Александр Казинцев ИСКУССТВО ПОНИМАТЬ. Беседа Юрия Павлова



Юрий ПАВЛОВ: Я знаю критиков, которые начинали как поэты. Это Владимир Бондаренко и Александр Казинцев. С точки зрения части патриотов, к которым принадлежу и я, Бондаренко начинал в "сомнительной" компании ленинградских поэтов во главе с Иосифом Бродским. У Казинцева была не менее "сомнительная" компания... Расскажите о ней, как вы оказались вместе с Сергеем Гандлевским, Бахытом Кенжеевым, Александром Сопровским?.. И почему ваши пути с этими поэтами разошлись?


Александр КАЗИНЦЕВ: Нет, уважаемый Юрий Михайлович, я никогда не назову свою компанию "сомнительной". Как бы ни менялись мои взгляды – а они менялись круто, "с кровью", с болью – для меня, обрывая дружеские связи, я чувствую, осознаю свою жизнь как неразрывное целое. Вот уже 55 лет я тащу его на своем горбу, в самом себе – и не отказываюсь ни от одного дня. А к тем, кто отказывается от собственного прошлого, от своих друзей – даже от тех, кто сами от него отказались – я не могу относиться с доверием. Они так же откажутся и от своей сегодняшней позиции,


Александр Сопровский, Алексей Цветков, Бахыт Кенжеев, Сергей Гандлевский – талантливые поэты. Теперь о них немало написано, в том числе, и в "Дне литературы", так что мне нет нужды доказывать это. Что бы они ни писали потом, я помню их стихи, я помню их лица – они озарены светом нашей общей юности.


С Сашей Сопровским я сдружился в школе. Знаменитой 710-й – "школе-лаборатории при Академии педагогических наук". Этаком советском варианте Лицея. Специализация по классам – мы с Сопровским учились в литературном. Нашей преподавательницей была подруга жены Тициана Табидзе – великого грузинского лирика. Она много рассказывала о нём и о дружившем с ним Борисе Пастернаке.


С Серёжей, Бахытом и Лешей мы познакомилась в МГУ в литературной студии "Луч". Сразу же сблизились, стали издавать неподцензурный альманах "Московское время". Недавно кто-то из критиков назвал стихи "Московского времени" "поэзией бронзового века".


Потом повзрослели и разошлись в разные стороны. Буквально: Цветков и Кенжеев эмигрировали, Сопровский погиб, Гандлевский стал кумиром молодых еврейских интеллектуалов. Каждый не раз комментировал наши отношения и наш разрыв. Без злости, но, на мой взгляд, не всегда корректно. Впрочем, это уже их дело.



Ю.П.: Александр Иванович, в студенческие годы вы регулярно общались с Арсением Тарковским, посещали лекции Мамардашвили на психфаке МГУ, ездили в Тарту к Юрию Лотману... То есть вроде бы вы были типичным московским интеллигентом, условно говоря, космополитически- либерального толка. И вдруг в феврале 1981 года вы стали редактором отдела критики журнала "Наш современник". Что подтолкнуло вас к этому опасному шагу (ведь всегда опасно быть русским патриотом), какие изменения произошли, если, конечно, произошли, в вашей внутренней биографии за примерно пять-шесть лет после окончания университета?


А.К.: В студенческие годы я, как и положено, ума-разума набирался. Позиция критика, писателя ценна и значима только тогда, когда она результат осознанного выбора. Когда человек может сказать: я изучал разные культуры, всевозможные стили, но именно это мне по сердцу.


Признаюсь, знакомясь с людьми, я всегда стараюсь определить: является ли их патриотизм результатом культурного самоопределения или они просто никого, кроме Михаила Исаковского и Анатолия Иванова, не читали. Не хочу обижать этих достойных писателей, но, согласитесь, такой багаж недостаточен. Мало того, что человек будет поверхностным, он может оказаться нестойким в своём патриотизме. Знакомство с западной культурой, как правило, более прихотливо "инструментованной" и потому более броской, чем русская, может сбить его с позиций и превратить в яростного западника.


Мне повезло: я сначала впитал в себя культуру. Причём, не только из книг. Мераб Мамардашвили и Юрий Лотман – люди, олицетворявшие собой традиции научной мысли – философской и историко-литературной. Как бы мы с вами ни относились к их позиции, отрицать их значительность и значимость невозможно.


