Глава XV. Гастроль Анфертьева

– Не отставай, гады, – обернувшись, крикнул Мировой и со своей кухаркой пошел вперед.

Два инвалида, один с гитарой, другой с мандолиной, и Анфертьев в качестве гастролера-певца спешили за ним.

На голове гитариста сидела кубанка, во рту торчала папироса, обшитая лакированной кожей культяпка сверкала, как голенище. Другой инвалид был одет попроще, у него не хватало только одной ноги, вместо другой у него была деревяшка с явными следами полена. Петлицу его пиджака украшала красная розетка. Он шел без головного убора.

Наконец, компания достигла забора. Позади остались раскачиваемые ветерком ситцевые платья, бабы с квасом и лимонадом, мужчины, расхваливающие брюки, группы любующихся ботинками.

На сломанный ящик Мировой посадил инвалидов, Анфертьева поставил несколько в стороне в качестве каторжника и пропойцы и приказал играть сидящим «Персидский базар».

Когда публики собралось достаточно, Мировой стал повторять громким голосом:

– Граждане, встаньте в круг, иначе оперы не будет.

Но любопытные стояли, лениво переминаясь с ноги на ногу, и иронически посматривали на разорявшегося человека. Тогда Мировой подошел ко все увеличивающейся толпе.

– Тебе говорят, встань в круг, – сказал он щупленькому человечку и, слегка подталкивая каждого, уговаривал и призывал к порядку.

Наконец, круг образовался.

– Сейчас, граждане, жена алкоголика исполнит песнь, – сказал режиссер и отошел в сторону.

В середине живого круга появилась женщина в платке, нарумяненная, с белым, сильно пористым носом и широким тяжелым подбородком. Туфельки у нее были модные, чулки шелковые, как бы смазанные салом, пальто дрянное, скрывавшее фигуру.

Певица надвинула платок еще ниже на глаза, не глядя ни на кого, запела:

Смотрите, граждане, я женщина несчастная,

Больна, измучена, и сил уж больше нет.

Как волк затравленный, хожу я одинокая,

А мне, товарищи, совсем немного лет.

Была я сильная, высокая, смешливая,

Все пела песенки, как курский соловей,

Ах, юность счастлива и молодость красивая,

Когда не видела я гибели своей.

Я Мишу встретила на клубной вечериночке,

Картину ставили тогда «Багдадский вор»,

Ах, очи карие и желтые ботиночки

Зажгли в душе моей пылающий.костер.

Она подошла к Анфертьеву, посмотрела на него и продолжала:

Но если б знала я хоть маленькую долюшку

В тот день сияющий, когда мы в ЗАКС пошли,

Что отдалася я гнилому алкоголику,

Что буду стоптана и смята я в пыли.

Брожу я нищая, голодная и рваная,

Весь день работаю на мужа, на пропой.

В окно разбитое луна смеется пьяная,

Душа истерзана, объятая таской.

Не жду я радости, не жду я ласки сладостной,

Получку с фабрики в пивнушку он несет,

От губ искривленных несет сорокаградусной,

В припадках мечется всю ночь он напролет.

Но разве брошу я бездушного, безвольного,

Я не раба, я дочь СССР,

Не надо мужа мне такого, алкогольного,

Но вылечит его, наверно, диспансер.

Она обвела взором живой круг и, выдержав паузу, продолжала:

А вы, девчоночки, протрите глазки ясные

И не бросайтеся, как бабочки, на свет,

Пред вами женщина больная и несчастная,

А мне, товарищи, совсем немного лет.

В толпе раздались всхлипывания, женщины сморкались, утирая слезы. Какая-то пожилая баба, отойдя в сторону рыдала неудержимо. Круг утолщался, задние ряды давили на передние.

Певица, кончив песню, повернулась и пошла к музыкантам, настраивающим свои инструменты.

Мировой снова выровнял круг, затем вынул из желтого портфеля тонкие полупрозрачные бумажки разных цветов, помахал ими в воздухе.

– Граждане, желающие могут получить эту песню за 20 копеек.

Бабы, вздыхая, покупали.

Хулиган подмигнул Крысе. Он вышел на середину. Он открыл рот и, посматривая на свой инструмент, запел:

Раз в цыганскую кибитку

Мы случайно забрели,

Платки красные внакидку,

К нам цыганки подошли.

Одна цыганка молодая

Меня за руку взяла,

Колоду карт в руке держала

И ворожить мне начала.

Пашка, только что исполняющая песнь жены алкоголика, появилась в красном с голубыми розами, с серебряными разводами платке и, держа карты, произнесла злым голосом:

Ты ее так сильно любишь,

На твоих она глазах,

Но с ней вместе жить не будешь,

Свадьбу топчешь ты в ногах.

