ПРИЗРАК СВОБОДЫ
Вторник. В полвторого заказали с документами на "м". "С вещами!". И нет другого слова, способного скоро и резко перелистать страницы отмеренного.
— Ваня, на свободу! — первым среагировал Жура, тряхнув меня за плечо.
— Тихо, тихо, Серый, какая на хрен свобода, — перебирая в голове возможные варианты, отмахнулся я от сокамерника.
— Вано, могут погнать, — почесал затылок Сергеич. — Смотри, за три дня сориентировались, что дальше тебя держать глупо…
— Сомневаюсь, — я врал, и в первую очередь себе. — Так просто соскочить не дадут, крепить будут до последнего.
Мирок, суженный сознанием до двадцати квадратов тюремной жилплощади, в мгновение начал лопаться, воображение расширяло границы реальности: ворота "Матроски", "кошкин дом", "трамвайные пути", "нимб высоток" растворяли железную клетку забытой далью. Я пытался гнать эту суррогатную радость, заставляя себя рассчитывать на худшее. Но надежда упорно продолжала приводить свои аргументы. Свобода?
В прострации я стал собирать вещи, по нескольку раз перекладывая их из сумки в сумку.
— Ваня, ты как выйдешь, посвисти, чтобы мы знали, — зазвенел с верхней шконки Жура. — Ты умеешь громко свистеть?
— Да замолчи ты! — Сергеич хлестко врезал единственной ладонью Журе по шее.
— Ты чё творишь, дядя? — встрепенулся контрабандист. — Ванька-то уходит. Чуйка у меня.
— Давай, Вано, по кофейку на дорожку, — Сергеич похлопал меня по плечу.
Усевшись по обе стороны самодельного столика — Сергеич на шконку, я на топчан, выдуманный из ведра, разлили кипяток по кружкам — запузырился аромат молотых зерен. Вмиг стало тепло и грустно. Сергеич достал из пластиковой майонезной банки ломанные подслащенные сигареты. Разлохмаченные приемщицей папироски вспыхнули, оживив кофейный чад терпким табачным переливом. Впервые за полтора года пришло ощущение дома, наполненного близкими душами, неистребимой верой, несгибаемой волей и не истощающимся счастьем, где с любовью и смирением принимаешь каждый новый день, дарованный Господом. Владимир Сергеич собственным примером выписал нам запрет на малодушие, уныние, отчаянье. Он не сдавался, и нам не оставлял выбора, он улыбался и мы смеялись, он шутя превозмогал дикие боли, и мы боялись плакаться даже в свою рубашку, забыв проклятия, благословляя судьбу.
Сергеич задумчиво отхлебнул кофеёк.
— Вот ведь жизнь. Может, больше и не свидимся, — прозвучало уверенно, но с пронзительностью порванной струны. В его глазах впервые мелькнула слабинка, поспешно спрятанная в твердом прищуре.
Открыли двери. Пора! Навернулась слеза детской сентиментальности. Не спеша вынесли вещи, крепко обнялись. "Покидая родимый дом"…
Всё! Стена, замороженные тормоза, неподъемный шнифт, и снова эти ненавистные коридоры.
Меня провели в смотровую, в углу которой стояла спортивная сумка, с которой я полтора года назад заезжал на тюрьму.
— Значит, всё-таки уезжаю? Куда?
— Там будет легче. Оттуда уходят, — сочувственно подбадривал вертухай.- Заноси всё в стакан, и пока я там тебя запираю.
Еле утрамбовав тюки и пакеты в дальний, глухой и тесный бокс, я и сам протиснулся в дверной проем. Левую ногу подпирал большой куль со склада, набитый конвертами с газетами и письмами. На каждом из них жирным фломастером была нарисована резолюция оперчасти — "Без права выдачи".
