Хорошо живешь! — оживился Кобулов. Становилось интересно.

— Это остатки. Я экономил на оплате сексотов. Лично экономил! Кроме того, здесь те суммы, что добровольно… э-э… сдавали бандиты при легализации, что мы находили при обысках. Я понимаю, виноват! Судите! Не успевал, замотался. Я… я…

— Ну, рожай! — рявкнул замнаркома.

— Я не успел все это оприходовать, провести через финорганы. Откладывал на потом, и вот… я хотел, чтоб вы…

— Что я?

— Чтоб вы использовали все это на пользу родному НКВД! Лично вы!

— Говоришь, не оприходовал? — переспросил Кобулов. Требовалось время на обдумывание. Опять подвалило давно известное, опробованное. Следовало только взвесить риск, даже не риск, а прямой навар, оплату усилий. Этот, видно, хочет «крыши» для себя. Много хочет.

«Моя «крыша» дорого стоит», — помыслил генерал. Решил прощупать:

— Значит, не оприходовал… Трибуналом пахнет, нарком.

Гачиев всхлипнул:

— Клянусь, не успел! Сами знаете нашу работу: ни дня, ни ночи!

— Через какие документы проходила сумма? — перешел к делу Кобулов.

— Было несколько бумажек: протоколы допросов, акты… У себя хранил. А потом куда-то делись, черт их знает, куда! Разве до бумажек сейчас, товарищ генерал? Война священная с фашизмом идет! Мужское офицерское слово дороже всех бумажек! Я вам передаю эту сумму, так что мне, с вас бумажку, что ли, просить?! Человек человеку должен доверять!

— Верно, не до бумажек, — с любопытством рассматривал наркома генерал. Новые грани в аборигене открывались. «От кого, интересно, он просит «крышу»? Взглядом показал на саквояж.

Нарком, сдерживая дрожь, отдирая так и липнущие к пальцам деньги, стал заталкивать их в темное дупло, в разинутый зев саквояжа. Щелкнул замком.

Кобулов поднапрягся, поставил его на пол, притиснул хромовым сапогом к ножке стола. По ноге, по ляжке, поползли щекотные мурашки.

— Я ваш вечный должник! — исключительно правильно повел себя нарком.

— Наркомат нуждается в средствах. И в таких людях, как ты, — обобщил приемопередаточную акцию Кобулов.

— Самое главное осталось, — заявил, отдыхая душой, Гачиев. Полез в сейф, достал маленький чемоданчик. Раскрыл перед москвичом. Тот заглянул внутрь. Глаз неожиданно укололся об искряной блеск, исходящий со дна. — Нашли при аресте Гинзбурга, Лифшица, Шойхета, — скромно пояснил нарком.

— Кража и спекуляция продовольствием? — азартно припомнил Кобулов.

— Так точно! По-крупному работали, с-суки! — в который раз восхитился чужой хватке Гачиев.

— Через кого прошли ценности? — взял быка за рога москвич.

Нарком многоопытно, с отрицанием покачал головой.

— Понятно. А понятые? — накалялся в азарте куратор.

— За кого меня принимаете? Не было никого.

— Охранники? — учел и этот фактор Кобулов.

Усмехнулся нарком: его учат жить? Чиркнул ребром ладони по горлу:

— Вчера ночью, в ауле Кень-Юрт.

— Башковитый ты мужик, — размягченно выдал комплимент генерал. — Есть какие проблемы еще?

— Серов вынюхивает, по следу идет, — ухнул абориген.

— Та-ак, — заметно, на глазах отдалялся и холодел Кобулов. — Ну и что ты от меня хочешь?

— Командируйте меня в Москву. Сейчас. С этим. Лаврентий Павлович лучше нас знает, на что это использовать.

Драгоценный сиятельный блеск на дне чемоданчика безнадежно угасал для Кобулова: вынырнул третий, неприкасаемый, кому предназначалось это великолепие. Длинный предлагал включить в дело Папу, рассчитывал на его «крышу», чтобы укрыться от стальных челюстей Серова.

Что будет иметь с этого он, Богдан Кобулов? Увесистый саквояж под ногой и хороший настрой Папы. Не так мало. Надо только подсуетиться, чтобы для Папы показательно высветилась роль Богдана во всей этой катавасии.

Длинный играет способно. И по правилам. Его вступительный взнос, что греет щиколотку даже через сапог, — пока мизер, кусок дерьма, о которое не стоило пачкаться, если бы игра велась не по правилам. Но абориген успел получиться в этой дыре. Нужный кадр.

Так подытожил ситуацию Кобулов. «Пусть катится к Папе. И чем быстрее, тем лучше, пока не встрял Шибздик. А в случае чего — моя хата с краю, за все в ответе Папа».

— Час тебе на сборы. И — брысь! Я дам в Москву записку по ВЧ, — ледяным тоном уронил замнаркома.

Гачиев вышел в сумрачный коридор. Глубоко, с дрожью вздохнул: пока пронесло. Пора делать следующий ход. Вынул пистолет, сдвинул предохранитель. Накинул на дуло носовой платок, уткнул холодную сталь в край плеча — по касательной. Мышцы стали деревенеть от предстоящего. Сдавленно, остервенело зарычав, нажал на курок.

Пистолет грохнул, дернулся в руке. Плечо взрезала боль. Отходя от пережитого, распуская сжатое в комок тело, Гачиев скособочил голову. Гимнастерка на плече напитывалась кровью.

От тычка изнутри распахнулась дверь, в коридор выскочил Кобулов, оторопело уставился на наркома:

— Кто стрелял?

— Все в порядке, товарищ генерал, — разлепил губы посеревший Гачиев. — Все нормально. Проба ствола. — Развернулся, зашагал к выходу, странно кренясь на левый бок. Дулом вниз плыл над полом зажатый в руке пистолет.

Наркому внутренних дел СССР

генеральному комиссару госбезопасности тов. Берия

Совершенно секретно

ЗАПИСКА ПО ВЧ

Мною командирован в Ваше распоряжение нарком Гачиев с особо ценным грузом. Сопутствующие обстоятельства Гачиев объяснит Вам лично.

Кобулов

Прошло трое суток. В кабинете Аврамова раздался звонок. Серов взял трубку.

— Серов у аппарата.

— Тебе что надо от Гачиева? — дребезжащим металлом спросила Москва. — Злость на нем срываешь? Все твои дурацкие претензии и обвинения мне адресуй. Сам разберусь. За его безопасность, как приедет от меня, головой отвечаешь. Тебя послали Исраилова ловить, а ты мышей ловишь, своих травишь, работать всем мешаешь. Последний раз предупреждаю: не суй нос в дела Кобулова и Гачиева. Мне тут про твое самодурство кое-что рассказали. В случае чего, будешь отвечать по законам военного времени.

Трубка отпустила порцию длинных гудков.

Серов сидел, уронив голову на руки. «Упустил оборотня. Выскользнул. Чистоплюй паршивый, руки марать не захотел… Стрелять, пулю в лоб влепить нужно было этой сволочи! Понадеялся, что сам уйдет с дороги. Идиот, теперь расхлебывать будешь. Их банда страшнее исраиловской… Сеют национальную отраву, вражду к нам сеют. А травиться будут дети наши, внуки… Что делать?! Ладно, это потом. Теперь главное — Ушахов».

Глава 21

Сталин, слушая доклад Жукова, ходил по кабинету. У окна, прислонившись спиной к стене, поблескивал синевато-стальным пенсне Берия. Рядом с Жуковым закаменел начальник разведуправления. Эти двое ничего не понимали в происходящем. Почему доклад о положении на Юго-Западном фронте делает не его командующий, а Жуков, чей Западный фронт прикрывает пока Москву? Отчего здесь нет Тимошенко, а Жуков оперирует цифрами, военно-стратегической фактурой чужого фронта с напористой уверенностью очевидца?

Эта роль была неясна и самому Жукову. Сталин предпочитал держать любой созревающий многоходовой замысел в себе до последнего момента. Около недели назад Верховный позвонил Жукову в штаб Западного фронта, сказал в трубку буднично, неторопливо:

— Есть одно небольшое дело, товарищ Жуков, о котором не следует особенно распространяться. Надо вылететь к соседу — Тимошенко, на Юго-Западный фронт, проанализировать обстановку. Когда сможете доложить положение дел?

Жуков запросил неделю. Сталин отпустил только пять дней. Первое, что нужно было Верховному, — выпроводить широколобого упрямого русака из его военной вотчины, чтобы запустить туда своих ищеек, дабы они без помех прощупали, обнюхали и обрисовали, что дали нововведения Жукова в разведслужбе. К чему затеян и продолжается этот цирлих-манирлих с разведчиками?

На Западном фронте с июня сорок второго года расцвел разведренессанс. Неугомонный реформатор Жуков до этого лично обследовал разведработу в 5, 34, 49, и 50-й армиях, после чего 27 мая спустил грозную директиву, по которой разведслужбы фронта получили лучшее автоматическое оружие, обмундирование, особый режим службы, кормежку. Были возведены в культ техника обучения захвату пленных, психологическая и физическая подготовка. Разведчик, приволокший «языка» награждался в обязательном порядке не позднее чем через сорок восемь часов после дела.

Жуков убыл на Юго-Западный фронт. Эксперты, запущенные к нему в это время Сталиным, доложили вскоре несколько обескураженно: уровень разведывательной информации у Жукова в ротах, полках, дивизиях, знание противника на порядок выше, чем на других фронтах. Напрашивался вывод: жуковская реформа требует поощрения и немедленного внедрения в действующей армии. Верховный, улавливая острейшим инстинктом смертельную опасность, сгущавшуюся на юго-западе, винил в этом фронтовые разведки, профукавшие замыслы врага.

Сдали Керчь, Харьков. Только что пал Севастополь. Сталина изводила неясность общего стратегического плана немецкой группы армий «Б». Командующие наших армий сдавали на юге одну позицию за другой, на разносы Сталина, клокотавшие бессильным гневом, на запросы о планах противника мямлили невразумительное.

Именно тогда у Верховного созрело решение сделать своим заместителем Жукова, у которого без тычков и подталкиваний вдруг прорезались разведзубы. Вот пусть и слетает на юг, к Тимошенко, разнюхает, чем там пахнет.

Слетал. Теперь докладывал, не подозревая еще о скором переходе в замы к Самому. Пахло пораженческой бедой. Но где? На каком направлении?

— Почему доклад из вас надо тащить клещами? — раздраженно спросил Сталин. — Дальше. Что с резервами, которые мы отдали Голикову под Воронеж?

Жуков, переждавший паузу, невозмутимо ответил:

— Они нанесли удар южнее Ельца, как и планировалось. Лист вынужден был бросить туда двадцать четвертый танковый корпус и три пехотные дивизии. Прорыв к северу от Воронежа не состоялся.

Сталин кивнул, ткнул трубкой в сторону начальника разведуправления, повторил с грозно-торжествующей интонацией, напоминая о давнем споре:

— Не состоялся! Сколько осталось от резервов в результате?

Жуков помолчал, ответил с плохо скрытой, гневной тревогой:

— Пока не получено точных данных, товарищ Сталин. Рейхенау и фон Вейхс перемалывают их. С хрустом.

И словечко это, никак не вписываясь в обстановку кабинета, в ситуацию, остро полоснуло по сознанию всех, еще более сгустило и без того гнетущую атмосферу.

Сталин покосился на Жукова. Пересиливая себя, напомнил:

— Отдадим Воронеж — обнажим южный путь на Москву.

Резко, почти фальцетно, озвучился вдруг Берия:

— За отход без приказа расстреливать командиров на месте!

Жуков едва приметно дрогнул, с острой неприязнью метнул взгляд в сторону наркома. Они все — штабники и фронтовые, прожаренные порохом полководцы — научились, как и сам Сталин, бесследно пропускать через себя подобные трескучие залпы, на которые был горазд в этом кабинете нарком.

Жуков не удержался на этот раз. Спросил, подчеркнуто деловито, подпустив в голосе кислотную язвительность в малых дозах:

— Это указание тоже передать Василевскому, товарищ Сталин?

Сталин с некоторым удивлением глянул на Жукова, сухо бросил:

— Не отвлекайтесь, Георгий Константинович.

— Слушаюсь, товарищ Сталин. Если возникнет необходимость отхода и перегруппировки к югу от Воронежа…

— Почему такая пораженческая терминология? — резко перебил Верховный.

Жуков стоял, нагнув голову, смотрел исподлобья. Заговорил тяжело, как вколачивал гвозди:

— Двадцать восьмая армия не успела восстановить силы. Двадцать первая и сороковая предельно измотаны, выбирались из окружения. Во многих частях выбито три четверти состава. Без перегруппировки, без вливания резервов на них можно ставить крест через три-четыре дня.

Сталин отвернулся. Заметно сутулясь, болезненно, через силу спросил:

— Каковы общие потери фронта за неделю?

— Личный состав — около восьмидесяти тысяч убитых и пленных…

— Опять пленные?! — закричал от окна Берия. — Этому надо конец положить!..

— Тысяча подбитых танков, — наехал катком на выкрик Жуков, — более полутора тысяч орудий.

— Сюда включены последние сутки, данные за пятое? — угрюмо поинтересовался Сталин.

— Нет, товарищ Сталин, сегодня не успели подытожить.

— Надо успевать под-ы-то-жи-вать. Бойцы успевают жизни отдавать в бою, а у вас нет времени сосчитать, сколько их отдано.

— Я запрошу штаб. Разрешите?

— Подождем, пока штаб сам соизволит доложить. — Неожиданно обернулся, спросил в упор начальника разведки: — А что думает о прошедшей неделе разведка?

— Разрешите уточнить, товарищ Сталин. Вы имеете в виду дополнительную информацию, помимо последней разведсводки?

— Я имею в виду, — нажал Верховный, — вашу весеннюю настырность: ограбить центральное направление и перебросить резервы на Кавказ. Вы же толкали нас к этому? Этими резервами вчера остановлены немцы к северу от Воронежа, которые рвались к Москве. Чем их ликвидировать, если бы послушались вас?

— Я придерживаюсь прежней точки зрения, — негромко сказал генерал.

— Уперся в точку зрения, как… баран в новые ворота, — подстрекательски хлестнул репликой из угла нарком.

Жуков физически ощутил, как наползает и затопляет его битумно-вязкая ярость фронтовика к этому гладкому, хищному тыловому хорю.

— У вас есть на это веское основание, кроме застарелого упрямства? — предостерегающе поинтересовался Сталин.

— Мне докладывали о перегруппировках и усилении первой, четвертой, шестой танковых армий фон Бока, о выдвижении к южной линии фронта венгерских, румынских и итальянских армий. В них зафиксировано южное, кавказское настроение.

— Результаты на войне делаются не настроением, а точной оперативной информацией. У вас ее нет. Вы пока кормите Председателя Комитета Обороны всякими разными настроениями. Мало того, подсовываете нам замыслы немцев, которые противоречат друг другу.

Весной вы толкали нас к ограблению центральной, московской обороны и переброске резервов на Кавказ. В начале июня вдруг осчастливили штабной разработкой Клюге под названием «Кремль», где планируется взятие Москвы. Теперь опять хотите, чтобы мы бросили Москву и, задрав штаны, поскакали оборонять юг, когда немец таранит Воронеж.

— Я был уверен, что «Кремль» — фальшивка, и об этом докладывал, товарищ Сталин.

— Вам надо увериться, что Ставка — не Фигаро. Она не будет прислуживать господам разведчикам, которые сами толком не знают, чего хотят! — негромко наращивал гневную волну Верховный, выплескивая давно копившуюся и бессильную злость: немец наползал неудержимо.

В дверь проскользнул Поскребышев. Сталин осекся, уперся взглядом в секретаря.

— Просит соединить Голиков, товарищ Сталин.

— Соедини, — сдержал голос Верховный.

Жуков автоматически отметил, как трудно далось самообуздание неистовому грузину, вынужденному вечно пребывать в шорах аппаратного этикета и ореола, наросшего вокруг него за долгие годы единовластия. Сам-то Жуков позволял себе нередко облегчающий командный разнос, зачастую перченный матерком, после коего заметно отпускало, расслабленно провисали сутками натянутые нервы.

Сталин взял трубку:

— Говорите.

Долго слушал. Каменное лицо заметно серело, все резче, темнее выделялись на нем оспины. Наконец сказал надтреснуто, гневно:

— Почему докладываете только теперь? Это трусость и паникерство, а не причина! Подготовьте детальный отчет и вылетайте в Ставку. Там останется Василевский. Мы его оповестим.

Положил трубку. Без паузы, не меняя интонации, отослал Берию и начальника разведки:

— Я вас не задерживаю. Товарищ Жуков, останьтесь.

Отошел к окну. Дождавшись, когда закрылась дверь кабинета, не поворачиваясь, спросил:

— Что собой представляет местность между Северным Донцом и Доном? Вы там были.

— Голая равнина, пологие курганы, мелкие речушки.

— Раздолье… для танков, — с явно прорвавшейся гнетущей усталостью зафиксировал Сталин.

— Что случилось, товарищ Сталин?

Ждал, плечами, всем телом удерживая зловеще наседавшее молчание.

— Ударная группировка шестой армии повернула на юг. Форсировали Тихую Сосну. Прошли за сутки почти сорок километров. Стоят уже под Каменкой. — Обернулся. — Вы понимаете, что это значит? Этот… флюгер, мало того, что про…л контрудар по немецкой группировке под Воронежем, теперь перетрусил и сутки молчал о прорыве немцев на Каменке!

Жуков отчетливо представил: четвертая и шестая армии фон Бока тоже поворачивают на юг. Стальная лавина почти беспрепятственно хлынет на Кантемировку, Миллерово — на Кавказ. Он сделал бы так же, и только так. «Раздолье для танков». Вот оно, пришло то, обо что спотыкалось их стратегическое мышление в последние месяцы, что воспаляло штабные мозги с самой весны.

— Чем будем останавливать? — дрогнул голос Сталина.

Не сдерживая себя, Жуков бросил сквозь зубы с сокрушенным, бессильным гневом:

— Довоевались… твою дивизию!

— Вы предполагали поворот на юг?

— Когда?

— В мае, когда разведка принесла карту летнего удара вермахта?

— Я полагал, что информация о кавказском направлении во многом заслуживает доверия.

— Тогда почему вы позволили мне подмять начальника разведки?

«Из тебя, Георгий, козла отпущения лепят», — с мимолетной оскорбленностью понял Жуков, но чувство это растеклось, ушло под напором смертельной опасности, которой опахнула весть о повороте немцев на юг. Более не сдерживая себя, выложил Жуков Верховному причину, касаться которой в этом кабинете не отваживался почти никто:

— Не хотел оставлять армию без своего военного опыта. Его и так осталось…

— А куда он делся, ваш военный опыт? — вкрадчиво осведомился Верховный.

— Вы хотите, чтобы я ответил?

— Мы не свахи на завалинке. Мы намерены разобраться, почему Сталин не поверил разведке, а полководец Жуков, подлаживаясь под Сталина, не указал ему на это. Так куда бы он делся, ваш опыт?

— Туда же, куда делся, с вашего позволения, опыт остальных: Тухачевского, Блюхера, Якира, Уборевича, Егорова. Вместо них теперь Голиковы повылезали! — рубанул наотмашь, тяжело, вызывающе втыкая взгляд в тигриную желтизну сталинских зрачков.

— Вы думаете, их вина не соответствовала нашему возмездию? У вас достаточно аргументов, чтобы совать под нос Сталину имена предателей? Или вы знаете больше Берия и Вышинского, которые расследовали их предательство? Не зарывайтесь, Жуков! У нас нет незаменимых!

— В качестве заменимого готов командовать армией, корпусом, ротой, штрафбатальоном. Разрешите идти?

Они стояли друг против друга — полководец и Хозяин истекающей кровью страны, впервые выхолощенный бессилием перед вздыбленной гордостью великоросса. Незаменимого. И оба это знали.

«Дурачок, ты даже не прошел ликбеза в этом вопросе. Упрекнул меня Тухачевским. Пожалел генералов. Не раздави я их вовремя, перед войной, ходить бы тебе Ванькой Жуковым до сих пор, и не чеховскую селедку тебе в морду тыкали бы — с живого ромбы, а потом шкуру содрали. Они умели это делать с аборигенами в любой стране, во все века, когда присасывались к власти… Напившись чужой крови, отрыгнули «Протоколы сионских мудрецов» — свою программу всемирного гельминтоза сионистов к двухтысячному году. Нельзя допускать к власти племя, не замаравшее ручки производством ни хлеба, ни станка, ни даже сортира для себя — все только чужими руками. Их единственное умение во веки веков переваривать сделанное другими, паразитировать, перепродавать то, что другие произвели, а потом, когда разрушится хозяйство и кончится произведенное, — перепродать и производителя, его руки и мозги. Это рано или поздно понимали в любом государстве, куда они вползали, и давали пинка под зад. История этого проклятого племени вся состоит из кочевья, потому что их отовсюду гнали. У них оттого оборотистые мозги и мозоли на шее, в которую выталкивали их аборигены, начиная с фараонов.

Ты мало знаешь… А я изучил это племя еще с духовной семинарии, где жировали двое таких глистов. Сколько их было потом?! Аскариды в российском теле, неосторожно пригретые Лениным. Их главная способность — выдавливать из других силы и работу до последней капли. Именно потому мы с Лаврентием и нашпиговали ими ГУЛАГ: надо было строить социализм любой ценой при главном советчике — Кагановиче…

Почитай, Георгий-победоносец, Достоевского, изучи Маркса, Фейхтвангера, Димитрова, поинтересуйся письмом Куприна в защиту Чирикова, он дал самый гениальный образ этих кровососущих: Фигаро, который мочится в углу своей цирюльни, потому что назавтра «уезжает-с». Россия для них та же цирюльня, откуда они, ободрав ее до липки и обсосав все, что можно, готовы назавтра уехать в свой Сион или в Америку, потому что «воняет-с».

Так что не поминай добром их, Георгий, я знал, что делал перед войной, делал и знал, что после смерти они набросятся на мой труп, как стая шакалов на мертвого льва».


Жуковское «Разрешите идти?» висело в воздухе.

— Не разрешаю, — сумрачно сказал Верховный. — Вы продолжаете козырять своей незаменимостью и не хотите признать своей вины.

Жуков изумленно вскинул глаза, пораженный болезненной, явно просящей интонацией Сталина. «Что тебе стоит, Георгий? Ты же понимаешь… я не могу виниться перед вами… Ты не имеешь права сейчас так уйти».

— Теперь не время копаться в чьей-либо вине. Немец Предкавказье заглатывает, — сказал Жуков.

— Что же будем делать, Георгий Константинович? — совсем тихо спросил Сталин. Жуков, скорее по губам, понял мучительно гнетущую суть вопроса.

— Ловить фон Бока за хвост тульскими резервами поздно, не догоним. Останавливать у Миллерово нечем. Надо отходить, если хотим сохранить фронт. Оторваться от танкового авангарда, выйти из окружения и приоткрыть Ростов и Сталинград… если успеем. Теперь эта банда попрет с ветерком. Степи.

— Думаете, не удержим?

— На весь Южный фронт против их главного удара у нас пять с половиной процентов живой силы и три процента танков.

— Оттого, что мы будем причитать над процентами, немцы не остановятся. Как будем спасать Родину?

— Зубами! Зубами держаться за каждый метр! Стоять насмерть! За это время подтягивать кавказские войска, перебрасывать среднеазиатские части к Северному Кавказу. Любой ценой. Иначе — нефть. А значит, конец.

Сталин резко, всем корпусом обернулся:

— Что значит — конец? Выбирайте выражения!

— Конец — это потеря европейской части до Урала! — беспощадно отрезал Жуков. — Танки и самолеты, которые мы там делаем, не выползут даже из заводских корпусов, если потеряем Кавказ!

