– - Ктой-то?

– - Это я, я! -- громко шепнул Гаврила и протянул было к ней руки, но калитка опять скрипнула, захлопнулась, и Гаврила услышал, что ее запирают.

Гаврила снова подскочил к окну и увидел, что Аксинья пошла в избу, но лицо ее было еще пасмурней. Она положила дровяницу на приступку, сказала на вопрос Арсения, -- что же она не принесла дров, -- что очень темно, и, покопавшись что-то у печки, погасила лампу и легла спать.

Гаврила тяжело вздохнул и, несолоно хлебавши, отправился домой.

После этого Гаврила порывался увидеть Аксинью не один раз, и ему все не удавалось. Ему стало наконец невмоготу. В голове его раз от разу становилось дурнее. В ней такие забродили мысли, которые вызываются только отчаянием. На Гаврилу действительно порой находило какое-то отчаяние.

А время шло и шло. По деревням повестили, чтобы по дорогам ставили вешки, пока не замерзла земля. Гаврила пошел в лес рубить вешки. Идучи туда, он вдруг услыхал, как за ним кто-то бежит и кричит, чтоб его подождали. Гаврила обернулся: кричал и бежал Арсений. У Гаврилы как-то дрогнуло сердце, и ему сделалось нехорошо. Нахмурясь, он остановился и стал поджидать мужика. В его душе вдруг поднялись к нему недобрые чувства.

"Вот кто моим счастием пользуется", -- впервые почувствовал Гаврила, и сердце его закипело еще больше.

Арсений поравнялся с ним. Он был веселый. Поздоровавшись с Гаврилой, он проговорил:

– - Подожди, пойдем вместе, найдем двести и разделим, -- и выпаливши эту истрепанную прибаутку, он затянулся самодельной папироской и стал выпускать дым.

– - Пойдем, -- сквозь зубы проговорил Гаврила.

– - Вам где досталось ставить-то?

– - Левая рука поля, через огорок.

– - А нам по большой дороге. Староста говорил, что урядник непременно велел скорей ставить.

Оба помолчали. Арсений докурил папироску и отбросил ее в сторону. Он почему-то вздохнул и опять проговорил:

– - А это ты верно говоришь. Я сам тоже думаю иной раз, зачем вот, примерно, зима? Было бы у нас, как вот, говорят, в других землях, без зимы, тогда совсем другой разговор.

Гаврила улыбнулся и проговорил:

– - Ну, вот, надоумь тебя, а сам-то ты не догадаешься!

– - Не догадаюсь: не та голова у меня… А отчего ты к нам перестал ходить? Бывало, придешь и придешь, a теперь тебя словно бабка отворожила. Пришел бы когда чайку попить…

Гавриле вдруг очень понравилось это предложение.

"Вот где я с ней опять увижусь-то", -- подумал он, и у него вдруг пропало неприязненное чувство к Арсению, он сразу повеселел и проговорил:

– - Да так: не ходил и не ходил -- очень просто.

– - А я думал, на что обиделся.

– - На что ж мне на тебя обижаться?

– - А коли так, то приходи сегодня вечером. Посидим, покалякаем, а то почитаем что.

– - Приду, -- сказал Гаврила и окончательно развеселился.


XXVI II

Вечером Гаврила пришел к Сушкиным. В избе у них мало прибрано, над столом горела лампочка. Арсений сидел за столом, а Аксинья ходила по избе, прибирая кое-что. Гаврила как-то жадно взглянул на нее и заметил, как она за это время преобразилась: она как бы помолодела, сделалась красивее, в глазах казалось больше жизни. У Гаврилы, при взгляде на нее, затрепетало сердце, и он сделался сам не свой.

Аксинья же, как только Гаврила вошел в избу, подхватила его взгляд и вдруг нахмурилась и укоризненно качнула головой. Это увеличило неловкость Гаврилы. Он уже чувствовал себя не так свободно, не выказывал ни своей бойкости, ни находчивости. Этим он даже огорчил Арсения. Арсений думал, что он внесет в его дом оживление, веселость; однако вечер прошел как-то кисло: пили чай, кое-что говорили, но все это было натянуто, неловко. Посидевши немного после чая, Гаврила стал прощаться. Аксинья вышла, чтобы запереть за ним калитку. Очутившись в сенях, Гаврила взял Аксинью за руки и притянул к себе. Аксинья сердито прошептала:

– - Что это ты, опять? -- и она стала вывертывать руки.

– - Опять, опять! -- чуть не задыхаясь, прошептал Гаврила. -- Сил моих не хватает, ей-богу, голову потерял… измучился совсем!

– - Вольно тебе себя мучить! Вспомни, что я тебе говорила. Зачем же ты это забываешь? Я своего слова не изменю вовеки, как хошь ты про меня думай.

Гаврила этого никак не ожидал. Все, на что он рассчитывал, опять улетучивалось. Он растерянно прошептал:

– - Значит, я не люб тебе?

