Выкрашенная красной охрой казарма среди темной зелени унылого Сеперу. Широкая бухта, в которой можно двигаться только с помощью лота. Густая и желтоватая тина. Беспокойные, палящие лучи солнца, подобные расплавленному свинцу. Растущие полукругом по берегу деревья. Светлые дома. Чувствуешь себя отрезанным от остального света, затерянным навсегда в пустыне, полной горя, позора и лихорадки.
На пристани наигрывает музыка. Целое сборище белых и черных толпится на помосте. От него отделяются три негритянки, одетые в красное, желтое и лиловое, с головами, повязанными яркими мадрасскими платками. У них в руках убранные зеленью цветы, похожие на змеиную кожу. Высокий негр, худой и расхлябанный, стоя, играет на трехструнной виолончели, ему аккомпанирует корнет-а-пистон и кларнет.
Залитая ослепительным светом, процессия двигается, с музыкантами во главе, по каменистым углубленным улицам. Почва повсюду кроваво-красного цвета. Дома по большей части деревянные, вблизи кажутся грязными и отвратительными.
Большая площадь, заросшая буйной растительностью, в которой кишат травяные вши, обсаженная гигантскими пальмами, с длинными белыми стеблями, на конце которых на фоне бледно-голубого, но жаркого и ослепляющего глаза неба покачиваются букеты зеленых и рыжеватых цветов. Наверху гнездятся «стервятники», которые загаживают землю едким пометом.
Крики, возгласы, речи… речи без конца, прерываемые звуками музыки. После речей музыканты допивают остатки пунша.
Затем обширные, пустые комнаты колониального дома; зеленоватый лимонад в громадном стакане; покачивание на качалке; поиски сквозного ветра; окна: без рам, с опущенными жалюзи, сквозь которые, не могут проникнуть смертоносные лучи полуденного солнца. Служанка, уроженка Мартиники, убирает со стола. Ей около тридцати лет. Глаза у нее светлокофейного цвета; ее сильно курчавые волосы разделены пробором с двух сторон и собраны в шишки с воткнутыми в них золотыми булавками, которые поддерживают оранжевый мадрасский платок. Затих шум разговоров, в комнате царят полумрак и тишина, все успокоилось. Это время сиесты. Но большая муха своим жужжанием заставляет вскочить спящего.
В этом городе или, вернее, местечке, где. нет ни одной гостиницы, я нанял комнату у одного сирийца. Эта комната громадная, и вся сквозная, как курятник. В ней три окна, или, выражаясь точнее, три, заменяющих окна, больших отверстия.
Две кровати, с красными одеялами и раздвижным пологом от москитов. Но ни одного кресла, которое не было бы качалкой. На вешалке висит портрет маршала Жоффра, писанный масляными красками. Стены оклеены рекламами парфюмерных изделий. На мебели разбросаны пыльные книги: «О проституции в Париже» в двух томах и «История искусств» — Виле. На комоде дребезжат при каждом шаге разнообразные стеклянные вещи, целая горка бокалов, ваз, цветных безделушек (мой хозяин, сириец, торгует всевозможными вещами). При малейшем движении раздается мелодичная музыка — точно звенят хрустальные колокольчики.
Моя хозяйка — сборище грязных тряпок, желтое лицо под черным тюрбаном. Болтливая, как неаполитанка, она так и сыпет непонятными словами; ее окружает куча голых детей, розовых и грязных, наполняющих дом криком, визгом и шумом возни.
Под моим окном двор с утрамбованной красной землей. Рядом с фонтаном баниан раскинул свои жирные листья. Двор с одной стороны ограничен моим домом, с трех других — низкими строениями без окон, с одной дверью или занавеской. Там живут женщины, целое племя негритянок, с атласными грудями и красивыми ногами. Они готовят себе кушанье на дворе, на маленькой жаровне, распространяя чад и вонь. Тут же у фонтана совершают свой туалет и стирают белье. За хижинами восходит солнце и при нежном свете утренней зари я вижу иногда, как одна из этих девушек, стоя перед дверью, раскрывает свой пенюар и медленно, сладострастно приподнимает руками свои тяжелые, бронзового оттенка груди. Она видит меня и смеется.
И утром и вечером идет бесконечная болтовня, слышен смех и споры. После полудня наступает мертвая тишина; иногда из-за опущенной занавески или полузакрытой двери доносится вздох или стон. Двор похож на громадный котел с застывшей кровью. Стройные пальмы неподвижно вырисовываются на небе цвета цинка; коршун-стервятник, с взброшенными на шее перьями, делает большие круги, потом сразу падает вниз, на какую-то падаль, над которой кружится рой мух.
Иногда вечером приходят мужчины, искатели золота или каучука, в тщательно выутюженных костюмах, в соломенных или мягких фетровых шляпах. Один из них наигрывает на мандолине. От лунного света пальмы и крыши кажутся покрытыми инеем. Другой поет. Это тягучие мелодии, в которых один напев повторяется тысячи раз. Огненная муха вспыхивает внезапно, потом гаснет, потом снова зажигается в отдалении, среди лилового сумрака.
И, вдруг, раздается вопль женщины, слышны проклятья, шум драки, мужской голос, потом еще несколько голосов. В одно мгновение двор наполняется развевающимися пенюарами, которые кажутся голубоватыми при свете луны. Выскакивают все женщины и кричат резким и глухим голосом.
К ним присоединяются собаки. Но крики женщин громче собачьего лая. Затем наступает тишина. Образуется круг. Между двумя мужчинами происходит схватка. Их тени выделяются на розовой земле. Раздаются глухие удары, похожие на те, которые слышатся, когда булочник месит тесто. «Бац!» наносят дерущиеся пощечины. Какая-то женщина плачет, точно кудахтает. Зрители стоят неподвижно и молчат. Удары следуют один за другим, быстрые и яростные. Противники чуть не ломают один другому ребра, бьют друг друга по лицу, сойдясь почти грудь с грудью и образуя одну темную массу.
Луч лунного света скользит по листьям бананов и озаренный им фонтан светится фосфорическим блеском.
Но вот среди жителей происходит какое-то движение; слышны крики ужаса. Один из противников упал и лежит с поднятыми кверху коленями. Женщины суетятся около него. Они рады возможности охать и причитать. Крики и жалобы снова несутся к звездам. Но вот убитый начинает приходить в себя. Пререкания возобновляются. Они окончатся только на заре. Каждый говорит по-очереди. Я слышу, как чей-то гнусавый голос начинает говорить тоном проповедника: «каждый человек с сердцем…» Какая-то собака с отчаяния начинает выть. Далеко, далеко, из джунглей, которые кончаются у окраины города, другие звери ей отвечают.
Голубоватые листья пальм вырисовываются на прозрачной синеве неба, покрытого полосами лиловых, с красноватым оттенком, облаков. Я стою на углу улицы. Над озаренными красным светом домами, точно залив из золота и меди, окаймленный темными тучами и, как раз в освещенном месте, слегка колеблемые ветром пальмы.
Я поворачиваюсь. В конце, окаймленной стенами и зеленью, улицы, красноватой в тех местах, где падает тень, на оранжевом пространстве выделяется черносиняя полоса моря.
Над портом великолепные и скоро проходящие солнечные закаты. За ними следуют дымчатые сумерки, с тучами, отливающими разными красками, с преобладанием лиловой, нежного оттенка, с золотом и пурпуром, среди зеленых островов, громадных прозрачных озер и странных языков темного пламени, будто выход дящих из моря. Не вода, не земля, а тина собирает рассеянный в небе свет и раскидывает над океаном точно блестящие узорчатые скатерти из бархата и шелка, отливающие болезненным пурпуром, розовым оттенком разложения и желтым цветом серы. То здесь, то там, на ровной поверхности появляются большие светлые пузыри, вздуваются, лопаются и дышат лихорадкой.
Толстое манговое дерево вырисовывается на фоне красноватого неба и чернильного цвета моря. На пароходе, стоящем на рейде, зажигаются огни.
С океана медленно поднимаются огромные столби дыма и точно поддерживают прозрачные своды вечернего неба. Что-то угрожающее и дикое таится в больших тяжелых тучах, неподвижно лежащих на горизонте и ограничивающих темно-бурым кругом все видимое пространство. В южной части Атлантического океана назревают катаклизмы.
На парапете набережной сидят каторжники в больших, остроконечных соломенных шляпах и в серых куртках и тихо разговаривают. Видны их бритые, зеленоватого оттенка лица, с впалыми щеками и глаза… глаза каторжников, которых нельзя забыть, с беспокойным взглядом, обесцвеченные солнцем.
Когда с моря начинает дуть ветер, я иду но дороге для караула, прилегающей ниже окруженных темной зеленью казарм, розовых и желтых, похожих на памятники Италии; эта дорога еще долго отражает свет скрывшегося солнца. Отсюда я вижу море, маяк и инстинктивно отыскиваю путь, по которому можно вернуться назад. Здесь всегда чувствуешь себя, как в изгнании.
На улицах свет электрических фонарей еще более усиливает красноватый оттенок почвы.
Нары, как из раскаленного горна окутывают стены домов и окрашивают их в бледно-зеленый цвет. В домах, под верандами, видны ярко освещенные комнаты. Проходит женщина. Над ней усыпанное звездами ночное небо. Она несет на ладони рыбу, изогнутую, как арка, и сверкающую от лунного света.
Впечатления каторги преследуют вас и ранним, но уже жарким утром, и в смертоносный для европейца полдень, и по вечерам, дышащим лихорадкой, когда в воздухе тучами носятся москиты. Каторжники встречаются повсюду. Их можно узнать по серой куртке, с номером на рукаве, по широкой соломенной шляпе, по бритым головам и по особому выражению глаз. Но их также можно узнать по тому неуловимому отпечатку, который оставляет каторга. Не нужно и раскаленного железа. И без него каторга накладывает свое клеймо и на правого, и на виноватого. Доведенные до известного предела, горе и унижение всегда оставляют неизгладимый след. Но тюрьма должна быть горнилом великого страдания, чтобы оставить на всех лицах этот ужасный отпечаток.
Встречаешь иногда под тропиками, в каком-нибудь иностранном городе, человека, хорошо одетого, сытого, плантатора или торговца, и испытываешь какое-то чувство неловкости: «Это один из них!»
Вот они, в порту, на улицах, в одиночку или партиями, разгружают стоящие на якоре суда, служат лодочниками, грузчиками, рубят деревья, исполняют самые унизительные, самые рабские обязанности, исполняют их неохотно, подгоняемые надзирателями, которые разгуливают, положив руки в карманы, в шлемах и с револьвером у пояса.
В этом городе рабства можно задохнуться.
Осужденный на каторжные работы уже больше не человек, — это номер, слепая машина.
Нельзя запретить ему мыслить; но стараются добиться и этого. После приговора он лишается и своего платья и своего имени. Он искупает грехи своей расыи всего общества. Судья остается чистым; прекрасные зрительницы этой драмы — тоже; даже толпа, которая шумит перед зданием суда, и она остается чистой.
Все те бездельники, которые приходят смотреть, как судят человека, остаются чистыми и пользуются полной свободой. Но для человека, который еще вчера был таким же, как они, сегодня уже нет спасения.
Одно здесь хорошо: это ночь. Ярко светит луна. Стены и земля залиты нежно-розовым светом. Цинковые крыши точно покрыты снегом. На белых ветвях пальм слегка покачиваются темные пучки листьев; иногда их коснется луч и тогда лист кажется осыпанным кристаллами. На землю пала роса. Небо бесконечной глубины. Но близость каторги оскверняет даже эту ночь.