"Что-то новенькое, но этим мы уже где-то кашляли, — размышлял я про себя, ковыряясь в пакете. — Без права выдачи… без права выдачи… Верной дорогой идем, товарищи". Что ж, посмотрим на запрещенную корреспонденцию. Ага, газета "Русский вестник", выпусков двадцать, распечатка выступления Суркова, статья Солженицына о февральской революции в "Российской газете", распечатки передач "Эха Москвы": Доренко, Латынина, Бунтман.., номера "Русского журнала", распечатки с "Компромата.ru", "АПН. ru", сборник стихов читинского поэта Михаила Вишнякова… Это даже не тридцать седьмой Сталина, это "1984" Оруэлла… Большой брат, запрет на информацию, на историю, искусство, поэзию…
Сдавленный грузом и зелеными стенами, в слепом аварийном освещении, я перебирал запрещенную на "девятке" корреспонденцию: "без права вручения" томик травоядных рифм… Спина раздражающе ныла, ход времени терялся, стена из зеленой превращалась в желтую, просачиваясь ядовитыми пятнами в голову. В ушах гудело словно после мощного удара. Гул нарастал, пятно расползалось. Я колотил в тормоза, но кроме сверлящего виски гула, ничего не слышал, не слышали и меня, продол был пуст. Позвоночная боль обездвижения очень скоро превратилась в жжение. Постепенно мышцы, кости, нервы стали вдруг непосильным бременем, которое до кровавой хрипоты, до смертельного изнеможения сдавливало душу… Тормоза открылись, я словно штакетина, вывалился наружу. Затекшие ноги отказывались ходить. За решеткой было темно.
— Майор, сколько времени? — попытался сориентироваться я.
— Час, — бросил майор. — Бери вещи, пошли.
"Час ночи, значит, в стакане я просидел девять часов", — подсчитывал я в голове, на полусогнутых стаскивая по лестнице баулы.
…Вещи помогал тащить баландер. Мы двигались по глухим длинным в свежей не покрашенной штукатурке подвальным туннелям, преодолевая один за другим рубежи безопасности в виде стальных решеток с трехоборотными замками. За последней дверью начинался шестой спецкорпус "Матросской тишины". Завели в смотровую, началась переборка пожитков. За шмонающего выступал крепкий, плешивый дагестанец с характерным акцентом и улыбкой — следствием родовой травмы, он был в чине старшего лейтенанта. Порывшись руками и металлоискателем в тряпье, он добрался до моей канцелярии. Ручки гелиевые в количестве десяти штук сразу отмел как "краску для нанесения татуировок", потом принялся перебирать литературу.
— Э-э-э, — промычал горец. — А ты в экстрэмиских шайках нэ состоишь?
— Ты нашел там мой партбилет?
— Нээт, тут такие названия нацистические: "Русский вэстник", "Русская монархия", "Русский журнал". Тут сидэли одни, на пэжэ уехали, — оскалился старлей.
— Слушай, а у тебя брат родной есть?
— Эсть, а что?
— Да позавчера показывали убитых ваххабитов. Один — вылитый ты, только с бородой и дыркой в башке.
— Забырай вещы, пашли! — нервно дернул подбородком кавказец, сунул литературу обратно.
Стены и двери здесь были выкрашены в светлую бирюзу, что не могло не радовать глаз. На некоторых тормозах на бечевках болтались карточки, на которых большими буквами было пропечатано: "Внимание! Особый контроль!".
ГРАЖДАНИН СЛЕДОВАТЕЛЬ
Утром около девяти собирают этап. В тюремный дворик "Матроски" загоняют несколько автозаков, которые уплотняют арестантами в соответствии с маршрутом следования. Один "воронок" может обслужить 2-3 централа и 4-5 судов.
Глухой железный кузов грузовика разбит на пять отделений. На входе автозака предбанник с мягкими сидушками для охраны, от которого тянутся две длинные кишки, состоящие из запертых железных клеток. В эти "голубятни" набивают в среднем по тридцать человек в каждую. Сбоку еще два отдельных стакана — тесные ящики с цельнометаллическими дверьми и одиночными глазками. В стаканах перевозят женщин, бээсников (бывших сотрудников — И.М.) и лиц с пометкой в учетной карте — "особая изоляция".
Сначала загружают сидельцев "Матросской тишины", затем арестантов с 99/1, иногда наоборот. Процедура посадки на борт следующая: возле машины называешь конвойному свои фамилию, имя, отчество, год рождения и лезешь в утробу контейнера.
