День 7 ноября 1942 года для майора Савушкина начался, как все дни. Проснулся в шесть утра, умылся, побрился. Прежде чем отправиться по подразделениям, собрался позавтракать. Крикнул за дощатую перегородку, которая разделяла землянку на две узкие комнатушки: — Неси, Матвеич! Бывший курганский колхозник — Чалов — кулинар и хозяйственник неважный. Но не болтлив, аккуратен и исполнителен. И за это Савушкин, любящий во всем порядок, уважает пожилого красноармейца, почти год держит при себе ординарцем. Чалов не проспит, не пробездельничает, как это случается порой с ординарцами других командиров. Он отлично изучил привычки майора, и Савушкин наперед знает, что ординарец давно проснулся, побрился и разогрел в котелке вчерашнюю кашу с консервами. К пище майор нетребователен и вполне удовлетворяется солдатской кухней.
— Иду, товарищ майор! — откликнулся из-за перегородки Чалов, и в глуховатом голосе его было столько необычной приподнятости, что Савушкин впервые за это утро удивился.
Вскоре ординарец вошел в тесную комнатушку майора. Низкорослый, кривоногий, он вошел важно, торжественно, как некую драгоценность, неся на вытянутых руках всамделишный поднос, накрытый новым вафельным полотенцем. И майор опять удивился и этой торжественности, и подносу, и полотенцу.
Под полотенцем Савушкин обнаружил несколько эмалированных мисок с соленьями и жареной рыбой, тарелку со свежими яблоками и умело обжаренную курицу. Традиционной каши, к которой майор привык, как лошадь к сену, не было. Пока он продолжал удивляться и размышлять над невесть откуда и почему появившимся подносом. Чалов успел принести полную фляжку и алюминевую стопку.
— Это как понимать, Матвеич? — спросил не расположенный к беседе Савушкин. — Что это?
— Как-никак а сегодня праздник, товарищ майор! — со значением произнес Чалов. — Серьезная годовщина, можно сказать.
— А ведь точно… — Невыспавшийся Савушкин только сейчас сообразил, что день, которого так ждали, к которому в этот раз готовились особенно тщательно, наступил. Еще вчера и позавчера он выделял бойцов в помощь политработникам писать лозунги, рисовать плакаты, оформлять стенгазеты, сам хлопотал в отделе тыла, чтобы на праздник выдали продукты получше, и на тебе… Совсем запамятовал!
Чувствуя, как в нем самом зарождается высокое торжественное чувство, Савушкин одернул гимнастерку, еще раз оглядел празднично преобразившийся стол и раздумал спрашивать Чалова, где он одолжил этот шикарный поднос, эти новенькие миски, где раздобыл соленья, рыбу и курицу. Понимал — раздобыть все это законным порядком рядовому ординарцу ой как трудно. Наверняка старина где-то словчил.
Чалов слегка прикашлянул. Он явно ждал похвалы.
— Ну, спасибо, Матвеич, — спохватился Савушкин. — Уважил!
Чалов открыл фляжку, наполнил стопку и сделал шаг от стола, выжидая, когда майор отведает с подноса.
— М-да… — Савушкин почесал затылок. — Ведь праздник, Матвеич. Одному как-то того…
— Я для вас старался… — насупился красноармеец. Его загорелое морщинистое лицо обиженно скривилось.
— Понимаю. Но все-таки… Такая годовщина! Не по-пролетарски получается.
— Я для вас старался, — ревниво повторил Чалов. Он уже понимал, что теперь ничего не изменить — если майор что-то решил, то его не переубедишь.
— Это в тебе, брат, буржуазные пережитки, — добродушно сказал майор, а сам весело подумал, как хорошо получится, когда он, поздравив личный состав батальона с праздником, позовет к себе офицеров…
— Я для вас старался, — уже совсем безнадежно пробурчал Чалов, скорбно глядя на поднос. Он знал то, чего не знал редко выпивавший неприхотливый Савушкин. Во внеслубежное время кое-кто из неравнодушных к спиртному командиров любил заглянуть к майору, у которого всегда имелся запас пайковой водки. «Выпить они и без тебя выпьют. Но зачем же отдавать на съедение эту роскошь?» — было написано на скорбном лице ординарца.
— Молодец, Матвеич. Здорово развернулся, — еще раз похвалил Савушкин, не замечая вконец испортившегося настроения Чалова. Он окончательно обрел хорошее расположение духа, почувствовал себя бодрым, хотя поспать в эту ночь пришлось не более четырех часов. — И не жадничай. Праздник-то какой!
Зазуммерил внутренний телефон. Савушкин поднял трубку. Дежурный по штабу батальона сонным усталым голосом сообщил, что майора просил срочно прибыть Волгин. При телефонных переговорах «Волгиным» условно именовался начальник разведуправления фронта полковник Тагильцев.
«Любопытно, зачем я понадобился ему в праздник?» — подумал Савушкин, вызывая дежурную автомашину.
Чалов обрадовано накрыл поднос полотенцем и бережливо слил спирт из стопки обратно во фляжку.
Неторопкий осенний рассвет запаздывал. Его слабых сил не хватало, чтобы пробить толщу мешковатых облаков, толпами плывших откуда-то с юга, наверное, с самого Азовского моря. Облака плыли низко, задевая лохматыми сырыми хвостами верхушки сиротливо голых деревьев, осыпая разбухшую от недавних дождей жирную землю мокрым снегом.
Когда майор Савушкин выбрался из своей землянки, холодный, резкий ветер сердито швырнул ему за ворот пригоршню студеной влаги. Майор втянул голову в плечи и беззлобно подумал: «Погодка, однако… Дизентерия — не погодка! Впрочем, это к лучшему…» Негромко фырча, подкатила «летучка»-полуторка. Втискиваясь с кабину, Савушкин еще раз посмотрел на тусклое небо и снова подумал, что это даже хорошо — не надо опасаться немецких самолетов. Праздничное настроение все еще не покинуло его, хотя где-то в душе начала зарождаться неясная озабоченность.
— Тихо сегодня, — сказал шофер, — можно гнать без оглядки.
— Можно, — согласился Савушкин и прислушался.
Действительно, кроме негромкого рокота мотора да посвиста ветра, ничего не нарушало неуютную тишину блеклого немощного рассвета. Не ухали орудия на юге, за Доном, где на плацдарме закопались советские войска; не стреляли зенитки у переправ через реку, не гремели взрывы немецких бомб возле них. Правда, до линии фронта около тридцати километров, но все равно… Постоянные в этих местах южные осенние ветры всегда доносили отзвуки канонады. А сегодня тихо…
И от этой непривычной тишины вдруг исчезла та веселая беззаботность, с которой Савушкин покинул теплую землянку. «Зачем я ему понадобился?» — уже с тревогой подумал он о Тагильцеве.
Полковник Тагильцев стал начальником разведуправления фронта недавно, но с Савушкиным они старинные знакомые. Еще до финской кампании случилось вместе служить на Дальнем Востоке. Год назад вместе воевали под Москвой. Теперь вновь встретились здесь…
Тагильцев — неулыбчивый, строгих правил человек. Ошибок прощать не любит, смягчающих обстоятельств не признает — это Савушкину известно как дважды два. Уж коли дал полковник установку — разбейся, а сделай. Не можешь выполнить — говори сразу. Иначе хуже будет. Трепачей, пустозвонов и любителей пустить пыль в глаза полковник не терпит. И при всем том Савушкин знает, что Тагильцев справедлив, отличившихся наградой и благодарностью не обойдет, людей понапрасну беспокоить привычки не имеет. Тем более не будет беспокоить его, Савушкина, ибо знает, какая хлопотливая у майора должность.
И тем не менее вызвал. В праздник. Что такое стряслось, что он, командир отдельного батальона связи — батальона фронтовой радиоразведки, — майор Савушкин, вдруг понадобился полковнику в такое неподходящее время? Савушкин стал перебирать в памяти события последних дней, доклады подчиненных, но никаких серьезных упущений по своей службе не припомнил.
«Черт возьми, зачем? — с растущим беспокойством размышлял майор. — Неужто разнос?»
Тем временем ходко бежавшая по избитой прифронтовой дороге полуторка приближалась к небольшому районному городку, где размещался штаб фронта.
В кабинете полковника Тагильцева дымно. У полковника неожиданные гости: командующий фронтом генерал-лейтенант Николаев и начальник штаба генерал-майор Сталемахов. Командующий и начальник штаба склонились над раскинутой на широком полковничьем столе картой. Сам Тагильцев стоит чуть сбоку, но взгляд его безотрывно следит за карандашом Сталемахова, вслух анализирующего обстановку. Николаев тоже следит за перемещающимся карандашом начштаба и озабоченно морщит широкий мясистый лоб.
Дело, приведшее генералов к начальнику разведуправления, весьма серьезное, внушающее заботу и тревогу. На днях снялся с места и исчез в неизвестном направлении немецкий танковый корпус, находившийся в резерве верховного германского командования. До недавних пор корпус дислоцировался в двухстах километрах от линии фронта, а куда брошен сейчас — неизвестно. Исчез вместе с входящими в его состав двумя полностью укомплектованными танковыми дивизиями, вместе с частями усиления и корпусными подразделениями. И это в тот момент, когда полным ходом шла подготовка к большому наступлению советских войск, в котором должно было одновременно участвовать несколько фронтов.
Немецкий танковый корпус — сила серьезная. Каждая из его бронетанковых дивизий по численности личного состава и оснащенности техникой превосходила любой советский механизированный или танковый корпус тех времен. А тут две дивизии да плюс к тому многочисленные части усиления, мощная артиллерия… Если такой бронированный кулак обрушится на фланги наступающих советских войск — быть многим бедам. А главное — могут быть замедлены темпы наступления. В предстоящей же операции все решали темпы…
Где-то на юго-востоке, за придонскими степями, продолжались ожесточенные уличные бои в разрушенном Сталинграде; на юге, в предгорьях Кавказа, немецкие механизированные и горноегерские части еще не отказались от попыток прорваться к бакинской нефти. Вся южная группировка фашистских армий продолжала активные действия, удерживала в своих руках стратегическую инициативу. Эту инициативу нужно было перехватить — пришло время создать перелом в войне. Фронту, которым командовал Николаев, отводилась немаловажная роль в осуществлении этой задачи. Все шло по плану. И вдруг исчезает целый корпус противника…
— Передислокация корпуса в район Кавказа — вариант маловероятный, — продолжает рассуждать Сталемахов. — Использование танков в горных условиях мало что даст немцам. Думаю, они это отлично понимают.
— Разумеется, — соглашается Николаев. — Юг исключен.
— Сталинград… Может быть, они все же решили предпринять там какие-то решительные акции?.. — полупредполагает-полуспрашивает Сталемахов и поворачивает бледное, утомленное лицо к Николаеву.
— Это было бы авантюрой! — Генерал-лейтенант резко выпрямляется. — Им там сейчас и три корпуса погоды не сделают. И притом… здесь… Сотни километров стабилизировавшегося фронта! Не могут они не иметь на таком огромном пространстве солидных оперативных резервов. Не могут не иметь! Этот проклятый корпус надо искать где-то здесь.
Начальник штаба долго смотрит на карту, ведет остро заточенным карандашом по извилистой линии фронта, наконец соглашается:
— Да. По логике вещей должен быть здесь…
— Вы связались с разведотделами Ставки, других фронтов? — спрашивает Николаев Тагильцева.
— Так точно. На других участках появления новых соединений не зафиксировано.
— Хм… — Невысокий, плотный Николаев начинает быстро расхаживать по тесному кабинету — три шага от стола до двери, три шага обратно. Его полное моложавое лицо становится хмурым. — Черт побери… Важно знать, где этот корпус сейчас. Зная его расположение, нетрудно принять упреждающие меры.
— Разумеется, — соглашается Тагильцев. Он на голову выше Николаева, худ, узкоплеч, высокий рост словно мешает ему, так как, глядя на командующего, он чуть склоняет к плечу крупную лысую голову.
— Разумеется… — раздраженно бурчит Николаев. — Разумеется, проще простого принять контрмеры, когда знаешь, откуда ждать удар. Я пока не знаю. А вы знаете?
Тагильцев пожимает худыми плечами, и на его длинноносом, продолговатом лице появляется выражение вины.