Их привозят сюда на «Луаре». Переезд они совершают в железных клетках, разделенных проходом, где находятся надзиратели. Эти клетки расположены на нижней палубе, недалеко от машин. Когда плывут близ тропиков, температура бывает здесь, как в сушильне. В этих клетках они едят, пьют, спят; здесь с ними случается рвота, здесь же они отправляют свои нужды. Если кто-нибудь начинает протестовать и остальные не сумеют успокоить непокорного, его укрощают душем обжигающего пара.
Палки с острыми наконечниками под рукой всегда наготове.
Их высаживают истощенными и изнуренными переходом.
Теперь это только толпа исхудалых людей, отупелых и покорных, как стадо. От них отбирают суконное куртки, в которых они совершали переезд и выдают холщевые, сменяемые раз в год. На голове соломенная шляпа. Никакого белья никакой обуви. Ни одного носового платка. Ни одной ложки. Для еды — собственные пальцы и так называемая «тодие» — нечто вроде деревянной чашки на четверых.
Первые месяцы приходится спать на приделанной к стене скамье, с ногами, закованными в железные колодки. В течение целой ночи нет возможности повернуться. Если заключенный ведет себя хорошо, если у него есть протекция, если родные посылают ему деньги, если он понравится надзирателю, если он шпионит, — его сначала освободят от колодок и даже, может быть, дадут гамак.
Они делятся на разряды, на основании весьма сложной иерархии. Существует четыре категории. Можно повыситься из одной в другую, но точно так же и понизиться, — начиная с «неисправимых», скованных попарно, работающих голыми в смертоносном лесу, где и надзиратели умирают вместе с каторжниками, и, кончая «1 категорией», — смирившимися, доносчиками, хорошо аттестованными, которых определяют в качестве домашней прислуги, садовников и приказчиков. Таким образом, тюрьма доставляет даровых слуг, нередко хорошо знающих свое дело. Если вас пригласят обедать к важному чиновнику, может случиться, что за столом вам будет прислуживать известный убийца. Это вызывает легкую дрожь у дам, которые посматривают на его руки.
Тысяча пятьсот каторжников. И, следовательно, столько же плотников, каменщиков, портных, дровосеков, рабочих всевозможных профессий, состоящих в исключительном пользовании администрации. Людей, которые растлевали маленьких девочек, взламывали несгораемые шкафы, занимались антиправительственной пропагандой, посылают в Гвиану, чтобы опоражнивать ночные горшки местных чиновников. И никаких общеполезных работ; ни одной дороги, ни одного канала; а между тем, порт полон тины. Но зато имеются прекрасные дома для господ чиновников и существуют надзиратели, которые иногда доверяют воспитание своих детей бывшим педагогам, осужденным за совращение малолетних.
Но что за беда, ведь это ничего не стоит.
Устроенный таким образом, каторжник становится как бы членом семьи. Иногда он даже совершенно входит в ее состав.
Не ко всем, однако, относятся так благосклонно. Попадаются упрямцы, лентяи и не желающие шпионить. Бывают, — и таких большинство, — которые не потеряли еще безумной надежды на побег и делают отчаянные попытки к бегству. Для таких напрасны мечты о спокойной службе в каком-нибудь семействе. Их удел — работа без цепи или на цени, но десяти часов в день, а иногда и больше; это или обрубание корней, по пояс в воде, кишащей гадами; солнце, как расплавленный свинец, обжигающее затылок, тучи мух и москитов, облепляющих голую спину; или же рубка деревьев, босиком, среди зарослей, где кишат змеи, сороконожки и пауки, где от насыщенной перегноем, полной миазмами почвы исходит дыхание лихорадки, под душной и влажной тенью листвы, которую в продолжение столетий никогда не пронизывал луч солнца.
Недостает воздуха: вот худшее из всех мучений под тропиками. А между тем карцер имеет в ширину два метра и в длину приблизительно пять. Кроме запираемой на замок тяжелой двери никакого другого отверстия. Ни один луч света не может проникнуть внутрь, разве только через трещину двери, выходящей в темный коридор. К стене, на шарнирах, прикреплена скамья. На ночь она опускается. Днем запирается на замок, чтобы нельзя было лечь. Отбывающие наказание сидят там тридцать дней. Можно приговорить к карцеру на срок и до шестидесяти дней. После тридцатидневного заключения наказанного переводят на неделю в светлую камеру, затем снова сажают еще на один месяц в темный карцер. Необходимо добавить, что эта тюрьма далеко не является недоступной для скорпионов, москитов, сороконожек и даже для крыс, проникающих повсюду.
Надзиратель весьма любезно открывает карцер и соглашается запереть меня в нем. Пятиминутного пребывания в этой сырой и вонючей дыре достаточно, чтобы вызвать некоторые мысли об охране социальных устоев и о преимуществах родиться в приличной семье, получить хорошее воспитание, никогда не умирать от голода и не посещать слишком плохого общества.
Камеры тех, которые не спят в клетках, похожи очень на казармы или, вернее, на довольно большие помещения полицейского ареста. Привинченная к стене скамья, доска для хлеба и параша. Все это более или менее одинаково воняет. Свободные от работ валяются или грызут корку хлеба, показывая татуированные руки и грудь. При входе начальника они встают, как солдаты. С наступлением сумерок двери закрываются на замок. Никто не может ни войти, ни выйти. Лица, обладающее некоторым воображением, легко представят себе ночь в каторжной тюрьме, в закрытой наглухо камере, одну из тех удушливых гвианских ночей, когда в воздухе носятся испарения сырой земли, запах усталых человеческих тел, мочи и пота; слышно докучливое жужжание москитов, яростно стремящихся ужалить; стоны и хрипение спящих; угадывается накопляющаяся ненависть, подготовляемый побег, зреющее мщение. Между прочим, заключенные, по большей части здоровые молодые люди, целыми месяцами и годами лишены женщин.
Раз в неделю на двор выводят наиболее недисциплинированных каторжников; тех из них, которые подвергались наибольшему числу наказании, ставят на колени. Перед ними устанавливают гильотину и показывают ее действие. Время от времени совершается настоящая казнь. Каторжники при ней присутствуют. Для исполнения обязанностей палача вызывают добровольца. Такой всегда находится. Обыкновенно это бывает негр.
Иногда происходят возмущения.
Ночью надсмотрщики стреляют в хижины и бараки, куда попало.
Однажды было двести трупов, выброшенных акулам. Прежде, когда на островах умирал каторжник, тело клали в мешок, вместе с большим камнем. Лодка в сопровождении нескольких каторжников отчаливает; звонит колокол. На этот призывный звон целыми стаями собираются акулы. Раз, два, три, бум! мешок уже в воде. Теперь обычай этот, кажется, оставлен. Месть также больше не применяется. Раз, как-то, в лесу, где заготовлялись лесные материалы, каторжники оглушили надсмотрщика ударом молотка, связали его и положили на муравейник красных муравьев. Надзиратели нашли только один скелет.
Люди превратили эту землю в землю смерти.
Двор между двумя домиками с освещенными луною цинковыми крышами, точно покрытыми инеем. Букет пальм, выделяющихся на фоне молочного неба. Голубоватый свет, настолько сильный, что при нем можно читать. Во дворе толпа мужчины и женщины, белые костюмы, пенюары и мадрасские платки, менее яркие, при ночном освещении. Картина фантастическая. Вся эта публика болтает в ожидании бала.
Сегодня там-там в честь кандидата.
Раздаются глухие удары, сначала редкие, затем ускоренные, потом снова замедленные; отчетливая, но мягкая барабанная дробь. Три музыканта, одетые в синие костюмы, в бесформенных мягких шляпах сидят, согнувшись, и бьют в обтянутые свиной кожей барабаны, находящиеся у них между колен.
Видно, как их черные, нервные руки ударяют но коже, сначала медленно и дико, затем быстро и яростно, с резкими перерывами.
Звуки там-тама действуют угнетающе, в них слышится угроза. Они вызывают в памяти затерянные в зарослях селения; ведь это ритм той военной пляски, которую исполняют индейцы племени Сарамака, на берегах великой реки.
Чем дальше играют музыканты, тем больше они сгибаются. Вот они совершенно нагнулись, чуть не касаются носом земли. Танцующие разделяются: кавалеры становятся с одной стороны, дамы с другой, одни против других. Они начинают петь. Монотонная мелодия, в которой слова повторяются без конца, сопровождаются ударами там-тама, отбивающими такт. Сегодня вечером танцующие выдумали следующий стишок:
«Он будет плясать, наш депутат!»
Эту фразу они будут повторять без конца, покачивая туловище, с поднятой головой и глазами, уставленными в одну точку.
Весь танец заключается в медленном покачивании. Дамы стоят почти неподвижно и только слегка приподнимают юбки, как бы собираясь сделать реверанс.
Мужчины шевелят животом и задом; эти движения красноречивы и неприличны. Шаг вперед, шаг назад.
Высокий негр, одетый в белое, с круглой соломенной шляпой на голове, гибкий, худой и расхлябанный, производит медленные и в то же время какие-то неистовые движения. С похотливым видом, он отворачивает фалды своей куртки, упирается руками в пахи и двигает взад и вперед животом. Таким образом он доходит до стоящей против него самки, потом отодвигается в сторону, с вытянутыми руками и опущенными кистями рук, совершенно, как насторожившийся шимпанзе.
Понемногу бал оживляется. Но темп танца не ускоряется. Эго все те же покачивания пенюаров и белых костюмов, в дымке лунного света, под глубоким, усыпанным звездами небом. У мужчин во рту папиросы, огонек которых бросает отблеск на их лоснящиеся лица. Поют громким голосом; кричат; удары там-тама усиливаются, выбивают дробь, похожую на град, потом замедляются и вдруг обрываются.
С самого начала вечера, перед нами крутится женщина, плавно размахивая трехцветным флагом. Четыре бумажных фонаря висят на протянутой поперек двора веревке. Один из них вспыхивает и падает; поднимается вой. Какой-то негр с откинутой назад головой и вылезающими из орбит глазами, корчится всем телом. В этих конвульсивных движениях и в этом искаженном лице есть что-то трагическое.
Лунный свет скользит по белым, красным и оранжевым платьям. Под навесом галлереи сидит женщина, косой луч месяца озаряет ее лоснящееся лицо.
Ритм там-тама ускоряется; черные руки двигаются с удивительной быстротой. Танцуют с каким-то неистовством. Дамы шевелят бедрами все с большей и большей похотливостью и прижимаются к своим кавалерам.
Это непрестанное покачивание тела, этот медленный темп грустной мелодии похожи на прилив и отлив. И все время гнусавые голоса поют этот дурацкий, навязчивый куплет:
«Он будет плясать, наш депутат!»
Есть слово, которое здесь произносят только в полголоса, с таинственным и испуганным видом; это слово «пиай». «Пиай» — означает нечто неопределенное, но крайне опасное. Креольские дамы и негритянки не любят, когда его произносят перед ними. Несмотря на это они, по большей части, хорошо умеют пользоваться «пиайем». Такой-то умер от неизвестной болезни. Это значит, что он подвергся «пиайю». Другой сломал себе ногу: на него навели «пиай». И если вы пренебрегаете пылкими излияниями какой-нибудь влюбленной в вас особы, берегитесь, на вас напустят «пиай».