Впрочем, Мамардашвили и Лотмана я только слушал. А с Арсением Александровичем Тарковским мне посчастливилось немало общаться. Я пришёл к нему не из университета, а ещё из школы, в сером форменном костюме – другого у меня не было. Он рассказывал мне об Ахматовой и Цветаевой, с которыми был дружен. О Пастернаке, к которому относился не без ревности. "Ну знаете, – говорил он, – Пастернак фигуряет в стихах, как подросток на велосипеде перед дачными барышнями".


Мы говорили не только о поэзии, но и о музыке. "Наше имение соседствовало с имением Нейгаузов, – рассказывал Тарковский. – Его отец учил меня игре на рояле. И каждый раз, когда я ошибался, он бил меня линейкой по пальцам". Представьте, Юрий Михайлович, он рассказывал не об отце прославленного пианиста Станислава Нейгауза, а об отце его батюшки – великого Генриха Густавовича...


Шутки шутками, но именно от Тарковского я узнал о добаховском периоде немецкой музыки. О "трёх Ш" – Шейне, Шейдте и Шютце. Особенно хорош Генрих Шютц – это поразительная духовная чистота и красота, своего рода музыкальный аналог иконописи Андрея Рублёва.


Годам к двадцати я был готов к тому, чтобы сделать выбор, самоопределиться. Конечно, то не был рациональный процесс (хотя и он подспудно шёл. Мощнейшим эмоциональным толчком стал для меня просмотр фильма Василия Шукшина "Калина красная". Приятель буквально затащил меня в кино. Но стоило мне увидеть лицо Шукшина, я вдруг почувствовал, осознал потрясённо: "Это – брат мой!" Он так же смеётся, так же печалится и мучается. Спустя годы я узнал, что это же ощущение испытало множество зрителей – от колхозных механизаторов до академиков.


И тут же – второе открытие – как ожог: "Я русский!" До этого я не задумывался ни о своей национальности, ни о проблеме как таковой. А тут заговорила душа, кровь. Я стал искать другие фильмы Шукшина. Узнал, что сам он считает себя не киношником, а писателем. Что Шукшин – член редколлегии "Нашего современника" и там напечатал лучшие свои произведения, в том числе и киноповесть "Калина красная".


Вот так я и пришёл к обитой чёрным дерматином двери в парадной старого жилого дома на улице Писемского, где тогда – 28 лет назад – располагалась редакция нашего журнала.



Ю.П.: Когда мы с вами встретились впервые в 1985 году, вы, Александр Иванович, узнав, что я пишу диссертацию, со свойственной вам добродушной улыбкой отреагировали на этот факт примерно так: "Меня три года "ломали" в аспирантуре МГУ: учили писать "по-научному", но так и не поломали".


Чем вы объясните свою стойкость, почему Казинцев не пошёл по пути многих и многих кандидатов, докторов наук, членкоров и академиков, не пошёл по пути безмятежного литературоведения, а выбрал непредсказуемую, взрывоопасную, неблагодарную и неблагодатную стезю литературного критика?


А.К.: Не стал бы я на вашем месте, Юрий Михайлович, уничижительно отзываться о докторах наук. Вы сами успешный ученый, и ваше солидное научное положение позволяет вам формировать вокруг Армавирского университета школу талантливых молодых филологов.


С вашей лёгкой руки Армавир стал центром притяжения научных и литературных сил южного региона, местом ежегодного проведения Кожиновских чтений, на которые съезжаются учёные и писатели со всего Кавказа, из Москвы, и даже из-за границы.


А вот у меня научная карьера не задалась. Хотя уже защита диплома по теме "Эволюция художественного мышления Пушкина" стала своего рода событием для журфака МГУ. Достаточно сказать, что оппонировать пригласили доктора наук из отдела теории Института мировой литературы. Хотя в Московском-то университете было немало и своих специалистов,


Мой научный руководитель Эдуард Бабаев, друг Анны Ахматовой, шепнул мне перед защитой: "Только не поднимайте глаз". Дерзкие у меня глаза! Я не поднимал. Правда, сказал, что моя работа прокладывает новый путь в изучении Пушкина. Профессора пошумели, но все кончилось хорошо.