Сталин обессиленно сел. После долгого молчания с усилием заговорил:

— Георгий Константинович, если мы введем для офицеров ордена Кутузова, Суворова, Невского и погоны — как в прежней русской армии, издадим историю славянских побед? Как вы на это смотрите?

— Сыграть на русском патриотизме? — блеснул исподлобья глазами и осекся: в упор давил на него обретавший былую властность взгляд вождя.

— Патриотизм — не гармошка, а я — не Жора Жуков.

— Патриотизм — отеческое оружие главного калибра. Умные правители прибегали к нему даже в безнадежной ситуации. Идите. Жду проект приказа Ставки.

Жуков повернулся, пошел к двери.

— Георгий Константинович, — раздалось за спиной.

Жуков обернулся. Сталин стоял боком к нему, ссутулившись. Повернул голову, негромко, с тревожной теплотой уронил:

— Поберегите себя… в качестве незаменимого.

Выходя из кабинета, Жуков отчетливо осознал: там остался сейчас истинный Хозяин страны, необузданно-властный, непредсказуемо жестокий, но способный выбрать из смертельно противоречивого хаоса идей единственно верную и воплотить ее в дело, довести до конца любой ценой. А за ценой Россия не стояла.

Глава 22

Рамазан Магомадов сидел в тени яблони за дощатым столом на врытой в землю лавке. Доски стола были выкрашены темно-зеленой краской. Солнце просачивалось сквозь крону, пятнало медвяно-желтыми блинами.

Крону едва пошевеливал полуденный горячий сквозняк, солнечные блины лениво наползали на белый лист. Рамазан рисовал. В белый квадрат миниатюрно встроились дровяной навес, сарай, велосипед, опершийся о стену, пароконная повозка, свиная кормушка, двухэтажный дом под черепицей.

В длинноногой фигурке, развалившейся в плетеном кресле у стены, явственно угадывался шеф — полковник Ланге. Прикрыв глаза, склонив лысеющую голову к Железному кресту на груди, он дремал.

Немецкая ферма обступала рисующего чеченца добротным покоем, чужой надменной сытостью. Хозяин фермы Бауэр показывал трем экскурсантам свою усадьбу. Мамулашвили, Засиев и Четвергас шаркали следом за ним, заложив руки за спину, впитывали показательную немецкую основательность.

В подвале только что выхлебали по кружке ледяного яблочного сидра, закусили ломтями белого хлеба, переложенного копченой ветчиной. Рамазан от закуски отказался: хлеб испоганила плоть хряка. Сел за стол рисовать.

Тройка слушала пояснения Бауэра. В головах начинал вкрадчиво колобродить хмель. Переводил Румянцев — толмач Ланге.

За фермой плескал в глаза зеленью малахитово-сочный огороженный луг, по колено в траве утопали, лениво двигали челюстями черно-пестрые коровы. В свинарнике сыто хрюкали десятка два хряков, растеклись на опилках бело-розовыми телесами три свиноматки с приплодом. В конюшне хрустели свежескошенной травой четыре тяжеловесных битюга. Отблескивали никелем маслобойка, сепаратор, сокодавильня.

— Умеют пускать пыль в глаза, — вздохнув, сказал осетин Засиев.

— Кто тебе мешал иметь эту «пыль» в Осетии? — меланхолично осведомился Мамулашвили.

— Тот же, кто и тебе, — вяло огрызнулся Засиев.

— Мне никто не мешал. У нас под Очамчири было не хуже.

— Всей Грузии было не хуже. Усатый своих не обижал. На остальных отыгрывался.

— Его не трогай. Второй раз повторяю. Третий раз без повторения личико тебе набью, — раздул ноздри, но вежливо предупредил Мамулашвили.

Бауэр обернулся на голоса. Хлопая бесцветными ресницами, изобразил на лице вопрос.

— Завидуют, герр Бауэр, — улыбчиво растолковал Румянцев. — Говорят: в дикарской России никогда не достичь такого идеального порядка.

— О! Я, я! — жизнерадостно согласился хозяин.

Не стирая с лица улыбки, выдал Румянцев Засиеву и Мамулашвили отеческую укоризну:

— А ну заткнитесь, абреки говенные. Атмосферу не портить. И чтобы рожи цвели майскими розами. Ну, кому сказано?

Засиев расцвел, Мамулашвили сдержанно оскалился. Четвергас — латыш, понимающий по-немецки, — заквохтал нутряным смешком, выдал комплимент переводчику:

— У вас очэнь художественный пэрэвод с русского, господин Румянцеф: насчет дикарской России.

— Стараюсь, — лениво подтвердил Румянцев.

Полковник Ланге, вздрогнув, вскинул голову. Дрема схлынула. Солнце выползло из-за крыши дома, припекло лысеющую голову. Лицо прело в росяном поту. Ланге поднялся, промокнул лицо платком. Обмахиваясь, надел фуражку, пошел к столу под яблоней, за которым рисовал Магомадов. Жестом усадил вскочившего было чеченца, зашел со спины, заглянул ему через плечо.

В белый квадрат листа выпукло впаялся спрессованный черно-белый мирок фермы. Центральной фигурой в нем был дремлющий полковник Ланге. Белокурая голова склонилась к мощному торсу, идеально облитому мундиром. Железный крест рельефно сиял над сердцем тевтона, решавшего в сновидении по меньшей мере судьбы Европы.

— О-о! Зер гут, — прочувственно вынес вердикт полковник, потрепал Магомадова по плечу.

Закончив экскурсию по ферме, четверка во главе с Ланге с ветерком домчала до Зальцбурга (к ним был прикреплен грузовик). Отобедали в пивной бульоном, грудой сосисок с горчицей и пивом.

Получив четыре часа свободного времени, два истратили на весьма приличный бордель, затем разбрелись по магазинам, чтобы спустить недельные триста марок. Гулко цокали подкованными ботинками по стерильным пустым улочкам, толкали увешанные колокольцами двери.

Магомадов купил аккордеон, хоть и не умел играть: кольнула в самое сердце звонкоголосая, отделанная перламутром и никелем машина.

Четвергас на скопленное месячное жалованье приобрел золотое кольцо. Засиев обзавелся шикарным костюмом. Мамулашвили выбрал для себя трубку, резанную из какого-то черного дерева, в форме сатаненка, а к ней — пачку отличного табака. Набил трубку. Сунул с опаской в рот чертячий хвост, поднес спичку к рогатой башке, потянул… Из затылка нечистой силы пыхнул дым, глаза нечисти загорелись красными точками. Курили, растягивали мехи аккордеона, в глухом закоулке мерили костюм. Четвергас наблюдал, тонко усмехался.

К ночи вернулись в Мосгамскую школу, сдали вещи на хранение — так было положено. Четвергас ничего не сдавал, кольца при нем не оказалось.

Укладывались вчетвером в туристском дощатом домике. Над крышей в ночном покое шипел в соснах ветер, царапала по жести ветка, сиял под потолком матово-белый электрошар, окруженный роем мошкары.

Налитые дневными впечатлениями до отказа, отчаянно, с подвизгом, зевали под шерстяными одеялами, переговаривались. Потушили свет. Завтра после трех часов подрывного дела предстоял визит в дом одного из офицеров-преподавателей.

— Курорт они нам устроили, совсем Цхалтубо. Почему? — сонно спросил в темноте сам себя Мамулашвили.

— Румянцев говорит: дают — бери, бьют — беги, — отозвался Засиев.

— Зачем беги? — удивился Магомадов. — Шакал бегает. Кто тебя бьет, доставай кинжал, делай ему секир-башка.

Четвергас помолчал, подумал: «Терпеть надо. Курорта немного осталось. Туземцы непереносимы в больших дозах. Скорее бы дело, Кавказ, там каждая пешка будет знать свое место».


В это самое время полковник гестапо Осман-Губе, прилетевший в Мосгамскую школу из Симферополя, делился с абверовцем Ланге общими заботами: он командовал разведшколой под Симферополем. Эту ночь решил скоротать у Ланге под Зальцбургом, откуда им надлежало завтра явиться в Берлин по вызову Гиммлера. Неожиданный вызов разъедал тревогой.

Сидели друг против друга у горящего камина, смаковали коньяк, деликатно пикировались: встык сошлись гестапо и абвер.

— Вам не кажется, коллега, что ваше формирование боевых четверок по принципу «национального винегрета» несколько… устарело? — осторожно продолжил Осман-Губе. — К тому же полная свобода передвижения, экскурсии, неумеренные карманные деньги, семейные обеды у офицеров рейха… Согласитесь, эта роскошь более пригодна для любимого гарема, чем для диверсантов разведшколы. Или я не прав?

— Насколько я наслышан, у вас иная методика подготовки? — приподнял рюмку с коньяком, посмотрел сквозь нее на пламя камина Ланге.

— Совершенно иная, — жестковато поправил Осман-Губе. — Предпочитаю иметь у себя чисто национальные ядра. Искусство управления шлифовалось столетиями. Римская, Османская империи, Византия… Могучие олигархии властвовали в колониях, опираясь на национальный рефлекс. Разделяй по национальному признаку и властвуй. Кнут и пряник — это проверено. У меня в Симферополе кавказцы расфасованы по нациям и вере: исламисты — шииты, сунниты, христиане, буддисты. Я изо дня в день прессую их жесткой дисциплиной и аскетическим бытом. В результате формируются подлинные волчьи стаи, сцементированные круговой порукой, готовые на все. Что нам и требуется.

— Вы полагаете, что нам требуется именно это? — тонко улыбнулся Ланге.

— Поясните, — свел густые брови Осман-Губе. Аскетическое лицо, густо исчерченная сединой смоль волос, выпирающие кости подбородка и скул обтянуты темно-пергаментной, сухой кожей… Лицо едва приметно исказила мимолетная болезненная гримаса. Горючее самолюбие азиата — вечный объект для арийских поджогов в недрах рейха.

— Вы полагаете, идеальный конечный продукт наших заведений — волчья стая? — осторожно уточнил Ланге.

— Естественно, — подтвердил Осман-Губе.

— Тактически — естественно. Но неестественно, даже порочно, — стратегически, — позволил себе некоторую категоричность Ланге.

— Почему? — все более напрягаясь, подался вперед гестаповец. Осторожно поставил рюмку на подлокотник кресла, стал загибать пальцы: — Они сцеплены этнической общностью, а в условиях дисциплинарного прессинга уже не могут друг без друга. Их монолитная сцепка еще более крепнет в экстремальных условиях. Мы ведь готовим их не для прогулок. Кавказ — не Булонский лес, я вас уверяю. Второе: однородные нацмены предельно откровенны между собой, это происходит помимо их, на уровне спинномозгового рефлекса. И если удастся завербовать среди них осведомителя, он поставляет ценнейшую, то есть абсолютно правдивую, информацию. Припомните соответствующие условия в Германии перед войной, благодаря которым нам удавалось контролировать поведение и мысли буквально каждой особи: однородность национальной массы, жесткая дисциплина снизу доверху и обязанность каждого информировать о соседе. В результате мы вошли в войну единым, непобедимым, стальным кулаком. Аналогичная ситуация просматривается и при завоевании Кавказа.

— Все? — терпеливо улыбаясь, спросил Ланге.

— Этого мало?

— Вы сами очертили рамки: завоевание Кавказа. Но это ведь только тактический микрошажок, дорогой коллега, в создании тысячелетнего рейха. Согласен, в экстремальных ситуациях именно этого шажка ваши волчьи стаи, возможно, сработают несколько эффективнее, хотя и это сомнительно.

— Позвольте поймать вас на слове, — растянул губы в напряженной улыбке Осман-Губе. — Вероятно, какое-то время перед заброской на Кавказ мы будем работать вместе. Дайте в мою группу одного из ваших… ангелочков. Ручаюсь, он не выдержит и сломается в первый же день от физической и психической нагрузки, которая для моих норма.

— Извольте, решено. Я передам вам на время Засиева, осетина, православного. На чем мы остановились? Завоевание Кавказа — всего лишь крохотный шаг к нашей глобальной цели. Что же касается следующего шага — образование на Кавказе четвертого рейхскомиссариата, — здесь ваши волки станут кандалами на ногах арийца-победителя. Я достаточно глубоко вникал в национальную политику на завоеванных территориях у Македонского, Чингисхана, Нерона. Где их империи? Что такое теперь Стамбул, Рим, Бухарест, Бахчисарай? Наши куртизанки, гарем ефрейтора Шикльгрубера. Надеюсь, вы не желаете, столь гнусной судьбы рейху?

В чем коренные пороки чисто национальных, этнических формирований, которые вы собираетесь прессовать дисциплинарным режимом? Их несколько. Прежде всего, идея национальной исключительности, — а она тлеет буквально в каждой нации, — в конце концов воспаляет в них центробежные силы. И они начинают раздирать на части центр, в данном случае рейх. Для нейтрализации этих сил центру потребуется чудовищно разбухший, гипертрофированный карательный аппарат. И он пожрет львиную долю государственного бюджета, силы, энергию. Вы считали, сколько тратите усилий на выявление крамолы в ваших нацменских группах, на истребление в них центробежных сил? Или я ошибаюсь?

— Продолжайте, — бесстрастно попросил полковник гестапо. На сухих скулах пятнами алел горячечный румянец.

— Извольте. Порок номер два в стерильно национальных образованиях — так называемых республиках СССР. В них неизбежно, как саркома, зреет чисто биологическое расслоение на оборотистых дельцов, шулеров и тугодумных производителей. Все это пышно освящено родовой, национальной традицией.

Первые, так называемые родовые сливки, рано или поздно оккупируют торговлю, бюрократический аппарат, юриспруденцию и карательные органы. Вторые, перемешанные с мигрантами других наций, довольствуются черным уделом земледельцев и фабричных рабов. Первые купаются в роскоши, пытаясь в паузах промыть мозги простолюдину-производителю, убедить его в том, что происходящее абсолютно естественно, более того, необходимо! Их гниение, распад неизбежны, предопределены историей. Знаете, почему? Из-за хронической недооценки производителя-простолюдина.

Вас не удивляет смычка моих рассуждений с теорией Маркса, с его знаменитым «Пролетарии всех стран, соединяйтесь»? Умные теории надо брать на вооружение даже у врага и нейтрализовать, если они работают против тебя. Но вернемся к простолюдину. Снобистская недооценка его, иллюзия его вечной племенной покорности разжижает, убаюкивает власть имущие мозги. А простолюдин не покорился, он изощряет бунтарские рефлексы и мускулы в постоянных усилиях выжить, тренирует свою сопротивляемость, накапливает протест и злобу. Рано или поздно происходит взрыв, и заплесневелые сливки национального общества разлетаются в ничтожную пыль.

Осмыслить трагифарс еврейского нацменства, этих исторических рекордсменов по проникновению в государственные сливки любой страны. Этот народец торговцев, менял, ростовщиков настолько презирает производителя, что умудрился за тысячелетия существования вообще обойтись без него. Он вздумал шагать к мировому господству по головам народов без своего арбайтера. Они садятся на очередное государство, как слепень на шкуру лошади, и тут же откладывают под него яйца своей диаспоры, стерильно очищенной от еврейского рабочего и земледельца. Диаспора, разрастаясь, начинает пожирать и отравлять организм изнутри непомерным ростовщичеством, полностью отстраняясь от производственных процессов, до тех пор пока разъяренная болью кляча-абориген не выгрызает эту диаспору зубами.

В моей стратегии подобное исключено. В ней изначально заложен жесткий контроль над расслоением: у моих подопечных вверх пробьется не паразитирующая нацплесень, но истинно мозговые и мускульные производители, независимо от национальной принадлежности. И они будут наращивать жировой слой империи, не нуждаясь в опеке карательного аппарата, ибо разношерстный плебс, задрав вверх глаза, всегда с умилением увидит на Олимпе своих представителей, проникаясь иллюзией национального равенства.

Кстати, отличная иллюстрация сказанному — вы, кавказец. Вам позволили достичь вашего положения у нас, поскольку оценили вашу преданность и смышленость (он намеренно употребил слово «смышленость», с любопытством зафиксировав, как передернуло туземного полковника. Способность и талант — это ведь монопольная принадлежность арийца).

Ланге утомленно замолк, отрешенно уставился на рдеющую горку углей в камине. Маленький малиновый вулкан исторгал сухой струящийся жар. Его временами заволакивало пепельно-синими бликами. Осман-Губе сидел, откинувшись на спинку кресла, прикрыв глаза: устал, перелет из Симферополя в Зальцбург занял почти десять часов в совокупности.

— Кстати, — Ланге с усилием оторвал взгляд от углей, — вы не задумывались, отчего у Сталина и фюрера столь бешеная популярность в массах? И там и тут — виртуозный профессионализм в обрядах перед народным идолом. Там — холодный кипяток партсобраний ВКП(б) с трескучим набором славословий гегемону, широко распахнутые ворота для этого гегемона — в профсоюз, комсомол, ослепительные улыбки со всех экранов свинарки и пастуха. У нас — «сила через радость», гитлерюгенд, народные пароходы с музыкой и маршами, груды сосисок пива и ношенного тряпья, содранного со всей Европы. И там и тут — роскошные, выставленные напоказ приводные ремни, связывающие вождя с плебсом, массовый гипноз, наводимый с помощью куртизанствующей интеллигенции, — отеческая забота вождя. Важно не снижать, а наращивать это гипнотическое воздействие, будто приводные ремни — подлинные.

Этого как раз не хватало во все времена евреям. И вам, — внезапно хлестко, наотмашь ударил Ланге, поймал краем глаза судорожную, проступившую сквозь челюсти зевоту Осман-Губе, с наслаждением впитал внутренний, всполошенный рывок полковника — под взлетевшими веками, в бездонности зрачков буйно плеснулся растерянный мимолетный ужас, как заблесненная щука в озере.

Полковник справился с собой, прикрыл глаза, сухо спросил:

— Я, вероятно, не совсем понял. Поясните.

— Охотно, — склонил голову Ланге, — я имел в виду тактику подготовки ваших десантников. Излишняя жестокость, аскетизм быта и дисциплинарный прессинг, взваленные вами на нацменов, однородность нацсостава в боевых формированиях — это палка о двух концах. Неизвестно, каким и кого она ударит на Кавказе. Вы не снисходите до заигрывания? Напрасно. Не пробовали проиграть возможность нацрастворения вашего перекаленного материала в аборигенах после заброски в тыл? Либо бунта, резни своих командиров в случае их сопротивления бунту?

— А вы застрахованы от подобного? — ледяным тоном осведомился Осман-Губе.

— Я? — удивился Ланге. — Естественно, застрахован. Стопроцентно. Я избавляю своих от побудительных причин к бунту, стерилизую бунтарские бациллы роскошью, свободой, демонстрацией немецкого порядка и изобилия. Мои ведь не нюхали подобного под большевиками. Каждым из моих будет двигать на Кавказе не страх, не какой-то мифический долг перед рейхом, который вы безуспешно вколачиваете в своих. Я уповаю на самый мощный стимул — животную зависть, порожденную увиденным.

Даже если мы сейчас не завоюем Кавказ, каждый из выпускников Мосгама автоматически превратится в нашего пожизненного пропагандиста. И эта отрава будет разлагать Советы до конца без наших малейший усилий. К тому же подчеркнуто равное положение каждого нацмена в моих группах создает у них иллюзию тотального равенства в рейхе.

Кстати, ефрейтор Четвергас, прибалт, описал в доносе два любопытных факта. Осетинец Засиев, тот самый, что послужит для вас подопытным кроликом, стал хаять Сталина. Грузин обещал набить ему физиономию за это. А мой переводчик Румянцев обозвал их за свару дерьмовыми абреками. Вечером я беседовал с грузином и осетином. Мы детально обсудили деловые качества товарища Сталина, отметили его преимущество и авторитет перед Черчиллем и Рузвельтом, но не оставили без внимания его жестокость, патологическую русификацию малых народов. После чего я публично, перед строем, лишил Румянцева половины месячного жалованья за оскорбление «дерьмовыми абреками».

Я больше чем уверен: мои аборигены видят сейчас безмятежные сны и мечтают перенести порядки рейха на Кавказ. Что касается «неумеренных карманных денег»… Пусть себе тешатся, закупают все, на что упадет жадный глаз. Это ведь все остается в рейхе, станет дополнительным стимулятором верности. Не возьмет же с собой в десантный выброс аккордеон мой художник Магомадов. Туземцу ужасно понравилась эта игрушка.

Ланге отрывисто засмеялся, потянулся.

— Однако я заговорил вас, коллега. Надеюсь, вы простите мою болтливость и менторский тон? Мы, арийцы, несносные хвастуны, любим распускать павлиний хвост перед свежим человеком. Завтра рано вставать. Доброй ночи.

— Вы что-нибудь знаете о цели вызова к рейхсфюреру? — осторожно осведомился Осман-Губе о главном, что не давало покоя весь день.

— Вероятно, уточнение наших функций перед главным делом, — пожал плечами, устало потер лицо Ланге. — Паргайгеноссе Гиммлер обожает жевать уже разжеванное. Со мной уже детально побеседовал Канарис, с вами, вероятно, Кальтенбруннер, тем не менее…


Лежа с открытыми воспаленными глазами, в которых клубилась чернота, Осман-Губе с изводящей сумасшедшей тоской осознал непосильность своей роли: быть большим немцем, чем сами немцы. Он так и не стал им. Второсортность убивала их — «унтерменшей», «хиви», — волею судеб вкрапленных в рейх уже много лет. В свои пятьдесят полковник казался старцем, его давно бы вышвырнули за ненадобностью, не подвернись теперь нужда в специалистах по Кавказу. Что ж, надо пользоваться хоть этим.

Спазмы сдавили горло, Осман-Губе зажал рот — из груди вырвался глухой лающий звук, похожий на кашель. И Ланге, услышав его сквозь сон, успел холодно подумать, что старик, наверное, протянет недолго в том прессинге событий, которые предстоят. Он ведь хочет быть национал-социалистичнее самого Шикльгрубера.


К рейхсканцелярии прибыли за полчаса до назначенного срока. Почистили щеткой мундиры, размяли затекшие ноги, прошли тройную проверку.

Ровно в шестнадцать их пригласили в кабинет. Гиммлер пожал им руки, цепко оглядел каждого, заговорил напористо, без пауз:

— Вас достаточно инструктировали Канарис и Кальтенбруннер. Уточним лишь ваши миссии на Кавказе. У вас разные функции, но единая цель: взорвать изнутри тыл Кавказа. Эта идея фюрера построена на блестящей психологической стратегии — исламский национализм в качестве рычага. Ислам — молодая, прагматично-жестокая религия, она все эффективнее противостоит дряблому российскому христианству. Ислам вырабатывает в каждой двуногой особи здоровый первобытный инстинкт: мир создан лишь для правоверных, все остальные — неверные. Этот постулат пригоден нам до определенной поры. Национальные легионы для Кавказа мы создаем в основном из исламских пленных: калмыков, балкарцев, чеченцев, ингушей, узбеков, туркменов, татар.

Эта молодая зубастая свора ждет лишь сигнала: ату. Мы сознательно и терпеливо разжигали их честолюбие и зависть в лагерях Мосгама и Симферополя. Немецкий порядок, чистота и сытость воспалили в них ностальгию по немецкому раю. В тылу они станут проповедовать его, приближая нашу победу.

Ланге почувствовал, как его затопляет щекочущий восторг — оценили!

— Впрочем, — продолжил Гиммлер, — дозированная строгость и умеренный аскетизм симферопольского образца тоже необходимы, как составные части общей подготовки. Полагаю, не следует противопоставлять одну методику другой, как это пытаются сделать некоторые излишне бдительные докладчики рейхсфюрера.

Ланге скосил глаза. Нижняя челюсть Осман-Губе едва заметно вздрагивала, костистое лицо непривычно обмякло, глаза увлажнились.

— Полковник Губе…

— Да, мой рейхсфюрер! — вырвалось у Османа-Губе. Он вытянулся, весь обратившись в слух.

— Мне положительно аттестовал вашу работу Кальтенбруннер. Извольте повторить общую схему ваших действий на Кавказе.

