Часть вторая

Глава 1 Уманский сотник

Наступила обеденная пора, и жизнь на улицах шумного города стала затихать. Дружно застучали железными засовами лавочники, запирая деревянные лавки, выстроившиеся в два ряда посреди площади; из открытых настежь дверей базилианской школы выбегали школяры и, развевая длинными полами черных плащей, крикливыми табунками разбегались по переулкам. Они напоминали стайки суетливых скворцов. По середине улицы, мимо обнесенных изгородью и валом лавок, которые вместе с другими домами образовывали цитадель с каменной башней и двумя обитыми железом воротами, заложив руки в карманы белого суконного кунтуша, шагал Иван Гонта, старший сотник уманских городовых казаков, или, как они назывались по-новому, милиции. Завидев его высокую фигуру, лавочники оставляли засовы и замки, снимали шапки, склонялись в почтительном поклоне. Сотник кивал в ответ и ускорял шаг, пытаясь поскорее избавиться от заискивающих взглядов и льстивых улыбок. Наконец он миновал последнюю лавку и вышел за ворота, около которых стояла рогатка. Ею запирались на ночь ворота. Дальше улица тянулась между двумя рядами новых двухэтажных домов, поставленных панами из окрестных имений. В последнее время крестьяне стали очень неспокойными, и шляхтичи сочли за благо переселиться под защиту крепких стен и надежной охраны. Охрана состояла из двух тысяч казаков, шестисот человек пешего отряда, в котором были преимущественно молодые шляхтичи, и отряда гусар. Только здесь, за высокими стенами, паны были спокойны, ничто не угрожало их жизни. Граф Селезий Потоцкий — воевода, которому принадлежала Умань, выполняя наказ короля и сената, хорошо позаботился о защите крепости: ведь она стояла на пересечении дорог из Польши, Гетманщины, Запорожья и даже далеких Кавказа и Крыма. Город был окружен валом, рвом и надежно укреплен.

— Пане сотник, подожди, — вдруг послышалось со стороны.

Гонта оглянулся. С крыльца ратуши, громыхая по ступенькам тяжелыми сапогами, быстро сошел начальник уманских городовых казаков полковник Обух.

— Слышал новость? — забыв поздороваться, заговорил он. — Гайдамаки уже под Корсунем. Поначалу я так считал: собралось там с десяток лиходеев, пограбят пару сел — и назад в лес, а оно, смотри, как поворачивается. Только что паныч приехал из села… дай бог память… — Обух постучал ладонью по плоскому лбу, пытаясь припомнить название села, — забыл, как оно называется. Одна гайдамацкая ватага встретилась в лесу под тем селом с конфедератами. Эти с карабинами были, шли в шеренгах, как реестровое войско, но разбойники накрыли их таким огнем, что шеренги сразу расстроились и отошли к болоту. Капитан, начальник когорты, дважды выстраивал конфедератов в ряды и водил их в контратаку. В третий раз солдаты побросали карабины и побежали к болоту. Капитан кричал-кричал, а потом видит, что и ему несдобровать, взял да и бросился с конем в болото. Конь увяз, а его самого пулей убило. Ну, что ты на это скажешь?

— А что тут говорить? — пожал плечами Гонта.

После такого ответа Обух не стал продолжать разговор. Он вытер платочком вспотевшую шею и после некоторого молчания спросил:

— Ты куда идешь?

— Домой. — Гонта смотрел куда-то в сторону, поверх головы полковника. Его большие глаза были, как всегда, задумчивы и словно бы смотрели с удивлением. От этого казалось, что сотник всё время к чему-то прислушивается.

Обух собрался идти к губернатору, чтобы рассказать ему об услышанном и узнать, не сказал ли чего взятый два дня тому назад в плен запорожец из гайдамацкого дозора. Гонта согласился пойти с ним. Они перешли с середины улицы к забору, где было меньше песку, и ускорили шаг. Неожиданно из покосившихся ворот выскочили трое мальчуганов с луками наперевес. Выкрикнув пронзительными голосами воинственное татарское «алла», они запустили в голубое небо камышовые стрелы. Это было так неожиданно, что Обух даже отшатнулся.

— Холеры на вас нет! — плюнул он под ноги. — У тебя тоже такие разбойники?

— У меня девочки — четыре, только один хлопец. Что ты бранишься, видишь, какие бравые казаки растут.

— Скорее гайдамаки, — хмуро обронил Обух.

— А разве гайдамаки не казаки?

Они уже подошли к усадьбе губернатора Младановича. Самого замка не было видно, он прятался в тени густого парка, над деревьями виднелись только четыре башни с флагами на шпилях.

Младановича нашли в тенистой беседке за послеобеденным кофе. Тут же сидели его жена, мать — восьмидесятилетняя старуха, старшая дочь Вероника, а также начальник гарнизона поручик Ленарт и землемер Шафранский, присланный в Уманскую волость для нарезания панских угодий.

Завидев Гонту и Обуха, губернатор отставил чашку и вытер салфеткой губы.

— А я как раз хотел за вами посылать, прошу к столу.

Он пожал руку Гонты и подошел к Обуху. Ещё когда Младанович здоровался с сотником, Обух стал искать в кармане платочек; не найдя его, он вытер вспотевшую ладонь о карман и поспешно протянул её. Младанович указал на стулья и, садясь на свое место, незаметно концом скатерти вытер руку, к которой прикасался Обух. Гонта, доглядев это, скрыл усмешку в уголках глаз.

— По воле или по неволе? — обратился к Обуху Шафранский, который считал себя большим знатоком «хлопского» языка, поговорок и обычаев.

— По неволе, шляхтич из-под Корсуня привез недобрую весть. — И Обух передал всё то, что рассказал Гонте.

За столом все всполошились. Только старуха продолжала держать перед собой газету, выискивая места, где писалось о приездах и отъездах знакомых господ из столицы, о свадьбах и похоронах. Её уже мало волновало всё остальное, да и нужно ли обращать внимание на каких-то хлопов, которые взбунтовались невесть почему. Сколько таких бунтов помнит она на своем веку, и всегда хлопу указывали на его место.

— Иезус-Мария, они могут и до Умани дойти? — встревожилась госпожа Младанович.

Ленарт громко засмеялся. Его смех подхватили все присутствующие, за исключением Гонты и Шафранского. Обух тоже не находил в словах пани губернаторши ничего смешного, но изо всех сил морщил свои толстые губы в веселую улыбку. Наконец Ленарт, поправив перевязь, красиво охватывающую его тонкий стан, сказал:

— Что вы, пани! Достаточно роты хороших жолнеров, чтобы разогнать это быдло по их свинюшникам. Эти хамы храбры, когда перед ними безоружные.

— Конфедераты не были безоружными, — заметил Гонта.

Младанович перебил его.

— Бой происходил в лесу, и силы, верно, были неравны. Ни о какой серьезной опасности не стоит и думать. Однако эти хамы могут разрушить немало имений и погубить шляхтичей. Нужно как можно скорее прибрать их к рукам. Они до сих пор не встретили хорошего гарнизона. А конфедераты неразумно вступают в бой маленькими отрядами, им надо соединиться… — Поняв, что зашел слишком далеко, Младанович запнулся и нарочито сосредоточенно стал дуть на уже остывший кофе.

— Вы, сотник, так говорите о разбойниках, словно боитесь их, — Шафранский пытливо прищурил на Гонту глаза.

Поймав этот взгляд, Гонта ничего не ответил. Он хорошо знал, как недолюбливают его все шляхтичи, как мало доверяют ему. А наипаче губернатор ключа [57] , подстолий Рафаил Деспот Младанович. Он не только недолюбливал Гонту, но и побаивался его. Особенно с того времени, когда сотник во главе трехсот казаков возвратился с Червонной Руси [58] , куда ездил воздать почет от города покровителю его — воеводе графу Потоцкому. Потоцкий выхлопотал Гонте нобилитацию в дворянство и подарил два села — Россошки и Орадовку. Хитрый воевода сделал так, не доверяя полностью Младановичу. Гонта должен был доносить графу о всех действиях губернатора, а паче всего о его сношениях с конфедератами. Воевода Потоцкий, как и Младанович, тоже сочувствовал им, но, побаиваясь короля, держался от них подальше. И когда в октябре 1757 года конфедераты стали требовать от Умани выдать им тридцать тысяч злотых и выставить три тысячи жолнеров, Младанович доложил об этом киевскому губернатору и попросил его взять город под свою защиту. То, что уманский губернатор сочувствует конфедератам, Гонта знал наверное. О том же, что он имеет связи с ними, лишь догадывался. В губернском городе часто происходили какие-то тайные собрания, по ночам в город ввозили оружие и седла. Младанович говорил, будто бы он делает это для защиты от гайдамаков. Губернатор взимал с населения города неумеренные подати, к тому же каждые три двора должны были содержать городового казака. Не раз и не два, выходя из дому, Гонта встречал в своем дворе крестьян с шапками в руках: они приходили просить старшего сотника похлопотать перед губернатором, чтобы тот хоть немножечко уменьшил бы подати. Несколько раз Гонта ходил к Младановичу, но тот неизменно отказывал ему и просил не вмешиваться в государственные дела.

— Как же их не бояться, этих гайдамаков, они такие страшные, — поправляя бант на кошке, сказала Вероника.

— За них ещё не взялись как следует, — Ленарт поймал кошку, которая убежала от Вероники, и посадил её снова к ней на колени, — но будьте покойны — все они получат своё. Есть слух, что скоро должны назначить главным региментарием коронного обозного пана Стемпковского. Я пана обозного немного знаю. Он не будет цацкаться с бунтовщиками. У него железная рука и твердое сердце.

— Вы ни к чему не притронулись, — обратилась пани Младанович к Гонте. — Берите торт миндальный или жеремис. Дайте, я вам положу.

— Благодарю, я не люблю сладкого.

Чаепитие закончилось.

Младанович закурил коротенькую трубку и, пригласив взглядом Гонту и Обуха следовать за ним, вышел из беседки.

— Имею кое-что сказать вам, — заговорил он, шагая по аллее. — Я в самом деле хотел посылать за вами. Получена весть, что много надворных казаков, забыв страх перед богом, перешли на сторону гайдамаков. Я уверен в наших уманских казаках, но всё же… нужно привести всех под присягу. Откладывать не будем, я уже назначил день — в воскресенье.

— Много казаков в разъездах по волости, — осторожно заметил Обух.

— Их нужно собрать к воскресенью. Сегодня же пошлите за ними. — Младанович остановился и выбил трубку о яблоньку. — Сейчас я хочу посетить кордегардию, может, что-то вытянули из того проклятого запорожца. Хотите, пойдемте со мною?

— Охотно, не правда ли, пане сотнику? — обратился Обух к Гонте.

Гонта молча кивнул головой.

Они пошли к кордегардии — небольшой тюрьме, которая разместилась вблизи монастыря. За высокими железными воротами их встретил начальник кордегардии и двое его помощников.

— Сказал что-нибудь? — вопросительно кивнул головой на тюрьму Младанович.

Начальник кордегардии, небольшой горбатый человек, испуганно заморгал глазами и развел руками.

— Нет. И железо раскаленное прикладывали и к журавлю подвешивали, еле дышит, а молчит.

— Приведите его сюда, — приказал Младанович.

Палач и два его помощника метнулись к тюрьме. Через минуту они появились, ведя под руки измученного, в окровавленной одежде запорожца. При его появлении Гонта нервным движением вытащил из кармана трубку и набил её.

Запорожец отстранил руками тюремщиков и, пошатываясь, остановился.

Щурясь, приложил ладонь ко лбу и посмотрел на солнце. Гонте почему-то показалось, что он сейчас улыбнется. Запорожец действительно улыбнулся. Но улыбка его была мимолетной, она еле-еле коснулась его потрескавшихся, запекшихся губ. Запорожец опустил руку и перевел взгляд на Младановича, Обуха и Гонту. Глаза его снова стали холодными. Внезапно они встретились с глазами Гонты, и в них заиграли едва заметные огоньки.

— Проведать приятеля пришли? Соскучился я без вас, братчики. Сабли на вас казачьи и одежа тож… — начал запорожец.

Младанович оборвал его речь.

— И на тебе такая же висеть будет. Напрасно муки принимаешь. Скажи правду, и я сегодня же отпущу тебя на волю. Мы и так знаем всё про гайдамаков. Кто тебя послал? Зализняк? — Наступило длительное молчание. — Ну, говори же! А нет — прикажу поднять на дыбу, и будешь там висеть, пока не сдохнешь.

— Не вели поднимать очень высоко, а то не достанешь целовать в то место, откуда ноги растут, — с усмешкой ответил запорожец. И вдруг взгляд его погас, теперь в глазах отразилась страшная усталость и мука. Запорожец покачнулся и тоскливо, безнадежно прошептал:

— Закурить бы… хоть разок затянуться…

Гонта через силу глотнул слюну, она показалась ему густой, тягучей, как непропеченный хлеб. Неожиданно даже для самого себя выхватил изо рта трубку и, ткнув ее запорожцу, зашагал мимо оторопевших Младановича и Обуха к воротам.

Протяжно гудели рожки, соревнуясь с тысячеголосым гомоном огромной толпы: уманский гарнизон приносил присягу на верность польской короне. Прозвучал первый выстрел из пушки — войско стало строиться в две линии. После третьего выстрела из команды — комнаты, в которой хранились воинские клейноды [59] , — вышел Младанович в сопровождении двух казаков. Они несли его саблю и перевязь. За ними парами шли хорунжие с хоругвями да атаманы и есаулы с флагами, на каждом из них красовались вышитые золотыми нитками патриарший герб и герб Потоцких.

Младанович остановился посреди майдана и подал рукой знак: рожки и литавры разом умолкли, только толпа еще некоторое время гудела возбужденно и глухо. Губернатор медленно обвел взглядом войско. Гонте показалось, что этот взгляд задержался на нём дольше, нежели на других. Сотник стоял на правом фланге казацкого полка. Впереди казаков выстроились кирасиры: суровые, молчаливые, затянутые в леопардовые и волчьи шкуры, они походили на два ряда статуй. Гонта поискал глазами Ленарта, но в это время Младанович начал говорить, обращаясь к войску. Сотник напряженно вслушивался в его речь и почему-то не мог ничего понять. Ему даже показалось, будто не все слова долетают до него, а разбиваются о плотную стену гусар и теряются где-то между ними.

— …Несколько дней тому назад мы поймали одного гайдамака…

«Младанович говорит о том несчастном человеке», — подумал Гонта и вздрогнул. Только теперь он понял, почему не долетали до него слова губернатора. Сотник всё время думал о пленном запорожце.

После церемониала присяги в губернаторском замке начался бал. Столы разместили в саду, в тени ветвистых яблонь и груш. Младанович пытался придерживаться в доме своем старинных обычаев и порядков. Данцигские, обитые позолоченным сафьяном кресла, турецкие золотые кубки, французские серебряные сервизы — всё было старинное, дорогое, всё подчеркивало знатность и древность шляхетского рода Младановичей. Пили также по старинному обычаю — слуги каждый раз приносили кубки вдвое большие. Кубки брали с подносов гайдуки, одетые в простые бешметы, и подносили гостям. Дамы сидели отдельно на увитой виноградом веранде. После нескольких кубков начались разные игры, принесли карточные столы. Какой-то шляхтич сел на коня и под одобрительные восклицания въехал по ступенькам на веранду, принял из рук губернаторской дочки кубок с шампанским.

Гонта сидел около куста сирени, время от времени потягивая из кубка густой напиток. К нему подошел и сел рядом главный уманский кассир — седой шляхтич.

— Весело, не правда ли, пан Гонта? А всё же не так, как бывало в старину. Ни тебе той пышности, ни того достатка, ни того великолепия…

Гонта не слушал кассира. Постукивая пальцем по кубку, он смотрел на аллею, где кружились пары. Ближе всех к нему танцевал Ленарт с госпожой Младанович. Поручик, как всегда, самодовольно улыбался, прижимая к себе губернаторшу ближе дозволенного. Но её это, видимо, нисколько не смущало, она не отталкивала поручика, а даже улыбалась ему ободряюще. Ленарт, сделав ещё несколько кругов, встретился взглядом с Гонтой. Сотник усмехнулся, и поручик, поняв эту усмешку, сразу сник, сбился с ритма. Гонта не стал больше мотреть на него и повернулся к кассиру, который продолжал свой рассказ:

— Мой дед имел несколько фольварков возле Бердичева. Приехал как-то туда поохотиться с гостями — до этого он никогда не был в тех своих фольварках, — и оказалось, что там совсем негде охотиться. Он поговорил с главным управляющим, и что вы думаете — согнали тысячу подвод и за три дня сделали зверинец. Зайцев туда напустили, лисиц…

Не желая дальше слушать надоедливого пана и воспользовавшись тем, что тот приложился к кружке, Гонта выбрался из-за стола. Дойдя до ворот, сотник заметил губернатора, тот сворачивал с аллеи на дорогу. Гонта хотел пройти мимо, но Младанович позвал его:

— К казакам? Я тоже туда. Посмотрю, как они веселятся.

На майдане гулянье было в полном разгаре. Часть казаков сидели за длиннющими, наспех сколоченными столами, другие ходили от кучки к кучке, горланя песни, кому какая пришлась по нраву: чумацкие, молитвенные, запорожские, даже гайдамацкие. Дождей давно не было, и перетертый песок поднимался из-под сотен ног едкой пылью.

Младанович остановился около какой-то лавки поглядеть на смешное зрелище. Троих казаков со всех сторон окружила толпа мальчуганов, время от времени какой-нибудь из них приближался к пьяному на безопасное расстояние и громко кричал:

— Дядько, а Васько вам в спину дули [60] тычет!

— Мне? Да я ему… — казак неуклюже поворачивался, порывался вперед, и мальчуганы вспугнутым табунком бросались врассыпную.

Через несколько минут всё повторялось сначала.

Губернатор продолжал обход. На его самодовольном лице блуждала усмешка.

— Странные люди эти казаки… — наконец промолвил губернатор, но не закончил и настороженно прислушался. Вдруг его лицо передернулось, брови подскочили вверх, и хотя усмешка ещё не исчезла, теперь она была столь бессмысленной, что походила на кривлянье безумца.

Гонта тоже остановился, он ещё раньше уловил рокот бандуры.

— Как смели, хлопы, пся крев! Я вас научу, какие песни петь! — неестественным голосом завизжал Младанович. — Про схизмата Хмеля! Растопленным оловом залью глотки за эти разбойничьи песни!

Взбешенный, он был смешон. Схватив со стола тарелку, он швырнул её в кобзаря, затопал ногами, вырывая из его рук кобзу.

Гонта не видел, что было дальше. Он бегом выбрался из толпы и зашагал по улице. Встречные казаки удивленно оглядывались на старшего сотника, провожали его долгими взглядами. Гонта не замечал, куда идет. Он сам удивился, когда увидел перед собой покосившиеся хаты предместья Бабанки. Но не повернул назад, только замедлил шаг и свернул с дороги на тропинку, что вела через яр.

Какое-то неприятное чувство сжимало грудь. Оно не уменьшалось, а всё возрастало.

Почему не остановил? Как мог спокойно смотреть на такое?

Страшный стыд жег мозг. Хотелось круто повернуть и побежать на майдан, но он сам понимал — поздно. И от этого становилось ещё обиднее. Эта песня — первое, что запомнилось ему с детства. Её любил петь его отец, выучил играть и его, маленького Ивана.

«Странные люди эти казаки…»

А он, Иван? Кто он сейчас, с кем он? Где тот берег, к которому плыл всю жизнь? Тут, где шляхта? А на том остались товарищи, односельчане, родичи. Дядько Опанас, дед Василь, материна и отцова могилы тоже там. Что бы они сказали, когда б увидели его сегодня? Не было бы ему прощения. В их маленькой хатке кобзарь всегда сидел на самом почетном месте — в красном углу под образами.

Разве не замечает он, как посмеиваются паны над его хлопской речью, манерами, над песней его?

Гонта остановился. Перед ним протянулось широкое поле. Далеко на горизонте возвышалась могила, а немного правее — ещё одна, поменьше.

Украина! Земля любимая! Сколько пота горького пролито крестьянами на твоих нивах! Сколько крови протекло по росе чистой! И все это во славу твою, чтобы пышно цвела ты, как роза по весне. И снова… Сколько жита буйного вытоптано вражескими лошадьми, гончими панскими!.. Сколько могил высоких одиноко возвышаются в степи! Лежат в тех могилах рыцари славные, что защищали волю родного края. То предки твои. Разве не тебе завещали они в песнях встать за правду, за землю родную, за народ подневольный?!

Сотник вздохнул и тяжело опустился на холм. Над головой в светлой голубизне вился жаворонок. Казалось, он застыл на месте, только крылышки трепетали часто-часто, поднимая его всё выше и выше.

Гонте снова вспомнилось детство. Какая радость — услышать первого жаворонка в поле. Выезжая на маленькую арендованную у пана ниву с одинокой грушкой на меже, отец часто брал его с собой. И всегда над их нивой заливался звонкой песней жаворонок. Маленькому Иванку казалось, что жаворонок звенит над их нивкой всегда один и тот же. Он его так и называл «наш жаворонок». Однажды он нашел на меже и гнездо, а в нем было четыре птенца. И неведомо, кто больше любил эту нивку с одинокой грушкой: жаворонок или он, Иванко. Ему в отчем дому теснее, чем жаворонятам в гнезде. Он, малый, понимал: вырастут они, выпорхнут из гнезда в лазурное небо, в мягкие травы, а куда выпорхнет он? Жили они у деда; кроме его отца, в избе три отцовых брата, все они женатые, Иванко подчас путал своих двоюродных братьев и сестер. Затем сход выделил отцу на пустыре клок земли под хату. Отец выплел из лозы стены, мать облепила их глиной. Когда отец зимой вносил в хату и собирал ткацкий верстак, он и братья спать залезали под печь — в избе больше места не было.

Поэтому с первыми ручьями и бежал он так радостно на нивку. Наибольшей мечтой отца было купить эту нивку у пана. Об этом же они шептались с матерью ночью. Об этом, случалось, отец говорил с улыбкой Иванку: «Погоди, сын, будет эта нивка нашей, купим её вместе с жаворонком. Сейчас он пану поет, а уж тогда только нам запоет».

И в тот миг жаворонок обрывал песню. Видно, прислушивался. Он, как понимал Иванко, ничего не имел против, чтобы его купил Иванков отец. Ведь это он весной, вспахивая нивку, делает крюк, бережливо обходя гнездо, оставляет ему клочок дорогой земли; ведь это он засевает для него густой рожью ниву, прячет гнездо от дурного глаза.

Но жаворонок так никогда и не запел его отцу.

Теперь над Гонтиными полями поет с дюжину жаворонков. Но теперь Гонте кажется, что поют они не ему, а тем посполитим, которые пашут его поля. Обманулся он мальчиком в жаворонке, жаворонок не продает свою песню. Всё это было так давно. Теперь он сам пан, у него два села. И Гонту грызет мысль, что сказал бы отец, увидев его сейчас. Возрадовался бы или закручинился? Скорее, закручинился бы.

И почему-то впервые подумалось: сколько таких нивок, как арендовал его отец, уместится на его поле, скольким счастливым пахарям могли бы запеть жаворонки?

Над полем тяжело, словно вздыхая, подул ветер. Гонта снял шапку, расстегнул кунтуш. Ветер тряхнул длинные, немного закрученные вверх усы сотника, рванул оселедец, выдернув его из-за уха. Гонта заправил оселедец на место, но ветер снова выдул оселедец на лицо, поиграл рукавом кунтуша, шуганул по житу. Оно зашуршало, плеснуло упругой волной. Опять налетел ветер, и по житу одна за другой побежали волны: зелено-синие, завихренные на гребнях, такие, какие бывают на море, когда оно ждет бури.

Глава 2 Гусары

Два месяца прошло с тех пор, как солдат Каргопольского карабинерного полка Василь Озеров был переведен в 3-й Донской гусарский полк, которым командовал поручик Кологривов. Из гусарского полка для усиления штабной охраны были взяты два эскадрона, потому и возникла необходимость в его пополнении. Василя, как бывшего донского казака, вместе с несколькими другими однополчанами определили в гусары. Служба в Донском полку не понравилась Озерову с первых же дней. Тут были богатые казаки с верховьев Дона, все они, начиная от вахмистра и кончая командиром полка, с нескрываемым презрением смотрели на низовиков [61] и таких вот случайных в полку людей, как Василь. К тому же командир полка попался на диво злой и тяжелый на руку, как говорили про него казаки. Наказывал немилосердно и за провинности и без всякой провинности, а так, «для острастки».

Особенно трудными были первые дни. Словно в тумане жил тогда Василь. В тумане тяжелом, беспросветном. Несколько раз даже появлялась мысль бросить всё и бежать куда-нибудь в Причерноморье. Но выдержал. Почти каждый вечер, возвращаясь с бегового поля, они с соседом садились у окна и мазали свежим салом спины, исполосованные длинной плеткой вахмистра.

Была суббота. В гусарском полку проходили занятия по изучению частей и порядка сборки карабина.

Капрал, который проводил в полуэскадроне учения, стоял под навесом, казаков же выстроил в две шеренги, поставив прямо под дождем.

Прошло больше часа. Болели ноги, ныла поясница, но никто даже и шевельнуться не решался. Эти стояния были ещё одной мукой из числа тех, которые выдумывал для новичков изобретательный капрал, прозванный солдатами за свой тонкий голос и придирчивый нрав «Щенком». Монотонно, словно длинную, надоевшую молитву, повторяли гусары вслед за капралом непонятные названия частей карабина, которого новички ещё и в глаза не видели: «дуло калибровое со штыком», «курок иголочный со скобой и язычком». При каждом новом наименовании капрал загибал на левой руке сразу по два пальца. Когда занятия уже подходили к концу, позади строя, на дорожке, ведущей к штабу, появилась высокая фигура в синем плаще. Узнав в ней командира полка поручика Кологривова, капрал выскочил из-под навеса и забежал во фланг, чтобы подать команду «налево кругом», но поручик движением руки остановил его и пошел дальше. Он уже поравнялся с последним гусаром полуэскадрона, как вдруг остановился. Капрал повернул строй и, браво, по-казачьи звякнув шпорами, отрапортовал ему. Не слушая рапорта, Кологривов придирчивым взглядом окинул неподвижную стену синих доломанов.

— Это новые?

— Так точно, второй полуэскадрон пятого эскадрона. Солдаты в большинстве старые, но гусарская служба для них суть новая. Десяток человек есть из рекрутов.

Кологривов подошел вплотную к строю и остановился напротив Озерова.

— Из какого полка?

— Каргопольского карабинерского полка их высокоблагородия полковника Гурьева, — не моргнув глазом, ответил Василь.

— Командиром роты кто был?

— Их благородие капитан Станкевич.

— Увидим сейчас, чему вы научились в карабинерном полку. Всем внимать! Порядок заряжения карабина после первого залпа?

— Взять карабин к ноге, наклонить дулом к себе, скусить патрон, насыпать порох на полку, закрыть полку… — четко выпалил Василь.

— Кто командир корпуса?

Хотя поручик бросил этот вопрос через плечо, уже шагая вдоль строя, Василь понял, что он спрашивает его.

— Кавалер ордена Белого Орла, их превосходительство генерал-лейтенант Кречетников.

Кологривов насупился: казалось, он был недоволен быстрыми и точными ответами солдата. Он замедлил шаг, остановился на правом фланге перед широкоплечим гусаром с толстыми, по-детски оттопыренными губами и наивными голубыми глазами. Тот ел глазами начальство, пытаясь сдержать нервную дрожь. Это был донской казак из новоприбывших. Тупой от природы, за эти две недели он окончательно утратил всякий здравый смысл.

Капрал совершенно сбил его с толку. Началось это с того, что на третий день по прибытии, когда капрал проводил занятия по словесности, на его вопрос: «Кто является врагами государства Российского?» — наученный каким-то гусаром новобранец в конце перечисления после «турок и конфедератов» добавил еще одного: «капрал Щенок». С тех пор не проходило дня, чтобы капрал не оставлял нескольких синяков на лице бедняги гусара.

— Карабин знаешь? — резко спросил Кологривов.

Гусар мотнул головой, будто хотел удержаться от икоты, и дрожащими губами залепетал:

— 3-знаю. — Он смотрел на капрала, а тот, побаиваясь не меньше его, грозил ему глазами и загибал по два пальца на левой руке.

Гусар растерялся ещё больше и зашевелил толстыми, посиневшими от страха губами, повторяя что-то про себя.

Кологривов поправил плащ и обратился к гусару:

— Как титулуется государыня императрица?

Казак моргнул сразу обоими глазами и рявкнул одним духом:

— Курок иголочный со скобкой и язычком.

На какое-то мгновение все оторопели. И вдруг страшный удар в челюсть свалил гусара на вторую шеренгу.

— Он новобранец, два месяца… — но дальше Василь не успел ничего сказать.

Его сосед, веснушчатый пучеглазый казак Кирила, прикрыл Василю рукой рот и со страшной силой стиснул локоть.

— Дурень… запорют, — зашептал он.

На счастье Василя, Кологривов не услышал его слов. Приказав капралу доложить командиру эскадрона о наложении на «нерадивого болвана гусара» десяти суток ареста со стоянием в полной выкладке около стены по два часа ежедневно и пяти суток ареста на капрала, Кологривов не спеша пошел по дорожке. А капрал, ругаясь на все заставки и грозя спустить с новобранца «семь шкур», повел гусар.

Возвращаясь из березовой рощи, куда вместе с другими гусарами они каждый вечер ходили за сушняком, Василь встретил бывшего командира, в роте которого служил раньше. Капитан был невысокий, лысоватый мужчина с задумчивыми светло-голубыми глазами и короткими, всегда аккуратно подстриженными усиками. Станкевича солдаты любили. Он никогда не кричал на них, никогда не наказывал невиновных, а уж если случалось посадить кого-нибудь на один-два дня под арест, то только за какой-то значительный проступок. Тогда он хмурил брови, но без гнева, а как-то болезненно опускал глаза. Ещё о нём рассказывали, что у него очень много книг. По словам денщика, он возил их повсюду с собой, и всё свободное от службы время проводил на походной койке с книжкой в руках. На офицерские вечеринки ходил редко, а когда шел, возвращался рано. Однако, как рассказывал денщик, к рюмке прикладывался, и походный бочонок всегда трясся в капитанском возке вместе с книжками.

— Служба как, Озеров? — пощипывая усики, спросил Станкевич.

— Да так, ваше благородие…

Станкевич пристально посмотрел на солдата.

— Исхудал ты очень. Нелегко, видно?

Озеров вздохнул, кивнул головой.

— Трудно, ваше благородие. Поначалу думал — с непривычки, втянусь со временем. А теперь… — Василь поднял глаза. Они горели болезненным огнем. — Рукоприкладство, карцер… Мочи нет. Солдата одного из петли вынули. Из новобранцев он; вахмистр донимал, а сегодня ещё и полковой…

Капитан ничего не сказал Озерову. Только ниже опустил голову, чаще закрутил усики. Василь понял: ничего он не может сказать, разве что пожалеет. А для чего солдатскому сердцу жалость? Ведь и так немало в нем незаживших ран, тревог и сомнений…

Вечерами на квартире у Кречетникова собирались офицеры. Генерал любил эти собрания. Сам охотно подсаживался к ломберному столу перекинуться в фараона, сыграть в банк; к услугам молодежи был танцевальный зал, столы с хорошим выбором вин. Сегодня генерал не пошел к ломберным столам, а остался в танцевальном зале в окружении офицеров. Среди них был и поручик Кологривов. Рассказывали разные смешные истории, анекдоты, которые старый генерал очень любил.

Как Кологривов ни напрягал память, он не мог припомнить ни одного. Да и не умел он рассказывать анекдоты. Сын богатого донского атамана, сам бывший казацкий есаул, он выбился в командиры гусарского донского полка своим упорством, храбростью и преданной службой императорскому дому. Армейские офицеры за глаза смеялись над ним, а в душе завидовали. В двадцать шесть лет командир полка! Было чему позавидовать.

— Я расскажу случай, который произошел сегодня со мной. Господа, он походит на выдумку, однако это правда. Несколько часов тому назад я проверял понимание словесности и разных воинских артикулов солдатами, которыми раньше командовал капитан Станкевич…

И Кологривов рассказал о том, что случилось в пятом эскадроне, кое-что изменив и добавив от себя.

— Странный он, этот Станкевич, — отозвался пожилой премьер-майор. — Знавал я его батюшку, достойный и умный был дворянин. Не вышел в него сын. Всё какие-то книжки, немецкие, французские. Видел я среди них и сочинения Вольтера, Руссо.

— Что там Руссо! У него есть более пикантные книги, — вставил Кологривов.

Офицеры с улыбками переглянулись. Кологривов, поняв, что сказал невпопад, стушевался и отошел в сторону.

Кречетников уселся поудобнее в кресле и, разглядывая носки своих сапог, заговорил старческим голосом:

— Непохвально, господа офицеры. Книжки всякие, идеи… Это не приводит к добру. Станкевич человек ученый. А на службу, видите ли, сквозь пальцы смотрит. — Генерал пожевал губами и негромко чихнул (офицеры при этом хором пожелали ему доброго здоровья). — Нам нужно отправить кого-нибудь из офицеров вербовать людей в солдаты. Пришел рескрипт создать ещё два пикинерских полка на этом берегу Днепра. Андрей Петрович, — обратился он к полковнику Гурьеву, — отдайте распоряжение.

— А куда посылать? — спросили генерала.

— Куда-то в направлении Чигирина, Черкасс.

— Там же разбойники, эти, как их?.. — воскликнул кто-то из офицеров.

— Гайдамаки, — подсказал премьер-майор.

Молоденький подпоручик в тесном мундире с кооткими рукавами пожал плечами:

— Гайдамаки тоже воюют с конфедератами.

— Мало ли с кем они воюют, — усмехнулся Гурьев. — Попробовали бы вы попасть им в руки, они бы с вами рассчитались не хуже, чем с конфедератами. Это обыкновеннейшие разбойники.

— Нет, не разбойники, — возразил премьер-майор. — Однако я согласен с Андреем Петровичем — в руки к ним попадать не следует. Эти люди пострашнее простых разбойников. Они убивают не всех, а дворян и других богатых людей.

К офицерам молча подошел Станкевич. Остановился за спинами, слушая спор. Гурьев одними глазами ответил на его поклон, но, возражая премьер-майору, смотрел почему-то на Станкевича.

— Вы считаете, что им присущи какие-то идеи? Они просто обыкновеннейшие скоты. К ним даже не стоит применять оружие, а только плети. Не правда ли, Василий Павлович? — щуря левый глаз, обратился он к Станкевичу.

— Вы о ком? — спросил тот.

— О гайдамаках. Как по-вашему, они имеют какие-то идеи, планы? И что бы они сделали, если бы схватили кого-нибудь из нас, дворян?

— Я слышал о них много непохвального из уст наших офицеров. Однако, мне кажется, никто не задумывался над тем, что привело их к бунту. Насколько мне известно, им просто невозможно было жить. А что касается того, «если бы они схватили кого-либо из нас…» Не знаю. Но разве вам никто не говорил, как гайдамаки ждут русское войско? В надежде на его помощь они, видимо, и подняли бунт.

— Они ждут нашего мужика с дубинкой, а не нас, — сурово произнес Гурьев.

— Наш поселянин смирный душой и преданный своей императрице, — осторожно заметил толстый, как бочка, секунд-майор. — Он не станет бунтовать.

— Вы не дали мне, господа, договорить до конца, — сказал Станкевич. — Я тоже не знаю, какая судьба постигла бы того из нас, кто попал бы в руки к гайдамакам. Всё же гайдамаки видят в нас просто русских, которых они ждут и которым верят, а не дворян.

— Почему в ставке не укажут помешать им? — не слушая Станкевича, обратился к Кречетникову премьер-майор.

Кречетников пожевал губами и, опираясь на ручки кресла, поднялся:

— Пойдемте, господа офицеры, снимем пробу с французского. Его мне прислал один старый знакомый. Что же касается гайдамаков… Вчера я получил письмо от князя Репнина; он пишет: «Не способствовать этому новому огню, а погасить…» Хотя гасить пока что советует словами. Не знаю, как с ними можно говорить. Андрей Петрович справедливо заметил…

Кречетников в окружении офицеров направился в соседнюю комнату. Станкевич тоже хотел идти, но Гурьев задержал его.

— Василий Павлович, присядьте здесь, — указал он на кресло рядом. Полковник постучал пальцами по крышке маленькой серебряной табакерки и, делая вид, что продолжает внимательно следить за танцами, сказал вполголоса: — Я знаю, вам скучно тут, в Бердичеве. Вы любите путешествовать, знакомиться с новыми местами… И как раз выпал случай: получен рескрипт создать два полка пикинёров. Для вербовки нужно послать одного офицера, на которого можно положиться. Хлопот никаких, всё будут делать капрал и солдаты. — Гурьев не договорил, завидев вошедшего в комнату лакея.

— Что тебе?

— Там солдат с пакетом, спрашивает ваше высокоблагородие.

— Пусть войдет.

Лакей вышел и через минуту вернулся с высоким гусаром в запыленном мундире. Отпечатывая шаг, гусар подошел к полковнику, отрапортовал и подал пакет. Гурьев скользнул взглядом по адресу, сломал сургуч и кинул гусару:

— Ступай.

Тот отдал честь и четко, по всем правилам артикула, повернулся кругом. На навощенном полу остались две кривые линии.

— Болван! — процедил сквозь зубы Гурьев. — Стой! Не поворачивайся! Десять суток ареста!

Солдат стоял неподвижно, только испуганно, словно ожидая удара в спину, втянул голову в плечи.

— Марш отсюда! — процедил полковник, и уже к Станкевичу: — А некоторые берутся утверждать, будто бы у этих скотов есть что-то в голове.

— Сапоги на нём ещё с турецкой войны, с шипами, горного полка, — тихо заметил Станкевич. — Какие будут распоряжения? Когда выезжать?

— Завтра или послезавтра. Деньги и всё необходимое получите у генерала Исакова; напишете ему рапорт.

— Хорошо, я выеду завтра. Мне можно идти?

Полковник кивнул головой. Станкевич поклонился и пошел к двери. Но, сделав несколько шагов, что-то вспомнил и возвратился назад.

— Андрей Петрович, у меня к вам просьба. Хотел бы взять с собой одного бывшего моего солдата, который теперь находится в полку Кологривова. Привык я к нему…

Гурьев пожал плечами.

— Хорошо, я поговорю с поручиком. Думаю, он удовлетворит вашу просьбу.

Глава 3 Братья

В последней сотне, где-то совсем с краю, идет Гаврило Карый. Черный, запыленный, заросший рыжей щетиной, шагает, глотая пыль, поднятую сотнями ног. Идет пешком — пожалел взять из дому коня, а когда разбирали в своем селе панских — побоялся. В голове серые и томительные, словно тучи пыли на дороге, мысли. Страх и тоска сжимают его сердце. Давно бы оставил он гайдамацкое войско, да всё никак не выберет удобного момента. И ещё сдерживает его надежда раздобыть коней и въехать в свой двор на собственной паре. Впереди Карого без всякого порядка шла толпа пеших гайдамаков. Тут собралась беспросветная голь. Мало кто имел саблю или ружье, в большинстве косы на рукоятках, а то и просто огромные, обожженные на концах колья.

По обочине дороги, нацепив сапоги на дубовую палку, к которой был прикреплен бич с железной, покрытой острыми шипами булавой, шел Микола. Роман уже дважды доставал для него коня, но Микола, который не любил ездить верхом, оба раза отказывался. Миновав пруд, разделенный плотиной, сотни стали сворачивать с тракта на глухой полевой проселок, терявшийся среди хлебов далеко у леса. Зализняк остановился у перекрестка, пропуская мимо себя сотню. Устало опершись о седло, он смотрел вдаль. Теплый ветер нес с собой душистый аромат гречихи и навевал воспоминания о проведенном в поле детстве. Максим с наслаждением вдыхал пьянящий запах. Когда поравнялись группы последней сотни, он кинул повод Орлику на шею и подошел к Миколе.

— Что это ты в хвосте плетешься?

— Ногу натер, сапоги очень тесные.

— Поменялся бы с кем-нибудь.

— Пробовал уже. Один казак как будто и не малого роста, а надел мои — не подходят. Скажи, Максим, зачем мы со шляха свернули?

— Отдохнем в ближнем селе. Да и безопаснее идти по глухим дорогам. Но далеко уклоняться в сторону не будем. Ты оставайся тут и, когда подойдет обоз, скажешь, чтобы сворачивали на эту дорогу. И сам подъедешь, нога немного отойдет.

— Что-то неохота мне тут сидеть, — почесал затылок Микола.

— Чтобы не скучно было, возьми ещё кого-нибудь. Вон Карого.

Зализняк подозвал Карого и, приказав ему остаться с Миколой, поехал за войском.

Микола и Карый примостились неподалеку от дороги. Микола лежал на животе, отыскивал в траве молоденькие листики щавеля, собирал по нескольку и клал в рот. Щавель оставлял терпкий, горьковато-кислый привкус.

Припекало солнце. Вблизи дороги там, где был хутор, дремали разомлевшие от жары тополя.

— Пойдем в холодок, — предложил Микола. — Оттуда дорогу тоже видно.

Они перешли под тополя и сели в тени. Микола снова принялся за щавель, а Карый, сняв свиту и положив её к себе на колени, принялся подшивать оторванный рукав. Свита была почти новой, Карый не раз ругал себя, зачем взял её из дому. Он и сам не помнил, как это случилось. Все в тот день ходили в праздничной одежде, и он тоже, а потом и выехал так.

— Что-то лень напала, ко сну клонит, — проговорил Микола и потёр глаза.

— Спи, я постерегу.

— А не заснете? Ещё прозеваем обоз. Максим говорил, чтобы глядели хорошенько, где-то тут поблизости шляхетская ватага бродит.

— Он, может, нас припугнуть хотел.

Микола подложил под щеку шапку, и через минуту раздался громкий храп. Карый склонился над свитой, изредка поглядывая на дорогу. Закончив пришивать рукав, он расправил свиту, повертел её перед собой и, осторожно свернув, положил на траву. Потом поднялся и пошел бродить по пустырю. Не нашел ничего интересного, снова сел возле Миколы. Его одолевала зевота. По зеленой траве, прорываясь сквозь лиственный шатер, прыгали солнечные зайчики. От них рябило в глазах, и дремота наседала ещё больше. Зевнув ещё раз, Карый снял сапоги и, прикрыв их свитой, подсунул себе под голову.

«Будут ехать — услышу, колеса загремят», — решил он.

Спали долго. Не слышали, как к перекрестку подъехал обоз, как обозники остановили лошадей и стража долго совещалась, куда ехать. Следы сворачивали направо, но почему атаман ничего не сказал им с утра или не оставил кого-нибудь? Хотя бы метку положил на дороге. Видно, гайдамаки пошли в обход, а им нужно ехать прямо. Рассудив так, обозники двинулись шляхом в прежнем направлении.

Солнце уже повернуло с юга, и тень передвинулась далеко вправо. Микола сквозь сон почувствовал на своей щеке лучи, перевернулся на другой бок. Становилось жарко. На лице выступили капельки пота. Микола смахнул их ладонью и проснулся. Он сел на траву, протирая заспанные глаза. Карый спокойно спал под тополем. Микола взглянул на тень и испуганно вскочил.

— Дядько Гаврило, вставайте.

В эту минуту на дороге послышался топот и голоса. Микола оглянулся. Заметив незнакомых всадников, он пластом упал в траву.

— Шляхта, дядько, лежите! — закричал он на Карого, который, почесывая пятерней потную грудь, поднялся с травы.