— То-то и оно! — Николаев вдруг останавливается, глядит на начальника разведуправления снизу вверх. — Послушайте, полковник, а не ошиблись ваши разведчики? Не обманули их немцы? Может быть, они выдумали какой-то трюк?
— Исключено, — уверенно говорит Тагильцев. Выражение вины исчезает с его лица, оно вновь становится строго официальным. — Мы располагаем сведениями из различных источников. Сообщения подпольных организаций, разведывательных групп, авиаразведки и специально заброшенных парашютистов совпадают — в прежнем районе дислокации корпуса уже нет.
— Что же, такая махина испарилась в неизвестном направлении?
— Перед перебазировкой противник провел широкую операцию против партизан и наших разведгрупп. Они были вынуждены на время покинуть интересующий нас район. Железнодорожные станции в зоне погрузки были оцеплены, магистрали тщательно патрулировались.
— Вы полагаете, что немцы перебросили корпус по железной дороге? — устало спрашивает Сталемахов.
— Не исключено. — Тагильцев ненадолго замолкает, чешет костлявым кулаком острый, тщательно выбритый подбородок. — Но едва ли… Простейший подсчет показывает, что для переброски этого корпуса противнику потребовалось бы что-то около двухсот эшелонов. Такой концентрации подвижного состава мы не могли не заметить. Тут двумя днями не обойдешься…
— Почему двумя?
— Видите ли, операции против партизан были предприняты первого и второго ноября. Третьего ноября все части корпуса прекратили всякую радиосвязь… — Полковник многозначительно посмотрел на внимательно слушавшего командующего. — Пятого ноября мы получили первые сведения о передислокации корпуса, а вчера вечером и сегодня ночью эти сведения были уточнены окончательно. Следовательно…
— Следовательно, корпус движется в новый район сосредоточения своими средствами! — быстро заключает за него Николаев. — Так?
— Всего вероятнее, — соглашается Тагильцев.
— Так куда же он движется?
— Сведений пока не имею. В такой ситуации могла много дать авиационная разведка, но… Сами видите! — Тагильцев угрюмо кивает на окно.
Николаев подходит к окошку, отдергивает темную маскировочную шторку. Все трое глядят на тусклое, забитое тучами небо.
— Н-да, — вздыхает Сталемахов. — Вот вам праздничный сюрприз! Но куда все же он переброшен?
Все снова склоняются над картой.
— Неужели они располагают сведениями о готовящемся наступлении? — вдруг тихо произносит Николаев, и обветренное лицо его слегка бледнеет.
— Что вы, товарищ генерал! — Тагильцев изменяет обычной своей официальности, взмахивает длинными тощими руками. — Не может быть! Меры маскировки приняты самые строжайшие! Наши разведорганы начеку. Любые крупные мероприятия противника по отражению наступления были б тотчас замечены. Мы точно знаем — пока такие мероприятия не проводятся.
— А исчезновение целого танкового корпуса, по-вашему, не мероприятие, а легкая прогулка по Невскому? — язвительно замечает Николаев.
— Так-то оно так, товарищ командующий, — приходит на помощь Тагильцеву начальник штаба, — но если учитывать огромные размеры предстоящей операции, то никакой отдельно взятый корпус тут ничего изменить не сможет. Часы бьют уже не немецкое, а наше время.
— Конечно, — соглашается Николаев, — в целом изменить не может. Но на какой-то из важнейших этапов этой операции повлиять сможет. И причем существенно. Внезапный удар… Не шутка! Опасность этого удара никто не может предопределить, пока мы не знаем, откуда его ждать. — Николаев опять поворачивается к Тагильцеву. — Дайте мне район сосредоточения этого корпуса невидимки. Кровь из носу, а дайте! Дадите — сумеем сделать из него лапшу. Нынче сил у нас на это хватит!
— Дадим, — уверенно говорит Тагильцев. — Дайте время — дадим.
— Нет, дорогой полковник, — жестко усмехается Николаев, — времени-то как раз нам ныне и не дано. Все предоставлено: люди, оружие, техника, а времени — нет! Больше трех дней не даю. Извольте через три дня членораздельно доложить о новом местоположении этого резервного корпуса.
— Постараемся, — менее уверенно произносит Тагильцев и вновь угрюмо косится на тусклое окно.
— Что вы думаете предпринять? — уже по-деловому спокойно спрашивает Николаев.
— Предприняли. Сегодня ночью в тыл к немцам дополнительно заброшено несколько разведгрупп. Поскольку метеослужба летной погоды на ближайшие дни не обещает, то основные надежды возлагаю на радиоперехватчиков.
— Это почему?
— Погодка-то… — Полковник кивает на окно. — Снег, холода… Немцы не большие охотники прокладывать телефонные линии в таких условиях. Да и по логике вещей едва ли найдется у соединений, только что произведших передислокацию, достаточное количество кабелей и проводов для прокладки десятков километров новых линий. К тому же местность изрезана балками, стройматериалов нет. Тут вся надежда на радио. В этом деле немцы мастаки.
— Допускаю, — соглашается командующий.
— Потому будем надеяться, что, заняв новый район, соединения корпуса начнут отрабатывать радиосвязь. Ну, а поскольку их станции выйдут в эфир — наши радиоперехватчики быстро их обнаружат.
— Вы уверены?
— Уверен.
— Кто у вас руководит этим делом?
— Майор Савушкин. Командир батальона фронтовой радиоразведки.
— Молод?
— Тридцать лет.
— Опытен? Грамотен?
— Чрезвычайно! — неожиданно произносит Сталемахов. — Мне пришлось убедиться в способностях Савушкина еще под Москвой. Его данные были всегда безупречны. Отличный специалист и командир. Думающий.
— Ну, тут у меня перед вами преимущество, товарищ генерал. — По блеклым губам Тагильцева проскальзывает подобие улыбки. — Я знаю Савушкина несколько раньше… — Он на мгновение замолкает, потом признается; — По чести говоря, я был счастлив получить такого исполнителя в свое распоряжение.
— Интересно… — Николаев с любопытством смотрит на подобревшее лицо полковника. — Столько лет знакомы, а вот никогда не подозревал, что вы можете питать столь теплые чувства к кому-то в служебной обстановке… Жалуются — сухарь! Выходит, напрасно. Как, напрасно?
Костистое лицо Тагильцева розовеет, он нервно дергает руками, очевидно, жалеет, что пооткровенничал. Молчит.
— Ну ладно, ладно, Константин Афанасьевич, не сердитесь. — Николаев примирительно улыбается Тагильцеву. — Мы ведь старые сослуживцы — зачем нам ссориться? От меня-то вы не спрячетесь, как от прочих, за своей неизменной официальностью. Разве не так? Помните Халхин-Гол?
— Николай Федорович… Не время, — конфузится Тагильцев.
— Ну-ну… — благодушно ворчит Николаев. — Не время так не время… А с Савушкиным этим вы меня познакомьте. Люблю знакомиться с интересными людьми.
— За этим дело не станет, — обретая себя, говорит Тагильцев и глядит на часы. — Я уже вызвал его. Должен быть здесь.
— Вот как!
Тагильцев крутит ручку индуктора, берет телефонную трубку.
— Дежурный? Майор Савушкин прибыл? Ждет? Пригласите ко мне.
Возвращаясь из штаба фронта, Савушкин размышлял о только что полученном приказе во что бы то ни стало обнаружить исчезнувший корпус. Само по себе такое распоряжение не было неожиданным. В том и состояла работа подчиненных майора, чтобы осуществлять контроль за радиообменом между немецкими штабами, расшифровывать коды, и если из эфира исчезала та или иная штабная радиостанция, то вновь обнаружить ее. Тагильцев мог не вызывать его к себе. Тем более в праздник.
И никакого особого приказа не требовалось. Уже с 3 ноября, когда одновременно прекратили работу все радиостанции немецкого корпуса, двенадцать лучших радистов-перехватчиков — по четыре в смену — круглосуточно шарили в эфире, отыскивая голоса замолкших радиопередатчиков.
И в то же время в совершенно заурядном для радио-разведчика событии на этот раз было нечто особенное, особо важное, ранее не встречавшееся. Недаром командующий и начальник штаба фронта так дотошно расспрашивали его, Савушкина, о тонкостях работы перехватчиков, просили хотя бы приблизительно предсказать вероятность успеха. Они были явно встревожены.
Война есть война. Части, соединения и даже целые армии противостоящих сторон беспрерывно маневрировали, перемещались с участка на участок, а то и с фронта на фронт — и ничего удивительного в том для Савушкина не было. Если для обычного фронтового офицера война ежечасно представала своим обнаженным лицом — с жертвами, обильной кровью, окопными тяготами и постоянным риском быть вычеркнутым из жизни, то с Савушкиным война говорила языком радиограмм, хитроумных, часто меняющихся шифров, перемещениями радиоголосов, их молчанием или их фальшивыми вздохами. И если для непосвященного трельчатая дробь морзянки была обыкновенным писком, то для Савушкина она была то врагом, то другом, то предвестником радости, то предвестником беды.
Вовремя расшифрованный вражеский код спасал тысячи жизней, вовремя услышанный голос радиостанции вновь появившегося крупного немецкого соединения (а то и нескольких сразу) предупреждал о надвигающейся опасности, а тишина в эфире говорила еще о большем — о зловещем. Радиоразведчики всего более не любят тишины, ибо тишину не расшифруешь языком математики, для кого-то из противников она всегда несет элемент неожиданности…
Савушкин не стрелял, не подымал бойцов в атаку, не водил за собой колонны танков, не командовал артиллерийскими батареями — он воевал в другой сфере. Он предостерегал от неожиданностей, значит, спасал жизни многих из тех, кто стрелял, подымал бойцов в атаку, водил в бой танки…
Безбрежная пустая высь над истерзанной взрывами землей тоже была ареной войны. Войны невидимой, но столь же бескомпромиссной. Физическое противоборство здесь заменили борьба умов, нервов, соревнование в гибкости фантазии и еще многое другое… Каждая победа здесь оборачивалась освобожденными городами, не отданными врагу позициями, каждое поражение — отступлениями, гибелью десятков тысяч тех, кто шагал по истерзанной взрывами родной земле. И Савушкин находился не на последних рубежах в этой войне. Он не хитрил, не соревновался в гибкости фантазии — то был удел других. У Савушкина была более прозаическая солдатская работа, Он был обязан разгадывать хитрости и уловки фашистов.
А хитрить немцы умели. Периодическая смена шифров, длины волн и позывных радиостанций — это для немцев закон. Такая же обязательная процедура, как обед или ужин. Тут от радиоперехватчиков особой мудрости не требуется. Были бы аккуратность и внимательность. Правда, здорово прибавится работы дешифровщикам и офицерам, ведущим регистрацию вражеских пунктов связи, но это уже дело обычное. Каждый воюет своим оружием, каждого война оделяет своими тягостями: кому студит тело в мокром окопе, кому сушит мозги и нервы.
Хуже, когда вдруг начнется такая чехарда, что сам господь бог с ума спятит. В полосе какой-нибудь группы армий вдруг все радиостанции разом сменят позывные, длину волн, перейдут на новые коды, другими тембрами заговорят ранее знакомые голоса радиопередатчиков, немецкие радисты, к «почеркам» которых перехватчики давно привыкли, переместятся со станции на станцию. В общем, бедлам. Что-то вроде капитального ремонта в старом доме. Но суть в общих чертах ясна — происходит перегруппировка войск в полосе этой группы армий. А потому многое понятно. Противнику важно, чтобы не было известно, какое соединение куда перемещено, но для радиоперехватчиков и это только вопрос времени.
Сквернее, когда радиостанции работают, ведут нормальный радиообмен, а дивизии, которым они принадлежали, уже разгружаются из вагонов за сотни километров, на другом фронте. Радисты-перехватчики записывают радиограммы, шифровальщики расшифровывают, дежурные офицеры регистрируют, докладывают о содержании куда положено. Внешне вроде бы все в порядке, а гроза приближается… Ее надо предугадать, надо осознать, адо предупредить… А как?
Ошибешься, не дашь сигнал тревоги, поверишь этому внешнему благополучию — и разразится нежданная буря на каком-то участке огромного театра военных действий. Расплатятся тысячами жизней застигнутые врасплох соотечественники за то, что кто-то оказался недостаточно проницательным, доверился липовым фашистским шифровкам.