Меня сразу взяли в аспирантуру. Но не на кафедру русской литературы, а на только что созданную кафедру критики. И начались проблемы.


Тут волей-неволей мы переходам к излюбленной патриотами теме – еврейской. Во главе кафедры стояли люди особого закала – Анатолий Бочаров, Суровцев, Оскоцкий. В те годы я понятия не имел о еврейском вопросе. Русофобство моих наставников я относил на счет их твердокаменного марксизма. Но в партийную теорию я не лез, спокойно занимаясь проблемой творческой личности в эстетике 20-х годов. Спорил с формалистами – Б.Эйхенбаумом и его компанией, ссылался на М.Бахтина и русских почвенников XIX века – И.Киреевского, А.Хомякова, С.Шевырёва.


Первый звоночек прозвенел, когда профессор, преподававший в аспирантуре философию, отказался допустить меня до сдачи экзамена. Он честно признался, что не читал филологов-формалистов, но сказал: "Это уважаемые ученые, а вы их ругаете..."


Экзамен я всё-таки сдал. Но каково же было моё удивление, когда на предзащите Оскоцкий заявил: "Эта диссертация действует на меня, как красная тряпка на быка". Ему нечего было стесняться – на кафедре все были одного с ним роду-племени.


Мой научный руководитель – Галина Белая, воспитанница Ильи Эренбурга, поддержала Оскоцкого. "Либо я, либо он", – провозгласила она, картинно указывая на меня.


Однако нет худа без добра. В аспирантуре я научился подкреплять любую мысль доказательной базой. Это избавило меня от хлестаковского "эссеизма", которым грешат многие критики и публицисты. Их фантазии безмерны, увлекательны и абсолютно безответственны.


И самое главное, что дала мне аспирантура: я три года просидел в университетской библиотеке. Это колоссальное книжное собрание, ненамного менее обширное, чем "Ленинка". Причём, в отличие от неё, фонды университетской библиотеки не были столь ревностно прорежены тогдашними блюстителями идеологической чистоты. Там я познакомился со 150-томным изданием Святых Отцов, книгами философов и поэтов Серебряного века. Мое усердие произвело такое впечатление на библиотекарей, что меня пускали в зал и выдавали литературу ещё два года после того, как я утратил право пользоваться библиотекой.



Ю.П.: В 1984 году в статье "Не драка, а диалог" Казинцев определил критику как искусство понимания. Расшифруйте, пожалуйста, это определение и хотите ли вы сегодня подкорректировать свои суждения о критике двадцатичетырёхлетней давности?


А.К.: Белинский писал, что талант понимания стихов столь же редок, как и талант поэтический. Я думаю, что он даже более редкий. Поглядите на поэтов. Это классические эгоцентрики, слышат только себя, думают только о себе. Понять, услышать, хотя бы выслушать другого – на это способны немногие. Но для чего же пишет человек, как не для того, чтобы быть услышанным и понятым?


Творчество без критики или, точнее, – без того контекста культуры, в котором критике как искусству понимания отведена важнейшая роль, во многом теряет смысл.


Не говорю уж о том, что читатели нуждаются в энергичном комментарии даже тогда, когда стоят перед творением бесспорным. Казалось бы, чего же больше, вот – шедевр. Но его не замечают, он как бы не существует. Должен прийти критик, чтобы сказать: "Господа, снимите шляпы, перед вами гений!" И тогда равнодушие сменяется гулом восторга. Так было с "могучей кучкой" в музыке, с "передвижниками" в живописи. Их страстно пропагандировал В.Стасов. Так было с Николаем Рубцовым и "тихой лирикой". Это направление во многом обязано своим успехом В.Кожинову.


Но проблема понимания шире, чем собственно литературная или художественная. Мы сформировались в эпоху монологизма. Партия изрекала истины, обществу предписывалось внимать. Теперь монополия на истину уничтожена, но не сформирована культурная среда, нет уважения к чужому мнению. Отсутствует искусство и даже навыки диалога.


