ЕСЛИ ГОРЬКИЙ ЧАСТО переживал, что у него нет последователей, то у Леонова они со временем появятся в большом количестве. Почти вся т.н. почвенническая литература развивалась по путям, проторённым Леоновым и Шолоховым.
Но зачастую леоновское влияние можно обнаружить даже там, где оно и не очень ожидается. Так, в 1993 году Никита Михалков снимет фильм "Утомлённые солнцем". Конструкция его, если присмотреться, построена на основе нашумевших в 30-е годы леоновских пьес - "Половчанские сады" и "Волк".
В обеих пьесах Леонова, напомним, изображена большая семья на исходе 30-х годов, в которой неожиданно появляется шпион. Ровно та же коллизия наблюдается в картине Михалкова. Причём в "Половчанских садах" шпион ранее имел отношения с женой главного героя, как, опять же, в "Утомлённых солнцем". Впрочем, михалковский шпион больше похож на Луку Сандукова в "Волке": он столь же стремителен и безжалостен, и одновременно есть в нём ощущение загнанности и одиночества.
Общая атмосфера и обеих пьес, и фильма мучительно схожа: то же внешнее, бессмысленное какое-то веселье, те же шутки и розыгрыши, и то же потайное ожидание скорого ужаса, хаоса, взрыва шаровой молнии.
Думается, что на Михалкова Леонов повлиял опосредованно: так случается, что какая-та тема, какое-то ощущение проникают в тебя настолько глубоко, что и годы спустя, забыв о первоначальном импульсе, ты невольно воспроизводишь увиденное многие годы назад.
НА ИСХОДЕ 60-Х - в начале 70-х годов Леонов узнаёт о двух писателях, которые впоследствии станут в известном смысле антиподами. Мы говорим и Юрии Бондареве и Александре Солженицыне.
В сегодняшнем нашем восприятии два этих имени сложносочетаемы, но в течение как минимум трёх десятилетий оба вполне могли соперничать за звание первого русского писателя.
Бондарев был не просто известен - он был популярен, и не только у нас, но и за рубежом, где с 1958 по 1980 год опубликовано 130 наименований его книг.
На наш, весьма субъективный взгляд, общий уровень прозы (и тем более публицистики) Солженицына выше, чем общий уровень сочинений Бондарева. Но в лучших своих вещах Бондарев берёт высоты, недоступные Солженицыну - писателю очень сильному, но лишённому той почти непостижимой музыкальности, которая является основой всякой великой прозы.
При чтении Солженицына всё время остаётся ощущения огромного мастерства - и при этом сделанности, рукотворности, отсутствия тайны.
Когда, напротив, читаешь военные вещи Бондарева, ощущаешь в невозможной какой-то полноте огромную и страшную музыку мира. Безусловно, Бондарев - один из лучших баталистов в мировой литературе; сражение, скажем, в романе "Горячий снег" сделано великим художником.
Сказав "военные вещи Бондарева", мы не оговорились. Поздний Бондарев оставляет неистребимое ощущение, что книги его написаны не одним, а двумя людьми. Возьмите, к примеру, "Берег", где первую и третью "мирные" части читать по большей части сложно по причине чрезмерной литературности самого вещества прозы, удивительного какого-то обилия неточных эпитетов и описания непродуманных эмоций. Но вторая, военная часть "Берега" опять удивительно хороша - прозы такого уровня в России очень мало.
Впрочем, некоторые поздние вещи Бондарева, скажем, "Бермудский треугольник", не распадаются и выглядят вполне крепко: но при ближайшем рассмотрении выясняется, что и этот роман, по сути, связан с войной, и являет собой описание не очень далёких от передовой тылов уже идущей новой Гражданской.
Бондарев, повторимся, писатель военный - что его вовсе не умаляет, как не может умалить такое определение, скажем, Василя Быкова.
Как военного писателя Леонов и узнал Бондарева.
Их познакомил Александр Овчаренко в 1971 году, кстати, 23 февраля.
В первом же их разговоре, как нам кажется, заложена суть последующих литературных взаимоотношений Бондарева и Леонова.
Последний сразу спросил Бондарева о Достоевском: это была первая и привычная леоновская проверка.
- Мне ближе Толстой с его плотскостью, мясистостью, жизненностью, - честно ответил Бондарев. - Достоевского тоже люблю, но он меня часто смущает алогичностью.