— Где? — ещё не опомнился Карый.

Микола поднялся на колени и силой повалил Карого. Но было уже поздно. К ним скакали всадники. Охватив кольцом хутор, они осторожно приближались к тополям, держа ружья наготове. Разглядев, что гайдамаков только двое, шляхтичи с криком навалились на Миколу и Карого, который упал на колени и умоляюще поднял над собою руки.

— Паночки, за что вы нас, мы не гайдамаки… — Карый проклинал в душе и Зализняка, который оставил его дожидаться обоза, и Миколу, а прежде всего деда Мусия, который наделил его этой старой зазубренной саблей и пистолем.

— Зачем вязать этих мерзавцев? — крикнул какой-то шляхтич. — На тополь их.

— Нужно сначала к региментарию отвести, — не согласился другой.

Завязался спор. Победили те, которые требовали повести пленных к региментарию. Миколе и Карому связали руки и прямиком через поля повели к лесу. Шляхтичи гнали коней рысью так, что не только Карый, но и Микола с трудом поспевал за ними. Несколько раз тонкая нагайка-треххвостка больно стегнула Миколины плечи и шею, а один удар рассек кончик уха. Микола старался не опережать дядьку Гаврилу, знал: если опередит, все удары будут падать на плечи Карого. Около леса они выскочили на дорогу, и всадники погнали лошадей ещё быстрее. Карый стал спотыкаться. Ещё немного — и упал бы, но в это время из-за кустов выбежал какой-то человек в коротком жупане и замахал руками. Всадники попридержали коней.

— Карета в болоте застряла, помогите вытащить! — крикнул он.

— Чья карета?

— Пан Езус, они не понимают! Наша, пани региментаровой. Пани к нам ехала.

Шляхтичи свернули с дороги. За кустами увидели карету. Накренившись на один бок, она стояла посреди заросшей аиром [62] и ситнягом [63] речки. Забрызганный грязью кучер в завернутых выше колен штанах стоял в воде, он уже совсем выбился из сил и изверился в своих исполосованных кнутом лошадях. На козлах сидел какой-то панок; ожидая, пока вытащат из воды карету, он через окошко разговаривал с кем-то, видимо с самой госпожой.

Эконом — это был тот пан, который выбегал на дорогу, — указал пальцем:

— Колесо увязло, приподнять нужно. Вот и палка лежит, я её под кустом нашел.

Шляхтичи сошли с коней, но ни у кого не было желания лезть в грязную взбаламученную воду.

— Хлопы нех лезут! — вдруг выкрикнул один и, радуясь своей находчивости, кинулся развязывать Миколу и Карого.

Несколько человек охотно помогли ему. Карый хотел заправить за пояс полы свиты, но какой-то шляхтич толкнул его в спину:

— Она тебе ненадолго понадобится, черти в ад и голого примут.

Микола взял палку и первым побрел по воде. Речушка, хотя и имела в ширину около двенадцати саженей, была мелка, с заболоченным илистым дном. Заднее левое колесо кареты провалилось в грязь по самую колодку. Микола подсунул под него палку, а когда попробовал нажать плечом, палка увязла в иле.

— Дайте хворосту, — попросил Микола.

Шляхтичи нарубили саблями лозы и побросали в воду. Лоза не долетала до кареты, Микола палкой подгребал её к себе. Собирая лозу, он поглядывал на берег. Вдруг в голове его зародилась мысль о побеге. Утаптывая лозу под колесо, Микола прошептал Карому:

— Бежим! Как карета тронется — мигом в лес, Речка топкая, на конях не скоро переберутся,

— И не думай. Куда там… Проситься будем… — испуганно зашептал в ответ Карый.

— Быстрее там! — закричали с берега.

Микола снова заложил палку.

Вдвоем с Карым они приподняли колесо. Кучер дернул за вожжи, шляхтичи на берегу зашумели, заулюлюкали, даже панок на козлах наклонился вперед, зачмокал губами. Карета заскрипела и тяжело тронулась с места.

Шляхтичи закричали ещё громче. Тогда Микола, бросив на воду палку, крикнул Карому:

— Бежим, дядько!

Он больше не оглядывался. В несколько прыжков был на другом берегу и мчался к лесу. Упал в какую-то лужу, вскочил и снова побежал, а когда выскочил на сухое, треснул первый выстрел. Микола кинулся налево, позади прозвучало ещё с полдесятка выстрелов, только пули просвистели где-то сбоку.

Микола слышал, как взбешенно ругались шляхтичи, загоняя коней в воду, но это теперь не страшило его — он уже бежал через кусты ивняка, за которыми начинался лес.

Посреди широкого сельского майдана собралась молодежь. Играет Роман девчатам, тревожит молодые сердца песней. Черноволосый, красивый, он подмигивает то одной, то другой; не прерывая игры, лихо сбивает на затылок шапку. Весело рокочет в его руках бандура, то рассыпается смехом на все лады, то воркует двумя басами, то заливается тонко-тонко, словно семнадцатилетняя девушка. Любуются девчата буйной Романовой красотой, млеют под его взглядом. Не одна согласилась бы посидеть с ним вечер, послушать его шутливую речь, наглядеться вволю в его черные веселые очи. Однако Роман не думает об этом. Где-то там, в Медведовке, ждет его Галя, и нет в целом мире девушки лучше её. Как ромашка полевая, красивая, нежная.

Играет Роман и не смотрит на бандуру. Он видит, как в конце улицы замаячила высокая фигура. В ней Роман узнает Зализняка. Рядом с ним — Швачка и Неживой. Роман передал бандуру соседу и пошел через майдан, всё ещё напевая веселую песенку:

Кум городами йде,

Кума вулицею,

Кум трясе пітухом,

Кума курицею.

Шел не прямо, а наискось, намереваясь перехватить Зализняка. А тот вдруг неожиданно остановился, присел на корточки. Неживой и Швачка нагнулись над ним.

— В кавуны играете? — весело промолвил Роман и заглянул через голову Неживого.

Зализняк водил по песку пальцем и, поглядывая то на Неживого, то на Швачку, что-то втолковывал им.

— От Канева до Богуслава тридцать верст. Ты, Семен, напрямик пойдешь, вот так, — и Зализняк провел на дороге ещё одну линию. — Мы пробудем где-нибудь возле Богуслава, пока ты подойдешь.

Максим поднялся, поправил на плечах кирею.

— И ты тут? — только теперь заметил он Романа. — По делу какому или просто так?

— Просто так.

Они зашли во двор, где остановился Зализняк, присели на завалинке. Максим вытащил трубку, а набить не успел: на улице послышался топот, брань.

— Что за нечистая сила? — обронил Максим.

В этот миг в калитку, прижав уши, вскочил Орлик. За ним, пытаясь достать коня длинной лозинкой, бежал какой-то гайдамак.

Увидев атамана, он немного растерялся и швырнул лозинку через ворота.

— Буханку украл; из сада зашел, а она на возу лежала. Мы как раз обедать собирались. Один казак подскочил к нему, а он его за рукав

— Залез, как говорят, в чужую солому, да ещё и шуршит, — пошутил Швачка.

Максим подозвал коня к себе.

— Придется тебя привязать — ворюгой стал.

— Думает, если атаманский конь, так ему всё можно, — засмеялся Роман. — Глядите-ка, делает вид, будто пасется, а сам глазом косит. Ох, и хитрющий!

— Джура его разбаловал, любит хлопец лошадей. А вот и он. Ну как, Василь?

— Нет обоза. Я и на вербу взбирался — не видно.

— Обоз давно должен быть. Не иначе, случилось что-то.

— Они знают, куда ехать? — спросил Швачка.

— Знают, я земляков своих оставил у дороги.

— Кого? — повернул голову Роман.

— Миколу и Карого. Яков, возьми с полсотни хлопцев и скачи к перекрестку. С обозом, видно, не всё ладно.

— Я поеду тоже, — Роман вскочил и побежал за ворота.

Через несколько минут с полсотни запорожцев Швачкиного отряда мчались по дороге на Трушовцы. На перекрестке Швачка натянул поводья, и вороной, в дорогой сбруе конь, взвившись на дыбы, остановился на месте. Гайдамаки принялись осматривать дорогу, местность поблизости. Швачка отдал Яну коня и прошел по дороге. На ней были хорошо видны следы колес многих возов.

— Сапоги нашел, — подскакал к Швачке здоровый, косая сажень в плечах, гайдамак.

Роман осмотрел большие растоптанные сапоги.

— Миколины, — встревоженно кинул он. Спешился, внимательнее вгляделся в протоптанную в ячмене дорогу, которая вела куда-то к лесу.

— Разве тут разберешь что-нибудь! Конские копыта хорошо видно. Следы от тополей ведут туда, где и сапоги нашли. Микола зачем-то к лесу пошел. А может, его погнали?

— Плохо. Обоз прямо поехал. Нам надо ехать за ним. — Швачка подозвал Яна. — Быстро к атаману. Пускай вышлет сотни три на Карашин. Скажи, мы тоже туда поскакали за обозом.

— А с Миколой как? К лесу нужно ехать.

— Некогда, медлить никак нельзя.

— Миколу схватили.

— Что же нам, обоз спасать или твоего Миколу? — уже со злостью сказал Швачка, садясь на коня.

— Около обоза охрана есть.

— Нам надо выполнять атаманов приказ.

— А бросать людей без помощи…

— Ты, Роман, когда потонешь — против течения поплывешь. Бери восемь казаков и езжай. Только мигом.

…Протоптанный в ячмене след… Дорога… Снова след к реке. Остановились. В истоптанной траве виднелись наполненные водой глубокие следы колес, в стороне от них белела свежая порубка ивняка, а возле самой воды, лицом вниз, лежал какой-то человек. Роман нагнулся, смутно узнавая что-то знакомое в этой скрюченной фигуре.

— Карый, дядько Гаврило! — удивленно крикнул он, переворачивая мертвого. — Убили его. Рана над ухом. — Несколько минут вглядывался в знакомое лицо. Потом встрепенулся. — Значит, и Микола где-то тут. Нужно спешить. Вернемся, тогда похороним Карого.

Придерживаясь следа, они выехали на дорогу. Но дорога сразу расходилась — одна шла влево, к лесу, вторая спускалась с горы к Трушовцам. На ней виднелись следы копыт, оставленные небольшим отрядом.

На холме размахивала крыльями ветряная мельница, торопила к себе. Дверь ветряка была заперта. Объехали вокруг, один запорожец постучал копьем по дощатой стене. Никто не откликнулся. Очевидно, мельник засыпал зерно, а сам пошел в село.

В село въезжали шагом. Улицы были пустынны и, как показалось Роману, какие-то настороженные. Лишь в одном окне промелькнуло женское лицо и, увидев вооруженных всадников, спряталось.

— Нужно зайти в какую-нибудь хату и расспросить, — сказал широкоплечий гайдамак. — Село словно вымерло.

Последних слов никто не услышал. Из-за плетня грянул залп. Дико заржали кони, кто-то из гайдамаков выстрелил над головой, в небо.

Конь Романа рванулся в сторону и остановился около тына, пошатываясь на широко расставленных ногах. Роман понял — конь сейчас упадет. Освободив ноги из стремян, Роман прыгнул через тын, прямо в огород. И в это мгновение перед самым его лицом упал на землю перерезанный пополам пулей просяной стебель. Роман втянул голову в плечи и вслепую кинулся дальше в огород. Он пробежал несколько шагов и увидел перед собой недостроенную хату. Выстрелы гремели где-то за спиной, и от этого казалось, будто стреляют только в него.

— За стену, — услышал Роман, вскочив в прорез для дверей. Он стал за стену, оглянулся. В хате пряталось ещё двое гайдамаков.

— Чего вы сидите, бежим в окно! — показал Роман на прорез в противоположной от дверей стене.

— С той стороны тоже стреляют.

Роман присел под стеной и оглядел хату. Её, видимо, начали строить ещё с осени, сруб был возведен выше окон. Но потом почему-то работу прекратили: в густой траве валялись почерневшие щепки, сложенные под стеной слеги тоже успели почернеть. В сенях на мостках, установленных на столбиках (чтобы не достали мыши), лежали две копны ржаных обмолоченных снопов.

— А где остальные казаки? — спросил Роман.

— Человека три на конях вырвались, вон ещё Опанас лезет. — Гайдамак показал рукой через окно.

Роман тоже подошел к окну и осторожно выглянул из-за стены. На улице валялись убитые кони, около одного из них лежал мертвый гайдамак. Больше никого не было видно.

— Вот так попались! — сказал один из гайдамаков.

— Может, бог даст, как-нибудь выберемся, — подбодрил Роман.

— Как-то бог даст: отец хату продаст, собак накупит, никто к хате не подступит, — невесело пошутил второй гайдамак, выкладывая из торбы в шапку пули. — Не выйти живыми отсюда.

Роман хотел выглянуть в боковое окно, но второй гайдамак — он подрывал под стеной землю — предостерегающе крикнул:

— Берегись! Тут вблизи кто-то стреляет, и очень метко.

Тем временем к хате подполз ещё один гайдамак. За ним по земле протянулся ржавый след — он был ранен в руку пониже локтя. Сечний — так звали гайдамака, который выкладывал заряды, — помог раненому перелезть через порог. Посадив его под стеной, он принялся перевязывать рану. Роман взял в углу сноп, проткнул его поперек, надел на него свиту. Сверху приладил шапку. Потом взял чучело снизу, поднял напротив окна. Свистнула пуля, пронизав чучело насквозь. Роман опустил куль, через несколько минут снова поднял его. Снова свистнула пуля, снова Роман спрятал куль. Так повторилось несколько раз. На четвертый раз уже никто не стрелял. Стрелок понял — его обманывают. И дальше, сколько Роман ни показывал чучело, выстрела не было. Тогда Роман снял с куля и надел на себя свиту, напялил на голову шапку и стал на корточки, готовясь подняться.

— Что ты делаешь? — оторвавшись на миг, спросил Сечний и снова продолжал наблюдать за улицей.

— Разве не видишь? Я теперь вот встану и погляжу, где сидит тот проклятый стрелок. Он подумает, что это чучело.

— Не надо, я уже яму прокопал, — сказал гайдамак снизу. — Он за колодцем сидит. Подай ружье.

— Хлопцы, сюда! Они идут! — крикнул Сечний.

— Ты лежи и смотри, чтобы отсюда не зашли, — велел Роман гайдамаку, который подкопался под стену, а сам схватил ружье и стал к окну.

— Дайте и мне что-нибудь, — попросил раненый.

Роман огляделся. Ружей было только три. Он вытащил два пистолета, положил возле раненого и снова вернулся к окну.

По улице, низко нагибаясь, перебегало пятеро жолнеров. Хотя они жались к плетню, их все равно было хорошо видно.

— Ишь, выпрямились, уже и не пригибаются. Ну же, ну, поднимайте, свиньи, выше хвосты, глубоко будет морем брести, — прошептал Роман. — Стреляем?

Однако выстрелили первыми два жолнера. Стреляли они на бегу, почти не целясь, и обе пули попали в стену, далеко от окна. Роман спустил курок. Жолнер, в которого он целился, остановился и тяжело сел на землю, продолжая держать ружье перед собой. Рядом с ним упал второй, сраженный пулей Сечния. Остальные залегли под тыном и открыли огонь по окну. Теперь приходилось прятаться за стены и выглядывать осторожно, краем глаза.

— Продержаться бы ещё немного, — промолвил Сечний. — Кто-то из наших убежал же, приведет помощь.

Позади них прогремел выстрел. Все трое оглянулись.

— Куда ты, Остап, стрелял? — спросил Сечний.

— Двое подсолнухами подкрадывались. Один вернулся, а другой вон лежит. Они и от сеней могут зайти. Там в срубе щель. А то и под стенами до дверей проберутся.

— Я сяду там, — раненый гайдамак перешел на новое место, сел под снопами. — Отсюда на две стороны видно. А вы двери завалите, вон бревна, доски лежат.

Это было разумно. Через несколько минут Роман и Сечний завалили дверь бревнами, кольями, досками.

Жолнеры сделали ещё несколько попыток проникнуть в хату. Один раз они зашли со стороны сеней, но Роман, Сечний и раненый гайдамак выстрелами отогнали их. После этого жолнеры долго не решались приблизиться к хате. Дважды они предлагали сдаться, только гайдамаки оба раза отвечали им выстрелами.

Казалось бы, в таком укрытии можно продержаться долго. Но у гайдамаков кончался порох. Первым это обнаружил Сечний. Опрокинул свой рог, а из него ничего не посыпалось. Тряхнул им около уха, бросив под ноги, взял Романов. Да и там почти ничего не было. Только из Остаповой двойной пороховницы натрусили заряда на три.

— У тебя пороховница есть? — обратился Сечний к раненому.

Тот покачал головой и виновато опустил глаза.

— Открылась, когда огородом полз, и высыпался порох.

Наступило длительное молчание.

— Не зацепись я за тын — бежал бы в поле, — тоскливо вымолвил Остап. — Мимо меня конь без всадника проскакал… Поводья по земле тянулись… Ишь, ирод, кудою лезет! — Остап выстрелил в жолнера, промахнулся и злобно выругался. — Не выйти нам из этого тризниша.

— Смотрите, ещё солдаты! — крикнул Сечний.

Все бросились к окну.

— Одежа какая-то непонятная, — промолвил Роман. — Глядите, мундиры зеленые, а у среднего по мундиру шитье серебряное.

— Братцы, так это же русские солдаты! — выкрикнул Сечний. — Средний — офицер. Только куда они идут?

— Не видишь куда — к жолнерам, — хмуро обронил Остап. — Помогать им.

— Не может быть! Я выбегу к ним, — сказал Роман и вскочил на окно.

Сечний в испуге схватил его за полу.

— Я тоже не верю, чтобы москали в нас стреляли. Только на всякий случай лучше подождать.

Офицер и двое солдат свернули за угол, где должны были быть жолнеры.

В тяжелом молчании проходили минуты. Все четверо напряженно всматривались в улочку, где исчезли солдаты. Никто не проронил ни слова. Наконец из-за угла снова появился офицер и солдаты. Офицер на мгновение обернулся, что-то сказал в улочку. Потом поднял руку — Роману показалось, будто он погрозил пальцем, — и медленно пошел прямо к гайдамакам. Когда офицер и солдаты подошли ближе, один солдат снял с плеча карабин и помахал им. Только теперь Роман заметил: на конце штыка болтался обрывок белого платка.

Роман, Сечний и Остап, словно по уговору, разом кинулись к дверям. Разметав бревна и доски, они вышли из хаты. Только раненый гайдамак остался в дверях, держа в руке пистолет.

Офицер и солдаты были уже рядом. Они остановились, офицер с любопытством посмотрел на гайдамаков и заговорил тихим голосом:

— Мой отряд находится в этом селе. Я запрещаю в нашем присутствии вести бой. Идите, в вас стрелять никто не будет.

Роман, Сечний и Остап переглядывались, не зная, верить ли словам офицера.

— Идите, не бойтесь, — глядя большими ласковыми глазами, сказал солдат, на штыке которого висел белый платок. — Ваше благородие, разрешите, я их провожу?

Офицер кивнул головой и в сопровождении другого солдата пошел прочь.

— Пойдем отсюда, — промолвил Сечний, шагая тропинкой по меже.

Гайдамаки быстро, ещё до конца не веря в своё спасение, зашагали в огород. Солдат шел сзади.

— Можете идти спокойно, жолнеры не погонятся за вами. Наш капитан сказал им, что если они попробуют возобновить бой, он прикажет перестрелять весь их отряд.

Сечний замедлил шаги и, поравнявшись с солдатом, пошел рядом.

— Кого нам благодарить? Кто вы такие?

— Русских солдат благодарите. Мы всем отрядом просили капитана заступиться за вас. Капитан у нас добрый. Мы приехали вербовать казаков в пикинерию. Остановились в селе на день и слышим — стрельба. Капитан и говорит мне: «Пойди узнай, что там». Пришел я, взглянул — лежат за плетнем польские жолнеры, наверное конфедераты, и стреляют по хате. Спрашиваю, в кого стреляете? «Хлопы, — говорит, — там засели». Закурить у вас нету? — вдруг прервал рассказ солдат.

Они уже вышли с огородов. Под молоденькой березкой остановились. Роман вынул кисет. Солдат набил трубку, с наслаждением затянулся крепким дымом.

— Хороший табачок! Давно курил такой, ещё у себя дома… Нет, брешу, когда-то один гончар угощал. В гости меня приглашал в село… Мельниковку. Не с вами он, случайно, — Неживым мне назвался?

— Неживой, Семен? — вместе воскликнули Роман и Сечний.

— Семен.

— Начальник отряда он.

Остап не слушал разговора. Он всё время испуганно оглядывался. Солдат заметил это.

— Идите, я буду возвращаться. Поклон передавайте Семену, скажите, кланялся ему Василь Озеров. Если есть, дайте еще табаку на трубку.

Роман развязал кисет, но сразу же снова затянул его и протянул солдату:

— На память.

Солдат взял кисет, повертел его, но, заметив шитую шелком надпись, прочитал: «Оце тому козаченьку, що вірно любила», протянул кисет назад.

— Подарок от девушки…

Роману самому стало жаль кисета, вспомнил, с каким трудом выпросил его у Гали. Но он колебался только какой-то миг.

— Возьми, она мне ещё десять подарит. Скажу — и всё. — Роман говорил с такой убедительностью, что солдат согласился.

Он спрятал кисет и протянул руку.

— Прощайте, поклон не забудьте передать, памятный у нас тогда с Семеном разговор вышел, прямо вещий.

Роман хотел пожать руку и вдруг обнял Озерова, крепко поцеловал его в губы.

— Спасибо, брат, спасибо за всё.

Когда гайдамаки проходили берегом мимо опрокинутого вверх дном челна, в нескольких шагах от них послышался всплеск, зашуршал камыш. Все схватились за ружья. Остап оглянулся на солдат. Те были далеко. Он хотел позвать их, но так и застыл с поднятой рукой. Из камышей, весь в грязи, в рыжей камышовой пыльце, вышел Микола.

— Ты?

— А то кто же? По голосу вас узнал. — Микола далеко в камыши забросил толстый дрюк, вытер рукавом лицо. — Слышу: бахают и бахают в селе. Думаю, меня ищут. Притаился в камышах и, как цапля, стою попеременно на одной ноге. «Ну, — мыслю, — пусть подойдет хоть один. Больше я вам не попадусь». Они послали нас с Карым карету вытаскивать. А Карый? Не видели?..

Никто не ответил. Но Микола понял и так. По лицам, по глазам. Тихо снял шапку, перекрестился на восток.

Глава 4 Хлопоты деда Мусия

В конце мая на место Воронина, который никак не мог справиться с хлопским мятежом, сейм назначил главным региментарием войска украинской партии коронного обозного пана Стемпковского. В партии по реестрам числилось четыре тысячи жолнеров, это и составляло почти четвертую часть всего войска короны. Однако новый главный региментарий скоро понял, как ошибались при дворе, считая, что его действительно столько. Все старшие командиры были всегда в отпуске, перепоручали командование ротмистрам; ротмистры, в свою очередь, передавали поручикам, и так до «товарищей», а то и просто до рядовых. Вместо ста двадцати хоругви [64] имели по тридцать, а то и того меньше жолнеров. Увидев всё это, Стемпковский быстро навербовал несколько новых гусарских и панцирных хоругвей, а также навел хоть приблизительный порядок в старых. И только тогда отправился на Подолье. Собираясь в поход, главный региментарий похвалялся покончить с мятежниками в несколько дней. Но ему пришлось раскаяться в своем хвастовстве. Восстание к тому времени уже охватило большую часть правобережья. Грозной волной пронеслось оно по Подолью, захватило Волынь, плеснулось о стены Балты и Львова. Стемпковский несколько дней гонялся по Волыни за мелкими гайдамацкими отрядами, но те, не вступая в бой, прятались по ярам и лесам. Тогда региментарий разделил свое войско на отдельные отряды и разослал их в разных направлениях. Тут его встретила ещё большая неудача. Один за другим прилетали к нему на конях командиры хоругвей, рассказывая ужасы про «пшеклентых» хлопов, разбивших и рассеявших их вымуштрованные сотни. Они требовали от главного региментария собрать воедино всё войско и идти прямо на Корсунь, на Зализняка. Но теперь главный региментарий даже думать об этом боялся. Он заперся в укрепленной крепости и беспрестанно слал в Варшаву письма, требуя созвать ополчение и выслать ему помощь. Проходили недели. Помощи Стемпковскому не присылали, а его отряды таяли один за другим. В бессильной злобе главный региментарий проклинал всех и вся. Исхудал, почернел. Он то вскакивал с кровати, то снова падал на подушки и, потирая на груди густые волосы, хватался за перо. Региментарий написал несколько грозных универсалов, призывая крестьян к покорности, угрожая тысячами самых страшных смертей всем тем, кто не сложит оружия и не отдастся в руки польских властей.

Один из этих универсалов попал и к Зализняку. Его откуда-то привезли запорожцы, и Данило Хрен принес универсал к атаману. Послушать универсал собралось много любопытных. Жила, один из немногих грамотеев, расправил на коленях измятый лист и медленно прочитал: «Бог, творец всего света, разделив людей по богатству, от царя и до последнего человека, каждому назначил своё место, а вам, хлопы, он повелел быть рабами, и потому он не дал вам ничего равного с другими людьми, кроме души. Всякий, кто верует в бога, должен выполнять его святую волю; к тому же вы должны и то помнить, что для вас написаны законы, вы должны с молоком матери всосать верность и покорность панам».

— Неужели там так написано? — перегнулся через стол Швачка.

— Брехать я тебе буду! — оскорбился Жила. — На, почитай сам.

Хотя Швачка и не знал грамоты, всё же наклонился ещё ниже, пощупал заскорузлыми пальцами универсал.

— Всё верно, — подтвердил Неживой. — Ишь, как заворачивает, сучий сын! Паршивая свинья, а глубоко роет.

— Попадись ты нам, шляхетская твоя рожа, мы заглянем в твою панскую душу, увидим, чем наделил бог тебя, скотину.

— Не мешай, пусть читает дальше, — кинул кто-то от дверей.

Пока гайдамаки разговаривали, Жила пробежал универсал и теперь читал значительно быстрее: «А вы вместо того, чтобы почитать панов своих, даже церкви божий превратили невесть во что.

Вы с большим почтением относитесь к шинкам, нежели к церквам божиим. Вы, хлопы, жестоко мучаете бедную шляхту, невзирая на возраст. Погляди, дикое проклятое крестьянство, на этот счастливый край. Сколько разрушено имений, домов, городов, не говоря уже о церквах и костелах! Мы, шляхта, благодарим бога за своего короля, а вы, глупцы, уверяете, что вы не подданные короля и не принадлежите к этому краю».

— Принадлежали и будем принадлежать, — обводя глазами присутствующих, сказал Швачка. — А вот чьи подданные, это другое дело. От века эти земли были казацкие, украинские. Разъединила вражья шляхта наш род и хочет уверить, будто за Днепром не нашенские люди живут… Да моей кровной родни половина там проживает. Придет время, когда мы будем вместе, придёт…

Максим поднялся из-за стола так стремительно, что кирея, соскользнув с его плеч, упала на скамью.

— Время то недалеко. Нам нужно только выгнать шляхту, очистить землю от этой погани. Тогда напишем в Москву, попросим объединить нас с левым берегом. Там уважат нашу просьбу. Вспомните, что старые люди рассказывают. Сколько праведной крови пролито на этой земле! Крови дедов наших — они защищали свободу! Не раз и не два становились они плечом к плечу с русскими воинами против общего врага. Татары, шведы… Одна кровь лилась. Мы как две нитки журавлиной стаи. Один у нас путь, одни земли.

— И сейчас вон сколько русских ходят в наших куренях, — подал голос Неживой.

Зализняк повернул голову в его сторону.

— Правда, немало, и даже атаманы из них есть. Позавчера принимал я посланцев от атамана Максимова, про другого атамана сами, наверное, слыхивали, про москаля Никиту, который на Бердичевщине. А донцов сколько! И другого люда с левобережья.

— Те люди сами к нам от князей да бояр бегут. Не пришли бы паны за ними! — сумрачно бросил Швачка.

Зализняк нахмурил брови.

— Подожди, Микита, ты, как ворон, каркаешь. Князей и бояр горстка, а простого люда — море. Завоюем свободу и попросим царицу уважать наши вольности; чтобы было у нас, как на Запорожье или на Дону. Тогда не страшны будут нам всякие Стемпковские.

— Порви эту погань, — показал кто-то на универсал Стемпковского.

Жила сложил бумагу вдвое и намерился изорвать её. Но Зализняк остановил запорожца.

— Не трожь! Несите его в сотни. Пускай все читают универсал региментария. Пускай знают, за кого он принимает нас и в кого хочет превратить украинских казаков. — Зализняк взял за плечо удивленного Жилу. — Иди, Омелько, читай универсал гайдамакам.

Все, кто был в хате, двинулись к дверям вслед за Жилой.

Максим поискал глазами Хрена и, не найдя его, крикнул через головы:

— Данило, поди-ка сюда!

Когда Хрен пробрался к атаману, Зализняк посадил его рядом, угостил табаком.

— Ты, похоже, засиделся. Жиреть начал.

— Разжиреешь тут — живот подтянуло. Наверное, брошу тебя да пойду свечки продавать в какую-нибудь церковь, — в тон ему ответил Хрен.

— Вот я и хочу послать тебя на лучшие харчи. Нужно поехать в одно село, тут недалеко. Верст десять-пятнадцать. Там ещё никого из наших не было и оттуда никто не приезжает.

— Это из Завадовки? — вдруг послышался голос.

Оба, и Зализняк и Хрен, оглянулись. В дальнем углу, склонившись на сундук, сидел дед Мусий. Он залез туда, когда начали читать универсал.

— Был я когда-то в Завадовке, когда батрачил у Чигиринского купца, могу и сейчас провести туда казаков.

— А ты, дед, с коня не упадешь? — поинтересовался Хрен.

— С доброго коня и упасть не жаль, так старые люди говорят. Я ещё тебя, матери его ковинька, обскакаю. Когда бы не хвороба моя… Поясница что-то стала побаливать, как посижу долго на одном месте, так будто немеет…

— Хорошо, езжайте. Данило, возьмешь с собой с десяток хлопцев. Деду седло помягче выбери. Нет, нет, я знаю: вы ещё и без седла поскачете, — успокоил он деда, который обиженно повернулся к нему. — Это так, чтобы удобнее ехать было.

— Едем, дед, — Хрен взял под руку старика. — Будешь наказным атаманом моего войска.

С Хреном, кроме деда Мусия, поехали ещё шестеро запорожцев. Подъезжая к Завадовке, дед Мусий, который старался молодецки сидеть в седле, предложил:

— Давайте свернем с дороги и откуда-нибудь с поля въедем. А то, глядишь, на шляхту наскочим.

— Откуда тут шляхта возьмется? — беззаботно откликнулся один из запорожцев.

— Всяко бывает. Вот не так давно двух моих земляков атаман оставил обоз караулить, а те и заснули. Шляхта и схватила обоих, одного около воды пристрелили, а второй бежал…

Хрен согласился с дедом, и они свернули в сторону. Запорожцы растянулись за ними цепочкой по меже.

В селе было тихо. Где-то в саду звенела коса о брусок, да в лопухах под клуней тревожно кричал петух, предостерегая кур от коршуна, парящего над хатами. Около замусоренного утиными перьями пруда, уронив на тын ленивые ветви, тихо-тихо шептали листьями вербы. Под вербами на бревнах сидела группа людей. Подъехав поближе, удивленный Хрен увидел, что там собрались только глубокие старики.

— Здорово, молодцы! — громко крикнул он, сдерживая коня.

Старики ответили сдержанно, а один из них, седоусый великан в старом, протертом на локтях жупане, сурово сдвинул на переносице косматые брови.

— Были когда-то и мы молодцами, грех смеяться над старыми людьми. Думаешь, как саблю нацепил, так можно и плести, что взбредет в голову. Мы в своё время тоже сабли имели, только не людей ими пугали, а волю боронили.

— Плохо, значит, боронили, когда нам снова приходится её добывать, — кинул Хрен, слезая с коня.

Ему было немного стыдно за свою неуместную шутку, поэтому, привязывая к плетню повод, он примирительно сказал:

— Не обижайтесь на мои слова, я так, в шутку сказал. Но всё же странно мне, сразу столько стариков бревна обсели.

Он и сам примостился на бревне, раскрыл перед стариками свой кисет, к которому потянулось сразу с десяток рук.

— Не совет ли какой держите?

— Да, — не спеша ответил худощавый высокий старик, разминая на ладони табак. — С пастбища возвращаемся. Ходили смотреть, где пруд копать. Вода в болотах высохла, нечем скотину поить. А вы кто же будете?

— Гайдамаки! — горделиво опираясь на саблю и едва поводя на своих сверстников глазом, ответил дед Мусий. — Приехали за вашим паном. Где он, не бежал ещё?

— Эге, — протянул старик в потертом жупане, — запоздали, хлопцы! Отправили мы своего пана.

— Куда? — в один голос спросили несколько гайдамаков.

— К самому атаману Зализняку. Пускай он судит нашего лиходея. Сегодня утром забрали. Он ещё со вторника у шинкаря прятался. Наши хлопцы там его и нашли. Вместе с попом их в Корсунь повезли. Заядлый униат был, долго с колокольни отстреливался. А на другом возу войта [65] и титаря [66] спровадили.

Запорожцы переглянулись.

— Почему же мы их не видели? — спросил Хрен.

— А откуда едете?

— От Зализняка.

— От Зализняка? — Теперь уже переглянулись старики.

Дед в потертом жупане подвинулся ближе к Хрену.

— Вы, может, шляхом ехали? А наши напрямки, через Карашинец… Они уже, видать, его проезжают.

Расспросив, куда ехать на Карашинец, запорожцы сели на коней.

Завадовцев они догнали по дороге от Карашинца к Корсуни. Те как раз отдыхали возле корчмы. Возы стояли в тени под деревом. На одном сидел крестьянин с суковатой палкой в руке. Увидев всадников, он кинулся было бежать, но гайдамаки перехватили его и завернули назад.

— Почему ты один? — спросил Хрен. — А где остальная стража?

— В корчме.

— Вот как вы сторожите, — вмешался дед Мусий.

Крестьянин уверился в том, что перед ним гайдамки, и успокоился.

— Покрадет их кто, что ли? — он показал глазами на пленных, лежавших связанными на возах. — Василь!

Из корчмы выглянула голова и снова спряталась.

— Чего они боятся? Поди скажи, пускай идут сюда, — приказал Хрен

Крестьянин пошел в корчму. Дед Мусий заметил под кустами колодец и пошел туда. Колодец был неглубокий. Вернее, это была криница с поставленным поверх срубом. Сюда из-под горы бил источник, вытекая с другой стороны нешироким ручейком. Около криницы блестели лужи воды — кто-то поил коней выливал воду прямо под ноги. Дед перегнулся над срубом, опустил ведро. Не достав воды, нагнулся ещё ниже, зачерпнул, но вдруг его правая нога поскользнулась, и дед свалился в воду вниз головой.

— Спасите! — завопил он и почувствовал, как ледяная вода железными клещами охватила его тело. Он вынырнул на поверхность, схватился за сруб, болтая в воде обеими ногами.

— Помогите!..

Ещё мгновение — и несколько рук подхватили деда.

Запорожцы долго смеялись над этим происшествием, но деду было не до шуток. Он сидел на траве, выкручивал мокрые штаны и дрожал всем телом. Кто-то принес чарку горилки; дед выпил и, вытирая бороду, сказал:

— Простудная вода, прямо тебе ледяная, горло перехватило.

В Корсунь вернулись к вечеру. Возле крыльца, на котором сидел Зализняк, собралось много народу. Запорожцы развязали пленных, повели через толпу, глухо гудевшую десятками голосов. Кое-кто узнавал завадовских богатеев, из толпы раздавались гневные выкрики, брань. Пленных подвели к крыльцу. Хрен взбежал по ступенькам, но не успел он рта раскрыть, чтобы рассказать, кто эти люди и за что их привели сюда, как на крыльцо выскочил завадовский поп и, упав Зализняку в ноги, протянул хлеб. Хрен удивленно посмотрел на попа, потом на завадовских крестьян, стоявших у крыльца.

— Кто-то из тутошних богатеев ему буханку всучил, — сказал Зализняку Хрен, — быстры ж они.

— Это вы и будете завадовцы? — обратился Зализняк к крестьянам, которые поснимали шапки, с любопытством и страхом поглядывали на атамана.

— Мы, ваша вельможность, — ответил кряжистый крестьянин.

— Почему так поздно прибыл?

— Только вчера узнал, что твоя вельможность в Корсунь вступил.

— Какая такая вельможность? Не с паном говорите. Зачем привезли своих богатеев?

— На суд твой. Очень большие это лиходеи.

Зализняк усмехнулся. И не понять было той усмешки — злой или доброй она была. В его глазах прыгали искорки. Они то гасли, почти исчезали, то вспыхивали с новой силой, придавая глазам огненно-золотистый оттенок.

— Откуда же мне знать, что это за люди. Один вот и хлеб мне поднес. Может, он хороший человек?

— Кто, ксендз? — в один голос закричали завадовцы. — Он не меньше пана нас мордовал. Опанасову дочку он погубил. Веклиных детей осиротил…

Крестьяне стали перечислять обиды, нанесенные им ксендзом. Ксендз подполз к ногам Зализняка, пытаясь поцеловать сапог. Максим поднялся и с отвращением отступил назад. Ксендз возвел молящие глаза и вдруг встретился взглядом с Василем Веснёвским — бледный, испуганный, стоял тот в дверях.

— Хлопче, проси атамана… Я больше никого пальцем не трону…

— Брешет! — послышались голоса.

— В Рось его! — крикнул Зализняк к завадовцам. — Чего смотрите? Ваш поп, вам над ним и суд вершить.

Несколько человек схватили под руки ксендза. Он порывался снова упасть перед Зализняком на колени, отбивался ногами, кусал гайдамака за руки.

— А что это за птица? — Зализняк ткнул пальцем в войта.

Допросив пленных, Максим приказал казнить всех. Их отвели на пустырь, только пана, который, услышав приговор, кинулся через плетень, застрелили в огороде из пистолета.

Зализняк стоял на крыльце, пока не услышал, как на пустыре глухо прозвучали выстрелы. Ни один мускул не дрогнул на его лице, глаза смотрели спокойно. Даже Швачка взглянул на него с уважением и со скрытым страхом.

Зализняк выбил табак, из трубки и пошел в дом. Зашел в светлицу, зачерпнул кружку воды, выпил и зачерпнул ещё. На его лице лежала глубокая усталость, рука с кружкой чуть заметно дрожала. Вдруг он поставил кружку и шагнул в угол, где, спрятав лицо, сидел Василь. Максим поднял его голову и долгим взглядом посмотрел джуре в глаза. Шершавой ладонью, как маленькому, вытер он щеки, погладил по голове.

— Знаю, тяжело на это смотреть. А ты думаешь, мне легко?! Так надо. Не взявшись за топор, хаты не срубишь. То враги наши. Попался бы ты им в руки, думаешь, выпустили бы? Как бы не так. Видел, как войт исподлобья волком поглядывал?

Василь поднялся, вынул из посудника бутылку, открыл затычку, и в чарку забулькала горилка. Однако он не успел выпить её. Максим ласково и в то же время решительно отвел его руку, взял чарку, выплеснул горилку прямо на пол.

— Рано тебе пить её, да ещё и то помни: только слабодушные в ней покоя ищут. Ложись лучше да отдохни, завтра рано подниматься.

Деда Мусия всё больше сгибал недуг: болела поясница, из груди беспрестанно вырывался кашель; а ко всему этому ещё добавилась резь в животе. Он и раньше не мог похвастать здоровьем, а теперь, после купания в колодце, болезни ещё больше насели на него.

— Солнца бы мне побольше, кости погреть, — жаловался он, и Роман с Миколой под руки выводили старика на берег Роси, усаживали на траву, а сами ложились рядом.

— Чую смерть недалекую, — молвил однажды дед, подставляя под солнце спину. — Точит она уже свою косу.

— А ты знаешь, диду, как смерть вернули назад с хоругвями: «Нет мертвеца — косить пошел…», так вот и вы, диду, — деланно беззаботно сказал Роман. — Я сейчас вам расскажу, как один умирал. Это в зимовнике было. Захотел человек своего родича напугать. Снял с чердака гроб — баба его себе на смерть приготовила, — нарядился и умостился в нем, а сын тем временем побежал к родичу сказать про отцову смерть и попросить, чтобы тот пришел на ночь, потому что они, мол, боятся. Взял родич струмент сапожный — сапожник был — и пошел. Погоревал вместе со всеми, немного успокоил жену и взялся за сапоги. Тогда один за другим все вышли из хаты. Сучит сапожник дратву, вдруг — гульк, поднимается мертвец из гроба. Сапожник испугался да и хвать его колодкой по лбу. Тот так и брякнулся в гроб. Ждут родные — не бежит сапожник. Заходят потихоньку в хату. «Ничего, — спрашивают, — не было?» — «Да нет, — говорит сапожник, — пробовал было вставать покойник, так я его трахнул колодкой, он и лег снова». Они к гробу, а человек уже лег на веки вечные.

— Что-то не смешно, — промолвил дед Мусий.

— Я и не думал вас смешить, — делая нарочито серьезное лицо, сказал Роман. — Это в самом деле было. А чтобы было смешно, я расскажу вам, как жена сонного мужа в сенях на перекладине хотела повесить.

— А он ступу привязал?

— А вы откуда знаете?

— Сам тебе рассказывал.

— А-а!

Роман замолк и отвернулся. В густой пене прыгала по камням Рось, билась о каменные берега, поднимая над собой облака водяной пыли. Только тут, в заводи, над которой сидели гайдамаки, вода была спокойной, тихой, а на дне, вымытом чистой водой, блестело солнце. Роман, не отрывая взгляда, смотрел на него. Вдруг он заметил, что к солнцу откуда-то приближаются три тени. Роман оглянулся. Берегом спускались Зализняк, Неживой и ещё один гайдамак — донской казак Омелько Чуб.

— Греемся? — поздоровался Неживой и сел на камне. — Получше уже вам, диду?

— Где там, — безнадежно махнул рукой дед Мусий. — Как будто кто-то выламывает кости. Совсем я скис, не увижу, наверное, и своих.

Зализняк откинул кирею и сел рядом с Миколой.

— Увидите, диду, и скоро. Мы надумали послать вот этого казака в Медведовку. — Зализняк указал на Чуба. — Давно оттуда никаких вестей нет. Езжай, дед Мусий, с ним.

Лицо деда Мусия прояснилось. Он даже не пытался скрыть свою радость.

— Спасибо, детки! Теперь хоть и умру, так дома! Только… — дед на минутку задумался. — Как же это оно… а супостата кто бить будет?

— Поправитесь, диду, снова к нам приедете. Мы ждать будем. Дела ещё хватит.

— Оно и правда. Я тогда, матери твоей ковинька, ещё покажу, как надо саблю держать.

— А почему это Чуб поедет, а не кто-нибудь из наших? — поинтересовался Роман.

— Надо такого человека послать, чтобы не нашенский был. Узнать могут. Всякие люди по дороге случаются. Сегодня, диду, и выберетесь. Дадим тебе пару коней…

— Что ты, Максим! Разве я не знаю, какая в конях нужда…

— А я не знаю, какая у вас дома убогость? Котенка нечем из-за печи выманить.

— Сказал, не возьму, и баста!

Пока дед Мусий спорил с Зализняком, Неживой отвел в сторону Чуба.