В быту это оборачивается обыкновенным хамством. В искусстве и жизни почти автоматическим редуцированием всего нового и сложного до элементарных идей и даже не столько идей, сколько избитых истин. Наверняка вы и сами встречалась с подобным: напишешь статью или книгу – ждёшь реакции. И получаешь "похвалу": дескать, здорово вы заметили, что Волга впадает в Каспийское море. И это на полном серьёзе, без желания обидеть, без иронии...


Ну впадает, а дальше-то что, как вам то, ради чего и написана работа? Редуцировали...


В обществе формируется опасный настрой – всеобщее хаотическое "говорение". Утверждение собственной позиции без какой-либо потребности услышать мнение другого, и уж подавно – без желания и намерения согласовать с этим другим заявленную позицию. Сейчас людей держит в узде довольно деспотичная власть. Но страшно даже подумать, что будет, если узда ослабнет, и хаос вырвется наружу.



Ю.П.: Уже первые ваши статьи отличают редкий критический дар, высокий научный уровень, разносторонняя эрудиция, фонтанирующий темперамент, бесстрашие... Чей критический опыт был для вас наиболее востребован? Назовите своих учителей и тех современных критиков, чьи статьи вы читаете сегодня, если, конечно, читаете критику вообще?


А.К.: Учитель – Пушкин. Он учит не только писать во всех жанрах, в том числе и критическом. Он учит жить. Его творчество и его жизнь – урок достоинства, сохраняемого в любых обстоятельствах. Достоевский: "Дневник писателя" – этот сплав художественной литературы, путевых заметок, публицистики и критики – моё любимое произведение у Фёдора Михайловича. Аполлон Григорьев. Конечно, он не критик, а поэт в критике. Но без него русская критика немыслима.


И, разумеется, Виссарион Белинский – вот критик по преимуществу, по сути. Когда-то, как и положено молодому славянофилу, я стеснялся его пафоса, публицистической прямолинейности, его революционности. В пику ему я готов был превозносить С.Шевырёва, И.Киреевского, даже В.Майкова. Но потом я перечитал славянофильских классиков и понял: они не были критиками, может быть, потому, что слишком хорошо, слишком покойно, как говаривали в XIX веке, жили. Умны – в высшей степени, куда умнее Белинского. Но он обладал поистине огненным слогом, без которого не достучаться до сердец. А также социальной чуткостью, проще говоря, состраданием к "униженным и оскорблённым". И главное – его статьи – это не свод разрозненных замечаний по тексту (как у всех его современников, исключая Пушкина), а реализация концепции, охватывающей всё творчество разбираемого автора, а зачастую, культурный и исторический контекст.


Из критиков нашего времени большое влияние оказал на меня Вадим Кожинов. Повлиял и Юрий Селезнёв, но больше как личность, борец за Россию, а не как литератор. Сегодня с интересом читаю В.Бондаренко, Ю.Павлова, В.Курбатова. Из другого стана – П.Басинского и А.Немзера. Терпеть не могу развязной болтовни, культивируемой под видом новой критики, в глянцевых изданиях.



Ю.П.: В "Наш современник" Казинцев пришёл с подачи Вадима Кожинова, вашим начальником был Юрий Селезнёв. И Кожинов, и Селезнёв в представлении не нуждаются. Расскажите о том, как складывались ваши отношения с Вадимом Валериановичем и Юрием Ивановичем. Как вы определяете их место в русском патриотическом движении и отечественной критике ХХ века?


А.К.: Вы справедливо заметили: ни Кожинов, ни Селезнёв в представлении не нуждаются. Другое дело, необходимы масштабные исследования жизни, творчества, идей этих выдающихся деятелей русской мысли.


В краткой беседе я не возьмусь рассуждать о столь значительных личностях. Тем более, с Вадимом Валериановичем меня связывало почти четвертьвековое общение, в двух словах об этом не расскажешь. С Юрием Селезнёвым я общался всего год. Но был покорён его обаянием, смелостью, цельностью.


В конце 80-х я получил в журнале ту самую должность, которую в начале десятилетия занимал Селезнёв. И всегда чувствовал, что на этом месте он, с его опытом, его вкусом к политической борьбе и даже к политически интриге, смог бы сделать куда больше. Иной раз мне кажется, что Селезнёв мог бы переломить общественно-политическую ситуацию и не допустить развала страны. Не дожил...