«Пиай» — это оккультная сила, которая безжалостно поражает вас; это или любовный напиток, или яд мести; невидимое проклятие врага; проткнутая иголкой фигура из воска; волос, смоченный в настойке из лиан.
Существовавшая века тому назад магия еще не умерла. Здесь у каждого есть свои формулы, чтобы узнавать судьбу и отводить дурной глаз.
Сидящие у своих хижин старые негритянки многое могли бы рассказать по этому поводу.
Молодая девушка влюблена. Стоит ей положить в кровать своего возлюбленного бутылочку с пером колибри, волос и кусочек обстриженного ногтя, и она может быть спокойна, что возлюбленный ей не изменит. Но не нужно никому сообщать этот рецепт. Иначе «пиай» теряет свою силу.
Опьяняющие лианы очень часто употребляются в любовной кухне. В один прекрасный день вы замечаете, что потеряли аппетит. У вас болит голова, ломит поясницу. Доктор не может понять, в чем дело. Вы начинаете худеть, у вас делаются головокружения. Наступает, наконец, момент полного упадка сил. Вы снова обращаетесь к доктору. Но болезнь ваша необъяснима. Однако, если доктор старожил в колониях, то он посоветует вам переменить кухарку.
Разумеется, что «пиай» употребляется не только в любовных делах. Он служит также и в политике. Лицо, прикосновенное к общественным делам, должно утолять свою жажду всегда с большой осторожностью, никогда не пробовать фруктов, которые ему предлагают, и остерегаться нюхать букет, который ему подносит молодая девица с очаровательной улыбкой.
Бывают «пиайи» легкие, «пиайи» смешные и «пиайи» безвредные. Но бывают также «пиайи» парализующие и «пиайи», вызывающие сумашествие.
Существует, например, такой рецепт:
Нужно, приготовленной известным способом растительной настойкой, смазать починенные места чулок и обуви, после чего на ногах делаются великолепные язвы.
Если хочешь избавиться от врага, нужно, в продолжение нескольких дней смазывать себе руку вазелином, не вытирая ее. Затем сунуть ее в мелкий песок так, чтобы песчинки прилипли к коже. Потом несколько раз обмакнуть облепленную песком руку в разложившуюся падаль. Затем отыщите вашего врага и ударьте его по лицу, так, чтобы немного его оцарапать. Остальное сделается само собой.
Искусство составления ядов культивируется в некоторых мулатских или негритянских семьях. Вас предупреждают: «Не ходите к madame Серафин. Это завзятая любительница „пиайя“».
Я спросил раз у одной молоденькой проститутки, что она думает о «пиайе». Она ни за что не хотела мне ответить.
Но доктор, когда я задал ему тот же вопрос, нахмурился:
— Что я думаю об этом? — ответил он. — То, что один из моих детей, маленький мальчик, в два месяца был отравлен корешками барбардина, которые убивают медленно и не оставляют никаких следов.
Каторжник только и живет мыслью о том, как бы сбежать. Нет ни одного, который не мечтал бы о побеге. Некоторым это удается. Многие пробуют; многие умирают; многих ловят и подвергают суровому наказанию.
С момента высадки каторжник начинает размышлять о возможности бежать из этой страны.
Если у него есть хоть немного здравого смысла он сейчас же поймет, что все шансы за то, чтобы здесь остаться. Не надзиратели, не решетки и крепкие запоры, и даже не цепи пометают ему.
С помощью хитрости, изобретательности и внимания он может преодолеть все эти препятствия. Но существуют две силы, которые трудно победить: это лес и море.
Чтобы бежать нужны деньги. Одни получают их от родных, другие зарабатывают, третьи продают изготовляемые ими вещи. Арестанту запрещается держать при себе деньги, но ведь существует столько способов, чтобы их спрятать. По большей части, собирающиеся совершить побег, сговариваются между собою и составляют партию в несколько человек. Необходимо найти лодку. Чтобы бежать через джунгли нет другого способа, как спуститься на лодке вниз по реке, к морю, ночью или днем, с бесконечными предосторожностями. Лодка, с небольшим запасом провизии, заранее спрятана в каком-нибудь ручейке.
Они ждут удобного случая во время работ, и когда надзиратель отойдет или повернется, скрываются в зарослях.
Но этого еще мало, нужно, не имея ли компаса, ни запаса провизии, добраться до ручья. Идти же по тропинкам, которые к тому же попадаются очень редко, бывает крайне опасно. Как только побег обнаруживается, сейчас же организуется погоня. Человеку, за которым охотятся другие люди, приходится бороться с джунглями. Нужно пробираться под лианами, через переплетшиеся невероятным образом ветви, с окровавленными ногами, и коленями; ползти в удушливой тени джунглей полных миазмов, где не чувствуется ни малейшего дуновения ветерка. Хищные звери, змеи, насекомые и голод, а если заблудишься, то и жажда, грозят неминуемой гибелью.
Раз как-то, партия беглых отдалась в руки посланного для поимки их отряда. Они пробыли в зарослях пятнадцать дней. Не хватало троих.
— «Умерли!» — объявили их товарищи. Но когда их поприжали, они признались, что, дойдя до последней степени изнурения и умирая с голода, они убили трех, наиболее слабых, чтобы их съесть.
Не мало костей белеется под лианами и покачивающимися орхидеями.
Если им удастся добраться до лодки, это уже лишний шанс для спасения. Но нужно пробираться скрытно, плыть под деревьями, рискуя, что в лодку упадет змея или гнездо мух-тигров. На быстринах лодка разбивается, как скорлупа ореха. Кайманы следят за лодкой и только ждут того момента, когда вследствие какого-нибудь неудачного поворота челнок перевернется.
Сколько таких беглецов уже поглотила река? Про это знают только ее желтые и теплые воды.
Запас провизии быстро приходит к концу. Несчастные люди, умирающие от лихорадки и усталости добираются, наконец, до моря.
Об его усыпанные камнями берега яростно бьются волны прибоя.
Как бороться с океаном кучке истощенных людей, у которых только одна маленькая лодка.
Однако, иногда отчаяние бывает сильнее волн океана. Я вспоминаю маленького нервного человека, который бегал по набережной Парамарибо, около причаленного пакетбота. Он говорил по-французски, расспрашивал находившихся на пароходе людей и в свою очередь сообщал им новости об X…. и У… С ним шутили. Это был старый знакомый, бывший каторжник, поселившийся у голландцев, где он зарабатывал себе кусок хлеба. Он пробыл на каторге лишь несколько часов, совершив побег в тот самый день, когда был высажен на берег. Но он весьма благоразумно остерегался подниматься на палубу.
Чтобы бежать, нужны сообщники. Некий освобожденный один из тех, которые обязаны, по отбытии наказания, оставаться жить в колонии, не ближе пятнадцати километров от населенного места, сделался антрепренером по части побегов. За сто франков он доставлял лодку и провизию, усаживал в нее беглеца и по выходе в море убивал его. Такую операцию ему удалось проделать несколько раз. Он забирал деньги. Лодка и провизия годились для следующего раза, а кроме того у жертвы иногда было с собой немного золота. Но антрепренер зарвался. Он раз усадил в лодку двух каторжников, убил одного, но другой увернулся, бросился в воду и достиг берега, после чего донес на убийцу, который и был казнен.
Годен высокий мужчина, худой, костлявый, с желтым лицом и впалыми щеками; на крючковатом носу следы от пенена; небольшая лысина; глаза светло-голубые. Родился здесь, но учился во Франции; затем, когда ему исполнилось двадцать один год, вернулся под тропики. Отправился отыскивать золото и заработал очень скоро порядочную сумму, но еще скорей истратил ее в Париже, куда ездил на короткое время. Тогда он опять отправился добывать золото.
По правде, сказать, ему наплевать на деньги. Он любит лес.
Ежемесячно, не менее недели, Годэн бывает болен лихорадкой. Вот он, желтый, как лимон, лежит, согнувшись, под пологом от москитов, в пижаме, с потухшей папиросой во рту.
Его желудок совершенно испорчен консервами и солониной. Он ничего не ест, пьет только молоко, но не может отказаться от стакана пунша утром и вечером.
«Когда я был в лесу..» — говорит он. Лес для него это бесконечное пространство джунглей и болот, пересеченное реками, которое тянется от моря до таинственной страны Тумук-Гумак, где живут индейцы с длинными ушами. Годэн жил в лесу. Всегда молчаливый, он оживляется, когда говорит о нем. Оттуда он вернулся с испорченным желудком, с отравленной лихорадкой кровью и совершенно надорванным организмом. Его голос немного дрожит, едва заметно, когда он вспоминает длинные переходы, с саблей для рубки, сквозь гущу лиан и бамбуков.
— Раз как то, — говорит он, — у меня сделался сильнейший приступ лихорадки. Я ничего не видел перед собой. В глазах мелькали искры, в ушах звенело и я едва стоял на ногах. А между тем надо было идти вперед, идти во что бы то ни стало, или подохнуть на месте. У меня еще оставалась одна ампула хинина. Я прислонился к дереву, полуослепленный, с пылающей головой. Я должен был употребить громадное усилие, чтобы раскрыть мешок. Я наполнил шприц. Игла совершенна заржавела. Но другой у меня не было. Я захватил двумя пальцами кожу на животе и с силой вонзил иглу, которая вошла с трудом. Но лихорадка была так сильна, что я не почувствовал боли. Таким образом, я впрыснул себе всю ампулу и был спасен. Но когда я дошел до места назначения, на животе у меня был громадный нарыв.
Получив поручение обозначить в лесу границы, он отправился с отрядом каторжников, без всякой охраны. Перед уходом он отдал свое ружье, патроны и деньги двум каторжникам — вожакам всей партии, и ночью, среди безмолвия пустыни, спокойно спал между ними.
В этом теле, точно лишенном костей, скрыта огромная сила, подвергшаяся не одному испытанию и бьется сердце, которое до сих пор не зачерствело.
Годэн остался молодым. Когда он с силою пожимает вам руку, то чувствуешь, что имеешь дело с честным и откровенным человеком. Какой это должен быть хороший товарищ во время пути.
Все в душе уважают его. Как-то ночью сильный прилив, громадной бесшумной волной, сорвал деревянный помост в порту, так что в городе ничего не было слышно. На следующий день каторжники вытаскивали балки, большие просмоленные доски, сорванные, изломанные и точно изрубленные этой таинственной волной, которая регулярно, каждые десять лет, поднимается из морских глубин и сметает работу людей.
Проходя около каторжников, работавших с голыми ногами, с обнаженным до пояса татуированным туловищем и надвинутыми на бледные бритые лица соломенными шляпами, я услышал, как один из них, тащивший толстую балку, сказал с восхищением:
Только то и уцелело, что было сделано monsieur Годэном!
Ее дом, среди зелени, господствует над городом, над пальмами и манговыми деревьями. Перед самым домом растет красивое дерево, называемое «момбин», с ветвями, похожими на мускулы борца; при доме маленький садик, в котором растет несколько бананов; в тот час, когда в городе люди изнывают от духоты под пологами от москитов, морской ветер освежает ее комнаты.
Артемиза одета в платье из кретона с цветочками, на голове у нее панама. Сама она маленькая, кругленькая, с лицом светло-каштанового цвета. Небольшие, черные и очень живые глаза; нос немного приплюснутый, короткие курчавые волосы и золотые кольца в ушах. Эго вполне восцитанная особа, говорящая по-французски и по-английски. Она живет на окраине города, но у нее много друзей в колонии среди так называемых «порядочных» мужчин. Все более или менее видные европейцы посещали ее и до сих нор еще рассказывают об ее воскресных завтраках.
