РОССИЯ И МОНДИАЛИЗМ. Россия и Европа. Россия и Россия. Привычные сопоставления. А если продолжить: Россия и сельцо Растягаево. Россия и человек, мужик, баба в ней. Не странно ли звучит? Просматривается ли эта связь с громокипящих политических высот? Что теперь для нас значит отдельно взятый человек в деревне Мымринской, да хоть бы и в городе Саратове? Или в Устюге. Копошится там, хлеб насущный молча добывает. Или кряхтит, вопит, бастует. Что она, Россия, если взять ее по отдельности в каждом из нас? Существует ли такая?
Я говорю: невзрачный, затрапезный человек в каком-нибудь Дялиже — главный герой нашего времени. Мне возражают: маленький человек, маленькая польза — это несвоевременно. А то и вредно. В битве гигантов интересны только главкомы. По крайней мере — начальники их штабов...
Спор давний. По аналогии с войной несовместимы оказываются окопная солдатская правда, лейтенантская и генеральская. Наверно, так оно и должно быть. Только с условием, что всякая правда имеет право голоса.
Кто-то прорубает окно в Европу. Кто-то — в будущее человечества. А я вежливо стучусь в окошко отдельного заштатного человека. По его душу иду. Странствую в космосе русской провинции, которой в достатке и на московских улицах. Брожу одновременно в разных временах. Еду на своем полноприводном УАЗе — самой русской, самой национальной машине — по безвестным проселкам. Принимаю дома славных, скромных гостей из забытых российских земель. Получаю районные газеты. Здесь, в Москве, вблизи Думы и Кремля, эти люди наполняются особым светом. Образ какого-нибудь пропащего мужика из деревни Матюкино в этом невероятном сближении обретает черты исторические.
Этот невзрачный, потасканный, безвестный человек своей жизнью, судьбой дает ответ на самые острые вопросы дня текущего. Или, наоборот, убеждает в их неразрешимости.
Север. Тайга. Целлюлозно-бумажный комбинат, выпускающий гофрокартон, дымит день и ночь. Продукцию хватают с колес. Средняя зарплата рабочих — пять тысяч. Кризиса не предвидится, даже если еще один Чубайс пройдется по стране — Япония, Малайзия, Иран и Ирак, Турция все равно будут покупать эту легкую тару. Лесные стахановские вырубки тридцатых годов уже наполнились новым, сочным лесом. Через десять-двадцать лет можно будет сюда прийти по второму кругу лесоповала, оставив под заросли молодняка теперешние делянки...
То есть хочу я вам продемонстрировать возрождение России в одном отдельно взятом рабочем городке. И благие намерения умного директора в оказании, от щедрот своих, можно по старинке выразиться, шефской помощи жителям тех же северных лесов. Он берет в долю пришедший в упадок леспромхоз. Покупает в Татарии десяток новых КАМАЗов. Объявляет, что в десять-двенадцать раз увеличивает покупку леса у этого предприятия. И просит только об одном: мужики, съездите в Тольятти, пригоните машины. Я вам их дарю. Чисто символические суммы буду брать с вас в течение десяти лет. Машины уже там, в Татарии, можете считать своими. Не бойтесь, не обману. Да и как? Загоните лесовозы в тайгу — мне до них не добраться. Зарплату, конечно, больше трех тысяч в год гарантировать пока не могу. Но и это деньги...
Вы говорите мне об ужасе недоедания, детской смертности, угрозе геноцида, международной изоляции России, эмбарго, интервенции. А я ужасаюсь тому молчанию, которое установилось в "красном уголке" леспромхоза. Директор на трибуне, как он мне рассказывал, подумал, что у него что-то с головой случилось, слух пропал. Но глаза-то все видели. Эти понурые лица молодых мужиков видел, их вялые позы, блуждающие взгляды. "Они будто наркотиков наглотались, — рассказывал мне директор, когда я навестил его как земляка в гостинице "Россия", — будто их в советские времена сверхурочно заставляли работать без повышения тарифа. Будто они на скамье подсудимых сидели за какую-то мокруху-групповуху".
Он хотел осчастливить их, а напоролся на полное нежелание что-либо предпринимать для изменения своей жизни.
"В такую даль к черту на кулички мотаться — зачем это им надо, — говорил потом шофер, везший благодетеля до станции. — Они с голоду не мрут. Охотятся, рыбачат помаленьку. У каждого есть бензопила. Он втихаря на ту же делянку идет, валит кубов двадцать. Загоняет по дешевке скупщикам. На винище хватает. А то спит — и день, и второй. Сидит на завалинке. Курит самосад, махру. И вы думаете, ему плохо?"