Ю.П.: Александр Иванович, вы уже более двадцати семи лет трудитесь в "Нашем современнике". Приходилось ли вам как автору журнала наступать на горло собственной песне, высказывать мнение журнала, идущее в разрез с вашим?


И вытекающий отсюда второй вопрос. Можно ли было при Сергее Викулове, а в последние почти двадцать лет Станиславе Куняеве выражать мнение, не совпадающее с мнением главного редактора?


А.К.: Юрий Михайлович, моя жизнь делится на две равных половины. Из 55 лет 27 с половиной я проработал в "Нашем современнике". За эти годы я так сроднился с журналом, что стал его частью, А "Наш современник" стал не просто частью меня – стал мною.


Конечно, был период "притирки". Когда Кожинов предложил мне работу в "НС", я – издатель самиздатовского альманаха чуть не оскорбился: как это – служить в официальном издании. Но Вадим Валерианович умел убеждать. Через несколько дней после того, как я поступил на службу, состоялось партсобрание.


Я не был членом КПСС, и так и не вступил в неё – был единственным беспартийным куратором идеологического блока в столичном журнале. На что Викулову указывали "инстанции". Но на партсобрании присутствовали все сотрудники. И я был потрясён: партийцы из "НС" говорили то же, что и мы, самиздатовцы, на кухнях. Они верили, что их горькая правда нужна партии и стране.


Присматривался не только я, присматривалась ко мне. Некоторую напряжённость вносило то, что первые несколько лет я печатался в основном "на стороне" – в "Литературной газете", "Литературном обозрении", "Вопросах литературы". Всё издания из "другого лагеря". Я шёл на это сознательно. Мне казалось, что выступать в собственном журнале – это публиковаться "по знакомству". Я хотел утвердиться на чужой территории, доказать, что даже оппоненты вынуждены признать меня, считаться со мной. Тогда ещё борьба между русскими и западническими, а точнее сказать, еврейскими изданиями далеко не достигала нынешнего накала, и такое признание было возможным.


Иной раз публикации выходили боком. В "Вопросах литературы" я напечатал статью о Пастернаке, Ахматовой, Заболоцком и Мандельштаме. Принёс номер в "НС" и похвастался тогдашнему заведующему отделом критики Юрию Медведеву. Тот поздравил меня и, повторяя что-то вроде "Как хорошо, как славно", вышел из кабинета, прихватив журнал.


Через какое-то время меня вызвали к главному. На столе перед Викуловым лежала книжка "Вопросов литературы", раскрытая на моей статье. "Это вы написали?" – зачем-то спросил Сергей Васильевич. По ледяному тону я понял, как обстоит дело, и ответил: "Я, и готов написать заявление об уходе, если публикация вас не устраивает". Сергей Васильевич был боевым офицером, крутым на расправу. Но тут он смутился и почти пробормотал: "Нет, почему же, идите".


Направляя меня в журнал, Кожинов с характерным для него коротким смешком сказал: "Пусть в "Нашем современнике" будет один образованный человек". Некоторые "патриоты" (тут я вынужден взять это слово в кавычки) считают, будто "образованный" – синоним еврея. Убеждён – это тяжкая хула на русского человека: мы объединили гигантскую империю не только силой оружия, но и силой знаний, наглядно доказав окружающим народам своё превосходство в культуре – культуре управления, технической культуре (вооружение, военная тактика и т. д.), культуре духовной.


Как бы то ни было, недоброжелатели нашёптывали Викулову: печатается не там, хвалит не тех, даже говорит на так – не еврей ли?


В "НС" люди делали молниеносные карьеры: взяли рядовым редактором отдела, а через год он – заведующий, через полтора – заместитель главного. Я оставался литсотрудником шесть лет. Однако Викулов и не увольнял меня, хотя обычно он так же легко расставался с работниками, как и возвышал их. На моей памяти состав редакции обновился едва ли не трижды.


Всё изменилось во время поездки в Тверь – то был первый выезд нашего журнала в провинцию. Нас повели в старейший храм города Белая Троица. Пока все слушали экскурсовода, я отошёл в придел – помолиться. И Викулов заглянул туда, наверное, за тем же. Увидел, как я крещусь... Вскоре он назначил меня заведующим отделом, а ещё через несколько месяцев заместителем главного, доверив вести публицистику, то есть определять идеологию журнала.