– - Люб, люб, сокрушитель ты мой! Ты бы знал только, что со мной делается-то… Только все-таки не надейся, на что надеешься. Голубчик, родимый, пожалуйста!..

И она притянула к себе его голову и поцеловала, потом вытолкнула его за калитку и щелкнула засовом. Гаврила очутился на улице, как в тумане.

"Что это тут творится?" -- подумал он и в глубокой задумчивости остановился у крыльца. Он долго стоял, потом тяжело вздохнул, махнул рукой, поднял голову и тихо зашагал ко дворам.


XX I X

Давно уже прошел покров. Стали чаще выпадать заморозки, по утрам кое-где перепадал снежок. В Грядках все уже приготовились к зиме. В одно утро в деревне вдруг появился какой-то человек в дрожках, на хорошей лошади, в жеребковой дохе. Он собрал мужиков и объявил им, что в селе Песчаникове, верстах в тридцати от Грядок, предполагается строить новый завод. Туда нужны люди с лошадьми и без лошадей на зиму для подвозки камня, кирпичу, лесу, цементу с железной дороги. Работа будет всю зиму; желающие, условившись, могут хоть сейчас получить хорошие задатки. Многие поспешили подрядиться на работы. Гаврила тоже решился на зиму наняться туда. Переговорив с человеком в дохе, он поступил к нему десятником по приемке подвозного материала. Гаврила был этому очень рад. Во-первых, на зиму ему открывался хороший заработок; во-вторых, он может там отдохнуть от того, что он переживал за это время. Его всей душой тянуло к Аксинье, но Аксинья все отстранялась от него и только наделяла его ласковыми словами. Иногда он очень понимал ее, а другой раз готов был разорваться от досады. Когда он подрядился, то сказал сам себе:

"Вот и отлично: поживем вдали друг от друга, а после разлуки-то, може, скорее дело сделается".

И в надежде, что это рано ли, поздно, а должно случиться, и он будет любиться с Аксиньей, как любился с Верой, Гаврила, как только открылись заработки на заводе, отправился на завод.

Жизнь на заводе для Гаврилы пошла интересная. Занятия были не очень трудны. Он ходил по будущему двору завода с книжкой и следил за подвозкой материала, принимал его, выдавал возчикам квитанции, по которым они могли получать в конторе деньги, а вечером отдавал в конторе отчет. В том и состояли все его занятия. Жалованье ему назначили довольно приличное. Кормили их хорошо. Они жили вместе в одной каморке с десятниками и конторщиками. Помещение было чистое и теплое. Народ был веселый. По вечерам кто играл в карты, кто в шашки, кто читал что, кто рассказывал. Время шло весело, а поэтому скоро. Незаметно прошли все филипповки, и наступило рождество.


XXX

За три дня до рождества все работы на заводе были прикончены до Нового года, и рабочие, конные и пешие, стали распускаться домой. Начался расчет их. Конторщики и десятники освободились только накануне праздника, и то уже во второй половине дня. За Гаврилой приехал в этот день отец. Он расспросил его, что дома, как в деревне, и, услыхав, что все благополучно, не стал ничего более расспрашивать и ехал всю дорогу молча. Он был в каком-то полудремотном состоянии. Но лишь только он очутился дома, как в нем снова поднялось все то, что занимало и волновало его до отъезда на завод. Милый образ Аксиньи пронесся в его воображении, и ему страшно захотелось увидеть ее, и увидеть ее наедине. Но как это сделать? Теперь не лето. Летней порой всюду можно встретиться, а где столкнуться зимой? И Гаврила ломал голову целое утро; и у него составился такой план: он после обеда пойдет к ним на дом, как будто затем, чтобы предложить Арсению работу на заводе, и если застанет его дома, то так и скажет ему, если же нет, то тем лучше. Он увидит Аксинью, а с предложением может прийти в другой раз.

И действительно, отдохнувши после обеда, Гаврила пошел к Сушкиным. Арсения не было дома. Сердце Гаврилы сильно забилось от радости, и он, весь дрожа, попытался обнять Аксинью и притянуть к себе.

– - Голубушка ты моя, как я по тебе соскучился-то!

– - Неужели правда? -- сказала Аксинья, улыбаясь.

Но улыбка ее была только наружная. В глазах Аксиньи виднелась какая-то забота. Она даже спала с лица и подурнела. Но Гаврила не обратил на это никакого внимания. Она по-прежнему была для него самое дорогое существо.

– - То есть вот как, -- продолжал Гаврила, -- не будь у меня такой работы, ей-богу, сбежал бы, не вытерпел бы.

Аксинья опять улыбнулась, подняла на него глаза и доверчиво взглянула ему в лицо.

– - А где же Арсений?

– - В Назаровку к портному поехал. Шубу себе затеял шить; да портной-то замешкался, вот до самых праздников и дотянул.

– - Вот как? Ну, каково же тут поживала?