— Будешь в Медведовке — зайди к моей жинке. Явдохой зовут. В Сечниевой хате живет она ныне, спросишь… — Неживой замялся. — Она тяжелая ходила… Узнаешь, как ребенок…

Неживой не успел договорить, как к Чубу подошел Роман.

— Хочу поговорить с тобой, — взял он запорожца за руку. — Отойдем немного. Попросить тебя хочу. Будешь в селе, передай поклон одной дивчине, — заговорил он, когда они отошли за камень. — Она в имении панов Калиновских живет, Галей звать, горничной служила у пана.

— Подурели вы все, что ли! — деланно сердито крикнул Чуб. — Передай да передай. Передам уж, ладно. Только бы не перепутать: у атамана Оксана, у куренного Явдоха, а у тебя как — Галя?

Роман покраснел, но, взглянув на расхохотавшихся Зализняка и Неживого, сам засмеялся. К ним присоединились дед Мусий и Чуб. Только Микола ещё ниже нагнул голову, сорвал стебелек полыни, кусал его, сплевывая в траву горькую зеленую слюну.

Поздно вечером дед Мусий и Чуб подъезжали к Медведовке. Наговорившись за длинную дорогу, оба молчали. Воз тихо шуршал по песку, кренясь то на один, то на другой бок.

— Погоняй быстрее, — нетерпеливо сказал дед Мусий, когда они съехали на Писарскую гать.

— Как же погонять — песку по колодки. Вот выедем, тогда уж. — Чуб подвинулся ближе к передку, всматриваясь в притихшее село. — Тишина какая. Даже собаки не брешут. И огонька ни одного не видно. Рано у вас спать ложатся.

Они уже доехали до середины запруды, как вдруг коренной испуганно захрапел и убавил ход.

— Чего ты, воды испугался? — чмокнул губами Чуб. — Но! — он ударил коня концом вожжей.

Конь черкнул крестцом по оглобле и рванулся в сторону.

— Куда ты, опрокинешь, чертяка! Тпр-р-р! А это что?

В конце гребли он заметил какие-то темные фигуры. Казак вытащил из-под соломы пистолет и спрыгнул на дорогу.

— Кто там?

Ответом было тревожное храпение лошадей и тихий плеск реки. Чуб осторожно прошел вперед и сразу остановился. На краю дороги в немом испуге застыли двое мальчуганов. Рядом с ними стояла рябая корова. Мальчики, очевидно, хотели завести корову в кусты, но та упиралась и не хотела идти.

— Куда это вы на ночь глядя? — спросил Чуб у старшего мальчика, испуганно жавшегося к кусту.

— Мы… никуда, корова заблудилась.

Чуб подозрительно посмотрел на детей.

— Аж сюда зашла? — сказал с воза дед Мусий. — Чьи же вы будете?

— Якимовы.

— Бондаря? Это ж Максимовы племянники! — крикнул Чубу дед Мусий. — Максим и отец их браты двоюродные. Садитесь, хлопцы, на воз, это я, дед Мусий.

Старшенький, которому было лет двенадцать, с облегчением вздохнул.

— Ой, а мы так напугались! Нельзя в село. Мама нас послала, чтобы мы корову на хутор отвели. Заберут завтра.

— Кто?

— Как кто? Конфедераты.

— Какие конфедераты? — Дед Мусий спустил ноги с передка телеги.

— Те, что вчера в село вступили. Забирают всё. Дядька Филона за коня забили насмерть. А у нас корова тоже с панского двора.

— Где же гайдамаки? Крепость Кончакская как?

— Выбросили их оттуда. Одних побили, другие поубегали, — хлопец потянул корову за веревку и крикнул брату: — Подгони, чего стоишь, прутом её!

— Много в селе конфедератов? — крикнул уже вдогонку Чуб.

— Кто знает! Сот пять, наверное, будет. Как заехали на панский двор Калиновских, почитай, весь заняли.

Чуб подошел к возу.

— В село теперь ехать нельзя. Нужно возвращаться назад, рассказать обо всем атаману.

Старик не ответил. Он посмотрел вслед хлопцам, потом перевел взгляд на село.

— Атаману рассказать надо. Отпрягай пристяжного и скачи на Корсунь.

— А вы?

— Поеду потихоньку домой. Мне уже полегче. А конфедераты… Стар уже я, чтобы меня к управе волочь, да и мало кто знает, где я был. Продам хату — на моё хозяйство покупатели всегда найдутся — и перееду в братнину, в лес. Всё равно пустует.

Чуб попробовал уговаривать старика, но тот не захотел и слушать. Тогда запорожец отцепил постромки, сбросил на воз хомут.

— Прощайте, диду. Хочу хлопцев за плотиной догнать, расспрошу обо всём подробнее.

Чуб пожал старику руку и через минуту пропал в темноте.

В село дед Мусий въезжал со стороны Крутого яра, глухой лесной дорогой. Повсюду было пусто, тихо, густой мрак окутал улицы. Под плетнями в кустах гнездились тени — казалось, будто это не кусты раскидали в стороны свои ветви, а уродливые чудища засели на краю дороги, распростерли руки и подстерегают добычу.

Раза два лошадь пыталась заржать, тогда дед Мусий (он шел впереди) обхватывал её морду рукой, гладил и умоляюще шептал:

— Тише, Буланый. Глупый, сейчас дома будем.

Под горой, возле Оксаниной хаты, старик остановил коня и, кинув вожжи на тын, вошел во двор. Наклонившись к окну, постучал в стекло. В хате долго не отвечали. Наконец скрипнула дверь, и испуганный голос спросил:

— Кто?

— Я, Мусий.

— Какой Мусий?

— Кум твой, тише, ради бога.

Дверь осторожно приоткрылась, и на порог вышел в длинной полотняной сорочке Оксании отец.

— Чего ты тут, откуда?

— Где Оксана? — неспокойно оглядываясь на коня, спросил он.

— Не знаю, из-за неё мне столько забот. Пошла из дому ещё днем.

— Куда?

— А я знаю? Может, к тетке, а может, с ними. Надоумил бог принять счастьице в свою хату.

— Ты не причитай, — рассердился старик. — Рассказывай всё как следует. С кем это они?

— С гайдамаками. Она уже больше недели в крепости жила. А как вчера село захватили — выбили их из крепости, они все и отправились куда-то — видно, в лес, в Дубинин, или, может, в Черный. А ко мне перед вечером конфедераты приходили. Я им говорю: «За дочку не ответчик, тем паче не родная она мне, а воспитанница. Об этом всё село знает».

— Большущая свинья ты, как я вижу, — промолвил дед Мусий и пошел к коню.

Дед в белой сорочке прошаркал босыми ногами до угла хаты и остановился.

— Напрасно ты ругаешься. Думаешь, мне её не жаль, а с другой стороны — чем мы виноваты, я или жена?

— Воды много, перееду я под вербами? — не отвечая, спросил дед Мусий.

— Переедешь, ближе только к сухой вербе держись.

Не прощаясь, дед Мусий взял коня за уздечку и свернул с дороги к берегу, где плескалась сонная речушка.

Глава 5 Встреча

В Корсуни гайдамаки стояли целую неделю. За это время у Зализняка побывало с десяток ходоков от обществ ближних волостей с просьбой прибыть к ним и помочь выгнать панов. Из Канева ходоки наведывались дважды. Максим уже сам подумывал об этом городе, его тревожило, что позади остается такой многочисленный гарнизон.

Однако больше всего беспокоила Умань, куда, как он знал, сбегались паны со всего правобережья. Мысль об Умани, раз зародившись, уже не выходила из его головы. Об этом городе, о его войске знал Максим давно. Наслушался о нём ещё в Сечи. С Уманью запорожцы вели самую большую торговлю. Если и нужно было ждать откуда-нибудь удара, то только оттуда.

Однажды Зализняк поделился своими сомнениями с Неживым.

— Боюсь я, Семен, — признался он. — Шляхты там сколько, войска реестрового. Я уже многих расспрашивал об этой крепости. Там что-то замышляют.

— Значит, надо туда идти, пока они с силами не собрались.

— И я так думаю. Нам первым следует ударить. Отвага — мед пьет. Но согласятся ли остальные?

— Согласятся. Давай сегодня созовем раду, всё сообща поразмыслим.

Рада проходила бурно. Одни хотели идти на Белую Церковь и Канев, другие — на Умань. Нашлись и такие, что были не прочь назад вернуться.

— Идти назад и ждать, пока придут паны и наденут на шею веревку? — возмутился Швачка. — Ни за что на свете. На Умань! Поспешим, пока там не собрались все шляхетские отряды и жолнеры не пришли, не то будет поздно. Недаром говорят: «Быстрая река берега размывает».

— Чем больше мы проходим городов и сел, тем больше у нас войска, — сказал Зализняк. — По всей Украине горят панские фольварки. Неужели мы допустим, чтобы они не догорели дотла?

— Кто об этом говорит? — снимая шапку и поглаживая потную шевелюру, пожал плечами Бурка. — Горят они и будут гореть. А нам спешить некуда, переждать надо. Шляхта уже хорошую науку получила. Да и в сенате, я думаю, люди с головами сидят, видят, до чего паны арендаторы людей довели. Больше они не дадут так измываться, может, и совсем крепостничество отменят.

На Бурку накинулись сразу несколько человек. Спорили долго и, наконец, порешили: дойти всем вместе до Богуслава, а оттуда половина гайдамаков пойдет на Умань, а другая половина — двумя отрядами на Белую Церковь и Канев.

В это время гайдамацкое войско насчитывало около десяти тысяч человек. Оно делилось на четыре куреня, во главе которых были Неживой, Швачка, Шило и Журба. Войско имело хоругвь и восемь флагов — по два на курень.

На Фастов и Белую Церковь порешили послать курень Швачки, на Канев — Неживого.

— После того как возьмете все крепости, идите к Умани. А мы тем временем там со шляхтой расправимся. А тогда уже вместе будем по Украине казацкие порядки заводить, — сказал в заключение Зализняк. — И ещё об одном хочу молвить. В войске нашем нет порядка. Надо учить гайдамаков строю, потому что не раз придется встречаться со шляхтой в чистом поле. Сегодня же пошлем запорожцев в сотни. А атаманам, которые не знают, я сам покажу.

Большую часть дороги Неживой ехал на возу или шел пешком вместе с другими гайдамаками. Уже давно отделился от него курень Швачки, свернул на разбитый Фастовский шлях. Из Богуслава с Неживым выступила только горстка людей — почти весь свой курень он оставил с Зализняком. Но уже через несколько дней след колес атаманова воза топтали сотни ног. Одни за другими вливались в войско Неживого встречные гайдамацкие отряды, приходили отдельные крестьяне. Чаще всего они присоединялись к войску после ночевки в селе. Утром вытаскивали из-под соломенной стрехи в сарае острые, клепанные нынешней весной косы и пристраивались в конце отряда. В беседах с гайдамаками Неживой старался показать себя спокойным, на первый взгляд даже безразличным ко всему. А в голове сновали тревожные думы. Там, с Зализняком, всё казалось проще. Они все сообща советовались, спорили, а только последнее слово всегда было за атаманом. Теперь же всё приходилось решать самому. Он придирчиво, даже с подозрением оглядывал некоторые ватаги, а за двумя гайдамаками даже поручил присматривать Даниле Хрену, которого послал в войско Неживого Зализняк.

Где-то неподалеку от войска Неживого ходила большая гайдамацкая ватага Бондаренка; Семен несколько раз посылал людей отыскать её, но посланцы через день-два возвращались и докладывали, что Бондаренка не видели. Атаман был неуловим. Он не задерживался долго на одном месте и шел всегда туда, где его меньше всего ожидали. Ватага у него была большая, рассказывали, будто в ней ходило немало и таких крестьян, которых Бондаренко заставил идти в гайдамаки силой.

Стояла жара. Тихо-тихо шелестели высокие хлеба, ветер колыхал полные колосья, напевая знакомую с детства песню полей. Широко раскинулись нивы золотой пшеницы, плескались сильными волнами, нашептывая обнищавшим селам о богатом урожае.

Кому только достанется он?

— Буйные хлеба выдались, — сказал Семён. Он перегнулся с седла, сорвал колосок и положил его себе на ладонь.

— Если и дальше простоит такая погода, через месяц жать будем, — промолвил гайдамак, который ехал рядом, и дернул за веревочный повод коня, тянувшегося губами к пшенице.

Вместо седла у гайдамака лежал набитый сеном мешок, поверх него прицеплены постромки с двумя петлями на концах — стремена. На коленях гайдамак держал пучок зеленой гороховой ботвы.

— Говоришь, Канев — город не очень большой? — снова начал Неживой прерванный разговор.

— Но и немалый. Сорок церквей там!

— Вал есть, палисад?

— Валом обнесен только греческий город. Но вал невысокий. Вот замок весьма крепок, Королевским называется. На горе стоит, а вокруг овраг такой, что страшно взглянуть. Только с одной стороны место ровное. Да и оттуда рвом огорожено, и частокол в три ряда.

Гайдамаки въехали в какое-то селенье. Зажатое между холмами, оно состояло только из двух улиц, которые утопали в садах. Над плетнями клонились ветвистые черешни, усыпанные спелыми ягодами; раскидистые яблони почти достигали ветвями противоположной стороны улицы. Гайдамаки останавливали коней под вишнями, подставляли шапки, рвали в них ягоды.

— Не знаешь, почему крепость Королевской называется? — спросил Неживой.

— Палаты в ней есть Станислава Понятовского, племянника короля. — Гайдамак возился с гороховой ботвой, отыскивая стручки. — А комендант в крепости злой, чистый тебе антихрист. И при нём не жолнеры, а головорезы. Он к нам на винокурню приезжал. Один человек бежал оттуда, так нам всем для острастки по двадцать палок всыпали. Двое там и кончились. А теперь, как я уже говорил, все тюрьмы обывателями позабивал, все крамолы доискивается.

Они как раз выехали из села, и гайдамак обломком прута указал на широкую долину:

— Вон уже начинается урочище Винаровка, сразу за нею — яр.

Теперь овраги тянулись один за другим. Они привели гайдамаков в город, под самый замок. Всю ночь гайдамаки простояли в лесу. Костров не разжигали, коней поить водили не к Днепру — он был на виду у крепости, а в глубь леса, где билась о корни небольшая речушка Сухой Дунаец.

Утром Неживой, Хрен и ещё несколько гайдамаков вышли на опушку. Прямо перед ними виднелся замок, несколько правее — город. Он скрывался в ярах, утопая в зелени садов. Слева от крепости, ближе к Днепру, синела дубрава, а возле неё — хатки и мельницы по речке.

— Глядите, мельницы все, как одна, не мелют, — заметил какой-то гайдамак.

— Около Днепра тоже никого не видно, — добавил Хрен. — И на валу ни души, хотя дозорные должны бы быть. Тут что-то не так.

Неживой тоже долго вглядывался в крепость.

— Кто-то предупредил? Или может?..

— Сейчас я всё доподлинно узнаю.

Хрен отделился от всех и пошел к крепости. Шел медленно, переваливаясь, и не прямо, а вдоль обрыва, который тянулся от леса. Когда до крепости осталось не больше сотни саженей, Хрен остановился к помахал рукой. В тот же миг из-за частокола прозвучало с десяток выстрелов. Хрен пошатнулся и покатился по склону обрыва.

— Убили! — воскликнули сразу несколько человек.

Долго стояли гайдамаки за деревьями, не зная, что делать. Они уже хотели спускаться лесом в яр, идти разыскивать труп, как вдруг из-за кустов прозвучал голос:

— Вот, нечистая мать, все штаны о колючки разорвал.

К ним подходил Хрен. Одежда на нем в нескольких местах висела клочьями, левая рука и бок были запачканы глиной, пышные русые усы раскосматились и торчали во все стороны. Хрен закинул оселедец за ухо и, отряхивая кунтуш, молвил:

— Нас тут давно с гостинцами ждали. Все как есть на валу лежат. Вот они — и не прячутся.

На валу действительно поднялись несколько жолнеров.

Посоветовавшись с гайдамаками, Неживой спустился в яр и написал коменданту крепости письмо, в котором предлагал сдаться. С письмом послали двух гайдамаков. Ждали больше часа, но посланцы не вернулись. Тогда Неживой приказал выходить из лесу. Гайдамаки стали напротив дверей крепости. В ответ на валу поднялся густой ряд ружей.

Семен написал ещё одно короткое письмо. Посланцу приказал в крепость не въезжать, а подать письмо на стену. Тот нацепил письмо на конец копья, но поехал не к стене, а к воротам. Неживой видел, как открылись ворота, как ввели за повод коня в крепость. А ещё через несколько минут на валу появилось копье с головой гайдамацкого посланца. С вала до гайдамаков донесся хохот и насмешливые выкрики. Гайдамаки ответили руганью. Несколько человек, выкрикивая бранные слова, подошли совсем близко к частоколу. За ними двинулись остальные. Ближе всех подошло левое крыло гайдамацких войск, некоторые гайдамаки стояли от частокола не дальше чем в двухстах саженей. И вдруг на валу грохнули пушки, вспугнули грачей. Одному гайдамаку ядро оторвало голову, ещё трое упали на землю раненые. В гайдамацком стане раздался громкий крик. Без команды повстанцы беспорядочными толпами двинулись к валу, под густой рой пуль. Тщетно Неживой метался на коне, напрасно кричал охрипшим голосом. Гайдамаки скатывались в ров, лезли на вал. Сбитые оттуда, они снова катились в ров. Часть уже не поднималась. Лестниц было всего три, у нескольких человек еще в руках были длинные жерди, но они не доставали до верха частокола. Семен соскочил с коня, пытаясь установить хоть какой-нибудь порядок в своем распыленном войске, направить осаждающих в одно место, на выступ у ворот. Но гайдамаки так же внезапно, как и начали было наступать, вдруг побежали назад, оставив под стенами более полусотни трупов.

Семен с ужасом ждал вылазки. С помощью Хрена и ещё нескольких человек он собрал с полсотни гайдамаков и, наблюдая за воротами, стал отходить к лесу. К счастью, никто не преследовал отступающих. На опушке остановились. Один за другим подходили гайдамаки. Усталые, мрачные, обходили стороной атамана и становились позади, строились в батову.

— Видно, невелик гарнизон в крепости, а то бы они непременно погнались за нами, — сказал Хрен, вынимая трубку.

Семен не ответил. Он смотрел на крепость. И ему становилось ясным — отсюда её не возьмешь. Тем более нечего было и думать подойти к ней с других сторон.

— А, чтоб ты сгорела! — выругался сзади какой-то крестьянин. — Пустить бы тебя за дымом!

— А зачем сами начали? — молвил со злостью Хрен. — Стадом, словно скотина, поперли. В бой нужно идти строем. А вы… Сохой пахать, сено кидать — это вы ещё умеете…

Неживой вздрогнул. Молнией промелькнула в голове мысль и угасла.

— Чем, как? Разве что?.. — он подозвал Хрена. — А что, если поджечь крепость? Стены у нее деревянные. Подвезем сена стогов пять, тут недалеко, — Неживой показал на берег Днепра.

Запорожец выпустил носом дым и только после этого посмотрел на луг. Снова затянулся. На какое-то мгновение глаза его скрылись в клубах дыма.

— Можно, а если и не удастся выкурить, то ослепить наверняка ослепим. Сено слежалось, от него дым густой будет.

Вскоре от Днепра потянулись возы, груженные сеном. Несколько небольших стогов зацепили веревками и целиком втащили на холм. В лесу нарубили длинных жердей, связали по нескольку и вынесли на опушку. В полдень огромный вал стал подвигаться к крепости. Оттуда открыли сильный огонь, пытались поджечь сено, но безуспешно. Оно загорелось только тогда, когда гайдамаки подкатили его под частокол и подожгли сами. Клубы сизого, почти белого дыма поползли вверх, укрыли стены. Вспыхнула одна, за ней другая башня, огонь перекинулся на какой-то хлев, оттуда на комендантский дом и его пристройки. С другой стороны огонь наступал от ворот. Когда загорелись ворота, откуда-то из-под земли послышались отчаянные жалобные крики: под воротами была тюрьма. Гайдамаки стояли перед крепостью, ожидая сигнала. Сигналом был пистолетный выстрел Неживого. Раскидывая клочья тлеющего сена, цепляясь за выступы, гайдамаки полезли на стены. Крепость превратилась в настоящий ад. Огонь лизал пересохшее дерево строении, трещал на камышовых кровлях, клубами бил из окон и дверей. Кто-то из осаждающих разбил дверь тюрьмы, и оттуда, спасаясь от огня, выбежало больше сотни узников.

Готовясь к штурму, Неживой оставил под лесом полсотни гайдамаков во главе с Хреном. За дымом они не видели всей крепости, им была видна лишь восточная часть, с которой прыгали и катились в ров жолнеры, вылезали на противоположную сторону рва и бежали к причалу на Днепре. Гайдамаки кинулись наперерез. Жолнеров становилось всё больше. Они падали в челны и лихорадочно гребли к противоположному берегу. Хрен видел, как с горы к байдаку [67] , около которого суетились четверо жолнеров, бежал офицер. Голубой шарф болтался у него на шее, офицер на бегу рванул его и кинул под ноги. Видя, что до байдака не добежать, он (это был комендант крепости) повернул к берегу и вскочил в небольшой, выдолбленный из дуба рыбацкий челн. Но к берегу уже подбегали гайдамаки. Заскрипел под днищем песок, сполз на воду остроносый челн. Он разрезал носом пенистые волны, три пары весел дружно опустились в голубоватую воду. С каждым их взмахом сокращалось расстояние между челном гайдамаков и маленькой лодчонкой коменданта. Комендант понял — дальше бежать некуда. Он знал: пощады ему не будет. За поясом у него торчал пистолет. Бросив весло, он выхватил пистолет и выстрелил себе в рот.

На колокольне возле Красного яра зазвонил колокол часто-часто, потом почему-то захлебнулся, ударил ещё раза два и замолк. Из разбитых окон панских домов на улицу летели стулья, столы, зеркала. В воздухе вишневым цветом кружился лебединый пух из мягких перин. Трещали двери в лавках, но не выбегали на тот треск лавочники. Вместо этого они ещё глубже прятались по погребам и чердакам.

Огибая толпы гайдамаков, Семен спешил к винокурне. Она стояла между двух холмов на краю города, словно нарочно спряталась от людского глаза. Винокурня могла причинить сейчас много хлопот. Это понял Неживой. На дворе уже стояли два воза, тут и там слонялись гайдамаки, выкатывая бочонки и бочки. Некоторые уже успели напиться. Семен удивился, увидев между ними и Хрена. Присев около бочонка, запорожец саблей выковыривал затычку.

— Тебя я никак не ожидал тут узреть, — молвил Семен. — Нашел себе дело, нечего сказать, — отвернулся он от Хрена, который обиженно смотрел на него, и крикнул: — Выбирайтесь со двора, слышите, все до одного!

Неживой нашел около стены лопату, выбил окно и крикнул внутрь:

— Выходите быстро, сейчас подожгу, — он порылся в кармане, будто и в самом деле искал кресало.

— Вот у меня есть.

Неживой оглянулся. Позади него, с шапкой в одной и огнивом в другой руке, стоял какой-то крестьянин.

— Ты кто такой будешь?

— К вам я, пане атаман. Помогите! Лошаденку ваши казаки забрали.

Неживой оглядел крестьянина.

Изнуренное, изрытое морщинами лицо, вся в дырах сорочка, стоптанные постолы.

— Откуда ты?

Крестьянин назвал сельцо, которое гайдамаки миновали перед Каневом.

— Всю жизнь на неё собирал, всё не мог приобрести… Снизу, как говорят, отрезал, а сверху латал. А теперь вот собрался было с деньгами, купил…

— Ты видел своего коня? Нет? Придется искать…

Последние слова Неживого прервал конский топот. Во двор, пригнувшись в низких воротах, влетел запыленный всадник. Удивленный Неживой узнал Романа. Тот уже соскочил с коня и поздоровался. Не выпуская атамановой руки, потянул его за собой.

— Весь город облетел, тебя разыскивая. Зализняк приказал идти в Медведовку. Шляхта захватила крепость. Наши все по лесам разбежались.

Роман коротко передал рассказ Чуба.

— Сегодня и выступай. Ничего не будешь передавать?

— Ты разве назад едешь?

— А как же, надо уведомить атамана. И про Канев рассказать, я уже всё видел. А тогда проситься буду в Медведовку.

— Скажи атаману, выступаем немедленно. — Неживой направился к коню.

— Пане атаман, вы обещали коня… — в отчаянии кинулся за ним крестьянин. — Как я без него домой вернусь?

— Некогда уже его искать.

Неживой оглядел двор. Возле коновязи заметил коня, запряженного в глубокий, похожий на арбу воз.

— Бери этого.

Крестьянин поглядел на коня, что-то прикинул в голове.

— У меня кобыла была, с лошонком.

— Где же того батька украсть, когда нет его. Бери в придачу… Ну, взяли!

Семен схватил за ручку огромный медный котел, что валялся во дворе, и вдвоем с крестьянином понес его к возу.

В Смеле Неживой решил остановиться на день-два и разведать, что делается в Медведовке. Выслали две разведки, одну в направлении Жаботина, другую — через Замятинцы, мимо Черкасс.

Отряд отдыхал по дворам.

Семену уже было известно о пребывании в Смеле около тысячи завербованных пикинеров, и поэтому он нисколько не удивился, когда на следующий день по приезде возле двора, в котором он остановился, увидел двух солдат в зеленых мундирах. Семен поднялся из-под груши, где отдыхал на разостланной кирее, и, поздоровавшись с солдатами, пригласил садиться. Те не заставили себя долго просить. Хозяйка, увидев у атамана гостей, вынесла и поставила на кирее миску сочной черешни и положила с десяток ранних яблок-падалиц.

— Говорил я: встретимся, вот и встретились, — промолвил один из солдат, глядя в лицо Неживому.

— Кто говорил, когда? — Семен настороженно взглянул на солдата.

На мгновение в голове сверкнуло какое-то воспоминание и угасло. «Где я его встречал?» — подумал Неживой. Но за последнее время перед его глазами прошло столько людей, столько промелькнуло лиц, что никак не мог вспомнить, где он видел этого солдата.

— Где-то мы с тобой встречались, а где — не помню.

Солдат с улыбкой взглянул на него. Он брал по одной ягоде и не спеша клал в рот. Семен ещё раз напряг память, но напрасно.

— Не знаю, — вздохнул он.

— Подвозил ты меня. В Черкассы с горшками ехал.

— Василь? Илья Муромец?

Озеров усмехнулся.

— А я тебя не раз вспоминал. Помнишь наш разговор?

— А как же! Разговор у нас тогда был серьезный. И ведь исполнился он немного. Ты тут зачем?

— Не немного, а как следует. Я вот и пришел продолжить его. Мы тут с командой, в пикинеры казаков вербовали… Да не удалась пикинерия. Передумали хлопцы. А мы, солдаты, тоже заодно с ними. Давно уже хотели пристать к гайдамакам, да не выпадало случая. В полк возвращаться я уже не думаю, и хлопцы тоже. Принимаешь к себе?

— Вас? А как же!.. — Неживой от радости не находил слов. Осуществлялись его надежды. Вместе с ним идут русские солдаты. Увеличивались силы, а паче того… напишет он письмо, и их земли присоединят к левому берегу, ко всей державе Российской.

«А может, Озеров пошутил?» — вдруг подумал Семен. Он начал расспрашивать, рассказал о своих намерениях. Будто не похоже на шутку. Но снова в его голове возникла тревога, и он с некоторой настороженностью спросил Озерова:

— А начальник ваш как?

— Начальник? Ему мы ещё ничего не говорили. Он человек хороший, не такой, как все другие. Странный немножко. Он уже сам догадывается обо всём. Пойдем к нему вместе.

Станкевича, который вдвоем с денщиком жил в пустом панском флигеле, застали дома. Он лежал на диване, на полу валялись две пустые бутылки, какая-то книжка, несколько листов бумаги и сломанное пополам перо. Капитан лежал в мундире, он был навеселе. Озеров отдал капитану честь и сказал, что он и атаман Неживой просят разрешения поговорить с ним. Услышав фамилию Неживого, Станкевич сел. Стал искать ощупью на диване трубку, а сам с любопытством разглядывал атамана. Хмель постепенно уходил. Капитан не нашел табаку и попросил его у Озерова. Неживой достал кисет, быстро протянул Станкевичу, который молча набил трубку.

— Слышал о таком. Может, за мной пришел? — Станкевич, не рассчитав, затянулся и закашлялся.

Семен удивленно посмотрел на капитана. Не понял: в шутку сказал он эти слова или серьезно.

Озеров решил прекратить это неприятное молчание.

— Мы, ваше благородие, пришли вам сказать вот что: солдаты не вернутся в полк. Не все, конечно, девятеро нас здесь остается, — Озеров перечислил фамилии. — Пикинеры тоже.

Станкевич молчал. Василю стало на мгновение жаль его, ведь это так просто капитану не пройдет. Озеров даже почувствовал себя немного виноватым в чем-то. Боясь, чтобы не заговорил Станкевич, он решил сказать всё до конца.

— Вернуться, чтобы Кологривов запорол до смерти? Нет. Вам спасибо большое, вы один не допускали до рукоприкладства, милосердны были к солдату. Но в полку вы не вечно. И ещё одно хочу сказать: мы тоже крепостные, дома плеток тоже перепробовали. Правда, там не научились плести такие, как тут, у здешних надсмотрщиков они вчетверо, а у нас в большинстве тройчатки, а всё другое без отличия. От Москвы до Кракова — беда одинакова. Вы, ваше благородие, не возвращайтесь в полк. Оставайтесь с нами.

Станкевич снова не ответил. Он тупо смотрел куда-то в окно, не замечая, что трубка наклонилась и на камзол посыпался тлеющий пепел. Неживой сдул его с камзола и растер ладонью по дивану. От прикосновения Семеновой руки Станкевич вздрогнул и, повернув голову, встретился с ним взглядом. В его глазах Семен увидел тоску, страшную, безысходную тоску, которая бывает только от никогда не затихающей боли.

— Ваше благородие, — тихо сказал Семен. — Разве вы не видите? Мы не разбойники. А вы бы помогли нам.

— Иди с ними, Озеров. Я не думаю даже словом задерживать тебя. Ты душой, сердцем чуешь, где твоя правда. Если бы я знал, где моя! Вижу и верю, не разбойники вы, — перевел Станкевич взгляд на Неживого, — за свою правду бьетесь. Идите!

— А вы?

— Я не пойду.

Ничего больше не вымолвил капитан. Но эти слова были сказаны таким голосом, что Озеров и Неживой не решились настаивать больше. Они простились и пошли из комнаты.

К вечеру вернулись оба разъезда. Разведчики доложили, что в Медведовке, в Черкассах, Чигирине, Жаботине снова лютуют конфедераты. В Медведовке стоит большой конфедератский гарнизон. Однако крепость и въезды охраняются плохо.

Возможно, раньше Неживой не отважился бы идти прямо на Медведовку. Но теперь, когда к ним присоединилось столько пикинеров и русские солдаты, он без колебаний повел свое войско туда. Повел не кружными дорогами, а широким пыльным Чумацким шляхом.

Глава 6 Нежданная любовь

— Мама, есть хочу, — дергал Явдоху за юбку мальчуган.

— Сейчас, пусть только Илько заснет. Беги погуляй немножко.

Но Илько спать не хотел. Он лежал с закрытыми глазами и, как только мать переставала качать зыбку, начинал плакать. Явдоха дергала за веревку и тихонько напевала колыбельную песенку:

Ой ну, люлі, коточок,

Не полохай діточок,

Мої дітки будуть спать,

А я буду колихать.

За песней не услыхала, как скрипнула дверь и в хату вбежала какая-то девушка.

— Добрый день, вы дома?

— Ой, как я испугалась! — вздрогнула от неожиданности Явдоха и взглянула на девушку.

Девушка была незнакомая. Явдоха очень мало знала медведовских людей, ещё не прошло и двух месяцев, как Семен привез её сюда. Да из них почти три недели она пролежала после родов. За ней ходила её соседка, баба Орышка.

— Как звать тебя? — Явдоха внимательнее поглядела на девушку и вдруг увидела, что та чем-то сильно взволнована. — Что с тобой? — забеспокоилась она.

Сердце сжалось в предчувствии чего-то недоброго. С того времени, как в село вступили конфедераты, Явдоха жила в постоянной тревоге. «А что, если выдаст кто-нибудь? Разве они поглядят на детей?»

Девушка решилась и заговорила быстро-быстро, сбиваясь и оглядываясь на окно:

— Галей звать меня. Беда, тётушка. Конфедераты в лес идут. Туда, в Дубину, где гайдамаки. Мне только что Иван Загнийный сказал, писаря сын. Он знает. Я бы сама побежала — Иван не отпускает от себя. Я ему сейчас сказала: мол, зайду воды напиться. Вот он на тын взобрался. Скажите кому-нибудь, тетушка, пускай туда бежит. Жолнеры плотиной Писарской проедут. Ещё тропинка есть через болото. Только далеко она, за монастырем Николаевским. Челном нужно добираться, — Галя пошла к дверям.

— Челном куда? — бросилась Явдоха.

— До сенокоса. С берега видно его, стогн по нему виднеются. А там дорожка, прямо к дуплистому дубу, немного обгоревшему. Он очень приметный — большой такой, и ветви в одну сторону растут. Оттуда две тропки бегут: одна прямо, другая налево, как будто назад поворачивает. Вот по ней и надо идти. Тропинка та к лагерю протоптана, на ней где-то дозор гайдамацкий должен встретить.

Последние слова Галя говорила уже в сенях. Она задержалась в наружных дверях, вытерла концом платка губы и сказала: «Спасибо, тетушка, за воду». Пошла к перелазу. Там, поставив ногу на плетень и обмахивая сапоги камышовой метелкой, стоял Иван Загнийный. Он с подозрением глянул на Галю и взял её за руку.

— Долго ты воду пила! Кто тут живет?

— Тётушка одна, вдова. Муж её позапрошлый год умер.

Когда Явдоха осталась одна, её охватило отчаяние. К кому побежать? Кому довериться? А медлить нельзя ни минуты. Не раздумывая дольше, Явдоха выхватила из колыбельки Илька, который захлебывался от плача, и выскочила из хаты. Наказав детям не выходить со двора, перешла улицу и по тропинке направилась в огород. Как только хата скрылась за подсолнухами, Явдоха переложила ребенка на правую руку и бегом бросилась по стерне. Листья подсолнухов больно хлестали её по лицу, цеплялись за одежду, словно пытаясь преградить ей дорогу; сжатая стерня колола босые ноги, но Явдоха только крепче прижимала ребенка к груди и, прикрывая его левой рукой, быстро бежала к речке. Наконец огороды остались позади. Явдоха сбежала с горы и остановилась посреди покосов, разыскивая глазами лодку. Под ногами прогибался подлизанный водой плав [68] . В это время сзади раздался окрик. Явдоха скорее почувствовала, чем поняла, что звали её. Женщину охватило отчаяние. Она кинулась к воде и вдруг увидела под кустом ивняка два челна. Вскочила в один, положив Илька на охапку свежескошенной осоки, оттолкнула сначала этот, затем другой челн. Челны пошли рядом. Схватив весло, Явдоха изо всей силы уперлась им о борт пустого челна и толкнула его. Челн зачерпнул воды, качнулся, зачерпнул ещё и медленно скрылся под водой. Явдоха исступленно гребла веслом. А на берегу, выкрикивая угрозы, приказывая повернуть назад, бесновались двое людей. Не найдя лодки, один из них разделся и полез в воду, пытаясь отыскать затопленный челн. Явдоха уже не видела этого. Она доплыла до другого берега, схватила ребенка на руки и бегом бросилась через сенокос. Перед нею в траве чернели две старые колеи и тропка между ними. Они вели в лес. В голове Явдохи билась одна мысль: скорее, скорее достичь гайдамацкого лагеря. Вспугнутой птицей колотилось сердце, грудь словно что-то распирало изнутри. Вот и дуб. И вдруг Явдоха почувствовала — бежать дальше не может. Подламывались ноги, руки стали тяжелыми, будто одеревеневшими. Она пошла шагом. И снова всплыла страшная мысль: «Жолнеры, видно, уже где-то около лагеря. Добежать раньше их! Если бы не ребенок…» Она взглянула на Илька. Мальчик, накричавшись, сладко спал. И вдруг взгляд Явдохи упал на дуб, мимо которого она проходила. В старом дереве чернело дупло. Женщина пощупала рукой — дупло было мелкое, рука не углублялась в него и до локтя. «Я сразу же сюда вернусь. Тут никто не увидит». Она осторожно подняла сына и положила в дупло.


Теперь бежать стало намного легче. Небольшая тропинка то совсем пряталась среди кустов, то пролегала по корням деревьев, то сворачивала куда-то в сторону. Иногда тропка совсем терялась. Тогда Явдохе казалось, что она бежит не туда. И вдруг из-за дерева ей навстречу метнулся грозный окрик: «Стой!»

На стежке стояло двое гайдамаков. Увидев женщину, они удивленно переглянулись.

— Куда ты бежишь?

Почти после каждого слова переводя дыхание, Явдоха рассказала всё. Дозорцы вскинули на плечи ружья.

— Мигом к лагерю! — крикнул один из них.

— Ребенок у меня там, в дупле остался.

Один гайдамак побежал к табору, а другой пошел с Явдохой. Шли долго, Явдоха не думала, что пробежала столько. Почти около самого дуба их догнали ещё несколько человек. Среди них Явдоха узнала Оксану, которая несколько раз заходила к ней раньше. Они вдвоем подошли к дубу. Явдоха протянула в дупло руки и вдруг отшатнулась назад.

— Нету!

Оксана бросилась к дереву, вышарила всё дупло и тоже испуганно оглянулась на гайдамаков. Они стояли онемев. Вдруг один, в синей с подрезанными полями черкеске, сделал несколько шагов вперед, нагнулся. Медленно выпрямился, подошел к остальным. В протянутой руке гайдамака была новенькая конфедератка.

— Они… Сыночек мой, убили его!.. — закричала не своим голосом Явдоха и повалилась на усеянную желудями землю.

На бугорке, неподалеку от опушки, под густым кустом орешника двое дозорцев играли в карты.

— Ох, и припекает! — тасуя колоду, сказал один из них. — Пойду хоть шапку намочу.

Он поднялся, потянулся так, что затрещала под руками сорочка, и направился к копанке, сверкавшей в нескольких саженях. Вышел за куст и вдруг присел на траву.

— Нечипор, шляхта!

— Где?

— Уже посреди болота, ракитник минуют.

Второй дозорный, пригнувшись, добежал до куста и присел рядом. Отсюда всё болото было видно как на ладони. Узкой стежкой, с длинными дубинками в руках, похожие на аистов, двигались вперед какие-то люди.

— Откуда ты знаешь, что это шляхта?

— Черт бы дятла узнал, когда бы не длинный нос. Видишь, как дубинками размахивают. Сразу видно — не наши люди. Да и откуда там нашим взяться? Кто-то указал им дорогу.

Оба дозорных с ужасом поняли, что прозевали врага и что теперь не успеют привести сюда гайдамаков прежде, чем конфедераты выйдут из болота на сухое место и развернутся в лесу.

— Беги в лагерь, — прошептал Нечипор.

— А ты?

— Беги, говорю тебе. За меня не бойся… Наши пускай отходят, только не на Смолянку, не то эти успеют перерезать им дорогу.

Нечипор остался один. Он размышлял недолго. Подгреб под куст принявшую траву и случайно обломанные ветки и пошел назад. Узенькая тропинка тянулась между кустами ещё саженей сто. С обеих сторон рыжели страшные топи и блестели не менее опасные «окна», поросшие кувшинками и осокой. На опушке Нечипор стал за куст и вынул саблю. Над головой, перепрыгивая с ветки на ветку, попискивала синица. Она то отлетала в лес, то снова поворачивала назад, садилась на молоденькую ольху, нагибала вниз неподвижную головку, словно приглашая идти за нею.

«Гнездо где-то поблизости, вот она и уводит в сторону», — подумал Нечипор. Так он стоял ещё долго. Но вот впереди что-то зашипело, плеснулось, и Нечипор увидел сквозь ветви конфедерата. Тот внимательно глядел себе под ноги, ощупывая дубинкой каждую кочку. Ещё несколько осторожных шагов — и конфедерат поравнялся с кустом. Миг — сверкнула сабля, конфедерат выпустил дубинку и без стона свалился на тропку. Нечипор толкнул его в трясину и перешел дальше, за соседний куст. На этот раз шел не конфедерат, а чернобородый, похожий на цыгана человек, очевидно проводник. Этот после удара сам упал в студенистое болото, и оно под тяжестью его тела забулькало, зашипело. Нечипор снова пробежал по тропинке и встал за кустом. Третий, четвертый, пятый конфедераты без крика попадали под ударами Нечипоровой сабли. Время летело. Нечипор знал, товарищ уже добежал до лагеря. Но он знал и другое — ещё два-три куста, а дальше — бугорок, на котором они только что играли в карты. Там уже не спрячешься. А впрочем, пусть и так! Всё же ещё несколько шляхтичей сложат головы!

После двенадцатого удара Нечипор почувствовал, как заболела в локте рука, будто ее кто-то повернул назад. Он уже не мог поднять саблю. А из-за соседнего куста уже показалась остроносая, лисья рожа конфедератского поручика. Теперь было всё равно. Гайдамаки предупреждены, а выстрел им покажет, где сейчас конфедераты. Нечипор выступил из-за куста и, приставив к груди поручика пистолет, спустил курок. Грянул выстрел.

Таран вёл свой отряд на запад, через лесную чащу. Он понимал — это единственный путь, которым можно выйти из ловушки. Надо было выбраться из лесу, пересечь Чумацкий шлях и выйти к Холодному яру. Ржали кони, путаясь в кустарнике, цеплялись за деревья возы — иногда их не могли вырвать и оставляли на месте, — перекликались гайдамаки, прокладывая топорами путь коням через заросли. Оксана и ещё один гайдамак вели под руки Явдоху. Она стонала, порывалась назад, туда, к дубу, в дупле которого оставила сына. Но Оксана и гайдамак крепко держали её. Когда дошли до самой трудной части пути — нужно было перейти болото, справа, далеко позади, послышался выстрел. Таран прислушался: больше выстрелов не было. «Значит, это стрелял Нечипор, — подумал он, — конфедераты ещё не вошли в лес». Когда подошли к болоту, сотник приказал рубить кустарник и мостить запруду. Гать росла быстро, все работали споро. Но у противоположного берега болото оказалось очень глубоким. Туда столкнули все возы, рубили и бросали деревья, лозу. Работа пошла ещё быстрее, когда позади зазвучали редкие выстрелы. Это начал перестрелку оставленный Тараном заслон.

— Быстрее, быстрее! — торопил Таран, поглядывая в ту сторону, откуда долетала стрельба.

— Уже не тонет, можно идти! — крикнул кто-то с запруды.

Таран поднял вверх обе руки с пистолетами и одновременно спустил курки. То был знак, по которому должен был отходить заслон. Он же должен был и разрушить запруду.

Миновали болото, шли ещё с полчаса. Лес чем дальше, тем становился всё реже, переходил в кустарник и внезапно оборвался совсем. Таран подал знак остановиться и вышел на шлях. С ним было трое гайдамаков. Осматривались недолго. Таран уже хотел звать остальных, как вдруг откуда-то сбоку послышался топот. Не сговариваясь, все четверо зашли в кусты, присели там, следя глазами за дорогой, терявшейся между холмами.

— Едут, — над самым ухом сотника прошептал один из гайдамаков.

Из долины поднимались всадники. Всадники покачивались в седлах, и от этого казалось, будто они вылезали из ямы, поднимаясь всё выше и выше.