— Прибытие в лагерь в районе Армавира, несколько дней подготовки. После десантирования в горы Чечни встретиться с агентурой, нащупать и овладеть связями, ведущими в советские учреждения. Вербовка совслужащих, партийных работников, офицеров НКВД. Сбор информации через них, создание оппозиционных групп в недрах Советов, подготовка их к действиям в час пик.

— Я удовлетворен, — склонил голову рейхсфюрер. — Слушаю вас, Ланге.

— Выйти на штаб Исраилова, детально изучить масштабы и возможности повстанцев, их формирований. Взять управление ими в свои руки и готовить восстание для захвата власти в горах. Выявить наиболее важные стратегические объекты: заводы, скважины, резервуары с горючим — и обеспечить их сохранность до подхода наших войск. В случае отступления русских перекрыть Веденскую и Шатоевскую дороги, ведущие в глубь гор, истреблять отступающих.

Гиммлер удовлетворенно, долго кивал, представив происходящее: так будет!

Размягченно оглядел Ланге, на которого возлагалась главная задача, — молод, способен, честолюбив. Переведя взгляд с абверовца на Осман-Губе, стал итожить встречу:

— Господа, прошу не забывать о тактической стороне дела: использование национального фактора. Вы должны культивировать в каждой особи историческое и этническое превосходство над другими, но ориентировать всех на одно: лишь Германия спасет мир от хаоса. Наш общий враг — славянин. Это тупое и мстительное животное, не по праву владеющее гигантскими пространствами. Оно подлежит поголовному истреблению с учетом германских нужд в рабочей силе. Здоровье и жизнь сотен тысяч русских баб и детей должны интересовать нас лишь в той степени, в какой они способны копать противотанковый ров для Германии, вскармливать германских свиней, чистить наши нужники и удобрять своими телами германские поля.

Ланге, вы свободны. С вами бог. Осман-Губе, останьтесь. Уточним акцию с Саид-беком Шамилевым в Медине.

Глава 23

Самолет по касательной заскользил в чернильную пропасть, ко дну которой где-то зябко прильнул лоскут подмосковного аэродрома. Отсюда, с высоты пяти тысяч метров, уже на полнеба размахнулся кровавый пожар восхода. А внизу, под дюралевым брюхом самолета, все еще клубилась ночная тьма.

За долгие часы полета успел Серов многократно прокрутить последствия своего визита в Москву. Берия теперь и пальцем не пошевелит для подстраховочной акции Ушахова: она исходила не от Кобулова. Более того, не исключена возможность, что нарком сделает все для ее провала. Доверять ее телефону или ВЧ нельзя. Выход один: постараться, чтобы московский вояж прошел мимо ушей и глаз Папы. А это практически невозможно. Самовольный прилет зама в Москву развязывал руки наркому. Но выхода не было, фронт стремительно накатывался на Кавказ, где уже работал часовой механизм исраиловской мины. И единственный человек, кто мог бы обезвредить этот механизм оперативно, — Ушахов. Сейчас всем, кто знал о нем, надо бы ему помочь.

Обратиться к Сталину — этот вариант Серов отмел сразу, взрывчатая непредсказуемость Хозяина, которого тревожили периферийной «шелухой», была не менее опасна, чем прямая вражда наркома.

Связавшись после приземления из кабинета начальника аэропорта не с дежурным наркомата, а напрямую с гаражом, Серов услышал неожиданное:

— Пономаренко у аппарата.

Он рассчитывал, что трубку возьмет Гирин — начальник, но взял ее заместитель.

Безотчетно задержав выдох на долгой паузе, Серов слушал в трубке хриплое, астматическое дыхание. Всплыло в памяти одутловатое лицо Пономаренко, блекло-голубой настороженный ситчик глаз. Повинуясь тревожно кольнувшему импульсу, так и не ответив, Серов положил трубку.

Начальник аэропорта, деликатно уткнувшись в бумаги, что-то черкал в них.

— Иван Егорович, — негромко позвал Серов.

— Слушаю вас, товарищ заместитель наркома, — торопливо выпрямился начпорта.

— Понимаешь… есть тут одно обстоятельство. Ты бы не мог одолжить машину часа на два, на три, смотаться в Москву, пока у самолета заправка, то да се… Я сегодня же обратно.

— О чем разговор, товарищ генерал? Пользуйтесь, сколько нужно.

Мимо Серова скользнул текучий, ласково-услужливый взгляд.

Сидя в машине, машинально фиксируя в памяти тронувшийся навстречу строй сосновой рощи за стеклом, он поежился, сцепил зубы в злой и тревожной досаде: «Ах, дубина! Все не так, все плохо. Не мог продумать в самолете». Не мог — спал.

Времени на подстраховку не оставалось, и, отогнав сосущую тревогу усилием воли, он стал додумывать свои переговоры с разведкой, тщательно шлифуя, оттачивая доводы спасения Ушахова и всей операции по обезвреживанию Исраилова. Подумать было над чем. «Какому-то Ушахову требуется берлинская поддержка. Не слишком ли жирно? Только бы добраться…»

Генерал, начальник разведуправления, слушая Серова, все ближе сводил густые брови к переносице. Недовольная хмарь наползала на лицо. Дождавшись паузы, спросил именно так, как мыслил Серов:

А не слишком жирно?

Запуская доводы свои по второму кругу, ощутил замнаркома бессильную горечь: не тянула их доморощенная, горная самодеятельность на включение серьезного варианта с трофейным самолетом, солидной партией оружия и профессиональным агентом. У военной разведки своих забот по горло.

Подводя итог разговору, сказал генерал разведки с нескрываемым уже раздражением:

— Да не могу я сделать этого, не могу!

— Осталось чуть больше недели. Потом Исраилов уберет Ушахова. А это — все, потеряем последнюю возможность выйти на всю бандитскую агентуру Кавказа, — в который раз нажал Серов.

— Опять двадцать пять! Ты соображаешь, что просишь? Задействовать, бросить псу под хвост самолет с оружием и засветить берлинскую резидентуру. Я дохнуть в ту сторону лишний раз боюсь, она целой армии стоит…

— Ушахов сейчас тоже целой армии может стоить! Немец прет на Кавказ полным ходом, не сегодня-завтра к Тереку прорвется, Ростов пал, на очереди Грозный! А оборонять его командиру сорок четвертой армии Петрову, как я понимаю, нечем, — закаменел в безрассудном упрямстве Серов.

— Ты русский язык понимаешь? Повторяю: не имею права. В конце концов ваш Ушахов…

— Он наш, Василий Тимофеевич, — глянул исподлобья Серов.

— Пусть наш… Какого черта вы там с каким-то бандитом в кошки-мышки играете?! — по-настоящему взъярился генерал. — Запеленгуй, задействуй пару батальонов, куда он денется? Вычешешь войсковой операцией, как вошь гребешком!

— Войсковая в горных районах бессмысленна. У Исраилова масса потайных пещер, схоронов, сеть осведомителей по всей республике, тут же донесут. Будет время, я с тобой кое-чем поделюсь об одном местном кадре. Только нет у нас времени.

— Повторяю, о Берлине у нас пустой разговор. Не имею права. И кончим на этом.

— Значит, все. Ну извини за беспокойство. Зря летел.

На глазах рушился в только что упругом крепыше какой-то стержень, державший его до сих пор, блекли, плесневели безысходностью глаза. И разрушительный этот процесс, не предназначенный для чужого глаза, был так безразлично обнажен, что опалило неловкой жалостью начальника разведки, видавшего на своем веку всякое. Тем более что питал он к Серову давнюю, хотя и отдаленно-настороженную симпатию. Пожалуй, в единственном экземпляре сохранился в аппарате НКВД субъект такого рода, испарялись они оттуда быстро и навсегда еще при Ежове, заменяемые цепкими молодцами с виртуозным хватательным рефлексом.

Сокрушенно глядя на Серова, сморщился генерал:

— А, черт! Что ты как… сирота казанская? Чего на свой пуп все берешь? Пусть твое начальство свои полномочия врубает, у Берии они…

— Начальство если врубит, то войсковую, — мертвым голосом сказал Серов. — Про нее я тебе уже толковал. Только через мой труп.

— Постой, ты что, самолично все закрутил, без ведома? — изумилась разведка.

— Ну. С самолета прямо к тебе. И машина чужая. Вроде багдадского вора. Не дай бог, начальство застукает, что я с тобой тут.

— Значит, лбами нас сталкиваешь? Подумал, кому это нужно?

— Не было у меня выхода, не было! — с силой сказал Серов и тут же осекся. Приглушенно зашуршала ведущая в приемную дверь, донесся гневный голос помощника:

— Нельзя! Я же сказал вам, занят! Подождите!

Дверь распахнулась. На пороге возник смуглый, затянутый в новую, с иголочки форму, полковник милиции. Верхняя губа его, обметанная гуталиновой щеточкой усов, вздернулась, обнажив кипень зубов, и набрякшую недоумением тишину прорезал властный голос:

— Генерал-майор Серов, вас требует к себе нарком.

— Прибуду через несколько минут, — медленно, безнадежно сказал Серов. «Все. Теперь все».

— Приказано прибыть немедленно, — гортанно, с акцентом сказал полковник.

— Подождите в приемной, полковник, мы еще не закончили, — негромко, сдерживаясь, кивнул на дверь генерал разведки. Видел этого мельком в свите наркома, родственник по жене, кажется… Нацвлишвили.

— Нет времени ждать. Мне поручено сопровождать его, — с вальяжной ленцой отозвался полковник, оперся о косяк. Он высился над ними позой, голосом, а главное, хищно-фамильярным «его», безнаказанно выпущенным в Серова.

«До каких же пор?!» — с бессильной яростью осознал происходящее генерал разведки и, едва сдерживая себя, повторил:

— Подождите в приемной! Вон отсюда, наглец!

Клокотала в его голосе безудержная, готовая на все мощь, она вытолкнула гонца из кабинета. Двери бесшумно притворил заглянувший на секунду, бледный до синевы адъютант.

— Я пойду, Василий Тимофеевич… Тебе эти катаклизмы ни к чему, — в два приема обессиленно сказал Серов, вздохнул с дрожью — оказывается, с минуту не дышал.

— Стой! — заходил по кабинету генерал. — А почему, собственно, мы в берлинскую резидентуру уперлись? Чем стамбульская хуже?

Глянул на дверь, ожесточенно сплюнул: тьфу, поганец!

— То есть? — медленно оживал Серов.

— В Турции любопытная ситуация. К власти рвутся два политбульдога: Сараджоглу и Менемеджоглу. Мыслим, что скоро прорвутся с помощью Канариса — больно показательно «хайль» вопят. Фон Папен с Риббентропом с ними уже в открытую заигрывают, военный атташе Роди круги сужает. Свежий эмиссар гестапо вдруг рядом с ними объявился, крутится, некий Саид-бек Шамилев. Слыхал про такого?

— Саид-бек? — припомнил, азартно подобрался Серов. — Знакомая птица, с Исраиловым якшался на Кавказе в тридцатых годах, приговорен заочно к расстрелу за подготовку восстаний в Дагестане и Чечне.

— Вишь, как все переплелось, любо-дорого. Мы, грешные, свою паутинку там тоже сплели, рядом с претендентами. Что, если вашего Ушахова этим двоим в подарок поднести — как турецкого резидента на Кавказе со своей агентурой в совучреждениях? В Стамбуле работает наш вкладыш. «Перевербуем» его стараниями Ушахова для абвера, а? Немцам ведь коренной резидент на Кавказе, да еще со старой школой, — манна небесная. И Саид-бек нам, кстати, пособит, коль он с Исраиловым якшался.

— Лучшего и не надо. Только скорее, Василий Тимофеевич!

— А вот сегодня на Стамбул и выйдем, уже… через три часа. За это время все обмозговать успеем.

— Василий Тимофеевич, я сейчас в свою контору, — сказал Серов. Вновь как крапивой стегануло в памяти: «Мне поручено сопровождать его». И сопроводит, своего не упустит. Чуя, как захлестывает липкая, едучая тоска, завершил Серов мысль, подытожил дело, ради которого приехал в Москву: — Если что, сам понимаешь, если через пару часов о себе не напомню, значит, все. Держи связь в Чечне с замнаркома Аврамовым — только с ним. Толковый, мыслящий мужик. Нарком — продажная сволочь, работает на руку бандитам, а у меня руки намертво повязаны.

— Ты что это панихиду завел? — наливаясь бессильной тревогой, спросил генерал.

Серов через силу усмехнулся:

— Да ладно тебе… Сам все знаешь. Ноздрей чую — время мое пришло. Ну, прощай, что ли.

Ушел.

«До каких пор… до каких же пор?!» — сцепив руки на плесигласе стола, задал себе вопрос генерал. Встал, долго ходил вдоль стены, затем посмотрел на циферблат. Дал ему сроку Серов два часа. Этот же срок отмерил он сам себе. Вызвав заместителя и двух начальников отделов, с головой ушел в подготовку стамбульской акции. Но на часы посматривал время от времени.


В приемной кроме полковника Нацвлишвили появилось еще двое майоров. Позвонить Серову в приемную Поскребышеву не дали (решился, как только увидел троих), загородили спинами телефонный аппарат. Вывели, усадили в машину, повезли к наркому.

Ощутив лопатками ледяную стынь захлопнувшейся за ним двери, Серов увидел спину наркома. В покатые пухлые плечи врос шар головы с полнокровной, поросшей пухом лысиной.

— Здравия желаю, товарищ нарком, — сказал Серов.

Спина повела лопатками.

— Кто тебя вызывал в Москву?

— Необходимо обговорить…

— Значит, самовольно. За что стрелял в Гачиева? — в упор буднично шарахнул нарком.

— Что за чушь?!

— Прострелил ему плечо. На столе акт медэкспертизы. Почитай, — пожал плечами, разрешил Папа.

— Этот мерзавец сам стрелялся, было не так! — затрясло в бессильном гневе Серова.

— А как было? — На пухлом темени вдруг странным образом отобразилось, как полезли вверх скобочки наркомовских бровей.

— Я все написал в рапорте, — справился с собой, сдавил набрякшие кулаки маленький генерал.

— Свинячий бред твой рапорт. Его знаешь куда повесили? — с интересом спросил Папа.

— Пусть повисит. Копии остались у хороших людей, — сказал ненавистно твердевший на глазах заместитель. Зависла тишина.

— Хорошо держишься, Серов, — наконец развернулся, блеснул пенсне нарком.

Подойдя вплотную, долго изучал крепенького мужичка, прикидывал, сопоставлял, взвешивал.

— Клянусь, не пойму тебя. Одно дело делаем! Только по-разному на него смотрим. Ту писульку, что ты прислал о льготах чеченским горцам, разве нормальный человек напишет? За кого просишь, подумай! Ты — русский человек, представитель великой нации, я — грузин. Россия и Грузия как тело и голова общались. Одна христианская кровь у нас, одно сердце, один хозяин. А эта дикая Чечня всегда как кость в глотке торчала, не давала свободно дышать. Кто из твоих предков, моих предков резал из-за угла?

Лермонтов как предупреждал? «Злой чечен кинжал свой точит». До сих пор точит на нас с тобой. Забывать об этом — не мужчиной, не политиком быть. Кобулов дальше тебя видит. Думай.

В 1924 году, будучи заместителем начальника секретно-оперативной части ЧК Грузии, Лаврентий приехал на командировку в Гори и нырнул вечером в домишко на тихой улочке — к очаровательной вдовушке. На беду, его опередили два торговых чеченца. Они не поняли гневных претензий ревнивого мингрела, отняли пистолет, сняли с Лаврентия штаны и, намочив полотенца, свернув их в жгуты, охладили горячий зад искателя любовных утех. Уходя, сказали: «Запомни…» Это молодой Лаврентий запомнил.

— Бессмысленные репрессии Кобулова лишь озлобляют население в горах, — наконец отозвался заместитель.

— Значит, не хочешь вместе работать, — подытожил Папа. — Не пожалеешь?

— Можно ближе к делу, товарищ нарком? — сжался в комок, но не пожалел Серов. Не смог переступить в себе то, на чем строил службу свою и военную карьеру всю жизнь. Поздно.

— Можно и ближе, — задумчиво покивал головой нарком. — Какие шашни у тебя с бандитом Исраиловым?

— Что?… — осекся голос заместителя. — Что вы сказали?

— Какую игру ведешь со штабом Исраилова втайне от меня?

— В штабе Исраилова работает наш агент. Именно его прикрытие я обговаривал сейчас с начальником разведки.

«Ай, шустрый шибздик!.. Почему сразу на шоссе не перехватил после звонка из аэропорта? — стервенел в молчаливом бешенстве Берия. — Зачем позволил довести до разведки… Хотя надо было узнать, к кому приехал».

— Аврамов упустил шпиона, а ты прикрываешь Аврамова, Кобулову подножки подло ставишь. Не даешь наркому Гачиеву навести у себя порядок. Пошел на прямое преступление из личной мести.

— Гачиев — мародер и продажная шкура. Его судить надо! — непостижимо нахально вел себя Серов.

— Судить будем не Гачиева, тебя. На тебе компромат висит.

Он нажал кнопку под столом. Из-за портьеры бесплотно и бесшумно возникли двое.

— Увести, — велел нарком.

Долго сидел неподвижно, закрыв глаза, окаменевший. Лишь изредка, плямкнув, отваливалась на миг и захлопывалась нижняя челюсть. Наконец поднял трубку, набрал номер, сказал в нее по-грузински:

— Коба, Серов удрал с Кавказа… А он никого не спрашивал! Нагадил там и удрал сюда защиту у приятеля в разведке искать. От меня. Я тебе сейчас одну бумажку принесу, акт медэкспертизы. Умоляю, пожалуйста, почитай, что вытворяет этот гов… этот господин генерал на Кавказе.


Серова обволакивал тошнотворный запах, обступали четыре голые бетонные стены. В одну из них влип тяжелый, обитый цинком квадрат двери.

Генерал сидел на крашеном суриком единственном табурете. Стена напротив сочилась каплями, в бетон на высоте человеческого роста вделаны были деревянные затычки, из них торчали ржавые гвозди. С гвоздей свисала плеть, клещи, две странным образом переплетенные железяки. Под ними выстроились на манер русских матрешек несколько бутылок. Начиная с пузырька, они вырастали на палец-два. Строй замыкала матерая бутыль, в которой на Руси держали керосин. Бутылочные горла измазаны будто суриком.

Вдоль них, вдавившись в пол, уходил под стену бетонный желоб. Над желобом высунул из стены блесткое рыльце медный кран с надетым на него черным хоботом метрового шланга. Из шланга с вкрадчивым шипением сочилась струйка горячей воды — желоб, обметанный белесой слизью, едва заметно парил. Все это освещал тусклый, запыленный пузырь электролампочки.

Откуда-то сбоку раздался короткий свистящий визг. Серов содрогнулся, развернулся всем корпусом. У черной дыры, под стеной, в которую вонзался желоб, сидели две крысы: большая и чуть поменьше. Лапы и грудки их были мокрые, слипшаяся шерсть торчала черными иголками. Они явно ждали. Из клиновидных мордочек выпирали вожделеющие, фаянсовой белизны клычки.

И это нетерпеливое ожидание, и разрозненная мозаика: гвозди в стене, плеть, бутылки, клещи, кран с горячей водой — все вдруг сплавилось воедино и опалило ужасом. Здесь пытали. Клещи рвали людскую плоть, плеть кромсала ее, на бутылки сажали, как на кол. И кровь, стекая по желобу, была лакомством для крыс.

Слева что-то зашелестело. Серов вздрогнул, повернулся. Обитая цинком дверь распахивалась, прессуя спертый зловонный воздух. В стене ширился черный квадрат. На черноте появилась плотная фигура в синем комбинезоне. Человек замер в проеме двери.

Явственно чувствуя, как дыбится вдоль хребта и упруго упирается в рубаху шерсть (какая, откуда?!), Серов спросил:

— Кто? Чего тебе?

Медный блин человеческого лица стал расплываться в усмешке. Не ответив, человек отступил. Дверь запечатала черный квадрат в стене. Серов увидел, что на ней нет ручки, изнутри дверь нельзя было открыть.

Он знал об этих подвалах, догадывался об их количестве после посещения лагерей, но сам был в таком впервые.

«Государство — это я», — вдруг всплыло в памяти. Государство сжалось до размеров тускло освещенного куба. Серов, втиснутый в это мертвящее пространство, набрякшее неслышными воплями, визгами, хрипами, вдруг ощутил всей кожей давящий хронический ужас ожидания. Он сам, вольно или невольно, воспалял это ожидание своей работой. И впервые все существо его пронизала хищная, изуверская патология этой немоты, тысячекратно размноженной его ведомством, растущая неотвратимо, как раковая опухоль, в теле государства. «Государство — это я!»

Наваливалась, затопляла тоскливая нежность: Вера, дочь Светочка… Они ходили, дышали, говорили в каком-то получасе езды за этими стенами. Но существовали уже в другом измерении, абсолютно, навеки уже недоступном ему. «Будьте здоровы, прощайте, мои милые, родные».

Он стал готовить себя к предстоящему. Все оценив, трезво и беспощадно взвесив, сгребал, неистово прессовал свою волю, чтобы достойно встретить неизбежное.


Спустя два часа генерал разведки позвонил Сталину. Немцы прогрызали нашу оборону на Тереке и под Сталинградом. Человек, чей голос возник теперь в трубке, предсказывал, предостерегал Верховного о такой возможности еще несколько месяцев назад, предостерегал вопреки всему и всем, стоял на своем, нарываясь на таранный гнев Хозяина, пренебрегая карьерой, ради истины, в которой уверился сам.

Держа все это в голове, напитываясь угрюмо-покорной уважительностью к личности говорившего, перед которым он не счел нужным ни извиниться, ни оправдаться за собственную подозрительность, генсек выслушал ходатайство генерала разведки за ждущего своей участи Серова (акт медэкспертизы о покушении на чечено-ингушского наркома Гачиева лежал на столе).

Жестко ломая собственные сомнения, Сталин ответил непривычно сдержанно и деликатно:

— Против него тяжелые обвинения. Надо разобраться. — Долго слушал трубку, удивился: — Агент Серова в банде Исраилова? Берия не сказал об этом. Вы гарантируете, что прикрытие агента не повредит нашей разведке в Стамбуле? Хорошо. Пусть Серов опять вылетает на Кавказ. Нет, ему не будут мешать. Пусть использует все свои полномочия. Держите меня в курсе дела и форсируйте операцию, эти… хамски затянули ее, дождались немца на Кавказе.

Положил трубку. Велел Поскребышеву соединить его с Берией, хотя и был прямой телефон к наркому. Сказал в трубку ненавистно:

— Отпусти Серова. Пусть летит на Кавказ. Филькина грамота твоя экспертиза. — Взорвался яростью: — Мне осточертел твой кадровый грабеж! Сколько полководцев угробил?! Харьков сдали, Севастополь, Крым! Кто сдал? Твои ж…лизы, типа Голикова… Этих пригрел, а сколько хороших полководцев истребил?! Немцы на Тереке, к бакинской, грозненской нефти рвутся, а ты продолжаешь хватать, вся пасть в крови! Уймись, пес, вурдалак!

Если с Серовым что-то случится, полетишь на Кавказ сам и будешь там до тех пор, пока мне не доложат, что все горы усыпаны трупами бандитов, а среди них — исраиловексий! В твоих интересах, чтобы рядом с ним не оказалось твоего трупа!


Вечером Серов прибыл к ожидавшему его самолету. Зашел в кабинет начальника аэропорта Зорина. Снял фуражку, пригладил волосы. Глядя сквозь Зорина в стену, едва разжимая губы, оповестил:

— Прибыл я. Получи свою колымагу, голубь ты наш услужливый. В следующий раз, как отсексотишь о моем прибытии, не забудь потом раком встать, как положено. Лаврентию удобней с тобой расплачиваться будет.