– - Каково? -- нешто не знаешь нашу жизнь: день да ночь -- сутки прочь.

– - Обо мне-то вспоминала когда?

– - Вспоминала.

– - Может быть, надумала за это время милостивей быть?

Аксинья отрицательно покачала головой.

– - Неужели все будешь упираться? -- сказал Гаврила и потемнел из лица.

– - Теперь поневоле будешь.

– - Почему так?

– - Я забрюхатела.

Гаврила весь опустился, у него глаза даже потускнели.

– - Что ты так пригорюнился? -- улыбаясь, спросила Аксинья.

– - Пропащее дело! -- вздохнувши, проговорил Гаврила.

– - Чем пропащее?

– - А тем… Значит, ты с своим связана теперь на весь век: потому -- будет у тебя ребенок, ты и об отце его больше будешь думать, а обо мне-то ты и позабудешь!

– - Зачем забывать? А я думаю, мы ближе друг к дружке станем. Набивался ты в кумовья-то, вот мы тебя и позовем.

– - Не в кумовья бы мне к тебе хотелось… -- мрачно сказал Гаврила.

– - Какой ты самолюб! -- тихо вздохнув, проговорила Аксинья. -- Только ты о себе и помнишь, а не подумаешь… ну, хоть обо мне. Каково бы мне было, если бы я с тобой согрешила да забрюхатела?

– - Как каково?

– - А так! Родился бы ребенок, считаться он стал бы Арсеньев, его и отцом звать, по нем по отчеству называться, -- и Арсений на него, как на свое дите, радовался б. Ведь это обман! Опять -- мое дело: всегда б он мне стал глаза колоть да о грехе моем напоминать. Вот, мол, грех-то твой, вот он грех-то! А нешто сладко на душе грех-то иметь?

– - Да велик ли тут грех! -- воскликнул Гаврила. -- Я тут ничего и греха не вижу, в чем тут он?

– - Как в чем! Скажу примером: твоя жена тебе не очень мила, а ну-ка сделай она то, на что ты меня подбиваешь, что ты на это скажешь?

Гаврила прикусил язык и долго-долго молчал. Потом он поднял глаза на Аксинью и дрожащим голосом сказал:

– - Аксюша, голубушка… ах, как я тебя люблю!

И он схватил ее голову, поцеловал несколько раз в лицо и, взявши шапку, вышел из избы.


XXX I

Гаврила оставил мысль добиться с Аксиньей таких отношений, о каких он так пылко думал раньше. Это решение засело в нем прочно, и он перестал думать об этом. Он уж больше не добивался увидеть ее наедине, и они ни разу не видались так за все святки. Зато при людях они виделись чуть не каждый день. По случаю праздника грядковцы собирались то в одной, то в другой избе, сидели там, переливали из пустого в порожнее. Ходил туда и Гаврила, приходила туда и Аксинья, и им всегда было радостно видеть друг дружку. Мысли их всегда текли в одном направлении. Так, сидя у кого-нибудь в избе и принимая участие в каком-нибудь разговоре, они замечали, что лишь только кто из них что подумает, другой уже об этом говорит. Это несколько раз случалось и приводило их в веселое настроение. Они обменивались взглядами, горящими лаской и любовью, и были несказанно счастливы.

Один раз Маланья заметила ему:

– - Что это ты на людях веселый, разговорчивый, а как дома -- словно волк какой?

Гаврила смешался и не знал, что сказать.

– - Или оттого, что у нас Аксиньи Сушкиной нет?

Гаврила кинул взгляд на Маланью: но та поспешила отвернуться в сторону. Гаврила изменившимся голосом проговорил:

– - Ты к чему это сказала-то?

– - А к тому, что ты, с ней больше разговорчив, а тут от тебя слова не вытянешь.

– - А ты попробуй заставить говорить.

– - Где уж там!

– - Ну, так и нечего локотать незнамо что.


XXX II

Святки прошли. На другой день Нового года с раннего утра Гаврила отправился опять на завод и, как только приехал туда, снова принялся за дела. После святок работа кипела. Для Гаврилы она была все та же: подсчет товаров, приемка, выдача квитков, отчет в конторе, -- но она была более утомительной. Дни стали прибавляться, наступили мясоедные морозы, и все десятники и приказчики очень уставали и вечер уже проводили не так, как до святок, а сидели мало и, поужинав, скорей заваливались спать.

Гаврила и до святок ни с кем близко не сходился, после святок же он совсем стал держаться особняком. Ему не по душе был весь этот народ: они все очень легко относились к жизни; в разговорах они подчас шутили над такими вещами, над которыми смеяться было нельзя. Он тогда ввязывался в разговор и пробовал навести его на серьезный лад. Но никто не поддавался его настроению: одни отшучивались, другие говорили, что такая скучная материя под стать только монахам. Гаврилы стали избегать, некоторые подтрунивали над ним; он тоже откачнулся от всех.