Вот так же и я задаю себе вопрос: а что такое плохо для отдельно взятого человека? Да оказывается, легче определить государственные приоритеты, чем личностные. Так же и в "правах человека" невозможно разобраться. Навязанные нам правозащитные страсти завели нас в потемки человеческой души, замутили сознание, разъяли двуединство таких понятий, как Я и РоссиЯ. Теперь нас тоже, как мужиков-лесовиков из далекого архангельского леспромхоза, будут пытаться облагодетельствовать, а мы — на загородные участки нацелились. Нам бы картошку посадить. Мы уж как-нибудь без этого самого пафоса и патетики на хлеб с маслом наскребем.
Требуется национальный герой! Тот, который откажется от себя ради счастья Родины. Идеальный гражданин. Человек без комплексов — сплошное стремление к общему благу. Полная гармония на земле и богоподобие по пришествии на небеса. Одновременно ставленник нации и ритуальная ее жертва. И вы скажете, что таких не найти в наших уездных городках и новообращенных селах среди той публики, которой я отдаю предпочтение? Извините, псковские десантники оттого и назывались псковскими, что были уроженцами самых глухих северо-западных мест России. Говоря высоким языком, они именно оттуда, из глубокой провинции, вознеслись в вечность. Остались в памяти народа, если выражаться спокойнее...
Меня всегда огорчала мысль, что память народа, как и память отдельно взятого человека, к сожалению, тоже не всеобъемлюща. Из всей Куликовской битвы остались только имена Пересвета и Осляби. Время вымывает наше представление о героях. А небесные скрижали не каждому дано считывать. Надеяться остается или на искусство, или на абсолютную безыскусность.
ОТ ХХ ВЕКА ОСТАЛСЯ ФИЛЬМ "ЧАПАЕВ". Но остались и никому не ведомые письма Анны Никитичны Стешенко — легендарной Анки, которая последние годы своей жизни провела в Иванове.
Ее дальний родственник Н.И.Соболев послал мне несколько листков, хранившихся у него после смерти Анны Никитичны. Как он пояснил в сопроводительном письме, это часть переписки Анны Никитичны (Анки) с Любовью Феодосьевной Дубковой (женой Петьки), в 1918 году еще просто Любки. Вторые два письма датированы 1968 годом.
Эта переписка показалась мне документом эпохи, хоть и ничтожным по объему, но настолько выразительным, что я даже включил ее в свою новую книжку очерков "Свобода, говоришь?", которая выйдет в мае.
Итак, 1918 год...
АНКЕ-ПУЛЕМЕТЧИЦЕ ОТ ЛЮБКИ
...Дружки Петра сначала смехом меня донимали, рассказывали, будто ты его захороводила и отбиваешь у законной жены, пользуешься службой в армии. Сначала я не верила, чтобы баба с мужиками в войске состояла. У нас в деревне про таких одним словом выражаются. Разве бабье это дело — из ружья палить? Пускай мужики бьются друг с дружкой, а наше дело — дом беречь. В деревне у нас теперь одни старики остались, а ты видишь, какая ловкая — к тем, кто в самом соку присоседилась. К чужим мужьям. Горько мне и обидно до того, что иной раз думаю: хоть бы ранило разлучницу, только не насмерть, а прямо в харю, разворотило бы бесстыжую, чтобы век боле никто не глянул. Либо на покосе смотрю вперед себя на траву и мечтаю: вот так бы я и ее подсекла под саму юбку. Думаешь, ты одна такая смелая? Ничего, надо будет, и я за свое правое бабье дело воевать начну.
Не вяжись с Петром, тебе говорят. Он мужик не балованный, я у него первая, и он у меня тоже, мы венчаны перед Богом, а ты, шалопутница, только беса тешишь. Придет время отвечать на том свете, что скажешь?
Раньше Петр вина в рот не брал, а после того, как с тобой спознался, трезвым я его не вижу. Вот что ты сделала с человеком, змея подколодная. Нынче приезжал на побывку, просила его трубу поправить, того гляди, пожара в доме наделаю, крыша-то соломенная, — так он и ухом не повел. А когда уж в последний час перед отъездом ступил на лестницу, так я его за ногу обратно на землю сдернула — сильно выпивши был, свалился бы с крыши да шею свернул. Он уехал, а я реву и думаю: для кого же это, интересно, я его сберегла — для той обозной попутчицы?