Повернулся, вышел.

Помертвевший Зорин с ужасом смотрел в затылок маленькому генералу: прилетел русым — улетал седым.

Глава 24

Зной прожигал сквозь грязно-белую холстину бурнуса. Бечева, опоясывающая мокрый от пота капюшон на лбу, врезалась раскаленным обручем в самые мозги.

Он вдруг осознал, что всасывает воздух сквозь стиснутые зубы, желая остудить его о зубную эмаль, чтобы не обжечь легкие. Но белое марево, повисшее недвижимо над минаретами, каменными заборами, чахло-серыми листьями подзаборных кустов, с каждым вздохом раскаляло грудь, и ощущение, что она превращается в чан, где вот-вот закипят потроха, все нарастало.

У него было всего три дня для подготовки этого визита. Первый он истратил на акцию в Стамбуле, откуда только что выехал Саид-бек Шамилев. К вечеру оттуда радировали в Берлин, в шестой отдел РСХА, что стакан с отпечатками пальцев Саид-бека и остатками вина положен в сейф, а турецкая уголовная полиция уже завела дело, прибыв в дом владельца магазина по анонимному звонку.

Второй день он провел в самой Медине, прилетев туда на рассвете, умудрившись выкроить несколько часов на сон в самолете.

В Медине его провезли на арбе мимо особняка Саид-бека. Глухой трехметровый каменный забор, резные верхушки пальм над ним, приглушенный плеск фонтанных струй за воротами, островерхий шатер черепичной крыши цвета свежеободранной говядины, оседлавшей двухэтажный особняк, — вполне респектабельный набор аравийского нувориша, чье состояние перевалило за миллион.

Неподалеку изнывала на солнцепеке халупа с облупленными стенами, с оконцем, затянутым бычьим пузырем. Старика, хозяина халупы, отправили на день к дальнему родичу, пузырь заменили на дырчатое стекло и пристроили к нему аппаратуру. Из старика перед этим выудили кое-что о владельце особняка и его прислуге.

Теперь начиналось дело, его последний этап.

Паломник подошел к калитке и звякнул медным кольцом. Пот заливал лицо, и он в который раз вытер его нависшим краем капюшона. Холстина успела просохнуть, его собственная соль наждаком царапнула кожу.

За калиткой зашаркали по асфальту чувяки, открылось оконце, замаячило старческое лицо.

— Кто ты? Что тебе надо? — спросил привратник по-арабски.

— Позови хозяина, — велел паломник.

— Зачем он тебе?

— Для него есть радостная весть.

— У хозяина хватает радости без таких, как ты.

Окошко захлопнулось. Паломник снова звякнул кольцом. Окошко распахнулось гораздо быстрее, чем в первый раз.

— Ты не боишься быть назойливым перед этими воротами? — гневно проскрипел привратник. Увидел иссеченное морщинами, залитое потом лицо под капюшоном. «Чужак издалека — потеет. Совершил хадж», — определил наметанным глазом привратник.

К ногам паломника упала медная монета.

— Иди напейся. За это дадут кувшин воды, — раздалось из окошка. И оно захлопнулось.

Паломник звякнул кольцом в третий раз. Квадратное дупло в калитке разверзлось рывком. Паломник опередил ярость привратника, уже открывшего рот:

— Оставь ее себе и прими еще.

На крашеное ребро окошка рядом с монетой привратника лег, маслянисто блеснул золотой кружок.

— Отвези сына Керима к дорогому лекарю сегодня же. От ржавого гвоздя может начаться заражение крови.

— О Аллах! — оторопело выдохнул старик — хаджи щедр и всезнающ. — Кто ты, из какой земли совершил хадж?

— Зови хозяина, — через силу сказал гость. Он задыхался, захлебывался зноем. — Ему привезли салам и маршал из Стамбула, с улицы Хайяма.

— Я позову его, потерпи, — засуетился старик, зашаркал к особняку, прикрыв окошко в калитке.

Паломник прислонился к горячему камню забора. Стал опускаться на корточки — не держали ноги.

Когда вышел Саид-бек, он сидел, завесив капюшоном лицо.

— Что у вас на улице Хайяма? — спросил Шамилев.

— Ты сильно изменился. — Из-под капюшона мазнул по лицу и погас под грязной тряпкой цепкий взгляд.

— Я вас не знаю, — брезгливо уронил хозяин и повернулся, чтобы уйти.

— Мудрецы из аула Унцукуль говорили на годекане:[10] прежде чем сказать «не знаю», пошарь в памяти своего рода. Там найдешь все, — глухо и странно посоветовал паломник по-аварски.

— У меня мало времени, — остался у калитки Саид-бек. «Унцукуль… О Аллах, когда это было? Откуда этот… знает Унцукуль и аварский?»

— Время — деньги, говорят суетливые и жадные глупцы. Мустафа-бей тоже любит обменивать время на деньги. Теперь судьба не даст ему больше такой возможности.

— Какой Мустафа-бей? При чем здесь я?

— Владелец антикварного магазина с улицы Хайяма.

— Я не знаю никакого Мустафы, — отрезал хозяин особняка, напитываясь неистовой безотчетной тревогой.

— Несколько дней назад ты приятно провел время в его обществе. Убедись, — не вставая, подал снизу вверх, фотографию сидящий под забором.

— Кто вы? — глянув на снимок, помертвел Саид-бек.

— Мустафа отравлен, — через силу, с отвращением к этой улице, зною, разговору сказал паломник.

— Отравлен?

— Его вскрыли и обнаружили яд.

— Зачем мне это знать?

— Турецкая полиция и английское консульство сбились с ног в поисках отравителя. Мустафа был известным торговцем и агентом Интеллидженс-сервис в Стамбуле. Ты об этом знал.

— При чем здесь я?

— У нас находится стакан с остатками отравленного вина. На нем отпечатки его и твоих пальцев, — терпеливо пояснил зловещий гость, снова вытер капюшоном лицо.

— Моих? Кто-то из нас сошел с ума!

— Подумай, что будет с тобой, если негативы, где ты пьешь с Мустафой, и стакан попадут в руки турецкой полиции и английской разведки. Тебя раздавят. Эти стены не спасут.

— Но это не я! Мы пили его вино, из его подвала… Я не травил Мустафу! — взревел хозяин особняка.

— Не кричи, — поморщился паломник. — Конечно, не ты. Травили Мустафу мы, когда ты уехал. Но стакан и снимки — это приговор тебе.

— Пойдемте в дом… Здесь не место, — справился с собой хозяин.

— У меня мало времени, — усмехнулся под капюшоном гость.

— Кто вы?

— Скажем так: лицо, заинтересованное, чтобы Германия правила миром.

Саид-бек коротко дернул рукой, и из рукава, лизнув воздух синеватым языком, выскользнуло лезвие кинжала;

— Ты подохнешь под этим забором, если…

— Не шевелись! — хлестнул придушенной командой гость. — Медленно, спокойно убери его… не дергайся.

В голосе пружинила властная сила, ей невозможно было не подчиниться. Саид-бек разжал ладонь, и кинжал втянулся в рукав.

— Твой идиотский темперамент мог стоить тебе жизни, — с лютым гневом прошипел гость. — Тебя держат на мушке вон из того окна. Неужели трудно сообразить, почему я жарюсь на этой песчаной сковородке, а не иду к фонтану во дворе?

— Что вам надо от меня? — измученно спросил Саид-бек. Его взгляд намертво, гипнотически приклеился к стеклянному квадрату в глиняной стене развалюхи, стоящей напротив.

— Наконец разумный вопрос. Нам нужны твои прошлые связи на Кавказе. Большевики приговорили тебя заочно к расстрелу в двадцать втором за организацию восстаний в Чечено-Ингушетии и Дагестане, вместе с Джавотханом Муртазалиевым. Тогда ты умел работать.

— Но послушайте… — взмолился перехваченным горлом Шамилев.

— Жарко! — задыхаясь, злобно выдохнул гость, потер грудь. — Да или нет?

— У меня… нет выбора.

— Было бы глупостью оставлять тебе выбор. И зачем? Германия уже владеет Европой. Скоро овладеет миром. На твое имя в берлинском банке будет положено сто пятьдесят тысяч марок. Это больше того, что ты получил от турок и Интеллидженс сервис. Неплохо доишь европейские разведки, Саид-бек. Через три дня ты должен быть в Стамбуле.

— Но я не успеваю! Необходимо закончить здесь…

— Через три дня в Стамбуле ты позвонишь по этому телефону в германское консульство, получишь инструкции и полетишь в Берлин. Ты включен в оргкомитет по проведению конгресса кавказских эмигрантов. Грузию представляет Багратион Мухранский, Кабарду — князь Салим Шадов. Тебя наделяют полномочиями представителя Чечено-Ингушетии и Дагестана.

— Это все? Потом я могу вернуться?

— Это начало. После болтовни изъеденных молью старцев наступит время настоящей работы. Ее санкционировал рейхсфюрер Гиммлер.

— Он… знает обо мне?

— Предпочитает лучше узнать на живом деле. Тебе знакомо имя — Хасан Исраилов?

— Мы вместе с ним и Джавотханом готовили восстание в Чечне.

— Сейчас они плетут подпольную сеть на Кавказе. Мы станем посредниками между ними и Берлином. В предстоящей битве за Кавказ надо сформировать там «пятую колонну». Конкретные инструкции получишь в Берлине. Потом полетишь на Кавказ.

Паломник, опираясь о стену, стал подниматься. Разжиженное, голое под бархатом тело изнывало в кипящем зное, выдавливая из пор последние капли пота. Оттолкнувшись от стены, шатаясь, зашагал к халупе со зловещим стеклянным квадратом. «Проклятье, как они все здесь существуют? Этот рвется сюда из Берлина… Мазохизм рака, ползущего к кастрюле с кипятком».

Он тут же забыл о хозяине особняка. Дело сделано. Давний, коростой отвалившийся от души земляк, подергавшись в капкане, затих за спиной. Другого и не должно быть.

Двадцатилетняя школа германского сыска, потом гестапо дробили на составные, расщепляли и не таких. Эта система не жалела и самого унцукульца из Дагестана, втаскивая в чин полковника, шарахая по пути о ребра проверок на благонадежность, сдирая при этом клочья кожи. Там почему он сам должен жалеть кого-то?

— Откуда вы знаете аварский? — запоздало раздалось за спиной.

Паломник обернулся, откинул капюшон с лица.

— Осман-Губе?! — перехватило дух у Саид-бека.

— Ты не ошибся, — растянул потрескавшиеся губы полковник. — У нас был общий аул, годекан, рыжая Петимат, которой мы оба писали записки. Где все это теперь?…

Из-под грязной холстины с обтянутого кожей черепа смотрел в самую душу Шамилева рысий холодный взгляд.


Осман-Губе уже подходил, волоча ноги, к хибаре, когда из-за стены навстречу ему, громыхая по булыжнику, выползла арба, запряженная мулом. Подле возницы стоял какой-то куль в половину человеческого роста, укутанный верблюжьим войлоком. Гестаповец плашмя рухнул в низкую повозку, что-то отрывисто сказал вознице. Тот тронул с места мула и достал из-под сиденья черпак. Распутал верх войлочного куля и запустил черпак в горловину кувшина.

Два торопливо бредущих, сожженных солнцем бедуина увидели дикое кощунство, заставившее остолбенеть их на солнцепеке.

Возница выудил из войлочного куля полуведерный черпак, полный воды, и вылил на голову лежащего. Поток священной хрустальной влаги раздробился на сверкающие осколки и оросил вместе с человеком пыль Медины. Черпак сновал вверх-вниз, и скоро весь бурнус лежащего сочился водой. Влагу, ценимую здесь дороже человеческой крови, с хлюпом пожирал презренный прах земли.

Глава 25

Над Армавиром восьмой день клубилось сизое рванье туч. Между ними и раскисшим Предкавказьем временами зависала тусклая водяная пелена. Земля уже не принимала влагу, травы жировали темной зеленью, свинцовые лужи вдоль взлетной полосы вздувались дождевыми пузырями. Дикое ненастье в разгар лета навалилось надолго.

Палаточный лагерь на окраине аэродрома, где разместились группы Ланге, Осман-Губе и Реккерта, пропитался сыростью и остервенелой маетой: вылет на Кавказ откладывался изо дня в день, держала непогода.

Абверовцы — русские, чеченцы, ингуши, осетины, калмыки — бездельничали дни напролет. Кормили как на убой. Майор Арнольд, начальник лагеря, старался на совесть.

Ланге распустил удила, отменил занятия, наделил полным отдыхом. После прогноза синоптиков, предсказавших затяжную непогоду, он выстроил своих на плацу, обошел строй, всматриваясь в мокрые настороженные лица, обворожительно объявил:

— Мои кавказские орлы! Христос и Аллах оценили ваше старание и терпение в Мосгаме и вложили в мои уста поощрение. Я даю вам несколько дней полного отдыха перед работой на Кавказе. Используйте их по своему усмотрению. У меня все. Прежде чем отпустить вас, я позволю себе высказать два нюанса. Первый. Десантник Засиев поступает в распоряжение полковника гестапо Осман-Губе. Временно, до заброски на Кавказ. Второй. (Переводчик Румянцев, выслушав, закаменел лицом.) Если в моей группе будет совершен поступок, несовместимый со званием десантника немецкой армии, виновный будет немедленно расстрелян перед строем. Приятного вам отдыха, снежные барсы.

Стучали костяшками нард, резались в карты, посасывали шнапс из фляжек. Происшествий не было. Сцепившись в споре или в словесной сваре, двое вовремя останавливали себя: стекленели глаза — помнили предупреждение Ланге: «… будет немедленно расстрелян перед строем».

Одним из развлечений в лагере было наблюдение за гестаповской группой. Осман-Губе и Реккерт занятий не отменяли. Ефрейторы Швеффер и Вильгельм гоняли мусульман и одного христианина — Засиева в хвост и в гриву под дождем. Марш-бросок с полной выкладкой сменял рукопашный бой, за ним следовало подрывное дело. Под вечер на закуску командиры оставляли маскировку на местности. Копались в грязи, мокрые, замызганные от пяток до затылка. После чего поджидала стирка и сушка около походных печей. Около полуночи проваливались в мертвецкий сон без сновидений, с тем чтобы с рассветом начать все сначала.

В группе накапливалось тупое безысходное бешенство. Оно дошло уже до предела, нестерпимо разъедало изнутри.

Осман-Губе присутствовал на всех занятиях и дождевике, торчал надзирающим черным столбом. Холодил каждую душу, держа кобуру расстегнутой.

С особым пристрастием присматривался гестаповец к пришпиленному к отряду Засиеву. Тот тянулся за всеми, терпел из последних сил, крошил зубы в немыслимом терпении. Ему ничего не объяснили, догадался сам: проверка на прочность. Льдистый взгляд полковника присасывался с брезгливым любопытством: надолго ли хватит чужака?

К ночи Засиев с ужасом убеждался, что сил почти не осталось. Похудел, издергался, нервы были натянуты до предела.

Когда заканчивались занятия, Осман-Губе шел к себе в палатку, вызывал Биндера. Маленький тщедушный еврей с длинными цепкими руками выдернут был полковником из львовской еврейской колонны, отправляемой в Равенсбрук, он оказался полезным в качестве массажиста и парикмахера.

В школе у Биндера были две обязанности: ублажать бритьем и массажем щеки и тело полковника и служить громоотводом для паскудного настроя десантников. С первой обязанностью справлялся Борис Соломонович отменно, был он в мирное время мастером высочайшего класса. Узловатые, на удивление сильные пальцы добирались до самых потаенных мышц, разминали каждое волоконце, выдавливали из них усталость и вялость.

Что касается громоотводных функций еврея, здесь Осман-Губе изобрел весьма оригинальную методику развлечения. Затурканный, искляксанный синяками от ежедневных тычков и щипков мусульманского свирепого воинства, получал Борис Соломонович еженедельно дозволение хозяина на публичное аутодафе. Перед ним выстраивалась шеренга десантников. Биндер шел вдоль нее, подслеповато всматриваясь в лица. Когда перед ним появлялось самое ненавистное, он останавливался и начинал разминать длинные сухие пальцы. Закончив с разминкой, Борис Соломонович размахивался и влеплял обидчику интеллигентную пощечину. А поскольку руки у массажиста при всей своей внешней хилости были скручены сплошь из мышц и сухожилий, то оплеуха пламенела на лице жертвы весь долгий вечер, служа для остальных предметом немыслимых изгаляний.

Эта еженедельная процедура была для Биндера актом отчаянного самообладания и мужества, ибо десантники с вожделением и он сам до галлюцинации отчетливо представляли финал: случись застать кому-нибудь из них Бориса Соломоновича в укромном уголке — растерзает на клочки.

Но, во-первых, на жизни личного массажиста Осман-Губе лежало табу самого полковника (тычки, щипки и плевки не шли в счет), а во-вторых, укромных и темных уголков Биндер научился виртуозно избегать. Здесь, в степи, их и вовсе не было.

Этот вечер надвигался особенным. Над степью и аэродромом к ночи подул теплый ветер, согнал сырой туман, пронзительно высветилось небо. И впервые за долгое ненастье пролился обильно и благостно в истосковавшиеся зрачки пурпур летнего заката.

Осман-Губе выстроил десантников вдоль палаток. Ему вынесли рояльную банкетку, и полковник, опустившись на нее прямоспинно и величественно, вдавив лакированные ножки сидельной аристократки в раскисший глинозем, сказал Биндеру:

— Форвертс.[11]

Биндер двинулся вдоль шеренги. Воистину, это был особенный вечер. Шеренга ненавистных морд уплывала влево от него, и он волен был сегодня воздать каждой из них и всем вместе. Шеренга ненавидела это двуногое НЗ из вещей полковника за особое положение, за сытое тление подле властителя, за чистые руки, одежду и обувь, за физический покой без ноющих мышц, липкой грязи и безмерного насилия над собой. Биндер платил тем же за их животную выносливость, за скотский досуг, бесконечные издевательства над собой — за иную породу биологических кастратов. Они сформировались в разные породы еще до войны. И эта разность клокотала в Биндере.

Борис Соломонович ждал этой минуты со страхом и томлением с той самой вечерней поры, когда Осман-Губе сказал ему, блаженно покряхтывая, одеваясь после массажа.

— Можете дать себе волю, Биндер. Сегодня последняя ночь. Мои самцы отправятся на Кавказ к утру.

— Означает ли это, господин полковник, что изменится моя личная судьба? — замирая, спросил Биндер спину полковника.

Шевелились лопатки, Осман-Губе застегивал мундир.

— Она в корне изменится, — наконец упал из недоступной высоты ответ. — Вы обретете покой… и мое расположение. Вы их заслужили добросовестной службой.

— Вы останетесь, господин полковник? — ухнул недозволенным вопросом Биндер.

Осман-Губе не ответил. Выходя из палатки, он облучил еврея жестким рентгеном короткого взгляда, отчего заныло у Бориса Соломоновича в затылке и позвоночнике.

Биндер отвешивал пощечины каждому, не пропуская ни одной рожи. Ладонь его горела от рисковой работы. Примерно так обречен работать плохой дрессировщик в клетке с тиграми, усыхая душой в бессильной ярости, испускаемой хищниками. Разница и мерзость происходящего заключалась в том, что здесь, перед шеренгой, у Биндера отобрали даже цель дрессировки: он ничему не учил и ничего не требовал. Он истязал бесцельно. Но трудился тем не менее основательно и хлестко, продвигаясь справа налево. Вправо сдвигалась очередная проштампованная его оплеухой физиономия (красная скула, вздутые желваки, опущенные глаза). В душе Биндера призрачно разгорался посул полковника: «Вы обретете покой…»

Это стадо исчезнет, растворится в ночи навсегда, они больше не встретятся, их уже не сведет вместе жизнь. Яхве сделает так, чтобы это случилось именно навсегда, а расположение полковника в это черное, безумное время стало казаться теплым и необъятным, как пуховая перина без клопов. Но… разве есть на свете такое блаженство?

Здесь что-то кольнуло в зрачки. Новичок — осетин Засиев смотрел в лицо Биндера. Он не опустил глаза, как остальные, он молчаливо вопрошал: «Ты взбесился, что ли?»

— Не смотрите так на меня, — сухо, но вежливо попросил массажист, ибо новичок нарушил правила их сволочной игры. Он был единственным, кто не участвовал в травле Биндера, и заслужил пропуск в поголовном мордобое.

— Что ты за цаца? Не смотреть на тебя! — вскинулся Засиев. Можжили мышцы и кости от жуткой тренировочной нагрузки, корчилось в унижении естество: Ланге сунул его в зверинец гестаповца, как надоевшую куклу в мусорный ящик.

Сосредоточенно ловил их каленый диалог сзади Осман-Губе.

— Я не цаца. Я газдаю долги, — уточнил Биндер и вмазал Засиеву справа, после чего стал изучать переносицу осетина. Переносица белела. Засиев все хуже смотрел на Биндера.

— Я попгосил не смотгеть, — поморщился, напомнил Биндер и вмазал осетину слева, ощущая спиной каменную опору полковника.

То, что произошло потом, Биндер не успел осмыслить. Перед глазами его что-то мелькнуло. Страшный тычок с треском вогнал ему в рот несколько передних зубов и запрокинул затылок к лопаткам. Когда сознание, на миг покинувшее Биндера, вернулось к нему, он ощутил, как сминается в железных тисках горло, абсолютно не пропуская воздух к легким, и уже не ватные ноги держат тело, а вытянувшаяся шея.

Глаза Биндера с сумасшедшей скоростью заливала чернота. Борис Соломонович, понимая, что сознание сейчас покинет его, силясь обернуться к Осман-Губе, выхрипнул через сплющенное горло предсмертный исступленный зов:

— Г-х-ос-по-ди!

Потом у него разорвалось сердце.

Осман-Губе превратился в бога. Еврейское оборванное «господин полковник» обернулось «господи», взывало о возмездии. Оно надвигалось на Засиева. Опустив клешнястые руки с ладонями, обожженными чужой тонкой шеей, сотрясаясь в ознобе, которым исходило из него бешенство затмения, осетин ожидал приговора. Он не осилил судьбы, испытание одолело подкидыша. Рухнула затаенная, на самое дно спрятанная страсть — вернуться к своим любой ценой. Теперь все, конец.

— Бабы, — негромко и брезгливо уронил гестаповец с рояльной банкетки. — Вы разве мусульмане? Один среди вас мужчина, и тот неверный. Учитесь отвечать на оскорбление. Сколько месяцев вы терпели еврея? Лечь! — взревел внезапно полковник.

Шеренга легла в грязь. Засиев стоял в оцепенелости ожидания.

— Курсант Засиев, у вас пять часов до вылета. Можете отдыхать. А эти пусть поработают на уборке лагеря. Идите в палатку.

Засиев сделал шаг, другой.

— Не туда, — остановил полковник, — здесь суше. — Показал на спины лежащих.

Засиев пошел по живым и упругим спинам. Они вминались под подошвами, из-под тел жирно хлюпала грязь.

Осман-Губе удовлетворенно поднялся. Перед ним заплывал грязью маленький скорченный труп. Он обещал Биндеру покой. Еврей получил его — абсолютный, вечный. Что касается расположения, видит Аллах, как он был расположен к Биндеру. Но волею обстоятельств массажист стал ненужным. Начиналось большое дело, не терпящее ничего лишнего. От лишнего бесхлопотно освободил осетин. Осман-Губе, собственно, рассчитывал на своих, напутствуя Биндера перед экзекуцией: «Можете дать себе волю». Но свои оказались излишне терпеливыми.

Надо предложить Ланге сейчас же, немедленно, расфасовать всех по разным группам. Засиева, эту истеричку, пусть абверовец берет себе. Две, наиболее многочисленные группы пусть возглавят Ланге и Реккерт. Третью, всего из пяти человек, доставит в Кавказские горы он сам. У него особая задача, которую возложил на него Кальтенбруннер. Он же, на всякий случай, дал письмо к Исраилову, хотя все контакты с чеченцем, как наиболее важные, возложены на Ланге.