Зима шла быстро. Дни заметно прибавлялись, ночи делались короче. С прибавлением дня всем прибавлялось работы. Наступил март месяц. В этом месяце работа закипела как никогда. Нужно было до распутицы закончить заготовку всего, а заготовлять было нужно кое-чего много; бросились искать подвод, набавили возчикам цену. По дорогам целый день просто стон стоял. Так шло недели три. Потом небо заволоклось облаками, сделалось тихо и тепло. В ночь на Алексея божия человека пошла изморось; к утру изморось превратилась в дождь; за день дождь все делался крупнее и крупнее. Снег как-то потемнел и около дорог осунулся. Дороги начали чернеть, на них образовались просовы. В низинках показалась вода. Напрасно возчики говорили: "Постояло бы еще денька два, пошли бог морозца", -- дорога быстро начала портиться.

К благовещенью все получили расчет. Гавриле тоже осталось делать нечего, и он отправился домой.

Старики были очень довольны его хорошими заработками. Маланья тоже как будто расцвела. Она стала увиваться около мужа, как кошка. Гаврила недоумевал. Она редко когда была такой ласковой. Но недоумение его продолжалось недолго. Вскоре он узнал причину всех ее ласк.

– - Гаврила! а Гаврила! Что я хочу тебе сказать, -- проговорила раз Маланья, заглядывая ему в глаза.

– - Ну, что? -- спросил Гаврила.

– - Ты теперь денег-то много заработал, давай наймем на лето работницу.

Гаврила криво усмехнулся.

– - Следует, конечно, что об этом говорить.

– - А что ж? Ты теперь стал вроде приказчика, а жена твоя во всякий след бегай, -- зазорно ведь.

– - Знамо, народ осудит.

– - А то не осудит?

– - Ну, ладно, оставь, что пустяки говорить! -- резко сказал Гаврила.

– - Какие же это пустяки? -- насупившись, проговорила Маланья и бросила на мужа сердитый взгляд.

– - А я говорю -- пустяки! -- еще резче проговорил Гаврила. -- Надо бы прежде с башкой собраться, чем такие речи-то поднимать.

– - Господи, вот идол-то зародился! -- воскликнула огорченная Маланья. -- Никаких резонов от тебя не принимает. У других мужья как мужья, а это -- шут знает кто такое.

И она захныкала и вышла вон из избы. Гаврила проводил ее долгим взглядом и глубоко вздохнул. Он ясно почувствовал, как далеко он стоит душой от жены, и ему стало жутко.


XXXI II

На третий день после приезда домой Гаврила решил сходить к Сушкиным. Когда он пришел в избу, то и Арсений и Аксинья были дома. Арсений лежал на печи, а Аксинья сидела у окна и разбиралась в каких-то тряпках. Аксинья теперь очень переменилась. У нее заметно выделялся живот, щеки осунулись, лицо как-то посмуглело, и на нем были заметны "матежи", эти характерные признаки беременности, бывавшие у некоторых баб. Только глаза ее остались неизменными: такие же глубокие, такие же ласкающие, чистые и приветливые.

Гаврила поздоровался с ними; Арсений соскочил с печи и подошел к нему.

– - А, будущий куманек! Добро жаловать, добро жаловать, садись на лавку! -- говорил он, добродушно ухмыляясь.

– - Проведать пришел, -- проговорил Гаврила, садясь на лавку и устремляя взор на Аксинью, -- как-то вы тут поживаете?

Аксинья медленно повернулась к нему и с легкой грустной улыбкой сказала:

– - Поживаем помаленьку. Как-то ты там пожил?

– - Я жил хорошо, -- проговорил Гаврила. -- А ты чего же к нам работать не приезжал? Какая заработка была! -- обратился он к Арсению.

– - Ну, где нам! -- махнул рукой Арсений. -- Наше дело, видно, сиди дома да точи веретена.

– - Отчего ж? Там всем дело нашлось бы.

– - А дома-то кто? Баба моя раскоклячилась, брат, -- ни на что не похоже, куда что девалось.

– - Что же это ты? -- спросил Гаврила с деланной улыбкой, тогда как на душе его, от жалости к ней, скребли кошки. -- Аль горшок не по себе?

– - Бог его знает! -- проговорила Аксинья. -- Так тяжело, так тяжело ношу -- не дай господи! Кого ни спрошу рожалых баб, никто так не мучился, особливо с этих пор.

– - Вот узнаешь, каковы ребята-то! А то все: дай бог ребеночка, дай бог ребеночка, -- вот и дал! -- проговорил Арсений.

– - Что же делать, -- сказала Аксинья, -- видно, что будет, то и будет.

– - Знамо, так. А что ж, чай, надо самоварчик поставить да будущего куманька-то чайком попоить? -- встрепенулся Арсений. -- Ты похлопочи тут, -- обратился он к Аксинье, -- а я за баранками сбегаю. Так, что ли?

– - Ну что ж, ступай, -- скакала Аксинья, -- а я пока поставлю.