У нее, кажется, было несколько серьезных увлечений, которые оканчивались с уходом пакетбота. Одно из них длилось дольше других. Один ирландец посадил в ее садике маленькое деревцо, которое современен превратилось в большое развесистое дерево. Артемиза показывает его с гордостью и говорит с некоторым опенком меланхолии:
— Это дерево 0‘Бриена.
Пo праздникам Артемиза ходит в церковь, два раза в неделю бывает в кинематографе и время от времени посещает бал «Кассэко»; но не танцует, так как публика там слишком смешанная. Она ведь «Мамзель Артемиза».
Она не чуждается местной политики. Кандидаты в депутаты не пренебрегают ее указаниями. Иногда по вечерам у нее на веранде происходят длинные совещания, в тот час, когда звезды сверкают над пальмами, трещат кузнечики, летают летучие мыши и воздух напоен запахом розового дерева.
Один из ее друзей возил ее во Францию. Она видела Париж, но помнит только Мулэн-Руж.
Как и ее сестры, она очень щепетильна насчет цвета кожи. Я прошу разрешения сфотографировать ее, но она oтказывает, опасаясь, что я буду показывать парижанкам портрет маленькой «Мамзель негритянки».
Обсаженная манговыми деревьями площадка. Светит полная луна и звезд не видно. Тина в ручейке кажется посеребренной. Огненные мухи летают среди ветвей. В тени, под, деревьями, горят коптящие керосиновые фонари, освещая маленькие столики.
За столиком сидят женщины и их черные локти выделяются на белых скатертях. Подают кофе и пунш. Молодые негры, не старше четырнадцати лет, не сморгнув, выдувают две полных чашки белой тафии.
Ацетиленовые лампы ярко освещают вход в казино: большой сарай с цинковой крышей. Из-за билетов происходит драка. Сегодня суббота и бал Кассэко.
Вокруг залы идет деревянная галлерея и стоят скамейки. На эстраде оркестр, состоящий из виолончели, тромбона и кларнета. Немного ниже музыкантов сидя на полу лицом к ним, негр трясет ящик с гвоздями. Это необходимая принадлежность негритянской хореографии. Другой, в такт музыке, ударяет по скамейке двумя кусками дерева.
Музыка гремит. Бал начинается.
Оркестр играет вальсы, польки и мазурки в бешеном темпе, а палки и коробки с гвоздями отбивают такт. Инструменты издают резкие, неприятные звуки. Но эта дьявольская музыка захватывает вас. Грохот «ша-ша» отдается в голове; резкие звуки кларнета раздирают уши; но, несмотря ни на что, ритм этой музыки увлекает вас.
До сих нор пустая зала наполняется в несколько минут. Сюда приходят искатели золота или каучука, вернувшиеся с золотоносных участков или из леса.
По большей части это люди, которые прибыли только вчера, полуголые, в рваных штанах, в, старом жилете, одетом на голое тело, с саблей для рубки лиан у пояса, и которые сегодня вечером отплясывают здесь в белом, тщательно выутюженном костюме, в круглой соломенной шляпе и в шелковых носках.
Они провели в зарослях несколько недель, работали под солнцем, на золотопромывательной машине, затем вернулись с самородками, золотым песком и драгоценным каучуком.
Они пропустят свой заработок в несколько дней, затем контора выдаст им аванс, которого едва хватит, чтобы запастись на дорогу провизиями, после чего они снова, как здесь говорят, «поднимутся».
А, пока что, они танцуют с девицами, возбуждая досаду городских франтов.
Много женщин: одни одеты в сильно накрахмаленные пенюары, благодаря которым кажутся громадными; на других мишурные платья яркого оранжевого или розового цвета; попадаются и европейские туалеты, глядя на которые, можно умереть от смеха, и такие шляпы, что в сравнения с ними оперение попугаев-ара покажется тусклым. Время от времени поднимается юбка и видны желтые чулки и черные ботинки. Все эти дамы для танцев одевают чулки. К счастью, большая часть из них, вместо шляп, повязывают голову мадрасским платком, таким образом, что два узла торчат как рожки и эти ярких цветов платки красиво выделяются на фоне темной кожи.
Кавалер почти все время танцует с одной и той же дамой. Молодой негр, с тонкими чертами лица, в хорошо сшитом белом костюме, подхватывает толстую девушку с грубоватым лицом. Она танцует, откинув назад голову, с невозмутимым выражением лица и уставленными в одну точку глазами. Он смотрит на нее из-под опущенных ресниц и их подбородки почти касаются. Танцуют они хорошо. Сначала он слегка прижимает ее к себе, с тем характерным покачиванием бедер, которое им всем свойственно. Потом он просовывает свою ногу между ног молодой девушки. Затем сильно и страстно сжимает ее. Их вальс превращается в эротическую пантомиму, бесконечно длящуюся, но их лица не прикасаются и сохраняют спокойное и серьезное выражение.
Понемногу бал становится бешеным. Коробка с гвоздями призывает к сладострастию. Танцоры обнимают своих дам, опустив руки ниже талии; ноги их переплетаются; это какая-то дикая мимика любви. Высокий негр с бала там-там продолжает выделывать неприличные движения животом; он пользуется громадным успехом.
По его лицу пот льется в три ручья.
В баре алкоголь еще усиливает неистовство танцующих. Тафию пьют стаканами. И мужчины, и женщины выпивают одним духом, потом снова идут танцевать, обдавая друг друга огненным дыханием.
Толстая негритянка, в зеленом мадрасском платке, танцует одна, без кавалера, раздвинув локти и подняв палец, как китайский идол.
Многие женщины танцуют вместе, крепко прижавшись друг к другу. Две из них изображают любовный экстаз. Одна худая, одетая в ярко-красное, другая в розовом пенюаре, с белой шляпой на голове, оттеняющей ее темное, как ночь, лицо, с выходящими из орбит глазами и с оскаленными зубами. Вокруг них танцующие пары, с грубыми лицами, в розовых или ярко голубых шляпах; ситцевые платья и поддельные кружева, под которыми обрисовываются упругие груди. И все время это странное медленное и сладострастное покачивание нижней части тела. А сверкание белых зубов точно молнией озаряет эти дикие и похотливые лица. Ящик с гвоздями выбивает какую-то сарабанду; кларнет изощряется в воркующих модуляциях, прерываемых отрывистыми звуками. Узнаешь мотивы, бывшие в моде в Париже лет десять тому назад, давно погребенные вальсы, польки, которые играли еще во времена нашего детства, превращенные в какой-то собачий танец, подгоняемый «ша-ша».
Облако пыли затуманивает резкий свет ламп.
Противный запах потных тел доходит до галлереи, вызывая тошноту. Сверху зала похожа на огромный котел, где. корчатся грешники.
Бал Кассэко заканчивается кадрилью, прерываемой головокружительными вальсами, в которой истощается порыв подгулявших золотоискателей.
Затем парочки удаляются вдоль ручья, слегка посеребренного косыми лучами заходящего месяца, над которым кружатся москиты, в ту сторону, где на небе уже загорается заря, тихо наигрывая на своих баньо грустные песенки.
Доктор увозит меня в своем автомобиле, по единственной дороге колонии, в селение, куда он отправляется посмотреть больного.
Дорога, с красной почвой, обсажена кокосовыми и манговыми деревьями. То здесь, то там, сквозь гущу кустов, деревьев и лиан, от которых не свободен ни один клочок земли, проглядывают жалкие хижины. Как только автомобиль замедляет ход, вас охватывает душный и влажный воздух. Громадные мухи ударяются об стекло.
Деревня расположена в лощине близ поросшего лесом холма и прячется среди зелени, дышащий зноем и такой густой, что свет едва проникает сквозь листву. Хижины состоят из крыши, цинковой или врытой большими листьями, на четырех столбах, в некоторых стены сделаны из плетеных лиан; рядом с домашней утварью и причудливой мебелью лежат ананасы, кучи бананов тыквенные бутылки с мукой маниока.
В этом тяжелом, насыщенном разными запахами воздухе, среди вечной тени, где пахнет сырой травой, и постоянно слышится, гудение москитов, повсюду дарит бедность, выданная ленью. Это облачное небо, изливающее то тягостный зной, то целые потоки дождя необыкновенно способствует плодородию почвы. Растения, деревья, цветы появляются и растут, неустанно питаемые плодородной почвой, затем гибнут, превращаясь в перегной, который является источником новых жизней. Под тропическим небом растительное царство, получая слишком много пищи, становится хищным; самые величественные европейские деревья кажутся ничтожными рядом с такими, например, деревьями, как банианы, изогнутые ветви которых углубляются в землю и пускают там новые корни.
На сотни лье кругом простирается целый океан зелени и ее волнообразная, с металлическим отливом поверхность расступается лишь на мгновение, разорванная молнией реки. Миллиарды растений, с упорными усилиями, вытягивают свои ветви к свету и к жизни.
Таким образом, человек здесь подавлен природой и постоянно находится в расслабленном состоянии, парализующем в нем всякое желание деятельности. Перед гигантскими растениями, полными жизненных соков, он чувствует себя жалким паразитом на этой плодородной земле. Дыхание этих необъятных лесов душит его.
Негры лежат перед своими хижинами. Они не обрабатывают землю, не расчищают зарослей. Те, которых мы видим, даже не удосужились нарубить себе материала, чтобы устроить хижины. Они беспечно гнездятся среди переплетшихся ветвей и листвы. Время от времени они идут сорвать плод хлебного дерева или наловить немного рыбы в тине.
По крутой тропинке мы спускаемся вниз, в самую гущу. Там находится хижина больного. Тяжело дышать в этой духоте, под густым сводом зелени. Приходится руками раздвигать лианы, среди листвы ползет змея. Хижина довольно большая, под цинковой крышей. Перед входом сидит, согнувшись, старая негритянка, в лиловом платье, повязанная мадрасским платком. На деревянной скамье, лежит на боку больной, голова его покоится на подушке. Это молодой человек, на вид очень сильного сложения. У него ужасная фистула в прямой кишке. Он показывает свою рану. Мать лечит его «гри-гри», растительными жирами и разными колдовскими снадобьями. Она верит в эти средства гораздо больше, чем в медицинскую науку. Завтра, когда приедет санитарная карета, чтобы отвезти ее сына в госпиталь, она будет рвать на себе волосы и начнет призывать духов.
На обратном пути, я замечаю на некоторых деревьях нечто вроде висящих на ветвях мешечков, серокоричневого цвета.
Это тысячи травяных вшей, которые образуют такие прочные скопления. Проникая в дома, они истачивают мебель в порошок. Короткие сумерки спускаются над зарослями. Мы возвращаемся домой. Доктор рассказывает мне:
— Здесь все враждебно человеку; все приносит ему вред; все чудовищно. Начиная с растений, дающих пищу, но скрывающих яд в своих корнях, как, например, маниок. Вы засыпаете в лесу и когда вы просыпаетесь, то в двух дюймах от вашего уха находится громадный паук-краб, покрытое волосами громадное насекомое, укус которого смертелен. Солнце — это враг, которого ежеминутно следует остерегаться. После дождя от земли исходят испарения, полные миазмов. Каждое насекомое грозит вам смертью или язвами.