Задача Осман-Губе во многом зависела от десантника Ахмеда Баталова, уроженца аула Автуры. Он должен обеспечить пищу, замаскированный кров, связь с местными антисоветчиками. Такой форы на старте нет ни у Ланге, ни у Реккерта. Юнцы, заносчивые тевтоны, где им тягаться со старым волком, источившим зубы на грызне с Советами. К тому же парашют опустит его в родные горы. Да поможет этому Аллах!

* * *

Седьмого августа в ставке Гитлера раздался звонок, и тихий голос Гальдера втек в ушную раковину фюрера неостуженным штабным кипятком:

— Мой фюрер, мы просчитались в сроках. Горючего не хватит до середины сентября. Если двадцать пятого июля из-за отсутствия бензина мы не сумели перебросить на помощь первой танковой армии двадцать девятую мотодивизию, то скоро мы не сможем доставить к Тереку всю резервную армию.

После долгого молчания он услышал в ответ ядовитое:

— Мы просчитались не только в сроках. Мы просчитались в оценке ваших способностей на месте начальника главного штаба. Кто толкал меня к Сталинграду? Кто висел на ногах, когда я пытался идти на Кавказ за бензином, который вы теперь клянчите у меня? Настало время исправлять просчеты!

После этого разговора Гальдер был фактически смещен. Вместо него возглавил генеральный штаб Цейтцлер. Назначение полагалось отрабатывать.

Гигантская стальная пружина вермахта, на которую давил из Берлина новоголовый штаб, продолжала разжиматься. Вибрируя от напряжения, испытывая все возрастающее сопротивление обороны, израненной, измотанной, едва прикрытой рваной кольчугой техники, эта пружина вдавливалась в тело Предкавказья.

Двадцатого августа она достигла берегов Терека. Двадцать пятого опутала витками Моздок. И тут ее движение остановилось: немецкая сталь, продавив мясо обороны, уперлась в самый скелет ее, сколоченный Петровым, в предсмертную ожесточенность воинов, понявших, что защищают они последний рубеж между двумя предсердиями, рассылавшими мощными толчками бензиновую кровь по военному организму.

Это произошло двадцать пятого. Вечером того же дня Гитлер разносил в «Оборотне» под Винницей прибывшего туда Канариса:

— Где ваш хваленый «Шамиль»? Вы трясли этим гениальным планом перед моим лицом еще в июне! Вы обнадеживали, что ваши десантные короеды с бандитами иструхлявят кавказский тыл к началу наступления. Мы уже взяли Моздок, уперлись в Терек перед Грозным, однако за Тереком нет ни одного вашего дармоеда! Они предпочитают лакать шнапс в Армавире, за пятьсот километров от места главных событий! В чем дело, Канарис? Я вас спрашиваю.

Гитлер выслушал бархатно-скорбный баритон адмирала:

— Мой фюрер, я всего лишь человек. Я могу только взывать к Господу Богу, наславшему на Армавир декаду ненастья. К счастью, оно ушло. Сегодня ночью в горы будет заброшен первый десант.


С двадцать пятого на двадцать шестое августа в ночь с едва приметным перламутровым подкрасом рассвета с армавирского аэродрома поднялся первый «Юнкерс-88». Группу полковника Ланге из тридцати человек, одетую в красноармейскую форму, вздымало в дюралевой, тускло освещенной утробе самолета все выше. Курс — на Кавказ.

Внизу, во тьме Предкавказья забылись в обморочной отрешенности снов две противостоящие лавины машин и людей. Их разделял Терек — граница, некогда разделившая в известном писателе его безвестную юность и набатную зрелость, что возвестила повестью «Казаки» о рождении гения.

Немецкая армада влилась в Майкоп. Это усилие вермахта подогревалось директивной репликой Гитлера на совещании в Полтаве: «Если мы не возьмем Майкоп и Грозный, я должен буду закончить войну».

После безоглядной, стервеневшей ежечасно долбежки танковыми клиньями и ястребиными пике «мессершмиттов» твердый орешек, налитый, казалось, до отказа нефтью, был наконец расколот. Вломившаяся туда бронированная лавина в первые же минуты отпочковала от себя истекающее нетерпением ядро из командования и промышленных спецов. Сверкая лаком «опель-капитанов», черное стадо хлынуло на промазученные, танковыми атаками изодранные места — к нефтехранилищам.

Очертив ломаный круг и замкнув его в исходной точке, спецы выдавливали вялые телеса из машин в предчувствии катастрофы. Все скважины были взорваны. В истерике брошенный полковником Заукелем булыжник треснул в серебристый бок исполинского цилиндра. Раскатисто-пустынный грохот, рванувший в перепонки завоевателей, неумолимо подтвердил самое худшее: бензин и нефть успели вывезти.

* * *

Засиев сидел, упираясь горбом парашюта в дюралевый борт, стиснутый в двух сторон Рамазаном Магомадовым и Четвергасом. На коленях его, впитав тепло тела, весомо покоилась рация.

Ладони Засиева, все еще обожженные тонкой шеей Биндера, до сих пор чувствовали ее податливую хрящеватую хрупкость, и чувство это, омерзительно, страшно пульсирующее в руках, отдавало толчками в мозг, в воспаленную память. Он не хотел убить, но убил.

Был выход из этой муки. И он сторожил его зыбкое приближение, молил Бога об одном: только бы не прервался полет, только бы не разъяли его череп, не обнажили бы идею: отодрать от себя с любой болью и кровью наросшую на нем коросту немецкого плена.

Вывалившись в серо-розовую бездну из люка, он камнем полетел вниз, в буйно-ветряную карусель, где вертелись земля, воздух и розовый горизонт.

Утвердившись в равновесии лицом вниз, он с неистовым облегчением осознал наконец полную автономность тела, окончательную его независимость от дюралевой дрожи самолета, чужих плеч и взгляда Ланге, от той биологически чужой химеры, которая больше года переваривала его, растворяла в себе и звалась Германией. И, осознав это перед стремительно летящей к лицу родной землей, он закричал от счастья. Ветер забил крик обратно в рот, тугой резиновой пробкой закупорил легкие.

Закашлявшись, Засиев раскрыл парашют почти у самой земли. Его дернуло вверх. Под ногами плавно, быстро вспучивалась земля, растягивался, раздавался в стороны круг изгороди, кольцевавшей чей-то аульский двор с саклей, плетеной сапеткой для кукурузы, маленьким сарайчиком.


Солнце еще не выползло из-за горы. Его горячая аура лишь разогнала сумрак в сакле, и чир-юртовский истребитель дезертиров и бандитов Саид Дудаев, открыв глаза, смог различить серое сукно бешмета на стуле, лоснящийся край бордового одеяла. С минуту назад из сакли вышла во двор дочь, и Саид, выплывая из сна, машинально прислушивался к мешанине нарождавшегося дня: загорланил петух, дважды лениво брехнула собака у соседа, заливисто щебетала семья ласточек над окном под крышей.

Со светом наваливались дневные неотложные заботы. Их было немало у истребителя Дудаева, директора начальной школы Чир-Юрта, секретаря сельсовета: съездить и выбить в районе для школы глобус и учебники, отремонтировать размытый весенним половодьем мост, сделать рейд с сельскими истребителями по горам, напомнить в райотделе НКВД о патронах к винтовкам, что поистратили в прошлой перестрелке с бандой…

— Омад! Омад! — раздался неистовый вопль дочери со двора. Саид вскочил, метнулся к окну, но не успел: вбежала дочь, и он развернулся к ней. Захлебываясь словами, она затараторила, оглядываясь на дверь:

— Там… там… сидит человек с неба! Сидит и плачет! Под ним много шелка, такой красивый!

Саид ринулся к двери, на бегу схватив прислоненную к стене винтовку. Уже в сенях передернул затвор.

Посреди двора на пузырящейся блестящей куче разноцветного шелка сидел красноармеец с тугим рюкзаком в ногах, глухо кашлял. По щекам его текли слезы. Увидев Саида, широко, во весь рот, заулыбался, подзывая, махнул рукой. Дудаев подошел к чужаку, винтовка — торчком, дулом вперед, палец — на спусковом крючке. Остановился в трех шагах, грозно велел, как учили:

— Руки вверх! Почему здесь? Откуда?

Красноармеец рук не поднял, еще шире заулыбался:

— Не видишь разве? С неба.

— Кто есть такой?

— Человек. Человек я, отец, — непонятно, но убедительно отозвался гость. И, переместив взгляд с Саида на девчушку, выглядывающую из-за спины отца, заурчал тоскующе, нежно: — Ай молодец, красавица, первая гостя встретила на родной земле! Ай умница ты моя, с меня подарок.

Саид подумал, не опуская винтовки, деловито позвал:

— Э-э, чего хабар на дворе ведем? Заходи в дом.

Гость появился с неба. Наверное, хороший человек. В сакле сам расскажет, зачем и почему здесь.

— Ты кто, отец? — озабоченно поинтересовался парашютист.

— Истребитель бандитов я, еще директор школы и секретарь сельсовета, — перечислил нелегкие свои обязанности Дудаев.

К ногам Саида упал револьвер, потом брякнулись две гранаты, несколько пачек патронов, нож, пачки советских денег, пакет, завернутый в резину. Рюкзак гостя, лежащий в ногах, основательно похудел, когда со дна его гость извлек серебристого окраса ящик с ручками и стеклянными глазками.

— Рация, — коротко и сумрачно пояснил парашютист. — А сам я немецкий диверсант. В дом не пойду, чтобы лишних осложнений у тебя не было. Доставай транспорт, отец, и вези меня в НКВД. Показания буду давать.

Закончив речь, ласково подмигнул небесный гость малышке, разинувшей рот от диковины у отцовских ног:

— А это тебе, цыпленок, держи!

Рядом с маленькой хозяйкой шлепнулись две чудные плитки, отсвечивая на боках таким серебром, что дух захватило. А гость лег на спину и закинул руки за голову.


Смотрел в небо, где только что парил, опять смеялся и плакал, не стесняясь хозяев.

У него была возможность сравнивать два мира целый год, с тех пор пока попал в плен. В обоих пришлось хлебнуть вдосталь насилия, горя, но и достатка. В обоих имел дело с разными, и терпимыми и лютыми людьми. Но лишь тут, сейчас, лежа на спине под бездонно-синим куполом, хребтом, лопатками, всем телом ощутил Засиев неизъяснимое блаженство слияния со СВОЕЙ землей.

Под ним расстилалась Чечня. Где-то за хребтами гор начиналась его Осетия. Но здесь и там незримым благодатным током пронизывала все пространство грозная и спокойная мощь великого покровителя — России. Она могла быть жестокой с детьми и пасынками своими, но никогда чужой, ибо крепчайшего настоя доброты и терпимости, копившихся в славянстве веками, с избытком хватало на всех, больших и малых сородичей.

* * *

Аврамов выслушал диверсанта молча, не перебивая, лишь делая пометки на блокноте бисерным почерком. Редко бывало так, но этому он поверил сразу.

Рассказ абверовца был с такими точными подробностями, так логичен и убедителен, что ни разу не шевельнулось у наркома подозрение, как ни взбадривал он себя в подозрительном раже и бдительности. Особо отметил у себя в блокноте смерть Биндера от рук Засиева. И это доложил десантник, не скрыл ничего.

— На что вы рассчитывали у нас своей доброявкой? — спросил под конец полковник.

— Не знаю… Ни на что, — растерянно пожал плечами парашютист. — Вам виднее.

И эта растерянность, простодушие агента, задвинувшего собственную судьбу на задворки, окончательно убедили Аврамова в реальности комбинации, в которой, по его замыслу, предстояло сработать Засиеву.

Вечером он обсудил свой план с Серовым, доложив о нем во всех подробностях. Вдвоем они мяли и прессовали его весьма основательно, а к полуночи, вымотавшись до онемения, снова вызвали Засиева на допрос.

— Что скажете, если вам придется отыскать в горах Ланге и вернуться к нему? — спросил Серов.

— Я сделаю все, что потребуется… гражданин генерал. Мне отмыться, отработать все, что было, надо. Как мне детям, жене в глаза смотреть, если не отмоюсь? Они у вас. Так что в случае чего…

— Не у нас, — резковато оборвал Серов. — Они там, где и были. И давайте без «случаев» обойдемся.

Днем они связались с Орджоникидзе, запросили сведения о жильцах по адресу, который дал Засиев. Там действительно жили мать, жена и двое пацанов-близняшек Засиевых, ждавших весточки от отца вот уже около года. Первая и последняя пришла прошлым летом из брестского госпиталя, куда попал их отец.

Серов третий день ждал радиограммы из Турции: стамбульский Вкладыш в турецкой разведке получил задание из Москвы. Он должен сообщить Серову о результатах этого задания.

Глава 26

После тяжкой геометрии Берлина, грохочущего маршами и речами Геббельса, Стамбул навалился, подмял Саид-бека пыльной и душной суетой, обволок непросыхающим потом и сосущей тоской. Она зародилась в Саид-беке сразу, в те дни, когда ему ткнули в нос провалом двух старых агентов в Орджоникидзе и Грозном, явки и пароли к которым он продиктовал в Берлине, давая обстоятельный отчет о своей агентурной сети на Кавказе. Оба агента оказались пустышкой. Первый, в Грозном, умудрился улизнуть в мир иной, не оповестив об этом своего турецко-немецкого эмиссара. Второй, орджоникидзевский, будучи секретерем партбюро в депо, перепугавшись столь цепкой памяти Саид-бека, не истлевшей за двадцать лет, ночью напал на связника, намереваясь обрезать все путы, притянувшие его некогда к осколку Османской империи. Но связник, оставшийся на ночевку и предусмотревший с самого начала такой поворот дела, умудрился вывернуться из-под ножа и сам прикончил «покрасневшего» за годы Советской власти агента, сделав его окончательно красным. После чего, отстреливаясь от погони, едва унес ноги из города.

В результате шансы Саид-бека в гестапо основательно пошатнулись, и сам он, заброшенный в Стамбул с весьма расплывчатой миссией: внедриться в окружение Сараджоглу, плавал в душном и кипящем страстями городе, как кизяк в луже, прокисал в тихом и бессильном унынии по опиумокурильням и кабакам — ждал. Чего? Он и сам не знал, чего ему ждать. Здесь всем было не до него.

Новый глава кабинета Сараджоглу и столь же свежий министр иностранных дел Менемеджоглу, забравшись к осени сорок второго года на правительственный Олимп после немалых усилий служб Риббентропа и Канариса, напрягали перетруженные мозги и хребет в изворотливой гибкости, лавируя между страхом утратить англо-турецкий союз, генетическим опасением российской мощи и собственным вожделением заполучить кавказскую федерацию под турецким диктатом, и чтобы распростерлась она от Ростова до Стамбула, естественно с германской помощью. У германского посла в Турции фон Папена, явившегося двадцать шестого августа к новоиспеченному премьеру, была нелегкая задача. Присутствовал в кабинете премьера, насыщенном приторным подобострастием, и новый министр иностранных дел.

Фон Папену предстояло вытребовать у двух скользких новорожденных оплату за свое форсированное появление на свет — ни больше ни меньше как подключение к войне. Турки наверняка затребуют в оплату лакомый кавказский пирог, нафаршированный нефтью, молибденом, никелем, хлебом и безраздельное управление над тюркскими народами Кавказа — это уже неоднократно высказывалось.

Но как обещать такое? Тромбом сидел в голове посла категорический запрет фюрера: «Если турецкой стороной в переговорах будет вновь затронута проблема тюркских народов в Советском Союзе, проявлять по этому вопросу полную сдержанность».

Премьер и министр уверяли фон Папена в священной ненависти турок к советским гяурам. Оба очень старались.

— Уничтожение России — это подвиг фюрера! Да поможет Аллах ему в этом деле! — страстно провозгласил Сараджоглу.

— Это мечта турецкого народа! — вынырнул в апогее-лояльности Менемеджоглу.

— Мы жонглируем набором тезисов о вашей преданности фюреру более часа, господа, — сказал фон Папен, с отвращением отводя взгляд от смуглой влажности оливковых лиц, на которых плавилась настороженная услужливость. — Не пора ли перейти к реалиям? Нас интересует конкретная роль Турции на театре военных действий. Вы намерены наконец играть ее в полную силу или вас по-прежнему устраивает роль статистов за кулисами? — грубо, в лоб спросил фон Папен, поскольку истощилось великогерманское терпение. В конце концов премьера втаскивали в этот кабинет лишь ради решительных действий.

— Мы готовы оказать помощь великой Германии в пределах разумной возможности, — лучезарно проглотил посольское хамство Сараджоглу.

— Какую именно?

— Мужественно сохранять нейтралитет. Но за это мы хотели бы гарантий от великой Германии в отношении кавказской федерации под нашим управлением, — непостижимо безмятежно перешел все границы неблагодарности и наглости Сараджоглу. И глаза его превратились в две стальные щелки.

Германия пока лишь пыталась стать империей, расползаясь вермахтом по Европе. Турция уже была ею всего лишь век назад, и столетие имперского пантюркизма, растворенное в турецких генах, время от времени давало о себе знать всяким политическим погонялам, забывшим, с кем имеют дело.

— Я доложу вашу позицию рейхсминистру господину Риббентропу, — с трудом обуздал себя фон Папен, опуская ненавидящие глаза. Оставалось последнее: пролив и лодки. — Не так давно у германского военного атташе состоялась беседа с вашим заместителем начальника генерального штаба. Мы получили весьма неразумный отказ пропустить через пролив шесть наших подводных лодок. Отказ основывался на весьма легковесном предлоге: сохранение ваших отношений с Англией, которая закрыла пролив сетевыми и минными заграждениями.

— Этот предлог по-прежнему вынуждает нас просить понимания у великого рейха. Мы не можем пойти на преступление перед нашим народом — толкать англо-саксов к объявлению нам войны. Это произойдет неминуемо, если мы разорим для ваших лодок английские заграждения, — с ледяной любезностью свернул беседу премьер.

Глядя на дверь, закрывшуюся за фон Папеном, Сараджоглу обнажил кипенные зубы. Не поворачивая головы, заметил:

— Много спеси, мало терпения. На месте Риббентропа я бы вышвырнул его из восточного отдела дипкорпуса, это ржавая вилка в серебряном сервизе.

— Они стоят на Тереке и у Сталинграда, мой господин, — сдержанно предостерег министр.

— Они стояли и под Москвой, — обезоруживающе улыбнулся премьер. — Но в одном вы правы: нам нельзя упустить момент, если они все-таки форсируют Терек или возьмут Сталинград. В этом случае надо успеть схватить свое на Кавказе, пока они будут грызть русскую оборону под Дербентом. Весьма полезно было бы знать, сколь долго русские смогут удержать их на Тереке? Какова прочность их обороны? У вас найдутся там чуткие уши и зоркие глаза?

— Я сегодня же прозондирую этот вопрос, мой господин, в нашей разведке.

— Постарайтесь. А мы займем стартовую позицию. Хороший бегун не должен проигрывать на старте, если дистанция коротка.


Турция произвела поголовную мобилизацию. В шести вилайетах (Стамбул, Чанаккале, Коджаэли, Эдирне, Кыркларели, Текирдаг) было объявлено чрезвычайное положение, а в граничащих с СССР — военное. На советских границах вздыбила штыки почти миллионная турецкая армия, вынуждая оттянуть несколько советских дивизий в период, когда в обороне Грозного на счету был каждый боец.

* * *

Саид-бек брел по извилистой и темной уличной кишке, до краев налитой влажной духотой. За тусклыми оконными квадратами, задернутыми изнутри шторами, текла чужая жизнь. Квадраты плыли мимо, равнодушные, чужие. Дважды ему показалось, что следом кто-то идет. Оглядывался — никого. Липкая полутьма зависала непроницаемо и глухо уже в трех шагах.

Добрел до кальянной — подвала на углу, где бывал уже не раз. Спустился по каменным выщербленным ступеням. Хозяин узнал клиента, склонился в поклоне, провел в небольшой душный зал, увешанный тускло-пыльными коврами. Принесли кальян, черного стекла бутылочку араки, креветки, сыр, зелень. Саид-бек глотнул из сосуда. Обожгло горло, скатилась в желудок порция пахучего пойла. Саид-бек передернулся в истоме, оперся спиной о ковер, стал проваливаться в разъедающий безысходностью дурман.

Стамбул отвратил от него желанный лик, стал грозным, недобрым после смерти Мустафы-бея. Безразмерные дни мордовали жарой, гнетом неизвестности, а к вечеру — желчной угрозой гестаповского куратора. Этот прибыл из Берлина в составе свиты фон Папена, разыскал Саид-бека, отчитал, не выбирая выражения:

— Почему до сих пор не внедрились в окружение премьера? Прекратите болтаться по кабакам, мы платим вам за работу, а не за утробу, налитую спиртным! Две ваши явки на Кавказе сгнили. Одна из трех, что выдали недавно, вообще не существует. Нет ни такой улицы, ни такого дома. Как это понимать?

— Но, господин полковник, за двадцать лет в Грозном снесены целые кварталы, выстроены новые дома, — горько возразил Шамилев. — Разве я в состоянии отсюда предусмотреть…

— Мы вынуждены засвечивать вашу резидентуру для все новых ваших пустышек. Вздумали водить нас за нос?

— Как вы могли подумать?

— Думать надо вам. Если оставшиеся две явки тоже окажутся мертворожденными, готовьтесь иметь дело с турецкой полицией и английской разведкой. Их скорбь по Мустафе-бею в самом разгаре.


Спустя несколько минут за Саид-беком спустился по ступеням кальянной человек в серых брюках и безрукавке, в красной феске с кисточкой, болтавшейся у виска. Миновав узкий, перегороженный стеклярусом коридор, он вышел через боковой проход в другой, завернул в темный тупичок. Гость хорошо ориентировался в подвальном лабиринте. Остановившись у едва различимой тряпицы на стене, отогнул ее и узнал Саид-бека. С минуту наблюдал за ним, затем дернул за кольцо в каменной нише рядом с тряпицей.

Бесшумно появился хозяин. Гость загнул короткий рукав рубашки, поднес к его лицу небольшой серебряный значок, пришпиленный на внутренней стороне. Хозяин склонился в низком поклоне.

— Отдельный кабинет, кальян, араку, хороший ужин. Быстро! — хлестким шепотом стегнул гость. — Когда сяду, приведите вот этого. — Отогнул занавеску и указал на Саид-бека.

Саид-бека подняли под руки двое, повели к выходу, обращались нежно, с поклонами, и Шамилев не стал сопротивляться. Навстречу ему в роскошно обставленном кабинете поднялся человек в красной феске, пошел навстречу, пьяно раскинув руки. Обдав душной смесью араки, кальянного дыма, духов, прижал ошарашенного Саид-бека к груди, закурлыкал по-турецки:

— Как можно сидеть одному в такой день? Видит Аллах, сама судьба послала вас разделить мою радость!

Саид-бек хлопал глазами, всматривался. Узнал: виделись не раз в кабинетах разведуправления при министерстве иностранных дел. В вавилонском столпотворении серых человечков, клубившихся перед ним, этот запомнился морщинистым, будто печеное яблоко, лицом, обволакивающей обходительностью.

— Я случайно узнал, у вас большие неприятности, — плавились влажным блеском глаза хозяина кабинета. — Ай-яй, дорогой мой, эти черные собаки из службы Каль-тенбруннера хватают всей пастью и держат до гроба. Союзники, а? Клянусь Аллахом, я предпочитаю попасть в подвалы к гяурам, чем к этим союзникам. Выпейте, дорогой коллега, я так понимаю вас, единоверца, вы сотрудничали с нами почти двадцать лет.

Саид-бек выпил чашку араки, еще одну. Медовый голос лился в уши, стекал бальзамом на сердце, печеное лицо маячило в полуметре, смутное, жалостливое.