Арсений быстро оделся, взял шапку и вышел из избы.

Гаврила просидел у Сушкиных долго. Они пили чай и говорили о разных разностях. Гаврила чувствовал себя так хорошо, как редко когда бывало. Когда кончили чай, то в окно с улицы постучались.

– - Что такое? -- сунулся к окну Арсений.

– - Гаврилу пошли! Домой пора.

Гаврила узнал голос Маланьи, и ему стало неловко. Попрощавшись с Сушкиными, он вышел из избы. Маланья стояла у угла, потупив голову. Когда Гаврила показался из калитки, она исподлобья взглянула на него и злобно проговорила:

– - Засиделся! Давно не видал свою милую!

– - Что ты бормочешь? -- с забившимся сердцем и глухим голосом проговорил Гаврила.

– - А то… Теперь будешь шляться сюда! Пойдем домой.

– - На что я дома-то понадобился?

– - А тут-то что тебе делать?

У Гаврилы мелькнуло было в уме все рассказать жене, все объяснить: вот, мол, тут что; но когда он представил себе, что такое за существо Маланья, ему стало стыдно за свой порыв. "Да разве она поймет это!" -- подумал он, и глухая тоска зашевелилась в его груди, и он поглядел на жену с нескрываемой ненавистью.


XXX I V

Пришла и прошла святая. Наступила полная весна с ее работами. Жизнь Гаврилы пошла обычным чередом, как и в прежние годы: он так же принялся со своими семейными за работы, так же выезжал в поле, так же выходил на улицу; но он сам был уже совсем не тот. Он чувствовал себя точь-в-точь как, бывало, в беззаботной холостой жизни: везде ему было весело, за все он брался охотно. Животное чувство к Аксинье в нем больше не пробуждалось, а вновь пробудилось горячее желание -- заснувшее в последние годы -- делать все как можно лучше, добиваться перехода с худого на хорошее. Ему стали видны упущения и в своем хозяйстве и в общественном. Конопля плохая стала родиться -- надо переменить место, где ее сеять. Во ржи пропрядает костерь -- нужно хорошенько провеять семена. Следует заняться садом, а то одни яблони захирели, другие зажирели, да и кусты требуют пересадки. Нужно подбить общество почистить пруды, а то все они заплыли, заросли, -- нам же от этого хуже: скотине неудобно пить, пеленок негде выстирать. На сходке он восставал против того, что мужики всегда, как бешеные собаки, бросались грызться, и этим только озлоблялись друг против друга и тормозили всякое дело. "К чему ругаться? -- говорил он. -- Если кто сказал что несогласное со мной, надо спокойно рассудить, что лучше, а не схватываться". Он горячо волновался, видя, как некоторые мужики -- особенно старые, испытавшие еще барщины -- плохо относятся к общественным делам. "Ладно, как сделается, так сделается: не наша забота -- мир велик", -- говорили они. Вследствие такого равнодушия бывало много общественных промашек, от которых терпели виноватые и правые. Прошлой осенью пришлось покупать мирского быка: выбрали кое-кого, те пошли и купили такого, который никуда не годился. Зимой его сменили; за нового заплатили вдвое дороже, но он оказался очень озорноват. Мужики ругались на тех, кто покупал, те ругали того, кто их посылал, -- общее неудовольствие, и все понесли убытки. Зимою оказалось две десятины березового леса. Одни говорили, что нужно им самим свалить, другие -- продать, а деньги употребить на подати. Староста съякшался со старшиной, тот приехал в деревню -- слово за слово, купил лес за триста рублей, кое-кого грядковцев же нанял спилить его на дрова, и вот теперь ему наставили двести саженей дров, по три рубля с полтиной за сажень; а сучками он мог покрыть все расходы. Упустили четыреста рублей. Гаврила вслух возмущался этим и заручился такими голосами, которые сочувствовали ему. Можно думать, что в будущем дело могло идти складней: по крайней мере, Гаврила думал, что этого нужно будет добиться.

Старики, видевшие, что парень их меняется и находит на ту "стезю", на которой Илье было очень желательно его видеть, радовались. "Ну, вот и слава богу! -- говорили они. -- А то мы думали то и то, испугались, что он с пахвей собьется, а он опять на прежнюю дорогу выходит; все перемололось, значит".

Только Маланья ничем не изменяла себя: она такая же была грубая, сварливая. Гаврила не раз подмечал в ее взглядах такую ненависть, какую только можно испытывать к лютому врагу. Было ли это следствием того, что Гаврила так равнодушно относился к ее замыслам насчет работницы или другого чего?


