ЖИЛИ-БЫЛИ
Анна Серафимова
Анна Серафимова
ЖИЛИ-БЫЛИ
Озадаченная еще кучей поручений, которые нужно было выполнить после работы, выскочила на "Комсомольской" кольцевой и понеслась в кассы за билетом: через 10 минут снимается бронь. Бежать по прямой мешала небольшая группа людей, на которых я невольно оглянулась. И увидела, что столпились они возле маленькой старушки с перекинутыми через плечо сумками. И было у бабушки такое усталое лицо, такие полные страдания и мольбы глаза, что и я остановилась: просто не в силах была пробежать мимо действительной нужды и взывания о помощи.
Пытающиеся помочь бабушке жгучая блондинка, мужик с "дипломатом" и хлопотливый старик в три голоса переспрашивали, какая нужна станция, куда держит путь их временная подопечная. Старушка, вытирая слезы, неимоверно уставшая, повторяла название, которое никто не мог разобрать. Еще она показывала бумажку с адресом какого-то города, куда ей в конечном счете и нужно. Бойкая блондинка нетерпеливо резюмировала: "Надо ее в милицию сдать".
При слове "милиция" бабушка умоляюще запричитала: "Не надо в милицию! Я же — не воровка, я ничего не сделала". "Ну, мне больше некогда, у меня срочные дела!" — напугавшая бабушку до смерти спешно удалилась и вскоре, сияющая, проплыла мимо с букетом и "срочными делами" под ручку: вылитым товарищем Сааховым из "Кавказской пленницы".
Мужчина с кейсом настаивал посадить бабушку в каждый вновь прибывающий вагон и отправить на Павелецкую. Словоохотливый старик был саркастичен: "И что ей на вашей Павелецкой? Приедет оттуда сюда обратно. Там такие же вот умники сочтут, что ее надо на Комсомольскую послать". Бабушка слезливо подтверждала: "Я с утра уже все туда-сюда езжу".
Неожиданно обнаруживаю, что мужчины повели себя вполне по-джельтменски: они исчезли, не попрощавшись, и я осталась возле бабушки одна с перекинутыми через мое плечо ее сумками, которые я почти сразу предложила подержать, поскольку она категорически отказывалась поставить их на пол: мол, сразу стянут вокзальные воры. И тут догадываюсь, что моей неожиданной подшефной нужна "Щелковская", которую она неправильно выговаривала, где действительно есть автовокзал, с него, вероятно, и отправляются автобусы в нужный ей город.
Было совершенно очевидно, что самостоятельно старушка туда не доберется: ехать надо с пересадками, переходы в метро сложные, с такими вещами старому немощному человеку — они не под силу. Я взяла бабушку за руку и сказала, что довезу ее до места. Она обрадовалась, как ребенок: да и плакала она тоже, как ребенок. И была в том возрасте и состоянии, когда верно выражение "старый, что малый": за 80. В чистом, аккуратном, но сильно поношенном драповом пальто с цигейковым воротником, в шали, в суконных сапогах. Признаюсь, испытала я некоторую неловкость, когда, войдя в вагон, поймала недоуменно-осуждающие взгляды: очень мы разно смотрелись, держащиеся за руки, что предполагает скорее родственную близость. Ну и я в глазах окружающих была неблагодарной внучкой, держащей бабушку в черном теле, спроваживающая ее с жалкой поклажей обратно в деревню.
На "Курской" — длиннющий переход с многочисленными крутыми ступеньками. Мы медленно шли, и бабушка, крепко вцепившаяся в мою руку (из-за ее маленького роста нельзя было держаться даже под руку), рассказывала: едет из Баку к дочери, перебравшейся какое-то время назад в небольшой городок, устроившейся в музыкальной школе преподавателем ("Она у меня консерваторию закончила!" — с такой гордостью сказано!) Приехать за матерью все никак не могла: двое детей-подростков воспитывает одна, нет ни денег, ни времени. Боясь умереть среди чужих, быть похороненной не по-христиански, старушка отправилась самостоятельно: две дерматиновые сумки, ручки которых перетянуты изолентой — вот и все вывозимое русской оккупанткой. "Богатств не нажили. Да и что чуть годное — продавала. Надо было выживать". Говорится все спокойным, будничным тоном.
Когда сели в вагон до Щелковской, бабушка, уверившись, что доберется наконец-то до дочери (в Москву приехала в 9 утра и до 5 вечера моталась в метро, буквально слезно умоляя помочь ей), устроилась на сиденье поудобнее, и как ребенок, стала болтать ногами, не достающими до пола. А со мной вдруг случилась тихая истерика: у меня градом хлынули слезы. И я никак не могла их сдержать, не могла успокоиться, хотя в этом была необходимость: бабушка все время обращалась ко мне, боясь проехать станцию, а я сидела, отвернувшись, боясь испугать ее своими слезами, которые и вытереть не могла: одной рукой держала ее не отцепляющуюся руку, в другой держала свою сумку и придерживала ее скарб на плече.
Повернуться к ней все-таки пришлось, чтобы ответить. Она, увидев мои слезы, спросила: "Ты что плачешь? Обидел тебя кто?" — с таким участием и состраданием, что я зарыдала почти в голос. Мне было непереносимо думать, сколько пережила эта сухонькая бабушка, пережила по моей вине: это я в моем нынешнем возрасте должна отвечать за ее спокойную обеспеченную старость, как она, перенесшая войну, разруху, отвечала не в пример мне за мои по-настоящему счастливые детство и юность. Она меня обеспечила всем, а я ее — ничем. Я ей и умереть спокойно не давала: что стоят терзания старого верующего человека от перспективы не быть погребенным по обряду? И вот она, старая, больная, исстрадавшаяся, жалеет меня, молодую, здоровую: "Обидел тебя кто?"
Мы очень вовремя явились на вокзал: через 20 минут в нужный город отправлялся последний автобус. Купили билет (она не разрешила за нее заплатить: "Я — не нищая"), сели в зале ожидания. Я предложила: "Хотите чаю?" "А давай попьем", — оживилась она, с утра ничего не евшая. Я принесла из буфета чай, она достала из сумки узелок, развязала — там оказались конфетки. Угостила меня. Мы сидели, чаевничали из одного пластикового стакана (о себе я не подумала, а она отказывалась пить одна), и бабушка выглядела совершенно счастливой ("Уж тут я почти что у дочки, слава Богу. Такой путь за спиной! Уж если и умру, то у своих и по-своему, по-христиански. Услышал же молитвы-то".)
Я посадила бабушку на место у окна в автобусе, попросила немолодую соседку проводить ее по адресу. Та твердо пообещала — адрес единственной в городке музыкальной школы ей известен. Когда автобус тронулся, я стала махать Прасковье Тимофеевне, а она мне. Махала она, как ребенок, уезжающий в пионерлагерь, и я опять заревела, но уже не боясь никого напугать, навзрыд. Простятся ли нам наши старики, за которых мы в ответе?