Нет, емкое содержание имела для Савушкина трельчатая дробь морзянки, невидимо заполнявшая эфир. Многое в ней было, а главное — за каждой точкой и тире таилась угроза человеческим жизням.
Но сейчас майору было не до общих размышлений. Человек практического ума, он думал о полученном приказе, вспоминал отдельные детали только что закончившегося разговора, сравнивал, анализировал, стараясь создать для себя цельную картину обстановки. И чем дольше думал, тем прочнее росло убеждение: большие события на фронте не за горами.
3 ноября, когда майор приезжал к Тагильцеву с докладом об исчезновении немецких радиостанций, в штабе фронта происходило какое-то чрезвычайно важное совещание. Давно Савушкину не приходилось видеть в одном месте столько высших военачальников, сколько увидал в тот раз. Были тут командиры дивизий, корпусов, командующие армиями.
Но все стало понятным майору несколько позже, когда он из окна кабинета увидел во дворе штаба трех генералов. Он знал их всех — встречал раньше — и потому сразу напрягся, почувствовав подспудно грандиозность предстоящих событий. Лицом к окну стоял круглолицый, довольно моложаво выглядевший генерал-лейтенант в видавшей виды потрепанной шинели — новый командующий фронтом Николаев. Энергично жестикулируя, что-то говорил ему крепко сбитый мужчина с суровым, властным лицом — представитель Ставки генерал армии Георгиев. Третий, высокий и ладный, одетый в щегольское кожаное пальто с меховым воротником, стоял спиной к окну, но и его узнал Савушкин сразу — то был командующий соседним фронтом генерал-лейтенант.
Это была важная троица. Все трое показали себя с наилучшей стороны в тяжелых боях 1941 года, и в армии было известно, что Верховный Главнокомандующий доверял им особо ответственные операции. Их совместное присутствие на совещании все сказало Савушкину. Хотя он давно ждал перелома в войне и знал, как энергично этот перелом подготавливается, — сознание, что все это уже где-то близко, было настолько удивительным, что он тогда не сдержался и присвистнул.
Просматривавший сводки полковник Тагильцев изумленно взметнул жидкие брови, посмотрел на майора, потом в окно. Встал, задернул шторку. И многозначительно промолчал. Это тоже кое-что значило.
С того дня Савушкин жил и работал в состоянии постоянного ожидания. Гадал лишь об одном: когда? Как и раньше ночами, и только ночами, подтягивались к линии фронта свежие стрелковые и танковые части, натужно гудели грузовики, подвозившие боеприпасы, ревели моторами на тщательно замаскированных полевых аэродромах боевые самолеты, но теперь все эти привычные ночные звуки обрели новый смысл, более богатое содержание.
Поэтому разговор в кабинете полковника Тагильцева взволновал Савушкина. Размышляя об услышанном, он старался составить собственное мнение о новом местоположении исчезнувшего корпуса, который мог в какой-то степени ослабить силу первоначального удара советских войск. Такого он, Савушкин, как коммунист и русский солдат, допустить не мог.
Раздумывая таким образом, майор бессмысленно глядел в ветровое стекло и не реагировал на частые реплики словоохотливого шофера, которому очень хотелось поделиться новостями.
— Нынче ночью опять танки шли, — сообщал тот. — Много. Слух идет, что целая танковая армия с Брянского фронта прибыла. Врут или как?
«На эти дни надо увеличить число вахт, — соображал майор. — Полковник Тагильцев прав. Ни погода, ни местность не позволят немцам быстро протянуть надежные телефонные линии. А дивизии не могут долго оставаться без связи со штабом корпуса. Значит, должны выйти в эфир…»
Шофер помолчал, несколько раз обругал избитую дорогу, опять не выдержал:
— Силы большие у Дона скопились. Как вы думаете, товарищ майор, скоро фрицев колошматить начнем?
— Всему свое время, — буркнул майор, а сам продолжал думать: «Хотя бы скорей Плешивцев вернулся. Все было бы легче. Пойдем в наступление — мне одному не справиться…»
Заместитель Савушкина капитан Плешивцев был ранен осколком бомбы, когда руководил строительством базы, в которой теперь размещался батальон. Отправляя заместителя в госпиталь, майор пообещал не брать никого на его должность, пока тот не поправится. Выздоровление Плешивцева почему-то затянулось, и верному своему слову Савушкину приходилось нести двойную нагрузку: исполнять свои прямые обязанности да вдобавок ко всему прочему тащить все хозяйственные дела.
К полудню, покончив со всеми неотложными вопросами, майор Савушкин покинул наконец-таки штаб батальона. Настроение у него немного улучшилось. Теперь можно было спокойно обосноваться на приемном радиоцентре, куда он на несколько дней решил перенести свой командный пункт.
Небо, как и утром, было затянуто грязно-серыми низко плывущими облаками, продолжал валить мокрый снег, Ветер трепал полы шинели. Савушкин зябко поежился, огляделся. Все батальонные постройки, и раньше почти незаметные в редком лиственном лесу, укутались в белое, стали совсем неразличимыми, слились с землей. Теперь даже в ясную погоду немецкой авиаразведке будет трудно обнаружить базу.
Место для базы выбрал еще капитан Плешивцев. Совсем недавно возле опушки леса стояли постройки животноводческого совхоза. Во время летних боев, когда немцы еще не потеряли надежду форсировать Дон, фашистская авиация разбомбила поселок. Все здания и фермы сгорели, а построенные меж деревьев овощехранилища остались целы. Крытые дерном, они так заросли травой, что были незаметны с воздуха. Это-то и соблазнило Плешивцева. К тому же овощехранилища, отрытые в плотной глине, были сухи и очень просторны. Требовалось совсем немного работы и материалов, чтобы превратить одно из них в штаб, другие — во вместительные казармы, а в остальных разместить столовую, радиомастерские и прочие подсобные службы. Заново пришлось строить только здание приемного радиоцентра. Но и оно наполовину утонуло в земле. Снаружи были видны лишь часть стены, невысокие, но широкие окна да крыша.
В августе и сентябре, видимо догадавшись, что где-то в этом районе расположились основательно насолившие им русские радиоразведчики, немцы неоднократно предпринимали попытки обнаружить и уничтожить батальон, но безрезультатно. Много дней кружили самолеты-разведчики в окрестностях базы, не раз наугад бросали бомбы, надеясь вызвать заградительный зенитный огонь, и все впустую. Не смог выполнить задачи и парашютный десант, сброшенный в конце сентября. Он был целиком уничтожен размещавшимися поблизости стрелковыми подразделениями и караульной ротой. В конце концов немцы оставили базу в покое — не то убедились в невозможности обнаружить ее, не то перенесли поиски в другой район.
В своем кабинете майор застал младшего лейтенанта Табарского. Скучавший от безделья планшетист решил вздремнуть на единственном в батальоне мягком командирском диване. Этот видавший виды потертый диван по времена о́ны невесть где раздобыл все тот же Плешивцев. Никакого нарушения Табарский не совершил: кабинет не запирался, в сейфе хранились те же карты, что имелись у планшетиста, и официального запрета заходить в кабинет не существовало, но все же среди радистов бытовала традиция, и Савушкин об этом знал: в кабинет может заходить лишь начальник смены, да и то только тогда, когда потребуются дополнительные чистые карты. Поэтому присутствие сладко посапывавшего планшетиста несколько удивило майора.
Савушкин неторопливо разделся, сел за стол, снял и протер очки. Кашлянул негромко, Табарский перестал посапывать. Савушкин кашлянул еще раз. Младший лейтенант как-то легко, вроде и не спал совсем, широко распахнул косоватые узкие глаза, в них метнулся испуг…
Савушкин как ни в чем не бывало открыл своим ключом сейф и достал пачку карт.
Планшетист взлетел с дивана, будто его огрели хлыстом. Вытянулся в струнку возле стола, замер.
Савушкин закрыл сейф, проверил заточку торчащих из спиленной снарядной гильзы карандашей. Взглянул на младшего лейтенанта. Тот вздрогнул, вдруг вскинул в приветствии руку к виску, выпалил одним духом:
— Товарищ майор! Планшетист младший лейтенант Табарский. За время вахты изменений в расположении пунктов связи противника не обнаружено. Контрольные пеленги взяты согласно расписанию. Перемещений радиостанций не отмечено.
Чтобы скрыть улыбку, Савушкин наклонил голову и стал разворачивать карту. Табарский продолжал стоять в прежней нелепой позе. Чтобы помочь ему, майор неторопливо пригладил ладонью волосы. Тут только растерявшийся планшетист сообразил, что на нем нет шапки. Рука вялой плетью упала вниз, в вытаращенных глазах испуг сменился тоской и беспомощностью. Савушкин стал рассматривать карту. Некоторое время оба молчали.
Наконец Табарский пришел в себя.
— Товарищ майор, разрешите идти? — тихо произнес он.
— Пожалуйста! — Савушкин невозмутимо пожал плечами. — Я вас и не приглашал и не задерживаю.
Неловко повернувшись, планшетист пулей выскочил из кабинета. Теперь Савушкин позволил себе широко улыбнуться. Он был уверен: в будущем младшего лейтенанта не загонишь в кабинет даже палкой.
Что бы ни говорили о нем, как ни называли — бурбоном или похлеще, — майор был уверен, что строгое соблюдение внешне кажущихся бюрократических воинских формальностей — дело необходимое. Через такие вот мелочи, выполнения которых вроде бы даже без особой нужды командиры требуют изо дня в день, воспитываются в человеке чувство дисциплины, способность подчиняться, без коих нет солдата. Неукоснительное соблюдение воинской субординации делает солдата солдатом, а армию армией.
Раздражения после поспешного ухода планшетиста майор не чувствовал. Только легкую зависть. Спать вот так беззаботно, да еще днем, сам Савушкин разучился давным-давно. Несмотря на свои тридцать лет, он чувствовал себя по сравнению с двадцатилетним Табарским чуть ли не стариком, почти отцом. И думал о планшетисте как-то сочувственно, по-отцовски.
Что из того, что Табарский самонадеян, что в нем чересчур много хвастливого, мальчишеского? Год, два — и оботрется. Станет настоящим командиром. Главное — парень думающий, совестливый, грамотный. Значит, армии будет весьма полезен. А раз думающий — не требуется никаких моралей и внушений, сам понимает, что к чему. Лобовые сентенции чаще вредят делу, нежели помогают. Надо лишь держать вожжи натянутыми. Чтобы не слишком прыгал, не набил себе напрасных шишек.
Тихонько постучав, в кабинет по-кошачьи бесшумно вошел начальник смены капитан Разумов. Вытянулся, щелкнул каблуками.
— Товарищ майор…
— Здравствуйте. Присаживайтесь.
Доклады начальников смен Савушкин привык принимать по-деловому — за столом, над картой. Дело важное, и тут чеканный скоропалительный рапорт ничего не дает ни докладывающему, которому необходимо многое запомнить и зазубрить, ни принимающему доклад, которому надо досконально знать действительное состояние дел.
— Ну-с, рассказывайте, капитан.
Пока капитан докладывал, Савушкин внимательно слушал, делал на полях карты ему одному понятные пометки, одобрительно кивал чубатой головой.
Все в Разумове нравилось майору. И неторопливость, и обстоятельность, и цепкая память. Даже по-вятски мягко ёкающий говорок был приятен майору. Разумов не относился к числу тех внешне блестящих командиров, отменная строевая выправка и бравый вид которых сразу обращают на себя внимание. Капитан был тих, скромен, внешне больше походил на сельского фельдшера, бухгалтера, штатского администратора, кого угодно, только не на кадрового командира-радиоразведчика. Круглое курносое лицо, в каждой морщинке которого светилось природное добродушие, далеко не богатырский рост и сложение, небольшое брюшко, выпиравшее из-под гимнастерки, делали его внешность обманчиво-простецкой, даже несколько заурядной. Попробуй догадаться, что за этим прячется весьма неробкий, толковый, эрудированный военный специалист, обладающий к тому же недюжинной физической силой и редкой выносливостью, которая позволяла ему делать многокилометровые «марши за одни сутки или дни и ночи неусыпно следить за эфиром, когда обстоятельства требовали того.