И Шамилев, трамбуя в себе прущую наружу остервенелую тоску по дому, прохладе фонтанов, молодым женам, стал опрастывать душу от накопившегося одиночества, от угроз гестаповского эмиссара. Жаркий день Медины, грязно-белый бурнус Османа-Губе, возникшего у его ворот зловещим дэвом, мертвая хватка шантажистского капкана, куда попали они с Мустафой-беем, провал старых явок на Кавказе — все выплескивалось из него словесным водопадом. Нашелся человек, который понимал, слушал, сочувствовал, — бесценный уютный коллега Кямаль-оглы.

Кямаль-оглы плакал. Слезы текли по его мятым щекам, он всхлипывал и тыкался лбом в плечо Саид-бека.

— Ай, сколько горя несут эти плечи, ай, собаки, черные шакалы, что хотят, что делают с нами, гяуры! Будьте все вы прокляты, оскорбившие мусульманина!

— Ты высокий человек, Кямаль… Я такого никогда не видел. Почему только сегодня встретил? — мотал головой, скрипел зубами Саид-бек.

Кямаль-оглы вытер глаза, выпрямил спину, поднял палец:

— Ты мусульманин, я тоже. Ты у меня в Стамбуле в гостях. Все для тебя сделаю. Теперь слушай. Почему я здесь сижу, почему пью, сказать? Удачу поймал за хвост, такую, что самому страшно. Вызывали сегодня. Знаешь, куда?

Кямаль оглянулся, шепнул в ухо Саид-беку место вызова.

— Не может быть! — восхитился и позавидовал Шамилев.

— Сейчас, когда пальцы пяти разведок кавказскую нефть щупают, все может быть, — расплылось печеное яблоко. — Почему вызывали, знаешь?

Дальше повел речь горячим свистящим шепотом:

— Сидел у меня лет десять агент один под Грозным — Колючка. Тихо сидел, начальником отдела милиции в районе был, бандитов, как полагается, ловил. У нас под маленьким калибром числился. А потом — хоп! В штаб Исраилова мой Колючка влез.

— Ис… раилова? — икнул Саид-бек. — Знаю. Вместе в двадцатом красных резали.

— Теперь Исраилов там вождь «пятой колонны». Гиммлер про него знает, наш премьер тоже. А мой Колючка радист теперь у Исраилова. Какие сведения вдруг погнал, ай, какой материал дает! Куски обороны красных на Тереке недавно прислал. Понимаешь, что это такое сейчас?

— Понимаю, — стал быстро трезветь Саид-бек.

— Теперь к сети красных партизанских баз в горах подбирается, у него хорошие связи. Золотым Колючка для меня стал. Потому сегодня туда вызывали. Я этого Колючку дважды дою. Хочешь, и тебе дам подоить? — приблизил смятое азартом, полубезумное от свалившейся удачи лицо турок.

— Это как? — задержал дыхание в предчувствии Саид-бек.

— Радист много шлет. Часть у нас оседает. Часть лисам Канариса отстегиваю — трутся около меня две, хорошо платят. Завтра утром то же самое, что им, и тебе отстегну. Брось эту кость своим берлинским собакам — разожмут пасть, отпустят. Никто не узнает. У абвера своя картотека, они с гестапо не делятся.

Саид-бек таращил глаза, переваривал. Когда дошло окончательно, всхлипнул, влип в благодетеля, всосал губами вялую щеку.

— Дорогой мой, вставай… Не надо утром… пойдем! Сейчас отстегни. Я этого не забуду, все, что хочешь… все!

— Все не захочу, — поднялся, шатнулся турок. — Половину захочу того, что Берлин тебе за Колючку даст. Тебе тоже надо жить.

— Все бери! — взревел Саид-бек, цепляясь за спасителя.

— Половину, — уперся турок.

— Ты меня оскорбляешь! — предупредил Саид-бек.

— Это ты меня оскорбляешь, — задрожал печеным лицом, всхлипнул, затряс кисточкой на феске Кямаль-оглы.

— Не буду, — испугался Саид-бек. — Прости. Хочешь, на колени встану?

— Вставай, — плача, разрешил Кямаль. — И туфлю мою немного поцелуй.

Он смотрел в седой затылок Саид-бека, слюнявившего туфлю, и страшная, нечеловеческая усталость проступала на потухшем, мокром лице.

Глава 27

РАДИОГРАММА ДЕДУ

Сторговал чеченскую Колючку господам А. и Г. Подробности встречи Шамилева в Медине с Дагестанцем отдельным сеансом в 23.30 стамбульского.

Вкладыш

РАДИОГРАММА ЗАСИЕВУ

Немедленно ищите Ланге. Вместе с ним идите в штаб Исраилова, войдите в контакт с его радистом. С прибытием в штаб оповестите меня.

Арнольд

РАДИОГРАММА РЕККЕРТУ

Ищите Ланге и Осман-Губе. Осман-Губе не отвечает. Сообщите им распоряжение Берлина идти в штаб Исраилова, связаться с его радистом. В случае ненахождения свяжитесь с радистом Исраилова сами, оповестите меня.

Арнольд

Аврамов прочел шифровку от Арнольда Засиеву, усмехнулся одними губами, остро глянул на осетина:

— Психует шеф, потерял абверовскую цацу.

— Так точно, гражданин полковник, — подтвердил Засиев. — Ланге важная птица, его, говорят, с Осман-Губе сам Гиммлер принимал.

— Вот мы и уважим армавирского Арнольда, нечего зря майора травмировать. Вас в соответствие с ситуацией приведем — и с богом. Извольте копыто ваше на станок.

Засиев поставил ногу на табурет, расшнуровал ботинок. Вошла медсестра, сделала ему укол ниже щиколотки. Аврамов сморщился, отвернулся: не мог смотреть, как игла входит в тело.

— Через полчаса вспухнет, посинеет, будет мозжить. Полная картина. Значит, так, повторим. Подвернули при приземлении, отлеживались в овраге двое суток, потом вышли на местных бандитов, сторговались с проводником и отправились на поиски Ланге. Все вроде простенько, но со вкусом. Проводником пойдет с вами чир-юртовский Саид, тот самый, ваш. Группа Ланге болтается теперь в Веденском районе, мы их обложили деликатно, пока особо не тревожим. Как только явитесь — шифровку Арнольда насчет радиста Исраилова тут же Ланге под самый нос. Немедленно, ясно?

— Так точно.

— Это вы бросьте, красноармейщину разводить, — резко оборвал Аврамов. — Жить надоело?

— Яволь, господин полковник, — придушенно рявкнул Засиев.

Аврамов хмыкнул, исподлобья осмотрел Засиева:

— Гамлета вам изображать, принца датского, в драмкружке. Где парашют закопан, найдете?

— Запомнил.

— Как нога?

— Начинает. Терпимо.

— Вот и ладненько. Связь со мной?

— Суббота, восемнадцать ноль-ноль. В случае невозможности связаться — запасная среда, в то же время либо на час позже. В самом крайнем случае — через проводника.

— Главное, вы господину Ланге не за страх, а за совесть служите, и никакой самодеятельности. Он ведь либерал и философ у вас?

— Вопрос разрешите?

— Слушаю.

— Не пойму, зачем Арнольд приказывает Ланге с радистом Исраилова связываться. Я ведь отозвался, есть.

Аврамов долго и внимательно смотрел на Засиева. Наконец сказал:

— А зачем вам это понимать? Вы, Засиев, голову всякой шелухой не забивайте, она вам нужна чистая и ясная, чтобы приказы Ланге исполнять и меня о них оповещать. Остальное мы, начальники хреновые, на себя берем.

— Виноват, господин полковник, — исказилось, побагровело лицо Засиева: рано освоился, диверсант, рано!

* * *

Двадцать седьмого августа близ села Автуры самолет выбросил группу Осман-Губе из пяти человек. Баталов Ахмед, сильно ударившись ногами при приземлении, повалился на бок. Собрав парашют, тоскующе, жадно оглядел буйно-зеленую шапку леса, нахлобученную на горный хребет, мокрые валуны на дне речушки, белопенно скакавшей в каменном ложе, застыл в нахлынувшем узнавании — его бросило в самое детство.

Скорым шагом, прихрамывая, волоча цветастую пелену шелка по травяному бархату, приближался к нему Осман-Губе. Метрах в двухстах суетливыми кляксами сближались еще двое. Вся группа была в сборе. В оглушительной жаркой тишине звенели цикады.

Осман-Губе, непрестанно оглядываясь, опустился на колени рядом. Выпростал плечи из лямок рюкзака, спустил его на землю, развязал горловину. Стал опорожнять, добираясь до рации. Вынул коричневый эбонитовый ящик, щелкнул выключателем, впился взглядом в стеклянное окошко. Текли секунды. Шкала настройки тускло, мертво отблескивала, не наливаясь зеленым светом, ящик молчал — ни шороха, ни треска. Осман-Губе поднял, перевернул рацию, сдавленно охнул: едва заметной змейкой заднюю стенку перечеркнула трещина.

— Год дем! — выдохнул с отчаянной злостью. Его завалило на камни в момент приземления.

Затолкал десантное снаряжение в рюкзак, сверху — рацию. Раздувал ноздри, хищно, настороженно огляделся. Сухое, мореного дуба лицо впаялось барельефным профилем в кисельную зарю восхода. Приказал:

— К лесу, бегом!

Закинув рюкзак за плечи, тяжело прихрамывая, побежал к подножию хребта. Баталов, прихватив его и свой парашюты, кинулся следом.

Два дня жили в шалаше, в густом кустарнике. Баталов уходил в Автуры, приносил еду. На второй день привел приятеля, Магомеда Цигаурова, и тот повел группу к аулу Хай, откуда вскоре перебрались километра за три в пещеру.

Баталов и Цигауров приводили надежных людей, готовых сотрудничать: судью, парторга колхоза, председателя сельсовета, заведующего райземотделом. Наконец явилась самая крупная добыча — прокурор.

Осман-Губе принимал всех в пещере. Встречи превращал в спектакль, высился посреди низкого грота сухопарым циркулем, облитый желто-зеленым, пятнистым комбинезоном. С шеи черной удавкой стекал под комбинезон галстук, черная гестаповская фуражка с серебряным черепом и костями венчала седую голову.

Ошарашив до онемения всем своим видом и бесконечно долгой паузой, рублено-лающим текстом вдалбливал каждому неизбежное: Красная Армия в агонии, ее закат предрешен фюрером под Сталинградом и Грозным; цель фюрера — сытость, культура и федерация всем горцам под покровительством Германии. Уже сформировано правительство Северного Кавказа, во главе которого стоит его брат — Гейдар Бамматов, бывший министр иностранных дел горского правительства в 1919 году, зять Топы Чермоева. Великий рейх чтит и помнит всех, кто приближает день этого правительства. Каждому необходимо создать повстанческую группу из надежных и близких по духу людей и ждать его, Осман-Губе, сигнала.

Закончив речь, с треском сближал каблуки сияющих ботинок, клевал воздух черным лакированным козырьком, над которым ехидно скалилась карликовая черепушка.

Лишь с двоими позволил полковник быть самим собой, измотанным желчным стариком, — председателем колхоза Богатыревым и бывшим офицером царской армии Арцхановым. С этими опускался до откровений о Берлине, о том чугунной жесткости механизме, винтиком которого напрягался столько лет. Но винтиком он был там. Здесь же преобразился в механика мясорубки, которой скоро предстоит заработать в полную силу.

Арцханов принес вести о Реккерте и Ланге. У первого дела шли блестяще. На следующий день после приземления приручил банды Косого Идриса и Джабраила полусотенной численности. Через день вышел на кадрового бандита Расула Сахабова, стоявшего во главе еще большей банды. Все вместе направляются к Агиштинской горе, отряд растет с каждым часом, всасывая в себя местных жителей посулами, подарками, угрозами.

С Ланге творилось невероятное: все время тычется в истребительные отряды красных, теряет десантников. Арцханов встретил Нурды Атаева, тот шел с запиской от Ланге к Реккерту, просил помощи.

Осман-Губе выслушал вести, прикрыл глаза. На скулах под кожей вздулись бельевыми жгутами жевательные мышцы, сквозь набриолиненный седой начес розово просвечивала кожа. Застыл надолго жутковатой мумией. Поднял веки, по-ястребиному оглядел склонившихся в почтении сообщников, разжал тонкие губы:

— Благодарю, господа. Мое время пребывания здесь истекло. Вечером отправлюсь дальше. Связь со мной держите через Баталова, он останется вместо меня. Вы знаете, что делать дальше. Гусеницы германских танков вцепились в берега Терека перед главным прыжком на Баку. Наша задача — убрать с траектории этого прыжка все, что мешает. До встречи, вернусь через несколько дней.

Слушая Богатырева и Арцханова, полковник стремительно дозрел в щекочущем озарении: Ланге глупо и непонятно увяз! Реккерта поджаривает мелкий тактический азарт. Значит, путь к Исраилову… открыт! Туда, к нему, немедленно! Именно там зреют главные дела, от которых его, туземца, оттеснили фигурой Ланге. Теперь ариец тычется слепым щенком в кавказские тупики.

Берлин определил Ланге первым пенкоснимателем. «Но они забыли, что здесь я у себя дома и сам распределяю роли. А ваш чистокровный щелкопер увяз, как муха, в местной паутине. Аллах знает, кому вязнуть».

Оправдаться перед Арнольдом и Берлином он всегда сможет: треснула рация, эмиссар гестапо без связи с центром — фикция. А у Исраилова хорошие возможности для любой связи.

Осман-Губе вышел из грота. Солнце стояло в зените — в его зените. Наконец нахлынула, прильнула и лижет его ноги фортуна. Она обязана наградить за долготерпение, годы унижений. Он здесь, на своей земле. Дагестан и Чечня — единое тело, в грудь которого уперлись танковые стволы, сотрясая его дрожью моторов. Немного терпения и усилий при чеченском наполеончике Исраилове — и рейх девятым валом хлынет через Кавказ на Ближний Восток. Еще немного. Скоро он сможет выбрать в этом раю свой угол — ферму, поместье — и блаженно погрузит в негу роскоши измотанное тело и мозг, здесь, а не в Дагестане. Умные аварцы, даргинцы, кумыки оседали именно здесь: Хаджи-Мурат, Узун-Хаджи, Гоцинский. Русских отсюда вышвырнут. Будет же когда-нибудь Кавказ только для кавказцев? Иначе тогда зачем жить?!

* * *

Время текло для них вязким потоком, и они цепенели в мертвящей призрачности его, изнемогали в ожидании. Ожидание изводило. От Аврамова поступило лишь лаконичное двусловие: ждите сообщений. Сколько?

Они жались друг к другу в неистовой жажде близости, вдвоем противостояли гнету потолка, чахоточно-тусклой желтизне фонарей, самцовому вожделению охранников. Их промозглую дыру в скале отделял от общего пещерного коридора брезентовый полог. Охранники шастали в коридоре. Сменяли друг друга, оттягивали брезент, просовывали меж ним и скалой головы, лапали Фаину похотливыми глазами. По приказу вождя они пасли странную парочку — радиста и его самку, занявших при нем непонятное место: не то помощников, не то смертников.

На прогулку их выводили вместе. Нахлобучив на головы короткие холщовые мешки, спускали по веревочной лестнице вниз, вели по ниспадающей бугристой тропе меж вековых стволов. Ушахов по-звериному обострившимся слухом впитывал сквозь холстину мерный лиственный шорох над головой, запоминал каменные клыки под ногами, фиксировал повороты, считал шаги.

После тычка в грудь останавливались. Сдирали с голов мешки, и в глаза, в уши врывалась напоенная медвяным запахом малахитовая горная благодать. Лесную крохотную прогалину густо обступали матерые стволы. Топорщилась кинжальными шипами акация, вверху лопотала листвой ольха. Пружинил дерн под ногами, обступала по колено трава.

Фаина, присев на корточки, со стоном опускала лицо в травяной бархат, дышала, дышала… После каменной утробной сырости кругом шла голова, в птичьих пересвистах, цвиканье, в ароматах буйного разнотравья унималась на время змеюка-тоска. Фаина поднималась, шла к деревьям. Особенно льнула к акации, гладила кинжальной длины коричневые шипы.

Шамиль, заложив руки за спину, мял ногами цветочный ковер — по пять шагов в разные стороны, как приспособился в пещере.

Три охранника подпирали спинами стволы, из-под локтей лениво торчали дула винтовок. Переглядывались, обменивались ухмылками молча: Иби Алхастов, сам отобравший охрану для радиста с женщиной, всякие разговоры запретил.

После прогулки, содрав колпак с головы, она швырнула тряпку на пол. С густевшим в глазах ужасом оглядела постылое каменное яйцо, обступившее их, слизистую бель плесени в углах, бурую труху истертой соломы под ногами, колченогий, грубо сколоченный стол с двумя табуретами. На столе темным кубом бугрилась рация. От нее тянулась к выходу нить антенны. Фаина качнулась к Ушахову, обняла его, вжалась в каменно-плотного, надежного, отчаянно, взахлеб зашептала на ухо:

— Что с нами будет, миленький?

Он прижимал, баюкал теплое, желанное тело, казнясь своей виной перед женщиной, которую втянул в непосильную для нее мужскую свару:

— Потерпи, Фаюшка… Работают там люди, на нас работают, все, что можно и нельзя, делают.

— Сколько терпеть? Сил уже нет… Я страхом пропиталась, мертвое все во мне!

Вздрагивала, всхлипывала, мочила слезами гимнастерку на крутом плече.

— Ты прости меня… Расквасилась… Я сейчас, все, все, — понимала, что казнит его, и так себя исказнившего.

Где-то за стенами, за пологом зародилось непонятное, непривычное. Наплывали шорохи, шарканье, разнобой многих шагов. Их прошил незнакомый и властный голос:

— Долго будем ходить?

Шамиль прянул ко входу, прильнул к щели между брезентом и камнем. Двое вели по коридору третьего. На чужаке — пятнистый комбинезон. Долговязый, с маленьким черепом, обтянутым белой тряпкой. Шел, опасливо и неловко задирая ноги, — вслепую.

— Я интересовался: сколько? — гнусаво воткнул свое возмущение в конвоиров пленник, его нос придавила повязка.

— Тибе задница, что ли, горит? — оглянулся, ворчливо, с досадой спросил передний конвоир. — Сичас.

Провели мимо, в глубь пещеры — смутные, опахнувшие зноем, лесом, волей.

Шамиль метнулся к столу, сел, с силой вжал кулаки в доски. Меж кулаками мертво молчала рация. Он включил се, отчетливо понимая идиотизм своего поступка: было без двадцати пяти пять. Садились батареи в рации. Изводила плотная завеса неизвестности. И ее мог прорвать только Аврамов. Но не раньше пяти, как условлено, в радиоделе счет идет на секунды, и то, что Шамиль включил рацию почти на полчаса раньше, — это, само собой, непозволительная дурь, замешанная на панике.

Он застонал, треснул кулаками в шершавые доски:

— Вот как! Дождались.

Обернулся к Фаине меловым лицом, под глазами — чернильной густоты синяки, от уха к носу перечеркивал лицо, шершавился запекшийся шрам.

— Что… что, Шамиль? — зашлась в тревоге Фаина.

— Тихо, Фаюшка, тихо. Дай обмозговать все.

— Кто там был? Кого провели?

— Кажется, гость из-за кордона. Незваный, на нашу голову. Эх, не вовремя! — с бессильной досадой выдохнул Шамиль. — До связи с Аврамовым — двадцать три… двадцать две минуты.

— Откуда, из-за какого кордона?

— Теперь слушай меня, Фая. Если я… Если сумеешь в город попасть, проберись к Григорию Василичу, скажи… — торопился, громоздил слова Ушахов, всей кожей чуя наползавшую неизбежность. Но оборвал себя. Поздно. Мимо провели человека в пятнисто-зеленом комбинезоне. Явился тот, кто скоро… уже сейчас проткнет, может сам того не ведая, роскошный мыльный пузырь легенды, что надували они с Серовым и Аврамовым. Лопнет миф про шпиона экстракласса, про липового резидента, ибо, кажется, провели мимо одного из настоящих.

Понял Шамиль, что не выбраться отсюда уже ни ему, ни его желанной. А потому, прежде чем приготовить себя к последней драке, стал готовиться к единственному в их положении выходу. Изнемогая в затопившем его ужасе происходящего, от чего корчилась в неистовом протесте душа, содрогнулся он нещадно хлестнувшего вдруг пророчества покойного Быкова: «Потом станем душить себя, жен и детей наших…»


… Быков застрелился в сентябре тысяча девятьсот двадцать пятого. Яростно, бело-красными разливами полыхали в это время в палисадниках Щсбелиновки и Бороновки астры, хризантемы. И маленькое лицо начальника облотдела ГПУ Быкова выглядывало из цветочного разноцветья восковой куклой.

Вздутый, фиолетово-синий желвак на его виске, куда вошла пуля, прикрыли бордовым георгином. Развороченную кость с противоположной стороны маскировали астры. Записку, что оставил Быков на столе, сунул потом в нагрудный карман Уборевич. До этого ее прочел Аврамов, который и обнаружил утром Быкова на квартире, невесомо утонувшего в кресле — голова на плече, плечо заляпано застывшей кровяной глазурью.

Уборевич прочел записку несколько раз. В тетрадный лист аккуратным, косо летящим почерком было вписано: «Устал, ждал, пока вы устанете. Не дождался». Уборевич сложил вчетверо, сунул листок в нагрудный карман. Пожал плечами, досадливо уронил:

— Нашел-таки когда… Чегт знает что.

Покосился на Аврамова, сообщившего о самоубийстве Быкова в комиссию по ликвидации бандитизма на Кавказе. Командующий Северо-Кавказским военным округом Уборевич возглавлял ее. Аврамов судорожно сглотнул. Он стоял навытяжку спиной к окну.

— Что-нибудь умнее, сегьезнее этого (постучал пальцем по нагрудному карману) можете сообщить? — с нетерпеливой и жесткой досадой спросил командующий.

Аврамов отрицательно качнул головой — спазмом сдавило горло. Он мог сообщить Уборевичу столь сокрушительно серьезное, что неизвестно, чем обернулись бы похороны Быкова — воинским погребением либо отлучением от партии, политической анафемой в назидание остальным.

Накануне в течение недели в орудийном грохоте, воплях, сполохах огня очищали они от банд и бандпособников Дзумсой, Тазбичи, Газни, Ведучи — аулы Ножай-Юртовского и Веденского округов Чечни. Операцией руководил Уборевич. Задействованы были силы военного округа, милиции, ОГПУ. Стреляли, поджигали сакли, вязали сдававшихся.

К вечеру свезли с окрестностей в Хакмадой и выложили на улице перед сельсоветом тридцать четыре трупа. Среди них были две женщины, шесть стариков и три подростка. Мальцы бросились в рукопашную в последний момент, вынырнули из-за камней, понеслись на милицейскую цепь, легконогие, верткие, с визгом, сверлившим уши. В напружиненных тонких руках синими языками лезвий вспыхивали кинжалы. Их подпустили вплотную, вскочив, приняли на штыки худые тельца.

Один, босоногий, застрял на штыке у Калюжного, дюжего бойца с лопатистыми руками. Калюжный, вытаращив глаза, хекнул, вздернул пацана на штыке, задержал на весу. Штык вспорол брюшину и застрял острием в позвоночнике. Винтовочное цевье дрожало в мозолистых ладонях, в полуметре от Калюжного полыхали, жгли ненавистью и диким страданием пацанячьи мокрые глаза. Их уже заволакивала смертная пелена. Сейчас малец лежал крайним в шеренге. Провалившийся живот разворочен штыком, сизая рвань кишок вспучилась в бурый, облепленный мухами, ком.