XXXV

Весна приближалась к концу. Отсеяли яровое. У Гаврилы в саду зацвели несколько яблонь и обещали дать плоды. Чтобы сберечь эти плоды, Гаврила надумал обнести сад плетнем; и один раз, около полден, он вышел со двора и направился к амбару, где у них лежали дрова, чтобы выбрать и вырубить там кольев. Копаясь в дровах, он вдруг заметил, что мимо него, направляясь от сараев ко двору, поспешно прошла Маланья. Увидев его, она как будто испугалась, взглянула на него тревожным взглядом и быстро шмыгнула за амбар. Гаврила хотел окликнуть ее и спросить, где была, но раздумал и, мурлыкая песню, начал разбирать кучи хвороста, выбирая из него пригодное для плетня.

Вдруг за сараями послышались крики. У Гаврилы как-то екнуло сердце. Он бросил топор и прислушался. Крики повторились. Кто-то заставлял кого-то держать. Гаврила опрометью бросился за сараи, и когда выбежал туда, то увидел, что по лужку, раскинувшемуся среди поля, неслась лошадь с бороной, за ней бежала другая. За первой лошадью, запутавшись в вожжах, тащилась волоком баба, бороновавшая на них. Как кричала баба, было не слыхать, но к лошадям с разных полос неслись еще не отсеявшиеся мужики и бабы, крича друг дружке, чтобы держали лошадей. Но держать было некому. Лошади кругами носились по лужку, и их нелегко было не то что остановить, но даже догнать.

У Гаврилы екнуло сердце, и он со всех ног бросился по полосам. Когда он выбежал на лужок, то ему показалось, что первая лошадь была Сушкиных. Сердце в нем забилось еще сильней, и он в свою очередь закричал изо всех сил:

– - Держи, держи!

Одному мужику наконец удалось схватить лошадь, волочившую бабу. Все направились к тому месту, где остановили лошадь. Поспешно, с лицами, охваченными ужасом, отвожжали вожжи и стали распутывать валявшуюся без движения бабу. Баба была Аксинья.

Аксинья была без чувств. Она вся всколотилась, волочившись по полю. Вожжи перехватили ее поперек груди и затянулись на одной руке. Они так впились в тело, что это место было синее.

Распутавши Аксинью, стали разглядывать, как ее изуродовало. Послышались оханья, вздохи. Бабы застрекотали одна за другой, спеша высказать свои соболезнования. Одна передавала, как случилось это несчастие:

– - Ведь совсем отбороновала она, домой ехала. Я еще сказала ей: теперь ты чайку всласть попьешь, а она говорит: "Некогда, еще на полдни нужно идти". Только она поравнялась вон с ручейком-то, словно оттуда кто выскочит -- как шарахнутся лошади-то, и пошли и пошли. Я рта не успела открыть, гляжу -- уж она волочится, сама-то благим матом кричит.

– - Надо ее домой несть!

– - Знамо домой, там чем-нибудь пособить можно будет.

Мужики и бабы подняли Аксинью на руки и понесли ее в деревню.

У Гаврилы в глазах все помутилось. Он не сознавал себя и не мог понять, что такое случилось, и только чувствовал, что случилось нечто страшное, ужасное. Ему кто-то сказал, чтобы он вел лошадь Арсения в деревню; он взял лошадь и повел ее в поводу. Лошадь была вся мокрая; она тяжело дышала, раздувая ноздри; глаза ее как-то осовели, уши ослабли, и она шла поникнув головой. Гаврила снял с нее хомут, привязал за повод к воротам и пошел в избу, куда перед этим внесли Аксинью. Но из избы уж выходили все, говорили, что туда ходить нельзя, и кричали, что нужно Гомониху скорей позвать. Гомониха была деревенская повитуха.

Одна баба побежала за повитухой; другие столпились у ворот и, перебивая друг дружку, на разные лады обсуждали только что происшедшее событие. Гомониха скоро пришла; бабы несколько притихли, и некоторые из них, а также все мужики, стали расходиться. Гаврила прошел на мостенки, ведущие к омшанику, сел на них, облокотился на колени и закрыл ладонями лицо.

Все внутри его ворочалось, он испытывал невыносимую боль. Он бессвязно забормотал:

– - Господи, что это случилось? Господи, что это случилось?

Он долго-долго сидел так, и ему было очень тяжело. Ом хотел плакать, но слез не было. Что происходило в избе, он не знал. Вдруг он почувствовал, что его кто-то трогает за плечи. Он поднял голову: перед ним стоял Арсений. Арсений всхлипывал, и все лицо его было мокро от слез. Когда Гаврила взглянул на него, то Арсений проговорил:

– - Кум… Кумане-ек, пойдем в избу.

– - Что Аксинья? -- спросил Гаврила, поднимаясь на ноги и чувствуя необыкновенную сухость в горле.

– - Трудно ей, не разродится… Бабка совсем измучилась.

В это время в избе раздался нечеловеческий крик. Гаврила и Арсений остановились как прикованные. Через минуту из избы вышла бабка. Увидав мужиков, она проговорила:

– - Погодите немножко, -- и шмыгнула в горенку; через минуту она вышла оттуда с каким-то полотном и опять скрылась в избе. Гаврила оперся на перила и уставился глазами вниз. Арсений плаксивым голосом говорил:

– - Ведь вот какой грех! Если бы я это знал, нешто я пустил бы ее в поле? Я и то говорил ей: давай я буду бороновать, а она говорит: "Нет, я сама: лучше разомнусь", -- говорит.