Вот и сейчас капитан Разумов докладывал по-обычному негромко, кратко, говорил только о фактах, как бы стесняясь делать обобщения, но майору было все понятно и ясно. Они больше года служили вместе и научились понимать друг друга с полуслова.
— Отлично, — сказал майор, когда доклад был закопчен. И Разумов напрягся, убрал свои бумаги на колени. Комбат имел привычку заканчивать беседу вопросами. Начиналось главное.
Савушкин не заставил себя долго ждать.
— Когда в последний раз противник вносил изменения в радиообмен?
Капитан ответил неторопливо, с разбивкой по армиям и даже корпусам, назвал даты смены позывных, шифров, длины волн.
— Гм… Все как обычно.
— Да. Как обычно.
— Вы пробовали систематизировать многомесячные данные? Как по-вашему, когда они вновь внесут изменения?
Вопрос майора ничуть не удивил Разумова, хотя систематизация и анализ разведданных вовсе не входили в круг его обязанностей. Он пожевал губами, ответил неторопко:
— Дело расплывчатое… Определенных сроков противник не придерживается… Но дней через шесть-семь должны менять. Так подсказывает статистика.
— А раньше могут?
— Только в случае чрезвычайных обстоятельств. Пока что прецедентов не было.
— Не было? Будут.
Разумов чуть улыбнулся, поняв, что имеет в виду майор.
— Ну, а как на нашей стороне?
— Случаев нарушения приказа нет. Рации всех вновь прибывших частей молчат. Тишина.
И они улыбнулись уже вдвоем, опять отлично поняв друг друга. Наконец-то тишина в эфире была зловещим предупреждением для тех, кто топтал и осквернял их, Савушкина с Разумовым, родную землю. За прошедшие полтора года войны чаще случалось обратное.
— Ну, а как с «зоопарком»? Молчит?
— Пока молчит.
— Ничего, выйдут в эфир, никуда не денутся, — уверенно заключил Савушкин. — Нужда заставит. Это и создаст прецедент.
— Я так и понял вас, — буднично согласился Разумов.
«Зоопарком» между собой радисты называли ту группу радиостанций, которая принадлежала частям исчезнувшего танкового корпуса. Радисты-перехватчики, контролировавшие эту группу станций, не знали, что это за соединение: армия ли, корпус ли, или что-то другое, но знали, что они ведут радиообмен между собой. Запоминать позывные станций, которые к тому же нередко менялись да и давались немцами умышленно без какой-либо фонетической или логической общности, было трудно. Поэтому радисты по-своему импровизировали, для простоты давали немецким радиостанциям названия по созвучию с их позывными. Позывной штаб корпуса был МДВ-1, танковые дивизии имели позывные ВЛК и ГСК. Радисты, не особенно утруждая фантазию, прилепили им прозвища «медведь», «волк» и «гусак». Так родился «зоопарк». Изящностью эти устные ярлыки не отличались, но они были просты и удобны и потому охотно взяты напрокат в обиходную речь всеми, кого это касалось, от радиопеленгаторщика до комбата.
Закончив беседу, Разумов с Савушкиным вместе вышли из кабинета.
Длинное помещение приемного радиоцентра было ярко освещено электрическим светом, заполнено разноголосым писком, шуршанием бумаги, стуком радиотелеграфных ключей. Казалось, эти звуки заменяли здесь человеческую речь, ибо никто не говорил, не смеялся и даже не кашлял.
Что хитрого в рабочем месте радиста? Вроде бы ничего. На столе радиоприемник, стопка бланков, несколько карандашей, телефонный аппарат с фоническим вызовом. На краю стола радиотелеграфный ключ и кнопка сигнала на передающий радиоцентр. Возле стола стул. Вот и все хозяйство. Бери наушники, включай приемник, настраивайся на волну той немецкой радиостанции, за которой тебе положено следить. Передает шифровку — записывай. Просто вылезла радиостанция в эфир для проверки связи — тоже записывай. Выпала свободная минута — неси перехваченные радиограммы шифровальщикам, нет этой минуты — унесет начальник смены. Вроде бы просто.
А если таких рабочих мест пятьдесят…
В помещении приемного радиоцентра тоже внешне все вроде бы просто. Во всю длину возле стен длинные-предлинные, похожие на верстаки, обитые крашеной фанерой столы. На столах радиоприемники, возле каждого радист. Видны лишь согнутые спины, стриженые головы, оседланные наушниками. В другом конце здания дощатая перегородка. Там так называемый левый сектор — комната, в которой несут вахту радисты, получившие особо важные задания. Вот и все. Никаких излишеств. И тем не менее майор Савушкин, появляясь в этом здании, каждый раз беспокоится: а ну-ка где-нибудь что-нибудь забарахлит!
Под зданием подвал, в подвале аккумуляторные батареи, питающие радиоприемники. А где-то в стороне, за степами здания, запрятались в лесу многочисленные технические службы, обеспечивающие эту нелегкую работу, И нигде не должно быть сбоев. Поэтому озабоченный Савушкин избрал своей резиденцией на время поисков исчезнувшего корпуса именно приемный радиоцентр. Сюда, как к головному мозгу, сходятся все нервы этого сложного, им самим, майором Савушкиным, созданного организма.
Капитан Разумов вопросительно посмотрел на майора. Савушкин понял его, кивнул. Они бесшумно пошли вдоль столов, за спинами напряженно вслушивавшихся в эфир радистов. Никого не тревожили, никого ни о чем не спрашивали, лишь заглядывали через стриженые головы или короткие девичьи прически на бланки радиограмм — и понимали все с первого взгляда.
Зашли в планшетную. Увидев начальство, Табарский вскочил с табуретки, хотел рапортовать, но Савушкин показал жестом, что не надо. Проверили на карте накладку контрольных пеленгов — все было в полном порядке.
Майор похлопал младшего лейтенанта по плечу, поощряюще улыбнулся и направился к двери. Обрадованный планшетист засуетился возле карт и планшетов, зачем-то схватил карандаш, делать которым ему было абсолютно нечего.
«Теперь туда?» — спросил взглядом Разумов, когда они вновь оказались в основном помещении, заполненном пением морзянки, шорохом бумаги и стуком ключей.
— Да, — вслух тихо сказал Савушкин. — Оставайтесь здесь. Если будут спрашивать, я буду там.
Капитан кивнул.
Майор еще раз огляделся. На их повторное появление опять-таки никто из радистов не реагировал. Бойцы работали напряженно и внимательно.
И Савушкину невольно стало жаль этих парней и девчат. Уж кто-кто, а он знал, как туго приходится радистам на такой службе. Вахты, вахты, вахты… День за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем. И все это в сложной, беспрерывно меняющейся радиообстановке. Люди изматывались, уставали, худели… Савушкин знал, как трудно уснуть после тяжелой смены. Ляжет бедный радист спать, закроет глаза, а сна нет — в голове мельтешит, пищит, продолжает пульсировать жизнь наушников. А через шестнадцать часов снова на рабочее место. Отдых лишь раз в десять дней, а то и того не бывает — работы много, а радистов не хватает. Стиснутый железными рамками штатного расписания майор ничего не может тут поделать.
Солдат-пехотинцев называют чернорабочими войны, генералов — ее столоначальниками. В то же время пехоту в целом именуют царицей полей, а артиллерию богом войны… Все рода войск так или иначе удостоились звучных эпитетов. А о радистах почему-то помалкивают. Слухачи — и все. Это еще одно из самых вежливых обращений. Могут окрестить похлеще. Сам Савушкин против «слухачей» ничего не имеет, но все же вот за этих самоотверженно несших службу ребят и девчат немножко обидно. Они достойны большего уважения.
Один из радистов оглянулся. Увидев комбата, хотел вскочить. Савушкин положил руку на его плечо, успокаивающе кивнул. И пошел в конец помещения, к левому сектору.
Там несли вахту радисты-перехватчики, которые искали в эфире радиопередатчики исчезнувшего немецкого корпуса.
Едва майор успел войти в комнату, поднялся сидевший с краю старший смены лейтенант Бабушкин и доложил, что потерянные радиостанции до сих пор не обнаружены. Стараясь не показать огорчения, Савушкин сказал:
— Хорошо. Продолжайте работать. — И прошел к окну, возле которого на свободном столе специально для него был поставлен контрольный радиоприемник.
Обнаружить кого-либо лично Савушкин не рассчитывал. Просто у него давно выработалась привычка в моменты сильного нервного напряжения самому пошарить в эфире. Посидев несколько часов с наушниками на голове, майор как-то незаметно разряжался, обретал способность более хладнокровно переносить неудачи, не позволял себе быть резким и нетерпеливым с подчиненными. В его должности это имело немаловажное значение. К тому же за приемником он спасался от беспрерывных запросов начальства.
А спрашивали его часто — в том майор был уверен. Наверняка уже несколько раз звонили полковник Тагильцев, начальник оперативного отдела штаба фронта, а то и сам Сталемахов. И все требовали его, Савушкина. Но, услышав от дежурного телефониста магическое: «Майор на контроле, отрывать не приказано», — почтительно клали телефонную трубку.
В конце концов, ни ему, ни им не нужны эти бестолковые переговоры. Когда будет результат, он сам незамедлительно оповестит всех, кого надо, о достигнутом успехе.
Медленно вращая верньер приемника, Савушкин вслушивался в разноязыкую жизнь наушников, наблюдал за радистами.
Их в комнате было четверо. Недалеко от двери сидел лейтенант Бабушкин, недавно прибывший в батальон из училища. На него Савушкин рассчитывал мало. Хотя лейтенант дело знал отлично, опыта ему недоставало. Старшим смены его поставили потому, что он и раньше был старшим, когда «зоопарк» работал, а еще оттого, что лейтенант отличался дисциплинированностью и исполнительностью сам и в то же время был чрезвычайно требователен к подчиненным.
У Бабушкина мучнисто-белое лицо кабинетного работника, породистый нос с горбинкой, античный профиль. Он по-своему красив, хотя хлипок телом и невысок ростом. Отец и мать лейтенанта — крупные научные работники. Наверное, поэтому майору часто кажется, что в выражении лица неразговорчивого молодого человека есть что-то высокомерное, чересчур самолюбивое. Впрочем, возможно, это только кажется. Ничего плохого о лейтенанте майор не слышал. Бабушкин не пьет, не курит, не бабник, много читает. Что из того, что молчалив, трудно сходится с людьми? Молод. Придет время — всему научится. И если Савушкин относится к лейтенанту с какой-то долей настороженности, то это естественно — человек-то новый!
Другое дело сосед Бабушкина — младший сержант Капралов. Этого Савушкин знал вдоль и поперек. Бывают же прихоти случая! Каким-то образом работники военкомата умудрились направить не шибко грамотного уральского кузнеца, в недалеком прошлом простого деревенского парня, в школу связи. И вот там-то открылся у человека второй дар. Тугой на ухо, не умевший играть ни на одном музыкальном инструменте, Капралов непостижимо быстро освоил азбуку Морзе, стал лучшим курсантом школы. Присутствовавшие на экзаменах представители различных военных ведомств переругались из-за него. Савушкину, комплектовавшему в ту пору батальон, стоило большого труда заполучить уникального кузнеца в свое распоряжение.
Капралов широкоплеч, могуч, стриженная под машинку крупная шишковатая голова украшена большими оттопыренными ушами. Глубоко посаженные желтоватые глазки, вислый нос, густые рыжие брови и толстые губы делают красное, словно кирпич, лицо Капралова некрасивым, сердитым. Но это лишь внешне. Савушкину известно, что Капралова любят в батальоне, что он отзывчив и покладист, что еженедельно пишет длинные письма семье: жене и двум подросткам-сыновьям.
Капралов и в самом деле был достопримечательностью. Майор даже иногда позволял себе похвастаться им. Когда приезжали инспектора или специалисты из высших штабов, Савушкин просил угадать, указав на Капралова, какова специальность у младшего сержанта. Говорили всякое: моторист, стрелок, линейщик, но никто не мог и предположить, что этот могучий лопоухий мужичище с мускулистыми, оттянутыми молотом руками и толстыми волосатыми пальцами принимает на пишущую машинку 250–300 знаков в минуту текста любой трудности. Причем без единой ошибки.