Он говорит вполголоса, как-бы опасаясь вызвать невидимую силу.
— А проказа… красная болезнь! Неизвестно, кого она поражает и кого щадит.
И затем, как-бы говоря сам с собою, продолжает:
— Здесь все поражены лихорадкой, но хуже всего, что к лихорадке привыкают.
Мне необходимо возобновить запас моего летнего платья. Мне рекомендуют скромного портного, дядю Симона. Конечно, «освобожденный», добавляет мой собеседник.
Каторжника, отбывшего срок наказания, выпускают на свободу. Но свобода эта весьма относительная, так как он должен оставаться в колонии еще столько же времени, сколько пробыл на каторге. Это называется «удваиванием». Таким образом, человек, приговоренный к десяти годам каторги, фактически остается в этик дальних краях двадцать лет. Привезенный сюда, двадцатилетний молодой человек искупит свою вину только после долгих лет горя и страданий. Он может быть возвратится, но возвратится стариком.
Двадцать лет в колонии, из коих десять принудительных работ и десять на положении парии, окончательно губят человека, даже если предположить, что совершенно неправдоподобно, что его пощадили надзиратели, хищные звери, змеи, лихорадка и проказа.
Закон предусматривает, что по отбытии срока наказания, освобожденный, но вынужденный не покидать колонию каторжник, может получить разрешение на занятие каким-нибудь ремеслом, однако, лишь под условием проживания не ближе пятнадцати километров от какого-бы то ни было населенного места. Между тем, в трехстах метрах от Кайенны и в десяти метрах от крайней хижины деревни начинаются джунгли.
Таким образом, каторга выбрасывает бывшего каторжника, без каких бы то ни было орудий, и очевидно без оружия, истощенного годами труда под тропическим солнцем, прямо в девственный лес.
Но обычай смягчил варварство законодателя.
Смотрят сквозь пальцы, когда освобожденный добывает себе кусок хлеба в каком-нибудь местечке или даже в городе. Очень многие из них делаются ювелирами, столярами, садовниками, портными, слесарями. Впрочем, без них оказались бы в весьма затруднительном положении. Уж, во всяком случае, не негры принялись бы за работу.
Но освобожденный настоящий пария. Его всегда можно узнать, хотя он уже и не носит бумажной куртки и остроконечной шляпы. Бывают и такие, которые занимаются разными спекуляциями; их прошлое скоро забывается… если, конечно, им повезет.
Но многие не находят работы; они бродят, как бездомные собаки, под надзором полиции. Каторга следит за ними; при малейшем намеке на возмущение они будут схвачены. Освобожденные соглашаются работать за очень дешевую цену. Этим пользуются чиновники.
Я знаю одного, который служит садовником. Он отпустил себе усы. Он всегда очень вежливо кланяется, но в нем нет никакого подобострастия. Его зовут Пьер. Он всегда молчит.
Здесь существует правило, никогда не подавать руки белому, с которым вас не познакомили.
Я вхожу к дяде Симону. Под навесом цветные женщины шьют на машине. На столах свертки разных материй. Господин Симон, маленький старичек в очках, с короткой седой бородой. Он немного трясется. Трудно поймать его взгляд, так как его глаза всегда опущены.
Дядя Симон был приговорен к десяти годам каторжных работ, как революционер, во время анархистских покушений. На родину он никогда не вернется. Он женился на мулатке. Теперь он отмеряет холст и шьет форменное платье для господ жандармов и таможенных чиновников, которые весьма требовательны и любят ругаться. На полке у него лежит несколько книг. Он также молчалив. Когда я начинаю жаловаться на жару, на москитов и на эту проклятую страну, мне кажется, что его глаза блестят из под очков, а на лице появляется странная усмешка. И я думаю: уж двадцать лет, как он здесь! Уходя, я протягиваю ему руку. В этом, впрочем, нет никакой заслуги с моей стороны, так как меня никто не видит.
Берег моря покрыт мелким песком и окаймлен манговыми ж апельсинными деревьями. Море совершенно спокойно; лишь небольшие волны равномерно набегают на низкий песчаный берег, подобно ровному дыханию спящего человека.
Часть моря отгорожена проволокой… Это означает, что здесь можно спокойно купаться, не опасаясь акул.
Я раздеваюсь на песке. Не успеваю я снять куртку, как около меня начинает кружиться и жужжать большая, черная с красным, муха. Я быстро снимаю одежду и начинаю размахивать рубашкой, но муха заупрямилась и не хочет улетать.
Я бросаюсь в воду. Вода совершенно теплая и нисколько не освежает. Она производит впечатление какой-то липкой и тягучей жидкости.
Я отплываю от берега, расчитывая, что дальше вода будет свежее. Удовольствие плыть в этой теплой воде, широко разводя руками, заставляет меня забыть осторожность и выплыть за огороженное проволокой пространство. Но тотчас же мною овладевает страх. Я задеваю за что-то: Может быть это водоросли, а может быть какие-нибудь неизвестные животные. У меня такое ощущение, будто вокруг вода кишит какими-то мягкотелыми, невидимыми существами.
Я продолжаю плыть дальше Вода становится чище и прозрачнее. Тем не менее, меня преследует какое-то неприятное чувство. Я не уверен в себе. Я одинок в этой странной, предательской стихии, населённой неопределенными существами.
Покачиваясь в воде, плавают громадные медузы, бледные, с розовым оттенком; они то увеличиваются, то сокращаются.
Биение жизни принимает отвратительную форму в этой аморфной массе желатина, похожей на обрывок протоплазмы. У них нет ни мускулов, ни костей, ни глаз, никакого видимого органа. Их движения мягкие и скользкие, всасывающие. Это не водоросль, не цветок, не животное, но тем не менее они живут, двигаются и дышат. И если она вас коснется, то обжигает вам тело, которое покрывается болезненными белыми пузырями.
Около меня плавают, точно окруженные зеленоватым сиянием, большие стекловидные цветы, с длинными щупальцами. Я стараюсь избежать их, но выходящее из глубины течение наносит на меня эти, похожие на раздувшиеся ядовитые пузыри, растения.
Неторопливо, набегают с моря легкие волны, приподнимают меня и опускают в темно-синие долины, где, иногда, сверкнет серебром летающая рыба. Но тревожное чувство все более и более усиливается во мне. С каждым взмахом рук меня охватывает дрожь, как будто все население моря собралось вместе и окружает меня, начиная с лиловатых и красных водорослей и морских звезд с тысячами щупальцев, притаившихся в тени скал, этих странных растений-животных, проглатывающих раковины и кончая тысячами пород, вооруженных природой рыб, с перламутровой, стальной, пурпурной и огненно-красной чешуей. Я думаю о тех мириадах жизней, которые, подобно лучу света, загораются и гаснут в зеленых глубинах моря, об этом множестве немых существ, которые, начиная с самого крошечного и до самого большого, пожирают друг друга, в безмолвии морских бездн; о единороге, быстрым движением погружающим свое смертоносное оружие в мягкий живот акулы, после чего зеленоватая кристалльная вода на минуту окрашивается струей крови — единственным следом драмы; о летающей рыбе, которая перепрыгивает е волны на волну, преследуемая макрелью; о всем этом Жестоком животном мире с круглыми или длинными головами, с тяжело дышащими жабрами; об этом бегстве, об этой вечной безмолвной охоте; о тягучих скоплениях икры молочного цвета, полных зародышей, плавающих в бесплодных и горьких водах.
Я думаю о чудовищах, которых это теплое тропическое море скрывает в своих песках.
В этом жарком поясе, море, как и земля, порождает кровожадную фауну и ядовитую флору. Я быстро плыву к берегу. Мною овладела паника. Если б я не боролся всеми силами, она парализовала бы мои мускулы. В теплых и предательских объятиях этих вод человек не более, как добыча среди стольких других жертв.
Громадный тропический лес изрезан речками, по которым под переплетшимися лианами скользят пироги. То место, где речка впадает в большую реку, называется «degrad». Это точно рот, которым дышит лес. Восход солнца на «degrad‘e», когда от воды поднимается свет и рассеивает мрак джунглей представляет одну из самых красивых картин в здешних местах. На рассвете к «degrad‘y» приходят звери на водопой.
Целыми бандами пробираются пумы; тяжело скачет броненосец; ползет змея, раздвигая лианы; проснувшиеся попугаи кричат среди листвы. От воды поднимается розовый пар. Солнце еще не показалось, но весь лес ожидает его появления. Покрытые обильной росою, листья трепещут от предрассветного ветерка; влажные орхидеи блестят в медленно расходящемся голубом сумраке, сквозь который все яснее и яснее обрисовываются темные массы леса.
Вот предвестник зари, пурпурный треугольник, разрывает окутывающий реку туман; это полет коралловых фламинго; они садится среди трепещущих лиан, выделяясь на фоне зелени своим крававо-красным оперением.
Нет лучше времени и места для охоты! Один боа облюбовал такой «degrad» и располагался там перед зарей для охоты.
Не следует тревожить боа, когда он подкарауливает добычу.
Это почтенное пресмыкающееся, гладкое и толстое, как ствол молодого дерева, которое разворачивается с быстротой и эластичностью лассо, и тогда для недостаточно деликатных людей может получиться большой сюрприз. Итак, боа выбрал себе это место для подкарауливания добычи. Но некий жандарм сделал большую ошибку, решив его оспаривать. Этот жандарм очевидно не обладал чувством такта. Он каждое утро приходил сюда и также подкарауливал дичь, рядом с боа, которого, впрочем, не различал от ствола дерева. К несчастью, ружейные выстрелы разогнали агами, фламинго и прочую пищу змеи. И вот, в один прекрасный день, в то время, как жандарм приторачивал дичь, боа развернулся подобно пружине и обвил жандарма вместе с ружьем и сумкой, сдавив его таким узлом, который весьма трудно развязать. Боа начинает с того, что смачивает свою жертву липкой слюной, облегчающей ему проглатывание; в то же время он разминает ее между своими позвонками. Но тут подошел товарищ жандарма и метким выстрелом прервал это приготовление пищи. Липкое от слюны тело освободили из сдавивших его колец. Врач произвел вскрытие. Оказалось, что кости жандарма были смолоты в муку.
Какой-то человек возвращался с золотоносного участка. Он оперся о дерево, чтобы закурить трубку.
Находившийся на этом дереве боа развертывается и обвивает и человека и дерево. К счастью, кольца змеи охватили также упругие ветви куста, что замедлило сжимание. Человек успел достать нож из кармана. Он начал пилить, между двумя чешуями, спинной хребет змеи. На это потребовалось четверть часа.
Некоторые улицы, с их барами, которые ветер продувает со всех сторон, и вид спиртных напитков, наводят на мысль о Клондайке. Здесь ведь тоже есть золото.
Старая легенда о Маноа-дель-Дорадо, о погребенных сокровищах, об озере со спящими водами, скрывающем город Металла, эта легенда не позабыта еще на берегах южной части Атлантического океана. На грубых вывесках читаешь надписи: «Здесь покупают золотой песок и самородки».
Золотоносные участки находятся далеко; чтобы добраться до них, нужно целыми неделями плыть на пирогах. Открывающие их дают им много говорящие названия. Есть «участок Спасибо», «участок Елисей», «участок Путь к богу» и «участок Наконец», название которого выражает, очевидно, вздох облегчения измученного человека.