— Раз, два, три, — считал Таран ряды. — Сколько их!

У сотника похолодело в груди. Значит, с этой стороны конфедераты тоже выставили засаду.

«Что делать?.. На что решиться? Быстрее, быстрее, — торопил он себя. — Ведь сзади тоже подходят конфедераты».

И в это мгновение гайдамак, лежавший рядом, вскочил на ноги, подбросил вверх шапку, закричал не своим голосом:

— Наши, атаман Неживой едет!

Любовь чаще всего приходит, когда о ней меньше всего думают. И как мог думать о любви Василий Озеров! Да ещё сейчас. А она постучала в его сердце неожиданно и сильно. Это была его первая, несколько запоздалая любовь, пылкая, страстная до боли и сладкого замирания сердца. Встреча с «нею» произошла у атамана Неживого, и девушку видел Василь не больше десяти минут. О ней он только и узнал, что зовут её Галей, что она сирота, бывшая горничная панов Калиновских и живет сейчас у деда с очень странным именем, псаря или доезжачего, который принял её к себе за дочку. Больше ничего не знал о ней Василь, а расспрашивать у людей стеснялся.

Как мальчик, ходил он мимо хозяйственного двора, а зайти в хату, где жила девушка, не отваживался. Раза два видел её названого отца, а случай свел его совсем близко с ним. Как-то под вечер, возвращаясь от Неживого, он догнал старика. Тот шел с реки, Василь предложил помочь поднести сети. Старик охотно согласился, потом пригласил солдата порыбачить вместе. На другой день они, нацепив на шеи торбы, уже таскали по речке бредень — Василь где глубже, а дед у берега, разговаривая как давние знакомые. Василь оказался ретивым рыболовом. Он понравился старику своей понятливостью, умением не перебивать других, сам порассказал много такого, что дед Студораки слушал с охотой. С того дня Василь стал часто бывать у деда. Галя сразу заприметила, что Озеров приходит не только ради деда, но виду не подала. Ей было приятно шутить с Василем, вгонять его в краску, заставлять опускать глаза.

Василь искал встречи с Галей, а оставаясь с ней наедине, не находил слов, быстро прощался и уходил прочь. Лишь один раз они почти полдня пробыли вдвоем — плавали на лодке далеко за Николаевский монастырь. Галя была особенно весела, она беспрестанно смеялась, брызгала водой и раскачивала лодку, а один раз, отнимая у Василя весла, поскользнулась и упала ему на колени. Галина щека очутилась около самых губ Василя, её глаза, как показалось солдату, блестели задорно и вызывающе. Вспоминая впоследствии этот случай, Василь думал, что, если бы он поцеловал её тогда, она бы не рассердилась.

…На село опускался тихий июньский вечер. Галя сидела на траве и большим зазубренным ножом чистила рыбу. Василь примостился на завалинке напротив неё, смотрел на её ловкие движения и, как всегда, молчал. Галя умышленно высоко подняла рыбину, изо всех сил скребла ножом, отчего рыбья чешуя падала Озерову на колени. Девушка подняла рыбину ещё выше, и несколько чешуек упало Василю на щеку. Он снял их, вздохнул и, ничего не сказав, вытащил кисет. Галя тоже деланно вздохнула и, отбросив локтем за плечи косу, подняла глаза. Вдруг тихий стон вырвался из её груди. Василь испуганно кинулся, думая, что девушка порезала руку. А Галя стояла на коленях против него, опустив вниз облепленные чешуей руки, и испуганно смотрела на кисет.

— Где ты его взял? — чуть слышно спросила она.

Василь удивленно глянул на неё, потом на кисет.

— Это мой кисет… Я его вышивала.

И тут Василь понял всё. Так вот кого выручил он тогда! Жениха Гали.

— Не бойся, жив он.

— Жив? — И Галины глаза вспыхнули радостными искорками. — Когда ты его видел?

— Не так давно. А кисет он мне сам подарил. Возьми, отдашь ему снова.

Василь положил на завалинку кисет и широким шагом пошел со двора. Слышал, как звала его Галя, но не оглянулся. Какая-то незнакомая, неведомая доныне горечь переполнила сердце. Он сам не знал, на кого и за что ему обижаться, не понимал, для чего оставил кисет. Одно чувствовал — вернуться назад он не может.

С тех пор как дед Мусий поселился в лесу, он редко когда наведывался в село. Путь к нему лежал не близкий, да и нечего было ходить туда. Только когда в Медведовку вступили гайдамаки, дед выбрался с лесного хутора и даже заночевал в местечке.

Всё своё свободное время старик отдавал теперь пасеке. Была она у него невелика — всего шесть колод, но работы хватало. Никто не нарушал спокойствия старика, и жили они с бабой Мотрей мирно и тихо. Так мечтал он свой век доживать. Да неожиданно это спокойствие было нарушено. Началось всё с того, что однажды к ним зашли напиться двое каких-то людей. На вопрос старика: «Кто вы такие?» — незнакомцы назвались гайдамаками. Через два дня они появились снова, уже не вдвоем, а вчетвером, и попросили есть. Баба Мотря насобирала огурцов, налила борща, вынесла из чулана завернутый в полотно кусок желтого сала, а дед Мусий угостил чаркой и свежим медом. Гайдамаки благодарили за обед, хвалили борщ и говорили о всяких незначительных вещах. О себе же не рассказывали ничего. Когда старик спросил, почему они тут и где сейчас Неживой, гайдамаки ответили, что они не из отряда Неживого и стоят в лесу особо. В том, что они стоят где-то поблизости, дед Мусий скоро убедился сам: посещения гайдамаками его жилища стали очень частыми. Иногда они доходили только до колодца, но чаще заходили в хату.

А вокруг, и в Медведовке и в соседних селах, ширились слухи, что где-то в волости бродит ватага грабителей. У одного грабители выкрали из чулана одежду, у другого вывели корову и в сапогах перевели через болото, третьего остановили в лесу и забрали коня. Таких случаев становилось всё больше и больше. Люди перестали ездить в лес, боялись на ночь бросать незапертой скотину. Неживой послал в лес несколько небольших отрядов, но они вернулись, никого не обнаружив.

Хотя деда пока никто не трогал, но и он всполошился. Ульи на ночь вносил в омшаник; ложась спать, в головах оставлял топор. Особенно напугал его случай, когда он возле колодца среди гайдамаков из этого неведомого лесного отряда узнал двух своих односельчан.

— Это они злодействуют, — сказал он бабе. — Соберутся, пограбят — и снова по домам. Потому и не видно их по нескольку дней.

— Горюшко! — всплеснула руками баба Мотря. — Они ж и нас когда-нибудь оберут. Надо рассказать в селе.

Дед Мусий задумался.

— Взять у нас нечего. Разве что коня. Отведу я его к кому-нибудь в местечко, а в субботу — на ярмарку. Для чего он нам? Купим по осени на эти деньги корову, хоть с молоком будем на зиму. А сказать бы следовало, только как же ты скажешь? Чем докажешь, что именно они грабят? Гайдамаки — и баста. На горячем их поймать нужно. Скажешь, а они, матери его ковинька, придут ночью и кишки повыпускают.

— Правда твоя, посидим лучше тихо.

— Нет. Я всё-таки их подстерегу.

В субботу с утра дед Мусий продал коня. Возвратившись с ярмарки, бросил на скамью свиту и шапку и, распутывая завязки на постолах, сказал:

— Сегодня они придут к нам за деньгами.

— Кто, гайдамаки эти? — переполошилась баба. — Что ты, мы же их всегда как гостей в своей хате принимали. Будто смирные такие хлопцы.

— Бойся не того пса, что лает, а того, что ластится. Возле пруда только что встретил двоих, прикурить просили. Один, черный тот, спрашивал, сколько я за коня взял. Видать, кто-то из них был на ярмарке.

Дед и баба в страхе ждали вечера. Когда начало смеркаться, дед вынес из чулана старое ружье и осмотрел его. Пуль не было, ружье пришлось зарядить волчьей дробью. Баба принесла из сарая железный шкворень и положила на печь.

— Деньги в ступе будут. Мы в сенях спрячемся. Входную дверь запрем, а внутреннюю завяжем, — сказал дед.

Но баба не захотела идти в сени и полезла на печь. На дворе совсем стемнело. Взошел месяц, поднялся над деревьями, заглянул в хату. Баба притаилась в углу печи, прислушиваясь к каждому шороху. На дворе было тихо, только над хатой тревожно шумела ольха. «Может, никого и не будет», — подумала баба, устраиваясь поудобнее на печке. И вдруг за окном послышался шорох. Посыпались стекла, и в окно просунулась голова в шапке.

— Клади деньги! — послышался глухой голос.

Мотря молчала.

— Клади деньги! — прозвучало громче.

Треснула рама, и в хату вскочил один из грабителей. Держа наготове пистолет, он торопливо оглядел хату и прыгнул на лежанку. Только наклонился, чтобы заглянуть за трубу, как баба, схватившись левой рукой за пистолет, правой ударила вора шкворнем. Она метила в голову, но промахнулась, и удар пришелся по плечу. Грабитель вскрикнул, дернул руку и невольно нажал курок. Сухо треснул выстрел. Грабитель ошалело дергал к себе уже ненужный ему пистолет, а баба тем временем била его. Сильно замахнуться было нельзя — мешал потолок, однако удары были чувствительные. Грабитель завизжал. Услышав выстрел и крик, дед Мусий развязал дверь, открыл её и выстрелил в тот миг, когда второй грабитель как раз влезал в окно. Заряд дроби попал ему прямо в горло. Грабитель с хрипом повалился за окно. Дед закрыл дверь и дрожащими руками на ощупь стал набивать ружье. Между тем первый грабитель, выпустив пистолет, вылез в окно и бросился догонять своих товарищей, которые, подхватив убитого, бежали за ворота. Дед Мусий успел открыть дверь и послать им вдогонку ещё один заряд волчьей дроби. Но уже не видел, удалось попасть или нет.

На колокольне громко звонили колокола. Не торжественно, по-праздничному, хоть и было воскресенье, а однотонно, тревожно, созывая людей на сход.

— Что такое снова случилось? — перегибаясь через тыны, спрашивали друг у друга соседи и спешили к церкви.

Вскоре церковная площадь была переполнена. Тогда на паперть вышли Неживой, дед Мусий и баба Мотря. Дед держал в руках ружье, баба — шкворень; они поклонились во все стороны, и дед шагнул на край паперти.

— Миряне, люди добрые! Страшный случай приключился с нами этой ночью.

И он рассказал про нападение грабителей на их жилище. Не успел дед закончить, как толпа загудела, крестьяне замахали сотнями кулаков.

— Покарать, покарать! Ты знаешь их? — крикнул кто-то впереди.

Дед Мусий обвел взглядом толпу и указал пальцем поверх потертых мохнатых и вылинявших шапок.

— Вон те двое. Пилип Явтухов да Иван Загнийный. А ещё Шаковенко и Клещ.

Все, подчиняясь стремительному взмаху дедовой руки, повернули головы. Шляхом от управы шла толпа молодежи. Между ними в окружении девчат шагали Иван Загнийный и Пилип. Одетые в дорогие розмариновые жупаны, красные шаровары, сдвинув набекрень смушковые шапки, они перебивали друг друга, рассказывая что-то очень веселое. Девчата громко смеялись. Этот смех словно подтолкнул толпу. Несколько человек выбежали вперед и схватили Загнийного и Пилипа за руки. Неживой видел, как на том месте образовался водоворот из людских тел, глухо застучали кулаки и палки. Раздался дикий визг, на миг люди расступились, и атаман увидел, как под ударами спадает с Загнийного одежда.

— Так его!

— Это тот ученый. Вон дуки на кого детей учат, — слышались отовсюду возгласы.

Откуда-то взялся топор, поплыл над головами туда, где били грабителей. Видя, что тут ничего поделать нельзя, Неживой выхватил пистолет. Выстрел вверх как бы парализовал всех.

— Громада, остановитесь! — выкрикнул сильным голосом Семен. — Мы не звери. Судом будем судить этих ворюг. Злодеяние их страшное и всем очевидное. Тем паче, что они называют себя гайдамаками. Нет, не гайдамаки они! Мы, гайдамаки, не грабим честных людей, а защищаем их.

Толпа как завороженная слушала атамана.

— Хлопцы, отведите воров к управе, — подозвал Неживой нескольких гайдамаков. — А мы, панове громада, давайте выберем судей, которые решат дело и помогут вывести на чистую воду остальных.

Громада выбрала в суд пять человек: Неживого, деда Мусия и ещё трёх жителей местечка.

Для Романа встреча с Василем Озеровым была до того неожиданной, что в первые минуты он даже забыл поздороваться. Роман приехал в Медведовку два дня тому назад. Зализняк послал его с приказом Неживому остаться в местечке и, действуя по своему усмотрению, ждать, пока он не позовет его. После первых вопросов и ответов Роман предложил Озерову пойти в корчму. Тот согласился. Но когда они дошли до корчмы, Роман вспомнил, что вчера отдал все деньги какой-то старушке, и остановился. Долго рылся в карманах, а вытряхнул всего лишь семак [69] .

— Больше ничего нет, — смущенно улыбнулся он.

— У меня тоже, — признался Василь. — Ничего, как-нибудь в другой раз выпьем.

Они тут же на улице ещё поговорили немного, и Василь протянул руку.

— Меня ждут. Поговорим в другой раз, — и он отвел в сторону неспокойные глаза.

Роману всё время казалось, будто Василь чем-то расстроен. С первых же слов он заговорил как-то равнодушно, сдержанно, пригасив этим радость встречи.

«Видно, у него какое-то горе. Или заболел, да не хочет признаваться», — подумал Роман.

А Василь шагал широкой улицей, что вела к плотине. На душе было неприятно и тяжело, к этому примешивалось ощущение обиды и гнева. Он был недоволен и собой и Романом. Себя бранил за эту встречу. А Романа — сам не знал за что. Понимал, как это глупо, но превозмочь себя не мог. «Что в этом Романе хорошего? Разговорчивый чрезмерно. До работы же такие всегда нерасторопны. Чего принесло его?» Поймав себя на такой мысли, Василь рассердился ещё больше. «А в конце концов почему я должен радоваться? — подумал он. — Чем он лучше меня, и разве я не имею права на счастье?»

— Ты когда едешь назад? — спросил Романа Неживой.

— Завтра или послезавтра. Спешить некуда! Или, может, ты хочешь что-то спешное передать?

Неживой, думая о чём-то своем, не ответил. За последние дни он осунулся, побледнел, даже почернел. Роман это заметил в первый же день по приезде. А теперь, присмотревшись повнимательнее, увидел на висках Неживого несколько седых волосков.

Не желая отрывать атамана от его мыслей, Роман поднялся. И тут Семен, взглянув на него, остановил:

— Уже идешь? Куда так быстро?

— Домой.

— Съезди в крепость и отдай сотнику деньги, пусть спрячет.

Неживой вытащил из ящика незавязанный мешок, на дне которого позвякивали червонцы, и протянул Роману. Тот взвесил мешок на руке и, покрутив его, сунул под локоть.

— Хватило бы на месяц погулять, — причмокнув губами, он вышел из комнаты.

На крыльце Роман встретил Хрена и ещё двух незнакомых гайдамаков.

— Здорово! — Хрен так хлопнул Романа по плечу, что тот присел чуть не до помоста. — Табачок есть?

Роман положил мешок на крыльцо и вытащил пригоршню табаку.

— Когда же у тебя будет свой? Когда бы мы с тобой ни встретились, всегда просишь закурить.

— Когда? Тогда, когда свиньи в стаде пойдут, — засмеялся громко Хрен.

— Вот, вот! Тоже мне запорожец!

— На Сечи табак не садят.

Роман уже хотел идти, как из-за тына до них долетел голос:

— Хлопцы, не знаете, что это горит?

Вместе кинулись за хату. Над лесом стлался густой седой дым.

— Сенокос кто-то поджег, — присмотревшись, сказал Роман. — Останется кое-кто без сена.

В это время во двор заходил Василь Озеров. Он видел, как при его появлении от крыльца, на котором лежал серый крапивный мешок, воровато оглядываясь, метнулся низенький, с маленьким приплюснутым носом человечек и исчез за хлевом. Василь удивленно посмотрел ему вслед и уже хотел окриком остановить человечка, как из-за плетня до него долетел отрывок разговора. Среди других голосов он услышал звонкий голос Романа.

Все эти несколько дней Василь избегал встречи с Романом, не захотел он видеть его и на этот раз, а повернулся и пошел на улицу.

…Вечером, когда Роман собирался идти гулять, его позвали к атаману. Неживой ждал Романа на скамье под черешней. Он, как показалось Роману, посмотрел холодно и, пригласив сесть, подвинулся на край скамьи. Роман почувствовал — атаман хочет вести важный разговор, но не знает, с чего начать, и сам помог Неживому.

— Что-то случилось? Я по тебе вижу. Сразу говори.

Семен поднялся и, взглянув Роману в лицо, резко спросил:

— Будто не знаешь? Не прикидывайся, Роман. Из гайдамаков я тебя первого узнал, побратимом считал. Не ждал от тебя такого.

Роман не знал за собой никакой вины, но от атамановых слов его обдало морозом.

— Не ведаю ничего. О чём ты?

— В мешке было триста червонцев. А отдал ты сколько? Двести сорок.

— Ты что? — Роман невольно посмотрел на Семена, не шутит ли тот. Но лицо атамана было суровое и холодное. Да и не до шуток было ему сейчас, это Роман видел.

— Сотник считал при свидетелях, а отдавал я их тебе сам. У кого крадешь, у своих?

— Да не брал я! — закричал Роман. — Понимаешь, не брал. — Он схватил Семена за руку и изо всех сил сжал её. — Когда-то такое могло случиться и со мной. А сейчас — ни за что. Ты веришь мне? — Взглянул в глаза и с ужасом увидел — Неживой не верит.

Освободив свою руку, Семен спрятал её за спину, вздохнул и тихо, не со злостью, а с болью сказал:

— Не ждал я такого. Езжай, никто не тронет тебя. Эх, ты!.. — атаман поднялся и пошел в хату.

— Семен! — хрипло простонал Роман.

Он хотел бежать за Неживым, убедить его, умолять, чтобы поверил, только что-то сдержало его. Обида или гнев? А может, и всё вместе?

Гулять не пошел. Вернулся домой, тихонько перелез в сад и лег под кустами. Где-то за лугом пели девчата. Звонкая, задорная песня беспокойной молодости плыла над селом. Роман не слышал её. Тупо глядел в землю, обрывал цветы-сережки. А потом вдруг прислушался и, вспомнив всё, в отчаянии закрыл уши. Он не мог дальше слушать песню. Она напоминала, что где-то рядом есть счастливые люди и им нет никакого дела до Романова горя.

«Куда же девались те деньги?» — словно пробуждаясь, вдруг подумал Роман. Неужели никто не поверит, что он не брал их? А Хрен?

Роман вскочил на ноги и перепрыгнул через тын на улицу.

Хрен жил у Сечния, родича Зализняка, недалеко от Тясмина. Запорожец был во дворе. Склонившись над мельничным жерновом, что лежал у сарая, он и еще двое гайдамаков обтачивали пули. Увидев Романа и не желая вести разговор при гайдамаках, Хрен поспешил навстречу и остановил его посреди двора, не дав Роману вымолвить и слова.

— Знаю, зачем пришел. Да слушать не стану. Когда-то дурень был, поверил тебе на Сечи. Ты и тогда деньги стащил. Иди отсюда!

Низко склонив голову, Роман вышел за ворота. Весь следующий день он не появлялся на улице. Никогда не думал раньше, что придется стыдиться людей, избегать их взглядов. Роман знал: один человек поверил бы ему — Максим. Взглянул бы в глаза, сжал за плечо — и отпустил бы. «Невиновен ты», — сказал бы. Насквозь видит человеческую душу Максим, хорошо знает своих друзей. Но он далеко.

Вечером после захода солнца Роман шел берегом к панскому имению. Ещё издали увидел Галю. Она стояла на пороге, сеяла через сито муку. Роман обошел ограду и из-за хлева вышел в конец хозяйственного двора, где стояли дома для дворовых. В одном из них жил дед Студораки с Галей. Гали уже не было видно во дворе, а около хаты дед Студораки что-то тесал топором.

— Бог на помощь! — поздоровался Роман.

Дед буркнул что-то невыразительное и снова принялся за колышек. Топор был тупой и раз за разом скользил по твердому ясеню.

— Затесать? Дайте я, — протянул руку Роман.

Дед не ответил и продолжал тюкать по неподатливому дереву.

Роман потоптался на месте и несмело спросил:

— Галя дома?

— Нету. С утра ещё в Ивкивцы пошла.

Роман больше ничего не спрашивал. Вышел из двора и, не разбирая дороги, побежал к берегу. Остановился против своего двора, схватился за ветку вербы и так застыл. Невыразимая боль сжимала сердце, перехватывала дыхание. Нет, дальше снести эту боль он уже не в силах. И впервые в жизни в голову закралась страшная мысль: «Зачем жить?»

Озеров и ещё один солдат стояли в дозоре возле Писарской плотины. Они должны были никого не выпускать из города и не впускать: в полдень крестьяне привезли известие, что около Черного леса появилась шляхта.

Возле гати караулили по очереди. Пока один стоял на улице, другой отдыхал в крайней от плотины хате.

Хозяева хаты уже спали. Уронив на руки голову, Василь смотрел в окно. Напротив выстроились в ряд белоствольные березки, словно молоденькие девушки, стройные, кудрявые. Ещё и за руки взялись. Сейчас звякнет балалайка, и кинутся они все вместе в танец, разметав по плечам пышные косы. И Галя среди них. Воспоминание это больно кольнуло Василя. Снова и снова в голове проплывали события последних дней. Беспокойство охватывало сердце солдата. Сомнения и стыд угнетали его. Ещё и сейчас он не знал, как ему быть. Когда Василь услышал о краже Романом гайдамацких денег, он сначала хотел пойти к Неживому и сказать, что Роман не виновен и что настоящего вора видел он, Василь. Но тогда же вынырнула и другая, злая мысль, она остановила его: «Переболеет немного душой Роман, и всё, — успокаивал себя. — А может, он не очень тревожится, может, и правда ему не раз приходилось запускать в чужой карман руку. Вон и Хрен рассказывал… А Галя после этого отвернется от него навсегда…» И всё же эта мысль не успокаивала.

За окном послышался топот. На мгновение топот затих, и вдруг раздался снова, отдаляясь от гати. Василь выбежал на улицу.

— Что такое? — спросил товарища, который бежал ему навстречу. — Поехал кто-то, почему ты не стрелял?

— Хлопец поскакал. Из тех, кого шляхтичи при нас окружили. Кисет он тебе подарил. Я останавливал его, но он не послушал. Не буду же я в него стрелять.

«Роман», — мелькнуло в голове Василя.

— Знаешь, куда ты его отпустил? На верную гибель. Шляхта там. Открывай ворота.

Василь бросился к сараю, где спокойно похрустывали свежим сеном кони. Отвязал своего, вывел на улицу. Не слушая товарища, вскочил в седло и дал коню шпоры. Конь недовольно фыркнул, ударил на месте копытом и поскакал.

Далеко позади осталась гать, какие-то кусты, лесок, снова кусты… «Где же он, — с ужасом думал Василь. — Куда дальше ехать?»

В это мгновение конь Василя сбежал с горы и, замедлив ход, забил ногами по песку. Впереди послышался стук копыт.

— Рома-ан! Рома-ан! Подожди, это я, Озеров, — закричал Василь, торопя коня.

Стук копыт впереди замер, и из темноты вынырнула фигура.

— Возвращайся, Роман, я всё знаю… Я видел, как кто-то брал деньги… Прости меня, друг. — Василь выпустил повод и обеими руками поймал в темноте дрожащую руку. Вокруг стояла тишина, только в болоте трещал коростель и, обнюхивая друг друга, неспокойно храпели взмыленные кони.

Глава 7 На распутье

Вторую неделю, окопавшись, стоял лагерем под Звенигородкой Уманский полк. Со дня на день ждали гайдамаков: возле пушек дымились костры, как сурки, застыли на холмах дозорные — наблюдали за шляхом. Но всё напрасно. И чем дальше, тем больше надоедало дозорным вглядываться в наскучивший пыльный шлях, все чаще, позевывая, переводили они взгляды на голубое небо, по которому плыли и плыли белые, кудрявые облачка. В лагере с каждым днем ослабевал боевой дух, расстраивался порядок. Тем более что никто не обращал на это внимания. Разве что полковник Обух, но его мало кто слушал, да и сам полковник не знал, как всё это наладить. Никогда не приходилось ему водить в бой казаков, если не считать боями наезды на безоружных крестьян, поднимавшихся на своего пана; зато он умел приготовить казаков к парадной встрече графа, снарядить пышную охрану графского выезда или устроить в замке фейерверк. Не мог Обух разрешить и такой вопрос: что лучше — ждать гайдамаков здесь, идти вперед или возвращаться в Умань? Обух решил обо всём этом посоветоваться с Гонтой, который последние дни совсем не появлялся среди войска.

Шатер Гонты стоял на опушке леса. Когда Обух зашел туда, старший сотник сидел на разостланной попоне и завтракал чесноком и салом.

— Хлеб-соль, — коснулся шапки Обух. — Что-то ты совсем на люди не показываешься?

Гонта поднял прямые, загнутые на концах брови и откинул за ухо оселедец:

— Нечего мне там делать. Придет враг — выйду. Завтракал? Если нет — садись.

Обух посмотрел на завтрак Гонты и, втянув носом воздух, бросил куда-то в сторону:

— Как-то неудобно, когда от полковника чесноком несет. Что казаки подумают?

Но на попону сел.

— Не хочешь — не ешь, а я очень люблю чеснок с салом. Ещё с детства. Я тогда его никогда досыта не наедался. — Гонта макнул чеснок в соль и смачно захрустел молодым стеблем. — Семья у отца была большая, допусти только — за неделю грядку вымотают. Бывало, отец и мать пугали нас железной бабой. Уже потом я понял, что никакой бабы не было. Просто отец надевал навыворот кожух и садился за грядкой, а мать посылала кого-нибудь из нас за чесноком.

Обух поморщился. Ему, шляхтичу, было непонятно, как может сотник, тоже шляхтич, вспоминать такое. А Гонта, отгадав полковничьи мысли, умышленно продолжал разговор:

— Не всегда у нас в хате и хлеба было вдоволь. Вчера встретил я в своем стане кобзаря. Разговорились о том, о сём, он меня и спрашивает, ведаю ли я, что такое голод?..

— Он знал, кто ты? — настороженно спросил Обух.

— Слепой он на оба глаза. Разве что хлопчик-поводырь сказал кто. Да откуда ему знать?

— И ты не взял того кобзаря под стражу?

Гонта будто не расслышал слов Обуха, глядя сквозь открытый полог шатра, рассказывал:

— Так вот, знаю ли я голод? Как не знать. И сегодня ещё помню один голодный год. Мне тогда лет шесть было. Отец куда-то на заработки пошел, а в нашей хате — заплесневелого сухаря не было. Мы с соседским хлопцем Микиткой всегда вдвоем бегали. Раз сидели под тыном — весной дело было — крапиву искали молоденькую.

— Ладно, оставим это! Скажи лучше, что делать будем? Где у чертовой матери те гайдамаки, откуда их ждать? А тут по лагерю всё людишки какие-то шляются. Может, в Умань вернемся?

— Тебе виднее — ты полковник. Однако гляди, чтобы не влетело тебе от губернатора: ведь посланы мы встретить адверсора [70] .

— Был бы перед нами тот адверсор, а то аспид его знает, где это быдло. Пойдешь его искать, а оно где-то в ярах подстережет да и накинется всем скопом. А ты как считаешь?

— Так же, как и ты.

Видя, что от Гонты ничего не добьешься, Обух вытер о попону руки и поднялся.

— Пойду схожу на хутор. Там, знаешь, дьяковна есть, — Обух прищурил сытые глаза и прищелкнул пальцем, — как пряничек медовый. А почему ты никуда не выходишь? Спишь, наверное?

— Сплю, — согласился сотник, хотя темно-синие подковы под глазами скорее свидетельствовали о бессоннице, нежели о чрезмерном сне.

— Хотя бы поглядел, какой казаки ретрашемент [71] за хутором насыпают. Прямо тебе крепость. Пойдем, пройдешься со мною, а заодно и на него поглядим. Ты в этих делах разбираешься.

Обух застегнул парчовый, на китовом усе, с золотым позументом в три пальца кунтуш и вышел из шатра. Гонта тоже оделся и вышел вслед за ним. Они шагали по дороге к хутору. День стоял прохладный, пасмурный. Сухой ветер кружил по полям, вихрями налетал на хутор и, подхватывая в садах тучи мотыльков — их в этом году было почему-то очень много, — нёс их над пшеницей. Гонта вырвал с корнем стебель пшеницы и показал Обуху.

— Погляди, пшеница какая густая, и налив хороший. Я проезжал весной этими краями — была реденькая-реденькая. А, вишь, закустилась.

— Я с нею никогда дела не имел. Да разве не всё равно, какая она будет? Нам хватит.

— А людям?

— Кого ты людьми считаешь? Может, вот этих гайдамаков? Плетками их надо кормить, а не пшеницей.

— Очень мало они её и так ели и поднялись потому, что есть было нечего.

Обух и Гонта остановились на краю хутора.

— Ретрашемент там, возле балки, — указал толстым коротким пальцем Обух. — Присмотри, чтобы всё как следует было.

Обух свернул в улочку. Гонта задумчиво поглядел ему вслед, повернулся и пошел назад. Сделав несколько шагов, остановился. На краю дороги лежала жердь с вьющейся по ней густой фасолью. «Ещё наедет кто-нибудь». Сотник поднял жердочку, воткнул её возле тына и, оглянувшись, не видел ли кто-нибудь, быстро зашагал к лесу.

В начале июля на Украину двинулся с войском гетман Браницкий. На какое-то время в Варшаве все успокоились. А потом тревога снова охватила столицу. Долго ждали там вестей об усмирении хлопов, но их не было. Некоторые стали сомневаться, удастся ли вообще коронному гетману подавить восстание.

То, что коронные войска не в силах усмирить крестьян, первым понял сам Браницкий. После некоторых мелких неудачных столкновений осторожный гетман остановил свое войско и стал лагерем. В сенат он сообщил, что готовится собрать воедино шляхетские отряды и объединенными силами ударить по бунтовщикам. Только королю, с которым издавна был в дружбе, написал правду: войска не в состоянии одолеть гайдамаков, короне угрожает гибель, и нужно созвать общее ополчение. Это письмо не на шутку испугало короля. Как быть, где искать спасения? Поможет ли ополчение, да и каким способом можно его созвать?! Каждый шляхтич имеет свой двор, своё войско, при дворах блеск, шум, в театрах читают звонкие стихи, на банкетах гремят залпы, а позаботиться о государстве некому. Государство гибнет. Король уже не допускал к себе гонцов, которые всякий раз привозили всё более тревожные вести.

Зарева гайдамацких пожаров в то время уже полыхали на фоне густых волынских и закарпатских лесов. Отряды повстанцев действовали в районах Львова, Дубно и Белза. О восстании говорили уже в соседних государствах: Венгрии, Турции, Пруссии. Там усилили охрану границ, укрепляли пограничные крепости и увеличивали гарнизоны в них. С Правобережной Украины бежало панство. Кто спасался на левобережье, кто в Кракове и других надежных крепостях.

Такой надежной крепостью считали и Умань.

Каждый день туда прибывали шляхтичи. Одни ехали в гербовых каретах, запряженных шестерками, с десятками нагруженных имуществом возов позади, с поварами и горничными, но были и такие, что приезжали без седла, на взмыленных лошадях, успев спасти только жизнь да дедовскую ладанку на голой шее. Через несколько недель в город стали впускать только шляхтичей, и то после тщательного обыска. А ещё через некоторое время въезд был совсем прекращен. Шляхта стала поселяться под Грековым лесом, неподалеку от крепости.

Однако как ни обыскивали всех приходящих и приезжающих, а через неделю после выхода из Умани полка ландмилиционеры поймали на базаре гайдамацкого лазутчика с грамотой. Грамоту лазутчик успел проглотить, его пытали каленым железом, жгли на спине порох, но он не сказал, кто ему передал её и что в ней было написано. Велено было вспороть живот, однако никто не осмелился сделать это без причастия, а пока искали православного попа — в Умани не было ни одного, его привезли откуда-то из села — грамота успела набрякнуть, и разобрать в ней ничего не смогли. По Умани ходили всякие слухи, один страшнее другого. Неизвестно откуда они появлялись, кто распространял их, но они черным дымом ползли по городу, пугая обывателей. Один из них, очень похожий на правду, дошел до ушей землемера Шафранского, когда-то служившего офицером в армии Фридриха Великого, а теперь, во время общей тревоги в городе, фактически принявшего на себя все дела по обороне крепости и вербовке дворян в войско. Слух этот привез богуславский подстароста. Он рассказал, что видел сам, как Гонта перебежал к гайдамакам и повел за собой весь полк уманских казаков. Этому слуху поверили все, тем более что из полка уже несколько дней не было никаких известий. В Варшаву послали донесение, в сторону Звенигородки выслали разъезд из молодых дворян с приказом разузнать обо всём. Мало кто надеялся на возвращение этого разъезда. Но, к всеобщему удивлению, разъезд возвратился уже через день, да ещё и не сам, а со старшим сотником Гонтой и полковником Обухом.

— Вот видите — прав я: всё это навет и ложь, — говорил Младановичу и Шафранскому Ленарт, когда они втроем заперлись в кабинете губернатора. — Наши казаки верны короне и гербу графа.

— Этому Гонте давно бы следовало отрубить голову, — хмуро обронил Шафранский. — Что-то там есть. Давайте устроим ему очную ставку с тем богусавским подстаростой.

— Не вспугнуть бы его преждевременно. Держитесь с ним, как прежде…

Послали за подстаростой, но тот не явился в замок. Ждали-ждали, послали вторично — его уже не было. Искали по городу, в лагере под Грековым лесом — исчез. Тогда Младанович позвал к себе Обуха и о чем-то долго с ним беседовал. А на следующий день Обух и Гонта в присутствии трех ксендзов и наиболее выдающихся шляхтичей города вторично приняли присягу.

Пристально вглядывался во время присяги Шафранский в лицо Гонты, но оно было спокойным, холодным, и только. «Действительно, клеветали на нашего сотника», — подумал землемер.

Вечером Гонта и Обух снова выехали в свой лагерь.

— Пан сотник, где вы?

Гонта раскрыл глаза, не подавая голоса, вглядывался в темноту вокруг себя. Тихо просунул руку под подушку, нащупал кинжал.

— Я привез письмо от графа. Велено его побыстрей передать вам.

— Почему за шатром не подождал?

— Ради бога, тише, письмо тайное.

Гонта снял с колышка сумку для пуль и кремней, вынул огниво. Трут был сырой и долго не загорался, хотя искры падали целыми снопами, освещая два лица: настороженное лицо Гонты и выжидающее — незнакомого казака в шапке хорунжего с гербом графа Потоцкого.

Наконец трут задымился. Гонта ткнул его в пучок соломы и раздул огонь. Зашипел светильник.

— Почему такая спешка и таинственность?

— Дела, сотник, не ждут. Некогда сидеть, на том свете не будем торопиться, да и то если черти кочергами за плечи не станут толкать.

Гонта долго вертел конверт. Печать была какая-то незнакомая. Но как только разорвал конверт — сразу понял всё. Однако виду не подал. Он прочитал письмо, свернул его вдвое, поднес к светильнику. Держал так до тех пор, пока огонь не лизнул кончики желтых от табака пальцев. Потом растер пепел и высыпал его под попону.

— Какой будет ответ?

Гонта молчал. Подперев рукой острый подбородок, он смотрел широко открытыми глазами, не видя хорунжего.

— Что же мне передать атаману?

— Ничего.

— Как ничего?

— Так.

— Пане сотник, гляди, пока надумаешь — будет поздно. Разве можно ждать в такое время? Земля горит под ногами…

— Думаешь, мне эта земля чужая?

Хорунжий всем телом подался вперед, но сотник больше ничего не сказал и вдруг погасил светильник.

— Уходи отсюда!

— Иду. Вижу — не знаешь ты ещё сам, где твоя дорога; однако думаю — стоишь ты около неё. И пойдешь по ней, с нами пойдешь. Я вскорости буду у тебя, а захочешь сам прийти — наведайся в Звенигородку, на сторону Нетягайловку, за корчмой от выгона — вторая хата, ставни с петухами. Скажи хозяину, что хочешь видеть Омелька Жилу.

Глава 8 Ой, у полi жито

Зализняк нехотя пил квас, хлебая его из дубового корца, жевал сухую тарань, кости выплевывал далеко в кусты. Он долго сидел в тени на опрокинутом улье — с полдесятка рыбьих голов валялось у его ног.

На душе у Максима было холодно, и это уже не первый день. В придачу ко всему мутило от сладостей. Раздобыл их где-то на разбитом сахарном заводе его джура Василь. Хлопец, который сызмальства не видел ничего, кроме тюри, принес полную торбу конфет, жареных орехов, маковников, пряников.

Саженях в двадцати от Максима, не решаясь подсесть ближе к суровому атаману, седобородый сухощавый старик пасечник мастерил грабли. Возле него под кустом бузины валялись сито и веник да стоял кувшин с водой — начали роиться пчелы и надо было не прозевать рои. Старичок несколько раз взглядывал в сторону атамана и, увидев, что тот выплевывает кости уже не так ожесточенно и не так далеко, как раньше, отложил в сторону грабли и только вознамерился было подойти к Максиму, как вдруг затрещал перелаз и в сад прыгнули трое, по шапкам видно — тоже атаманы. Пасечник снова сел под куст.

К Зализняку подошли Омелько Жила, есаул Бурка и сотник Шило.

Сотник Шило, отделившись за Медведовкой со своим отрядом, долго бродил по Черкассщине и лишь недавно присоединился к войску Максима.

Завидев их, Зализняк поставил корец и поднялся навстречу.

— Видел? Передал цидульку?

— Ну и жара, сорочка солью пропиталась, — не отвечая на вопрос Максима, Жила зачерпнул квасу и припал потрескавшимися губами к выщербленному краю корца.

— Видел, спрашиваю?

— Чего ты пристаешь, попить дай, — Жила перевел дух и снова припал к корцу. — Недаром говорят, человек до тех пор добр, пока старшиной не поставят. Сердитым ты стал. Это оттого, что на люди не выходишь. Видел и говорил. Письмо передал. — Жила допил, очистил тарань и смачно откусил большой кусок. — Прочитал он писание наше, а сказать ничего не сказал. Я трижды в их лагерь ходил: прислушивался, присматривался. Не будут казаки с нами биться, и Гонта, думается мне, тоже. Настоящий он казак, душа у него казацкая. Я ночью в его шатер пролез, другой бы крик поднял с испугу, а он хоть бы что. А ты, атаман, чего такой злой? Рожа — точно кислицу съел.

— Тошно что-то, а в животе будто черти смолу варят.

— Может, пойти к попу здешнему? У него, говорят, всякие лекарства есть, пускай даст порошок, — осторожно посоветовал Шило.

— Иди ты со своим порошком… — но Максим недоговорил.

Мимо них, покачивая полным станом, проходила молодица. Повязана по-девичьи — небольшим узлом наперед — цветастым платком, высокая, чернобровая, она привлекла внимание всех. Круто изломив брови, стрельнула в Зализняка черными, как терн, глазами и, на мгновение замедлив шаг, задержалась возле атаманов.

— Шли бы в клуню. Там такая прохлада, прямо благодать.

— Что это ты несешь в черепке? — не отрывая от молодицы взгляда, спросил Шило, покручивая рыжие, опаленные с одной стороны усы.

— Ничего, жару иду к соседке занять, загас мой в печи.

— Куда тебе ещё за жаром ходить? Погляди на себя: красная, хоть прикуривай.

Молодица не ответила, только призывно повела плечами и исчезла за перелазом. От быстрой ходьбы распахнулась клетчатая плахта [72] , оголив стройные полные икры.

— М-да-а, — протянул Жила. — Это кто, хозяйка или дочка хозяйкина? И чего она в плахту вырядилась?

— Хозяйка, — сказал Зализняк и опустил глаза.

— Муж её где?

— Чумакует, на Кубань поехал.

Жила кашлянул и ещё выразительнее поглядел на Зализняка. Максим вспыхнул так, что густая краска проступила на загорелых щеках, и сердито посмотрел на Жилу.

— Чего вытаращился, как черт на попа? — кинул запорожец. — Оно ж…

— По себе меряешь. Я не из тех, кто в гречку скачет…

Встретив злой, но вместе с тем прямой взгляд серых Максимовых глаз, Жила промолвил успокаивающе:

— Верю, верю, да и какое нам дело? А она на тебя поглядывала. С такой кому не захотелось бы поиграть. — И круто переменил разговор: — Так вот, про Гонту и его казаков. Не будут они защищать Умань. А нам туда идти надо. Панов в ней — видимо-невидимо. Возьмем её, и тогда весь край будет в наших руках.

— Сначала надо в Лисянке навести казацкие порядки. Панов туда тоже множество сбежалось, — сказал Зализняк.

— Крепость весьма сильная, — отозвался Шило.

— Крепость сильна, однако точно не знаю, сколько там войска. Горбачук сейчас в Лисянке, лазутчик наш, — пояснил Максим. — Он всё должен разведать. — Помолчав, он снял с ветки шапку и поднялся.

— Неживой переговоры начал с русскими начальниками, только пока толку от тех переговоров ещё нет. И Швачка не подаёт никаких вестей о себе.

— Ты уже и нос повесил? — кинул Бурка.

— Мне вешать нос нечего. А вот тебе, есаул, свой поднять нужно, понюхать вокруг. Хлопцы совсем распустились, только и слышишь: там кого-то раздели, тут ограбили; оттуда жалуются, отсюда просят. А ты будто не видишь.

— Кто поросенка украл, а у кого в ушах пищит. Грабят — при чем же тут я?

— Грабители прилипли к нам. Гайдамацким именем прикрываются. Головы надо таким снимать. Бить беспощадно таких! — решительно махнул рукой Зализняк.

— Верно говоришь, бить! Да куда же ты? — крикнул Жила. — Посиди, поразмыслим сообща.

— Вот возьмите и поразмыслите сами хоть раз, — ответил Зализняк. — А я пойду чуб подрежу… Зарос, как монастырский дьячок. Василь вон с бритвой и ножницами дожидается.

Он покрутил пальцами прядь русых мягких волос и, перехватив (уже в который раз) направленный на перелаз взгляд Жилы, громко рассмеялся:

— Что, праведник, жарку дожидаешься? Сейчас понесет. Ишь, рожа покраснела: плюнь — зашипит. Это чтоб напрасно не нападал на других. — И Максим звучно хлопнул Жилу по крутой шее.

Горбачук — наиболее доверенный лазутчик Зализняка — из Лисянки не вернулся. Туда вызвались идти Сумный с Петриком.

Двое сельских хлопчиков — Петрик знакомился везде очень быстро — проводили их далеко за могилу. Дед Сумный шагал впереди, постукивая по сухой дороге дубовой палкой, дети шли на большом расстоянии за ним. Будучи ростом поменьше своих сверстников, Петрик выглядел старше их. Может, потому, что его немного продолговатое лицо загорело, кончик носа облупился, губы обветрились. А может, старше его делали глаза. Большие, голубые, они уже не раз наливались слезами, видя людское горе.

Мальчики расспрашивали своего нового товарища о городах, которые приходилось Петрику с дедом проходить, о том, куда они идут сейчас и вернутся ли в село. Они будут им очень рады. Петрик столько всего знает, с ним так хорошо играть.