Нет моченьки обиду терпеть. Сегодня ходила лошадей из ночного ловить, веревку арканом держу, а сама думаю: через сук бы ее перебросить, да петлю-то себе на шею, а кони пускай жизни радуются.
Петр — мой, слышишь ты, бессовестная женщина! Он меня одну любит и ко мне все равно вернется, а ты под другого пойдешь, а я под страхом смерти верность ему сохраню. Вот и отец его, Иван Данилович, тебе то же самое прикажет. Крутой он, скор на расправу, рука у него страсть какая тяжелая, и скоро к сыну в войско поедет, так и с тобой, шалоха, словцом перемолвится, когда это мое письмо тебе передавать станет. Ему обо всем про тебя доложено. . .
ОТ АНКИ-ПУЛЕМЕТЧИЦЫ — ЛЮБКЕ
...Хорошо, Любочка, тот дом стеречь, где дети есть. А как мне известно, в семействе вашем не имеется таковых. Конечно, я вам прежде всего сочувствие свое выражаю в этом деликатном вопросе, а нисколько не в укор говорю. И касательно женской доли я с вами не согласна — курицей быть вы мне не прикажете. А так же и в армии не обязательно гулящие женщины служат.
Теперь об основном вопросе.
Скажу вам прямо, Любочка, нравился мне ваш Петр. И между нами было много хорошего. Но теперь уже все кончено, так что нечего об этом думать. Я вам теперь не поперечна, берите его себе, вот только ведь он бычок-то сноровистый. На веревке не удержишь. Желаю вам успехов в этом вопросе от всей души. А насчет выпивок я с ним поговорю, хотя в дивизии он ведет себя в этом вопросе положительно.
Кстати, свекор ваш, Любочка, оказался очень добрым и порядочным человеком. Я его с Дмитрием Андреевичем (Фурмановым. — А.Л.) познакомила, они с ним чай пили, он у Дмитрия Андреевича и ночевал...
И вот еще один ужас наподобие молчания мужиков в ответ на возможность славно потрудиться — скачок во времени через пятьдесят лет. Следующие два письма датированы сразу 1968 годом.
ЛЮБОВЬ ФЕОДОСЬЕВНА — АННЕ НИКИТИЧНЕ
...Видела про вас передачу по телевизору. Ваш голос совсем не изменился с того дня, когда мы с вами вместе слезы лили на похоронах Петра Ивановича, а я, дура деревенская, салюта испугалась. Как бросила я горсть земли в его могилку, на том и молодость кончилась, и столько всего потом было, теперь уж и не припомнить, лягу спать, начну вспоминать, Господи помилуй, только замуж четыре раза выходила, и все будто напрасно, одна век свой доживаю. Вся больная, почки болят и сгорбило. Да и вас тоже не украсила жизнь. Ткачихи, невесты-то ивановские, про которых в песне поется, покраше нас с вами будут. И, видать, по передаче судя, детей вы тоже не нарожали себе для утешения старости. Кто знает, Анна Никитична, может быть, это за грехи ваши слезы теперь вам отливаются, одиночеством и вы наказаны, потому что вы надо мной тогда насмехались, мол, при жизни Петра Ивановича я ему дитеночка не родила. А скажу я вам теперь перед смертию откровенно, что ведь был у меня от Петеньки сыночек, да помер в двадцать девятом году от голода. Им беременная я на могилке-то у Петра слезами уливалась. Не сохранила мальчика. Жалею его пуще всех, хотя в войну еще двоих сыновей потеряла да мужа в придачу. А после войны вот уж точно по-вашему вышло: порожняя до старости доходила. Последний муж помер два года назад. Мне хорошую квартиру оставил, приезжайте в гости...
АННА НИКИТИЧНА — ЛЮБОВИ ФЕОДОСЬЕВНЕ
...у партии всегда искала ответы на все возникающие передо мной вопросы, но с тех пор, как дух ревизионизма проник в наши ряды, отошла от активной общественной деятельности. Некоторое время работала в контрольно-ревизионной комиссии, но и с помощью этого инструмента отчаялась сколько-нибудь значительно влиять на чистоту наших убеждений.