Наша кишка утрамбована под завязку. Дышать трудно, легкие моментально заполняет сигаретный смог. В рёбра давят локти соседей. Публика разношерстная. Группа скинхедов, на вид — пионеры, все небольшого росточка, аккуратные, с по-детски серьёзными лицами. Одеты в нежных цветов свитерки, купленные мамами в "Детском мире", за плечами школьные рюкзачки и с десяток зарезанных гастарбайтеров.
Парочка свежих коммерсантов: осунувшиеся уныло-хитрые лица с еще тлеющим вольным трепетом удивленно-понурого взгляда. Который постарше — в дорогом кардигане и очках тонкой диоровской оправы, второй — в белоснежном спортивном костюме олимпийской сборной, лет под сорок, натужно улыбается собеседнику.
Рядом с бизнесом примостился крепкий парень с ушлой физиономией. Его пальцы забиты перстнями — это татуировки еще с малолетки, а на выпученном бицепсе, высунувшемся из-под накинутого на плечи пуховика, красуется синяя портачка "Крови нет, всю выпил мент".
— Есть курить?- спросил "олимпийца" тот, который в очках.
— Только "Кент".
— Нам, татарам, лишь бы даром, — с грустной ухмылкой комерс потянулся за сигаретой.
— Ты же не курил, Саныч! Лучше не начинай.
— Выйду, брошу.
— Братуха, я угощусь? — запортаченный парень бесцеремонно сунул синюю клешню в пачку.
— Меня вчера в новую хату перебросили, — сквозь кашель от никотиновой непривычки выдавил Саныч.
— Кто там? — поинтересовался "олимпиец".
— Мэр молодой и грузин, который Кума грузит.
— Так мэр же, говорят, дырявый.
— Поди там, разбери, кто пидор, кто сидор. Живёт не под шконкой, ест со всеми…
— Саныч, ну, ты там поаккуратней, — поморщился "олимпиец".
— Витя, надо было аккуратничать, когда ты бухой по телефону разговаривал, — зашипел побагровевший Саныч.
— Во-первых, фонарь всё это. Ничего не докажут. Во-вторых, сейчас зачем обострять, если назад уже не отыграешь, — спокойно парировал Витя. — Кстати, к вам комиссия заходила?
— Какая?
— По "Матроске" страсбургская комиссия ходит. У нас уже была. Два дурака — один из Лондона, другой из Дублина. И переводчица. Где её только поймали? Правильно переводит только предлоги и местоимения.
— Ну, ты изобразил им Байрона?
— Конечно, девочку отодвинули и минут сорок терли между собой.
— О чем?
— Да о спорте, в основном. Этот, который из Лондона, тоже в Пекине был. То ли Джеймс, то ли Джон, мать его… Вертухаи дергаться начали, испугались, что на условия жалуюсь. Что я, Френкель, что ли?
— Ты бы лучше англичанину рассказал, за что Луговой секретным приказом героя получил, — расплылся улыбкой Саныч.
— Ха-ха, чтобы вообще отсюда никогда не выйти?!
— Просто не было бурбона и телефона, — проворчал подельник.
— Заканчивай, Саныч, по-моему, всё уже решили.
— Парни, а чё говорить, когда к нам эти иностранцы придут? — вмешался в разговор внимательно слушавший их "бескровный". — У нас английского никто не знает. Подскажите: чё как.
— Тебе двух слов хватит, — усмехнулся "олимпиец". — Когда войдут, падаешь на колени, хватаешь оккупанта за штанину и орешь "хелп ми".
— А почему за штанину?
— Ты себя в зеркале видел? За руку схватишь — квалифицируют как нападение и умышленное втягивание России в международный конфликт. В лучшем случае — на карцер уедешь, в худшем…
— Не-е-е… мне на кичу без нужды, — блеснул молодой зэка зачифиренными зубами. — Только вчера оттуда.
— И как там? — с живым интересом встрепенулся Саныч.