Но не только этим был силен Капралов. Имелись и другие радиоасы в батальоне. Еще более ценной, уникальной, была способность Капралова запоминать «голоса» немецких радиостанций. Как ни хитрили, как ни изощрялись фашистские радиотехники — Капралова провести было невозможно. Чтобы запутать советскую радиоразведку, при смене длины волн и позывных немецкие техники заменяли у радиопередатчиков модуляторные, а то и генераторные радиолампы. Позволяло время — не ленились перепаять некоторые основные радиодетали. «Пел» доселе передатчик чистым звонким тенором и вдруг исчез — появился на другой волне другой голос, этакий, к примеру, хрипловатый баритон. Попробуй угадай: не то рацию заменили, не то вместо одного немецкого штаба появился на прежнем месте другой. Послушает нового «певца» Капралов, подвигает густющими бровями, а потом растянет в улыбке толстые губы, хитровато подмигнет желтым глазом:
— Ха! Старый знакомый. Небось мороженого объелся. Ангиной заболел. Он самый! — И назовет прежний позывной.
Наземная разведка, как правило, это подтверждала.
На Капралова майор Савушкин возлагал особые надежды. Ежели выйдут в эфир радиопередатчики затерявшегося корпуса, то как бы ни ловчили немецкие связисты — младший сержант их раскусит.
Рядовой Котлярчук, что сидит рядом с Капраловым, — человек другой биографии и другой судьбы. Это профессиональный радиотелеграфист. Еще до войны служил радистом на судах торгового флота. Участник обороны Одессы. Несколько раз ранен. Котлярчук красив смуглой южной красотой, ладно скроен, ловок, сообразителен. И дело знает отменно. В батальоне к нему прочно прилипло прозвище «графолог». Это оттого, что отлично запоминает «почерки» немецких радистов. Ведь как пишет всякий человек по-своему, так и передачу на ключе всякий радист ведет по-разному. Один быстро, четко и красиво, другой неряшливо и неразборчиво.
В зависимости от этих качеств неистощимый на выдумку Котлярчук делил всех своих «подшефных» немцев на три категории: красавчиков, серяков и утюгов, причем прозвища в каждой из этих категорий варьировались в широкой амплитуде и в самых неожиданных сочетаниях. Послушает Котлярчук своего невидимого оппонента, вдруг выставит большой палец, уважительно щелкнет языком: «скрипач», или «гроссмейстер», или «кит», а то скорчит кислую мину: «бурепка», «серый козлик», а в крайнем случае презрительно фыркнет, схватится за голову: «ну и топор», «турецкий барабан».
В памяти своей Котлярчук хранил сотни таких радиопочерков, и его способности приносили большую пользу, ибо командование немецких штабных частей (а немцы и аккуратисты, и завзятые консерваторы) очень редко соглашалось менять радистов, которым оно доверяло, на новых. Случалось, что радисты служили при одном и том же немецком штабе годами, и тут сколько ни маскируйся, сколько ни хитри, несколько минут — и Котлярчук знает, с кем имеет дело.
В общем, отменный специалист Котлярчук, цены ему нет. И парень неплохой, компанейский, лучший баянист в батальоне. Да вот только ветра в голове много. Подвернется случай — не откажется от лишней стопки водки. Наберется так, что ноги не держат. Несколько раз Савушкину приходилось лечить любителя хмельного гауптвахтой. Вроде бы помогло.
Хуже другое. Бывший моряк — отпетый бабник. Попробуй найди от такого лекарство! Увидит Котлярчук смазливую мордашку — сама собой выпячивается у него грудь, заблестят темные глаза и в голосе зазвучит что-то такое, что и словами не объяснишь. Ни дать ни взять — петух, был бы хвост — распушил бы. Есть в батальоне два взвода, сформированных из девушек, так их командиры покоя лишились. Стоит уйти из казармы, как Котлярчук уже там — любезничает, комплименты направо и налево раздает, приглашает «прогуляться», а встретит девушку в безлюдном месте — лезет целоваться, тискает… Вызывали новоявленного сердцееда куда следует: накачивали, ругали, внушали — все как с гуся вода.
Лишь с недавних пор присмирел Котлярчук.
А случилось так, что сам майор Савушкин застал радиста за совсем невоенным делом. Пошел майор проверить порядки на солдатской кухне и совершенно случайно услышал в боковой кладовой, где хранились отпущенные на сутки овощи, какую-то возню. Открыл дверь, включил свет. Видит: забившись в угол, из последних сил отбивается от наседающего Котлярчука радистка Астраханцева. Трудно рассказать майору, что вспыхнуло в нем тогда. Что-то тяжелое, темное, мутящее…
Подскочил, схватил за ворот, отшвырнул распалившегося кавалера на груду картофельных очисток. А потом, когда смертельно бледный, вытянувшийся в струнку Котлярчук стоял у стены, тыкал ему в грудь пальцем — цедил сквозь зубы:
— Предупреждаю в последний раз! Еще один случай — и прямой дорогой в трибунал. Не понимаешь слов — будешь лечиться в штрафной роте! Понятно?
— Понятно, товарищ майор!
— Доложи своему командиру взвода, что я арестовал тебя на десять суток строгого ареста. Сам он пусть незамедлительно явится ко мне. Попятно?
— Понятно, товарищ майор!
— А теперь пошел вон, животное!
Не любит властных окриков и грубых выражений майор Савушкин, не любит «тыкать», а вот случилось… Конечно, впоследствии он пожалел, что не сдержался, как пожалел и о том, что в пух и прах разнес вообще-то ни в чем не виновных заведующего столовой и дежурного по кухне. А еще больше пожалел майор, что не нашел нужных слов, которые надо было сказать Астраханцевой.
Спросил ее:
— Как вы здесь оказались?
— Я в наряде. Пришла за чищеной картошкой, и вдруг он тут как тут… — И девушка неожиданно заплакала, растирая кулачками обильные слезы по розовым щекам.
Вот тогда бы майору и пожалеть Астраханцеву, сказать все, что ему давно хотелось сказать, произнести те ласковые слова, которые он много раз повторял про себя, а он растерялся, пробормотал несколько раз:
— Ну хватит… Хватит, сержант Астраханцева… Хватит же… — И побежал делать разнос заведующему и дежурному.
Пожалуй, если бы это была не Астраханцева, может, майор и вел себя по-другому. Наверняка с Котлярчуком говорил бы в своей обычной вежливой манере, но уж под суд отдал обязательно. И девушку бы утешил, и дежурному с заведующим сказал другие слова. Но ведь то была Людочка Астраханцева, а Савушкин в ее присутствии не всегда способен вести себя логично.
Сейчас Астраханцева находилась здесь, в комнате, и вслушивавшийся в эфир Савушкин чувствовал, как ее присутствие подспудно тревожит его. Она сидела рядом со своим обидчиком Котлярчуком, и мягкие пальцы ее еле уловимыми движениями вращали верньер приемника.
Астраханцева прибыла в батальон весной. Вернее, среди прочих девушек-радисток ее отобрал тогда в свою службу сам Савушкин, имевший привычку появляться в специальных школах связи, когда там проходили выпускные экзамены. Астраханцева — бывшая студентка библиотечного института. Пошла в армию добровольно. Высокая, гибкая, с осиной талией — ей бы быть балериной (так почему-то думалось иногда Савушкину), а она в мирное время мечтала стать библиографом, в армии же стала радисткой. У Людочки (чертовски приятное имя!) правильные черты лица, прозрачный румянец во всю щеку, продолговатые зеленые глаза. Она не столько красива, сколько мила и симпатична. А главное — очень добра и застенчива. Оттого все в батальоне зовут ее Людочкой, и никак иначе, хотя она носит на петлицах три красных треугольничка.
Самому Савушкину тоже очень хочется называть девушку именно так, по имени, но это, к глубокому его огорчению, исключено. Исключено потому, что майор давно питает к Людочке сложное чувство, в котором много странного, непонятного. Больше всего на свете Савушкин боится, чтобы об этом чувстве не узнал кто-либо, а особенно сама Людочка. Поэтому в ее присутствии он всегда насторожен, официален, обращается к девушке строго по уставу: «Сержант Астраханцева» — и никак иначе.
В смену Бабушкина Людочка была назначена за свое умение, как никто, внимательно «прочесывать» эфир. Если она не умела по-капраловски узнавать голоса немецких радиопередатчиков, не запоминала, подобно Котлярчуку, почерка радистов, не разбиралась, как Бабушкин, в матчасти, то зато умела не пропустить ни одной — пусть самой отдаленной или заглушенной помехами — радиостанции. Ее чуткие пальцы умели так осторожно вести стрелку настройки приемника, она была так терпелива и внимательна, что можно было диву даться — откуда в молодехонькой девчонке столько усидчивости и серьезности!
Сейчас Людочка сидела спиной к Савушкину, ему были видны лишь ее коротко подстриженные русые волосы да нежная белая кожа на тонкой шее…
Это было всего семь лет назад, но Савушкину кажется, что прошла целая вечность. Ведь тогда он был всего-навсего молодым лейтенантиком, тогда он еще бегал на танцы, случалось, выпивал, играл в преферанс, всерьез интересовался незамужними молодыми особыми и увлекался еще черт знает чем. Вот тогда-то он и женился. Вернее, Лелька женила его на себе.
Лелька работала официанткой в гарнизонной столовой. Невысокая, плотная, с задорно вздернутым носиком на круглом краснощеком лице, она как-то необычайно весело сновала между столиками, была со всеми приветлива, со всеми на «ты», со всеми на дружеской ноге. Посетители любили, когда их обслуживала Лелька.
Любил и Савушкин. Ему нравились ее неистощимая жизнерадостность, простодушное остроумие, с которым она осаживала наиболее надоедливых кавалеров.
И вдруг случилось неожиданное. Однажды Савушкин пришел в столовую с тремя товарищами, такими же молодыми лейтенантами, как и сам он. К столу мячиком подкатилась Лелька, мило улыбнулась, села рядом.
— Послушай, Володька, что я скажу… Тут спор у нас с девчатами вышел…
— Что за спор?
— А-а… что мы с тобой не позже этой недели поженимся. Ты как, не против?
— Ого-го-го! — загототали приятели, полагая, что присутствуют при каком-то розыгрыше.
— Как пионер, всегда готов! — оскалился в улыбке Савушкин, думая точно так же.
— Ой, какой ты молодчина! — расцвела Лелька, чмокнула Савушкина в щеку и помчалась к раздаточному окну.
Приятели переглянулись.
— А что, — наконец сказал один из них. — А ведь не плоха. Кровь с молоком!
— Н-да… С такой не пропадешь. Володька в сорочке родился, — согласился другой.
Пока Лелька суетилась возле раздаточной, ошеломленный Савушкин смотрел на нее и все еще не верил, что эта пышущая здоровьем смазливая девчонка говорила с ним всерьез.
Подбежав к столику с полным подносом, она уже по-деловому сообщила:
— Завтра я к тебе перееду. А в загс в среду пойдем. Добро? — И пригладила встрепанный чуб будущего мужа.
И она приехала. Приехала на глазах у всего населения командирского общежития, маленькую комнатку в котором занимал Савушкин, приехала на глазах обитателей ДНС — дома начальствующего состава, что высился напротив. И опомнившийся было Савушкин чего-то застыдился, не посмел дать Лельке от ворот поворот, торопливо втащил в свою комнатушку немногочисленные ее пожитки, а потом принимал поздравления, хотя чувствовал себя не в своей тарелке.
Впрочем, это скоро прошло.
На вечеринке, означавшей свадьбу, Савушкин уже вполне освоился со своим новым положением, под крики «горько» охотно целовал молодую жену и считал, что все так и должно быть. Холостяки-приятели хором завидовали ему, и Савушкин пьяно улыбался, искренне полагая, что это тоже так и должно быть. Как-никак бойкая Лелька была в военном городке личностью если не популярной, то весьма заметной. Подумать о чем-то более серьезном он догадался несколько позже.
Вот так это произошло. Просто и примитивно.
А кончилось еще проще. Через полтора месяца Лелька бросила Савушкина, сошлась с каким-то черноморским мичманом, приезжавшим в отпуск, и укатила с ним в теплые края. Савушкин поскучал день-другой и безболезненно вернулся в холостяцкую компанию.