Но все время не отходит

От тебя казенный дом,

На свиданье к тебе ходит

Твоя дама с королем.

Цыганка продолжала, пристально смотря на карты:

Берегись же перемены,

Плохи карты для тебя,

Из-за подлой ты измены

Сгубишь душу и себя.

Снова раздался мужской голос:

На том кончила цыганка,

Я за труд ей заплатил.

Мировой вынул и бросил трешку инвалиду. Инвалид бросил ее цыганке. Цыганка подняла и спрятала за голенище. Затем удалилась.

И заныла в сердце ранка,

Будто кто кинжал вонзил.

Едва добрался я до дому

И на кровать упал, как сноп,

И мне не верилось самому,

И положил компресс на лоб.

Собрался немного с силой,

Рассказал ей обо всем.

В это время актриса, уже в другом платке появилась и подхватила:

Ах, не верь, о друг мой милый,

С тобой гуляю и умру.

Исполнитель выждал и запел:

Вот прошло немного время,

Напоролся как-то я,

Из гостиницы-отеля

Под конвой берут меня.

Вот казенный дом с розеткой,

Вот свиданье с дорогой,

Жизнью скучной, одинокой

Просидел я год-другой.

Когда вышел на свободу,

Исхудавший от тоски,

Вспомнил карты, ту колоду,

Заломило мне в виски.

Что цыганка предсказала,

Все сбылося наяву,

И убил я за измену

И опять пошел в тюрьму.

Теперь толпу обошла цыганка. Крыса вышел на своих культяпках.

– «Обманутая любовь», – сказал он, обводя круг своими большими глазами, и запел тихим голосом:

Все прошло, любовь и сновиденья,

И мечты мои уж не сбылись,

Я любил, страдал ведь так глубоко,

Но пути с тобою не сошлись.

Так прощай, прощай уже навеки,

Я не буду больше вспоминать,

Я любовь свою теперь зарою

И заставлю сердце замолчать.

Я уйду туда, где нет неправды,

Где люди честнее нас живут,

Там, наверно, руку мне протянут,

И, наверно, там меня поймут.

Кончив, он обошел круг, держа в руках розовую бумажку. Торговля шла бойко.

Под аккомпанемент всего хора Анфертьев исполнил песню, сочиненную Мировым на недавно бывшее событие

На одной из рабочих окраин,

В трех шагах от Московских ворот,

Там шлагбаум стоит, словно Каин,

Там, где ветка имеет проход.

Как-то утром к заставским заводам

На призывные звуки гудков

Шла восьмерка, набита народом,

Часть народа висела с боков.

Толкотня, визг и смех по вагонам,

Разговор меж собою вели -

И у всех были бодрые лица,

Не предвидели близкой беды.

К злополучному месту подъехав,

Тут вожатый вагон тормозил,

В это время с вокзала по ветке

К тому месту состав подходил.

Воздух криками вдруг огласился,

Треск вагона и звуки стекла.

И трамвайный вагон очутился

Под товарным составом слона.

Тут картина была так ужасна,

Там спасенья никто не искал.

До чего это было всем ясно -

Раз вагон под вагоном лежал.

Песня имела огромный успех и была раскуплена моментально.


Вернувшись в свою комнату, Мировой, окрыленный очередным успехом, принялся сочинять новые песни. Перед ним стояла бутылка водки. Он сочинял песню, которую публика с руками будет рвать.

В комнате Мирового висела фотография. Он выдавал себя за бывшего партизана, комиссара. Сидит он за столом, на столе два нагана, в руках по нагану.

В годы гражданской войны Мировой боговал на Пушкинской и на Лиговке, доставлял своим приспешникам наиприятнейшее средство к замене всех благ земных, правда, в те годы он и сам его употреблял в несметном количестве.

Тогда он имел обыкновение лежать в своей комнате на Пушкинской улице в доме, наполненном торгующими собой женщинами, и изображать больного, не встающего с постели. В подушках у него хранились дающие блаженство пакеты, за которые отдавали и кольца, и портсигары, и золотые часы, верхнюю и нижнюю одежду, крали и приносили целыми буханками ценный, не менее золота, хлеб и в синих пакетах рафинад, и кожаные куртки, и водолазные сапоги, на них тогда была мода. Все эти предметы на миг появлялись в комнате Мирового и исчезали бесследно. Женщины, виртуозно ругающиеся, толпились у постели Мирового, вымаливая часами хоть заначку. В его комнате было жарко, как в бане. Он лежал, молодой и сильный.

