– Не отставай, гады, – обернувшись, крикнул Мировой и со своей кухаркой пошел вперед.
Два инвалида, один с гитарой, другой с мандолиной, и Анфертьев в качестве гастролера-певца спешили за ним.
На голове гитариста сидела кубанка, во рту торчала папироса, обшитая лакированной кожей культяпка сверкала, как голенище. Другой инвалид был одет попроще, у него не хватало только одной ноги, вместо другой у него была деревяшка с явными следами полена. Петлицу его пиджака украшала красная розетка. Он шел без головного убора.
Наконец, компания достигла забора. Позади остались раскачиваемые ветерком ситцевые платья, бабы с квасом и лимонадом, мужчины, расхваливающие брюки, группы любующихся ботинками.
На сломанный ящик Мировой посадил инвалидов, Анфертьева поставил несколько в стороне в качестве каторжника и пропойцы и приказал играть сидящим «Персидский базар».
Когда публики собралось достаточно, Мировой стал повторять громким голосом:
– Граждане, встаньте в круг, иначе оперы не будет.
Но любопытные стояли, лениво переминаясь с ноги на ногу, и иронически посматривали на разорявшегося человека. Тогда Мировой подошел ко все увеличивающейся толпе.
– Тебе говорят, встань в круг, – сказал он щупленькому человечку и, слегка подталкивая каждого, уговаривал и призывал к порядку.
Наконец, круг образовался.
– Сейчас, граждане, жена алкоголика исполнит песнь, – сказал режиссер и отошел в сторону.
В середине живого круга появилась женщина в платке, нарумяненная, с белым, сильно пористым носом и широким тяжелым подбородком. Туфельки у нее были модные, чулки шелковые, как бы смазанные салом, пальто дрянное, скрывавшее фигуру.
Певица надвинула платок еще ниже на глаза, не глядя ни на кого, запела:
Смотрите, граждане, я женщина несчастная,
Больна, измучена, и сил уж больше нет.
Как волк затравленный, хожу я одинокая,
А мне, товарищи, совсем немного лет.
Была я сильная, высокая, смешливая,
Все пела песенки, как курский соловей,
Ах, юность счастлива и молодость красивая,
Когда не видела я гибели своей.
Я Мишу встретила на клубной вечериночке,
Картину ставили тогда «Багдадский вор»,
Ах, очи карие и желтые ботиночки
Зажгли в душе моей пылающий.костер.
Она подошла к Анфертьеву, посмотрела на него и продолжала:
Но если б знала я хоть маленькую долюшку
В тот день сияющий, когда мы в ЗАКС пошли,
Что отдалася я гнилому алкоголику,
Что буду стоптана и смята я в пыли.
Брожу я нищая, голодная и рваная,
Весь день работаю на мужа, на пропой.
В окно разбитое луна смеется пьяная,
Душа истерзана, объятая таской.
Не жду я радости, не жду я ласки сладостной,
Получку с фабрики в пивнушку он несет,
От губ искривленных несет сорокаградусной,
В припадках мечется всю ночь он напролет.
Но разве брошу я бездушного, безвольного,
Я не раба, я дочь СССР,
Не надо мужа мне такого, алкогольного,
Но вылечит его, наверно, диспансер.
Она обвела взором живой круг и, выдержав паузу, продолжала:
А вы, девчоночки, протрите глазки ясные
И не бросайтеся, как бабочки, на свет,
Пред вами женщина больная и несчастная,
А мне, товарищи, совсем немного лет.
В толпе раздались всхлипывания, женщины сморкались, утирая слезы. Какая-то пожилая баба, отойдя в сторону рыдала неудержимо. Круг утолщался, задние ряды давили на передние.
Певица, кончив песню, повернулась и пошла к музыкантам, настраивающим свои инструменты.
Мировой снова выровнял круг, затем вынул из желтого портфеля тонкие полупрозрачные бумажки разных цветов, помахал ими в воздухе.
– Граждане, желающие могут получить эту песню за 20 копеек.
Бабы, вздыхая, покупали.
Хулиган подмигнул Крысе. Он вышел на середину. Он открыл рот и, посматривая на свой инструмент, запел:
Раз в цыганскую кибитку
Мы случайно забрели,
Платки красные внакидку,
К нам цыганки подошли.
Одна цыганка молодая
Меня за руку взяла,
Колоду карт в руке держала
И ворожить мне начала.
Пашка, только что исполняющая песнь жены алкоголика, появилась в красном с голубыми розами, с серебряными разводами платке и, держа карты, произнесла злым голосом:
Ты ее так сильно любишь,
На твоих она глазах,
Но с ней вместе жить не будешь,
Свадьбу топчешь ты в ногах.