О кратковременной семейной жизни в памяти у него ничего не сохранилось. Ее у них с Лелькой фактически не было. А вот как оформлял развод, как вызывали его в политотдел, Савушкин помнит отлично. И хоть много воды утекло с того времени, многое изменилось в самом Савушкине, как вспомнит — стыд и сейчас жжет ему уши. Тогда в политотделе он впервые услышал в свой адрес столько ядовито-горьких, но справедливых слов, что стало не по себе. Впервые в жизни заставили взглянуть на себя со стороны. И он взглянул…
— Так-то, юноша, — сказал ему тогда кряжистый, чем-то похожий на медведя, седой дивизионный комиссар. — Согласно аттестации получили мы одаренного радиоспециалиста, а имеем… Имеем легковесного, пошловатого зауряд-лейтенанта, этакого дежурного свадебного петуха, компрометирующего звание командира Красной Армии…
Давно это было, уже нет в живых того дивизионного комиссара, но слов тех Савушкин не забудет никогда, как не забудет и самого комиссара, ибо именно после разговора с ним произошел в нем перелом и он стал тем, кем является сейчас.
А полтора года спустя Савушкин чуть было не женился снова.
В ту пору он подружился с начальником связи дивизии майором Шогенцуковым. Кабардинец по национальности, Шогенцуков был темпераментным, очень веселым и гостеприимным человеком. Под стать ему была и жена. Савушкин любил бывать у них дома. И не только потому, что у майора имелась хорошая личная библиотека, а готовившемуся к поступлению в Академию связи Савушкину это было ой как кстати. Он приходил просто посидеть, поболтать, попить домашнего чая. В свою очередь к тому времени остепенившийся, ударившийся в науку «перспективный» Савушкин, очевидно, нравился Шогенцуковым.
Кому из супругов первому пришла, в голову идея женить его, так и осталось для Савушкина тайной за семью печатями, только однажды майор сказал, заговорщицки подмигнув веселым карим глазом:
— Ничего, Владимир, недолго тебе в холостяках ходить. Мы тебе такую невесту нашли, увидишь — ахнешь! Золото — не невеста. Всю жизнь нас поминать будешь. Радуйся, тюлень ты этакий!
Жена Шогенцукова выразилась конкретнее:
— Скоро окончит музыкальное училище моя сестра Нана. Вы будете отличной парой!
Нана приехала летом. Увидев в первый раз из окна своей комнаты (он так и продолжал мотаться по общежитиям) на балконе шогенцуковской квартиры легкую девичью фигурку, Савушкин сразу понял, что это именно она. Понял и тяжело вздохнул. Ему стало тошно при одной мысли о будущем неприятном объяснении с приветливыми Шогенцуковыми. Жениться Савушкин не собирался, даже если их Нана прекраснее самой царицы Тамары.
А на следующий день Савушкин увидел в военторговском магазине такую прелестную девушку, что долго смотрел на нее, забыв, о необходимых покупках и времени, которого ему всегда не хватало. В броской красоте девушки было что-то вызывающее, очень яркое. Огромные темные глаза на белом лице, точеная шея, изящная фигура, сильные длинные ноги, гордая осанка — все это так гармонировало и дополняло друг друга, что впоследствии Савушкину казалось — он впервые видел такое сочетание в одном человеке.
Это была Нана.
Разумеется, мысли об отказе от женитьбы мигом улетучились из головы очарованного Савушкина. Он много дней не мог решиться зайти к Шогенцуковым, хотя те его приглашали.
В те дни он часто оглядывал себя в зеркале и, как правило, огорчался, впервые заметив, как нескладен и долговяз, какие масластые и волосатые у него ноги, как длинны и грубы руки. А еще чаще он ходил в небольшой скверик, что находился возле военного городка. Там вечерами можно было увидеть Нану. И Савушкин издали любовался ею.
Вскоре ему все же пришлось пойти к Шогенцуковым. Те под каким-то предлогом собрали вечеринку, а отказаться было никак невозможно.
Вблизи Нана казалась еще очаровательней. Когда молодых людей знакомили, она не потупилась, лишь засветилась малиновым румянцем молочно-белая кожа да мелькнуло в огромных — непроглядная темная ночь! — очах что-то такое, от чего неробкий Савушкин оробел и сразу подался к столу, подальше от этой пугающей девичьей красоты.
Почти весь вечер Савушкин сидел в сторонке. Как ни подтрунивал, как ни подмигивал ему хозяин дома — не хотелось почему-то приближаться к Нане. Тогда предприимчивый Шогенцуков организовал так, что все гости по каким-то делам разбрелись кто на кухню, кто на балкон, кто куда, и молодые люди остались с глазу на глаз. Деваться было некуда, Савушкину пришлось побороть себя — заговорил с девушкой. Говорили о каких-то пустяках, каких, он уже не помнит. Потом Нана сыграла на пианино несколько пьес, а что именно — плохо разбиравшийся в музыке Савушкин не знал тогда, не знает и сейчас.
Вскоре вновь собрались гости, Шогенцуков завел патефон. Савушкин уже освоился со своим новым жениховским положением, исчезла робость, но, танцуя с девушкой, он все равно испытывал неясное тягостное чувство. Он долго мучился, пока наконец понял, отчего оно.
В черных глазах девушки Савушкин не видел живинки. Она смотрела на него покорно и смиренно, она знала, что предназначена ему, и уже видела в нем, в Савушкине, своего будущего владыку и повелителя. Не было в ее взгляде ни любви, ни грусти, ни даже любопытства, лишь что-то приценивающее, деловое, как у женщины, осматривающей уже кем-то сделанную для нее покупку.
Шогенцуковы и их гости весело глядели на танцующих молодых людей, одобрительно улыбались. Все всё знали, и все были довольны. Даже Нана. Кажется, долговязый жених не был противен ей. И лишь Савушкину было тошно. У него родилось и уже не исчезало ощущение, будто он на базаре, и на этом базаре их с Наной продают.
Воспользовавшись общим весельем, Савушкин незаметно покинул шумную квартиру Шогенцуковых и грустно побрел в свое общежитие…
Впоследствии он ни разу не задумывался о женитьбе. Дела, вечная армейская текучка, учеба — погрузился в них Савушкин с головой и не заметил, как разменял почти десятилетие. Нельзя сказать, чтобы он прожил эти годы абсолютным святошей, но и серьезного ничего не было. Правда, встречались красивые достойные женщины, в сватах недостатка не было, — но не женился. Даже задумки не имел.
— Так получилось, — неизменно отвечает Савушкин, когда его спрашивают, почему он до сих пор не женат.
И вот появляется девушка, которую все в батальоне зовут ласкательно Людочкой. Сложное чувство испытывает майор к бывшей студентке, и в этом чувстве нет ничего похожего на те, которые питал он когда-то к легкомысленной Лельке и очаровательной Нане. Что-то прочное, непроходящее поселилось в душе комбата Савушкина, и он почему-то не хочет противиться этому незваному чувству.
В сердечных делах Савушкин «лопух лопухом», как говорил когда-то жизнелюб Шогенцуков. И в этом есть доля правды. Бог знает отчего, но не хватает властному комбату храбрости хоть раз назвать девушку по имени, как это делают прочие офицеры. Мешает что-то. А вот на глупости ума хватает. Каждый раз, вспомнив, как он хотел преподнести Людочке букетик лесных цветов, Савушкин внутренне ежится и благословляет обстоятельства, что помогли ему замаскировать эту затею…
А дело было проще простого. Еще в августе, когда было тепло, бродил как-то Савушкин по лесочку, выискивая подходящее место для нового склада горюче-смазочных. Бродил, бродил и набрел на маленькую лужайку, сплошь усыпанную незнакомыми неяркими цветами и переспелой клубникой. Как вспугнутая птица, на другом краю лужайки вдруг выпорхнула из травы Людочка Астраханцева, нахлобучила на голову пилотку — и пустилась наутек.
Ничего удивительного в том не было. По строгим савушкинским правилам каждый из бойцов, кто без разрешения выходил за территорию базы хотя бы на сто метров, — считался дезертиром. Жестоко это было, но иного выхода майор не видел. Всякие могут сложиться обстоятельства. Удастся немецким разведчикам выкрасть хотя бы одного радиста-перехватчика — жди беды. Слишком много радисты знают.
А вот Астраханцева нарушила строжайший приказ. Пошла за ягодами. В лес. Одна. Но Савушкин досады не почувствовал. Понял вдруг каким-то шестым чувством, что все так и должно быть. Не может измотанная беспрерывными вахтами девушка сидеть все время в душной казарме… (Впоследствии он дал распоряжение, чтобы отпускали бойцов группами и при оружии.)
И что-то такое неожиданно захватило Савушкина, что он, пьяно улыбаясь, начал рвать цветы и рвал до тех пор, пока не образовалась целая охапка на груди. Потом сел среди лужайки, стал рыться в пестроцветном ворохе, выбирая самые яркие…
Зачем отбирал самые красивые цветы — не думал, кому хотел их подарить — тоже не думал. А получилось как-то так, что понесли ноги майора прямехонько на приемный радиоцентр (знал, что Астраханцева должна заступить на вахту), не куда-нибудь…
Зашел Савушкин вроде бы так, по пути, принял рапорт начальника смены, потом вместе с ним, помахивая букетиком, прошел к планшетистам и понял, что пришел куда надо, когда оказался возле принимавшей немецкую шифровку Людочки Астраханцевой. Какие-то несколько секунд стоял Савушкин возле девушки, опершись кулаком, в котором был зажат букетик, о стол, а сколько обжигающих мыслей пронеслось в голове… Черт те что передумал он, выискивая повод, чтобы разжать кулак и оставить цветы возле девушки. А пальцы не разжимались…
Не верит Савушкин ни в бога, ни в приметы, но тут как сам всевышний помог ему. Вдруг распахнулась дверь, торопливо вбежал начальник штаба батальона, тихохонько прохрипел на ухо комбату:
— Вас вызывает Волгин.
— Понятно, — стараясь сохранить невозмутимость, произнес Савушкин и, «забыв» букетик на столе, не спеша пошел прочь.
Потом он ругал себя за эти дурацкие цветы, за мальчишеское желание обратить на себя внимание, но что было сделано — то было сделано. Майору лишь пришлось заниматься тайным самобичеванием да вздыхать с облегчением, что никто ничего не заметил.
Бабушкин вдруг насторожился, прихлопнул поплотнее наушники на острой голове, увеличил громкость.
«Ти-ти-ти-та… ти-ти-ти-та… ти-ти-ти-та…» — совсем по-русски давала настройку какая-то радиостанция.
По комнате пропорхнул легкий шумок, все напряглись.
Передатчик продолжал работать. Динамик задребезжал дробной скороговоркой. Савушкин прислушался, понял — работает немецкая рация. Каждый из сидевших в комнате радистов сдвинул на виски каучуковые нашлепники наушников, послушал трельчатую речь вражеского передатчика и снова углубился в свое дело, лишь Капралов задержался, закатил вверх маленькие глазки, сдвинул рыжие брови.
Савушкин передернул плечами, с надеждой поглядел на стриженую шишковатую голову кузнеца. Но тот разочаровал его:
— А-а… Бывший «кис-кис»…
— Точно! — подтвердил Котлярчук. — Их грабарь клепает.
Савушкин полистал регистрационный журнал. КИСК-1 — под таким позывным работала до недавних пор мощная немецкая штабная радиостанция где-то на окраине оккупированного Ростова.
— Теперь ВАНТ-1, — подсказал Савушкину неслышно появившийся в комнате капитан Разумов и ткнул пальцем в соответствующую графу журнала.
Савушкин посмотрел в журнал, еще раз прислушался к трели морзянки, привычно охватил пальцами подбородок. Радисты, как по команде, скосили на него глаза. Они будто знали, что должен произнести комбат.
— Дайте команду пеленгаторщикам. Пусть на всякий случай проверят, — тихо сказал он Разумову и с грустью отметил, что в зеленых глазах Людочки прыгнули веселью зайчики.
Савушкин умел быстро думать, но не умел быстро сказать то, о чем думал, что решил. По какой-то необходимости ему нужно было хоть несколько секунд помолчать, еще раз взвесить принятое очевидное решение. За эту привычку помедлить, потрогать подбородок подчиненные — Савушкин знал это точно — меж собой звали его Резин Резинычем. Раньше майор не обращал внимания на это обстоятельство, не видел в прозвище ничего обидного, а вот когда появилась Людочка, которой, ясное дело, все было известно…
Вернулся Разумов, доложил тихо:
— Пеленги взяты. Подтвердилось. Бывший КИСК.