Петрику уже не впервые хотелось рассказать мальчикам всё, как есть, похвастать перед ними. Если бы они знали, куда он идет. Ходят они с дедом по Украине, меряют ногами бескрайные дороги, одно за другим проходят порабощенные печальные села. Часто заходят во вражеские крепости. Пристально вглядывается Петрик своими голубыми глазами в окружающее, рассказывает деду всё, что видит. А потом дед передает это гайдамакам.

Давно позади осталось село. Давно Петрик попрощался с товарищами, уже начали болеть ноги, а дед всё не собирается останавливаться на отдых. Петрик тоже не просил деда об этом, как ни хотелось ему сесть, особенно подле речки, которую миновали в полдень. Стояла жара. Раскаленное солнце медленно опускалось по небу, падало в реку, казалось, ещё миг — и вода закипит. По небу плыли редкие, обожженные огненными лучами тучи, и тщетно было бы от них ждать благодатной тени.

— Скоро отдохнем, — глухо говорил дед, постукивая палкой. — Сейчас мы яром идем? Через полверсты криница должна быть. Сядем размочим сухари.

— Откуда вы знаете, диду, про криницу?

Кобзарь погладил мальчугана по голове и посветлел улыбкой:

— Знаю, сынку. Был тут когда-то.

— Ещё когда были зрячим?

— Нет, слепым уже. Слушай, кажется, что-то гудит. — Старик остановился. — А ну, взгляни на дорогу.

Петрик напряг зрение, вглядываясь вперед. Сначала ничего не видел, но вдруг вдали заклубилась пыль. Она быстро приближалась.

— Шляхта!

— Пошли помаленьку. Не впервые ведь встречаем. Давай только на обочину свернем.

Отряд человек из тридцати уже подъезжал к ним. Передний, в легком плаще и высокой кирасе, резко натянул поводья — гнедой конь со звездой на лбу взвился на дыбы, фыркнул пеной прямо в лицо старику. Петрик отшатнулся назад, выпустил дедову руку.

— Они, вашмосць! — норовя подъехать непослушным конем к начальнику отряда, крикнул всадник в лохматой, как у татар, шапке.

Начальник что-то сказал по-польски, и вдруг Петрик почувствовал, как колючая плеть обожгла его босые, потрескавшиеся ноги. Всадник в мохнатой шапке бросил его в седло, и отряд, вытаптывая рожь, повернул назад. Деда гнали пешком, привязав за шею веревкой к седлу.

Их привели к порожнему летнему загону — видно, крестьяне, выгнав пана, разобрали скот по домам. Петрика и деда бросили в один из хлевов и заперли за ними дверь.

Петрик не помнил, сколько времени лежал он, — пришел в себя от легкого прикосновения чьей-то руки.

— Дидусю, полезем в уголок, там сено.

— Ты не бойся, — тихо заговорил дед Сумный, когда они умостились на сене. — Будут спрашивать о чём-нибудь — говори, не знаю ничего. Деда вожу по базарам, и всё. Выдал нас кто-то, видно, этот, что говорит по-нашему. Предатель он…

Проходили часы. Кобзаря и его поводыря никто не тревожил. Время в ожидании тянулось невыносимо медленно. Незаметно для себя Петрик стал дремать. Его разбудили голоса снаружи. Кто-то ударил ногой в дверь, и в хлев вошли четверо. Среди них был и тот, что в кирасе, и другой в мохнатой шапке. Некоторое время они вглядывались в сумрак — уже стало темнеть; вдруг, не говоря ни слова, начальник махнул рукой. Свистнула в воздухе нагайка, тихо вскрикнул дед Сумный. Нагайка охватила плечи кобзаря, жолнер дернул его к себе, повалил деда головой вперед.

— Говори, старая шкапа, куда идешь? — сказал тот, что был в мохнатой шапке.

Петрик, который до этого времени с ужасом смотрел на шляхтичей, вскочил на ноги.

— Не бей, не дам! — Он вцепился в руку жолнера, повис на ней.

Жолнер ударом кулака свалил Петрика на землю, толкнул ногой, схватил за воротник и поднял в воздух.

— Куда вы с дедом шли?

— Не знаю, куда-то на ярмарку.

— И он брешет! — Тот, что в мохнатой шапке, подошел к Петрику и стал больно таскать его за волосы. — Скажешь правду? Как? Не знаешь ничего? Я подскажу.

— Брось его…

Один из шляхтичей скрутил Петрику назад руки, другой связал их веревкой. Хлопца кинули в угол, а сами стали допрашивать деда Сумного. Долго били старого кобзаря, но он молчал. Петрик не раз порывался подняться на ноги, и тогда его сбивали ударом сапога. Несколько раз полоснули нагайкой. Наконец начальник отряда отступил к двери.

— Не скажешь? Подожди, завтра заговоришь. Мы и так всё знаем. — И к шляхтичам: — Бросьте его, нам нужно живыми их привезти.

Тот, что в мохнатой шапке, оглянулся от двери.

— Это было только так, немножко, утром возьмемся за вас как следует, взбучку зададим такую, что сразу заговорите.

Дверь закрылась, Петрик подполз к деду.

— Дидусю, вам больно?

— Ничего, сынку, мне глаза вынимали, и то вытерпел. А ты молодец, и дальше так держись. Наши выручат.

— Я ничего не скажу… Только… откуда наши о нас узнают?

— Узнают, кто-нибудь им передаст.

Петрик положил старику голову на колени и, устроившись поудобнее, попросил:

— Расскажите, дидусю, что-нибудь.

Дед стал рассказывать, как одного маленького мальчика отдали в неволю к злому татарину. Однажды, когда они ездили с послами, татарин потерял шапку с письмом султана. Мальчик не спал, он видел, как упала шапка. Проснулся татарин, глядь — шапки нет. Давай бить мальчика. «Признавайся, куда шапка девалась!» Но тот молчал…

Петрик заснул под тихий говор деда. Проснулся среди ночи, испуганно открыл глаза.

Он хотел пошевелиться, но связанные руки больно заныли.

— Тихо, Петрик, это я, дед Сумный, — услышал он над головой тихий шепот. — Часовой затих, видно, заснул. Крыша дырявая… Сынок, удирай ты к нашим. Повернись ко мне спиной, я развяжу руки.

Дед долго возился с веревкой, зубами развязывал узел.

— Вот и всё. — Дед сплюнул на сено и вытер о колено губы. — Не заблудишься?

— Дидусю, а вы? Вместе давайте бежать.

— Не могу, я и так не долез бы до перекладины, а тут еще колодка на ногах.

— Я помогу…

— Не теряй времени. Гайдамаки меня спасут. Отыщешь атамана, скажешь, по дороге на Лысянку стоит отряд из войска главного региментария Стемпковского. Запомнишь, Стемпковского? И, видно, не один. Эти вот, которые нас взяли, кажется, кого-то ждут. Они не знают, где наши. Так и скажи атаману. — Дед наклонился и, отыскав Петрикову щеку, поцеловал его. — Спеши, сынок, не мешкай!

— Я, дидусю, утром вернусь с гайдамаками.

Петрик полез по стене и, схватившись руками за слегу, просунул в дырку голову. Через мгновение он мягко соскочил по другую сторону хлева. Часовой сладко спал, прислонившись к двери.

Только на рассвете Петрик добежал до села. В потемках долго блуждал по полям, пока не набрел на гайдамацкий разъезд. Разъезд привез его к атаману. Несмотря на раннее время, Зализняка дома не нашли; бросились по соседним дворам, послали к Бурке, Шилу, но никто не мог сказать, где он. Бурка уже хотел поднимать на ноги всех, как в это время в воротах показался Зализняк, ведя на поводу мокрого Орлика.

— Где ты был, кобзарчука наши дозорные подобрали! — выкрикнул Бурка.

— Коня водил купать. Где хлопчик?

— В хате. Пойдем быстрее.

Торопясь и сбиваясь, Петрик рассказал, как они попали в руки шляхте, и передал слова деда Сумного.

Максим задумался. Высек огонь, запалил трубку, прошелся по комнате.

— Дядя Максим, — Петрик умоляюще поднял глаза, — ехать нужно.

— Может, это сам Стемпковский в Лысянку перебрался? — высказал догадку Шило.

— Об этом и я думаю. Нужно всё точно разведать. Если так — отрезать их от Лысянки, а потом сразу смять. Чтобы ни один человек не ускользнул. Следует послать дозор. Бери казаков, — обратился он к Шилу, — и езжай через хутор. За лесом встанешь.

Шило вышел.

— Сейчас дозор вышлем. Я сам с ним поеду. Не потревожить бы шляхту до времени.

— Дядя, — Петрик сорвался со скамьи, — они убьют дидуся, быстрее надо скакать.

Максим прижал мальчика к себе.

— Хорошо, отдохни, всё сделаем, — он погладил его по белокурой головке и крепко поцеловал в лоб.

Где-то за выгоном загудел котел, созывая гайдамаков третьей сотни.

Петрика охватило отчаяние. «Атаман не хочет выручать деда, — подумал он. — А дидусь меня ждет, я же ему обещал приехать. Они его утром заберут с собой. Нет, я должен задержать шляхту. Совру им что-нибудь…»

Никем не замеченный, Петрик выбежал из хаты. На улице, привязанные к колышку, под тыном щипали траву два оседланных коня. Петрик подбежал к одному, отвязал поводья. Конь послушно пошел за мальчиком.

— Ты куда? — окрикнул Роман, который с рушником на плече шел от колодца.

— Атаман послал, — ответил хлопец.

Он был уже в седле. Ударил коня концом повода, конь скосил глаза и, сбиваясь с ноги, рысью пошел со двора. Петрик хлестнул лошадь второй раз, третий, припал к шее, ослабил повода.

— Это же Буркин конь. Петрик, стой! — крикнул Роман и, видя, что тот не слушает его, бросился к другому коню.

Услышав громкий стук копыт, со двора выбежали Зализняк и Бурка.

— Конь мой где? — спросил есаул.

— Хлопец поехал, — кинул в сторону Василь Веснёвский. — А на другом вслед за ним поскакал тот веселый парубок, который ездил куда-то и недавно вернулся, Романом, кажется, звать его.

Максим и Бурка переглянулись.

— Он туда поехал. Орел — не хлопец. Шило с сотней тоже уже отправляется. Василь, давай Орлика.

Через минуту Зализняк помчался полем. Быстро-быстро отбегали назад придорожные кусты, ветер трепал полы кунтуша, свистел в ушах, бил в лицо конской гривой. Позади стонала земля от тяжелого топота копыт гайдамацких коней. Топот всё отдалялся. Тогда Максим немного задержал коня и подождал, пока поравнялся с ним Шило.

— Поведешь половину казаков в обход сарая слева. Дорогу на Лысянку перережьте. Справа — буерак, они туда не бросятся, — и снова пустил Орлика во всю силу его быстрых ног.

Вихрем мчался Орлик по полевой дороге. Наконец впереди замаячили две фигуры, одна ближе, другая, маленькая, как букашка, подальше. «Быстро скачет хлопчик, раз Роман до сих пор не смог его догнать», — подумал Максим.

Может быть, Роман гак и не догнал бы Петрика, если бы тот сам, услышав топот, не оглянулся. Через несколько минут с ним поравнялся Роман, потом Максим.

— Вернемся? — держа за повод коня Петрика, вопросительно посмотрел на Зализняка Роман.

— Теперь уже всё равно, вон сарай виднеется. Петрик, езжай сейчас же назад.

Максим выхватил саблю и, помахав ею, оглянулся назад. Шило понял и на скаку повернул налево. Отряд гайдамаков разделился на две части.

Роман снова припал к гриве. Попробовал, как идёт из ножен сабля, крепче оперся в стременах. «Не видно возле кошары никого, может, выехали уже? — подумал он. — Нет, кто-то суетится, а вот и ещё один».

И вдруг взгляд Романа упал налево. Выкрикивая что-то, уцепившись за седло, скакал Петрик. У Романа перехватило дыхание. Хотел крикнуть, но понял — напрасно. Дал коню шпоры, усталый конь изо всех сил рвал копытами землю. «Куда… Куда же он?!» — увидев, как Петрик поворачивает коня вдоль сарая, прошептал Роман. Он тоже дернул повод и свернул в жито. Конь замедлил бег. В этот миг от сарая прозвучало несколько выстрелов. Роман не слышал свиста пуль, только увидел, как споткнулся конь Петрика, и мальчик вылетел из седла.

«Убили?!»

Он поскакал туда и спустя мгновение увидел Петрика, который стоял в жите, испуганно глядя на убитого коня. А позади уже глухо стонали десятки копыт.

— Растопчут! — кри-кнул Роман и, перегнувшись с коня, подхватил мальчугана обеими руками, кинул его впереди себя на седло.

Несколько поодаль, возле хлева, не переставая, гремели выстрелы. Конь мчал Романа и Петрика прямо туда. Роман хотел свернуть в жито, и вдруг Петрик изо всех сил сжал его левую руку.

— Он! Изменник!

Роман повернул голову. В нескольких саженях от себя он увидел над тыном маленькие круглые глаза, они испуганно и зло смотрели из-под мохнатой шапки. Это длилось всего лишь мгновение. Человек в мохнатой шапке качнул головой и подбросил над тыном руку с пистолетом. Молниеносным движением, повернувшись в седле, Роман прижал мальчика к себе, прикрыл его. Треснул выстрел. Петрик невольно зажмурил глаза, а когда открыл их — страшное место осталось позади. Конь мчал их всё дальше и дальше в жито.

— Куда же мы, к сараю правьте! — крикнул Петрик.

Но тут он вдруг почувствовал, как ослабели руки Романа, как выпустили его. Потом послышался тихий стон. Петрик успел схватиться за гриву, повиснуть на ней.

— Дядя, дядя Роман, что с вами?

Но Романа уже в седле не было.

…Максим вытер о колени саблю. Всё было кончено. За тыном возле хлева валялись порубленные и пострелянные шляхтичи. Двое из них рассечены саблей Максима. Одного Зализняк зарубил, перелетая на коне через тын, за которым засели жолнеры, другого уже во дворе.

Гайдамаки сносили ко двору убитых товарищей. К Зализняку подъехал Шило.

— Парубка в жите убили, того, что хлопца догонял.

— Романа! — Максим почувствовал, как больно укололо возле сердца.

Несколько минут он сидел неподвижно в седле, потом медленно опустил повод Орлику на шею и слез на землю. Молча побрел в жито вслед за сотником. В голове роились какие-то отрывки мыслей, воспоминаний. После смерти отца он ещё никогда не чувствовал себя так, как сейчас. Внезапно до его слуха долетел тонкий детский плач. Максим вздрогнул и пошел быстрее. Через десяток шагов он остановился. Несколько гайдамаков, что стояли полукругом, расступились, давая место атаману. Роман лежал на спине, раскинув по земле руки, над ним, низко склонив колосья, печально шептала рожь.

Припав головой к груди Романа, горько плакал Петрик. Долго стоял Максим, всматриваясь в близкие, знакомые черты красивого лица Романа.

Сколько ночей проведено вместе в далеких татарских степях! Сколько раз приходилось делиться последней крошкой табаку, пригоршней пшена! Сколько раз отгонял Роман своими остротами невеселые Максимовы думы! И вот лежит он, балагур и шутник, и уже никогда не разомкнутся его уста для смеха, не откроются, не подмигнут веселые, с искоркой глаза. Мало кто знал, что за этими шутками и россказнями бывалого волокиты, часто грубыми, скрывалась чистая и нежная душа верного побратима, преданного друга, любящего сына; что все его россказни были выдумкой, и умер он, не коснувшись устами девичьих губ. Почти весь свой короткий век он проскитался по наймам, на Сечи, некогда ему было заниматься любощами — надо было кормить больного отца и четверых маленьких братьев и сестер. А дешевое колечко, купленное у золотаря [73] , которое сейчас выпало из его кармана и валялось в жите, было предназначено не какой-то вдове из Богуслава, как об этом говорил Роман, а Гале. Всё это знал лишь он, Максим.

Плач Петрика оторвал Зализняка от тяжких дум.

— Возьмите хлопца, отведите в хату к диду, — тихо сказал он. — Похороним Романа вон там, под березкой.

Он поднял колечко, спрятал его в карман и, опустившись на колени, поцеловал убитого в лоб. Потом вынул из кармана красный китайчатый платок и, накрыв им лицо Романа, пошел под березу, где гайдамаки уже копали саблями могилу.

Землю носили, по старому казацкому обычаю, шапками. Могилу насыпали высокую, печальная березка касалась её своими ветвями. В головах поставили крест, а Максим сам прибил копье и повязал на нем платок.

В воскресенье в Медведовку пришло известие о Романовой смерти. Привез его какой-то казак, раненный при взятии Лисянки. С тех пор Василь ходил, как в тяжком тумане. Будто виноват в чем-то перед Романом, будто остался перед ним в тяжелом неоплатном долгу. Ведь он когда-то таил зло на Романа, даже… желал ему горя. Нет. Бредни всё это! Давно он не сердился на него и, видит бог, не желал ему смерти. Но почему же так тяжело, так больно? Ему больно, а как же Гале? Сначала хотел пойти к ней, хоть немного утешить, но опомнился. Галя ещё подумает нехорошее о нём. Нельзя идти к ней. Не увидит он её больше, никогда не увидит.

И, словно нарочно, наперекор желанию Василя, ему пришлось встретиться с Галей. Возвращаясь из лесу, он набрел на нивку деда Студораки, выделенную ему обществом из панского поля. Галя жала траву на полосе между нивами. Василь хотел повернуть к лесу, но девушка как раз разогнулась, увидела его и подошла. Озеров так растерялся, что даже не ответил на её приветствие.

— Я, Галя, нечаянно забрел сюда. Знаю, как тебе тяжело, мне самому… Я не умею утешать, — и замолчал.

Печально ворковала на дубе горлица, словно оплакивала кого-то, шелестел колосьями в жите ветер. Галя глядела на Василя широко раскрытыми глазами, больше удивленно, чем растерянно.

— А зачем утешать?

— Да… Тут ничем не поможешь. Только ты не думай, я не имел на него зла… Он был хороший хлопец.

— Что такое? Он убит?

Василь понял, что Галя ещё ничего не знает. Понял — и растерялся вконец.

— Казак позавчера приехал… За Лисянкой… — и больше не мог вымолвить ни слова.

Негромкий стон вырвался из Галиной груди. Она выпустила серп и закрыла лицо руками. Тишина стояла вокруг, даже горлица умолкла. Только рожь плескалась мягкой волной — «хлюп, хлюп, хлюп», и колосья шелестели так тихо: «ш-ш-ш, ш-ш-ш…»

— Не дают, атаман, слово сказать, из пушек палят, — вытирая пот на крутой мясистой шее, рассказывал Шило. Он только что вернулся от Лисянского замка, куда посылал его Зализняк на переговоры.

— Ворот в крепости сколько? Двое? Они деревянные?

— Деревянные-то они деревянные, да железом крепко окованные. А над воротами бастионы с длинными ружьями. Придется на стены взбираться.

— Я стены уже осмотрел. Простреливаются висячими пушками во все стороны. Лезть на них — много людей погубить напрасно. — Максим заложил ногу за ногу, пососал пустую трубку. — Поди скажи Бурке, пускай лисянских обывателей на сход созовет.

Бурка пришел к Зализняку через час.

— Крестьяне собрались, а мещане и другие, кто там познатнее, не идут.

— Пускай хлопцы сгонят их силой. Если кто упираться будет — палками подгоните.

Ждать пришлось недолго. Через полчаса Бурка зашел во двор, крикнул в окно:

— Согнал, Максим!

Зализняк открыл окно в сад, позвал Веснёвского.

— Будешь, Василь, при мне.

Он надел широкий, с серебряной пряжкой пояс, вытер тряпкой сапоги и, расчесав гребенкой чуб, оглядел джуру. Особенно долго взгляд его задержался на разорванной поле Василевой черкески.

Василь испуганно посмотрел на Зализняка. Впервые глядел на него атаман так хмуро и недовольно. Чем прогневил он его, может, в одеже что не так? Черкеску эту ему ещё Ян принес. Вот только разорвана она немножко, и заплата на плече.

Василь искоса поглядел на заплату.

— Бес с ней, — махнул Зализняк рукой. — Клочья только позапихивай, пускай не торчат.

Он зашел в хлев, где лежало седло, вынул из кобуры пернач [74] и отдал Василю.

— Будешь сзади нести, да не горбись, выше держи голову.

Когда Зализняк появился на майдане, по толпе пронесся гул.

— Атаман, атаман!

— Где?

— Вон с джурой.

Василь шагал за атаманом твердо, держа на вытянутых руках пернач. Краем глаза смотрел на толпу, а в груди росла радость, гордость за себя: он не какой-нибудь простой гайдамак — он атаманов джура.

Слева и около крыльца толпились крестьяне, мещане стояли в стороне, возле тына. Максим поклонился в сторону крестьян и внимательным взглядом обвел толпу.

— Долго вы собирались, — обратился через головы к мещанам. — А вы мне как раз нужны. Мы хотели добром войти в вашу крепость. Да не выходит так. Придется её с боем брать. Но мы не хотим губить своих людей, начнем осаду. Не знаю, сколько придется её держать. Может, месяц, а может, и больше. Всё это время нам нужно что-то есть и чем-то кормить коней. Крепость ваша, вы её строили, наверное, кое у кого сынки и сейчас там отсиживаются. Мы потом в этом разберемся. Кормить нас должны вы. Для начала с каждого мещанского двора порешили мы собрать по триста злотых.

Обыватели стояли, ошеломленные таким приказом как громом. Потом зашевелились, подошли поближе. Послышались недовольные выкрики, ропот. Но Зализняк будто не слыхал ничего.

— По три сотни злотых — и ни на грош меньше… Однако можно обойтись и без этого. Потому что — говорю прямо — разорение вам будет. Снарядите депутацию в замок и договоритесь, чтобы открыли ворота. Вот и всё. Не то придется вам и деньги платить и камень под крепость возить, всего хватит.

Максим сошел с крыльца и пошел с площади. Он не остановился, даже головы не поднял на отчаянные крики мещан. Брови его были насуплены.

Василь за спиной не мог видеть этого. Однако он видел другое — атаман беспрестанно крутит усы. А это значило, что он доволен — дела идут хорошо.

В полдень мещане отправили депутацию в замок. Двое депутатов было от крестьян.

Перед отходом Максим пригласил их к себе и о чем-то долго разговаривал с ними.

На холме около замка собралось много гайдамаков и жителей местечка. Большинство гайдамаков имели при себе оружие, многие из них, те, что окружали атамана, были на лошадях.

Переговоры затянулись. Возле ворот — их было видно как на ладони, — где принимали депутацию, суетились какие-то люди: одни куда-то уходили, другие возвращались назад, часть из них оставалась в крепости, а вместо них приходили другие.

— Хичевский вышел, — промолвил какой-то крестьянин.

Зализняк наклонился с седла.

— А кто такой Хичевский?

— Комиссар. Главный сборщик податей. Лютый как волк. На людях ездил. Тех, кто не сдаст в срок податей, запрягал в рыдван и ехал до соседнего села. Там других впрягал. Прошлый год всю волость так объехал. Как раз перед вашим приходом к нам заявился.

Максим слушал, а сам внимательно следил за воротами. Было ясно, там не приходили к согласию; депутаты топтались на месте, мяли в руках шапки. Вот один из крестьян немного отошел в сторону и уронил шапку. То был условный знак. Мгновенно Зализняк выпрямился в седле, поднял над головой руку. Шпорами изо всех сил стиснул бока коня, тот встал на дыбы. В правой руке Максима блеснула сабля.

— Гей, к бою!

— К бою!

Этот грозный выкрик единым дыханием вырвался из сотен гайдамацких грудей, и помчались в страшном полете быстроногие кони, засверкали на солнце сабли, косы; размахивая вилами и кольями, бежали пешие гайдамаки. Грохнули со стен ружья; окутавшись дымом, качнулись висячие пушки. Шляхтичи бросились назад в крепость, схватились за цепи, чтобы закрыть ворота. Но было поздно. Сюда вихрем налетели гайдамаки. Одного, самого упрямого шляхтича, который никак не хотел выпускать из рук цепи, Зализняк рубанул с ходу, других затоптали лошадьми.

Микола вбежал в крепость сразу же за конными сотнями. На миг остановился, не зная, куда податься. Прислушался и метнулся в ту сторону, откуда доносилась самая густая стрельба. Его обогнали какие-то всадники — промчались так близко, что едва не смяли лошадьми, и свернули за угол. Микола пробежал ещё немного и, увидев перед собой стену, свернул в улочку. Между домами метались конные гайдамаки, слышались выстрелы; откуда-то потянуло горелым. Вдруг Микола услышал бряцанье. Он поднял голову: вблизи них, на крыше длинного приземистого дома, ожесточенно рубился с жолнерами донской казак Омелько Чуб. Молнией металась в руке Омелька сабля, но шляхтичей против него было трое. Омелько стоял уже на самом краю железной крыши. Микола оглянулся — около самого дома сохло на солнце несколько свежеошкуренных дубовых бревен. Схватив первое, что попало на глаза, Микола поставил его стоймя и, измерив взглядом расстояние до шляхтичей, размахнулся — бревно с грохотом шлепнулось на крышу. Один шляхтич полетел вниз головой на землю, другие испуганно оглянулись. Чуб тоже едва устоял на ногах. Опомнившись первым, он рубанул по голове ближайшего шляхтича. Третий помчался по крыше вдоль дома. Он добежал до самого конца, но там его подрезал снизу косой какой-то крестьянин. Чуб спрыгнул вниз.

— В самый раз, хлопче, подоспел, — он поднял голову и вытер пот со лба. — Только как ты такую дубину вон куда закинул?

Микола в ответ только усмехнулся.

Дальше они двинулись вместе. Возле дверей одного из домов возилось двое гайдамаков.

— Подсобите, братцы, двери отбить, — позвал один из них. — Каземат это.

Микола и Чуб подошли к железным дверям с огромным замком.

— Давайте принесем бревно и ударим вместе. Ужас как крепки, — говорил тог самый гайдамак, который подозвал Миколу и Чуба. — Или вон лежит жернов, поднимем — и им.

Стали поднимать жернов, но он был расколот и развалился на несколько кусков. Тогда Микола поднял большой обломок, ударил им по замку и сбил его, вошел внутрь с камнем в руках. А потом отправился от одной двери к другой. Звякали замки, из темниц выбегали узники. Одни бросались к гайдамакам, благодарили, другие стремглав, словно боясь, что их могут завернуть назад, вылетали во двор. В дверях дальней темницы долго никто не появлялся. Наконец оттуда вышли двое, ведя под руки третьего, изувеченного и замученного. То был гайдамацкий лазутчик Горбачук.

Все вместе вышли во двор. Выстрелы теперь слышались только с одной стороны — это в каменном доме возле пекарни засели с десяток шляхтичей. Однако вскоре гайдамаки ворвались и туда. Шляхтичи через чердак вылезали на крышу, их сбрасывали оттуда на подставленные снизу копья. Там же, в пекарне, за мешком с мукой гайдамаки поймали комиссара Хичевского. Припомнили ему пытки, муки, разъезды по волости в карете, запряженной людьми. Крестьяне надели на Хичевского седло и, взвалив на него два мешка муки, заставили сборщика податей возить их на себе по городу.

От пекарни Микола вместе с другими гайдамаками направился в верхнюю часть города. Ожесточенное сопротивление шляхтичей возле пекарни ещё больше разъярило его. Он бежал впереди толпы, держа перед собой косу на длинном держаке. Миколино сердце жаждало мести за Орысю, за отца, преждевременно загнанного в могилу ростовщиками, за вековые недоимки и нужду. В каждом шляхтиче ему виделся Стась, в каждом арендаторе и корчмаре — медведовские угнетатели. Ничто не могло его остановить. И когда за мостом, возле старой пивоварни, четверо шляхтичей, загнанные в угол между частоколом и конюшней, сделав по выстрелу, бросили оружие и умоляюще воздели к гайдамакам руки, Микола не поколебался. В его сердце не закралась жалость, коса в руках не дрогнула. А когда из окна старого двухэтажного дома гайдамаки выбрасывали толстого, с длинными рыжими пейсами арендатора, Микола не остановил их, не пришел арендатору на помощь. Мести! Как долго он мучился и страдал, как долго ждал этого часа. И вот он пришел. Так мстить!

Под печкой печально трещал сверчок. Он замолкал на миг, и тогда казалось, что сверчок прислушивается к чему-то, а послушав, он начинал снова: сначала осторожно, несмело, потом громче и так трещал без умолку. Опершись на подоконник открытого окна, Максим слушал монотонную песню сверчка.

Смотрел с высоты месяц, бледный, холодный, словно высеченный изо льда; вокруг него весело мерцали звезды. Большие, сверкающие, они словно так и сыпали во все стороны искры. Впрочем, в местечке всё и так было видно. На базаре пылали огромные костры, стреляли снопами искр в прозрачное небо. Гайдамаки гуляли. На базар повытаскивали столы, скамьи, тут никто не мерял горилку, не считал кварт. Каждый черпал из бочек тем, что попадало под руки, и пил столько, сколько принимала душа. Одни пили весело, празднуя победу, другие заливали водкой беспокойство и страх, третьи пили просто так, чтобы забыть на время обо всём на свете. Пели без умолку одну песню за другой, но слова заглушал шум голосов, и до Максима долетали только обрывки. Но вдруг под самыми воротами зазвенели струны кобзы. Зазвенели так неожиданно, что Зализняк вздрогнул. Послышалась песня, её повели три или четыре голоса:

Отамане наш!

Не дбаєш за нас.

Бо, бач, наше товариство,

Як розгардіяш.

Чи не сором тобі

Покидати нас…

Максим рванулся к двери. Когда он выскочил на крыльцо, песня стихла. Зализняк кинулся на улицу, но на перелазе дорогу ему заступила темная фигура.

— Это ты, Максим, не спишь ещё?

Зализняк узнал Жилу.

— Кто там поет?

Жила нарочно не спешил слезть с перелаза, преградив дорогу.

— Нет уже никого. Пели какие-то пьяные гайдамаки.

— Врешь, не только гайдамаки, я слышал кобзу, это Сумный песню такую придумал. Он её и играл. Думает, ему всё можно. Я не погляжу…

— Ну и не гляди, — Жила крепко взял Максима за руку. — Грозишься? Кому грозишься, деду Сумному? Да, по правде говоря, он тебя и не боится. Не нравится песня? Недаром говорится — правда глаза колет. Гайдамаки справедливо пели. Ты ж посмотри, что оно выходит: они — там, ты — тут. И не только сегодня. Сколько дней на люди уже не показываешься. Сидишь, насупился, загордился, может?

— Я загордился? Кто это тебе сказал?

— Пока что никто, а думать так уже не я один, наверное, думаю.

Максим разом почувствовал себя так, как, бывало, в детстве, перед матерью, когда она выговаривала ему за какую-нибудь провинность. Он хотел сказать что-то оскорбительное, выругаться, но почему-то смолчал. Чувствовал — Жила ждет бранных слов и ответит на них.

— Людям надо видеть тебя не только в бою. Им хочется верить, они эту веру в твоих глазах ищут. А ты мелькнул перед ними на коне и исчез. Эх, Максим! Пойдем на майдан.

— Сейчас, дай одеться, — тихо сказал Зализняк.

Через несколько минут он вышел во двор в шапке и кирее.

— Зачем ты всегда как в метель одеваешься?

— Это ты про кирею? Привык уже.

— На сыча в ней похож. — Жила помолчал. — А я, Максим, вчера книжку одну интересную нашел.

— Какую?

— Про Хмеля, подвиги его ратные в ней описаны, жизнь. Как с казаками в походы ходил.

— Про гетмана Хмеля? Почитаешь завтра? Как бы я хотел сам эту книжку прочесть! Знаменитый казак был — гетман Хмель. — Зализняк положил руку Жиле на плечо. — А то, что ты сейчас говорил, — правда. Просто дурман нашел. Заботы, тревоги всякие обсели голову. Роман убит. Знаешь сам, не о себе пекусь.

Глава 9 Отряд Неживого

Неживой с нетерпением ждал вестей от Зализняка. Посланные к нему двое запорожцев почему-то задержались, и Семен уже думал, не выйти ли ему с куренем к атаману.

Но посланцы, наконец, возвратились и доложили, что атаман пока не зовет к себе. Он приказывает выгнать шляхту изо всех ближних от Чигирина и Черкасс волостей, а вместе с тем продолжать переговоры с русскими властями о принятии освобожденных от шляхты и польских комиссаров земель в Российскую державу. От Медведовки — ближе к правому берегу, к Переяславу, где находится много русских начальников, и именно через них, как казалось Зализняку, будет легче всего договориться. Ещё атаман советовал обратиться к правителю правобережных церквей Мелхиседеку. Он тоже поможет в этом деле.

Получив такой наказ, Неживой решил действовать. Именно так, как Максим, думал и он. Можно бы и самим снарядить посланцев в Малорусскую коллегию, а то и к самой царице, но брало сомнение. Нелегко туда пробиться, не всему могут поверить. А когда об этом заговорят русские начальники, тогда иное дело.

Поблизости от Медведовки, в селе Галагановке, стоял гусарский, полк; его командиру, полковнику Федору Чорбе, Семен и написал первое письмо. Два других письма отправил в Переяслав, одно — в полковую канцелярию, другое — игумену Мелхиседеку. Их повезли сотник Таран и Василь Озеров.

Озерова Неживой послал с тайной надеждой: это напомнит русским властям о том, что среди гайдамаков находится много русских людей и их надо взять под свою защиту. Василь долго не соглашался ехать. Он боялся, как бы не распознали в нем беглого солдата и не довелось бы ему предстать перед военным судом. От одной мысли о суде по коже пробегал неприятный холодок: Озеров помнил, как судили двух беглецов из их полка.

Однако никто не узнал бы в Василе бывшего солдата. Косу он отрезал, отпустил усы, мундир давно сменил на черкесску и широкие шаровары.

— Будешь выдавать себя за бывшего возчика из купеческого обоза или русского переселенца, — сказал Неживой. — Кафтан только подбери да пояс солдатский сними.

…Приехав в Переяслав, Таран и Озеров в тот же день отправились к Мелхиседеку, который проживал при монастыре, рядом с епископом Герсавием. Но, к большому удивлению Тарана и Озерова, их не только не допустили до мотроновского игумена, а даже и не впустили в монастырский двор. Рассерженный сотник принялся бранить вратарей — двух здоровенных послушников, так они не стали слушать его, заперли калитку.

— Что за незадача! Ещё и не говорят ничего. Мы всё же войдем туда, — сказал упрямо сотник, — пойдем вокруг стены. В монастыре всегда лазы есть, через которые монахи за горилкой и колбасой бегают, а бывает, что и за чем-нибудь поскоромнее.

И в самом деле, пройдя сотни две шагов, они нашли в ограде дырку. Через неё они пролезли в монастырский сад. Прошли садом, миновали какое-то строение. И вдруг остановились в удивлении. Растерянно посмотрели друг на друга.

На монастырском дворе слонялись какие-то вооруженные люди; около хлева, под навесом, отгоняя мух, громко стучали ногами по деревянному настилу с полтора десятка лошадей.

— Оказия, да и только, — прошептал Таран. — Взгляни, какая дорогая карета возле хлева стоит. Откуда тут, в монастыре, взялись оружные люди?

Ближе других к гайдамакам стояли двое часовых около дверей одного из монастырских строений. Василь внимательно пригляделся к ним.

— Гусары, хотя форма у них какая-то странная. Похожа на дворцовую охрану. Только зачем они тут, не пойму.

…Не менее Озерова и Тарана был удивлен в тот день появленню на монастырском дворе высоких, в расшитых золотым галуном мундирах гусар и игумен Мелхиседек. В щель между занавеской он видел, как остановилась возле братских келий карета, как из нее вышел какой-то солидный сановник в голубом, подпоясанном плетеным поясом мундире, с золотыми эполетами, крестом и двумя орденами по левому борту. Приезжий не спеша огляделся, вытер платочком лоб. Тем временем к нему подбежали настоятель монастыря и ещё несколько монахов. Сановник спросил о чем-то у настоятеля, и тот показал пальцем на окна дома Мелхиседека. Мелхиседек быстро надел новую рясу и, схватив какую-то книгу, сел под образа за стол. В двери, придерживая рукой дорогую саблю с темляком и кистью, уже заходил президент Малороссийской коллегии генерал-губернатор граф Румянцев.

Не подобало духовным особам склоняться перед светскими властями, ничьего гнева, кроме гнева господнего, не должны они бояться. Но так только в писании говорится. А с тех пор прошли времена, и много чего изменилось на православной Руси. Высоко в гору поднялся монарший трон и раздавил патриарший. И не духовные владыки указывают царю, а царь им. Укажи царица — и всех духовных отцов из светлейшего синода в Сибирь упекут. Что уж тогда говорить про епископов!

Оба, и Мелхиседек и Гервасий (Румянцев приказал позвать и его), чувствовали себя беспомощными. Ведь неспроста приехал начальник края, президент Малороссийской коллегии! Тот же самый гетман, только прозывается по-иному (звание гетманское отменила императрица Екатерина II). Мелхиседек хоть виду не подавал, а Гервасий с испугу рясу подпоясать позабыл даже. Он сидел, съежившись, и никак не мог унять свои колени, которые тряслись, как на морозе.

Румянцев поначалу расспрашивал о делах епархии, особенно на правобережье, о монастырях. Полюбопытствовал, сколько существует духовных семинарий, сколько они выпускают ежегодно попов и нет ли нужды открыть ещё несколько. Он спросил, давно ли был на правом берегу Мелхиседек и как часто приезжают оттуда священники. Незаметно перешел к делу, ради которого, как понял мотроновский игумен, и приехал. Президент напомнил им о том большом огне, который разгорелся на правобережье, и осторожно намекнул, что и они, епископ и правитель церквей, имеют некоторое отношение к этому огню.

У Гервасия, который было успокоился, снова мелко задрожали колени. Мелхиседек тоже почувствовал, как у него перехватывает дыхание. Но он даже бровью не повел.

— Каждому видно: не за веру льется кровь в Польской Украине, — говорил Румянцев. — То чернь взбунтовалась против своих панов. Дело это достойно удивления и возмущения. Вчера я послал реляцию на высочайшее имя, где все подробно описал. Здесь есть над чем задуматься. Крестьяне бегут с левобережья и присоединяются к гайдамакам. С Запорожья тоже идут к ним толпы. Бунт не сегодня-завтра может переброситься и сюда да и в Великороссию, ибо и там такие же хлопы, а в последнее время даже замечается дух своеволия и непокорства в них. Вчера я получил донесение от наших войсковых команд. В местечке Козелец взбунтовались крестьяне и выпустили из-под стражи польских арестантов, врагов государства и короля. Их по этапу вели в Сибирь. Теперь они разгуливают в гайдамаках. — Румянцев расстегнул высокий, расшитый золотом воротник мундира и продолжал: — Как видите, сегодня они выпустили тех, кто замахивался на трон польского короля, завтра помогут тем, кто поднимет руку на трон Российской империи. Нет, бесчинства эти надобно прекратить. Разбойники никого не слушают. Но я считаю, они ещё не забыли господа бога. И вам следует напомнить им о каре небесной. Надо написать письмо к православным, а также к самим гайдамакам.

В каждом слове генерал-губернатора Мелхиседек узнавал как бы повторение своих собственных мыслей. Разве не хватался он за голову, слыша, как гайдамаки берут город за городом, засекают до смерти не только католических духовников, но и панов? Нет, не только против унии они воевали — на своих повелителей подняли руки. Сколько раз проклинал в душе Мелхиседек то время, когда пригласил Зализняка в свой монастырь.

— Ваша светлость, — Мелхиседек наклонился и открыл в столе ящик, — я уже отослал пергамент правобережному духовенству, а вот письмо, адресованное посполитым.

Румянцев взял письмо, повернулся к свету и не спеша стал читать: «Молю вас, чтобы ни единая душа к своевольникам не приставала. Более терпели, ещё потерпите. Не присоединяйтесь к гайдамакам, ибо и бога прогневите и никто за вас не будет стоять, кровь же и обиды никогда никому не простятся. А ежели кто из безумства своего к ним согласится, то такого чуждайтесь и между себя такого не допускайте. Щедротами божьими молю вас и прошу — терпите и соседей своих учите, чтобы по глупости кто не отважился на злое. Пускай весь свет знает, что вы не гайдамаки, не разбойники и чужую кровь не проливаете». Румянцев сложил письмо. По его лицу скользнула довольная усмешка.

— Зализняку ещё напишите. Я слышал, будто вы с ним знакомы. Только не угрожайте поначалу, а уговаривайте.

…Через четверть часа Мелхиседек и Гервасий провожали губернатора к карете, приниженно кланялись, осторожно пожимая его тонкую, в перстнях руку. Когда Румянцев уже ступил на подножку, к карете подбежал гусарский капитан, начальник охраны.

— Ваша светлость, только что задержали двух подозрительных людей. Нашли пистолеты и письмо какое-то в шапке. Видно, издалека эти люди. Не признаются ни в чём, говорят, что расскажут только игумену правобережному. Будто бы по церковным делам прибыли. А для чего же тогда оружие? И за углом стояли.

— Приведите их.

Через минуту перед губернатором уже стояли Таран и Озеров.

— Вы кто такие будете? — прищурив глаза, спросил Румянцев. — Не с правого берега?

Василь уже знал, кто перед ним. В первую минуту он обрадовался такому случаю: сейчас они с Тараном расскажут всё самому генерал-губернатору. Но что-то удержало его, то ли неожиданный вопрос, то ли несколько суровый тон генерала.

— Оттуда, пан генерал, — ответил Таран.

— Может, гайдамаки?

Теперь Василь уже был уверен, что не следует говорить, кто они такие. Годы службы научили его различать малейшие оттенки в голосе начальства, разгадывать их. Может, губернатор чем-то разгневан, может, он не знает хорошо, кто такие гайдамаки и чего они добиваются. Только как не признаться — письмо находится в руках гусарского начальника, его могут прочесть, и будет ещё хуже.

Опережая Тарана, Василь сказал:

— Были в гайдамаках, а теперь отреклись от них. Приехали просить разрешения поселиться на левобережье. А письмо наш бывший атаман передал. Не знаем, что в нём.

Услышав русскую речь, Румянцев удивленно взглянул на Озерова.

— Ты как попал на правобережье?

— Переселенец я с Дона, ходил с обозом под Черкассы, там женился, мать, сестру туда забрал.

— А письмо их преосвященству везли, — добавил Таран.

— Отпустите их, — кивнул Румянцев капитану, и к Мелхиседеку: — Вот вам и оказия написать гайдамацкому атаману. — Он ещё раз попрощался с монахами и сел в карету.

Вечером того же дня Румянцев написал «реляцию в иностранных дел канцелярию». В ней снова доказывал, что гайдамаки уже принесли немало зла вельможным людям на правобережье и что угроза гайдаматчины нависает над всей Малороссией и даже над Великороссией. В конце реляции отвечал на вопрос коллегии, причастен ли к гайдамакам правитель правобережных церквей игумен Мелхиседек. Игумен Мелхиседек к гайдаматчине не причастен, это человек умный, преданный русскому престолу и может принести ему немалую пользу.

Одно за другим проезжал Неживой со своим войском пригорюнившиеся села. За две недели он выгнал шляхту не только из Черкасской и Чигиринской, но и из нескольких соседних волостей. Рассылая во все стороны отряды, сам шёл с пешими гайдамаками. Войско его за это время значительно выросло.