Но все время не отходит
От тебя казенный дом,
На свиданье к тебе ходит
Твоя дама с королем.
Цыганка продолжала, пристально смотря на карты:
Берегись же перемены,
Плохи карты для тебя,
Из-за подлой ты измены
Сгубишь душу и себя.
Снова раздался мужской голос:
На том кончила цыганка,
Я за труд ей заплатил.
Мировой вынул и бросил трешку инвалиду. Инвалид бросил ее цыганке. Цыганка подняла и спрятала за голенище. Затем удалилась.
И заныла в сердце ранка,
Будто кто кинжал вонзил.
Едва добрался я до дому
И на кровать упал, как сноп,
И мне не верилось самому,
И положил компресс на лоб.
Собрался немного с силой,
Рассказал ей обо всем.
В это время актриса, уже в другом платке появилась и подхватила:
Ах, не верь, о друг мой милый,
С тобой гуляю и умру.
Исполнитель выждал и запел:
Вот прошло немного время,
Напоролся как-то я,
Из гостиницы-отеля
Под конвой берут меня.
Вот казенный дом с розеткой,
Вот свиданье с дорогой,
Жизнью скучной, одинокой
Просидел я год-другой.
Когда вышел на свободу,
Исхудавший от тоски,
Вспомнил карты, ту колоду,
Заломило мне в виски.
Что цыганка предсказала,
Все сбылося наяву,
И убил я за измену
И опять пошел в тюрьму.
Теперь толпу обошла цыганка. Крыса вышел на своих культяпках.
– «Обманутая любовь», – сказал он, обводя круг своими большими глазами, и запел тихим голосом:
Все прошло, любовь и сновиденья,
И мечты мои уж не сбылись,
Я любил, страдал ведь так глубоко,
Но пути с тобою не сошлись.
Так прощай, прощай уже навеки,
Я не буду больше вспоминать,
Я любовь свою теперь зарою
И заставлю сердце замолчать.
Я уйду туда, где нет неправды,
Где люди честнее нас живут,
Там, наверно, руку мне протянут,
И, наверно, там меня поймут.
Кончив, он обошел круг, держа в руках розовую бумажку. Торговля шла бойко.
Под аккомпанемент всего хора Анфертьев исполнил песню, сочиненную Мировым на недавно бывшее событие
На одной из рабочих окраин,
В трех шагах от Московских ворот,
Там шлагбаум стоит, словно Каин,
Там, где ветка имеет проход.
Как-то утром к заставским заводам
На призывные звуки гудков
Шла восьмерка, набита народом,
Часть народа висела с боков.
Толкотня, визг и смех по вагонам,
Разговор меж собою вели -
И у всех были бодрые лица,
Не предвидели близкой беды.
К злополучному месту подъехав,
Тут вожатый вагон тормозил,
В это время с вокзала по ветке
К тому месту состав подходил.
Воздух криками вдруг огласился,
Треск вагона и звуки стекла.
И трамвайный вагон очутился
Под товарным составом слона.
Тут картина была так ужасна,
Там спасенья никто не искал.
До чего это было всем ясно -
Раз вагон под вагоном лежал.
Песня имела огромный успех и была раскуплена моментально.
Вернувшись в свою комнату, Мировой, окрыленный очередным успехом, принялся сочинять новые песни. Перед ним стояла бутылка водки. Он сочинял песню, которую публика с руками будет рвать.
В комнате Мирового висела фотография. Он выдавал себя за бывшего партизана, комиссара. Сидит он за столом, на столе два нагана, в руках по нагану.
В годы гражданской войны Мировой боговал на Пушкинской и на Лиговке, доставлял своим приспешникам наиприятнейшее средство к замене всех благ земных, правда, в те годы он и сам его употреблял в несметном количестве.
Тогда он имел обыкновение лежать в своей комнате на Пушкинской улице в доме, наполненном торгующими собой женщинами, и изображать больного, не встающего с постели. В подушках у него хранились дающие блаженство пакеты, за которые отдавали и кольца, и портсигары, и золотые часы, верхнюю и нижнюю одежду, крали и приносили целыми буханками ценный, не менее золота, хлеб и в синих пакетах рафинад, и кожаные куртки, и водолазные сапоги, на них тогда была мода. Все эти предметы на миг появлялись в комнате Мирового и исчезали бесследно. Женщины, виртуозно ругающиеся, толпились у постели Мирового, вымаливая часами хоть заначку. В его комнате было жарко, как в бане. Он лежал, молодой и сильный.