— Как обычно. Крысы — свиньи, в первую же ночь в сумку залезли, всю колбасу потравили. Неделю одну сечку с бромом жрал. И, падлы, умные. Молнию расстегнули, даже сумки не погрызли.
Возле решетки, держась худыми пальцами за прутья и стараясь сдерживать напор грузного соседа, жался лысоватый арестант, закаленный "крыткой" интеллигент, давно разменявший отчаянье и страх на равнодушие и озлобленность.
Напротив него, через решетку развалился обрюзгший прапорщик, словно девичью коленку, похабно поглаживая ложе "калашникова".
— Что, старшой, кризис по тебе еще не ударил? — спросил интеллигент у конвоира.
— На тридцать процентов будут сокращать, — угрюмо пробурчал прапор.
— Тебя-то, надеюсь, не уволят, — усмехнулся зэка.
— Никого не уволят, у нас и так пятьдесят процентов недокомплект. Хотя и за эти бабки никто работать не хочет. Что я здесь забыл за двенадцать штук? Вон, омоновцы, меньше чем с десяткой со смены не уходят. А если прием какой-то, так вообще, грабь награбленное.
— Старшой, куда тебе в ОМОН?
— Лучше маленький ТТ, чем большое каратэ, — мент довольно похлопал по автомату. — Можно в пожарку двинуть.
— На пожарах мародерствовать?
— Хе-хе. На даче какого-нибудь олигарха в пылу и дыму буфет подломил — жизнь себе обеспечил, — мечтательно причмокнул прапор.
— Чё стоим так долго?
— Ща, с "девятки" еще двоих загрузят и поедем.
На стенах в "воронках" граффити — явление редкое. Поэтому здесь оно смотрелось словно картина: под громадным репродуктивным органом, выцарапанным гвоздем каким-то дебилом, красивым почерком синего маркера и явно другой рукой была выведена приписка — "вертикаль власти".
Наконец, подтянули зэков с "девятки". Первых двоих с мало что говорящими фамилиями закрыли в соседнюю кишку. Фамилия третьего пассажира ввергла этап в молчаливый ступор.
Довгий! Конвойный шустро открыл дверь стакана, в который прошмыгнула серая тень, прикрывая пакетом лицо от ощетинившихся колючими взглядами клеток. Через мгновение автозак захлебнулся разноголосым ревом проклятий и угроз в адрес бывшего начальника Главного Следственного управления Следственного Комитета ГП РФ.
— Довгий, мразь, узнал меня?! — истерично звенело из глубины "воронка". — Помнишь, я тебе говорил на допросе, что скоро сам будешь баланду хавать?! Тебя, тварь, еще не опустили?!
— Дайте мне эту суку. Я его голыми руками загрызу! — глушил истерику соседа мощный баритон.
— Братва, пустите меня, пожалуйста, — проснулся дремавший на плече подельника тщедушный скинхед, порешивший восьмерых гостей столицы. — Я ему ухо откушу. Мне вор сказал, если ухо прокурора или мента принесу, мне скачуха будет.
— Замолчали! — рявкнул прапор, ударив берцем по железной калитке.
— Старшой, ты на воровскую скачуху обиделся? — поинтересовался интеллигент. — Не за твои уши базарим. Хотя снял бы фуражку, а то, в натуре, как мусор.
— Ты меня не понял?! — не отступал от своего приказа милиционер.
— Да не кипятись. Слушай меня. Дай нам этого мыша поиграться и глаза закрой. Я благодарным быть умею. Работенку непыльную тебе организую.
— Меня самого за такое к вам посадят, — немного растерялся прапор.
— Не посадят. Отмажем, — уверенно заявил интеллигент.
— Гы-гы. Себя ты уже отмазал, — осклабился мент.
— Чтобы я сидел, за меня каждый месяц заносят в Следственный комитет годовой бюджет твоего конвойного полка. Вон он — бывший дольщик! Руку протянуть. Короче, быстрей соображай, ехать десять минут осталось. Работать будешь начальником охраны кабака, полторашка зелени плюс халявный стол. Ну?
Конвойный нервно играл желваками, сопоставляя перспективы и риски, как вдруг из стакана раздался жалобный стон, нечленораздельный, но судя по интонации, протестующий против столь крутого поворота судьбы.