Наблюдая глубокое перерождение руководящих работников и рядовых членов, пришла к выводу о необходимости решительной борьбы с разложением и выступила на областной конференции с открытым письмом. В нем сказала, что я не могу поступиться основополагающими принципами построения общества нового типа, за что пролили свою кровь миллионы лучших людей, в том числе и наш с вами, Любовь Феодосьевна, общий знакомый, об увековечении памяти которого я хлопотала и к тридцатилетию, и к сорокалетию тех далеких событий. В результате безобразно долгой волокиты все-таки добилась навески памятной плиты на дом Дубковых в деревне Алексеевке, о котором вы, наверно, тоже не забыли. Но в период последней вспышки эпидемии волюнтаризма, выразившейся в сносе неперспективных деревень, и этот дом был срыт с лица земли, а памятная плита затерялась. Не доглядела, не уберегла, хотя в то время еще имела влияние и вес в своей партийной организации...
НА ЭТОМ ПЕРЕПИСКА ОБРЫВАЕТСЯ. И обрывается эпоха... Слезинка ребенка. Слеза женщины. Ливень этих слез. Новый век — новые слезы. Круговорот воды в природе. Обмен веществ. Отдельно взятый человек — ничто. Будь он, предположим, хоть Великий князь, ну хотя бы Ярослав Всеволодович. Кто помнит о нем? А ведь неплохой был князь. Пришел во Владимир из Киева. Восстановил город после разрушения татарами. "Очистил церкви от трупов, собрал оставшихся от истребления людей. Утешил их". И было у него восемь сыновей. И уже сыны даже в летописи означены только по именам. И никаких других известий о них не имеется. А про одного вообще такая запись: "Неизвестный по имени сын убит татарами при взятии Твери". Который из восьми? Никогда не узнаем. Хотя у него отец был первый человек на Руси.
Псковским десантникам "повезло". Их нашли, опознали, привезли на Родину, на памятниках высекли имена. А мне покоя не дают пропавшие без вести. Будь хотя бы такой и в генеральском звании. Берут у останков кожу на анализ, ногти, зубы. Под микроскопами, с помощью компьютеров пытаются дознаться — кто таков? И не находят ответа. И кто помнит о нем? Мать, жена, дети?
А вот сидит у меня дома бабушка. Подкармливается. Мультики вместе с сынишкой смотрит. Он у нее спрашивает: "А как дедушку звали?" Она не может вспомнить. Улыбается блаженно. Забыла уже. Хотя и десяти лет не прошло после дедушкиной смерти. Была женой! Матерью его детей! Так же и Россия-мать о многих забывает. Не может вспомнить — и все тут. Так много потерь.
Живя, надеясь собственными усилиями укрепить свое Я в истории, мы только на самый крайний случай оставляем Бога с его прибежищем на небесах. Вот, думаем, если не повезет, не удастся найти какого-нибудь способа зацепиться за народную память, так в последнюю минуту перед уходом возопием к Создателю и все-таки не в бездну канем. Но до тех пор колготимся, "радуемся жизни", в которой спокуха, безнадега, секс вместо веры, надежды, любви.
Несколько пословиц бабушки, любимое словечко дедушки, совет отца. Прибавить сюда альбом с фотографиями, да у некоторых теперь — видеокассеты с печальными кадрами уже ушедших близких людей — вот и все, что составляет нашу родовую память, нашу собственную страничку в Интернете.
Запуская ее в "сайт", изредка проверяя, не запала ли она в каком-нибудь кластере, мы все же большую часть времени проводим в отслеживании чужих страничек. Если мы не склеротические бабушки, то мы существа сугубо общественные. Но все-таки, если спросят у нас, что такое Россия, то многие, не задумываясь, ответят, что Россия — это я. Вся боли ее, все праздники сосредоточены в сердце отдельно взятого, заштатного, затрапезного человека, населяющего ее пространства. И очень часто именно такой человек — отверженный, невидный, чудной — доходит до помешательства от нестерпимых терзаний за ее судьбу.
ПОДЗАБЫЛИ ИВАНА ОРЛОВА. Отсалютовали его кончине несколькими публикациями. И дальше в путь. А я в своем боевом УАЗе в какой проселок ни сунусь, в каких грязях или асфальтах ни окажусь, везде вижу его — мелькает за деревьями плащик его, кепка. Трещат сучья под напором его баула, полного патриотических газет и книг. Или он попутно со мной по обочине шагает, косо под тяжестью ноши. Или навстречу. Из окошка дряхлого дома выглядывает — он.