Савушкин наперед знал, что скажет начальник смены, но почему-то раздосадованно махнул рукой, буркнул сердито:
— Понятно, Занимайтесь своими делами, Алексей Яковлевич.
И вздохнул, так как в глазах Людочки опять мелькнули насмешливые, как показалось майору, искорки.
«М-да… Такой старый грач ей не пара, — печально подумал Савушкин. — Ей такой тугодум ни к чему…»
Неприятности бывают всякие. Те, которые ждешь, и те, которые свалятся как снег на голову… Как это ни парадоксально, но первые всегда противнее. Во всяком случае для Савушкина.
Допустишь ошибку, сглупишь незаметно для себя где-то — и вызовут тебя в вышестоящую инстанцию, и учинят такой разнос, что плакать впору. А все равно как-то легче. Обдумаешь все, взвесишь, что-то признаешь справедливым, что-то — нет, и за такими раздумьями переживать некогда, да и поздно.
А вот когда знаешь, что допущена ошибка… Ждешь, мучаешься неизвестностью, пока попадешь на официальную «распиловку»…
Нечто подобное всякий раз испытывал Савушкин, когда не удавалось выполнить приказ командования. Леший его знает, чем занимаются радисты исчезнувшего немецкого корпуса — может, пьянствуют, развратничают или просто сохнут со скуки в своих заиндевелых передвижных радиостанциях, — а ты изволь мучаться, гадать, почему они молчат, да еще получай нагоняй от своего ближайшего высокого командования…
Савушкин знал, что штабное начальство когда-то прорвется через эскарп, организованный им на коммутаторе (магическое «Майор на контроле. Отрывать не приказано» быстро утеряет силу), будет настойчиво требовать его по прямому проводу, знал, что беседы, случись они, будут далеко не ласковыми. Потому и томился Савушкин. Настороженно поглядывал на деревянную коробку полевого телефона, ждал — вот-вот будет звонок.
Так оно и случилось. По-обычному бесшумно вошел Разумов, пригладил жидкий чубчик, затем — вроде бы как пустяк — шепнул комбату:
— Вас ждет Тагильцев. На прямом.
Савушкин, знавший, что это — часом раньше, часом позже — произойдет, все-таки вздохнул и неторопливо побрел в свой кабинет. Неохотно приложил телефонную трубку к уху.
— Безобразие, майор. Дозвониться до вас — что добиться аудиенции у его величества самодержца всея Руси Николая Второго!
«Можно бы и без «второго».
— Ну, как дела?
«Здравствуйте! Выкладывайте ваши кошельки!»
— Плохо.
— Когда будет хорошо?
«Сатана забодай! Если б я знал, когда они вылезут в эфир!»
— Будет хорошо, когда джентльмены пожелают побеседовать.
— Не беседовали?
— Нет.
В трубке долго сипело и кряхтело. Потом последовал традиционный вопрос:
— А вы не прозевали?
— Исключено.
— Гм… А когда может быть получен результат? И будет ли он когда-то получен?
— Товарищ Волгин! — рассвирепел Савушкин. — На этот вопрос не в состоянии ответить даже Ньютон.
— Хм… Ну, ладно. Желаю удачи, майор. — Тагильцев не рассердился. Он отлично знал, что Савушкина может озлить лишь абсолютное отсутствие результата. Известно ему было и то, что савушкинские перехватчики еще никогда не «зевали». — До свидания.
— Всего доброго.
Обозленный майор только было направился в левый сектор, как его догнал Табарский. Козырнул:
— Вас опять по прямому…
Вызывал Сталемахов.
— Как ваши успехи? — ровненько и вежливо поинтересовался начальник штаба.
— Отвратительны.
— Да-с… Вторые сутки на исходе. Не фортунит?
— Не фортунит.
— Так-с… Вы уверены, что все зависящее от вас сделано?
— Уверен, — ласковым голосом ответил готовый взорваться Савушкин.
— Так-с… так-с… Значит, промахи исключены?
— Исключены! — Савушкин чувствовал, что следующий беспредметный вопрос выбьет его из колеи.
Но Сталемахов вроде бы сам понял это. Вздохнул скорбно:
— Н-да-с… Ну что ж, все-таки будем надеяться на успех, майор. Сообщайте о новостях. Не медлите.
Положив трубку, Савушкин утомленно опустился на стул. За последние двое суток он сумел поспать всего несколько часов. И не потому, что было некогда. Просто не спалось. Повалявшись какое-то время на своем многострадальном диване, он вставал и шел к радистам. Ждал. Проверял. Следил, чтобы все шло как надо… А вот усталость почувствовал лишь сейчас после бестолковых запросов из штаба. Все они: и Тагильцев, и Сталемахов, и сам Савушкин сознавали бесцельность этих ничего, кроме лишнего раздражения, не приносящих телефонных разговоров, а все-таки звонили, говорили…
Но как ни был зол и утомлен майор, он понимал, чувствовал, какая нервозная, напряженная атмосфера ожидания царит во всех отделах штаба фронта. Разбросив на столе карту, он еще и еще раз вел длинным узловатым пальцем от квадрата к квадрату и всякий раз взгляд его, словно завороженный, возвращался к зеленым пятнам — лесам, что пестрели за голубой змейкой Дона, южнее линии фронта. Интуиция кадрового военного подсказывала ему, что если исчезнувший корпус подтянут к линии фронта, то именно туда, в этот закрытый для авиаразведки район. Но интуиция интуицией, а у Тагильцева за линией фронта действовало много специальных разведгрупп; все его, Савушкина, радиопеленгаторные станции, каждая в своем поддиапазоне, тоже нацелились на эти зеленые пятна — и никакого толку. Ушли вон еще сутки, но все наличные активные силы разведслужбы фронта оказались неспособными приоткрыть занавес над загадкой метельных придонских лесов. Вот и верь тут в призрачную интуицию, когда бессильны огромные материальные средства…
И как это часто бывало с Савушкиным, когда смутно становилось на душе и чувствовал он себя в чем-то виноватым, потекли невеселые думы, вспомнились все заботы, неприятности…
Уже более десяти дней не брала в стирку и не выдавала чистого постельного и нательного белья банно-прачечная рота, что обслуживала батальон. Конечно, всем ясно — едва успевала эта рота обеспечивать вновь прибывшие стрелковые части, у которых где-то отстали тылы. А кому от этого легче? Заведутся вши — отвечай комбат. И скидки на объективные обстоятельства не жди. Быть отменной взбучке. Вызовут в политотдел, а то еще кое-куда… Со свежим хлебом тоже перебои. Бойцы через день сидят на сухарях. Изволь ежедневно объяснять, что ты тут ни при чем. От этих объяснений солдатским желудкам не легче. А тут еще исчез помпотех Шустер. Уже неделю не дает знать о себе. Жив ли, не случилось ли беды? Хоть и в тыл отправлен, а все же…
Правда, Савушкин знает, что техник-интендант 1 ранга Шустер не запьянствует, не станет нежиться в зафронтовой тишине. Случись застрять почему-либо в какой-нибудь неразоренной тыловой деревеньке — не пристроится в мужья на денек-другой к бедовой вдовушке. И бездельничать не будет, и из любой непредвиденной ситуации выход найдет. Но ведь исчез. Неделю ни слуху ни духу.
Шустер — сын латышского стрелка. Совсем еще молодой парень. С отличием окончил радиотехникум, но по специальности почти не работал — ударился в искусство. Савушкину трудно представить своего бравого помпотеха артистом танцевального ансамбля. На сцене. В яркой одежде, широченных шароварах… Но так оно и было. Два последних предвоенных года гастролировал Шустер по стране, бил подметки на сценах столичных и периферийных театров. Может, бил бы и до сих пор, если б не война. Ушел добровольцем на фронт. Благодаря этому обстоятельству Савушкин прощает помпотеху его бывшую легкомысленную, с точки зрения майора, профессию, не зовет даже в моменты сильнейшего раздражения «танцором», как это позволяют себе некоторые офицеры из службы связи фронта. Впрочем, «танцор» — прозвище не из обидных. Шустера и командиры, и бойцы уважают за смелость, сообразительность и редкую душевную чистоплотность, и если зовут так меж собой, то лишь по традиции, по въевшейся солдатской привычке.
Командировал в тыл Шустера сам майор. Как понял Савушкин, что быть в скором времени наступлению, начал исподволь готовиться к нему. Если для обычных войсковых соединений главное в наступательных боях — горючее, боеприпасы, то для связистов — запчасти. Придется покинуть с большими трудами построенное и налаженное стационарное хозяйство, двигаться вслед за перемещающейся линией фронта. И быть тут всякому. Будут бомбежки, артиллерийские налеты, а то и столкновения с выбирающимися из окружения немецкими подразделениями. Ясное дело, не избежать потерь в личном составе, в технике. Передвижная радиостанция — вещь хрупкая. Не окажись под руками, взамен разбитой, запасной радиолампы или другой детали — нет и самой станции. Так себе — глухонемая коробка на колесах.
Поэтому и командировал Савушкин Шустера за сверхнормативными запчастями. Снабдил солидными документами, официальными и частными письмами — приказал: разбиться, а дело сделать «хоть законно, хоть не законно…». Когда вопрос касается боеспособности его части, Савушкин позволяет себе быть неразборчивым в средствах. Пусть говорят о нем что угодно, но майор и мысли допустить не может, чтобы из-за таких пустяков, как запчасти, стали глухими и немыми его рации. Тут уж не до бюрократической честности. Не может майор допустить, чтобы его отборный батальон стал бесполезным для наступающих советских войск.
Уехал Шустер. Сообщил, что сумел выбить в отделе тыла «надежное распоряжение», и исчез. Уже неделю ни слуху ни духу. А ну, если завтра сниматься? Если завтра — вперед?
Зазуммерил телефон.
— Да, — загораясь тайной надеждой, сказал в трубку Савушкин и вскочил со стула. — Зайдите ко мне!
Вскоре вошел Разумов. Коротко доложил, что все штабные радиостанции противника в полосе фронта сменили длины волн и позывные. Добавил, помолчав:
— Выходит, вы были правы. На этот раз сроков противник не выдержал. Вот вам прецедент. Вы его имели в виду?
— Именно! — Савушкину вдруг стало очень весело, мигом улетучились недавние хмурые мысли и тяжкое чувство неизвестности. Он возбужденно потер руки. — Именно, капитан! Несомненно, они затеяли эту внесрочную свистопляску, чтобы позволить «зоопарку» незаметно, под шумок, войти в эфир.
— Я так и понял. Соответствующие команды уже даны.
— Свободные специалисты и командиры подразделений на дополнительные радиопосты вызваны?
— Так точно.
— Радиопеленгаторщики?
— В работе. За исключением одной станции.
— Что такое?
— Кабель где-то поврежден. Тот участок недавно был подвергнут противником артобстрелу.
— Хм… Разрешаю радиосвязь! — Как это ни было неприятно майору, он был вынужден отдать такое распоряжение. Савушкин предпочитал, чтобы его собственные передатчики без крайней нужды в эфире не появлялись.
— Слушаюсь.
— На линию люди высланы?
— Дана команда командиру линейного взвода.
— Отлично. Занимайтесь своими делами. Линейщиков я провожу сам.
В лесу царила ненастная ночная чернота. Савушкину, вышедшему из здания, пришлось долго стоять у двери, пока глаза обрели способность различать хоть что-то в промозглой ветреной мгле. Откуда-то из непроглядной бездны, что разверзлась над головой, сыпал снег с дождем. Савушкин поежился, отер мокрое лицо. «Ну и погодка! Когда же эта мозглота кончится?»
Но даже дурная погода не могла сейчас испортить майору настроения. Наконец-то свершилось то, чего он напряженно ждал двое суток. Пройдет несколько часов, перехватчики сделают свое дело — определят и «разберут» своих прежних подопечных — и тогда уже нетрудно будет разыскать в базарном гвалте немецких радиостанций новые голоса, голоса исчезнувшего «зоопарка». В том, что все случится именно так, майор не сомневался. Пусть еще сутки вон, главное определилось — цель близка.