У Гаврилы точно свернуло жгутом все внутренности в груди и держало так, не отпуская. Ему трудно было дышать, ноги отказывались его держать; он ни одним звуком не отозвался на слова Арсения.

Прошло несколько минут. Бабка отворила дверь и сказала, чтобы они вошли. На конике, головой в угол, лежала Аксинья. Она была снова в забытьи и лежала страшно бледная. На лбу у ней виднелись большие ссадины: видимо, ей приходилось волочиться лицом вниз. Старуха-бабка держала в руках сверточек и казалась очень взволнованной.

– - Что, бабушка? Что? -- убитым голосом проговорил Арсений.

– - Да что, живенький, дышит, только очень уж плох. Есть ли у вас теплая вода-то? Да плошку какую-нибудь надо: придется погрузить.

Арсений засуетился, доставая нужное. Гаврила сел на лавку в головах Аксиньи и уставился ей в лицо.


XXXV I

И когда он увидел вблизи эти хотя искаженные, но дорогие ему черты лица, то в груди его заклокотала целая буря. Он понял, что в этом существе, с неправильным и некрасивым теперь лицом, заключается все, что ему было мило и дорого на белом свете. Она одна, из всех близких к нему, имела родную с ним душу и осветила последнее время его жизнь, которая могла выбиться совсем из колеи и завести его бог знает куда. В глазах Гаврилы закружилось, и он как-то сразу забыл, где он находится. Вдруг слабый, хриплый звук заставил его очнуться. Он догадался, что эти звуки произнесла Аксинья, и уставил на нее глаза. Он увидел, что Аксинья очнулась; но ее лицо, за минуту перед тем спокойное, исказилось страданиями. Страдания эти, очевидно, были настолько трудны, что она не могла их побороть. Она опять издала слабый звук, потом протяжно и мучительно застонала.

– - Аксюша, Аксюша! -- лепетал Гаврила и почувствовал, как все лицо его обливается слезами. -- Что ты, родная, что ты, голубушка?

– - Ну, зачем ты себя терзаешь так? -- с нежностью в голосе проговорил Арсений; глаза его были полны слез. -- Очнись, тебя теперь распростал бог, може, полегчает.

Аксинья уставилась на него помутившимися глазами и несколько раз прерывисто вздохнула; потом медленно, останавливаясь на каждом слове, проговорила:

– - Гаврила… тут… ты?

– - Тут, тут, моя голубушка! -- поспешил сказать Гаврила.

– - Оче-е-нь м-н-е т-р-у-дно. Ка-а-к я му-у-чилась, -- совсем не своим голосом, чуть не со стоном, протянула Аксинья. -- Я… ему… нарочно ве-ле-ла тебя поз-вать, что-бы ска-а-зать тебе… это… Ты по-жа-ле-ешь меня… Ты ведь же-ла-а-нный… Ты ведь заместо ро-одного мне бу-у-дешь… Нико-го у ме-ня ближе тебя нету здесь… Да и прости-ться с тобой хочется… Про-о-сти, родимый бра-а-тец! Мо-же, мне и не вы-жи-ть…

– - Что ты, что ты! -- воскликнул Гаврила, и вдруг слезы брызнули из его глаз. -- Тебе еще можно помочь, что ты говоришь! Рази таких случаев не бывает? Я сейчас в больницу поеду, доктора привезу. Подбодрись немножко, моя голубушка, кумушка моя, сестрица богоданная!.. -- И Гаврила взял бледную и холодную руку Аксиньи и задержал ее в своей. Аксинья лежала, устремив глаза на него, но, должно быть, ничего уж не видала и не слыхала. Бледное лицо ее с посиневшими губами было искажено страданиями. Грудь прерывисто поднималась, и она дышала тяжко-тяжко.

Гаврила еще раз взглянул на нее, вышел из избы и отвязал привязанную у ворот лошадь и стал ее запрягать.

В больнице доктор и фельдшер отказались с ним ехать, но отпустили фельдшерицу. Когда они приехали в Грядки и пошли в избу к Арсению, то у образов горела лампадка. По всей избе носился какой-то особый запах. У Гаврилы дрогнуло сердце и помутилось в глазах. Он невольно покосился на коник, где до этого лежала Аксинья, но коник был уже пуст.

Аксинья теперь лежала за столом на лавке, и лежала спокойно, неподвижно, а в головах у ней так же неподвижно лежал какой-то сверток.

– - Что, неужели? -- с замирающим сердцем спросил Гаврила.