Быков неотрывно смотрел на этого, крайнего, машинально тер, драил сукном рукава целлулоидный козырек фуражки. Обернулся к Аврамову. Меж белых редковолосых висков, исподлобья жгли чернотой запавшие безумные глаза, в седой щетине щек подергивалась крохотная гузка рта. Разлепил губы, сказал скрипуче, надтреснуто:

— Этого нам не забудут… Нам и детям нашим.

Калюжный, согнув дубовой крепости спину, сидел в десятке шагов за валуном. До этого его вывернуло наизнанку, блевал, шмыгал носом, сдирая со щек постыдную мокроту. Теперь вот вперился в кровяной закат над хребтом мокрыми немигающими глазами. Сидел уже с час истуканом, время от времени со всхлипом, с дрожью тянул в себя вечернюю теплынь, настоянную на кизячном дыме, собачьем и человечьем вое, на солдатском гомоне.

Вдоль выровненного развала недвижимых подошв, мимо уложенных трупов скользяще двигалось хромовое сияние сапог. Командующий двигался с остановками, цепко вглядываясь в лежачий строй трупов. Повернул к Быкову лицо — румяное, возбужденное, легко грассируя, спросил:

— Ну-с, Евграф Степанович, отменно, кажется, погаботали? Впечатляет. Что скажете пго эту говядинку? Звегская ненависть к нам, гусским.

Быков, вздернув голову, вздрогнул, будто слепень жиганул через гимнастерку, но промолчал, лицо исказила мимолетная ненавидящая гримаса.

Уборевич, не заметив, с увлечением продолжал:

— Егмолов когда-то математически точно опгеделил: «Их нельзя пегевоспитать, их можно только уничтожить». Я мыслю…

С изумлением оборвал речь. Быков, развернувшись, уходил — маленький, сгорбленный. В заложенных за спиной руках корчилась терзаемая фуражка, уходил в аульский закат, мимо шеренги выстроенных бойцов, мимо валуна и Калюжного. До самых ближних донеслось едва слышно:

— Гнида!

Это же услышал от Быкова поздним вечером и Аврамов, когда возвратились в город после операции. Он зашел в кабинет начальника ОГПУ после телефонного звонка. Быков вызвал к себе странно и коротко:

— Нашлялся? Зайди.

Они никогда не были на «ты», хотя и знали друг друга, служили вместе больше десяти лет. Аврамова, направленного в милицию, захлестнула новая работа при новом начальстве. С Быковым стали видеться редко, наспех. В разгар массовых чисток партийного и хозяйственного аппарата, коим ведало ОГПУ, дважды пытался Аврамов выйти на прежнее свое начальство с разговором. Гнойной коростой запеклись в душе страх, гнев, бессилие перед тем, что происходило. Больше всего желал посмотреть в глаза всесильному ныне Евграфу, спросить напрямик: что творите, во имя чего?

Но так и не случилось разговора. Быков, посеревший, истаявший в истребительной круговерти, отводил при встречах глаза, к себе не подпускал ни с разговором, ни с визитом.

И вот звонок: зайди.

Начальник ОГПУ области сидел за столом прямой, глядел на вошедшего пронзительно. Вдруг понес несусветное:

— Гнида… перед смертью плодиться начинает. Тело гниет, отходит, а она в нем усиленно плодится. Ты не устал, Григорий?

— Да как сказать?… — оторопел Аврамов, переваривая сказанное.

— Значит, не устал. Ну молодец.

Тощенький старичок выпростался из кресла, пошел к Аврамову, твердо втыкая каблуки в паркет. В руке — черная клеенчатая тетрадь. Подошел вплотную, не опуская глаз, повторил:

— Значит, не устал.

И обдал густо-спиртовой струей. Тут Аврамов понял, что бывшее его начальство в доску пьяно и держится неимоверным усилием воли.

— По-читай меня, Григорий… — всхлипнул Быков, протянул Аврамову тетрадь. — Почитай и молчи дальше… Как я. Тсс…

Развернулся, пошел на место. Его шатнуло, поволокло к стене. Но он выровнял кукольно-жесткое тельце, дорулил в полуприсяде до кресла и, рухнув в его упругую мякоть, стал умащиваться в ней, обиженно и как-то по-детски кривя лицо. Умостившись, сказал:

— Устал я. А тебя любил. Иди.

К трем утра Аврамов, одолев написанное Быковым, откинулся на спинку стула. Ныло сердце, перед глазами плавали красные круги. Тетрадь жгла руки, и он стал искать место, где бы спрятать ее до утра. Перепрятывал трижды, но каждый раз, покрываясь липкой испариной, доставал и начинал искать новое место. Наконец, измаявшись в постыдном страхе, в омерзении к себе, завернул тетрадь в кусок клеенки, вышел из дома в ночную темень. Ощупью добрел до развалин заброшенного дома и спрятал сверток внутри, под камнями.

После похорон Быкова он так и не принес тетрадь в дом, найдя ей укромное место за городом, в лесу. Один только раз извлек и дал на ночь прочесть Ушахову.

«Сегодня в шесть утра расстреляли семь рабочих и одну работницу… по распоряжению нынешнего военного генерал-губернатора Казнакова. Он получил от царя неограниченную власть, а Столыпин телеграфировал ему «действовать беспощадно» (Лодзь, 23 сент. 1907 г. Главному правлению СДКПиЛ. Дзержинский).

Давайте утрем слезы, товарищ Дзержинский, по поводу кончины восьми рабочих и заглянем в Крым 1920 года. Мы помним о восьми. Но Россия рано или поздно напомнит нам о ста тысячах русского белоофицерства, подло уложенных в крымские могилы.

Это вы ведь наделили там «чрезвычайными полномочиями» венгерского Дантеса, председателя Крымского ревкома Белу Куна и мадам Розалию Залкинд (она же Демон, она же Землячка, начальник политотделов 8-й и 13-й армий). Эти двое зазывали сложивших оружие офицеров на регистрацию, а ночами крошили из пулеметов тех, кто поверил ревкому и Советской власти в лице политотделов. Кровь десятков тысяч просачивалась сквозь землю в море. Два матерых интернационалиста сделали Черное море типично русским: красным.

«Новой формой борьбы с царским правительством в 1905 году явились всеобщие забастовки… Мы перешли к забастовкам, проведенным уже с соблюдением всей организационной дисциплины.

… Правительство Витте и Дурново кладет начало периоду небывалых еще доселе правительственных репрессий… Партия наша применяет новое оружие — активный бойкот».

Позвольте, Феликс Эдмундович, встать на место правительства — любого правительства в такой ситуации. Что ему остается делать, когда государственную лодку раскачивает революционер «со всей революционной дисциплиной», пережимая забастовками кровеносно-промышленные артерии, что снабжали всех в этой лодке углем, железом, топливом, хлебом? Пережимавший артерии ведь знал, что неизбежно вызовет этим противодействие любой ценой. Значит, он выпускал джинна из бутылки сознательно, джинна ответных действий, ответного возмездия. И оно, кольцуясь с нашей местью за возмездие это, неотвратимо образовало кровавый водоворот, который уже засасывает всю нашу государственную лодку, идущую ко дну.

«С Зилберштейном дело было так: это был негодяй и подлец, который на каждом шагу раздражал и издевался над рабочими… Когда началась забастовка, он не хотел вести никаких переговоров. Представителей профсоюзов он выругал последними словами и, угрожая браунингом, выгнал вон».

А что вы хотите, Феликс Эдмундович, от негодяев и подлецов зилберштейнов, которые ворочают в России заводами, банками, спаивают в монопольках рабочих и крестьян? Они не могут иначе вести себя с производителем-аборигеном, ибо это их сущность и у них ничем не ограниченная власть проходимцев. Стрелять их и вешать, как поступают они? Но месть вновь обернется возмездием, и этому не будет конца. Клубок зилберштейнов в государственном производстве России неимоверно силен, чудовищно жесток к русскому рабочему, провоцируя его на ответные действия.

Но делать всю русскую промышленность скопищем залетных упырей-зилберштейнов есть бесстыдная подтасовка, ибо Европа помнит и чтит Савву Морозова, Трехгорную мануфактуру Прохорова, чтит за изделия высочайшего качества, за человечный рационализм этих фабрикантов и отношение к своим рабочим, коим предоставлены были такие житейские блага в виде бесплатных яслей, больниц, школ, училищ, столовых, высокого заработка, что загнали их в революцию наш наган и наше тотальное подстрекательство.

Вероятно, потому господин Столыпин наряду с вынужденным производством «пеньковых галстуков» пришел к необходимости производить и реформы — те, что закуют в кандалы законности всякого подстрекателя, негодяя и подлеца залетного.

«31 декабря 1908 г. Из дневника заключенного.

В тюрьме я созрел в муках одиночества, в муках тоски по миру и жизни. И несмотря на это, в душе никогда не зарождалось сомнение в правоте нашего дела. И теперь, когда, быть может, все надежды похоронены в потоках крови, когда они распяты на виселичных столбах, когда много тысяч борцов за свободу томится в темницах или брошено в снежные тундры Сибири, — я горжусь…»

Чем?! Тем, что пришла наша очередь распинать и лить кровь? Впрочем, для иных она — кровь, а для других — водица. А я спать не могу, детям, женщинам в глаза смотреть. Или непозволительно напоминать о людоедстве нашем?

«Беспощадно сметать с пути все, что мешает пролетариату в его творческой работе» (Речь при открытии 2-й конференции чрезвычайных комиссий).

В том числе и у нас, Феликс Эдмундович? Мы ведь, грешным делом, интеллигенция, которая диалектически путается в пролетарских ногах вкупе с крестьянином. А уж он-то точно мешает пролетариату «творить» — прелыми онучами, потом, назьмом на столбовом пролетарском большаке. Только кто пролетарию миску с кашей и маслом поднесет, когда он натворит всласть и проголодается?

«Ко всем гражданам Советской России. 23 сент. 1919 г.

Агентам и шпионам удалось погубить немало народу. Своими изменами они помогали истреблению лучших рабочих и красноармейцев… Нет еще возможности определить, сколько рабочих и крестьян погубили… Быть может, только наши потомки узнают об этом».

Узнают. И спросят: кому помогали агенты и шпионы истреблять лучших? Нам. Они только помогали и направляли истребление, а истребляли мы сами. Именно лучших, кои сделали Россию великой, пухли при этом с голоду и отказывались убивать брат брата, сын отца, отец сына, которые желали Совета без большевиков и меньшевиков, полагаясь на вековой опыт общины.

«Рабочие! Посмотрите на этих людей! Кто собрался нас продать и предать? Тут и кадетские домовладельцы, и «благородные» педагоги со шпионским клеймом на лбу, офицеры и генералы, инженеры и бывшие князья, бароны и захудалые правые меньшевики… — все смешалось в отвратительную кучку разбойников, шпионов, предателей».

Как нам быть с нашим российским статусом, Феликс Эдмундович? Вы же не станете отрицать, что Российская империя была великой не только охальным размером своим, но и державным положением среди евроазиатских и заокеанских держав, положением, которое завоевано Ломоносовым, Суворовым, Кутузовым, Кулибиным, Мусоргским, Шаляпиным, Прохоровым, Морозовым и им подобными?

И державное это положение вершили в одном строю с вышеперечисленными все эти «благородные педагоги, инженеры, офицеры и генералы, кадетские домовладельцы» — вся эта «отвратительная кучка разбойников».

Мы их, конечно, шлепнем с превеликим удовольствием, завалим землей и осиновый кол в землю эту воткнем. Насобачились. Но кто поведет Россию дальше, если истребляем лучших, как вы сами заметили, если множество остальных горазды пока лишь лозунги рожать да ждать мировой революции? Хлипкий да жадный, завидущий люд на развод оставили. И не подставит он плечи под державную тяжесть. Скорее присосется к ней клопом — над бумажками комиссарить, это ему куда как привычнее. И не вывести тогда нам этих клопов — заедят.

А если все это нужно кому? Если дергают нас за ниточки, чтобы мы на курки нажимали? Об этом вы не задумывались?

Задумывались, скорее всего. Но боялись говорить о причинах. Предпочли констатировать следствие.

«Проверьте наши канцелярии, сколько там имеется специалистов? Там сплошной бюрократизм, наши аппараты сделались самоцелью для кормления тех, кто не желает работать… Главное в основном для них — личное обогащение… И мы видим неслыханное разграбление того достояния, которое пролетариат завоевал такой дорогой ценой… Революция дорого стоит. Если бы мы знали, что нам придется сидеть на четвертушке, не знаю, делали бы мы революцию».

Даже так? Вы как-то очень стыдливо-деликатны, Феликс Эдмундович. Пора бы осмелеть в оценке того состояния и той вонючей, бездонной ямы, куда нас загнала стая закордонных стервятников, зараженных чумой русофобии, — с нашей же помощью загоняли, истребляя Хозяина, Экономиста, Интеллигента.

Невыносимо вас читать. Мне больше по душе определения и анализ Вождя. Они, по крайней мере, не подмочены крокодиловой слезой. Учитесь.

«Миллиарды возьмут, раскрадут и расхитят, а дела не сделают…

Кто отвечает за работу? Только ли «чиновники» с пышным советским титулом, ни черта не понимающие, не знающие дела, лишь подписывающие бумажки? Или есть деловые руководители?»

«По поручению бывшей МЧК было начато расследование по делу преступной халатности, волокиты и бездеятельности в Научно-техническом отделе и Комитете по делам изобретений… (а что в этих учреждениях имеется достаточное количество ученых шалопаев, бездельников и прочей сволочи — отмечалось не раз…)».

«… Келейно-партийно-цекистски-идиотское притушение поганого дела о поганой волоките без гласности?

… Мы не умеем гласно судить за поганую волокиту: за это нас всех в Наркомюст сугубо надо вешать на вонючих веревках. И я еще не потерял надежды, что нас когда-нибудь за это поделом повесят».

А может, не только за это, Владимир Ильич? Может, за то, что мы запустили «козла» в столыпинский огород, когда там стал вызревать невиданный урожай? И урожай этот застревал костью в глотках евроазиатских монополий, трестов и синдикатов, стервеневших в страхе от роста могущества России. То, за что Вы призываете вешать нас, — это следствие. Но кто нам полностью откроет глаза на первопричины? Кто растолкует, что «козлы» четырнадцать раз покушались на жизнь Столыпина (как ни в одном государстве, ни на какого премьера за всю историю мировой государственности). Они добились-таки своего, подрезав столп, державший крестьянство, нравственность и ЛИЧНУЮ ЗАИНТЕРЕСОВАННОСТЬ В ДЕЛЕ. Не Вы ли сами сказали об этом?

«Безличной заинтересованности ни черта не выйдет. Надо суметь заинтересовать».

«… Именно такой постановкой вопроса мы направляем неизбежное и необходимое нам развитие капитализма в русло государственного капитализма».

Вот и замкнулся круг: «Неизбежное и необходимое нам развитие капитализма». А с чего начинали? С неизбежности и необходимости разрушения его?! Мы-таки сделали это в России, пролив моря крови, расколотив, раздавив и обгадив все, что кристаллизовалось, вызревало в общинно-крестьянском опыте веками, сотнями поколений.

Россия была беременна реформой — естественной и необходимой. Назревали роды новой государственности. Но явился залетный, хищный и лихой Акушер, вспорол Роженице живот и выдрал плод с кишками.

Теперь мы увидели, что плод мертв и умирает Роженица, озаботились: надо бы все назад вернуть, ошибка вышла.

Не получится уже назад, господа-товарищи, не выйдет уже. Поскольку Акушер, сотворивший людоедскую дикость, бездельно ярится на своем высоком посту, рядом с Вами, Владимир Ильич. Он распалился, вошел во вкус и готов к грядущему продолжению живодерства любой ценой, даже ценой ликвидации Вас, Владимир Ильич. И если все-таки Роженица выживет вопреки всему, он сотворит с ней подобное и на следующих родах, ибо исторически настропалился разрушать, но не поддерживать жизнь. Он ничего больше не умеет и не хочет, и руки его по локоть в крови.

Нас ведь предупреждал великий старец, кем станет тот акушер, в кого обратится. А мы отмахнулись в слепой гордыне, мол, умственные силы этого молодца беспредельны. Только ведь ум без совести и корней — это еще страшнее, разрушительнее.

«Умственные силы этого человека — его числитель — были большие; но мнение его о себе — его знаменатель — было несоизмеримо огромное и давно уже переросло его умственные силы…

Сначала, благодаря своей способности усваивать чужие мысли и точно передавать их, он в период учения, в среде учащих и учащихся, где эта способность высоко ценится (гимназия, университет, магистерство), имел первенство… Но когда он получил диплом и перестал учиться и первенство это прекратилось, он вдруг… совершенно переменил свои взгляды и… сделался красным… Благодаря отсутствию в его характере свойств нравственных и этических, которые вызывают сомнения и колебания, он очень скоро занял… положение руководителя партии… Все ему казалось необыкновенно просто, ясно, несомненно… Деятельность его состояла в подготовлении к восстанию, в котором он должен был захватить власть и созвать собор. На соборе же должна была быть предложена составленная им программа. И он был вполне уверен, что программа эта исчерпывала все вопросы, и нельзя было не исполнить его…

Он же никого не любил и ко всем выдающимся людям относился как к соперникам и охотно поступил бы с ними, как старые самцы-обезьяны поступают с молодыми… Он вырвал бы весь ум, все способности у других людей, только бы они не мешали проявлению его способностей. Он относился хорошо только к людям, преклонявшимся перед ним…

Вопрос об отношениях полов казался ему, как и все вопросы, очень простым и ясным и вполне разрешенным признанием свободной любви» (Л. Н. Толстой «Воскресение».)

Мы отмахнулись, когда старец поставил перед нами зеркало, где увидели себя Революция и ее ведущие производные. Мы подразумевали, мол, блажь и бред это отмирающего великана, и, столкнув его с пути, ринулись дальше. Но образ, нарисованный им, оброс плотью и кровью, настиг нас после переворота и «собора», ухватил за ворот и развернул лицом к себе.

Вспомните, Владимир Ильич, Ваше опасение про Ларина-Лурье.

«Опасность от него величайшая, ибо этот человек по своему характеру срывает всякую работу, захватывает власть, опрокидывает всех председателей, разгоняет спецов, выступает (без тени прав на сие) от имени «партии» и т. д».

Но не Вы ли, Владимир Ильич, крикнули «ату!» таким Лариным в восемнадцатом году по поводу Пензы.

«Необходимо… провести беспощадный массовый террор против кулаков, попов и белогвардейцев; сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города».

Ларины правят нынче бал. И я, ничем не лучший, отплясывал под их дудку. И нет в этом бале места для совести, терпения и сострадания, главарям ничего не жаль. Им, впавшим в азарт, нужны великие потрясения, чтобы кости гремели в скелетно-голодной России, чтобы рассыпалась она, стерва, им ненавистная, опоенная, загнанная, — в прах. И истлела.

А мы, пьяные от крови и привычки к ней, уже не выживем без сотворенной нами мясорубки, не сможем без хищной работы нашей, перемалывая всякого, на кого упадет глаз. А потом станем душить самих себя, жен и детей наших — сами себе возмездие и кара.

Дальше некуда и незачем.

Уж сколько лет кислотой разъедал душу быковский дневник. Он вроде бы и гасил множество вопросов. Но они снова и снова раскалялись, подогретые самой жизнью.

А теперь все, конец вопросам и ответам на них. Ему теперь оставалось последнее. Он не оставит им жену, не достанется она хищникам двуногим, никому уже не достанется. И надо успеть сделать это сейчас, до того как отпрыгнет от входа прильнувший полог и протаранят телами своими границу меж ними волки, ворвутся за ним, Ушаховым, уже не липовым, а настоящим — из костей, мяса и лютой ненависти.

Он оплетал руками Фаину, жадно, тоскующе впитывал в себя тепло и бесконечную близость родного существа. Свинцово налитые, готовые к страшному, противоестественному делу ладони его скользили вверх по спине жены, все выше — к шее.

Он был уже совсем готов к этому, когда ожила и ударила током позывных в самое сердце морзянка из рации на столе: три точки — тире. Восточного вызывал Дед.

Было без двенадцати пять.

Глава 28

С головы диковинного пятнистого гостя сняли повязку, и Исраилов замер в нутряном, щекочущем предчувствии: наконец-то! Это мог быть тот, кого он так долго ждал. Так встречаются на границе своих владений два матерых пса: шерсть дыбом, хвост поленом, белый оскал клыков. Но никакой драки, поскольку один из них сука, будущий партнер в продолжении рода.

Осман-Губе всмотрелся, сопоставил с оригиналом детальный устный портрет, полученный от связника в Берлине. Все сходилось, перед ним стоял Исраилов. Передохнул в горячечном облегчении — добрался!

— Я привез салам и маршал из Берлина.

— Повторите, — попросил Исраилов. У него пугающе быстро холодели глаза, когда он опускался в кресло.

— Вам салам и маршал из Берлина.

— Повторите еще раз, — снова попросил, глядя снизу вверх Исраилов.

— Бросьте, Исраилов. Я устал, измотан. Развяжите.

— Какой зигзаг судьбы: нести салам в Чечню из Дагестана через Берлин. Не проще ли было перевалить хребет?

«Аварский акцент неистребим. У берлинского посланника дагестанские предки? С какой стати? О Аллах, неужели и этот подкидыш Серова? Его лапа лежит на всем Кавказе».

Осман-Губе усмехнулся:

— Я действительно дагестанец. Тем не менее перед вами полковник гестапо Осман-Губе.

— Кто вас послал?

— Для начала, кто меня звал. Ваше письмо с просьбой о связнике, адресованное фюреру, дошло. По заданию Кальтенбруннера я уполномочен вести с вами переговоры.

— Каковы ваши полномочия?

— Я не привык носить полномочия в зубах, — ровно, размеренно сказал Осман-Губе, но тугой натяг в голосе…

— Развяжите, — помедлив, кивнул Исраилов конвойным.

Осман-Губе крепко растер онемевшие кисти рук. Властно кинул одному из конвоиров:

— Нож!

Тот вынул из кармана, передал отобранный при обыске нож. Гость нажал на ручке кнопку. Из черного рубчатого эбонита с треском выскочил синеватый стальной язык. Конвоиры подались вперед.

Гость сел на пол, снял ботинок. Поддел лезвием, отодрал кожу внизу каблука. Достал из выдолбленного отверстия, отдал Исраилову многократно сложенный тонкий лист.

Исраилов развернул его. Разгладил сгибы на колене, стал читать. В тонкую, папиросную бумагу впаялся мелкий шрифт: «Господин Исраилов! Рейхсфюрер Гиммлер поручил мне ответить на Ваше послание фюреру. Мы готовы приветствовать на Кавказе соратника в Вашем лице. Ваша миссия и усилия по обезвреживанию тыла Кавказа нам необходимы. В ближайшее время готовьтесь принять помощь и показать Ваши возможности. Координатор между нами и Ваш руководитель — податель письма, полковник гестапо Осман-Губе. По поручению рейхсфюрера Гиммлера…»

Ниже фиолетовой печати рейхсканцелярии стояла четкая подпись тушью на немецком языке: «Кальтенбруннер».

Исраилов прикрыл глаза. Наплывало, тихо покачивало в невесомых волнах горькое блаженство. Ну вот и свершилось. Сколько он шел к этому дню, грыз собачатину в голоде, леденел сердцем в болотах, уходил от облав, насиловал мозг вариантами в непосильной борьбе с Советами. Выжил и дождался. В госте все было настоящим, ото всего исходил властный, терпкий ток европейской силы и порядка — интонация, поза пришельца, выделка бумаги, которую он предъявил, повелительная устойчивость шрифта. Припомнилась, едва ощутимо кольнула фраза: «Ваш руководитель — податель письма…» Но тут же все растворилось в общем умиротворенном покое — это потом. Все станет на свои места. Оставалось довести встречу до логического конца.

— Поймите меня правильно, полковник. Я не верю никаким, даже роскошно сделанным, бумагам. Поэтому жив до сих пор. Мне нужны вещественные доказательства вашей миссии.

— Наш десант и партия оружия?