Леонов, вспоминает Овчаренко, долго молчал, потом сказал:
- У него не алогичность. Сила искусства достигается другим - наибольший эффект дают ходы шахматного коня. Я пишу три главы, всё развивается последовательно, читатель ждёт дальше того-то. И вдруг я делаю резкий, непредвиденный им поворот, всё летит черепками… А между тем внутренне это обусловлено, а не то, чего ждал читатель. Это - ход конём.
Умение "ходить конём", к слову, одно из главных отличий Леонова от всех иных его современников. Большинство русских писателей выстраивает сюжет почти прямолинейно. Леонов в лучших своих вещах строит сюжет как кардиограмму, на которую наложена ещё одна кардиограмма. Совпадение одного сердечного удара с другим - это и есть леоновский сюжет.
Леонов ещё не раз будет обсуждать строение сюжета и фразы с Бондаревым, и это, наверное, ещё один, после Проскурина, случай, когда леоновская наука по большей части пойдёт писателю во вред.
Огромная сила Бондарева была совсем в другом, он "добывал" неслыханную и ошарашивающую музыку ясностью своей, мужеством, меткостью, жизненностью. То есть наследованием толстовскому, но ни в коем случае не достоевскому пути.
Всякий раз, когда Бондарев будет "ходить конём" хоть в пределах одной фразы, хоть в целых романах, он будет ломать свою же, такую простую и мудрую, партию.
Распутин, к примеру, не пошёл леоновскими путями утяжеления сюжета и фразы, и в итоге, пожалуй, выиграл.
В любом случае Леонов будет ставить Бондарева очень высоко, а в Солженицыне на какое-то время даже разочаруется.
Но далеко не сразу, и далеко не навсегда.
Ещё в 1969 году он скажет Овчаренко о Солженицыне:
- Говорят, что Солженицыну намекнули, что его могут выслать, на что он ответил: "Это значит обречь меня на смерть!" Если он так сказал, то это многое значит…
На самом деле, это куда больше говорит о самом Леонове. И только что упоминавшаяся нами повесть "Evgenia Ivanovna", и все леоновские белогвардейцы из романов и пьес, и собственная его судьба подтверждают, что он ни для себя не видел жизни вне Родины, ни для своих героев.
Спустя некоторое время Леонов, если верить Овчаренко, начнёт отзываться о Солженицыне куда раздражённей: и что не без некоторого политиканства его вещи написаны, и что непонятна та идея, во имя которой это политиканство Александр Исаевич проявляет.
Между прочим, заметит Леонов у Солженицына такую вещь, как "нагнетание мелочей". Мы-то уже знаем, что он сам этим "нагнетанием" владел в полной мере, но, видимо, считал, что молодой сотоварищ по литературе "мелочи" собирает с какими-то другими целями.
В любом случае, когда Солженицына начинали травить, Леонов на проработку его не пришёл, о чём Солженицын не без язвительности поминает в книге "Бодался телёнок с дубом": "У них уже был густой, надышанный и накуренный воздух, дневное электричество, опорожнённые чайные стаканы и пепел, насыпанный на полировку стола - они уже два часа до меня заседали. Не все сорок два были: Шолохову было бы унизительно приезжать; Леонову - скользко перед потомками, он рассчитывал на посмертность".
У Александра Исаевича был, безусловно, меткий глаз, и Леонов действительно мыслил далеко не сиюминутными категориями. Однако ж элемент лукавства в описании, данном Александром Исаевичем, есть: если Шолохову "унизительно" как человеку, то Леонову всего лишь "скользко перед потомками". А как человеку вроде и не унизительно?
Зимой 1974 года, после высылки Солженицына за границу, Леонову ещё раз напомнят его годы молодые, придя с просьбой подписать антисолженицынское письмо. На что Леонид Максимович попросит предоставить ему написанное Солженицыным "в полном объёме" - тогда, мол, я подумаю… Очень изящный ответ.
В достаточно полном объёме он узнает Солженицына уже в конце 80-х.
"Достойный эпилог к "Капиталу" Маркса", - мрачно скажет Леонов о сочинении Солженицына.
И чуть позже добавит в одном разговоре:
- Солженицын - не художник, но серьёзно смотрящий на жизнь общества литератор, политический мыслитель. Он берёт важные тезисы, которые требуют большой ответственности и зоркости. Когда прикасаешься к великой трагедии народа, должны быть чисты помыслы - будто ты на костёр идёшь…