– - У-у-мерла! -- пролепетал дрожащими губами Арсений, и из глаз его градом хлынули слезы…


XXXV II

Неделю спустя после похорон Аксиньи Гаврила на выгоне встретился с Арсением. Арсений был необыкновенно мрачен. Остановивши Гаврилу, Арсений, не своим голосом и пугаясь в словах, проговорил:

– - Вот что! Я хочу тебе слово сказать… Это нехорошо, если люди правду говорят… Так не годится!

– - Что такое? -- с дрогнувшим сердцем от предчувствия чего-то недоброго спросил Гаврила.

– - Выходит -- ты всему нашему горю причина…

– - Как я?

– - Ты, говорят, любился с Аксиньей, из-за того твоя жена и лошадей нарочно испугала.

– - Что ты говоришь? -- весь бледнея, упавшим голосом вымолвил Гаврила.

– - Не я это говорю, а люди говорят: вся деревня об ним болтает, и Маланью твою перед тем Анютка Махалова в овраге видела, она всем это говорит.

Гаврила вдруг вспомнил, как в тот день, когда он копался в дровах, из-за сараев пробежала Маланья, вспомнил и ее странный взгляд, -- и ему все стало ясно. У него закружилась голова, но он сейчас же преодолел себя и проговорил:

– - Я за бабу не спорю! А сам я виноват перед тобой только в мыслях. Верно, -- я добивался того, что ты думаешь, но она меня одолела! Не такая, брат, она была, чтобы на то пойти, и если ты веришь богу, то я чем хочешь тебе побожусь, что я ничего не имел с ней… Слышишь ты меня?!

– - Слышу! -- глухо проговорил Арсений и тяжело вздохнул. -- Говорят: "Зачем он так хлопотал?.. Зачем в больницу ездил?.. Это неспроста…" Вон что они понимают.

– - Ну, и пусть их понимают… А я не виноват перед тобою… Знай это и не терзай своего сердца… Понял?

Арсений промолчал. Гаврила, стиснув зубы и с исказившимся лицом, повернулся и пошел с выгона. Он торопливо шел домой. Подойдя ко двору, он решительно вошел в калитку. Войдя в сени, он ясно почувствовал запах мыла и пара. Что-то копошилось в сенях: это Маланья принималась стирать белье и намыливала его в корыте. Гаврила, весь дрожа, молча подошел к ней, взял ее за плечи и повернул к себе лицом.

– - Говори, ты испугала лошадей? -- весь трясясь, спросил Гаврила, впиваясь в ее глаза своими светящимися, как у волка, глазами.

– - Гаврила! -- начиная плакать и со страхом глядя на разъяренного мужа, протянула Маланья.

– - Откуда ты шла, как я тогда у амбара был?

Маланья ничего не сказала, а вдруг рухнула перед мужем на колени, обвила руками его ноги и, поднимая к нему полные слез глаза, проговорила:

– - Прости, прости, ради Христа! Виновата!

И она вдруг завыла и рухнула головой вниз. Гаврила оперся рукой на перила и с минуту глядел на рыдающую жену.

– - Зверь ты, а не человек! -- воскликнул он не своим голосом, пхнул жену ногой в спину, чуть не шатаясь вышел из сеней, пошел на задворки, бросился ничком под куст на траву и долго-долго лежал так…


XXXVI II

На другой день с раннего утра Гаврила оделся в чистый пиджак и хорошие сапоги и, никому ничего не сказав, куда-то ушел. Он ходил до обеда. А вернувшись, он велел собирать ему котомку и сказал отцу, чтобы он завтра подвез его до города.

– - Да куда ж ты пойдешь-то, дитятко? -- с испугом плаксивым голосом спросила его Дарья.

– - А там увижу, когда подальше от дома отъеду…

– - Что ж тебе от дома уезжать в такое время? Самая горячая пора наступает, а ты нас покинуть хочешь?

– - Справитесь и без меня, а не справитесь -- наймите кого.

– - Что тебе так захотелось-то вдруг?.. То жил-жил, а то на-поди.

– - Хоть бы до осени подождал, -- поддержал старуху старик. -- Вот убрали бы все, и ступай с богом хоть в Москву опять, хоть еще куда…

– - Мне до осени не дождаться, -- выговорил Гаврила и больше уж не отзывался на стариковские уговоры.

Весь вечер Гаврила собирал, что ему нужно было положить в котомку, потом он пошел в садик и просидел там до рассвета. А как только рассвело, он отправился в ночное, привел сам лошадь, сам запряг ее, толкнулся, чтобы разбудить старика, и стал укладывать котомку в телегу.

Бабы вышли провожать его, как рекрута, с плачем, но Гаврила только поморщился и отвернулся. Он торопил старика, чтобы тот скорей усаживался. И когда они уселись, Гаврила снял картуз, простился с бабами и тронул лошадь. И пока проехали все село, Гаврила сидел, не поворачивая головы и не поднимая глаз. Ему ни на что не хотелось глядеть, ни о чем думать. И впереди у него ничего не было определенного.


1904 г.

Загрузка...