— Засухарись, сука! — Прапорщик размашисто вдарил кулаком по стакану с Довгием, срывая зло за окончательно упущенную выгоду.
Воронок въехал в подвал Мосгорсуда.
МАЛЬЧИКИ КРОВАВЫЕ
Первого октября из суда Костю вернули рано, осталось дождаться только Латушкина и можно было садиться ужинать. Вскоре тормоза отворились, но вместо крепко сбитого, словно кусок сырой глины, Андрюхи на пороге появился скрученный матрас, скрывавший за собой арестанта, от которого видать было лишь тонкие ручонки, крепко вцепившиеся в полосатую ношу. Рассмотреть нашего нового сокамерника удалось лишь после того, как он наконец избавился от матраса, погрузив его на шконку и облегченно вздохнув. Маленький тщедушный парнишка с незамысловатой хитрецой в глазах, больших и беспрестанно моргающих, скрывал напряжение за защитной улыбкой плотно сжатых губ. На вид ему трудно было дать больше пятнадцати. Однако во взгляде отражалась завершенная тюремная адаптация: немало сидел, немало видел. Страх был разменян на смирение, боль на привычку. Его большая голова с короткой жесткой прической заметно косила на правый бок, будучи тяжелым бременем для жилистой, но слишком тонкой шеи. В багаже у парня числился один пакет с вещами. Из еды ничего не было.
— Здорово! — вновь прибывший прищурился, протянув нам руку. — Роман.
— Привет, Рома. — первым откликнулся Костя. — Откуда?
— С один семь.
— Скинхед? — усмехнулся я очевидной догадке.
— Ага.
— Вас уже судят?
— Ага.
— В раскладах?
— Ну, да.
— В чем обвиняют-то?
— Девятнадцать убийств, восемь покушений, ну и там по мелочи: пять сто шестьдесят первых (ст.161 УК — грабеж), — парень дежурно оглашал подвиги, кидая косые взгляды в сторону холодильника.
— Сколько-сколько ты говоришь у тебя сто пятых? — мне показалось, что я ослышался, хотя лицо Кости вытянулось не меньше моего.
— Девятнадцать, — вздохнул скинхед, почесав затылок, и добавил. — Групповых.
— Резали?
— Резали.
— Сколько, думаешь, дадут?
— Лет пятнадцать, — Рома нервно защелкал пальцами.
— Ладно, давай с дороги чайку, покушать чего. — Костя пропустил скинхеда за дубок.
Ромка был удобным арестантом, габарито-емким, покладистым и тихим. Единственное, что раздражало в нем — это постоянное щелкание пальцами, которое заразительным нервяком раздражало тюремное спокойствие. Это весной ему исполнилось двадцать. С тюрьмой он свыкся, то ли оттого, что сидел уже год и четыре, то ли оттого, что воля была беспросветней тюрьмы. До посадки за семь тысяч рублей в месяц Роман работал курьером в виртуальном магазине: доставлял закомплексованным гражданкам силиконовые вставки для бюстгальтера. Рассуждал он просто, здраво и по-детски прямо.
— Рома, ты помнишь свое самое яркое впечатление в жизни?
— Когда в Астрахани с отцом отдыхал. Мне тогда четырнадцать лет было. Еще батя был жив, — парень уткнул глаза в дубок. — Рыбачили, раков ели…
— Политические убеждения остались?
— Сейчас нет. За те, которые были, я сижу. Привели они к тюрьме и трупам. С нелегальной иммиграцией надо бороться по-другому. Не чурки виноваты, а государство. Здесь я встречал хороших людей нерусских, которые разделяли мою точку зрения.
— Для тебя что самое желанное на воле?
— Хотелось бы увидеть маму. Прогуляться в лесу. Подышать сосновым воздухом.
— Какое у тебя самое большое разочарование в жизни?
— Раньше я думал, что друзья — это на всю жизнь, выручат, помогут. Попав в тюрьму, я понял, что кроме мамы, бабушки и тетки, я никому не нужен.
— Мечта есть?