— Этого вполне достаточно.

— Не сочтите за дерзость, господин Исраилов, но вы засиделись в этой пещере. Двое моих коллег, полковник Ланге и обер-лейтенант Реккерт, с десантниками уже действуют в горах, сколачивают отряды из местных… э-э… патриотов. Нас сбросили сюда двадцать шестого, двадцать седьмого и тридцатого.

— Мне донесли об этом. Но я предпочел ждать визита.

— В таком случае я перед вами. При приземлении у меня вышла из строя рация. Несколько дней я пытался наладить ее. К сожалению, не удалось. Мне помогли добраться к вам верные люди.

— Кто? Кто именно?

— Не будем торопить события, господин Исраилов. Для расшифровки нашей агентуры еще придет время, а сейчас…

— Простите, полковник, — вклинился в речь Исраилов. Сжигаемый внутренним непонятным жаром, продолжил: — Значит, один мой связник все-таки прибыл в Берлин, если вы здесь?

— Он вышел в район Жиздры на нашу полевую жандармерию, потом был переправлен в Берлин.

— Тогда где он, почему не вернулся?

— Предпочитаете видеть своего связника вместо меня?

— Мы говорим о разных вещах.

— Я не могу в деталях рассказать о судьбе вашего связника, — с явным раздражением пожал плечами посланник. — Он сделал свое дело. Вероятнее всего, в Берлине сочли нужным использовать его теперь как рядовую единицу вермахта. Что вас не устраивает?

Он накалялся гневом: идиотский разговор, бессмысленная трата времени. Абориген не понимает происходящего? Какой связник? При чем здесь тля, которая исправно доползла до назначенного места, из нее выдавили необходимую информацию…

— Не гневайтесь, полковник, — неистово блестя глазами, почти нежно попросил Исраилов. — Вы скоро все поймете. Еще один… далеко не праздный вопрос.

— Извольте.

— В вашем ведомстве числится кавказский агент Ушахов? Вас оповещали о нем?

— Ушахов? Впервые о таком слышу.

— Вас не информировали ни о каком агенте в моем лагере? Припомните, это очень важно.

— У меня нет оснований не доверять собственной памяти, — резко отозвался полковник.

— Благодарю вас. Вы разрубили один, весьма хитроумно затянутый узел.

— Что с вами? — недоуменно присмотрелся гестаповец. Его собеседник впился пальцами в подлокотники кресла, прикрыл глаза, беззвучно шевеля губами.

— Возношу хвалу собственной интуиции, — наконец отозвался хозяин пещеры. Поднял трубку телефона, дождался голоса в ней, спросил: — Чем занят наш друг? Немедленно его сюда. Кстати, теперь можешь поиграть с его самкой. Я снимаю запрет. Но не перестарайся.

Он успел приготовиться к приходу Ушахова, снял с предохранителя пистолет, положил его рядом с собой. Между ним и входом стоял стол. Пламя трех ламп и пяти свечей отблескивало в хрустале на полках, уютно насыщало светом грот. Все в нем было готово для предстоявшей захватывающей игры. Было нестерпимо любопытно, как поведет себя проигравший.

Ввели Ушахова.

— Это гость из Берлина, Шамиль Алиевич, — представил Исраилов. — Вы не знакомы? Полковник гестапо Осман-Губе.

Ушахов молча наклонил голову. Он встал у входа, прислонившись плечом к бугристому граниту, как только вышел конвоир.

Исраилов удивился:

— Как, вы не знаете полковника Осман-Губе? А он по долгу службы прекрасно осведомлен о всех агентах на Кавказе. Кстати, один мой связник все же добрался до Берлина. Как это ему удалось, проныре?

Ушахов смотрел на Исраилова тяжело, пристально. Осман-Губе напрягся: стал догадываться, что происходит.

— У вас, кажется, затруднения с ответами, Шамиль Алиевич, — учтиво заметил Исраилов. — Вы подумайте, а мы с полковником пока поболтаем. Например, о полномочиях. Господин полковник, какие полномочия предоставят мне после нашей победы?

— В Дагестане говорят: не стоит кроить шапку из шкуры непойманного барса, — стал осторожно подбирать слова гестаповец.

— И все же, что вы нам гарантируете? — Исраилов не спускал глаз с Ушахова.

— Вы ставите меня в сложное положение. Меня не уполномочивали раздавать гарантии, — мрачнел гестаповец. — Я предпочитаю прежде детально ознакомиться с вашей подпольной сетью.

Полковнику не позавидуешь. Напутствуя своего эмиссара в Берлине, Кальтенбруннер сказал: «Мы не можем унизиться до лжи перед туземцами. Если они станут клянчить гарантии и торговаться об уплате услуг, вы должны помнить: интересы рейха превыше всего. А они у нас на Кавказе достаточно глобальны. Там запланирован наш рейхскомиссариат с туземным управлением. Надеюсь, вы не забыли, что правителем будет ваш брат?»

«Что ж ты напрягаешься, глупец? — между тем скользяще мыслил Исраилов. Неужели ты думаешь, я всерьез стану выпрашивать свои гарантии у тебя, сюли,[12] у вас, дагестанские тушканчики? Тебя прислали руководить мной? Разберемся. А пока доведем до конца с этим… Он, кажется, созрел. Сейчас кинется. Должен кинуться, эти не раскисают сразу. Фас, капитан! Ты кинешься — и я влеплю тебе пулю в живот. Потом ты будешь корчиться несколько часов и просить пить. А я в это время пойду щупать твою телку. Я не стану ждать вечера, пойду сразу, как только мой свинец опалит твои кишки, я сильно хочу… никогда еще так не хотел. Она из тех, кто не дается сразу. Ощерится кошкой, и с ней придется возиться в полную силу, ломать и мять. А потом она сдастся, содрогнется и закричит… Это сильнее всего разумного, этому немыслимо сопротивляться, когда разум плавится в дьявольском тигле, превращая двоих просто в самку и самца.

Вот он, триединый высший пик: я начинаю с дагестанцем главное дело всей жизни, выдавлю из той, в гроте, все, на что она способна, и наслажусь корчами этого троянского осла. Ну, чего ты ждешь, не готов? Тебе дать еще минуту?»

— Я хочу слышать ответ, господин полковник. Неужели перед отправкой на Кавказ вас не оповестили о нашей судьбе и наших полномочиях после победы? Согласитесь, в это трудно поверить.

— Нас оповестили. Но этим необязательно делиться с тобой, — вдруг сказал Ушахов. Он даже не отлепился от стены, по-прежнему подпирал ее плечом, хамски усмехался.

— Что такое?! — поразился Исраилов.

Из-за брезента донесся внезапно долгий утробный рев, гулко и дико усиленный каменной трубой.

Исраилов, дернувшись в кресле, схватил трубку.

— Кто?! Что там?

Слушал, свирепо меняясь в лице.

— Проколола… Чем? Я спрашиваю, чем, как можно проколоть такого буйвола, как Асхаб? Приведи ее сюда.

Женщина вошла, рванув полог так, что брезент с жестяным шорохом сорвало с гвоздя. Вошла и встала в свечном пламени, в русом водопаде волос, стекающих по плечам, ослепительно белея обнаженной грудью, ниже которой колыхалось рванье разодранной, в пятнах крови рубахи. Вид ее был грозен, неприкасаем, и Исраилов, поперхнувшись собственным гневом, несколько секунд оторопело молчал.

— Чем ты его, мерзавка? — наконец спросил он, ощущая, как зарождается в нем непривычное смятение духа, подавляя воспаленную плоть.

Из-за спины женщины вышагнул охранник, протянул Исраилову длинный, вымоченный в липкой крови шип акации.

— Вот этим? Где взяла?!

— На прогулке, в лесочке, дядя! — обнажила сахарные зубы фурия, обжигая глазами. — С вами, волками, жить — по-волчьи выть. Тебя бы, красавчика, не тронула, оставила бы на племя, для расплоду чеченского. Породистый. Обучали тебя, воспитывали, мордашка вон какая холеная. Истомился небось по мне, кобелек гладенький?

Неистово и отрешенно поливала она кипятком слов этого вурдалака пещерного, поскольку всё и все здесь были последними для нее, истекал ее срок.

— Ты кого на меня науськал, начальник? — между тем использовала она оставшиеся минуты. — Форменного бугая, деликатному обращению с нами не обучен, сопит, руки ломает, чесноку накушался! Кто ж перед любовью чеснок употребляет? Просто удивляюсь на вас, господин Исраилов. Сами, можно сказать, натура деликатная, а бандюг своих до такого срама распустили.

Ты тоже не угодил начальству, Шамилек? Ну иди, попрощаемся, что ли? Господин Исраилов и гостенек наш по такому случаю отвернутся, уважат нас. — Протянула она руки, бросилась к желанному, не в силах терпеть больше ужас одиночества перед грозным ликом наползающего возмездия.

— Увести! — крикнул Исраилов, переводя дух, чувствуя, как спекается все внутри.

Фаину перехватили, оторвали от Шамиля, повели втроем из пещеры, вихляясь от страшных, неженских ее рывков.

— Шами-иль!.. — тоскующий вопль донесся из черной дыры.

— Вернемся к моим полномочиям, полковник, — услышал свой голос Исраилов, продолжил, отходя от озноба: — Меня предостерегал мой наставник Джавотхан Муртазалиев: вы, немцы, гастрономические спецы, любите употреблять малые нации с берлинской горчицей. У вас крепкие зубы. Я чувствую, как трещат на них мои бедные ребра. Прежде чем приступить к нашему делу…

— Верни Фаину, — тяжело и ненавистно сказал Ушахов. — Полковник, растолкуйте этому… что он не получит ни оружия, ни Саид-бека без нашего распоряжения отсюда!

— Саид-бека? Откуда вы знаете его? — хищно подобрался гестаповец.

— Само собой, вы его знаете лучше, успели наглядеться, когда торчали у его ворот в Медине, травили ради него стамбульского Мустафу-бея. У вас будет время припомнить все это. Саид-бек прибудет сюда через несколько дней из Стамбула.

«Он знает все, что можем знать только мы с Саид-беком».

— Саид-бека нет в Стамбуле. Он в Берлине, на конгрессе эмигрантов, — изучающе буравил гестаповец Ушахова глазами.

— Берлин отправил его к новому премьеру Турции Сараджоглу. Для легкого употребления, авось пригодится.

Он перечислял эту, казалось бы, шелуховую фактуру на Саид-бека, ощущая внутри горячий ток признательности Аврамову, вышедшему на связь на двенадцать минут раньше. Как сумел уловить на расстоянии жизненную нужду в этом? Втиснул во временную щель спасательный круг — неоценимые в их работе подробности. Они оборачивались теперь козырями: удивление и замешательство проступали на лице гестаповца.

— Сараджоглу глава кабинета? Но это планировалось нами позже…

— Вы долго были в горах без рации, полковник. Отстали от событий. Фон Папена и Канариса уже поздравил Гиммлер с появлением нового премьера на турецком троне.

— Почему я не слышал ничего от вас до сих пор?

— А с какой стати вы должны обо мне слышать? Я работал на турок. Теперь числюсь за филиалом абвера в Стамбуле. У нас своя картотека, как и у Мюллера. Наши шефы живут как кошка с собакой. Но вы же не станете отрицать, что для этого есть основания: в скачке абвера с гестапо мы всегда хоть на ноздрю опережали вас.

— Вы в этом уверены?

— Ланге пробирается сюда с боями для встречи со мной по приказу Канариса. Мне есть чем с ним поделиться.

— Например?

— Например, наиболее важные узлы русских на Тереке. А на очереди дислокация партизанских баз в горах. Свяжитесь с Ланге по моей рации, он подтвердит сказанное.

— Ланге пока в горах, — сказал оценивший все Осман-Губе, — а я уже здесь. В конце концов, Ланге и я работаем на одно дело.

«Готов! Спекся! Мой. Теперь не продешеви. Можно и нужно поломаться… Что думает курица, убегая от петуха? «Не слишком быстро я бегу?» — так сказал бы Григорий Василич».

— На одно дело, но у разных хозяев, — уточнил Ушахов. — И каждый не любит, когда суют нос в его курятник. Я не прав?

Осман-Губе смотрел на нахала и прикидывал его цену. Она была очень высока, повышалась с каждым часом, и плохо было, что этот нахал знал об этом. Но самое паршивое, что об этом знал и Ланге. Если он доберется сюда?…

Осман-Губе зябко пожал плечами и полез напролом: нахала нужно было прибирать к рукам немедленно.

— Ланге застрял в горах! Вы намерены тянуть время и ждать, когда он соизволит явиться? Тянуть время, когда счет для рейха и нашего наступления на Кавказ пошел на минуты? Я надеюсь…

— Здесь нельзя ни на что надеяться, пока этот любитель будет лазить под бабьи юбки, — свирепо оборвал Ушахов, — к тому же чужие! Верни сюда Фаину, Хасан!

— Господин Исраилов, — жестко возник Осман-Губе, — я присоединяюсь к требованию нашего агента. Я приехал возглавить повстанческое дело, а не дешевый бардак.

Перед Исраиловым стояли не гости — хозяева этой пещеры. И всего, что в ней находилось.

— Я потрясен, господа, — пришел в себя Исраилов. — Конечно, конечно!

Он поднял трубку, приказал:

— Приведите даму… Кто позволил, скоты? Немедленно сюда!

Трое ввели Фаину. Они уже успели содрать с нее все. Времени одеть женщину не было — она куталась в грязную простыню. Ее била дрожь.

— Шамиль, миленький… Каждую клеточку во мне растоптали, грязью вымазали… До конца жизни не отмыть.

Исраилов шел к Фаине, прижимая ладони к груди:

— Я потрясен, раздавлен случившимся, сударыня, поверьте! Эти скоты будут наказаны самым строжайшим…

Она плюнула ему в лицо, ударила по щеке наотмашь, тяжело и хлестко, так, что дернулась голова вождя. Отшатнувшись, он зарычал, ринулся к ней. Спину его прошил окрик:

— Стоять!

Он оглянулся. Ушахов, выдернув вальтер из кобуры Осман-Губе, целил в лицо Исраилова.

— Иди на место, Хасан, — тихо велел Ушахов.

Завороженно глядя в черный зрачок вальтера, Исраилов пошел к столу, вытирая платком лицо. Разлепив стянутые судорогой губы, сказал:

— Поберегите темперамент, Шамиль Алиевич… — Обернулся к Фаине: — Еще раз сожалею.

Ушахов вкладывал вальтер в кобуру полковника, рука его дрожала.

— Прошу прощения, господин полковник. Дурная привычка — хвататься за чужое оружие. Что делать, если у местных вождей такая привычка — отбирать его.

— Сочувствую, герр Ушахов, — усмехнулся, распуская напрягшее тело, гестаповец. — Итак, что вы намерены предпринять?

— Приказом моего командования я поступаю в распоряжение Ланге и Саид-бека. Последний прибудет через несколько дней для активизации своей старой законсервированной агентуры. Вместе с Ланге мы проведем инспекторский смотр всей боевой сети Исраилова, после чего Саид-бек и Ланге спланируют всеобщее восстание…

— Минуту, коллега, — скрипуче перебил Осман-Губе. — По заданию рейхсфюрера Гиммлера меня инструктировал Кальтенбруннер. Он поставил перед нами несколько иные задачи. И я не намерен корректировать их ни с Ланге, ни с Саид-беком.

На Ушахова смотрела персона грата, одна из главных в предстоящих событиях. Осман-Губе не собирался выпускать вожжи из рук. Единственный, кто мог вырвать их, — Ланге. Но его здесь не было. Вязкая, смоляной густоты ярость затопляла Осман-Губе: его опять используют на подхвате, как туземную подпорку для арийца Ланге. Об этом проболтался радист. Вовремя проболтался.

«Ах, ишак, дубина! — исступленно ругал себя Ушахов. — Куда тебя, кретина, понесло? «Мы проведем…» «Саид-бек с Ланге спланируют…» Этому гусаку прибытие Ланге с Саид-беком, как серпом… Неужто не мог сразу сообразить? Теперь извивайся, осаживай назад, если получится. Ну, шевели мозгами, умненький ты мой, работай, напрягайся, капитан, если жить хочешь!»

— Вы мне позволите высказать одно соображение? — вдруг подал голос Исраилов. — Мы забыли о даме. Ей все это неинтересно. Идите, Фаина, приведите себя в порядок. Через час вас переправят в город с максимальным комфортом и почтением. Если можете, забудьте все, что здесь произошло, как дурной сон. Если какой-либо скот притронется к вам хоть пальцем, я повешу его на ваших глазах. Они все будут об этом предупреждены.

Фаину увели. Ушахов остервенело шарахнул ладонями по коленям, криво усмехнулся, раскачиваясь китайским болванчиком.

— У вас что, истерика? — брезгливо спросил гестаповец.

— У нас у всех истерика, — иезуитски щерился, маячил перед глазами радист. — Что мы тут изображаем? Голые девочки, фортеля с амбициями, с гонором. Фронт в полусотне километров! Вермахт дел от нас ждет, а мы места у кормушки никак не поделим! По ранжиру не разберемся, кому первому стоять, а кому в затылок.

Господин полковник, вы уверены, что адмирал Канарис, посылая сюда Ланге, предназначил нас двоих к вам в адъютанты? Желаете иметь нас мальчиками для чистки ботинок? А Саид-беку что определим? Яишню нам готовить?

— Перестаньте корчить шута, — прервал Осман-Губе.

— Я им никогда не был, полковник, — отрезал Шамиль. — Двадцать лет, которые я здесь, и те сведения, что приняты от меня в Стамбуле, позволяют не чувствовать себя шутом, как бы вам этого ни хотелось.

— Не передергивайте.

— Я могу передать вам мои дела сегодня же. Двадцать лет я налаживал здесь свою агентурную сеть. Теперь она заработала! И что? Господин Исраилов, вместо того чтобы помогать, держит меня здесь под домашним арестом, держит трусливо и тупо! — распалялся Шамиль. — В то время как рейх задыхается без информации с Терека, которую могу дать сейчас только я, господин Исраилов выводит меня на прогулку с мешком на голове — днем, а ночью я плюю в потолок рядом с бабой!

Наконец прибываете вы, прибываете на готовенькое, позвольте заметить, и начинаете распределять места: кому за кем стоять! Я сегодня же радирую Ланге и Саид-беку, что они здесь лишние, а партизанскую сеть в горах нарисует и подаст на блюдечке сам господин Осман-Губе! Будьте здоровы. Я пошел в потолок плевать! Чем не занятие?

— Адикъолда,[13] — вдруг подал голос Исраилов. — Я присоединюсь к вам чуть позже. Но уделите нам минуту перед уходом.

Радист сыграл сильно — размазал гестаповца по стене. Тот на глазах скис, готов уже сдать назад безоговорочно. Радист подставляет его под два тарана: стамбульский и берлинский. Вопрос: кому нужны здесь Ланге и Саид-бек? Только Ушахову. Но они не нужны им — Хасану и дагестанцу: лишние нахлебники. Их всех будет слишком много для одного победного пирога. Что касается партизанских баз…

Исраилов наклонился к уху гестаповца, сказал что-то шелестящим шепотом. Выпрямился, обворожительно приласкал глазами Шамиля.

— Господин Ушахов, передайте рацию, все ваши пароли и позывные господину полковнику. На связь со Стамбулом выйдет вместо вас он. Заодно оповестит о своем прибытии в Берлин.

— Опять все сначала? — тихо спросил Шамиль. — Ты… ты что задумал? Как это понимать?

«Понимай правильно, капитан. Это значит, что ты нам не нужен. Ты взял за горло гестаповца партизанскими базами, выставил себя незаменимым. Ошибаешься. Тебя можно заменить. Именно для этого я приручал Гачиева. Тот принесет в зубах дислокацию всех баз, стоит только приказать. Его ни обойти, ни объехать в Грозном — нарком. Принесет Гачиев, а передаст Осман-Губе!»

Ушахов жег глазами, ждал ответа.

— Нервы, нервы, капитан! — обворожительно улыбнулся Исраилов. — Стоит ли так переживать? Всего несколько дней отдыха, пока не прибудет Саид-бек. Или Ланге. Всего несколько дней.

— Зачем тебе это нужно?

— Видите ли, господин капитан, пока все, что исходит от вас, — слова, слова… Монблан слов. Мы серьезные люди. Именно потому я намерен услышать от вас столь же серьезные объяснения: все-таки почему оказались пустыми те гробы? И второе: зачем вы пытались уверить меня, что все трое моих посланцев в Берлин пойманы Серовым? Я великодушно даю вам время поработать над ответами. Мы станем ближе кровных братьев, как только прибудут Саид-бек или Ланге и подтвердят ваши ослепительные заслуги перед рейхом. В чем я не прав, полковник?

— Терпение, Ушахов. Его осторожность можно и нужно понять, — сказал Осман-Губе. В антрацитовом прищуре его глаз плавилось иезуитское удовольствие.

— Вот видите, Шамиль Алиевич, вопрос решен большинством, как и полагается… у большевиков. Ну-с, сверим замыслы. Чем вы намерены конкретно заняться, господин полковник?

— Мне, Ланге и Реккерту нужны две недели, чтобы вооружить ваших людей. За это время состоятся около двадцати самолетных рейсов из Армавира с оружием. Кроме того, в этот период нужна усиленная пропаганда идей рейха на Кавказе. Где Джавотхан? Мы, старые кроты, когда-то неплохо порылись вместе в подполье у красных.

— Проводит инвентаризацию наших сил. Скоро должен прибыть. — Внезапная судорога исказила лицо Исраилова. Он отвернулся, достал платок. — Я счастлив, господа… Впервые за долгие годы. Дело, которое я приближал всю жизнь… Прошу прощения. — Поднял трубку: — Иби, брат мой, пришел наш день. Поезжай к Майрбеку Шерипову и Расулу Сахабову, готовь с ними операцию. Оказывается, они уже работают с немцами. Захватим для начала Шаройский и Итум-Калинский районы. День захвата — семнадцатое. Ты все понял? Аллах благословит вас.

Он положил трубку, повернулся к Осман-Губе, размякший и обаятельный:

— Вы, конечно, утомились. Прошу в грот, там приготовлена вам еда и постель. Туда же принесут и рацию. Не смею больше задерживать… Шамиль Алиевич, гнев — не лучший советчик. Не ешьте меня глазами, уверяю вас, я давно уже несъедобный. Не наделайте глупостей при передаче рации. Сейчас вы насладитесь обществом вашей… феи. Ничего, что я так? Не оскорбил? Через полчаса мы отправим ее в город. Слово мужчины: к ней никто не притронется. Вам придется поскучать одному.

Хасан позвонил в колокольчик. Конвоиры увели радиста и гестаповца — друзей, врагов? Трясинная зыбкость и в этих понятиях. Паскудной, липкой трясиной этой залит весь мир. Опора лишь в себе самом, в твоей изворотливой предосторожности, в твоем кулаке, пистолете, в твоем кнуте и в умении плести пожизненно бесконечную сеть, где должны барахтаться твои враги, если не хочешь быть на их месте. Он еще раз поднял трубку:

— Слушай внимательно, Иби. Операцию по захвату Шароя и Химоя готовь не семнадцатого, а двадцатого. Семнадцатого проследите, станут ли красные стягивать туда войска. Возьми у радиста рацию и отнеси гостю. Мы отпускаем русскую. Пусти за ней в городе надежных людей, узнайте, с кем она встретится, куда пойдет. Если Ушахов все-таки подсадная утка, эта шлюха теперь — единственная связь с городом. Асхаб еще жив? Отвезите его к нашему врачу в Ведено. Коровий кизяк, не мог справиться с бабой. Все.

Дорогой орел! Напрягите все свои возможности. По нашим сведениям, штаб Иванова готовит и создает сеть партизанских баз в горах на случай прихода немцев. Нужна подробная дислокация всех как можно скорее. Связь со мной та же.

Терлоев

Загрузка...