Напротив в садике, у памятника Пушкину, собирались его помощники, сидели на скамейках, ждали его пробуждения или того момента, когда наступит их очередь. В комнате, ради безопасности, мужчинам толпиться не разрешалось. Помощники сидели на зеленых скамейках, под городскими чахлыми деревьями, курили старинные папиросы – все, что относилось к мирному времени, уже тогда называлось старинным, – понюхивали чистейший порошок и волновались, им уже начинало казаться, что их преследуют.
Не все помощники были у Мирового профессионалы в ту эпоху.
Были у него и широкоплечие матросы, и застенчивые прапорщики, и решившие, что не стоит учиться, что равно все пропадет даром, студенты, и банковские служащие, одетые как иностранцы.
– В свое время я на пружинах скакал, почти все припухли, а я вот живу, песни сочиняю.
Ему вспомнилась удачная ночь на Выборгской стороне когда он в белом балахоне выскочил из-за забора, и, приставив перо к горлу, заставил испуганного старикашку донага раздеться и бежать по снегу, – вот смеху-то было, – и как в брючном поясе у безобидного на вид старикашки оказались бриллианты. «Да, теперь ночью бриллиантов никто не проносит, – подумал он, – искать теперь бриллиантов не приходится».
– Давай, гад, хоть с тобой в колотушки сыграем, – сказал Мировой явившемуся за водкой и деньгами Анфертьеву. – Что-то мои гады не идут.
И, сдавая кованые карты, от скуки запел Мировой старинную, сложенную им в годы разбоев песню:
Эх, яблочко, на подоконничке,
В Ленинграде развелись живы покойнички,
На ногах у них пружины,
А в глазах у них огонь,
Раздевай, товарищ, шубу,
Я возьму ее с собой.
– Ты какой-то Вийон новый, – сказал Анфертьев, усмехаясь.
– Это еще что? – спросил Мировой.
– Поэт был такой французский, стихи сочинял, грабежами занимался. А потом его чуть не повесили.
– Ну, меня-то не повесят, – сказал Мировой. Мировой достал люстру и налил стакан.
– Пей, гад, в среду опять приходи петь.
– А хрусты? – спросил Анфертьев.
– Пока бери трешку. Следующий раз остальное. А то запьешь и в концерте участвовать не сможешь.
Когда ушел Анфертьев, Мировой стал готовиться к настоящему делу. Он поджидал Вшивую Горку и Ваньку-Шофера.
Вынул из-под пола набор деревянных пистолетов и стал перебирать. Издали они выглядели настоящими.
«С игрушками приходится возиться, – подумал он. – То ли дело настоящий шпалер. Теперь песнями приходится промышлять, а раньше для души сочинял их».
Стояла луна. Анфертьев шел в своей просмерделой одежде, одинокий и несчастный.
– Вот все, что есть, – сказал Локонов, наливая рюмку и ставя на стол.
Он повернулся и опрокинул рукавом рюмку.
Анфертьев с минуту смотрел на опрокинутую рюмку, затем в глаза Локонова, стараясь разгадать что-то.
Лицо у пьяницы исказилось, он подошел вплотную к Локонову. Голос в виске шептал ему, что его травят.
– Травишь, – повторил Анфертьев.
В этой рюмке сосредоточилось для Анфертьева спокойствие его души, возможность человечески провести несколько часов.
Анфертьев был вне себя. Руки его сами сжимались. В глазах потемнело. Голос в виске звучал все настойчивее. Вся комната наполнилась голосами.
Анфертьев почувствовал облегчение. Пошатываясь, багровый, с запекшимся ртом, вышел Анфертьев от Локонова.
Он пошел к киоскам допивать пиво, остающееся в кружках его отгоняли. Он странствовал по всему городу. Наконец, его угостили. Он свалился и уснул.
Жулонбин постучал. Никто не ответил. Жулонбин обрадовался: он подойдет к столу, откроет ящик, возьмет и незаметно скроется.
Жулонбин отворил дверь. Вошел в комнату.
Он отпрянул. На полу лежал, раскинув руки, Локонов.
В растворенную дверь заглянули. Раздался истошный женский визг. Жулонбин попытался скрыться.
За ним погнались. Толпа все увеличивалась. Жулонбин бежал изо всех сил.
– Лови! Держи! – кричали из толпы.
Начали раздаваться свистки.
Из кооперативов стали выбегать люди.
Когда он пробегал мимо пивной, парень, стоявший, у дверей, подставил ему ножку.
Жулонбин растянулся со всего размаху. Его моментально окружили и повели.
‹1933›