— Нет никакой мечты.
— Какое у тебя самое любимое блюдо?
— Мама готовила на воле шарлотку, пирог из яблок. И мясо под сыром, очень вкусно.
— Сколько нужно денег для счастья?
— Миллион долларов, за эти деньги можно осуществить любую мечту и желание.
— Живность дома была какая-нибудь?
— Кошка, Белкой звали. Я ее любил.
— Кто такой Путин?
— Президентом был, сейчас премьер. Человек из спецсулжб, поэтому власть в России принадлежит милиции, ФСБ. Короче, мусорам. И они занимаются беспределом. И столько гастрабайтеров в России им выгодно, так же, как и наркотики. Они обладают возможностями решить вопрос за два дня, но не хотят.
В тюрьме чувство жалости приходит редко. От жалости отвыкаешь, довольствуясь ее суррогатом — презрением. Презираешь безволие, панику, малодушие. Презираешь арестантов, сдавшихся ментам, беде и болезни. Презираешь сломленных, раздавленных и трусливых. Да, и трудно здесь кого-то жалеть. Обычно жалеют животных, но из домашних здесь только мусора. Кого еще жалеть, не опошляя святое сострадание коростой презрения? Может, этого мальчика, этого сироту, который живет памятью об отце и маминой шарлотке, который нервно щелкает пальцами и полночи смотрит в потолок хрустальными от слез глазами?
Чтобы избавить паренька от насилия собственных мыслей, мы с Андрюхой решили поставить его на лыжи образования и здоровья. Два часа спорта в день Роме оказались вполне под силу. Однако встал вопрос, как приучить скинхеда к материям одухотворенным? Книги Рома не тянул, вымучивал за неделю страниц тридцать и стыдливо возвращал литературу обратно. Тогда было решено начать со стихов. И на удивление живо Ромка взялся за "Евгения Онегина". Первая строфа на мысль, непривычную к движению, ложилась в течение двух дней. И вот первая маленькая победа — строфа далась, четко и с расстановкой…
Не понятно с чего Ромка выматывался больше: то ли от поэзии, то ли от физнагрузок. Но по ночам он стал крепко спать, реже щелкал пальцами, душой согрелся. Увы, не прошло и трех недель, как Ромку вновь заказали с вещами..
Странное ощущение осталось от этих ребятишек. Они не знали, кто такие Вера Засулич, Дмитрий Каракозов, Борис Савенков. Вряд ли они догадывались о молодежном терроре, который захлестнул Россию более ста лет назад, когда разночинные недоучки оголтело и без разбора резали, стреляли, взрывали мундиры, которые, по их мнению, воплощали самодержавное "зло". Но век спустя в меру сытые, в меру благополучные юноши и девушки вновь взялись за ножи и огнестрелы. Это не циничные убийцы, поскольку их фанатизм и жертвенность глубже и сильнее ненависти к собственным жертвам. Поскольку убийства, зверские и безумные, для них не цель, а лишь средство. Они режут, мечтая высушить болото духовной и физической деградации России вместе с гнилым россиянским планктоном. Режут, устав терпеть и гнуться. Режут, потому что их обреченное поколение может быть услышано только в собственном кровавом реквиеме. Маленькие кровавые пассионарии — дети суверенной демократии. Они очень любят Родину, самоотверженно и без оглядки. Виноваты ли они, что расписаться в этой любви им позволили только заточкой?
НА ВОЛЮ!
Очередное заседание Верховного суда было назначено на 4 декабря. Два года заточения показали мне, что суд — это довольно дешевая формальность, утверждающая решения прокуратуры. Надеяться на справедливость в подобных условиях — словно рассчитывать на снег в июне.
Но всё же к четвертому декабря я подготовил выступление, единственно желая высказаться. И пусть мое слово растворится тщетной дымкой справедливости под сводами Верховного суда, промолчать — значит сдаться.
— Вань, сегодня какой-то праздник у верующих, — вспомнил Коля, далекий от Православия. — Я по телевизору читал.