Едет по Ярославскому шоссе где-то в районе Ростова Великого взрывать Спасские ворота на своей славной машине — торпеде. Ветровое стекло заклеено плакатом с изображением Джоконды. Под грудями у нее — вырезанная ножницами смотровая щель. И в эту прорезь, прищурясь, выжимая полный газ из старого "москвича", смотрит Иван Орлов на окружающую жизнь.
И так он вечно будет мчать по русским проселкам и большим дорогам. Вы еще обязательно увидите его.
Он уже проехал через тот поселок лесорубов, где мужики отказались от новеньких "МАЗов". Въезжает в заброшенную деревню.
Здесь лет десять назад поселился лукавый фермер, бывший долбежник сучков на фанерной фабрике. Поселившись, начал с того, что во все существовавшие в то время крестьянские партии и союзы написал заявление с просьбой о приеме в члены. Несколько из них, такие, как Черниченковская партия, близкая к власти, по своим каналам распорядились выделить мужику сельхозтехнику на льготных условиях, короче — даром. Он натащил в эту деревню Дыркину массу новеньких тракторов, комбайнов, сеялок. Весной под показательными телекамерами отечественных и заморских компаний вспахал земли окрест, половину засеял, с половины этой половины снял урожай и, пренебрегая всякой гласностью, целиком сгноил его.
До обвала цен еще успел по бартеру выменять пару тракторов на кирпич и цемент. Взялся строить образцово-показательный коттедж. Через три года под крышу подвел. Но до сих пор живет в сарае, не имея денег для покупки оконных рам и досок для пола. Зато с помощью оставшегося у него от времен "золотой лихорадки" сварочного аппарата соорудил пропускной пункт на дороге, шлагбаум. И оставшимся от кровельных работ битумом вывел на щите такую надпись: "Частные владения. Проезд — 50 руб."
В назидание жидовствующему мужику протаранив этот шлагбаум, Иван Орлов едет дальше, зорко всматриваясь в прорезь на плакате под грудями Джоконды.
Среди мрачных ельников на его пути вдруг встает баба с распущенными волосами и в белой до пят рубахе — как сама смерть. Она швыряет заступ под колеса штурмового автомобиля. А сама достойным шагом удаляется в сторону заброшенного кладбища, спускается в свежевыкопанную могилу, накрывается, как плащаницей, парниковой пленкой и требует, чтобы ее похоронили заживо.
Стоя над могилой в приготовленной посмертной записке Иван Орлов читает: "С невесткой жить нету мочи. Как участница войны с фашистами требовала отдельную жилплощадь. Администрация стала оформлять меня в интернат для престарелых. Расцениваю это как вынесение мне смертного приговора. Прошу похоронить и поставить памятник со следующей надписью: "Здесь покоится Офицерова Ульяна Федоровна — очередная жертва оккупационного режима".
Факт документальный. Сам Иван Орлов рассказал о нем в одной из многочисленных своих брошюр " Могила и тюрьма".
Именно там, в самой глубине России, по-прежнему живут сильные люди, совершающие мужественные поступки — подобно мученикам-первохристианам, тоже, кстати, поминаемых в святцах без имен, а только количественно.
Уже собран несметный материал о жизни Ивана Орлова. Хочется написать большую книгу о нем.
Кто-то рисует море, а я — каплю дождя на стекле.
Хочется написать о безвестном для России воронежском студенте, за курсовую работу которого корпорация "Боинг" готова учить его за свой счет, дать ему работу в ведущей фирме. А он — не желает уезжать с Родины.
Или о студенте — совсем не знаменитом, кормящем своими нелегкими заработками мать с младшим братишкой и успешно защитившем диплом.
О семилетнем мальчике из Вятки, сочинившем дивную сюиту, — совершенно оригинальную по форме. Только что пришедший в этот мир, он выслушал одному ему ведомые гармонии новой России.
Историю о московской девчонке из "поколения пэпси", на долю которой опять, как это часто случалось в русской истории, выпал пьющий муж — мелкий бизнесмен. Запил, угодил в лечебницу. Она, неумеха, взялась за его дело, раскрутила, выстояла в схватке с рэкетирами, нашла общий язык с конкурентами. Так что через месяц выписавшийся из психиатрической клиники суженый обнаружил процветающее предприятие. И опять запил.
Сколько людей в России — столько и книг, фильмов, художественных полотен, докторских диссертаций, очерков должно быть написано.