Несмотря на это, вдоль пути золотоискателей, по рекам и речкам, на лесных тропинках, постоянно можно встретить людей, которые то направляются к золотоносным местам, то возвращаются оттуда.
Одни несут добытое золото с ножом наготове, ежеминутно ожидая нападения; но их подкарауливает с ружьем в руке или беглый каторжник, или негр-маррон, или индеец, так как там существуют еще индейцы, настоящие индейцы Фенимора Купера, с их поселениями, где пляшут военный танец, курят трубку мира и важно совершают религиозные обряды (только кацик их одет теперь в европейскую форму, более достойную его звания, в сюртук с галунами и цилиндр). Другие, полные надежды, упорные в своем стремлении, закаленные тяжелой жизнью, с саблей для рубки лиан у пояса, идут за золотом.
Разработка некоторых участков превратилась в широкую эксплоатацию их, с состоящими на жаловании рабочими. На таких участках находятся инженеры, надсмотрщики, годная для питья вода и бараки. Но настоящие авантюристы не признают такой эксплоатации. Они ищут участок для себя.
Разведка представляет весьма скучную эпопею. Золотоискателя нередко ждет бесславный конец в зарослях. Об его исчезновении узнают через долгие недели и когда весть об этом дойдет до города, кости его уже будут тщательно обчищены муравьями. Ему непрестанно грозит опасность. Но не все ли равно, когда его увлекает мираж! Люди отправлялись одни, через джунгли, за сказочными богатствами. Мало кому посчастливилось. Многие никогда не вернулись. Но всегда найдутся жаждущие невозможного. В большинстве это негры из английских колоний. Они идут в контору, получают аванс на экипировку и, без лишних разговоров, отправляются за золотом.
Обыкновенно составляют отряд человек в десять в состав которого входят плотник, землекоп и другие специалисты. Уезжают на двух пирогах. Надо плыть по реке насколько это представится возможным. Пробираться сквозь заросли гораздо труднее, чем плыть. Но и плаванье дается нелегко. В продолжение трех недель приходится сидеть, согнувшись в длинной и узкой пироге, которая может опрокинуться от малейшего неудачного движения, под палящими лучами солнца, без признака тени. Если течение слишком сильно, нужно держаться ближе к берегу и плыть под высунувшимися, как щупальцы, корнями прибрежных деревьев. Иногда целое гнездо мух-тигров обрывается с ветки и падает в лодку; иногда это бывает змея. Что делать тогда? Броситься в воду? — Но это невозможно. За пирогой всегда следует целый кортеж верных спутников — кайманов.
Когда поднимаются вверх по реке, громадным препятствием являются дымящиеся быстрины. Приходится разгружать пироги, тащить на руках провизию и лодки, чтобы затем, после обхода препятствия, снова спустить их на воду.
Целыми днями перед глазами развертывается одна и та же монотонная картина — темные берега и массы отливающей металлическим блеском зелени. Лишь попугаи своей болтовней нарушают унылую тишину. Их красные и зеленые перья мелькают в вершинах деревьев, как цветные флажки. Серый нырок скользит по воде.
Треугольник розовых фламинго, похожий на опрокинутый парус, исчезает в голубом просторе неба.
Обвивающие ветви прибрежных деревьев боа лениво покачиваются, вытягивая свою голову при плеске весел,
И направо, и налево джунгли, и кажется, что их угнетающая тишина исходит от этого необозримого тропического неба и заглушает непрестанный шум леса, крики птиц и обезьян, невидимую работу растительности, топот броненосцев, жужжание мух, тысячи агоний, тысячи рождении, хрипение смерти, глухое брожение разлагающейся падали, шум этого особого мира, где под каждым листком таится угроза смерти.
Иногда навстречу, попадается пирога с индейцами или неграми Бош, которые известны тем, что умеют преодолевать на пироге одним прыжком пенящиеся быстрины. Встречаются в полном молчании, потом, когда пироги разойдутся, один из гребцов затягивает тихую, унылую мелодию.
В удаляющейся пироге другой гребец слышит его и отвечает. Они переговариваются так, не видя друг друга, но не прекращая своего таинственного диалога. И долго еще продолжает гребец петь свою песню, приостанавливаясь лишь на мгновение и прислушиваясь к ответу, которого мы не слышим, но который доходит до него по воде от невидимого и далекого певца.
После долгих недель, в продолжение которых длится путешествие вверх по реке, достигают места впадения маленькой речки. Пирогу оставляют; провизию взваливают на спину; в руку берут саблю для рубки лиан. Вперед через заросли, по компасу и секстану! Дорогу нужно расчищать саблей, перерубать переплетшиеся лианы и ветви, перелезать через поваленные деревья. Движение вперед — это непрестанная борьба с тысячью препятствий, с враждебным растительным миром.
Полуголые, обливаясь потом, задыхаясь в душном и влажном, как в бане, воздухе, с трудом продвигаются вперед не более как на восемьсот метров в день.
Годэн наткнулся раз на целую стену громадных, колючих бамбуков, круглых и гладких, как металлические столбы. Сабли притуплялись об их твердую древесину. Однако, необходимо было пробраться сквозь эту гущу.
Продвигались вперед на тридцать метров в день
По мере того, как Годэн и его люди проникали в чащу, появлялись удивительные звери и насекомые. Заросли бамбуков служат убежищем для всего, что боится хищных зверей. При внезапно проникшем в эту гущу свете жужжали мухи, копошились пауки, ящерицы, сороконожки. Вялые змеиные шкуры висели как лианы. Разных пород змеи избрали это убежище, чтобы менять кожу.
Золотоискатели идут вперед. В лесу ночь наступает быстро. К пяти часам уже темно. Тогда устраивают шалаш. Четыре столба, крыша из листьев вазы, гамак. Несколько ударов саблей, чтобы очистить место от зарослей и лиан. С собой обыкновенно бывает только прогорклое сало; едят дичь, с острыми приправами. Затем зажигают на ночь костер. Обуви не снимают из-за вампиров. Спится плохо. Ночь в лесу полна разных звуков и крик лягушки-вола не дает покою. Тот, кто проснется, подкидывает хворост в костер.
Иногда во время сна вас внезапно захватывает наводнение. Едва успевают спастись, схватив ружье и патроны. Затем во время дождливого периода идут постоянные дожди, страшные ливни, которые барабанят по листве, как гром; прибавьте к этому запах разложения, исходящий от пропитанного влагой леса, отчаяние человека, у которого обувь изъедена плесенью, а платье в лохмотьях, но все же преследующего свой мираж.
Есть еще невидимый враг, который изводит вас без устали, непрестанно преследуя вас, — это насекомые. Во-первых, москиты, отравляющие вам все вечера; потом мухи разных сортов: муха-тату, муха-майпури и муха-тигр, от которой надо спасаться, как только услышишь ее жужжание. Клещи, которые впиваются в кожу; нигвы, кладущие яйца под ногтем большого пальца на ноге; червяки-макаки, личинки одной мухи, которая кладет их под кожу и которые, изъедая тело, развиваются в громадных, волосатых червяков, длиною в дюйм (чтобы заставить их выйти, достаточно приблизить к ране немного табаку); самые разнообразные вши; паук-краб, величиной с блюдечко, покрытый волосами, укус которого смертелен и который делает прыжки в три метра; лучше перейти на другую тропинку, чем пройти около него; наконец, верх ужаса, муха «hominivorax», которая кладет яйца в ноздри спящего человека и ее личинки заползают в мозг. Если их не извлечь немедленно, то в лучшем случае можно лишиться носа.
Есть еще змеи: змея-граж, змея-Жако, гремучая змея и змея-лист, тонкая, как веревочка, которая совершенно сливается с листвой и убивает человека в три минуты.
Наконец, есть лихорадка!
На каждом шагу опасность, страдание, смерть! И никто не обращает на это внимания.
Годэн вспоминает ежедневную драму леса.
Он описывает ужасную жизнь золотоискателя.
Он жил этой жизнью. Он перенес удушающую жару, лихорадку, укусы насекомых и пресмыкающихся и, улыбаясь, заключает:
— А все-таки я жалею лес. Там я был счастлив.
И, кроме того, там находится золото.
Золотоискатель избирает направление, руководствуясь только своими наблюдениями, своим чутьем и полученными им указаниями. Он останавливается на берегу ручья или потока. Иногда растительность служит ему приметой и по ней он определяет, золотоносная это почва или нет, так как, например, некоторые породы деревьев растут только на очень глубоком черноземе.
Раз как-то, утром, золотоискатели остановились позавтракать около нагромождения скал. У одного из них в трещину скалы упала ложечка. Чтобы найти ее, он должен был при помощи своих товарищей сдвинуть с места огромный камень. Они нашли не только ложку, но и самородок в несколько кило.
Легенда награждает эту землю смерти скрытыми сокровищами. Золото не такой металл, как железо или серебро. Оно находится в земле в чистом, девственном виде. Не существует никаких способов, чтобы открывать его присутствие. Иногда его находят, копая колодезь, в глине и кварце. Таинственный желтый порошок, сверкающий блестками в некоторых потоках, тщательно промывают. Каждая золотая жила истощается более или менее скоро. Затем золото находят в других местах, где никто не мог ожидать его присутствия.
Предполагают, что в неисследованных горах Тумук- Гумак находятся сказочные золотые россыпи.
В озере с темными водами скрыт город Маноа- дель-Дорадо; богатства исчезнувших индейских династий погребены там навсегда. И вот, в продолжение веков, люди, смущенные этим миражем и этой легендой, поднимаются вверх по большой реке в поисках Эльдорадо. Сколько из них возвратилось назад? Золото окружено тайной. Кажется, что оно является чем-то чуждым даже самой природе. Есть птица, которая обнаруживает его присутствие, ее зовут птица-рудокоп, своим пением она призывает золотоискателя. И там, где она находится, там бывает и золото.
Бесконечно долго поднимались мы вверх но тинистой, желтоватой реке, окаймляющей лее. Лишь полет попугаев и ибисов, да ныряние каймана нарушали однообразие воды и темной зелени.
Вы выехали слишком поздно и гребцам приходится усиленно работать, чтобы преодолеть течение. Лодка тяжело нагружена. Нас захватит ночь, внезапно наступающая тропическая ночь.
Уже повеяло вечерней свежестью и появились тучи назойливо гудящих комаров. Вот спускается ночь. Тишина становится угнетающей. Загораются первые звезды. Нас окружает мрак. Слышно тихое журчание воды. В темноте чувствуется близость непроницаемой и враждебной массы леса.
Вдруг показывается огонек. Это пристань в деревне. С лодки стреляют, чтобы дать знать о нашем прибытии. Мы с трудом пристаем между пустыми пирогами. Двигаются тени туземцев с фонарями; они поведут нас к хижинам, где нас ожидает отдых.
Я нахожусь один в помещении вроде киоска из плетеных лиан, которое озаряет дрожащий свет лампы. Вместо пола — убитая земля, покрытая цыновками, стоит белая кровать. Все очень чисто. Блестит лоханка и — что я вижу? — на столе флакон с ярлыком известной парижской парфюмерной фирмы, — но пустой.
Мы находимся среди девственного леса, в десяти часах езды от ближайшего населенного места.
Я чувствую страшную усталость, ложусь и тушу лампу. Но мною овладевает смутное чувство тревоги при мысли, что я здесь один, ночью, так близко от лева. Другие хижины находятся далеко и разбросаны.
В двух шагах от меня начинаются джунгли.