Я полез за календариком. И точно: посреди темно-синих дат постного декабря красным квадратиком сияла "четверка": "Введение во храм Пресвятой Богородицы". Тут же сознание охватило душевное облегчение, ноги вмиг ощутили мистическую твердыню. Каким будет решение суда, стало вдруг не важно, но как важен путь, который предначертан нам. Тюрьма, страхи, сомнения, соблазны волей, ропот, судьи, прокуроры, следаки, адвокаты терпил — вся это грязь, все эти жадные беспринципные шавки обрели значение пыли на дороге, вымощенной нам Господом. Ибо что зависит от меня? — Ничего. Что от них? — Еще меньше, чем от меня…
…Завели в клетку, включили трансляцию, я увидел зал. Мама, отец, родные, знакомые и незнакомые лица, серьезные и напряженные, смотрелись особняком от вжавшихся в левый угол блеклой прокурорши в бриллиантовых цацках, отваливающих жирные мочки, адвокатов Чубайса — похожего на кусок розового мыла Котока и на об чьи-то пятки поистертый обмывок пемзы Сысоева. На экране появились мои поручители: Владимир Петрович Комоедов, Виктор Иванович Илюхин, Сергей Николаевич Бабурин, Василий Александрович Стародубцев, которому в 91-м довелось подавить те же нары, что и мне: словно с одной войны, из одного окопа.
Суд идет — начали. Сначала мои поручители по очереди подписали поручительства. Каждая подпись пробивала брешь в двухлетнем каменном заточении. Потрясающе было ощущать, как их автографы размывали заколюченную и зацементированную реальность. Потом говорил я, затем мой "ангел-хранитель" адвокат Оксана Михалкина. И вот очередь дошла до стороны обвинения. Прокурорша, а-ля Роза Землячка, описав мое страшно-преступное прошлое, потребовала от суда "придерживаться принципа разумности в содержании Миронова под стражей". Разумность эта, по мысли барышни в голубом, должна была определяться исключительно мнением прокуратуры. Короче, что-то вроде жегловского "будет сидеть, я сказал". Коток и Сысоев избрали иную стратегию. Так, г-н Сысоев заявил, что Миронов, назвав в своем выступлении решение судьи Стародубова преступным, оскорбил тем самым всех российских судей. Сысоев потребовал по данному "факту оскорбления" возбудить против Миронова еще одно уголовное дело. Мерзопакостная тактика мелкого ябеды, недостойная даже ребенка, понимания у судьи не встретила. Но все же захотелось отповеди. Уж больно было противно, что последнее слово, пусть даже в виде жалких помоечных ужимок, осталось за этой процессуальной перхотью. Но, стукнув молотком, коллегия удалилась на совещание. Прошло минут сорок…
Вернулись. Судья зачитал решение: "…изменить И.Б. Миронову меру пресечения и освободить его из-под стражи под поручительства депутатов Государственной Думы Российской Федерации". Грохнули аплодисменты, связь оборвалась. Первыми с поздравлениями — со словами "повезло тебе" — выступили вертухаи. Я вышел на тюремный этаж. Комок сдавил горло, как 14 декабря 2006 года, когда я увидел слезы мамы в Басманном суде, куда меня привезли выписывать арест. Теперь обратно в камеру, где осталось дождаться утряски всех бюрократических формальностей. Никогда так долго не текло время, как в эти последние несколько часов на тюрьме. В хате встретил Коля с искренней радостью чужой свободе. На дорожку чаек, шмотки оставляешь здесь, бумаги и часть особо памятных книг с собой. Вечером вывели из хаты, на продоле бросил казенку: матрас, подушку, железную кружку и шленку. Спустили вниз. Какой-то майор выписал справку об освобождении, вручив ее вместе с паспортом. Дальше через парадный вход, еще полчаса простоя — и черное небо свободы слякотного декабря приняло в свои объятия. Отец, сёстры, мать… Снова комок. Глупая сентиментальность. Ветер сладкой хмелью обжигает лицо, воздух — вольный, сплетенный из миллионов мазков столичной суеты. Шампанское украдкой выплескиваешь на асфальт, чтобы не опошлять градусом Божью благодать, к которой ты стремился долгих два года.