Однако с переговорами дело мало подвигалось вперед. Мелхиседек ответил на письмо, но совсем не так, как того ждал Семён. Он умолял сложить оружие и, положившись на бога, отдаться в руки польских властей, просить у них прощения. Семен об этом письме не сказал никому, а отослал его Зализняку. Из полковой переяславской канцелярии не ответили ничего. От полковника Чорбы получил ответ — письмо было страшно путаным, словно бы писал его не офицер, а хитрый малограмотный волостной писарь.

Всё же Неживой не впадал в отчаяние.

— Конечно, поначалу никто прямо не ответит. Тут подумать надо, спросить совета у старших начальников, — размышлял он.

Ему хотелось лично встретиться с русскими военачальниками, но такого случая долго не выпадало. Произошло это не скоро и совсем неожиданно.

В середине июля отряд подошел к городу Крылову, около которого стоял русский полк. В Крылов вступили ночью.

В местечке было тихо, только изредка где-нибудь во дворе залает собака. Все собаки оказались поотвязанными. Когда гайдамаки подходили к воротам, они бросались куда-то за хату или в огород. Гайдамаки забегали в высокие панские и купеческие дома, но они были пусты. Даже челядь куда-то исчезла. Тогда Семен решил зайти в бедняцкий двор и там узнать обо всем.

Испуганный хозяин очень долго отпирал дверь, а когда открыл, притворился, будто только что поднялся с постели. Это был старый лысый еврей. На вопрос Семена, куда девались крыловские и другие сбежавшиеся сюда богачи, хозяин ответил, что все они бежали за речку. Крылов стоял на русской границе и делился на две части: Крылов польский и Крылов русский. Семену было непонятно, как могли русские военачальники пропустить на свою сторону беглых шляхтичей и дать им прибежище.

— А ты почему не убежал? — спросил Неживой хозяина хаты.

— Мне что? Я бедный еврей, подручный часовщика… Чего мне прятаться?.. Не успел я… — пробормотал тот и растерялся совсем.

Дождавшись рассвета, Неживой отправил в русскую часть города посланца, которому поручил просить русских командиров, чтобы они выдали гайдамакам шляхту. Ещё посланец должен был договориться о свидании атамана Неживого со старшим русским военным начальником.

Посланец вскоре вернулся. Офицер, который принимал посланца — кто он и в каком чине, посланец не знал, — сказал, что с ним он говорить не будет, а хочет по всем пунктам иметь разговор с атаманом. Встреча должна состояться на плотине.

А ещё больше Неживого удивила сама встреча. На плотину он вышел один и медленно пошел на другую сторону. Дойдя до половины плотины, остановился. Путь ему преградила свежеотёсанная жердь, положенная на две вбитые в землю рогатки. По щепкам, по свежепритоптанной земле Семен понял, что все это сделано только что. Размышлять долго не пришлось. На другом конце плотины появилось три фигуры: одна впереди, две другие позади. Ровным шагом они приближались к Неживому: то были офицер и два солдата. Офицер остановился около жерди и, козырнув, холодно представился:

— Поручик Манвелов, — и застыл выжидая.

Странно это было Семену, он едва сдерживал улыбку.

— Я гайдамацкий куренной, Неживым зовусь. Мне бы поговорить со старшим военным начальником.

— Их превосходительство принять не могут. Я им всё передам, для того и нахожусь здесь.

Холодный тон поручика, его прищуренные глаза раздражали Неживого. Язык не поворачивался говорить слова, приготовленные по дороге. Семен смотрел на поручиковы руки в белых перчатках, на красивые, начищенные до зеркального блеска сапоги и, не зная, какой ему теперь вести разговор, молчал. Офицер, чуть откинув голову назад, обвел выразительным взглядом большие руки Семена, присыпанную пылью одежду, неуклюжие сапоги и тоже молчал. Неживой понял — поручик нарочно так подчеркнуто посмотрел на его одежду и руки. Семен нахмурился.

— Вы пропустили на свою сторону беглецов из Крылова польского. Этого вы не должны были делать, и мы просим выдать их нам, — решительно заговорил он.

— Там не только польские шляхтичи.

— Я знаю, есть там всякие паны. Только все они с правой стороны, издевались как раз над нашими людьми. У вас находится такой пан, как Лымаренко, он из моего села. Не выдать его нам вы не можете.

— Мы дали приют обиженным людям. Эти люди — богатые дворяне и купцы. А вот кто вы — это нам неизвестно.

Неживой скользнул взглядом мимо поручика и встретился глазами с одним из солдат. Тот печально повел глазами и опустил их.

Неживой понял: ему не удастся договориться с офицером. Не сосновая жердь разделяла их, а высокая стена! И вдруг ему захотелось выругать этого надутого, самоуверенного панка, сорвать на нем свою злость. Но Семен через силу сдержал себя и, пытаясь говорить любезно, произнес:

— Может, вы передадите вашему командиру, и он все же согласится поговорить со мной.

— Сколько можно повторять — их превосходительство вас не примет. Надеяться на выдачу людей, которых мы взяли под свою защиту, — тоже напрасно. И взять с этих людей, — поручик усмехнулся, — вам уже нечего.

— Все пошло вам на хабар?

Лицо офицера покрылось бурыми пятнами. Он моргал глазами, заикался и не находил слов, а потом взорвался:

— Как смеешь, хам, злодейское отродье, подожди, наденут тебе на шею веревку…

Семен больше не мог сдержать гнева.

— Уходи, поганец, прочь отсюда, да побыстрее! А не то турну только — за десятыми воротами залаешь. Иди же, чего глаза вытаращил!

Семен схватил жердь и махнул ею перед самым носом офицера. Тот испуганно попятился, едва не оступился с плотины, оглянулся назад. В это время Семен швырнул жердь, она ударилась о воду, обдав брызгами поручика. Тот от неожиданности вскрикнул и бросился бежать. Солдаты сдержанно засмеялись. Один из них кивнул Неживому головой. Придерживая руками сабли, они побежали за офицером.

…Беззаботно вела себя охрана Кончакской крепости. Сначала около ворот по ночам стояли трое часовых, потом — двое, а ещё через несколько дней — один. И тот, заперев ворота, укладывался спать. Почти каждый вечер добрая половина гайдамаков шла гулять в местечко, а часть оставалась там и на ночь.

Поэтому-то отряду Калиновского так легко удалось попасть в крепость. Ещё днем туда проник один из его лазутчиков, он перекинул через стену веревку. По ней пробрались ещё двое. Втроем они зарезали сонного часового и открыли ворота.

С вечера шел дождь. Большие капли стучали по железной крыше флигеля, в котором жила Оксана, временами они сливались в однообразный гул. Под этот гул Оксана и заснула. Проснулась от какого-то грохота. Сначала подумала — гром. Села на кровать, прислушалась. Нет, это не гром. Оксана ясно различала грохот выстрелов. Она вскочила с кровати.

За окнами — темень; казалось, она прилипла к мокрым стеклам. Снова выстрел. И уже совсем близко. Было ясно — неведомый враг ворвался в крепость. Оксана в растерянности остановилась посреди комнаты. Что делать? Вдруг она услышала, как заскрипели старые ступеньки крыльца, застучали шаги. Вспомнив, что забыла вечером накинуть крючок, она бросилась к дверям, но не успела. Двери открылись, и на пороге появилась темная фигура. Фигура стояла на месте, видимо не решаясь сразу войти в комнату. Скорее ощутив, нежели разглядев врага, Оксана испуганно вскрикнула и изо всех сил ударила пришельца в грудь. Тот упал на крыльцо. Девушка, мгновенно прикрыв дверь, накинула крючок. Она металась по комнате, разыскивая, чем бы подпереть дверь. Под руки попались неизвестно кем принесенные сюда ружейные козлы. Она схватила их, подсунула один конец под ножку стола, другим подперла дверь, а по ней уже били прикладами. Оксана сняла со стены дамасскую саблю — подарок Максима — и вынула из ножен.

Зазвенело стекло. Девушка метнулась к окну и с силой ударила саблей в темное пятно за окном. Раздался отчаянный крик. Оксана сама от неожиданности и ужаса едва не выронила саблю из рук. А потом сжала рукоять и словно окаменела. Из этого состояния её вывел удар бревном в дверь, он потряс весь домик. Двери разлетелись в щепки, и в комнату ворвались несколько конфедератов. Оксана успела отскочить в угол, защититься от первого удара. Во тьме сверкающей лентой мелькнула над головой сабля, звякнула сталь. Отбив удар, девушка сама рубанула от левого плеча, но сабля скользнула по металлическому наплечнику конфедерата и едва не выпала из рук. Тогда Оксана, как и около окна, ударила саблей перед собой. Один из конфедератов со стоном отступил к стене. И тут под ноги девушки кто-то опрокинул стул. Она упала на колено, хотела подняться, но на неё навалились сразу несколько человек, скрутили ей руки.

— Девушка! — только теперь разглядел какой-то конфедерат.

— Там разберемся, тащите во двор.

Двое шляхтичей хотели поднять Оксану, и тут сильное сотрясение отбросило их к стене. Флигель содрогнулся, затрещал и осел на левую сторону. По его крыше градом застучали камни, щепки. Это летели обломки Кончакской крепости.

Её взорвал на воздух один из гайдамаков, сечевой побратим Максима, запорожец Корней. Когда шляхта овладела почти всей крепостью, ему удалось пробраться в пороховой погреб. Запорожец долго и безуспешно стучал огнивом — трут никак не хотел загораться. А по ступенькам уже бряцали ножнами сабель конфедераты. Тогда Корней разбил о помост бочку с порохом и, шепча молитву, стал высекать огонь прямо на порох. Порох попался сырой, искры падали на него, шипели и гасли. Шляхтичи были уже за спиной; Корней поспешно ударил ещё несколько раз по кремню и в отчаянии поднялся, чтобы саблей встретить врага. Но тут в его голове сверкнула догадка: Корней вытащил из-за пояса пистолет и, наставив его над кучей пороха, спустил курок. Последнее, что он услышал, был звук выстрела. А в последующий миг страшный грохот разбудил ночную тишину: рухнули тяжелые своды крепости, спрятав вод каменными глыбами останки славного запорожца.

Калиновский — он не был в крепости во время её штурма и разрушения, — оставшись с небольшим отрядом, побоялся ждать утра в Медведовке и приказал возвращаться в лес. Своим жолнерам он не сказал ничего, но про себя твердо решил оставить отряд и быстрее бежать куда-то дальше, в Польшу, или под защиту какой-нибудь сильной крепости — Умани, Белой Церкви. Достаточно он натерпелся страхов, достаточно наскитался по лесным чащам.

Остатки отряда собирались около Писарской гати. Калиновский со своим помощником ждал за речкой. Только помощнику, знакомому ещё по коллегиуму шляхтичу, Калиновский мог высказать свои сомнения. Они сидели вдвоем под вербой. Только поговорить не успели. К ним подъехало трое конфедератов. Один из них держал поперек седла девушку. Это была Оксана. Калиновский узнал её. На его бледном лице заиграла злорадная усмешка. Вот на ком он отомстит. Запомнит его Зализняк!

Страшную кару придумал шляхтич.

Двое жолнеров взяли Оксану за руки и распяли на веревках поперек плотины, между двумя вербами.

Оксана ещё не понимала, что хотят делать с нею шляхтичи. Она видела, как Калиновский что-то приказал одному из жолнеров, и тот поскакал на другой конец плотины. Через минуту оттуда выехали остатки отряда. Увидев, как шляхтичи всё сильнее пришпоривают коней, Оксана поняла всё. Девушка не кричала, не плакала, хотя сердце сжимал ледяной холод. Вот прямо на неё мчатся десятки лошадей. Оксана рванулась изо всех сил, но веревка сильно врезалась в её руки. Страшные запененные морды были уже в нескольких шагах от нее.

— Максим! — что было силы крикнула она, и её крик испуганной чайкой метнулся низко над водой, разбудив сонные камыши.

Конь переднего всадника ошалело шарахнулся в сторону, ударился о веревку, и шляхтич через голову полетел в речку. Последнее, что успела увидеть Оксана, — перед самым лицом лошадиная морда с широко разорванным уздечкой ртом и выпученные от ужаса глаза всадника над нею.

Глава 10 Штурм

В первых числах июля Уманский полк и отряды милиции других городов, присоединившихся к нему, перешли от Звенигородки к селу Соколовке и преградили путь, по которому, согласно донесению лазутчиков, должны были идти гайдамаки.

На этот раз лазутчики сказали правду. Не прошло и двух дней, как к Соколовке с другой стороны подошли отряды колиев, как называли в этих краях гайдамаков за их оружие: длинные, заостренные колья. Оба войска стояли на месте. Ни те, ни другие не начинали боя. И гайдамаки и надворные казаки ходили в село за горилкой, за харчами, некоторые наведывались на посиделки, и ни одного столкновения между ними не было, хотя встречались они не раз. Обух пробовал запретить своим казакам эти «хождения», только из этого ничего не получилось. Полковник забеспокоился не на шутку. Обратился за советом к своему помощнику полковнику Магнушевскому, бывшему ловчему графа Потоцкого. А тот посоветовал такое, что даже Обух удивился: Магнушевский предлагал устроить засаду и вырубить всех, кто будет возвращаться из села.

— Ты знаешь, к чему это приведет? — широко раскрыл глаза Обух. — К похоронам. Нашим с тобой похоронам. Да в такую засаду и идти никто не захочет. Нам нужно бежать в Умань.

— Прошу прощения у пана, как это бежать? От кого? От этих пшеклентых хлопов? Этого быдла? — Магнушевский громко захохотал.

— Ой, пан ловчий, не знаете вы этих хлопов, не приходилось вам с ними дело иметь. Жили вы при дворе и видели их только за спинками кресел да по конюшням. А они бывают злы и даже отважны.

— Мы либо вернемся в Умань с победой, либо не вернемся туда совсем!

— Лучше живой хорунжий, нежели мертвый сотник, — вздохнул Обух.

В эту ночь ему не спалось. Впервые в жизни Обуха мучила бессонница. Он переворачивался с боку на бок, ложился на спину, пробовал даже прикрыть голову одеялом, но веки будто кто подрезал, они никак не хотели закрываться. Именно тогда ему пришла мысль проверить дозоры. Он оделся и вышел из шатра. На дороге никого не было. Обух прошел немного в направлении села, свернул под тополя, где стоял обоз. Сторожевого он не встретил и там. Под возами, разбросавшись на примятой траве, беззаботно спали казаки. Полковнику сделалось жутко. Он отыскал шатер полкового обозного и откинул полог. У самого входа торчали чьи-то ноги. Обух дернул спящего за ногу, тот от неожиданности всхрапнул, отдернул ногу.

— Кого там нечистый носит?

— Это я, полковник. Почему нигде стражи не видно?

— Стражи? А её давно никто не ставит. Старший сотник приказал снять.

Обух больше ни о чём не расспрашивал. Он бросился к шатру Магнушевского — разбудил полковника и рассказал о том, что узнал.

— Теперь понятно всё: измена! — поспешно одеваясь, закричал Магнушевский. — Убить его надо, вот и всё. И немедля.

— Сонного?

Магнушевский задумался.

— Правда, не по-рыцарски это. Однако не до рыцарства теперь. И кто там будет знать — сонного или какого убили. Дозоры нужно немедля выставить и установить пароль.

Обух вышел вслед за Магнушевским.

— А если он не один в шатре или не спит? Мы ни о чём не догадывались, а он, видимо, обо всём позаботился. Впрочем… Иди, иди, я за тобой!

Оба остановились. Неподалеку от них белел шатер Гонты. Магнушевский долго вглядывался во тьму, притворялся, что проверяет пистолет. Ему показалось, будто на фоне белого шатра чернеет какая-то тень. Вот она шевельнулась, снова шевельнулась, застыла.

— Оно и впрямь не к лицу на сонного нападать. Да, может, ещё и измены никакой нет. Пойдем назад, подождем.

Разошлись по шатрам и до самого утра оба не спали. После восхода солнца Обух и Магнушевский пошли к Гонте. Старший сотник, казалось, ждал их. Он стоял возле шатра и курил трубку.

— Пан сотник, мы пришли по важному делу, — стараясь говорить твердо, сказал Обух. — Зачем это ты снял стражу? Лагерь врага совсем близко от нас. Это похоже на измену.

Гонта даже бровью не повел.

— Думаете, гайдамаки нападут ночью на лагерь?

— А как же иначе?

— Казаки на казаков ночью не нападают.

— Быдло это, а не казаки! — запальчиво выкрикнул Обух. — А о том не подумал, что гайдамаки могут прийти к нам сманивать казаков? Наверное, не один уже побывал тут. Наши казаки весьма легко поддаются уговорам.

— Может, и так. Значит, весьма плохи порядки у наших казаков, если они так легко поддаются на уговоры. Гайдамаки не боятся пускать в свой лагерь надворных казаков, а мы боимся. Я умышленно снял охрану. Правда без неё дорогу найдет.

Обух ошеломленно посмотрел на Гонту.

— Выходит, ты тоже за них?

Гонта поднял голову, неожиданно выпрямился, взглянул прямо в глаза полковнику.

— Да. Меня тоже тревожит судьба Украины.

— Это измена! — воскликнул Магнушевский.

— Измена? Кому измена? Нет, я доныне изменял своей Украине, своему народу. Отныне довольно! Слышите, довольно! Так и скажите вашему Потоцкому и Младановичу.

Уловив едва заметное движение руки Магнушевского, Гонта повел плечами в его сторону.

— Саблей, полковник, хочешь померяться? Давай, — и стремительно обнажил саблю.

Только полковники, видно, не имели никакого желания меряться саблями с Гонтой. Будто по уговору, они разом повернулись к нему спинами и со всех ног пустились к своим шатрам. Обух бежал впереди, Магнушевский за ним. Он и сейчас держал голову высоко, но ногами перебирал часто и быстро, словно индюк в танце.

Гонта выслал вперед казаков и сам выехал в гайдамацкий лагерь.

По дороге его снова полонили невеселые думы. Неприятной представлялась сотнику встреча с гайдамацким атаманом. Тот либо будет лебезить перед ним, либо примет чванливо — вероятно, он о себе высокого мнения. Победа и слава, наверное, вступили хмелем в его буйную голову.

С такими опасениями въехал Гонта в рощу, где разместился гайдамацкий стан. Гайдамаки с любопытством провожали его глазами, но никто не остановил, ни о чём не расспрашивал. Гонта пытался как можно лучше рассмотреть гайдамаков. Пристальным, несколько придирчивым взглядом он окидывал их оружие, одежду, лошадей. Намеренно не расспрашивал, куда ехать, ехал наобум. Наконец возле одного костра придержал поводья и спросил, как найти атамана. Высокий худой кашевар помешал в котле и указал ложкой.

— Вот он под березкой.

Сотник направил коня в ту сторону, куда указал кашевар. Среди кучи людей Гонта узнал и своих казаков.

— А вот и он сам. — С разостланного под березкой ковра поднялся высокий, стриженный в кружок казак и, не ожидая, пока сотник слезет с коня, протянул ему руку:

— Здорово, пане сотнику! Сердечно рад твоему приезду!

Гонта посмотрел казаку в глаза, и сразу ему показалось, что этот казак одним взмахом руки снял с его плеч какую-то большую тяжесть. В этом громком «А вот…», в этом теплом взгляде лучистых серых глаз было столько искренности, радости и простоты, что Гонта сам не заметил, как с силой опустил руку Зализняку на плечо:

— Здорово, атаман! Спасибо на добром слове!

Приближался день святого Яна, но в Умани, впервые за все годы, никто не готовился к празднику. Не бегали под окнами панских хором со щетками и черепками в руках служанки, не разносились по улицам запахи свежих печений и лакомств. Тревога и страх окутали город. Быстро, будто спасаясь от кого-то, пробегали по улицам отдельные казаки, жолнеры катили на вал бочки с порохом и пулями, на площади землемер Шафранский разбивал на отряды мещан, указывая каждому отряду место на стене. Шафранский руководил всей обороной. Он созвал в ополчение не только купцов и шляхтичей, но даже учеников базилианской школы и лавочников. Именно им, а не надворным казакам поручил он охрану северной башни и стены, к ней прилегавшей. Казаков в городе осталось больше пятисот. Кроме двух уманских сотен, тут находилась большая часть лисянской милиции, а также богуславской и других городов. После перехода на сторону гайдамаков Уманского полка во главе со старшим сотником Шафранский мало доверял им. Поэтому даже места не указал для них, и они толкались без дела.

На рассвете девятого июня гусарский дозор донес о приближении к городу большого войска. В городе была объявлена тревога. С самого утра на стенах толпились горожане и жолнеры. Врага долго не было. Гусары сначала гоняли со стены детей, потом им это надоело, и они, присев возле пушек, принялись за кувшины с вином, принесенные услужливыми госпожами и барышнями, да за вкусные пироги.

Младанович, Шафранский и Ленарт разместились на башне комендантского замка. Палило жгучее июньское солнце. Шел одиннадцатый час дня.

— У меня уже голова болит от этой проклятой жары, совсем она меня доконала, — заявил Ленарт, в который уже раз поливая водой из фарфорового чайника платочек и смачивая виски. — Чувствую — по спине ручьи бегут.

— Снимите мундир — сразу легче станет, — посоветовал Шафранский, не отрывая от глаз подзорную трубу.

Он был в легкой шелковой рубахе, подпоясанной тонким ремнем, и в такой же легкой шляпе с петушиным пером за отворотом.

— Может, никаких гайдамаков нет. Просто пригрезилось дозорным гусарам, — попробовал успокоить себя и других Младанович. — Или то не гайдамаки, а казаки наши в крепость возвращаются. Мы уже не один раз слышали ложь. Ведь старшины хотя бы должны приехать, Магнушевский, Обух…

— Тот хорунжий говорит, будто они киевским шляхом отъехали.

— Господа, поздно спорить. Сейчас всё увидим. Вон всадники.

— Где? — вскочили вместе Младанович и Ленарт.

— Пыль видите?

— Не вижу, где она?

— Да вон же.

Младанович тоже поднес к глазам подзорную трубу. Ленарт топтался сзади, не решаясь попросить трубу; он прикрывал ладонью глаза, впиваясь взглядом в сероватые тучи пыли на дороге. Отведя на миг усталые глаза, он испуганно крикнул:

— Взгляните, вон из лесу выехали! Эти ещё ближе.

Шафранский и Младанович сразу перевели трубы.

— Наши казаки надворные! — крикнул губернатор. — И Гонта с ними. Белый конь — его. Едет к тем.

Теперь уже и Ленарт видел, как от Уманского полка отъехал верховой и поскакал к другому войску. Оттуда тоже отделилась черная точка, стала приближаться ему навстречу.

— С атаманом разбойничьим здоровается, — опустил вниз трубу Шафранский. Он помял в кулаке реденькую козлиную бородку и повернулся к Ленарту. — Пойдемте, пан поручик, наше место сейчас там, — он показал на стену, где в немом молчании застыли гусары и горожане.

Младанович остался один. Он тоже было направился за Шафранским, даже сделал несколько шагов по ступенькам, но так и не сошел вниз.

«Что я там буду делать? — подумал он. — Лучше отсюда буду наблюдать; успокоюсь, а тогда пойду подбодрю войско».

Когда он возвратился на прежнее место, его глазам открылась новая картина. Гайдамаки лавиной мчались на лагерь под Грековым лесом, в котором собрались шляхтичи и все иные беглецы, не поместившиеся в городе. Губернатор нервно прикусил губу. Он понимал, что через минуту от лагеря не останется ничего. Разве сможет он устоять перед той лавиной?

— А потом там (губернатор имел в виду Варшаву) обвинят меня, что не смог защитить от черни, допустил до уничтожения, — забывшись, шептал Младанович. — А что я могу поделать, что?

Лагерь окутался дымом. Это защитники сделали залп из ружей и пушек. Несколько верховых упали, но другие скакали дальше. Ещё залп — уже реже; и вдруг сильный — он долетел даже сюда, на башню, — крик сотряс степь.

— Рафаил, где ты? Что это такое? — послышался голос снизу.

Младанович раскрыл глаза, оглянулся. По ступенькам поднималась жена.

— Возвращайся назад, не надо тебе сюда, — поспешил ей навстречу губернатор. — Вероника, а ты куда? — преградил он дорогу дочке. — В костел идите. Все идите в костел, молитесь богу о нашем спасении.

…Перед самым заходом солнца гайдамаки пошли на штурм крепости. Плотными рядами, с лестницами, жердями в руках, они подошли ко рву и стали перелезать через него. По ним ударили из пушек, ружей, мушкетов, пистолетов. Большинство защитников были плохими стрелками, и первый залп причинил мало вреда наступающим. Однако неслыханной силы грохот и десятка два трупов несколько нарушили их ряды. Одни продолжали катиться вниз и карабкаться по склону на другую сторону рва, другие остановились. Тем временем на стенах снова успели зарядить пушки. Второй залп погнал наступающих назад, в поле. Только сотня запорожцев во главе с Жилой добралась до самых ворот главного въезда. Но именно там Шафранский ещё днем поставил наибольшее количество пушек. Словно пытаясь опередить друг друга, надрывно гудели пушки, посылая картечь в сечевиков. Те, видя, что остались одни, не выдержали, отступили назад.

— Бегут хлопы. Победа! — закричал Ленарт, вырываясь на самый край стены и размахивая саблей. — Виват!

— Виват! — подхватили сотни голосов.

— Взяли, пся крев, мы еще не то вам покажем, вонючие хлопы! Отчего это мы не видим ваших рож, а только спины? — неслось вдогонку запорожцам.

Шляхтичи, может, впервые в жизни обнимались с купцами, гусары с лавочниками, арендаторами, с базилианами. Какой-то приказчик, заложив в рот пальцы, пытался свистнуть, но у него ничего не выходило. Тогда он схватил медную кружку, в которой кто-то приносил воду, и затарабанил по ней кулаком, не жалея пальцев. В одном месте около стены осталась стоять лестница. Её увидели двое учеников базилианской школы. Лестница не доставала до верха, но они привязали веревку и спустились вниз. Под стеной, склонив голову на руки, стонал раненый гайдамак. Увидев базилиан, трое запорожцев из отряда Жилы обернулись и сняли с плеч ружья. Хотя их пули не долетели до базилиан, те с ловкостью кошек бросились наверх. Один из них всё же успел ранить кинжалом гайдамака в живот. Жолнеры выстрелили по запорожцам из пушки, и те рассыпались во все стороны. Теперь к лестнице бросились несколько человек, но Шафранский не пустил их.

Гайдамаки в этот день больше не повторяли атаки. Кое-кто высказывал мнение, что их больше совсем не будет — побоятся идти вторично на штурм крепости. Другие отрицали это.

Сам Младанович склонялся к мнению тех, которые говорили, что гайдамаки пойдут прочь от города. И всё же, как он ни тешил себя такой надеждой, заснуть не мог всю ночь. Только перед самым утром задремал, а впрочем, и тогда тяжелые видения не оставляли его. Снилось, будто гайдамаки поймали гусара, посланного ночью к гетману, сделали подкоп в самый комендантский замок. Проснулся от чьего-то назойливого голоса:

— Рафаил, вставай, к тебе пришли.

Младанович открыл глаза. Над ним склонилась жена.

— Кто пришел?

— Ленарт и управляющий. Чем-то очень взволнованы, тебя хотят видеть.

Губернатор вскочил. Одеваться не надо было — он спал одетый.

— Пусть войдут сюда.

— Пан губернатор, беда, — с порога испуганно заговорил поручик. — Почти все казаки перебежали к разбойникам. Человек десять старшин только и остались.

— И слуги из замка тоже, — скороговоркой добавил управляющий.

Младанович удивлённо и вместе испуганно поглядел на них.

— Как убежали?

— Через палисад [75] , ночью. Кто бы подумал? Если бы после поражения такое произошло, было бы совсем неудивительно — испугались, а то ведь победа на нашей стороне.

— Это ещё не всё, — прервал эконома Ленарт, — источник сух. Они перекрыли его за Бабанкой. Теперь в городе нет ни капли воды. Это ничьих больше, кроме Гонтиных, рук дело. Что делать будем?

Младанович почувствовал, как по телу побежали мурашки, как похолодело в животе. Казалось, будто туда попала льдина.

— Не знаю, сейчас увидим, — бормотал он. — Надо Шафранского найти.

— Он возле Лысой горы.

Губернатор на минуту забежал в комнату жены, где сидели перепуганные женщины, вызвал жену и, пытаясь говорить по возможности спокойнее, негромко сказал:

— Идите в костел. — И ещё тише, сжимая женину руку: — На случай чего — не выходите оттуда совсем. В церкви никто не осмелится вас тронуть.

Недалеко от Лысой горы на чьем-то огороде работала кучка людей. Несколько человек копалось в яме, другие оттаскивали в сторону землю ведрами, затаптывая большую грядку прибитого дождями к земле лука. Навстречу Младановичу вышел перепачканный глиной Шафранский.

— Колодец копаем, — сказал он, — хотя и выбрали самое низкое место, а долго придется ковырять, вода тут далеко. Не случайно в городе ни одного колодца нет. Надо же было кому-то на холмах город закладывать.

Младанович хотел сам осмотреть место, где начали копать колодец, но со стены послышались удары колокола.

— Наверное, враг снова готовится к приступу. Эй, бросай лопаты, все на стены! — крикнул Шафранский и первый выскочил на улицу.

После второй неудачной попытки Зализняк приказал поставить в поле пушки и палить по крепости, чтобы сделать в стене пролом. Пороху было маловато, поэтому стреляли только из больших пушек. В ответ заговорили все пушки крепости. Над стенами клубился белый дым — казалось, будто там загорелись скирды сена.

Ядра целыми роями жужжали над головами гайдамацких пушкарей, ломали станки на пушках, калечили людей. Чтобы хоть немного защититься от убийственного огня, пушкари отвезли пушки немного назад, налево, за песчаный бугор.

В полдень посмотреть на стрельбу приехали Зализняк и Гонта.

— Не сделали пролом? — спросил Зализняк, опираясь на колесо поломанной пушки, задравшей свой толстый нос высоко вверх.

— Слабоваты у нас пушки. Тут бы единорогов несколько поставить, — отозвался усатый пушкарь.

Над головами просвистело ядро, подняло тучу пыли позади, неподалеку от Василя Веснёвского, который держал коней. Кони испуганно захрапели, потянув за собой хлопца.

— Отъезжай под осины! — крикнул Максим. Он прикрылся шапкой от солнца и долго вглядывался в крепость.

— То ли не попадают, то ли не долетают ядра? Так нет же.

Было видно, как в одном месте со стены посыпалась щебенка, очевидно, ядро чиркнуло и отскочило в сторону. Ещё выстрел. Это ядро, не долетев, упало в ров. А вон другое ударило около самого зубца башни. Максиму вспомнилось, как стреляли они в Запорожье по кирпичному гуляй-городку, построенному их руками. Их, молодых пушкарей, обучал тогда сам главный обозный.

Зализняк, не оборачиваясь, поманил пальцем Гонту и обозного.

— Зря порох палим. Так можно и целый год стрелять. Пушки косо поставили и ядра отскакивают от стен. Пороху сколько осталось?

Голос обозного заглушил пушечный выстрел, но Максим понял его ответ по качанию головы.

— Придется-таки через стену лезть.

— Я вот над чем голову ломаю, — сказал Гонта. — С южной стороны крепости есть такое место, где нет стены. Правда, там нужно вверх вскарабкаться, и вал весьма высок, а все же если б попробовать подрубить там палисад? Давай проскочим туда.

Приказав обозному прекратить стрельбу, Зализняк и Гонта отправились к рощице, где ждал их Василь с лошадьми.

Рубить палисад было послано около пятисот гайдамаков. Столько же расположилось за яром в виду крепости, на расстоянии выстрела, готовые броситься им на помощь.

Весь путь, от ржаного поля, по которому валялись раскиданные копны, до крепости, нужно было проделать под сильным обстрелом. Помня приказ сотника как можно быстрее добраться до палисада, гайдамаки бежали изо всех сил. Гора становилась всё круче, и под конец им пришлось перейти на шаг, а потом и вовсе карабкаться по откосу на четвереньках. Люди обрывались: одни — скошенные пулями, другие, просто споткнувшись о камни или кочки, катились вниз, сбивая друг друга. Наконец палисад. Миколе казалось, что он спрячется тут от лютого свиста пуль, избавится от неприятного чувства беспомощности. Выхватив из-под пояса топор, он с размаху вогнал его в дубовую колоду, которая несколько выдавалась вперед. И вдруг над головой зашумело, будто пролетела стая птиц, что-то тяжело и глухо ударилось позади. Задержав топор в поднятой руке, Микола на мгновение оглянулся. По склону, сбивая людей, катился огромный пень.

Это было начало. За пнем сверху посыпались камни, полетели колоды, кувшины с порохом. Хотелось бросить всё и, не оглядываясь, бежать отсюда в поле. Но Микола превозмог себя, не оглядывался, не прислушивался к крикам и жалобным стонам. Не только топором, казалось, зубами бы вгрызся в дерево, чтобы быстрее одолеть его.

Внезапно что-то горячее обожгло левую руку от плеча до локтя. Микола посмотрел вверх и отпрянул в сторону. Он сделал это вовремя, так как сверху широкой струей лилась смола. От палисада вниз по откосу уже сбегали гайдамаки. Микола остановился в нерешительности, не зная, убегать или рубить дальше. Но тут в полудесятке саженей от него затрещал палисад, и несколько колод упало вниз. Микола заметил, как одна из них сбила кого-то с ног, придушила обожженным концом к земле. Двое гайдамаков, которые, прижавшись спинами к палисаду, стояли рядом, испуганно рванулись вниз,

— Стойте, куда вы, человека придавило! — закричал Микола, сразу забыв и страх и обожженную руку.

Один гайдамак продолжал бежать, другой повернулся, едва не поскользнувшись на склоне, и бросился назад. Микола приподнял топором колоду, гайдамака вытащил придавленного. Тот тихо застонал и махнул рукой:

— Бегите, хлопцы, побыстрей. Не стойте на месте.

Этот голос показался Миколе знакомым. Он наклонился, взглянул в потное, вымазанное сажей лицо гайдамака.

— Жила!

Как ребенка, схватил он его на руки и бросился по склону. Бежал с такой быстротой, что если бы поскользнулся, то, наверное, свернул бы шею и себе и Жиле. Уже и гора осталась позади, а он никак не мог замедлить бег. В груди захватывало дух — казалось, будто легкие до краев наполнились воздухом и не могут его выжать. Стрельба продолжала звучать с прежней силой. Она, очевидно, и не стихала, а он только некоторое время не слыхал её. Мелькнула радостная мысль: «Жив, теперь не попадут, уже не достанут».

Микола остановился. Тут было безопасно. Вокруг ходили гайдамаки, хмуро поглядывая на вал. Оттуда, как и после первых неудачных атак, долетало улюлюканье, свист. Микола положил Жилу на землю и присел возле него.

— Что у тебя болит, ноги как?

Жиля пошевелил ногами.

— Помяло немного колодой. Ничего, пройдет.

Он перевел взгляд на вал, где хохотала шляхта, вытер запекшиеся губы и погрозил кулаком в сторону крепости:

— Смейтесь, чертовы ляхи, ещё поплачете!

Из-за леса выплыл месяц. Он на мгновение спрятался за небольшим продолговатым облачком, вынырнул снова и снова исчез. Казалось, что он купается в пенистых волнах разбушевавшегося моря, а они пытаются захлестнуть его, спрятать в прозрачных глубинах. Но вот он в последний раз качнулся на месте, расплескал сизые тучки и залил, осветил всё неживым светом: и сонный лес, и шумливый гайдамацкий лагерь на опушке, и старенькую хату лесника на берегу сонной реки. Река засветлела, заиграла бледной радугой, а возле островка за покосившейся мельницей, где старые вербы низко склонились над водой, спустив в неё свои длинные косы, заблестела таинственно, как бы угрожая скрытой под зеркальной поверхностью глубиной. Ближе, на самый берег, надвинулись кусты, словно пытались добросить до воды и свои тени. Лес стоял молчаливый. Но вдруг ударил, рассыпался по лесу громкий звук — защелкал соловей. Даже тени, казалось, встрепенулись от этого внезапного пения. Соловей встряхнул тишину, разбудил её громким эхом, и, отбившись от березняка, эхо пошло гулять по чаще. Соловей пел у самой хаты. Даже свет, падавший из окна на куст, не пугал его.

В хате за столом сидело четверо: Зализняк, Гонта, Жила и Василь Веснёвский. Ужинали. На стол подавала согнутая, высушенная недугом жена лесника. Жила порезал большим ножом хлеб, положил перед каждым по нескольку ломтей.

— Атаману самый большой кусок, милость его надеюсь к себе привлечь, — промолвил запорожец, хитро подмигивая Василю.

— Не мешай, дай послушать, — недовольно кинул Зализняк.

— Нашел кого слушать! У нас на Сечи их столько было!.. Около одного нашего куреня не меньше сотни в пении упражнялись. Спать не давали. Побегал я с палкой по кустам.

Взглянул на Зализняка Жила и замолк. Ближе подвинулся к окну, опустил голову. Глаза его чуть сузились, по худощавому лицу блуждала веселая усмешка. Всем своим видом запорожец будто говорил: «Ишь, заливается. Знает, что это я так, в шутку на него наговаривал. Люблю разбойника».

Вдруг соловьиная песня оборвалась. Во дворе послышался лошадиный топот.

— Василь, поди погляди, кто там, — сказал Зализняк и взялся за ложку.

Василь вскоре вернулся с высоким, одетым в красные казацкие шаровары и белую, подпоясанную широким чересом свиту гайдамаком. Гайдамак в дверях снял шапку, перекрестился на образа, прошел к столу.

— Ты атаман? — сразу узнал Зализняка, хотя, наверное, видел его впервые. — От Неживого я.

— От Неживого? Это хорошо, — обрадовался Максим. — А я жду не дождусь от него вестей. Садись к столу, рассказывай, как там.

Гайдамак посмотрел на стол, где вкусно дымился борщ, но почему-то покачал головой и сел в сторонке на скамью.

— У нас всё будто бы хорошо. Ходили мы, как ты указал, по Чигиринщине и Черкассщине. До Крылова дошли, там дальше русское войско стоит. Атаман попробовал переговорить с начальником, да не вышло. Не то начальник не захотел, не то не допустили до него, этого я не знаю. Ещё говорил атаман, ездили наши в Переяслав. Там тоже будто бы ничего не получилось. Игумен письмо прислал, вот оно у меня в шапке. Дайте нож подкладку распороть, — взял у Гонты нож, склонился над шапкой. — А так всё хорошо. Шляхтой и униатами и не пахнет. Войска у нас теперь на два куреня. И каждый день приходят новые. Атаман спрашивает, как быть дальше?

Максим взял письмо, передал Гонте. Подвинул ближе светильник. Гонта негромко прочитал Мелхиседеково послание гайдамакам.

Максим слушал не перебивая.

— Вот как, пан игумен, — словно про себя сказал он, когда Гонта закончил чтение. — Уже испугался. Панов стало жалко… Хотел и веру сберечь и панов не затронуть. А мы не хотим их. Сами веру защищать будем, а панов и всякую иную шляхту вконец порубим. До копыта! Бог видел наши кривды, видит и нашу правду. Не во гневе он: за святое, правое дело кровь льем.

Зализняк замолк. Молчали и остальные. Посланец мял в руках шапку, внимательно разглядывая её, словно искал на ней какое-то не примеченное раньше место, он только изредка бросал короткие взгляды на Максима и снова прятал глаза.

— Ты, наверное, не ужинал, — отозвался Максим. — Бери ложку. Чарку выпей. Не гляди, что в кварте на донышке осталось. Ещё есть. У нас этого дива сколько хочешь… Что еще передавал Неживой? В Медведовке как?

— В местечко шляхта было ворвалась. Крепость Кончакскую взяли. Крепость кто-то из наших взорвал вместе со шляхтой. — Гайдамак перевел дыхание и совсем тихо закончил: — Оксану Черемшину замучила шляхта.

Тихо стало в хате. Никто не проронил ни слова. Тяжело молчал Максим. Мелко дрожала в его руке и стучала о стол ложка. Глаза его сделались большими, будто он смотрел на что-то и не мог охватить своим взором. Наконец он прижал ложку к столу, положил её.

— Больше ничего не говорил Неживой?

— Ничего, атаман.

— Идти Неживому к нам пока что нечего. Я так думаю. — Зализняк посмотрел на Гонту и Жилу. — Мы об этом договаривались, когда расходились на три шляха. Нужно иметь за спиной надежный тыл. Да и не оставим же мы земли, откуда шляхту повыгоняли. Вот ещё Умань возьмем. А там, даст бог, Белую Церковь.

— Остается Радомысл… — промолвил Гонта,

— Под Радомыслом Бондаренко с войском. Пошлем помощь. И тогда всё Киевское воеводство будет в наших руках.

— Сначала надо взять эти города…

— Возьмем! — стукнул изо всех сил кулаком по столу Зализняк, даже миски и чарки подскочили. — Ты не спеши уезжать, — обратился он к посланцу. — Устрой его, Василь, на ночь. Вы почему не едите?

— Я уже один полмиски выел, невмоготу больше, — промолвил Жила и отодвинул от себя ложку.

— Какой там полмиски! Ешь! И вы тоже. А я в лагерь наведаюсь. Голова что-то болит, верно накурился лишку.

Максим вышел из хаты, прошел к конюшне. Оседлал Орлика, вывел за ворота, сел в седло и пустил коня по лесной дороге. Не помнил, долго ли ехал так. Низко согнувшись в седле, Зализняк не почувствовал, как Орлик сошел на самый край дороги, как стегают по лицу ветки. В голове сновали обрывки воспоминаний, не задерживаясь долго, исчезали, расплывались, как марево; на их месте появлялись другие, иногда совсем посторонние и причудливые. Даже лица Оксаны, такого родного и близкого, он не мог ясно представить. Видел её глаза в час прощания, полные слез, полные любви и тоски.

Погруженный в свои думы, Максим даже не заметил, как кончился, отступил назад лес, и перед ним, залитое лунным светом, раскинулось поле. Тишина стояла в поле, торжественная, загадочная. Глухо стучали по дороге копыта. Крикнул дважды перепел и смолк. У самого уха прожужжал жук и упал коню на шею. Орлик недовольно фыркнул, завертел головой. И снова мерный стук копыт, нависшее над землей звездное небо. Орлик остановился на перекрестке. Максим легонько толкнул его каблуком. Конь пошел прямо, по нескошенному лугу. Через некоторое время остановился. Максим долго сидел неподвижно. Потом медленно слез на землю. И вдруг содрогнулся, словно от холода, упал в густую траву и, закрыв лицо руками, глухо зарыдал. Орлик немного постоял над ним, потом легонько коснулся губами Максимовой шеи, но тот не ответил. Орлик встряхнул головой и отошел прочь, пощипывая траву.

…Максим удивленно озирался вокруг. Незнакомый луг, какой-то кустарник. Над кустарником уже высоко поднялось солнце. Повернул голову в другую сторону — в долине пасся Орлик. Зализняк припомнил всё. Вытер лицо росой, поднялся и пошел к коню, который призывно заржал на его приближение. Закинув Орлику намокший в росе повод, пошел искать копанку — она была невдалеке, между двумя кустами ивняка. Около копанки на бугорке грелась под солнцем небольшая змея. Заметив Максима, она быстро скользнула с бугорка, пошелестела в траву. Легким свистом Зализняк подозвал Орлика. Копанка была глубокой, и лошадь не могла дотянуться до воды. Максим стал на колени, разгреб руками старые листья, зачерпнул воды шапкой, поднес Орлику. Напоив его, поправил подпруги и вскочил в седло. Вскоре доехал до села и остановился возле корчмы.