Разумеется, я проводил "линию Викулова", а затем "линию Куняева". В конечном счете именно главный отвечает за издание, значит, ему и расставлять основные смысловые и художественные акценты. Идеологическая дисциплина – часть корпоративной этики.


Если ты хочешь проводить политику, отличную от той, что наметил главный редактор, лучше подыскать себе другое издание.


В то же время своей позиции я не скрывал, даже когда она не совпадала с мнением Викулова или Куняева. Пытался доказать свою правоту. Иной раз получалось. Так мне удалось преодолеть предубеждение Викулова против Кожинова, возникшее в 1981 году, когда ЦК устроил скандал после публикации статьи Вадима Валериановича "И назовет меня всяк сущий в ней язык..." Я горячо рекомендовал работу Кожинова о нашумевшем романе Анатолия Рыбакова "Дети Арбата". Публикация состоялась и обернулась триумфальным возвращением Кожинова в "НС".



Ю.П.: Вы начинали как поэт. Затем выступали как критик. С 90-х годов выходят ваши последние критические статьи, и вы в третий раз в жизни меняете творческое амплуа. Что побудило вас к этому и не жалеете ли вы сегодня о том, что ушли в публицистику?


А.К.: Прежде всего, я нe отказываюсь от своих стихов. Но не считаю возможным печатать их сегодня. Дело в том, что значительная их часть – политическая поэзия. В молодости я был убеждённым антисоветчиком. Опять же, не отказываюсь от своих взглядов. То, с чем боролся я и мои товарищи, в конечном счёте, погубило советскую власть и страну.


Но, представляете, если эти яркие – поверьте – произведения опубликовать сейчас? Получится, что я солидаризуюсь с тем дерьмом, кто сделал антисоветизм доходной профессией. Причём, сделал задним числом, когда за это "ничего не будет", напротив, получишь официальное признание, деньги, поездки за границу. Никогда не встану рядом с ними! Пусть уж лучше стихи останутся ненапечатанными. А там, кто знает, может быть, наступит время, когда и о советской эпохе можно будет говорить спокойно, как об истории.


Критикой я занялся для пропаганды поэтов "Московского времени". Мы писали в классической традиции, но даже те немногие читатели, кто мог познакомиться с альманахом, не понимали нас. "Но сложное понятней им" – прозорливо предупреждал Б.Пастернак.


В конце 80-х я обнаружил, что люди не понимают не только литературу, но и окружающую их жизнь. Вспомните, в период митинговых страстей Ленинград, буквально напичканный предприятиями ВПК, дружно проголосовал за депутатов, требовавших "конверсии". Иными словами, избиратели поддержали тех, кто планировал закрыть оборонные предприятия и оставить их без работы.


Так в конечном счете и произошло. Сегодня оборонка гигантского города разрушена.


Я понял, что в этот момент не время заниматься исследованием литературы. Между прочим, тогда даже Распутин с Беловым отложили в сторону повести и рассказы. Они включились в политическую борьбу и занялась публицистикой. Василий Белов часто заходил в журнал после заседаний Верховного Совета, депутатом которого был. Потрясённый, бледный, он рассказывал о ходе дебатов. По-моему, Василий Иванович так до конца и не оправился с той поры. Но, знаете, только негодяй мог как ни в чём не бывало заниматься своими прежними делами в те дни, когда решалась судьба Родины.



Ю.П.: Публицистика Казинцева – это огромное количество прочитанного и проанализированного материала, это вдумчивая, взвешенная реакция на самые животрепещущие вопросы истории и современности, это постоянная полемика с оппонентами, это титанический труд. Что движет Казинцевым-публицистом, как вы определили бы сквозную главную тему своих работ?


А.К.: Спасибо, Юрий Михайлович, за хороший вопрос. Я убежден: каждый пишущий, да и любой человек, имеет некое задание, то, ради чего он родился и живёт на свете. Если этого ощущения нет, или оно выветривается, жизнь становится пустой, зряшной.


Другое дело, что над своим призванием мало кто задумывается, да и сформулировать его сложно. Вот вы спросили, а мне нелегко дать ответ. Хотел сказать: моя цель – защитить Россию, и тут же понял: прозвучит выспренне. Хотя, конечно, каждый из нас должен бы ставить перед собой именно эту цель.