Меня отделяет от них только тонкая стена из лиан. Малейший шум производит впечатление угрозы или предупреждения; мне кажется, что сквозь стены я чувствую дыхание какого-то огромного, близкого от меня существа.
Но усталость берет свое и я начинаю засыпать среди шорохов тропической ночи, полной гудения и жужжания насекомых.
В хижине свежо и москитов нет, — здесь вообще гораздо лучше, чем в домах жителей колонии.
Трещат кузнечики. Внезапно, в полусне, я привскакиваю. Что-то тяжелое ударяется о стену, слышен шорох крыльев. Это ночная птица, может быть один из тех маленьких вампиров, которые впиваются в палец на ноге и высасывают кровь, тихо обвевая вас своими крыльями.
Утром, через все щели этой плетеной клетки проникает солнце, горячее и безжалостное даже на заре.
Деревня состоит из нескольких хижин в тени пальм и манговых деревьев, построенных на расчищенном месте, и со всех сторон окружена зарослями.
Впрочем, эта деревня, со своей мэрией из плетня и обмазанной глиной розовой церковью, не более как место для собраний. Туземцы живут постоянно в зарослях. У наиболее значительных из них здесь только временное пристанище. В продолжение недели они живут голые или почти голые, с своими женами и детьми, заняты добыванием розового дерева и каучука. По, воскресеньям они иногда приходят в деревню, мужчины в белых костюмах, некоторые даже в обуви, женщины в разноцветных платьях, повязанные мадрасскими платками или с «катури» на голове (которая представляет собою не что иное, как опрокинутую корзинку) и с золотыми кольцами в ушах. Впрочем, сегодня более редкое развлечение, чем церковная служба, сегодня политическое собрание.
Все это избиратели. Но мало кто из них разбирается в тонкостях парламентских комбинаций в метрополии. К людям, приехавшим из Европы, они, по большей части, относятся с недоверием.
«Мой хороший негр, мой все понимает», говорят вам старые деревенские дипломаты, хитрые и лукавые, каких не встретишь и в городе.
Они очень недоверчивы, но страшно интересуются выборной борьбой, благодаря присущей им склонности к интригам и, в особенности, вследствие непоборимой потребности говорить, той особой страсти к напыщенному красноречию, которая свойственна черным.
Затем наступает очереть пунша. Тафия течет рекою. Кандидат платит за угощение. Вокруг него толпится народ. Подходит человек и протягивает странного вида руку. Кандидат не скупится на рукопожатия и готов проявить дружелюбие, свойственное лицам при поездках их во время предвыборной кампании.
— Ради бога, берегитесь! — шепчет ему на ухо приятель, — это прокаженный!
Кандидат ни мало не смущается. Он привык ко всему. Этот прокаженный все-таки лишний избирательный листок. Он кладет руки на плечи человеку, который размахивает своими искалеченными руками, изъеденными розовыми пятнами, держит его на приличном от себя расстоянии и восклицает:
— А! старый друг! Ведь вот уже лет десять, как мы с ним друзья!
Яркое солнце льет жестокий свет на площадь, покрытую высохшей с острыми стеблями травой. В жарком воздухе раздаются звуки там-тама, как для пляски. Никакого признака тени. Глазам нестерпимо больно.
Этой жары и всеобщего голосования вполне достаточно, чтобы у вас затрещала голова.
В конце тропинки начинаются джунгли, с их орхидеями. огненными бабочками, змеями, ядовитыми растениями и хищными зверями. Иногда недалеко от мэрии бродит тигр. И стоит только переступить порог джунглей, как слова «права человека» начинают звучать глубокой иронией.
За завтраком нужно очень внимательно следить за руками, в которых не вполне уверен. За столом, убранным по-европейски, прислуживает с непринужденным видом расторопный каторжник, в серой куртке, с повязкой на голове, как у пирата… Лицо у него молодое и улыбающееся, он очень добродушен и кажется трудно найти лучшего и более внимательного слугу. Его привезли из Франции и теперь он служит у негров и считается у них своим человеком. Негры зовут его: Monsieur Огюст.
После завтрака monsieur Огюст просит, чтобы я оказал ему милость и позволил переговорить со мной наедине.
— Monsieur, — говорит он, — у вас есть связи, не можете ли вы попросить, чтобы меня перевели в первую категорию? Тогда я мог бы попасть в город!
— Как вас зовут?
— Л… Я парижанин, monsieur, настоящий парижанин! Здесь я всем известен под именем monsieur Огюста. Вам дадут обо мне только самые лучшие отзывы. Все вам скажут: «Monsieur Огюст славный малый и, главное, услужливый». Вы понимаете, monsieur. что если бы я мог поступить в приличную семью, к белым…
— Хорошо. Но вы, вероятно, сыграли какую-нибудь шутку, чтобы попасть сюда?
— Что поделаешь, monsieur, со мной приключилось несчастье. Но я из хорошей семьи.
— На сколько лет вы приговорены?
Сначала он колеблется, потом с смущенным видом говорит:
— В бессрочную, monsieur.
— Чорт возьми! Но что же вы сделали для этого?
— Украл, monsieur… совершил небольшое воровство!..
— С маленьким насилием, взломом и может быть также…
Он добродушно улыбается и, подняв голову, говорит энергичным тоном:
— Что касается служанки, нечего и говорить, это дело моих рук. Но я не хотел ей делать зла. Несмотря на то, что Анри-Роберт и показывал это на суде. Все они путали, monsieur, уверяю вас. А Анри-Роберт был другом моей семьи. Во всех газетах было об этом напечатано. Обо мне писали в «Matin» как о Пуанкаре. Как вам это понравится? Но уверяю вас, monsieur, я хороший слуга. Окажите об этом директору; чтобы мне выбраться отсюда. Вы видели, как я прислуживаю за столом. Я могу служить в лучших семьях.
Он идет за мной, с своим худощавым лицом, тонкими губами и фуляровой повязкой корсара.
— Monsieur Огюст! Вы запомните, дорогой барин? Огюст… 912, второй категории.
Совершенно оглушенные ружейными выстрелами, звуками там-тама, кларнета и коробки с гвоздями, отбивающей такт «кассэко» в тесных хижинах, с температурой электрической печи, мы садимся в лодки при заходе солнца.
Вечерняя заря темно-красного цвета, с громадными лиловатыми тучами, в которых сверкают молнии. Наши черные гребцы отчетливо обрисовываются на фоне полного грозою неба.
Один из них мурлыкает надтреснутым голосом песню Майоля.
На темную стену прибрежных деревьев садится точно хлопок снега. Это хохлатая белая цапля. Кто-то из нас прицеливается и стреляет. Один из гребцов бросается в воду, заглядывает под коренья и приносит белую птицу, у которой из раны сочится кровь.
Кровь заливает белоснежное оперение; глаза неподвижны, длинный черный клюв тяжело приоткрывается; парализованные тонкие зеленые лапки вытягиваются.
Наступает ночь. Гребцы поют вместе, в лад быстрым и уверенным ударам весел, грустную мелодию со смешными словами:
«Вставайте! вставайте!»
Маленькая «мамзель» с черной мордочкой, в шелковых чулках, довольно худощавая, сосет большой кусок сахарного тростника, который она кладет в рот, как трубу.
Я думаю о monsieur Огюсте, о бале там-там, о политике, о людях с ребяческими воззрениями, опьяненных словами и порохом, о безмолвной жизни джунглей, о беспощадном солнце. И потихоньку глажу рукой перья лежащей у меня на коленях еще теплой белой цапли, убитой нами.
Это был сенегалец, громадного роста, приговоренный к каторге за убийство, который работал в партии неисправимых. Самба был силен, как бык. В одно прекрасное утро, воспользовавшись тем, что два надзирателя находились около него, он поражает их ударами сабли… Скованные вместе с ним два каторжника поднимают крик. Самба убивает одного, другого же, притворившегося мертвым, оставляет, разбивает цепь и убегает с криком: «Самба уходит в заросли!»
Сенегалец скрывается в лесу. Под вечер, умеющий ходить без шума, Самба видит хижину индейца. Он прячется. Индеец выходит, и Самба убивает его одним взмахом своей сабли. Затем он входит в хижину, выгоняет жену индейца с ребенком, забирает ружье и порох, поджигает хижину и уходит.
В лесу существует какой-то таинственный способ сообщения. Новости распространяются очень быстро, неизвестно каким образом. Ужас охватил искателей золота и каучука, когда они узнали, что сенегалец на свободе и хозяйничает в джунглях. Убийства совершались одно за другим, внезапно, неожиданно, иногда на большом расстоянии одно от другого, так как Самба был замечательный и неутомимый ходок. Искатели каучука, чтобы извлечь его, забираются обыкновенно на самую вершину дерева, так как необходимо делать надрез, как можно выше. Они пользуются железными крючками, благодаря которым держатся на дереве. Самба подкарауливал их внизу; когда они принимались за работу, он убивал их выстрелом из ружья и оставлял высыхать среди листвы. Затем он ограблял их шалаши.
Дуновение паники распространилось по лесу. Рабочие протянули веревки с колокольчиками вокруг деревень и отдельных хижин, чтобы сигнализировать приближение сенегальца.
Раз как-то один белый, направлявшийся на золотоносный участок, встретил высокого, вооруженного негра, весьма подозрительной наружности. Сообразив, что это беглый каторжник, он не испугался и, по обычаю золотоискателей, спросил его добродушным тоном.
— Есть у тебя деньги?
— Мне они не нужны, — ответил негр.
— А порох?
— Да.
— Ну, хорошо! — так покажи мне, как скорей всего добраться до участка X…
Негр сопровождал его в течение одиннадцати дней, охотился для него и устанавливал ему на ночь шалаш. Когда они приблизились к участку, он отказался следовать дальше.
— Я ухожу, — сказал он. — Дальше я не могу идти. Иначе меня схватят.
И они расстались.
На участке все были удивлены, узнав, с какой скоростью их сотоварищ добрался до них.
— Только Самба так хорошо знает лес, — сказали они.
Белый описал наружность своего проводника. Не могло быть сомнений, что это был Самба. Таким образом он провел одиннадцать дней с человеком-тигром.
Самба наводил ужас на лес в течение нескольких недель. Как-то раз он встретился с другим беглым каторжником, не имевшим ружья. Этот последний бросился на сенегальца и одним ударом сабли отрубил ему руку. Затем он привязал его к дереву, взял ружье и оставил его искалеченного в джунглях. Два дня спустя жандармы смертельно ранили этого человека. Умирая, он рассказал, что убил Самбу и указал, где находится труп. Отправились туда и вместо тела нашли то, что оставили от него коршуны и муравьи.
Госпиталь каторги является просто павильоном военного госпиталя. Солдаты и каторжники помещаются по соседству. В дверях вас встречают больничные служители, которые вместе с тем и надзиратели. На переднем дворе растет великолепное темное манговое дерево, сучья которого гнутся от плодов.
Госпиталь ничем не защищен от морского ветра. Из его окон виден рейд. Под аркадами разгуливают каторжники-арабы, которым оставляют их тюрбаны, и желтые левантинцы в красных фесках. Они бродят по комнатам, как больные собаки. Те, кто находится здесь, действительно больны, так как доктор каторги с большим разбором отправляет в госпиталь.