Несмотря на ранний час, в корчме уже сидело четыре человека. Трое из них были из надворной охраны — хорунжий и двое казаков, четвертый — взлохмаченный парубок в заплатанных домотканых штанах и серой потертой свите.

Зализняк кинул на прилавок несколько серебряных монет и крикнул шинкарю:

— Кварту горилки. И кислого чего-нибудь. Квас есть?

— Нет, есть капустный рассол.

— Неси рассол.

Максим тяжело опустился на скамью. Казаки и парубок продолжали прерванную приходом Зализняка игру. Хорунжий скручивал в кольцо кожаный ремень и клал его на стол. Парубок брал шило, тыкал перед собой, пытаясь попасть в середину кольца. Но хорунжий каждый раз успевал дернуть за другой конец ремешка, и шило оказывалось сбоку. Казаки громко хохотали.

— Довольно, пан хорунжий, — попросил хлопец.

— У нас, хлопче, так не водится. Взялся играть — играй.

— Я же не брался. И денег уже нет. Ей-богу!

Мне шинкарю нечем за ночлег заплатить.

— Врет. Поищите, хлопцы.

Казаки схватили парнишку за руки, один пощупал карманы.

— И вправду нет. Два шеляга осталось.

— Ещё раз сыграем. Целься!

— Чем я заплачу?..

Вошел шинкарь и поставил перед Максимом рассол. Цедил горилку, а сам не сводил с Максима глаз.

— Как называется ваше село? — обратился Зализняк к надворникам.

Хорунжий и казаки переглянулись.

— Забыл, как своё село называется?

— Громы, — негромко сказал паренек.

— А дорога на Греков лес далеко отсюда?

— Нет, вот сразу за корчмой. Лес из-за хаты видно.

— Ой, что это! — вдруг испуганно вскрикнул шинкарь, когда Максим снова повернулся к нему. — Зализняк! — Он отступил за бочку и попятился к прилавку. Хотел проскочить в дверь, но Максим быстро выпрямился и стегнул его нагайкой вдоль спины.

— Куда? Доносить? Погуляй тут, пока не выеду. А это тебе, хлопче, — Максим вынул из кармана несколько талеров, протянул пареньку. — Ты как тут очутился?

— На заработки шел. Ночевал в корчме. Они пришли, вытащили шило и ремень и заставили играть… А ты… в самом деле Зализняк?

— Зализняк.

Испуганно дрожал в углу на тоненьких ножках шинкарь, подтягивая то правой, то левой рукой штаны. Настороженно поднялись казаки.

Максим хотел подвинуть кружку, но, заметив скрытый взмах руки хорунжего, повернулся. Положил руку на саблю.

— Ну?!

Ничего больше не сказал Зализняк. Но такой грозный был этот окрик, так суров взгляд, что хорунжий застыл на месте.

Зализняк выпил рассол, вытер ладонью усы и направился к двери.

— Дядьку, дядьку атамане, — сорвался с места хлопец. — И я с вами.

— Ты? Что же, пойдем.

Они вышли на улицу.

— А на чем я поеду? — в отчаянии спросил хлопец, увидев возле крыльца атаманова коня. — Я же не угонюсь.

— Позади сядешь. Подожди. Это чьи кони возле сарая, надворников этих? Бери коня хорунжего.

— А если они догонят?

— Не догонят.

— А выскочат из хаты да стрельнут?

— Забоялся? Тогда не нужно ехать со мною.

Максим стал отвязывать коня.

— Стойте, дядечку, я придумал, как быть. Дверь подопру. — Он схватил под тыном дубинку и, засунув один конец между трухлявыми ступеньками крыльца, другой подставил под щеколду. — Теперь скоро не выскочат. — Ловко отвязал коня и помчался догонять Зализняка.

Полтора дня копали колодец, и все напрасно. На глубине сорока саженей лопаты застучали о камень. Попробовали копать в одну сторону, в другую — всюду было то же самое. Крепкая гранитная скала загородила каменной грудью путь к воде. Копать в другом месте никто не согласился: сколько на это пойдет времени, а там, наверное, снова будет такая же скала. Шафранский мял в руках сухой песок, бранил мещан. Опираясь на лопаты, те молча бросали хмурые взгляды на черную, похожую на звериную пасть яму. Никто из них не думал трогаться с места. Шафранский швырнул под ноги аршин и пошел прочь. Он сам мало верил в возможность докопаться до воды, но не сидеть же сложа руки? Теперь оставалось надеяться на помощь. Откуда её ждать, и когда она придет?

А развязка приближалась неминуемо и быстро. Гайдамаки теперь не оставляли в покое крепость ни на минуту. Вот уже больше двадцати часов осажденные должны были вести огонь. Шафранский сам спускался в пороховые погреба и видел, что при такой стрельбе пороху и ядер хватит не больше как на полдня. Пороховых погребов в замке было раз в десять меньше, чем винных. Землемер так и сказал губернатору:

— Если бы мы имели пороху столько, сколько вина, мы могли бы сидеть в осаде хоть и до следующего праздника святого Яна.

Осажденных мучила жажда. Воды нигде не было, и мещане стали пить наливки и вино. Шафранский собственными глазами видел, как во время атаки со стены упало трое пьяных солдат. Пьяные валялись всюду — под заборами, возле деревьев, бродили из лавки в лавку, горланя срамные песни.

В городе всё больше росла тревога. Уже отслужили несколько молебнов, дважды прошел крестный ход с чудотворной иконой. Никогда ещё так искренне не воздевал руки, обращаясь к богу, епископ, умоляя простить грехи. Отчаяние достигло предела утром двенадцатого июня, когда начался новый штурм.

Перед этим ночью к гайдамакам бежала часть солдат и все арестанты — кто-то убил часового и открыл двери кордегардии. Теперь гайдамаки уже несли с собой длинные лестницы, сделанные в лесу. Осажденные опрокидывали гайдамаков вместе с лестницами, сбивали камнями, обваривали кипящей смолой, но гайдамаки лезли и лезли на стены, цепляясь за каждый выступ, за каждую колодку в палисаде. Особенно часто гремели выстрелы на левой крайней башне восточной стены. Бой там длился почти час. На южной стене было ещё хуже. В разгаре боя из-за домов выскочило с полсотни уманских крестьян с топорами и косами в руках, бросилось на помощь гайдамакам. Если бы не гусары, которых как раз вел на южную сторону Ленарт, гайдамаки непременно бы прорвались в город.

После боя Младанович, Шафранский и Ленарт собрались в губернаторском доме. Поручик нервно шагал по комнате, заложив обе руки в карманы мундира.

— Нужно оставить мысль о дальнейшей обороне, — говорил он. — Палисад проломлен в двух местах. Пороху нет. Я не могу больше ручаться за своих гусар. Ещё одна атака — и конец. Гайдамаки уничтожат нас всех.

— За ваших гусар я тоже не ручаюсь, — въедливо произнес Шафранский, — торговцы вели бой смелее, чем они. Возьмите себя в руки, поручик. Нам нужно продержаться хотя бы до завтра, пока не подойдет помощь.

— Помощь? Откуда? Кому мы нужны? Думаете, Белявский или Стемпковский придут на помощь? Они сами попрятались от гайдамаков, как лисы от гончих. Хоть на стену взберись да кричи на все поле — никто не придет. Нужно начать переговоры. Я думаю, мы сможем договориться с Гонтой.

— А мне кажется, поручик, вам нужно лечь и выспаться.

Младанович не вмешивался в спор. Глубоко погрузившись в кресло, он, казалось, даже не слышал спора. Но вот он шевельнул рукой и поднял голову:

— Не будем спорить, пан Шафранский. Поручик говорит правильно. У нас уже нет сил для борьбы. Но нам ещё, возможно, удастся о чём-то договориться. Нужно позаботиться о спасении женщин и детей.

— Сначала надо думать о короне и воинской чести, а потом уже о женщинах и детях! — резко выкрикнул Шафранский.

Младанович устало махнул рукой.

— Думайте уж вы о воинской чести. Хорошо, что ваша жена в Лодзи осталась. Мы сейчас выедем за ворота и вызовем на переговоры Гонту.

— Идите, а я не пойду.

Так они и вышли, ни о чём не договорившись между собой. Шафранский, хотя и сказал, что не пойдет, всё же пошел, когда Младанович и Ленарт исчезли за воротами. То ли его гнало любопытство, то ли он боялся, чтобы губернатор и Ленарт не сделали какой-нибудь оплошности, но он догнал их. Вслед за ними за ворота стали выходить шляхтичи и солдаты. Их становилось всё больше, они заполняли место перед воротами, подвигая передних дальше и дальше.

Все трое — Младанович, Ленарт и Шафранский — молчали. Они видели, как к гайдамацкому лагерю подъехал их посланец, как немного погодя оттуда выехала группа верховых и поскакала к ним. На поднятой над головой сабле переднего всадника трепетал на ветру белый платок. В этом всаднике Младанович узнал Гонту.

«Какой будет эта встреча? — думал он. — Сконфузится сотник? Или, напротив, будет спесивиться, станет угрожать, попытается унизить, как это часто делается по неписаным законам разговора с побежденными?»

Гонта глаз не опускал, но и ничем не пытался подчеркнуть свое положение победителя. Вел себя сдержанно, с достоинством. Младанович даже удивился, встретив спокойный взгляд темных глаз Гонты.

«Как только может он смотреть в глаза после того, как перешел на сторону грабителей? Что толкнуло его на это? Погоня за богатством, за воинскими почестями?» Эти и подобные вопросы мучили Младановича. Он не сдержался, чтобы не обратиться с ними к Гонте. Но тот нахмурил брови и сурово оборвал губернатора:

— Я приехал не за тем, чтобы оправдываться перед вами.

— Пан сотник, ещё не поздно, вы сможете вернуться: взвесили ли вы, на что идете? Мы попросим короля, он милостив, простит.

— Я все давно обдумал и взвесил. Давайте говорить о том, для чего мы тут съехались. Я считаю, что вы позвали меня для переговоров. Вот наши условия…

Шафранский прервал его:

— Как смеешь! Ты должен выслушать сначала наши.

Гонта густо покраснел. Сдерживая гнев, только крепче сжал губы.

— Хорошо, я слушаю.

Младанович молчал, не зная, с чего начать. Только теперь он пожалел, что они ни о чём заранее между собой не договорились.

— Мы даем денежный выкуп, и вы отходите от города, — первым выскочил Шафранский.

— Легкие пушки… — заговорил Младанович, но Шафранский перебил его:

— Никаких пушек. Ещё дадим немного вина, муки.

— Денег давать не будем, — вмешался Ленарт.

Гонта оборвал всех разом:

— Вы вышли торговаться или посмеяться над нами? Вы совсем забыли, что перед вами стоят посланцы от войска противника.

— Предатель не может быть ничьим посланцем.

Гонта едва удержался, чтобы не выругаться, ипродолжал выкладывать свои предложения:

— Вы сдаете все оружие, ядра, порох и пули. Должны также выдать следующих шляхтичей и арендаторов: управляющего Скаржинского, панов Калиновского, Думковских…

— Ты думаешь, безумец, что говоришь? — воскликнул Шафранский.

Из толпы, где слышали весь разговор, тоже послышалась брань. Младанович хотел что-то сказать, но его слова потонули в громких выкриках:

— Продажный хлоп!

— Убирайся отсюда!

Гонта подобрал поводья, не спуская взгляда с толпы.

— Я уеду, а вы впоследствии пожалеете.

— Лайдак, бандит! — слышалось оттуда. — Бей его!

Внезапно Гонта молниеносным движением дернул поводья и рванул лошадь в сторону. Пуля свистнула над самым ухом. Он видел, как выхватил пистолет Шафранский, намереваясь выстрелить. Обнажив саблю, к Шафранскому кинулся один из запорожцев, сопровождавших Гонту. Землемер успел уклониться от сабли, выстрелил сечевику в голову. Казак упал на гриву, и испуганный конь помчал его в поле.

Уже первый выстрел был для гайдамаков сигналом к атаке. До этого они стояли на краю леса и ждали окончания переговоров. Степь всколыхнулась от топота сотен копыт, тысяч ног.

Над головами гайдамаков взметнулся грозный клич:

— Или добыть, или дома не быть!

Засуетились на стене шляхтичи. Сильнее задымили фитили, осажденные ближе к краю пододвинули колоды и котлы со смолой.

Возле ворот образовалась свалка. Все, кто вышел в поле, пытались как можно быстрее вскочить в крепость. От этого в воротах люди сбивали друг друга с ног, давили тех, кто упал на землю, толкались, хватались за плечи и полы и поэтому топтались на месте. Гонта со своими казаками, ворвавшись в этот поток, плыл вместе с ним, чтобы не дать закрыть ворота.

А гайдамаки были уже рядом. Стража, несмотря на то, что за стеной осталось столько своих, хотела закрыть ворота. Только ей это не удалось, её оттеснили, смяли.

Часть гайдамаков кинулась к воротам, другие полезли на вал. Смертоносная картечь уже не могла остановить их.

Прорываясь в ворота, Зализняк слышал, как громкое казацкое «Слава!» уже звучало где-то над его головой. Перепуганная шляхта бросала оружие и бежала в центр города к гельде [76] . Неподалеку от ворот метнулись вверх высокие огненные языки зарева; в воздухе затрепетали крылышками белые комочки голубей.

Орлик вихрем мчал Зализняка по встревоженным улицам города. Послушный каждому, чуть заметному движению повода, Орлик прыгал через плетни и заборы, высекал на мостовой искры, сворачивал в переулки, затем снова выравнивал бег. Из-за заборов гремели выстрелы, из окон бросали камни, стулья, ящики, посуду.

В просвете между двух домов промелькнули тополя, каменные ворота над ними. Ещё поворот — Орлик фыркнул, рванулся в сторону, обходя распластанный труп крестьянина с топором в руке. Максим увидел, что по улице убегает четверо шляхтичей. Завидев Зализняка, двое из них остановились, выстрелили. Пули пролетели где-то высоко над ним. Максим пригнулся к гриве, занес над головой саблю. Но шляхтичи не захотели принять бой. Двое из них, кинув оружие, прыгнули через ограду в сад. Из тех двух, которые не стреляли, один побежал направо и исчез в воротах, другой, высокий шляхтич в голубой шелковой сорочке, на мгновение задержался. Он крикнул что-то тем, которые удирали, они даже не обернулись. Тогда он побежал тоже и через минуту скрылся в калитке, которая виднелась в конце улочки. Максим соскочил с коня и погнался за этим шляхтичем. Он не знал, кто это, но по одежде было видно — это кто-то из начальства крепости. Заслышав позади топот, Максим оглянулся: за ним, немного отстав, бежали двое гайдамаков. Зализняк не ошибся. От него убегал Шафранский. Землемер глянул назад и увидел только Зализняка. Он хотел остановиться, но страх, который неведомо почему напал на бывшего офицера армии Фридриха, загнал его в губернаторский дом. В нем было пусто, челядь ещё ночью бежала к гайдамакам, губернаторша укрылась с детьми в костеле. Шафранский слышал шаги позади себя и, подгоняемый ими, бежал по ступенькам на башню. Эхо, как казалось Шафранскому, ещё никогда так громко не отбивалось под этими сводами. Только оказавшись наверху, он понял, в какую ловушку забежал сам. Ведь можно было повернуть к танцевальному залу или в альков и там закрыть дверь на крючок или выскочить в окно. Землемер посмотрел вниз: в нескольких саженях от него находилась толстая ветка березы. Но до нее не дотянуться. Он оглянулся и вдруг осознал, что есть спасение — ведь у него в руках сабля. Чего он испугался? Ещё не всё потеряно. Он недурной фехтовальщик, нужно приготовиться к поединку.

Буйная казацкая удаль горячей волной захлестнула Максима. Один раз в сознании сверкнуло, словно молния: «Нужно скакать к своим. Ведь бой ещё не кончен…» Но мысль эта так же быстро угасла: «Там Гонта. И я… быстро».

Сабли со скрежетом скрестились в воздухе. Внизу, на лестнице, топтались гайдамаки, но вход им загораживала широкая спина атамана. Первый удар Шафранский отбил легко. Пытаясь загнать противника в дальний узкий угол, он перешел в наступление и наносил короткие быстрые удары. Только Зализняк не отступал ни на шаг. Шафранскому сначала показалось, что ему вот-вот удастся ударить противника в правое плечо. Он напрягал все силы, чаще сыпал удары, но всякий раз его сабля натыкалась на саблю Зализняка. Шафранский попробовал применить свой, выработанный им когда-то давно хитрый прием. Выбрав момент, он будто нечаянно откинул руку с саблей вниз, к самому полу, и поморщился. Противник должен был непременно воспользоваться удобным моментом, податься вперед. Тогда можно упасть на правое колено, уклоняясь от удара, и молниеносно сделать глубокий выпад, попадая саблей, словно шпагой, в живот. Но Зализняк не пошел на эту хитрость. Он не подался вперед, а замахнулся, чтобы ударить Шафранского по руке, и тот едва успел отдернуть руку. Землемер снова растерялся.

— Иезус-Мария, смилуйся надо мной, — чуть слышно шептал он синими губами.

Сделал ещё одну попытку обмануть Зализняка. Близко от южной стены, откуда два дня тому назад они с Младановичем и Ленартом наблюдали за приближением гайдамацкого войска, стояли стол и несколько стульев. Туда шаг за шагом стал отступать Шафранский. Поравнявшись со столом, он что было силы толкнул его ногой на Зализняка. А тот, очевидно, ждал этого и успел отскочить в сторону. Теперь Шафранский оказался прижатым к невысокому каменному барьеру. Видя, что ему не под силу отбивать сильные удары Зализняка, он в отчаянии огляделся в поисках спасения. В тот же миг Максим ловко рубанул его саблей по голове.

Вытирая на ходу об обитые бархатом перила лестницы саблю, Максим выбежал на улицу. Вскочив на коня, поскакал к гельде. В ней уже хозяйничали гайдамаки. Гонта сидел под стенами лавки и вершил суд. Кинув поводья Орлику на шею, Зализняк взошел на крыльцо и сел рядом с Гонтой на перила.

— Губернатора поймали, — негромко сказал Гонта.

— Где он?

— Я просил его выдать бумаги и кассу — отказался. Выкрикивал оскорбительные слова. Гайдамаков оскорблял. Убили его.

— Туда и дорога, — Максим вынул кисет и закурил. На его лице отразилась страшная усталость.

В последнее время, после известия о смерти Оксаны, он исхудал, почернел. Никто бы не сказал, что ему нет и тридцати, — он выглядел пожилым человеком. Увеличилось число морщин, они солнечными лучами расходились по его лицу от уголков глаз, а под глазами легли широкие круги, и от этого казалось, будто они глубоко запали.

Максим ни с кем не говорил про смерть Оксаны, ни с кем не делился своим горем. Знал — ничто уже не сможет унять его боли, ничто, даже месть.

— Детей губернатора я велел отпустить… — начал снова Гонта, но Зализняк остановил его:

— Много наших полегло возле гельды?

— Нет, не очень. Уманские крестьяне помогли. Осажденных же почти всех уложили. — Гонта наклонился ближе к Зализняку. — Знаешь, Максим, немножко страшно становится. Я только что хотел заступиться за управляющего Скаржинского, тихий такой был себе человек. А кто-то из толпы выстрелил из пистолета, убил его… Католиков заставляют креститься. Уже и попа достали, повели в Михайловскую церковь.

— Они нас тоже не жалели. Ещё вчера раненых дорезывали. — Максимовы руки сжались в кулаки. — Думаю, если бы добрым был этот Скаржинский, не стреляли бы в него. Наши люди добро помнят! А за веру христианскую униаты как пытали?! Бороды в клочья рвали, за ноги подвешивали. Нет им пощады! Нет прощения! — Максим поднялся на ноги и выкрикнул в толпу: — Бей, хлопцы, шляхту! Бей униатов!

Напротив, возле длинного амбара, хозяйничал Микола. Посбивал на дверях замки, выкатывал по одному под навес десятипудовые кадовбы [77] с зерном. Делил Микола хлеб на едоков. Зерно крестьяне насыпали в мешки, он взвешивал его на безмене, держа безмен на весу в протянутой железной руке. Когда кто-либо просыпал пшеницу на землю, молча указывал глазами, заставлял убирать хлеб — он мозолями пахнет. Смерив взглядом маленькую юркую старушонку, которая суетилась возле двух мешков, не зная, как доставить их домой, Микола придержал за узду буланого коня, бросив хозяину, который собирался уезжать:

— Подвези!

Не ожидая согласия, один за другим, словно это были подушки, побросал на воз мешки; схватил в охапку старушонку и посадил поверх мешков под веселый хохот толпы. И сам чуть улыбнулся доброй, почти детской улыбкой.

Наступил вечер. Еще дымились головнями остатки панских хором, а на базарной площади перед гельдой вспыхивали гайдамацкие светильники — костры, ещё большие, чем когда-то в Лисянке. Глухо стучали о днища бочек топоры. Звенели золотые и серебряные родовые шляхетские кубки, звучали цимбалы. В длинной, до пят, кирее, в низко надвинутой на лоб шапке между столами ходил Зализняк. Рядом с ним шагал Гонта. К ним тянулись десятки рук с кубками и корцами, знакомые и незнакомые гайдамаки останавливали атамана, упрашивая, а чаще почти требуя выпить. Максим останавливался, пил и снова шел между плотными рядами гайдамаков.

Гайдамаки не вспоминали о сегодняшнем дне. Казалось, не смертельный бой закончили они, а какую-то трудную большую работу, и сели после неё поужинать.

На краю площади Максим остановился. То ли от хмеля, то ли от бессонных ночей и тяжких дум шумело в голове, перед глазами плыли зелёные круги. Он повернулся к Гонте, показал на гайдамаков рукой:

— Смотри, все они сегодня встречались с глазу на глаз со смертью. А до этого такой жизнью жили, которая страшнее смерти: голод, нагайки, неволя. Всё они видели. Всё терпели. И вот сейчас… Недаром сказано: тверда Русь — всё перенесет. Гляди, вот исчезает ночь, за нею настанет день. А там снова походы, бои. А с ними, может, и плен, пытки. Все они знают это, знают — и не боятся. Может ли сравниться с нашим какое-либо другое войско, будь то сама королевская гвардия! — Максим прошел несколько шагов, переступил через труп шляхтича с рассеченной головой, свернул под тополь и снова остановился. — Накипело… Так накипело — дальше некуда. Лучше смерть, чем такая жизнь. — Он нагнулся, запалил от головешки трубку. Помолчал. — Разговорился я… Ты не удивляйся, это со мною не часто бывает. Оставайся, а я пойду.

— Куда?

— Так, пройдусь по полям. Ты любишь степь? Я — очень. Свыкся с нею. Ещё лошадей люблю. Будь здоров.

Максим пожал руку Гонты и широким шагом пошел через базар. А позади звенели цимбалы, тонко-тонко, захлебываясь, наигрывали знакомую издавна песенку. Её так любила Оксана:

Ой, пішла б я на музики,

Коб дав батько п'ятака,

Закрутила б я навіки

Молодого казака.

Глава 11 Разгром

Два дня в Умани не утихал гомон. Два дня пылали в центре города двух и трехэтажные дома. А на третий перед ратушей собралась многотысячная толпа гайдамаков, наймитов пивоварен, мануфактур и окрестных крестьян. Все они сошлись на выборы гетмана. Только одно имя выкрикивали тысячи голосов, одного человека желали иметь гетманом — Максима Зализняка. И когда взошел он на крыльцо, воздух сотрясся и вздрогнул от пушечных и ружейных залпов, стаями птиц взлетели над головами шапки, лесом взвились ружья, косы, пятиаршинные копья.

— Слава гетману Зализняку! Слава батьку Максиму! — звучало над городом.

Уманским полковником был выбран Иван Гонта. В тот же день Максим послал двух казаков поздравить полковниками Неживого и Швачку. Неживой в это время находился в Голте, Швачка — где-то на Белоцерковщине. Перед этим он овладел Фастовом и с отрядом в тысячу человек подступил к Белой Церкви. Но взять её не смог — его отбили сильным пушечным огнем. Он отошел к селу Блошинцы и остановился там, выжидая подходящего момента.

Свое войско Зализняк расположил не в Умани, а в Грековом лесу. Сколачивал отряды и отсылал их на Брацлавщину, Подолье и Полесье. В городе остался только небольшой гарнизон во главе с сотником Власенком. Вокруг лагеря понаделали засеки, на дороге поставили небольшой частокол из кольев. На краю поляны, под ветвистым дубом, Василь Веснёвский с несколькими гайдамаками построил два шатра — один для Зализняка, второй — для Гонты. Но эти шатры часто стояли порожними: и Зализняк и Гонта редко когда приезжали. Почти всё время атаманы были в разъездах, спать ложились там, где заставала ночь.

Однажды Гонта возвращался из дальней волости в поздний час, когда Малый Воз [78] уже опрокинулся низко над самым лесом. В лесу догорали последние костры. Только недалеко от его шатра кто-то подбрасывал в костер сухую листву, и она вспыхивала ярко, но ненадолго. Видно, не хватило собранного с вечера валежника на долгий разговор. Неслышно ступая в темноте, Гонта шел мимо костра, и вдруг будто зацепился о невидимую веревку. Чьи-то вязкие, липкие слова упали под ноги, ошеломили его. Полковник прислонился к сосне.

— Пропади оно пропадом, — тянул тонкий голос, — мне в башке лишняя дырка не нужна. За ту дырку в чей-то карман золотой упадет.

— В чей же? — послышался голос, густой, насмешливый.

— В атаманский. Думаешь, для чего они деньги в один казан ссыпают? Чтобы потом тот казан о пень, на равные части и — фьють в Польшу. Прошем бардзо, сами шляхтичи.

Словно горячий тонкий нож вошел в Гонтино сердце. Пусть бы тот нож направила вражеская рука. Ведь панцирь, в который заковал он сердце, — это вера в них, в их правду. Он потерял её давно-давно, ещё тогда, когда вынес из хаты казака Мамая и повесил на его место портрет благодетеля — Потоцкого. Теперь казак Мамай снова возвратился в отчий дом. Так думал он до сего дня. А выходит, он сам выдумал эту правду. И теперь…

Перед глазами вырвался из костра яркий сноп искр. Гонта смежил веки и снова открыл их. Нет, и впрямь искры. Кто-то шагнул через костер.

— Брешешь, собака, — раздался тот же голос, что спрашивал, но уже не насмешливый, а грозный. — Не ради корысти они. Гонта сам растоптал свое богатство. Ради правды, ради всех нас… Его душу золотом не засыплешь, она как гора. Это твою душонку можно схоронить под горстью золотых. Лизал панские блюда и их ложь слизал. И сейчас воруешь. Дай черес!

— Не твой он.

— Мой, наш!

Костер потух. Во тьме послышалось сопение, что-то затрещало, жалобно зазвенело золото.

— Моё! — прорезал ночь дикий, голодный крик.

— Твоё! Подавись им, собака! С землей съешь!

Гонта слышал, как тяжело затопало несколько пар сапог, утаптывая вокруг костра землю, где было рассыпано золото.

Под этот топот он и пошел к себе.

После совета Гонта предложил Зализняку разбить волости на сотни. Максим согласился. Ещё раньше, выезжая из городов, Максим оставлял в них атаманов, передавал в их руки всю власть. Теперь ездили с Гонтой по ближним, занятым гайдамаками волостям, устанавливая всюду казацкие порядки, раздавали панскую землю, создавали вооруженные отряды по селам.

Никто не осмеливался больше поднимать над крестьянской головой меч, никто не собирал золотых с политой его потом земли. Ещё никогда не держали небольшие крестьянские тока на своих черных, выстроганных лопатами спинах такого количества маленьких копен, никогда не наполнялись латаные мешки таким отборным зерном. Именно поэтому, в какое бы село ни приезжали Зализняк и Гонта, везде они были желанными гостями. И чем меньше в хате были окна и ниже нависала стреха, а на ней виднелось больше заплат, тем приветливее встречали их там Снова вспомнилась людям старая песня, которую сложили очень давно и пели еще во времена Хмельнитчины. Родившись вторично, зазвучала она от Днепра до Буга над широкими украинскими полями.

Та не буде лучче,

Та не буде краще,

Як у нас на Вкраїні.

Та немає пана,

Та немає ляха,

Немає унії

Впервые за долгое время улыбался Максим. Казалось, даже морщин стало меньше на лбу и возле глаз.

Но рана, причиненная смертью Оксаны, не зарубцовывалась. Часто, словно наяву, видел он Оксану во сне: стройная, высокая, она ласково смотрела на него своими карими глазами, а полные, алые, будто смоченные калиновым соком, губы шептали нежно-нежно: «Вот и дождалась я тебя, Максимочку. Почему ж ты не подходишь, ну, обними меня».

Максиму рассказывали, что Оксана вместе с другими гайдамаками пряталась в лесу, стояла в дозорах, пробивалась с ружьем через болота, но он почему-то не мог её представить такой отважной, а только кроткой, улыбающейся, в красном цветастом платке на плечах. Лишь один раз приснилась она заплаканной. Опустившись на скамью, на ту самую, под вишенкой, где они сидели всегда, она жалобно простонала: «Болит у меня, Максимочку, в груди. Конь наступил копытом, болит».

Максим проснулся в холодном поту и до утра бродил по лесу. Лишь на заре вернулся он снова в шатер, измученный упал на кирею. Лежал долго и был рад, когда в шатер, зацепившись шапкой о верхний край полога, вошел сотник Власенко.

— Здоров будь, атаман, — прогудел он таким басом, словно весь век прожил на колокольне. — Собирайся в город, гости к тебе прибыли.

— Кто такие?

— Татары, посланцы какие-то. Говорил им: «Езжайте, нехристи, со мною в лес». Не хотят, боятся леса, как заяц бубна…

…Зализняк принимал татар вдвоем с Гонтой в небольшом купеческом доме, расположенном в предместье Умани. В светлицу их вошли трое. Низенький татарин с хитрым взглядом выступил вперед и, скрестив руки на груди, низко поклонился.

— Да пошлет аллах тебе, великий гетман (при этих словах Максим легонько толкнул Гонту коленом и прошептал: «Ишь, уже всё пронюхали»), много лет жизни и доброго здоровья! Я посол каймакана [79] и приехал к пану гетману из Балты.

Дальше татарин повел речь о любви к гайдамакам, которую носят в своих сердцах каймакан и его приближенные, и о городе Балте, сколько там проживает православных, как расцветает торговля и как там всем хорошо живется.

Долго слушал его Максим, долго ждал, когда татарин заговорит о деле, ради которого приехал. Но речи посла конца не было. Она тянулась, не прерываясь, нудно, словно дождь в осенние дни. Наконец терпение Максима лопнуло.

— Говори, зачем приехал.

— Один аллах ведает, как рады мы видеть тебя гетманом. Наши обозы издавна ходили по этим местам, а в последние годы трудно было торговать тут. Неслыханные пошлины установили губернии, только на одном ввозе через Рось арендатор переправы брал по три кувшина горилки с бочки и по три связки тарани с воза. А сейчас случилась ещё большая беда. Не могут свободно ездить купеческие обозы по земле Речи Посполитой, шляхетские войска забирают их. И управы искать негде. Открой, наисветлейший гетман, своё сердце, и пускай часть твоей доброты прольется на нас. Позволь нашим обозам проходить через твои земли.

Максим внимательно слушал татарина. Когда тог кончил, он прищурил глаза и сказал медленно:

— Прикрутило? Прибирают конфедераты к рукам ваши обозы… Некуда проехать? Знаю, так вам и надо… Плели с ними разные козни против нас и доплелись. Приходилось и мне видеть ваши бунчуки впереди конфедератских залог. Скажи, это так? И сейчас ещё есть.

Гонта наклонился к Зализняку:

— Может, всё же пропустим? Для нас же лучше.

Зализняк кивнул головой и снова повернулся к посланцу:

— Так оно было. Но мы не злопамятные. Вот и пан полковник просит за вас. Я сам жил в Очакове, и сейчас хотелось бы мне видеть ордынцев доброжелательными соседями, так и передайте каймакану. Что же касается торговли, то она к военным делам не относится. Ездите. Да в дальнейшем будьте осторожнее. Идите, я скажу писарю, пусть напишет охранную грамоту.

Когда татары вышли, Зализняк усмехнулся:

— Ишь, добрые какие, хоть к больному месту прикладывай! Знаю я их. Завтра Жилу с несколькими сотнями пошлем в Балту, дела там весьма плохи. Хитрые татары! А обозы их пропустим, и если что-то не так, не в нашу сторону повернется — прижмем их.

— Знаешь, это немного…

— Не благородно?

Гонта утвердительно кивнул головой.

— Брось ты его к чертям, это благородство. Не до него сейчас. Нужно сначала панов выгнать!

— Ты считаешь, их удастся выгнать?

— А разве нет? — удивленно поднял брови Зализняк. — Чего ж ты тогда к нам перешел?

— Разве всегда идут к тем, за кем видят победу? Ты не подумай только, что я сейчас жалею или боюсь чего-нибудь. А шляхту одолеть нелегко. Соберут они войска, наймут солдат. Варшава, что там ни говори! А за нею ещё и другие державы стоят. Я же шел туда, куда меня вело сердце.

Зализняк вплотную придвинулся к Гонте.

— Варшава, говоришь. А что, если б нам самим на Варшаву ударить?! Собрать отряды. Ого, сколько их! Ты погляди — вся Украина горит.

— За них Пруссия, Австрия…

— Мы гоже не сироты на этой земле. У нас родичи ближе есть. Русские люди! Ведь испокон веков мы в беде друг другу помогали. Давно следует по-настоящему объединиться. Люди одни, кровь одна. До каких пор мы будем надвое делиться? Наши атаманы давно переговоры ведут. Мы уже послали письмо киевскому губернатору, а теперь в самый Петербург напишем.

Гонта поднялся и подошел к окну.

— Люди-то одни, это правда. В Польше тоже не только шляхта живет. А вишь, как получилось! И в Петербурге царица есть, есть бояре. Как они на всё это посмотрят?.. Если бы так, как мы хотим… А поразмыслить: как же могут они иначе смотреть? Тем паче люди образованные, умные. Самый момент левый берег с правым сцепить.

Зализняк подошел к Гонте.

— Это так. Им должно быть дальше видно, чем простым людям… Куда ты загляделся?

Максим выглянул в окно. В соседнем дворе молодица гладила платок. Ей помогал мальчик в длинной, до колен, сорочке, подпоясанной кромкой. Они держали платок растянутым, раскатывая в нем разогретое круглое гало [80] .

— У меня такой дома остался, — указал глазами Гонта на мальчика. — Да девчушек четыре. Красивые все — в отца. — И, довольный своей шуткой, засмеялся: — Ты женат?

— Нет, была девушка… Ты, кажется, ещё не был дома с тех пор, как перешел к нам? — перевел разговор Зализняк. — До Россошек далеко ли отсюда?

— Напрямик верст пятнадцать-двадцать.

— К вечеру вернемся? Поедем вдвоем. Принимаешь гостя?

Зализняк позвал Василя и велел готовить коней.

Восстание нарастало. Грозовой тучей катилось оно по Украине. А туча та из горя и гнева народного соткана: рокочет она громами-призывами, сверкает карающими молниями. Выпав ливнем возле Умани, туча поплыла дальше, всё разрастаясь. От неё отделялись и расходились в стороны меньшие тучки, а вместо них приплывали новые и новые. А громы гремели всё сильнее, а молнии летели дальше и дальше. Туча уже покрыла не только Киевщину, Черкассщину, Брацлавщину, но и Волынь, Галицию, сеяла мелкой изморосью на Белзчине и в Подкарпатье. Там на горные дороги выходили с кремневыми ружьями и топорцами опришки, останавливали обозы, которые везли шляхте оружие и провиант. Опасными стали для купцов те дороги, опасными и страшными. И не только горные дороги. Уже не везде по Львовщине и по Краковщине помещики спали в комнатах. Они предпочитали ложиться где-нибудь во флигеле или в бане, откуда можно было бы вырваться в поле. В Польше было неспокойно. Слухи о гайдамаках перелетели через границу и помчались в Пруссию, Венгрию, Молдавию и дальше за море, в Турцию. Крестьяне ловили те слухи на базарах и на улицах, письма о восстании везли в конвертах курьеры королям, князьям, помещикам.

На ярмарках и на улицах люди стали собираться в кучки, шептались между собой. Сновали по гуртам переодетые доносчики, волновалась по замкам и фольваркам знать. Правители приказали усилить стражу на границах, написали польскому королю и русской царице, чтобы не медлили, собирали как можно больше войска и гасили этот огонь, пока он не перекинулся дальше — в Россию и Польшу. Они слали свои советы, предлагали помощь, требовали решительных действий.

У Гонты пробыли три дня Максим на это время пытался отогнать тяжкие думы: с утра шел на речку и оставался там до полудня — купался, катался на лодке, а однажды даже помог россошским мальчуганам устроить облаву на вертлявых нырков, которых десятка с полтора плавало в заливе. Остаток дня проводил Зализняк в саду, где уже начинали розоветь яблоки, а кусты смородины краснели, словно вымытые багрянцем. С Гонтой за эти дни никаких разговоров о делах не вели. Только раз… Было это под вечер. Максим, примостившись на высокой, как осокорь, вишне за омшаником, лакомился сладкими ягодами, когда на перелазе показался с косою в руке Гонта.

— Вот ты где, а я думал, снова на речку подался. Переходи вон на ту вишню, возле тына. Ягоды на ней уж очень хороши.

— Пускай завтра. На сегодня довольно.

Максим слез.

Гонта бросил косу и сел на краю омшаника, где лежали Максимовы сапоги с наброшенными на голенища полотняными онучами, небольшой кривой нож и новенькая ложка с ручкой в виде рыбьего хвоста.

— Хороша. Сам?

— Сам. А ты бы вырезал?

— Когда-то пробовал. Такую бы нет.

— Хочешь — возьми. Возьми. Не большой цены память, зато сам делал.

Гонта ещё раз осмотрел ложку и засунул её за голенище.

— Скажи, Иван… Этот хутор твой издавна?

— Хутор… Мне его в награду Потоцкий дал. Ты не думай обо мне, будто я посполитых обдирал. В надворниках весь век прослужил. А отец мой из бедных казаков был, с левобережья, четвертый сын у своего отца, то есть деда моего. Все сыновья были женаты. В хате всем бабка заправляла. И злая была — страх! Обо всём этом я узнал позже, подслушал, как мать соседке рассказывала. Невесток свекруха, как батрачек, гоняла. Одну старшую не трогала — из богатого рода происходила. Немного придурковатая была, счет только до пяти знала, зато богатая. Больше всего моей матери доставалось. Меньшая невестка! И за стол нельзя сесть — подает от печи, только что через чужие плечи успеет ухватить ложкой, то и её. И выходить свекровь никуда не давала, даже спать не разрешала с мужем. Чтобы детей, значит, не было. На скамье они возле посудной полки спали. А старуха ляжет на полу и стучит ногами по скамье — не ложись… Батько мой долго молчал, а однажды не выдержал — да и скажи слово наперекор. Бабка к нему. Схватила за чуб и давай трясти. Он оттолкнул ее. Она тогда на улицу, косы раскошматила, лицо себе поцарапала. Судил старшина. Чем бы кончилось? Ты же знаешь, как судят за избиение родителей; да писарь надоумил отца упасть перед старшиной бабке в ноги и просить. Простил старшина. С тех пор батько с матерью не захотели жить на отчей усадьбе и отправились на правобережье.

Гонта вынул кисет, набил люльку. Не спеша потер об полу трут, ударил дважды огнивом; от трута потянулся пахучий дымок, защекотал ноздри.

Впервые за всё время он так много рассказал о себе. Ни с кем полковник не делился воспоминаниями своего детства. Говорить с Зализняком было легко и приятно. Гонта ловил себя на мысли, что ему приятно не столько разговаривать с Максимом, сколько слушать его самого, а то и просто сидеть рядом, думать. Что-то было в том Зализняке особенное, он будто притягивал, привлекал к себе. Взгляд ли был у него такой, или просто влекла его человеческая искренность и проникновенность. Этого Гонта не мог сказать. Одно чувствовал сердцем: Максим большой правды человек. Правильно он сделал, присоединившись к Зализняку.

— А знаешь, как начинать из ничего? Пока расстараешься на хату — полжизни пройдет. Я уже помню… Хата у нас была неогороженная; ни тебе сарая, ни хлева, да и скотины не было; без погреба жили, с квашеным в хате теснились. Ещё помню, на огороде верба стояла дуплистая. В ней сычи водились. Ночью так страшно кричали.

Гонта замолчал, ковырял каблуком землю. Молчал и Зализняк. Он видел нежелание Гонты продолжать рассказ и спросил:

— Сад этот ты насадил?

— Только этот ряд, а возле клуни — нет. Старинные там яблони и груши. — Гонта поднялся, попробовал на палец косу. — Хочу траву выкосить. Вишь, какая повырастала.

Зализняк поднялся, и разом на лице его отразилось колебание.

— Иван, — произнес он негромко, — хочу тебя спросить. Только не будешь смеяться?

Гонта удивленно и в то же время несколько настороженно взглянул на Зализняка.

— Если смешное — вдвоем посмеемся. А так, ни с того ни с сего, чего ж смеяться?

— Видишь, как оно выходит. Все бумаги ты за меня подписываешь. И читаешь мне… Темный, неграмотный я. Давно хотел… да стыдно как-то.

— Грамоте хочешь выучиться?

— Хотя бы немножко. На первых порах хоть расписываться… Только пускай никто про это не ведает. Или ты?..

— Отчего же, — поспешил Гонта. И на минуту задумался. — Я с охотой. Только знаешь — не легко это.

— Знаю. Видел, когда бывал у дьячка. Ты тоже со мной не очень. Три пота из меня выгоняй… Я жилистый, выдержу.

— Тогда сегодня и начнем. Вечером в моей светелке засядем. Затягивай пояс потуже: я из тебя не три, а все сто потов выгоню, — улыбнулся Гонта и взялся за косу.

Гонта докосил до плетня, начал делать закос обратно, как вдруг его кто-то тихонько окликнул. Гонта оглянулся. За плетнем стояли двое нищих. Высокий, молодой, и пониже, старый, с длинной седой бородой.

— В хату идите, — махнул полковник рукой.

— А мы… Разговор у нас есть, — вкрадчиво сказал седобородый, наклонясь к плетню. — Привет привезли пану старшему сотнику.

— Привет? От кого бы это? — Гонта приклонил косу к вишне.

— От того, кто питал к тебе наибольшее доверие. Кто одарил тебя. И в чье сердце ты влил много горечи. Но сердце то незлобиво. Оно прощает тебе всё. А если окажешь услугу, то на тебя прольются щедроты, доселе тобой невиданные.

Гонта в недоумении уставился на нищих. Что это, шутка? Или и впрямь его хотят купить?

— Пламя это, — нищий показал рукой на Умань, — уже начинает затухать. И ты подумай, пока не сгорел на нём, как мотыль на огне. Только безумец может верить в победу.

«От кого они? — старался разгадать Гонта. — Выдают себя за посланцев Потоцкого. Но, конечно, послал их или Стемпковский, или Браницкий».

— Войска у короля много. А мало будет, Австрия, Пруссия на помощь придут. От Умани до Варшавы веревку из мужицкой кожи протянут…

Об Австрии и Пруссии он говорил то же самое, что Гонта вчера Зализняку. Гонта вспомнил вчерашний разговор и повел плечами, будто от холода. Но нет, пусть он и не верит в победу, но ей, может и неосуществимой, отдаст свою жизнь. Он отдаст её Украине, её людям, её свободе.