Сказал бы: я пишу, чтобы защитить простого человека. Но выйдет чересчур специально, на либеральный манер. Те всё защищали "маленьких людей", а на деле боролись с государством.


А вот Пушкин не обличает Медного всадника, хотя, конечно, глубоко сочувствует Евгению. И даже наделяет один из вариантов этого образа – Езерского – некоторыми своими чертами. Пушкин учит понимать и любить и Евгения, и Петра, и Самсона Вырина, и его ветреную дочь, ставшую невольной причиной смерти отца. Любить и понимать русского человека, независимо от его чинов и обстоятельств.


Полагаю, и в этом Пушкин указал путь отечественным писателям. Во всяком случае, я вижу свою задачу именно в том, чтобы защитить русского человека.


Конечно же, прежде всего самого уязвимого. Когда в Прибалтике я вижу русских подростков, у меня сжимается сердце: какая участь уготована вот этому русоголовому пареньку и этой курносой девчушке? Впрочем, ту же тревогу рождают дети и коренной России, особенно в глубинке, в деревне. Путь в Ломоносовы им закрыт. И Платона Каратаева из них не вырастет: телевизор развратит уже в юности, заставив думать о том, как "срубить бабло" да ухватить толику самых доступных удовольствий.


Защитить человека "от телевизора". Да. Но этого мало. А между тем, те немногие, кто борется, кто сопротивляется существующему порядку вещей, этим обычно и ограничиваются. Но телевизор вещает не сам по себе. У него есть хозяин – защищать надо от него.


И этого недостаточно: хозяева СМИ служат боссам покруче: президентам и тем, кто стоит за ними, тем, кому наш выдающиеся мыслитель Иван Ильин дал собирательное имя – Мировая закулиса.


Русский человек оказался под ударом планетарного масштаба. Недавняя война на Кавказе и мировая реакция на неё – вся нацеленная на Россию и против России – выявили это с убийственной наглядностью.


Но защитить человека против его воли невозможно. Подойдите-ка к человеку на улице, скажите ему: брат, я хочу помочь тебе, уберечь от опасности. Посмотрю, что он вам на это скажет и где вы окажетесь. Точно то же самое происходит и с патриотической публицистикой и – шире – литературой. Сравните тиражи патриотических изданий с тиражами коммерческой прессы, для того и пустившей типографский станок, чтобы оболванить русского простеца.


На телеэкране и сравнивать нечего. Скажете: патриотов на TВ не пускают. Правильно. Но одна передача осталась – "Постскриптум" А.Пушкова. И сколько людей смотрят Пушкова, и сколько Брилёва? А главное, сколько выключает обоих и глазеет на "танцы звёзд", нелепо раскорячившихся на льду?


Русский человек в сегодняшнем мире не имеет права быть ротозеем, глуповатым "глотателем пустот". Только мобилизацией всех своих умственных сил, напряжением ума и воли он может спастись сам и отстоять свою землю.


Пробудить в нём вкус к мысли, научить мыслить, наделить необходимыми знаниями – это и есть задача публициста-патриота. Вот почему я наполняю свои статьи разнообразными сведениями. Иной раз коллеги пеняют: слишком много материала, трудно воспринимать. Я отвечаю: эх, вы, слабаки! Вам трудно выкроить в уголке сознания место для статистических данных и пары-тройки цитат, обнаруживающих намерения наших врагов. Как же вы справитесь с куда более сложным, ответственным и опасным делом – борьбой с врагами, защитой Отечества? А ведь это глобальный вызов, с которым очень скоро придётся столкнуться всем нам.



Ю.П.: Дорогой Александр Иванович! Спасибо за интересное интервью. Поздравляю вас с юбилеем, желаю крепкого здоровья, стойкости духа и творческой неисчерпаемости. Хочу, чтобы вышел двухтомник, а ещё лучше трёхтомник, в котором предстал бы триединый Казинцев – поэт, критик, публицист. Я уверен в одном: критику и публицистику конца ХХ– начала ХХI веков без Казинцева представить нельзя ни сегодня, ни через сто лет.

Загрузка...