Маленькая квадратная комната, с выложенным каменными квадратиками полом и с каменным столом, или так-называемым «биллиардом». Это анатомический кабинет. Вскрытий здесь никогда не производят, но в нем находится нечто весьма любопытное. Это небольшая витрина, на которую стоит взглянуть. В ней поставлены девять голов, с закрытыми глазами, но три в ряд. Это головы казненных. Они имеют цвет пожелтевшей бумаги, кроме головы негра, сероватого оттенка. Головы кажутся совсем маленькими, закорузлыми и съежившимися, вследствие бальзамирования. Вероятно, губы были подкрашены, так как они слишком яркие. Кажется, будто эти девять обезглавленных глядят на вас с какой-то усмешкой, стиснув зубы. Рот у всех искажен последней судорогой. У негра Бамбары видны все его зубы. Как говорят, это был здоровенный парень, который, умирая, крикнул: «Прощай Кайенна». Рядом с ним худощавое лицо, без подбородка, с жестоким выражением.
Этот небольшой кабинет производит зловещее впечатление, подобно тем музеям, в которые разрешается входить только взрослым. Эти девять изможденных лиц, умерших под ножом людей, преследуют вас, как девять голов медузы. Они привлекают взгляд и нельзя от них оторваться. Напрасно стараешься разгадать загадку, скрытую под этими опущенными веками.
Из девяти голов только одна не является жертвой гильотины, это голова Бриера, человека, обвиненного в убийстве своих семи детей. Так как преступление не было вполне доказано, его отправили на каторгу. Это был молчаливый крестьянин. Его желтое и длинное лицо кажется иссушенным. Он ни с кем не разговаривал. Иногда слышали, как он произносил: «Как могли поверить, что я убил своих детей!» До самой смерти он отрицал взводимое на него обвинение. Его сделали больничным служителем, так как он был очень кротким. Среди надзирателей многие убеждены, что он не был виновен, а был лишь жертвой ненависти в своей деревне.
В этом уголке земли, над которым тяготеет проклятие каторги, существуют островки, где еще укрывается красота креольского быта.
С веранды, в тот час, когда подают пунш с толченым льдом, видно, как внизу, в темноте, трепещут листья, колеблемые ночным ветерком. Точно зеленые бриллианты сверкают первые светляки. Дом и сад полны запахом сваленного перед складами розового дерева. Это единственное время дня, когда чувствуется свежесть; женщины в белых туалетах возвращаются с тенниса у губернатора; качалки покачиваются около столиков, уставленных стаканами с вином.
Спать ложиться поздно; не хочется задыхаться под пологом от москитов. Идут посидеть под миндальными деревьями. Во время отлива обнажаются громадные, серые утесы, великолепные в своем унынии. Издалека доносится рокот волн. От яркого света круглой, блестящей луны померкли звезды; полная разных звуков ночь в этой далекой стране навевает тихую грусть.
Иногда я остаюсь на балконе, полулежа на качалке. Над собой я вижу только покрытую облаками луну и букет пальм… И мое сердце влечет меня, влечет неудержимо к мысли о возвращении на родину.
Здесь, говорил доктор, каторга чувствуется повсюду.
Облокотившись на борт, в то время, как звонок корабельного служителя приглашает остающихся покинуть палубу, я в последний раз гляжу на окрашенную лучами заходящего солнца казарму на Мон-Сеперу и говорю мое последнее прости городу каторги.
Этот удаляющийся от меня темный гористый берег в старину давал приют, в устьях речек, корсарам и торговцам невольникам. Уже два века, как люди делают из него землю смерти. Но теперь не бриги, нагруженные, как скотом, невольниками, бросают здесь якорь, а корабли, переполненные запертыми в клетки каторжниками. Эта земля знала только рабство. Над ней тяготеет столько жестокости, горя и отчаяния, что даже тяжесть небесного свода кажется более легкой.
Каторга! Это слово звучит в ушах на каждом шагу, как погребальный звон в тюрьме. Каторга поглощает всю жизнь колонии. Она изъедает ее, как злокачественная язва. Если каторга отмечает навсегда человека, который ее перенес, то она также оставляет свой след и на той земле, где она была создана. Уже два века, как поколения осужденных подвергались труду и смерти без всякой цели, так как бесполезный труд является одним из принципов карательной системы.
Каторга создает каторжника; она же создает и надзирателя.
Леса, в которых скрыты сказочные сокровища, раскинулись на необозримом пространстве, прорезанные одной могучей и многими большими реками. Но торговля давно уже пренебрегает этим затянутым тиной рейдом, где появляются только редкие парусники и пироги. Большие корабли избегают его, предпочитая заходить в эти два улья с гудящими пчелами: Ilapaмарибо и Демерару. Каторга начертила вокруг Кайенны круг позора и уединения.
Кайенна! Странная смесь тюрьмы, казармы, чиновничества, начальной школы, алчности, дикости и авантюризма. Толпа ничтожных торгашей, каторжников, отбывающих наказание и освобожденных, все отбросы метрополии, выброшенные в эту тину. Черное население, пассивное, ленивое, питающееся сушеной рыбой и плодами хлебного дерева, равнодушное ко всяким достижениям, лишенное предприимчивости, легко опьяняемое водкой и политикой, фаталистическое и беззаботное. И, выделяясь среди этой серой людской массы, несколько сильных личностей, авантюристов, людей, полных лихорадочной деятельности и страсти к риску, которые выхватывают из колонии все добываемое ими золото и тотчас же бегут из этой сказочной и проклятой страны.
Медленно поднимается корабль вверх по реке Марони, своим широким течением раздвинувшей лес. Светает. Над водой и деревьями царит тишина. Природа ждет появления солнца. Сквозь разорвавшуюся завесу тумана виднеются серые и синие дали. По мутной воде скользит белый нырок.
На горизонте из-за черной полосы леса брызнул луч и окрасил небо медью и шафраном. Трепет пробежал по земле при первых лучах солнца. Волна жизни прокатилась по бесконечной колеблющейся поверхности листвы. С деревьев срываются попугаи, блестя зеленым и красным оперением на бледно-розовом небе. Треугольник красных фламинго быстро пронесся над самой водой, затем сразу поднялся кверху и скрылся за кудрявыми вершинами деревьев.
Мы останавливаемся у пристани в Сен-Лоране. Вот еще город каторги, на вид процветающий, но вместе с тем какой-то зловещий. Чиновники очень гордятся им. Они говорят: «Сен-Лоран, это совершенно, как окрестности Парижа». Асниер, не правда ли?
Действительно видны чистенькие виллы, садики и в них кажется даже стеклянные шары.
Здесь живут служащие управления каторги.
Этих служащих очень много и они нуждаются в комфорте. Все дома были построены каторжниками; на них же лежит уход за садиками. Каторга вызывает громадную переписку, как, впрочем, всякое уважающее себя управление; здесь имеется бесконечное множество разных отделов, узнав о которых министерства в столице лопнули бы от зависти. Для каторжника нужно извести бумаги не меньше, чем для солдата.
В этой дачной обстановке каторга процветает. В Кайенне она еще проявляет известную скромность. В Сен-Лоране каторга торжествует, она чувствуется повсюду.
На каждом шагу партии каторжников. На встречу мне попадается великолепное шествие. Каторжники, человек тридцать, тащат тяжелую телегу, на которой стоит, опершись рукой в бок, надзиратель в шлеме, с револьвером у пояса. По обеим сторонам улицы виллы служащих. Видны прочные заборы из заостренных бревен, за которыми находятся казематы — жилище каторжников.
По великолепной пальмовой аллее, заставляющей меня забыть о тропическом лесе-Коломб, под белым, ослепляющим глаза небом, я направляюсь к китайской состоящей из окруженных палисадником домиков очень грязных и отделенных друг от друга изгородью и проволокой.
Полуголые уроженцы Небесной империи направляются к набережной. Точно в дремоте застыла зеркальная поверхность реки. Негр Бонг, с мускулистым глянцевито-черньм телом приспособляет весла. Проходит несколько индейцев Сарамака с темно-красными лицами, одетых, по-европейски, в лохмотья.
Пошел дождь. Чувствуешь, что промок и от дождя и от пота.
Я укрываюсь у одного весьма любезного торговца. Его магазин совершенно как «Западная Индия». Полумрак. пахнет пряностями. Простой прилавок. Стоят бокалы с образцами. На потолке висят связки золотистого лука, похожие на крупные четки. В прохладной гостиной зеленого цвета, его жена, и дочери угощают меня пуншем. Это настоящие креолки, без единого синего пятнышка на ногтях; одно из тех колониальных семейств, которые давно уже живут под тропиками и сохранили прекрасные традиции вежливости и гостеприимства. Такие семьи можно еще встретить на Мартинике и на Гваделупе; это последние остатки существовавшего когда-то на островах французского общества.
Мебель из дерева с островов с перламутровыми инкрустациями. Под стеклянным колпаком модель небольшого парусного судна.
Совершенно стиль Фрэнсиса Джемса.
У старого набивателя чучел — маленького морщинистого человека с короткой квадратной бородой, конечно, бывшего ссыльного, я покупаю чучела маленьких птичек-медососов. На дверях у него покачиваются, подвешенные за клюв попугай — ара с красными и зелеными перьями, черный нагани и великолепный белый орел брюшком наружу.
Чтобы вернуться на пакетбот, мне нужно пройти мимо двух партий каторжников, плохо выбритых, с трубками в зубах. Одни из них улыбаются, другие сохраняют угрюмый вид.
Стоя на палубе в ожидании отплытия, я смотрю на их тяжелую работу под аккомпанимент скрипения подъемных кранов и канатов. Сквозь частую сетку дождя едва видны туманные очертания берега и этот унылый вид навевает тревожное чувство тоски. Скоро ли, наконец, заревет сирена.
Кончено. Последнее общение с страной каторги.
Корабль идет вниз по течению.
Стало прохладнее. С моря задул ветер.
Мне кажется, что с плеч у меня свалилась какая-то тяжесть, тяжесть унижения и горя, которые мне так долго пришлось наблюдать.
Мы пропустили прилив и потому останавливаемся на якоре в устье реки. Черные тучи нависли над водою. Сверкают молнии. Вечная гроза, которая никак не может разразиться, держится постоянно в местах, где рождаются циклоны.
На корабле зажигаются огни. Широкими полосами набегает мутная вода и ударяется в его бока.
Пловучий маяк обозначает границу между рекой и морем.
Порывы ветра свистят в такелаже.
Я нагнулся над люком и прислушиваюсь к доходящим из недр океанского парохода звукам, похожим на жалобу человека, на хор, с двумя вторящими друг другу голосами. Темные массы металла сверкают при свете топок.
Я стою один на мостике, похожем на аэроплан — один, в устье реки Марони, где соединяются две безбрежные стихии — лес и море. Я чувствую дыхание этих двух пустынь и оно давит меня. Что я такое в этом хаосе среди мрака, где ежеминутно рождаются и умирают бесчисленные существа? И что такое жизнь человека, его усилия, любовь и горе перед этой вечной жизнью чудовищно-плодородной природы?
Лесная бабочка, с широкими черными бархатистыми крыльями, испещренными зелеными полосками, отсвечивающими фосфорическим блеском, упала у моих ног, принесенная порывом ветра. Я осторожно взял пальцами этот прилетевший ко мне светящийся цветок. Я поместил ее в картонную коробку с дырочками, чтобы хорошенько рассмотреть, когда будет светло. А сегодня утром, заглянув в коробку, я увидел, что красивая бабочка вся изъедена крошечными, неизвестно откуда появившимися, муравьями.