— Этот огонь проглотит Варшаву, а встанут за неё Австрия и Пруссия — испепелит и их. А мне страшиться нечего.

— Значит, так?! — В голосе седобородого послышалась угроза. — Не страшишься за себя… Но выводок-то у тебя большой…

Гонта вздрогнул.

— Что? — хрустнул под его руками плетень. — Кто послал вас, иезуиты?

— Мы старцы дорожные, сами по себе ходим, — заговорил старший, стараясь освободить полу свиты из Гонтиной руки.

Но тот не отпускал.

— Брешете!

Гонта нажал на плетень, и он пошатнулся. В то же мгновение младший лазутчик ребром руки ударил полковника по руке. Гонта выпустил старшего и, перешагнув через плетень, схватил за грудь молодого.

— Хлопцы! — кликнул он во двор. — Сюда!

Молодой рванулся, и оба они упали на поваленный плетень. Лазутчик успел вынуть нож, но Гонта изо всех сил стиснул его руки, и тот не смог с силой всадить нож. Скользнул только острием по спине и распорол одежду. Наконец всё же лазутчику удалось высвободить руку, но на неё тут же наступил чей-то большой сапог. Над ними стоял Зализняк.

Гонта поднялся.

Лазутчик лежал, распластавшись на земле, испуганно вытаращив глаза. Второго двое гайдамаков вели с огорода.

— Отведите их в погреб, — сказал Гонта и подумал: «Жену и детей нужно перевезти в город».

В штаб корпуса, кроме генералов, были приглашены лишь высшие офицеры: командиры бригад и полков. Среди них только Кологривов имел чин поручика. Но он был вызван тоже, как командир третьего гусарского полка. Для чего их собрали, Кологривов не успел узнать, он немного запоздал. Пока он разделся и разыскал знакомых офицеров, обе половинки двери, что вела в кабинет командира, раскрылись, и молодой секунд-майор пригласил входить. Кречетников поздоровался с каждым отдельно, указал на стулья. Он долго перебирал на столе какие-то бумаги, недовольно хмурился — видно, не находя ту, что была ему нужна, — и сухо покашливал. Потом высморкался в шелковый платок и заговорил скрипучим голосом:

— Господа офицеры, как вам уже известно, в этом крае, в Польской Украине, произошли большие беспорядки. Крестьяне подняли бунт, перестали слушать своих господ. А это противно всем законам. Вы знаете, как опасно, если бы такой бунт произошел в Великороссии. — Кречетников обвел взглядом присутствующих, понизил голос и стал говорить менее официально: — Граф Румянцев прислал мне вчера письмо, под его защиту бежал от бунтовщиков князь Иосиф Потоцкий. Страшные вещи рассказывает князь. Гайдамаки убивают всех дворян, начальников. Этот бунт может переброситься и в Великороссию, он нарушает спокойствие всей нашей империи. — Генерал снова повысил голос. — Бунтовщики угрожают командам, которые дают убежище польским дворянам. Среди гайдамаков есть наши солдаты. Позор, господа! Нам стало известно, что солдаты роты капитана Сухотина Ряжского пехотного полка вместе с бунтовщиками ограбили поместье помещика Ковалевского; к бунтовщикам также присоединился и один из эскадронов донских казаков; какой-то бандурист (слово «бандурист» Кречетников прочитал по бумажке, лежавшей перед ним) — есть тут такие бродячие музыканты — навел их на дворянское поместье близ Чигирина. К бунтовщикам примкнул обер-офицер Марьянович. А несколько дней тому назад нам стало известно, что посланный с командой для вербовки солдат в пикинерию Черного гусарского полка капитан Станкевич тоже изменил присяге.

Кречетников замолк и кивком головы подозвал к себе штабного офицера. Тот вынул из ящика заранее развернутую карту и положил перед генералом. Кречетников некоторое время молча смотрел в неё и, ткнув куда-то пальцем, негромко, словно самому себе, проговорил:

— Сейчас он находится вот тут, в местечке Смела. Уже послали схватить его. — Кречетников откинулся в кресле и положил руки на стол. — Нами получен ордонанс, по которому надлежит совершить военные экзерциции по отношению к гайдамакам. На просьбу графа Румянцева уже послан под Белую Церковь против атамана Швачки полковник Протасев. Приказы о выступлении против гайдамаков направлены полковнику Чорбе и бригадиру Черткову. Нам также велено договориться с кошевым Запорожской Сечи и с Елисанской ордой, чтобы они не пускали бандитов на свои земли. А главное — надо рассеять шайку атамана Зализняка, именуемого чернью гетманом, и схватить его, а также бунтовщика Гонту. Мы долго думали, кто сделает это. Прискорбно, господа, но мы не можем доверить это всем военным командам. Солдаты тоже могут примкнуть к бунтовщикам. Военные экзерциции против Зализняка проведут как наиболее надежные третий гусарский и Каргопольский карабинерский полки. Они почти полностью состоят из верховых донских казаков, людей надежных и российскому престолу преданных. Э-э… — Какое-то мгновение Кречетников держал рот открытым, очевидно пытаясь вспомнить что-то, но, так и не припомнив, снова откашлялся: — Теперь, господа офицеры, вы знаете, как вам поступать, когда близко от расположения вверенных вам полков появятся гайдамаки. Думаю, это всем понятно. — Кречетников поднял голову, впился взглядом в молодого подполковника, командира Рязанского полка, который сидел, полуоткрыв рот.

— Точно так, ваше сиятельство, — ответил тот, — мы им такого зададим, что не только у них, но и у наших мужиков навсегда отпадет охота бунтовать.

Кречетников не ответил на эти слова, а, кивнув головой, промолвил:

— Можете идти. Андрей Петрович и Георгий Степанович, останьтесь.

Когда офицеры вышли, Кречетников, приказав Гурьеву и Кологривову подождать его, на некоторое время оставил их.

— Много у Зализняка войска? — обратился Кологривов к Гурьеву.

Тот пожал плечами:

— Не знаю, генерал скажет.

— А как вам Станкевич? Такое пятно на всех офицеров корпуса! Разве я не говорил о нём раньше? И все знали: книжки всякие, в карты не играл. Давно его нужно было к отставке вынудить.

Гурьев ничего не ответил, только скривил в загадочную усмешку полные красивые губы и прищурил глаза. Странные они были у него. Заискивающие, масляные и вместе с тем холодные и жестокие.

— Говорят, эти бандиты награбили множество золота, на возах в бочках его возят!

Гурьев не успел ответить, так как в комнату, потирая руки, вошел Кречетников. Он уселся в глубокое удобное кресло, подвинул к себе карту, несколько бумаг и жестом пригласил Гурьева и Кологривова сесть поближе.

— Поговорим подробнее о ваших действиях. Но сначала прочтите грамоту её величества императрицы. Я уже приказал переписать её, вы возьмете с собой по нескольку копий. Однако оглашать её лучше тогда, когда мы разобьем основные силы гайдамаков. Пусть они ничего не знают. Теперь читайте.

«Божьей милостью, мы, Екатерина II, императрица и самодержица всероссийская. Мы вынуждены с крайней печалью слышать, что единоверцы наши, вместо того чтобы приносить всевышнему хвалу, начали творить беспорядки, особливо крестьяне, отбросив необходимое послушание как начальству, так и своим помещикам, затеяли в разных местах убийства и иные богопротивные насилия. Мы приказали неотложно всем нашим начальникам войск, кои находятся как в Польше, так и на её границах, чтобы они приложили все старания для ловли и искоренения этих разбойников и их сообщников, чтобы они могли быть преданы нужной каре…» Так писала Екатерина II, императрица всероссийская, «покровительница всего православного люда», издававшая книги и журналы, в которых призывала «любить ближних и паче всего поселян», посылала письма великому просветителю Вольтеру с коварной болтовней о равенстве людей на земле, всепрощении, облегчении бедствий народа.

Гурьев разместил свой полк на опушке леса, неподалеку от гайдамацкого лагеря. Каждый день он приезжал к Зализняку и Гонте, несколько раз принимал атаманов у себя. Полковник говорил, что его прислали в помощь гайдамакам, что вскоре подойдет ещё один полк и они вместе выступят против конфедератов; а сам всё ходил по гайдамацкому стану, намечая, где поставить заслоны, откуда лучше ворваться в лагерь. Всё предусмотрел, обо всём позаботился, даже о веревках для связывания пленных гайдамаков. Их накупили в уманской бечевнице и привезли на двух возах.

Гурьеву не терпелось одному напасть на гайдамацкий лагерь, но его удерживал страх. Страх и осторожность. Видел он — нелегко будет одолеть гайдамаков, даже если захватить их внезапно, со сна, как он и рассчитывал. Особенно беспокоил Гурьева атаман. Ему стало казаться, что Зализняк начинает обо всём догадываться и, может, уже готовит ему западню.

Как-то он в окружении нескольких офицеров сидел с Зализняком возле его шатра. Атаман разговаривал с офицерами, показывал им запорожское оружие. Гурьев сначала прислушивался к разговору, а потом прислонился к сосне и незаметно для себя замечтался. В его представлении вырисовывался орден на широкой синей ленте, пышный банкет, перевод в столицу… Подумал о Зализняке: вот он лежит перед ним, связанный, с колодками на ногах… В это мгновение атаман нагнулся к полковнику и что-то спросил. Гурьев повернул голову, и первое, что бросилось в глаза, — нож в руке атамана. Гурьев внезапно вздрогнул и отшатнулся в сторону. Но сразу же овладел собой, по его лицу расплылась льстивая улыбка.

— Пан гетман о чём-то спрашивает?

Наконец под Умань прибыл со своим полком Кологривов. Первым из гайдамаков, кто узнал об этом, был Гонта. Он сразу же поспешил к Зализняку.

— Правду говорил Гурьев, — возбужденно заговорил Гонта. — Пришли гусары. Значит, позаботилась императрица о нас. Теперь нам никто не страшен.

На следующий день Гурьев и Кологривов давали банкет в честь гайдамацких атаманов. Неподалеку от опушки, под раскидистой сосной со сломанной бурей верхушкой, стоял огромный белый шатер. Рядом с ним белели несколько шатров поменьше, за ними — кухни на возах, коновязь. При входе в главный шатер застыли на страже два карабинера — в парадных, до колен кафтанах с медными пуговицами, в белых гетрах и черных с белой оторочкой шляпах. В руках они держали карабины, на поясах у них короткие сабли, через плечо — кожаные сумки с начищенными до блеска медными двуглавыми орлами. Когда Зализняк и Гонта проходили в шатер, оба карабинера, словно по команде, откинули руки и, быстро перехватив ружья, взяли «на караул». Возбужденные и радостные, сидели среди офицеров оба атамана. Где-то за шатром флейтисты бодро играли марш. Гурьев сидел напротив Зализняка, вкрадчиво улыбался, махал вилкой в такт марша.

Офицеры, чего не заметил ни Зализняк, ни Гонта, пили мало. Так им было приказано перед банкетом. Уже наступил первый час ночи, а ещё никто из них (чего не случалось никогда) не был пьяным. Зализняк тоже пил мало, но Гонта не пропускал ни одного тоста. Он уже заметно охмелел. Гонта почувствовал это сам и решил выйти освежиться. Отставив бокал, он поискал глазами шапку. В это мгновение Гурьев громко кашлянул. В шатер вскочили человек десять гусар и окружили атаманов. Максим только тогда опомнился, когда несколько карабинов черными стволами нацелились ему в грудь. Ничего не понимая, Зализняк взглянул на Гурьева и Кологривова. Он даже подумал, не шутка ли это. Вдруг за шатром хлопнуло несколько выстрелов, послышалась ругань, которую заглушил громкий выкрик:

— Беги, атаман, измена!

— Ни с места! — угрожающе закричал Гурьев. — Вяжите их!

Поняв, что сопротивляться бесполезно, ни Гонта, ни Зализняк не оборонялись.

— Я хотел бы знать, что это должно значить? — спросил Максим. — Полковник, так не шутят.

— Какой я тебе «полковник», мужицкое отродье?! — завизжал Гурьев. — Не знаешь, как нужно обращаться к господину? Так я научу. — И он изнеженной рукой со всего размаха ударил Зализня-ка по лицу.

Микола проснулся от выстрелов, сбросил с головы свиту, — он привык спать, укрывшись с головой, — и вскочил на ноги. Вокруг трещала беспорядочная ружейная стрельба, где-то гремели пушки, глухим стоном отзываясь в лесных чащах. Эхо гуляло среди густого леса, и было трудно понять, где именно стреляли пушки. Микола прислушался. На какой-то миг ему показалось, будто стреляли от засек. И вдруг грохот послышался совсем с другой стороны.

Среди кустов метались гайдамаки, на Миколино «Что случилось?» никто не ответил. Только один крикнул на бегу: «Спасайся, они уже тут», — и исчез за деревьями. Микола хотел бежать к засекам, но внезапно огоньки выстрелов засверкали совсем близко. Не раздумывая, Микола свернул налево и наскочил на какие-то телеги. То был гайдамацкий обоз. Споткнувшись о дышло, он едва не разбил голову о пень, хотел бежать дальше, и вдруг перед ним вынырнули из тьмы три фигуры. Короткий треск — пуля вгрызлась в дерево около его плеча. Вспышка на мгновение осветила три доломана со шнурками поперек груди, и Микола распознал стреляющих — это были царские гусары. Тогда он, пригнувшись, кинулся за телеги. Те трое, очевидно рассчитывая перехватить его, побежали на другую сторону воза. Микола сделал два шага и присел на корточки. Перед его глазами мелькнули темные пятна ног, исчезли, снова появились возле переднего колеса, застыли там. Молниеносно в голове пронеслась мысль. Он уперся руками в телегу и, расправив плечи, толкнул воз. Тот с грохотом опрокинулся куда-то во тьму. Страшный, похожий на визг стон послышался оттуда.

Микола большими шагами, спотыкаясь о корни и перескакивая через ямы, помчался лесом. Колючие ветви больно хлестали лицо, хватали за ноги и одежду. В одном месте он так запутался в чаще, что едва выбрался из неё. А когда вылез, дальше бежать не хватило сил. Усталый, сел он на землю, прижался щекой к шершавой коре молодого дуба. Закрыл глаза и вдруг вздрогнул, как от холода.

«Что это я?.. Шкуру свою берегу… Может, удастся кому-нибудь помочь. Нужно спасать товарищей». И хотя выстрелы слышались уже совсем редко, что свидетельствовало о конце боя, он поднялся и тяжело пошел им навстречу. Прошлогодние листья мягко шуршали под ногами.

Глава 12 В лапах палачей

В начале июля полковник Протасев разбил под Белой Церковью Швачку, а Чорба обманом схватил Неживого, заманив его к себе в Галагановку.

Когда польские шляхтичи узнали об оказанной им русскими помещиками помощи, шляхетские отряды, словно стаи голодных волков, бросились по гайдамацким следам. Кровью оросились эти дороги. Черную, нечеловеческую расправу творила шляхта. Даже начальника края гетмана Браницкого и того ужаснула жестокость шляхтичей. Сотни их полезли к гетману с советами, какие тягчайшие пытки применить к пойманным гайдамакам. Резать пленных на куски, сжигать живьем, подвешивать за ребра на крюках, напускать на них голодных борзых псов — такие и подобные советы подавали степенные паны и нежные пани. Браницкий написал королю, что нельзя убивать столько людей только за то, что им нечем было кормиться. Побаиваясь, что обезлюдеет край, он советовал отправить захваченных гайдамаков на работы, наказав их перед этим розгами. Кроме того, Браницкий требовал создания судовой комиссии, чтобы прекратить самосуд, при котором зачастую убивали совсем непричастных к гайдаматчине людей.

Король разрешил создать такую комиссию, назначив председателем её коронного обозного пана Стемпковского, и повелел рубить руку каждому десятому, заподозренному в гайдаматчине.

Зализняк и Гонта длительное время оставались в лагере у Гурьева. Уже в ночь ареста Гурьев собственноручно избил Гонту, который требовал объяснить причину ареста. На следующий день он устроил перед шатром экзекуцию: Зализняку и Гонте дали по триста ударов палками. Потом заковали ноги и бросили узников в тесные ямы, выкопанные на опушке. Почти ежедневно Гурьев и Кологривов устраивали Зализняку и Гонте допросы. Они пытались узнать, из какого числа отрядов состояло гайдамацкое войско, где эти отряды, кто ими командует. Не давали им уснуть и мысли о драгоценностях, якобы припрятанных атаманами. Об этих драгоценностях по дороге от Бердичева до Умани столько было разговоров между гусарами и карабинерами! Гурьев и Кологривов сами перерыли все возы, приказали перекопать землю на том месте, где стоял шатер Зализняка, разрушили дом, в котором когда-то проживал Гонта. Но ни золота, ни дорогих вещей нигде не было, как не было и дорогих альтембасов и китаек [81] , о которых ходили среди гусар слухи. И чем меньше оставалось надежд найти драгоценности, тем лютее издевались озверевшие старшины над бедняцкими атаманами. А Зализняк и Гонта отказались отвечать на вопросы. Только однажды, когда Гурьев, допрашивая Зализняка, неосторожно нагнулся над ним, чтобы полоснуть нагайкой по шее, Максим изо всех сил обеими ногами ударил его в грудь и громко выругался. Гурьев отлетел на несколько саженей и плюхнулся под ноги карабинерам.

Через неделю в Умань прибыл сам Кречетников. Он поселился в губернаторском доме и, отыскав детей Младановича, временно забрал их к себе. Роль сиротского покровителя пришлась ему по вкусу, и разыгрывал он её не хуже актера: он ездил с ними по знакомым, приставил к ним гувернантку, покупал подарки.

В среде офицеров ещё больше заговорили о добром сердце «отца командира».

Кречетников пожелал лично допросить пленных атаманов. Гурьев хотел привезти их к генералу в город, но тот поехал сам, захватив с собой дочь губернатора Веронику.

— Я знаю, как нужно говорить с этими разбойниками, — сказал генерал. — Увидите, полковник, какой будет успех. У этого Гонты есть жена, дети?

— Так точно, ваше превосходительство, есть жена, четверо дочерей и сын. Жену и девочек арестовали, сын сбежал.

Губернатор взял под руку Веронику и пошел в старенький солдатский шатер, где в это время пребывал Гонта. Вероника сначала даже не узнала старшего сотника: он был весь в синяках, ссадинах, от одежды (синих суконных шаровар и люстриновой черкески) остались одни лохмотья. Гонта лежал на земле. Услышав шаги, он поднял голову, посмотрел на вошедших тяжелым, усталым взглядом и снова опустил её. Кречетников долго ждал, надеясь, что Гонта сейчас поднимется, но тот, казалось, не замечал их. Генерал кусал губы, тонкая ореховая палка дрожала в его руке. Забыв о своем намерении говорить с Гонтой ласково, Кречетников больно ткнул его палкой в голову.

— Чего лежишь? Не видишь, кто пришел? Посмотри на ту, кого ты оставил сиротой… — зашипел он сквозь зубы.

— Идите вы вместе с нею ко всем чертям! — не поворачивая головы, ответил Гонта.

Кречетников замахнулся палкой, но нечаянно зацепил Веронику. Та вскрикнула и испуганно отступила назад. Генерал оглянулся и, густо покраснев, опустил палку. Он крякнул с досады и быстро вышел из шатра, едва не сбив с ног Кологривова, который с двумя гусарами при входе стоял наготове.

В тот же день Гонту и большую часть гайдамаков передали польской судебной комиссии, а Зализняка и других русских подданных отправили в Киев, где над ними началось следствие. Там Максиму довелось встретиться со многими гайдамаками из тех, которые пошли не на Умань, а по другим дорогам. Одного за другим их проводили мимо него, чтобы на очной ставке ещё раз подтвердить причастность к гайдамачеству.

Это произошло через неделю после перевода Максима в киевскую тюрьму. Следствие вел низенький полковник с приплюснутым, маленьким носом цвета зеленой сливы и хитрыми маленькими глазками, быстро бегавшими по бумаге. Справа от него сидел его помощник, слева, за отдельным столиком, писарь, в прошлом полковой поп, который должен был записывать показания.

Максим стоял у стены между двумя солдатами с оголенными саблями. От стола полковника Зализняка отделяла шеренга солдат из шести человек. Внешне Максим производил впечатление спокойного человека, но никто не знал, как он тяжело переживает, как жжет у него в груди, как стынет сердце от ужасного оскорбления, неутешного горя, непоправимого несчастья. Почему так случилось? Почему суждено так бессмысленно попасть в лапы врага? Ненадолго улыбнулась воля. Зализняк боялся, что кое-кто из гайдамаков будет отрекаться от своих друзей, унижаться и ему придется болеть душой за их позор. В груди всё трепетало, будто до предела натянули там невидимые струны.

Вот следователь направил свой взгляд на дверь. Невидимые струны с огромной силой звучали, вот-вот разорвутся.

— Швачка!

На какое-то время у Максима отлегло от сердца. Этот просить не будет. Звеня кандалами, порог переступил Микита Швачка. Босой, одежда клочьями свисает с плеч. И всё же это не делало его жалким. Напротив, вид Швачки гневный, грозный. Максим невольно подался ему навстречу, но острые лезвия сабель скрестились перед ним.

— Знаешь его? — указал полковник Зализняку на Швачку.

— Знаю.

— Кто он?

— Мой побратим.

— Кто, кто? — переспросил следователь.

— Брат по войску, — промолвил Максим.

Полковник кивнул головой: мол, все понятно. Но писарь поднял глаза и вопросительно поглядел на него.

— Как писать?

— Так и пиши. Обвиняемый Швачка в гайдамачестве сознался. Главный атаман, именуемый Зализняком, назвал его братом по войску, сиречь побратимом. Выведите подсудимого.

Швачка подобрал кандалы и пошел из комнаты. В двери на мгновение остановился, повернул голову и широко, ободряюще улыбнулся Зализняку. Впервые Максим видел на лице Швачки такую улыбку. Сердце заныло от жалости и вместе от радости, гордости за такого побратима.

— Неживой!

Снова зазвенели кандалы; помощник наклонился к следователю и что-то сказал ему. Полковник кивнул головой в знак согласия. Задав те же вопросы, что и Швачке, и получив такой же ответ, следователь, однако, не отпустил Неживого, а приказал ему остаться. По бокам Семена тоже стали солдаты с оголенными саблями.

Допрос продолжался.

— Омелько Чуб!..

— Иван Бондаренко!..

— Максим Москаль!..

— Артем Кудеяр!..

— Омелько Жила!..

И против каждого, после слов «в участии в гайдамачестве сознался», судебный писарь, бывший поп, добавлял слова. «Брат Зализняка по войску, альбо побратим».

При имени Данилы Хрена полковник, что-то вспомнив, подвинул к себе кучу бумаг и, заглянув в одну из них, спросил Зализняка:

— На Запорожье был реестровым казаком?

— Нет, я не реестровый, а самозбройный…

— Василь Озеров!

Ввели Василя. Максим взглянул и покачал головой. Этого человека, русого, с широкими бровями, он никогда не видел.

— Не знаю я его.

— А ты? — обратился полковник к Неживому.

Семен посмотрел на Озерова, и в голове его мелькнула мысль: «Ведь Озерова взяли только вчера, и про него никто из следователей ещё ничего не знает, это его первый допрос. Можно попробовать спасти его».

— Я его тоже впервые вижу.

Василь широко раскрыл глаза. Страшно сделалось ему. В самое трудное для него время, когда приходится терпеть оскорбления и пытки от врагов, свои от него тоже отказываются! Он ждал от них поддержки, теплого взгляда, ободряющих слов…

— Семен! — воскликнул он. — Побойся бога!

Полковник сурово сверкнул глазами на Неживого.

— Значит, вы знаете друг друга?

— Нет. То есть он меня знает. Я хотел сказать… Силой мы взяли нескольких солдат. И его с ними. Он бежал дважды, стреляли в него…

— Как ты можешь говорить такое, Семён!? — в голосе Озерова послышалась такая боль, что Неживой не выдержал.

— Василь, друг, крепись! — искренне воскликнул он.

— Встретились, дружки, — ехидно усмехнулся полковник, а писарь, не ожидая, пока тот продиктует ему, напротив фамилии Озерова написал: «Брат Зализняка по войску, альбо побратим».

Не дослушав до конца ответа Максима, полковник подвинул к себе зеленую, с черными прожилками папку — предыдущий допрос Зализняка, произведенный Гурьевым и Кологривовым, — и стал рыться в бумагах. Отыскав какой-то лист, он прочитал его до половины и поднял голову. Уже было и раскрыл рот, чтобы что-то сказать, как вдруг вскочил, словно его кольнули раскаленным железом, ударился обеими ногами об пол и замер. В комнату медленно, усталой походкой вошел киевский генерал-губернатор Воейков. Взмахом руки он остановил полковника и подошел к столу. Один из помощников следователя метнулся к двери, вдвоем с дежурным штык-юнкером они внесли громоздкое кресло и поставили около стола. Воейков грузно опустился в него, и только тогда поднял взгляд на Зализняка. Дела читать не стал: про ход допросов ему каждый вечер докладывал полковник. Постучал пальцами по ручкам кресла, посадил взглядом следователя, его помощников и снова обратил на Зализняка глубоко спрятанные под выцветшими бровями глаза.

— Так вот ты какой, самозванец!

Уголки Максимовых губ чуть заметно передернулись. Максим откинул со лба прядь русых, липких от пота волос, переступил с ноги на ногу — на полу глухо зазвенели кандалы. Он чувствовал, как его разбирает смех. Пытался сдержать себя и не смог, улыбнулся.

— Вот такой.

И до того непринужденной была та улыбка, так естественно и просто прозвучал этот ответ, что губернатор в первую минуту растерялся. Он чувствовал тонко скрытую издевку и всё же не знал, что сделать.

«Крикнуть на него? Заставить молчать? Но он же ничего такого не сказал. Может, никто не заметил? А отчего же тот солдат сжал губы?»

Воейкова охватило огромное желание вскочить, ударить по лицу этого разбойничьего атамана, отправить в карцер солдата и кричать, кричать на всех: на Зализняка, на часового, на следователя, его помощников. Но он сдержался. Вытащил табакерку, поднес к носу.

— Ты будешь только отвечать на вопросы.

— Я и отвечаю.

— Сколько у тебя было войска?

— Не знал я ему счету. Много. Как былин в степи. По всей Украине разошлись ватаги…

— Сколько сотен после взятия Умани насчитывал ты?

— Шестнадцать. Да людей в них было не по сто. В какой двести, в какой триста, а в какой и того больше.

— Для чего людей бунтовал? Чего хотел ты?

— Воли. Хотели мы восстановить казацкие порядки, унию разрушить и панов уничтожить.

— А разве тебе на Сечи не было воли? Разве там не казацкие порядки?

— Сечь… Это ещё не вся Украина. Да и воли там не много осталось. — Максим прищурил глаза. — Разве это не вы по Орёле крепостей понаставляли, форпостами и окопами Сечь окружили? И очутилась та воля в подземелье. А мытные рогатки? А поселение Новой Сербии?

— Замолчи, самозванец!..

Но Максима уже нельзя было остановить.

— Не самозванец я. Меня выбрали казаки, простые люди. Они мне перначи привезли, они вручили их.

— Куда девал те перначи? И где все награбленное тобою?

— Не грабил я. Было немного… у панов люди отобрали. Офицеров своих потрусите, у них осело.

Воейков откинулся на спинку кресла. «Пускай говорит, больше скажет сам, меньше с ним будет хлопот».

— Кто из священнослужителей благословлял тебя на войну и кто правил молебен в Мотроновском монастыре?

Максим покачал головой.

— Этого не скажу.

— А может, скажешь? — негромко, но с ударением спросил Воейков.

— Угрожаешь? Напрасно…

Воейков не стал настаивать. Чего Зализняк не хотел говорить по доброй воле, он не говорил и под пытками. Уже убедились в этом. Пытаться вырвать что-то из него сейчас — только унизить себя перед следователями и солдатами.

— Для чего ты посылал людей к татарам? Хотел призвать их на помощь?

— Это бусурманов на помощь? Ни за что на свете. Сами они послов слали.

— А под Балту кого из атаманов посылал?

Максим снова покачал головой.

— Про людей говорить не буду. И не спрашивайте, — он прислонился к стене, ожидая дальнейших вопросов.

Но Воейков ничего больше не спрашивал. Некоторое время он сидел неподвижно, потом медленно поднялся и, кивнув следователю головой, вышел из комнаты,

Следствие тянулось почти месяц. Несколько раз приходил генерал-губернатор Воейков. Вызывали новых свидетелей, в шкафах вырастали груды бумаг. Заключенных ежедневно подвергали пыткам. Делали это не столько за их прошлые провинности, сколько за то, что их товарищи на воле не прекращали восстания. Гайдамацкие отряды уже после ареста Зализняка и Гонты взяли Балту, Палиево озеро, они действовали всюду, где только были леса. А ещё карали узников за бегство пятидесяти гайдамаков. Это произошло ночью, в грозу. Кто-то из часовых солдат открыл дверь одной из камер, и гайдамаки через кабинет смотрителя тюрьмы выбрались на тюремный двор, оттуда по дереву на вал и на улицу. Среди них были Хрен, Чуб, Кудеяр.

В начале августа состоялся суд. Кроме заключенных и членов судебной комиссии, в зале присутствовали лишь конвоиры. Зализняк и Неживой сидели на передней скамье. Максим почти не слушал того, что читали судьи. Он смотрел не на них, а в окно, где пышно цвело во всей своей красе чудесное лето. Оно влекло к себе, туда, на волю, за серые проржавленные решетки. За окном светило солнце. На какое-то время белобокие кудрявые облачка закрыли его, но несколько лучей всё же пробились, и казалось, будто длинные сверкающие лезвия прокололи тучки, вонзились в землю где-то далеко за городом. Почему-то вспомнилось село, лес над Тясмином. Но не летний — осенний. Роняет он, роняет желтый лист, и шумит, шумит. Тишина в нём и какая-то чарующая таинственность. В такую пору встретил он в лесу Оксану. Только не ту шаловливую Оксанку, что пасла на берегу ручья овец, а иную, чернобровую лесную красавицу; встретил, впервые возвратившись с Запорожья.

…Максим так задумался, что очнулся только тогда, когда часовой офицер толкнул его под руку:

— Встать!

Председатель судебной комиссии генерал-губернатор Воейков прочитал указ императрицы, а также двадцать первый пункт уложения Алексея Михайловича «О бунтах на царя и воевод». После этого приземистый полковник, тот, что вёл следствие, начал читать приговор. Первым был назван Зализняк.

«В силу вышеописанных высочайшего ее императорского величества рескрипта такоже уложения пунктом воинских артикулов учинить следующее: как из проведенного в Киевской губернской канцелярии следствия явно выявлено…» Дальше шло перечисление «злодейств» Зализняка. Их было записано очень много, и место это полковник читал очень быстро. В конце он снова повысил голос и, медленно выговаривая каждое слово, закончил:

«Зализняка, яко главного нарушителя пограничной тишины, колесовать, живого положить на колесо. Но вместо оного, отмененного, ныне не применяемого, самоважнейше бить кнутом, дать сто пятьдесят ударов и, вырезав ему ноздри и поставив на лбу и щеках указанные знаки, отправить в Нерчинск в каторжную работу навечно».

Максим ничем не проявил волнения. Только при словах «вырезать ему ноздри» на его щеках проступили пятна.

Когда полковник кончил читать приговор, он опустился на скамью и, сжав кулаки, прошептал:

— У меня ещё руки будут целы!

Не слышно больше смеха на Украине, не поют вечерами хлопцы, не кружатся в танцах девчата. Некому больше играть им на кобзе, потому что сидят кобзари в темницах, ждут кары. А которые остались, прячутся с остатками гайдамацких войск в дремучих лесах, жмутся в долгие холодные вечера к кострам, тревожат печальными песнями израненные сердца. Вытоптала шляхта лошадьми цветники у хат, под смех и глумление повырубила саблями красную калину под окнами. Грустно-грустно воют по ночам на пепелищах при свете луны собаки, да серыми тенями скачут в обгоревшие трубы бездомные коты. А шляхта не утихала. Каждого хоть немножко заподозренного в гайдамачестве крестьянина ждала страшная кара: сотнями сажали их на колы, вешали, резали им ноздри, били нагайками. Больше всего людей было казнено возле местечка Кодня, в котором заседала судебная комиссия. Недобрую славу получило это небольшое местечко. Долго-долго страшным проклятием звучали по Украине слова: «Чтоб тебя Кодня не миновала». За короткое время там отрубили головы семистам гайдамакам.

В Кодне же судили и Гонту. Неслыханную, нечеловеческую кару придумала для него озверелая шляхта. Пытки должны были происходить четырнадцать дней. В первые восемь дней палач должен был снимать полосы кожи со спины, потом отрубить нос, уши, на одиннадцатый день — ноги, на двенадцатый — руки, на тринадцатый — вырвать сердце и только на четырнадцатый отрубить голову. И уже мертвого четвертовать, а части тела поразвешивать над воротами четырнадцати городов.

…Последняя ночь. Гонта лежал на земле около полога шатра. Полог развернулся, и сквозь отверстие был виден кусок неба с большими белыми звездами на нем. Гонта долго вглядывался в них. Ему казалось, будто они то отдалялись, меркли, то снова приближались и тогда дрожали, словно слезы. Над самым краем отверстия повис опечаленный месяц, как будто заглядывал в шатер. А вокруг тишина немая, глухие шаги часового офицера.

В дальнем углу шатра лежал какой-то парубок-поляк. Его положили сюда по приказу Стемпковского, «чтобы пану полковнику не было скучно». Стемпковский считал, что хлопец будет плакать, метаться в отчаянии и тем отравит последнюю ночь Гонты, расстроит его вконец. Но Стемпковский ошибся. Хлопец лежал тихо. Только изредка шевелился и глубоко вздыхал. Он не мешал Гонте думать. Вся жизнь проплывала перед глазами полковника. Картины детства сменялись воспоминаниями со времен парубкованья, потом служба в надворном войске, и снова он видел себя босоногим мальчуганом в длинной сорочке с веревочным кнутом в руках. Иногда он так глубоко задумывался, что даже забывал, где находится. Но внезапно налетал ветер, полог ударял по шатру, шуршал, и видения отлетали. Полковник не боялся смерти, но такие муки! Только бы побороть боль, только бы не показать врагам страха. О, он знал — для шляхтичей не будет большего удовольствия, как увидеть на его лице испуг, услышать из его уст слова мольбы.

Из дальнего угла, где лежал связанный парубок, послышался приглушенный стон.

Гонта оторвался от своих мыслей.

— Это ты, хлопче? Кто ты такой?

— Как кто? Гайдамак. Джура Швачки. Яном прозываюсь.

— А мне казалось, будто я тебя где-то видел. Словно бы у Зализняка.

— Нет, у Швачки я был. А-а! — громко воскликнул хлопец и сразу снизил голос. — То вы моего брата видели — Василя, он на меня очень похож.

— Может. А где он?

— Бежал, мне один казак рассказывал, — радостно зашептал Ян, — нету его тута. В Причерноморье подался.

Наступило длительное молчание. Вдруг хлопец тяжело вздохнул и глухо, будто выжимая слова из глубины груди, спросил:

— Дядя, дядя Гонта, а вам страшно умирать?

— Страшно, хлопче. Да и как же иначе? Не станет, к примеру, меня завтра. А солнце так же взойдет, как всходило. Люди так же будут ходить, птички будут петь, погожему дню радоваться… У меня на осокоре гнездо аисты свили. Аистенки из него такие смешные выглядывали. Как они учились летать: вылезет на край гнезда, встанет и машет крылышками…

Ян слушал, и ему казалось, что Гонта улыбается. Он через силу поднялся на локте и поглядел на полковника. Действительно, на губах у Гонты блуждала задумчивая улыбка. Месяц светил полковнику прямо в лицо, и оно казалось бледным, даже прозрачным. Только прямые, чуть загнутые брови выделялись на нем да вокруг рта залегли темные тени от усов.

А Гонта продолжал:

— Полетят они в теплые края и снова вернутся. А я уже их не увижу. Люблю я жизнь. Хорошо жить на свете. Смерть? Страшна она. Однако бояться её нечего. Недаром мы умираем. Вспомнят нас когда-то люди. Всё вспомнят. Немалую памятку мы о себе оставляем. Послужит она другим наукой. Припомнят внуки дедов своих, и кровь в них закипит. А я верю: будет когда-то на земле счастливая жизнь. Ни войн, ни панов, ни подпанков… Они, они людей истязали. Из-за них жизни нет.

— Пан Гонта, при такой ненависти к панам как же вы жили с ними столько лет?

— Не знаю… Как тебе сказать… Заплутался было я. Видел всё, а сам на себя туман напускал, обманывал себя. Это, мол, только так кажется. Испокон веков всё это было, и сытые и голодные… А потом вижу: нет сил терпеть. Совесть замучила. Не имел я от неё покоя. Не мог я больше смотреть, как паны людей мучат… — Гонта заскрежетал зубами.

— Может, веревки сильно трут, я ослаблю, — возле Гонты присел на корточки караульный офицер.

Полковник удивленно взглянул на него и покачал головой.

— Нет, не нужно, — и отвернулся.

Но поручик не уходил. Он посмотрел в глубь шатра, минуту поколебался и поспешно зашептал:

— Пан полковник, завтра со всем земным у вас будет покончено. Был у вас пояс с бриллиантами и золотом, все об этом говорят. Я бедный офицер. — Поручик снова посмотрел в глубь шатра и огляделся вокруг. — Скажите, где он, и я облегчу ваши страдания.

Волна гнева густой пеленой застлала на миг Гонте глаза. Офицер хочет заработать на чужой смерти! Гонта знал этого шляхтича, не был он бедным. А может, его подослал сам Стемпковский? Не дождутся! Полковник, сдерживая гнев, притворно вздохнул и тихо промолвил:

— Завтра, в час кары, я скажу, где он.

…День выдался жаркий, солнечный. Стемпковский и ещё несколько высших чинов, знатных шляхтичей спрятались в тени дикой груши, все другие стояли под жгучими лучами солнца. Поглядеть на Гонтину смерть сошлись сотни богачей. Они кучами толпились против двух вкопанных в землю столбов, курили, пили привезенный ловким лавочником квас на льду, делились новостями. Но вот резко затрубили валторны, глухо ударили барабаны.

— Ведут, ведут!

— Где он?

— Передний, с оселедцем.

— Теперь вижу. Ух, глупые, нечестивые хлопы!

— Мало того, что нечестивые, ещё и трусоваты. Увидите, как он сейчас будет ползать на коленях.

— Глядите, матка боска, он смеется!

Стемпковский тоже увидел улыбку на губах Гонты и зло поморщился.

— Он сейчас не так посмеется, — прошептал соседу, седому усатому полковнику.

Гонту за руки и ноги распяли между столбами. С полсотни гайдамаков пригнали сюда, чтобы они посмотрели на муки атамана.

Стемпковский подал знак рукой. Палач ловко закатил выше локтя рукав, в лучах солнца сверкнуло острое лезвие бритвы и упало на Гонтину спину. Ещё раз, ещё. Стемпковский следил за лицом Гонты, но на нём, как и прежде, застыла улыбка.

Поручик, который просил у Гонты пояс, стоял в переднем ряду толпы. Он делал шаг за шагом и, сам того не замечая, очутился возле самых столбов. Его глаза умоляюще смотрели на Гонту. В это время палач в последний раз взмахнул бритвой и сквозь стиснутые губы выжал:

— Готово.

Гонта смотрел перед собой глазами, полными слез. Но это не были слезы отчаяния, это были слезы боли. Гонтины глаза смотрели не бессмысленно, а остро и гневно. Никто не успел опомниться, как он огромным напряжением мышц выдернул из петли левую руку и, выхватив из рук палача полоску кожи, швырнул её поручику в лицо.

— Вот мой пояс с золотом! — Он повернул голову к Стемпковскому. — Слушай, пес шелудивый, ты говорил, что мне больно будет. Соврал ты, как всегда. А вот тебе и вам всем, глупая шляхта, ещё больно будет. Думаете, схватили Гонту, на этом и конец? Берегитесь, прийдёт и на вас, нелюдей, кара! Хлопцы, не бойтесь! — крикнул он гайдамакам. — Смейтесь над ними, плюйте им в глаза…

— Возьмите его, держите! — не помня себя, завизжал Стемпковский.

Какой-то шляхтич схватил комок земли и кинулся к Гонте, чтобы заткнуть рот. Но Гонта сильным ударом свободной руки сбил его с ног, а сам продолжал говорить. Он замолк только тогда, когда кто-то ударил его прикладом по голове. Гонта потерял сознание. Его забрали и понесли с места пытки.

На следующий день повторилось то же самое. Ещё никто никогда не держал себя с таким мужеством, как гайдамацкий полковник Иван Гонта. Под конец второго дня пыток один из часовых бросил саблю и, закрыв лицо руками, побежал в поле.

А на третий — сам Стемпковский стоял далеко от места казни. Сюда уже не долетали колючие Гонтины слова. Отсюда уже не было видно его острых, как лезвия гайдамацких ножей, глаз.

Но пытки больше не продолжались. Приехал гетман Браницкий и приказал казнить Гонту. Гонта умер так же мужественно, как и принимал муки.

С запада надвигалась темно-сизая туча. Она медленно ползла по небу, её оборванные края тяжело свисали вниз, к самой земле. Казалось, она вот-вот зацепится длинными грязными косами за верхушку одинокого дерева, что маячило на горизонте.

И конвоиры и арестанты ускорили шаг.

— Взгляни, как темнеет. Видно, не дойдем сегодня до острога, — сказал Жила Зализняку, который шел с ним в паре. — Вишь, вон и чины забегали. Косолапый мотается, как блоха в ширинке. Не остановимся ли прямо в поле?

— Когда б такое случилось. Только леший его знает, сколько до того острога. Может, он вот-вот выткнется. Спросить бы кого…

Максим споткнулся и, сморщившись от боли, сдвинул наручник на левой руке. Кисть руки оголилась, открыв сплошную красную рану с черными пятнами полузасохших струпьев.

Жила оглянулся. Неподалеку от него шло двое конвоиров. Но он знал — их лучше не спрашивать. Он бросил взгляд вперед и увидел, что навстречу идет ещё один конвоир.

— Бородатый в хвост прет. Этого можно спросить. Эй, ваше благородие, до острожка далеко? — крикнул Жила конвоиру, когда тот поравнялся с ним.

— Верст восемь. Шевелись, шевелись!

Остальные конвоиры тоже стали подгонять арестантов.

— Если сегодня заночуем в поле или где-нибудь в селе — будем бежать, — прошептал Максим.

— Места незнакомые. Чтобы не было, как возле Ахтырки. Переловят по одному, — отозвался Жила.

— Всех не переловят. Тогда тоже многие бежали. А тут ещё ночь-матушка, поле. Когда казак в поле, тогда он на воле. Я вторично живым в руки не дамся. Лучше смерть. Ты что-то молчишь, может, боишься?

Жила покачал головой.

— Ты меня знаешь. Хлопцев нужно загодя предупредить. У кого второй напильник?

— Кажется, у Озерова. А туча какая, погляди. Как вороново крыло. Не снеговая ли, вот и ветер холодный. Смотри, начальник свернул. Наверное, к тому хуторку поворачиваем, — пристально поглядел вперед Зализняк.

— Верно. Это совсем неплохо, — промолвил Жила и, прикрываясь от ветра рукавом, крикнул: — Василь, кресало у тебя?

— …ме-е-ня, — послышалось в нескольких шагах впереди. — А что, на табачок разжился?

— Разжился. На всех хватит. Так и передай передним. А кресало приготовь. Эх, и курнем же!

Загрузка...