Напротив в садике, у памятника Пушкину, собирались его помощники, сидели на скамейках, ждали его пробуждения или того момента, когда наступит их очередь. В комнате, ради безопасности, мужчинам толпиться не разрешалось. Помощники сидели на зеленых скамейках, под городскими чахлыми деревьями, курили старинные папиросы – все, что относилось к мирному времени, уже тогда называлось старинным, – понюхивали чистейший порошок и волновались, им уже начинало казаться, что их преследуют.

Не все помощники были у Мирового профессионалы в ту эпоху.

Были у него и широкоплечие матросы, и застенчивые прапорщики, и решившие, что не стоит учиться, что равно все пропадет даром, студенты, и банковские служащие, одетые как иностранцы.


– В свое время я на пружинах скакал, почти все припухли, а я вот живу, песни сочиняю.

Ему вспомнилась удачная ночь на Выборгской стороне когда он в белом балахоне выскочил из-за забора, и, приставив перо к горлу, заставил испуганного старикашку донага раздеться и бежать по снегу, – вот смеху-то было, – и как в брючном поясе у безобидного на вид старикашки оказались бриллианты. «Да, теперь ночью бриллиантов никто не проносит, – подумал он, – искать теперь бриллиантов не приходится».

– Давай, гад, хоть с тобой в колотушки сыграем, – сказал Мировой явившемуся за водкой и деньгами Анфертьеву. – Что-то мои гады не идут.

И, сдавая кованые карты, от скуки запел Мировой старинную, сложенную им в годы разбоев песню:

Эх, яблочко, на подоконничке,

В Ленинграде развелись живы покойнички,

На ногах у них пружины,

А в глазах у них огонь,

Раздевай, товарищ, шубу,

Я возьму ее с собой.

– Ты какой-то Вийон новый, – сказал Анфертьев, усмехаясь.

– Это еще что? – спросил Мировой.

– Поэт был такой французский, стихи сочинял, грабежами занимался. А потом его чуть не повесили.

– Ну, меня-то не повесят, – сказал Мировой. Мировой достал люстру и налил стакан.

– Пей, гад, в среду опять приходи петь.

– А хрусты? – спросил Анфертьев.

– Пока бери трешку. Следующий раз остальное. А то запьешь и в концерте участвовать не сможешь.

Когда ушел Анфертьев, Мировой стал готовиться к настоящему делу. Он поджидал Вшивую Горку и Ваньку-Шофера.

Вынул из-под пола набор деревянных пистолетов и стал перебирать. Издали они выглядели настоящими.

«С игрушками приходится возиться, – подумал он. – То ли дело настоящий шпалер. Теперь песнями приходится промышлять, а раньше для души сочинял их».


Стояла луна. Анфертьев шел в своей просмерделой одежде, одинокий и несчастный.

– Вот все, что есть, – сказал Локонов, наливая рюмку и ставя на стол.

Он повернулся и опрокинул рукавом рюмку.

Анфертьев с минуту смотрел на опрокинутую рюмку, затем в глаза Локонова, стараясь разгадать что-то.

Лицо у пьяницы исказилось, он подошел вплотную к Локонову. Голос в виске шептал ему, что его травят.

– Травишь, – повторил Анфертьев.

В этой рюмке сосредоточилось для Анфертьева спокойствие его души, возможность человечески провести несколько часов.

Анфертьев был вне себя. Руки его сами сжимались. В глазах потемнело. Голос в виске звучал все настойчивее. Вся комната наполнилась голосами.

Анфертьев почувствовал облегчение. Пошатываясь, багровый, с запекшимся ртом, вышел Анфертьев от Локонова.

Он пошел к киоскам допивать пиво, остающееся в кружках его отгоняли. Он странствовал по всему городу. Наконец, его угостили. Он свалился и уснул.

Жулонбин постучал. Никто не ответил. Жулонбин обрадовался: он подойдет к столу, откроет ящик, возьмет и незаметно скроется.


Жулонбин отворил дверь. Вошел в комнату.

Он отпрянул. На полу лежал, раскинув руки, Локонов.

В растворенную дверь заглянули. Раздался истошный женский визг. Жулонбин попытался скрыться.

За ним погнались. Толпа все увеличивалась. Жулонбин бежал изо всех сил.

– Лови! Держи! – кричали из толпы.

Начали раздаваться свистки.

Из кооперативов стали выбегать люди.

Когда он пробегал мимо пивной, парень, стоявший, у дверей, подставил ему ножку.

Жулонбин растянулся со всего размаху. Его моментально окружили и повели.


‹1933›

Загрузка...