Идет время. Долго и нудно плетется над озябшей землей медлительная ноябрьская ночь. Уже давно «разобрали» радисты «свои», на время потерявшиеся, немецкие станции, дежурные офицеры давно внесли соответствующие записи в картотеку и регистрационные журналы, а «зоопарка» все нет и нет. Молчат исчезнувшие рации.
И по мере того как затягивается это молчание, гаснет бодрое предчувствие победы в Савушкине. Озабоченнее становится лицо, комбат уже не в состоянии скрывать с новой силой вспыхнувшую тревогу. Ему даже не хочется спать. Он безвыходно сидит в левом секторе с наушниками на голове, и выгнать отсюда его не могут даже многочисленные заботы и необходимость отдать очередные распоряжения.
Звонит с пеленгаторной станции командир линейного взвода, сообщает, что кабельная связь налажена. Савушкину это понятно и без доклада.
— Противник или что-то готовит, или что-то предчувствует, — помолчав, добавляет лейтенант. — Чаще, чем обычно предпринимает огневые налеты. Двое моих бойцов ранены. На, станции пока все в порядке…
И это сообщение не удивляет Савушкина. Он сам давно убедился — немцы что-то подозревают. И это естественно. Невозможно бесконечно не замечать огромной концентрации войск и техники севернее Дона. И совершенно скрыть эту концентрацию тоже невозможно. Можно лишь замаскировать масштабы приготовлений. Выходит, не случайно танковый корпус изменил место дислокации, не случайно не обнаруживает себя в эфире.
Идет время. Тихо в комнате. В наушниках — ни одного нового голоса. За низким окном начинает сереть небо. А Савушкин сидит у приемника, все еще надеясь на что-то. Меняются радисты, докладывают о передаче дежурств начальники смен, а майор сидит и сидит… Думает тяжелые, трудные думы, все еще не веря, что ему, Савушкину, со всей его отлично отлаженной службой перехвата не удалось выполнить важнейшее задание командования, что не придется ему доложить Тагильцеву и Сталемахову: ждите опасность вот оттуда-то! Значит, напрасно ест он свой воинский хлеб, коль немцы обхитрили его на этот раз. Давно такого не бывало…
Даже под Москвой такого не было. На передвижных станциях, под беспрерывными обстрелами и бомбежками, кочуя возле самой линии фронта, закоченевшие на лютом морозе, радиоперехватчики Савушкина делали невозможное. И это в условиях встречных боев, обходов, прорывов, когда на огромном театре военных действий беспрерывно маневрировали сотни частей и соединений. Утром — здесь, вечером — там. И все же о перемещениях фашистских штабов командованию давалась довольно ясная и своевременная информация.
А сейчас… Есть по фронтовым условиям шикарно оборудованная база, есть полный штат отлично обученных специалистов, более совершенная матчасть, закопавшийся в землю противник, а доложить о выполнении задания не придется. Значит, грозой пахнет в воздухе, значит, быть большим жертвам. И какая-то доля вины за эти жертвы ляжет на его, Савушкина, совесть… Третьи сутки — срок выполнения задания — истекают, а доложить нечего.
Незаметно набирает силу серенький осенний день. В тусклое окно по-прежнему стучится снег. Дождя уже нет. Похолодало. Опять меняются радисты. От пришедших свежо попахивает морозцем, чем-то чистым и веселым. Савушкин стаскивает с взлохмаченной головы наушники и равнодушно, будто это его не касается, думает, что не мешало бы сходить позавтракать. И побриться. Как бы печально ни складывались обстоятельства, негоже командиру сидеть перед подчиненными с трехдневной щетиной, вялым и кислым.
Последней приходит Людочка Астраханцева. Длинноногая, легкая, очень похорошевшая на морозе, она с жалостью смотрит на осунувшееся, озабоченное лицо комбата, стряхивает с коротких волос комочки снега (очевидно, только-только озорно играла с кем-то в снежки) и что-то хочет сказать ему. Но ничего не говорит, лишь сцепляет на груди покрасневшие пальцы, помаргивает, а потом отворачивается, садится на свое место.
Майор понимает ее опять-таки по-своему. Щупает тяжелый щетинистый подбородок, колючие щеки. «Н-да… Зарос, товарищ комбат. Не дело. Хотя все равно… Не жених, слава богу…» И устало направляется к двери.
А Людочке в самом деле жаль майора. И на то у нее есть веские причины. Если бы кто-то узнал правду и сказал в казарме вслух, что сержант Астраханцева влюблена в строгого Савушкина, то этому, разумеется, никто не поверил бы.
Ну и бог с ними!
Все знают Савушкина как пользующегося непререкаемым авторитетом командира-единоначальника, как заслуженного боевого офицера, и никак иначе. Что из того? Пусть майор высится над всеми в части со всей своей властью, своей огромной осведомленностью, пусть с ним почтительно разговаривают приезжающие по делам штабные генералы — и это тоже ничего не значит. Это для всех прочих майор Савушкин именно такой: боевой офицер, строгий комбат, незаменимый специалист, обремененный высокой ответственностью руководитель. А для Людочки — в ее сокровенных мыслях — майор просто-напросто Володя Савушкин, неглупый, но в сущности очень простой и не слишком удачливый в личных делах симпатичный парень. Разумеется, служба есть служба, устав есть устав, и от них Людочка ни на шаг, но ведь сердце есть сердце. Впрочем, в уставе о сердечных делах ничего не говорится…
А было время, когда Людочка видела Савушкина таким, каким его видели и видят все прочие.
Перед выпускными экзаменами в специальной школе связи было много волнений. Ожидали представителей частей и штабов, которые должны были присутствовать при приеме зачетов. Ясное дело, курсантки — вчерашние девчонки — очень волновались и даже трусили. Поди угадай, какой представитель, из какого ведомства остановит на тебе свой выбор. А тут еще неведомо из какого источника стало известно, что среди прочих ожидается приезд командира какой-то сверхсекретной части. Будешь трусить и волноваться!
И вот представители прибыли. В большинстве это были пожилые люди в солидных чинах и с не менее солидными брюшками и лысинами. Они неторопливо прошли перед строем девушек-выпускниц, обмениваясь репликами, останавливая взгляды то на одном, то на другом симпатичном личике. Ничего обидного для девушек в тех поглядываниях не было: ни цинизма, ни двусмысленности, но и сугубо деловыми эти смотрины назвать было нельзя. Все же это были хоть и пожилые, хоть и потрепанные жизнью, хоть и при деле, но все-таки мужчины. Они пока что ничего не знали о выпускницах и могли лишь гадать: а какова-то в работе будет вон та, к примеру, курносенькая? Курсантки же гадали, который из представителей «тот самый».
Он появился перед окончанием экзаменов и сразу обманул ожидания девушек. Не потому, что оказался слишком молодым и имел всего-навсего звание майора. Как раз это-то, пожалуй, было неожиданностью. И почета ему оказывалось более чем достаточно, представители и руководители школы относились к долговязому симпатичному майору с особым уважением. А вот все же разочаровал…
Людочка сама до сих пор толком не знает, что ей тогда не понравилось в Савушкине. И вежлив, и улыбнется чему-нибудь смешному, и допущенную курсанткой мелкую оплошность умеет не заметить, а все равно что-то не понравилось. Наверное, то, как майор относился к выпускницам. Поглядит Савушкин своими голубыми глазами сквозь толстые стекла очков на девушку — и та невольно съежится, станет ей неуютно под этим внешне вроде бы обыкновенным человеческим взглядом.
— Смотрит, как на радиосхему, — сердились одни девчата, — прикидывает, подойдет для его службы такая или нет…
— Сухарь, буквоед, канцелярская папка! — возмущались другие. — Смотрит на тебя — словно анкету на лбу читает!
И Людочка соглашалась с подругами. В самом деле, было что-то такое отрешенное в поведении Савушкина, будто ему действительно безразлично: стоит ли перед ним прехорошенькая девчонка или бородатый мужичище.
Выпускниц школы, которых отобрал для откомандирования в свою часть Савушкин, жалели, считая, что им здорово не повезло. Сама Людочка даже не смогла уснуть в ночь перед отъездом на новое место службы.
А потом пришло новое. И служба в батальоне Савушкина была интересной, и сам он оказался совсем иным, хотя по-прежнему оставался комбатом и никаких поблажек Людочке не делал.
Как-то майор сам поехал на один из тыловых складов получать радиоаппаратуру. Взял с собой нескольких бойцов. Среди них оказалась и Людочка. День был жаркий, ясный, веселый летний день, когда словно впервые любуешься зеленым буйством природы, безотчетно радуешься чему-то, как птица, вырвавшаяся из безопасной, но осточертевшей клетки на волю, под теплое необъятное небо. Казалось, ничего не предвещало беды. Развалившись на брошенном в кузов брезенте, радисты пели…
И вдруг поглотил слова недопетой песни мощный рев, оглушительно громыхнуло спереди и сзади, огромным султаном вздыбилась перед мчащейся полным ходом полуторкой земля. Тугая волна горячего воздуха отбросила Людочку к заднему борту, она лишь успела заметить низколетящие самолеты, а потом…
Что было потом, она не помнит. Страх ли или взрывная волна очередной фугаски выбросили ее из машины — и она побежала. Побежала не в кусты, не в лес, а в поле, в широкое незасеянное поле, над которым на бреющем полете сновали фашистские двухмоторные истребители. Кто-то что-то кричал ей, кто-то бежал вслед — она все слышала, но ничего не понимала. В конце концов чья-то сильная рука схватила ее за локоть, рванула назад. Она споткнулась, качнулась назад и оказалась в объятиях… Савушкина.
Потом они опять бежали. Теперь уже назад, к лесу, к кустам, что зеленели за дорогой. Савушкин мертвой хваткой держал ее тонкие пальцы, бежал стремительно, широко, а Людочка еле поспевала за ним, как маленькая девочка, которую опаздывающий папа тащит в детский садик. Сзади стучало, грохало, колотило…
Когда зеленые ветви закрыли от них гудящую зловещую синь обманчивого неба, Савушкин наконец остановился, посмотрел вверх, шумно передохнул. И вдруг подхватил Людочку на руки…
— Дурочка… Разве можно так? Разве можно? — бормотал он, унося девушку в глубь леса, подальше от раздираемого взрывами поля.
От него пахло потом, даже сквозь гимнастерку Людочка почувствовала, как напряжено его сильное тело, как обжигающе горячи обвившие ее мускулистые руки. Это незнакомое ощущение внезапно отрезвило ее, куда-то улетучился страх, она обмякла, с неожиданной смелостью обхватила крепкую шею Савушкина и разрядилась облегчающими слезами, уткнувшись лицом в его тяжело вздымающуюся грудь. Савушкин остановился. Растерянно потоптался, не зная как быть, потом осторожно поставил Людочку на ноги. Она отпустила его шею, продолжала плакать, закрываясь пилоткой.
— Ну что ты… Не надо. Теперь все… — пробормотал Савушкин, и Людочка вдруг почувствовала на своей голове его тяжелую потную ладонь.
Он погладил ее осторожно, неумело. Сначала один раз, затем другой…
— Ну, хватит… Не надо. Теперь все хорошо.
Людочка отерла глаза подкладкой пилотки, попробовала улыбнуться. Савушкин взлохмачен, удивительно незнаком — с этой виноватой улыбкой на пухловатых губах, с выражением жалости и нежности на скуластом грязном лице. И она все поняла, удивилась ему — настоящему Савушкину, которого каким-то непостижимым образом не могла рассмотреть до сих пор за официальным, строгим комбатом.
— Товарищ майор! Товарищ майор! Где вы?
Кричали от дороги.
Савушкин оглянулся на крик. Одернул гимнастерку. Выдернул из-за ремня пилотку, нахлобучил на взъерошенную голову. И мгновенно превратился в обычного майора Савушкина.
— Что-то случилось! — озабоченно сказал он и заспешил к дороге.
Людочка последовала за ним, не то чтобы огорчаясь, а смутно сожалея, что он снова стал самим собой, что так быстро исчезли ошеломившие ее рев и грохот из просвечивающего сквозь листву голубого неба.
Потом они перевязывали и удобнее устраивали в кузове тяжело раненного в грудь шофера. Савушкин повел машину сам. Людочка сидела в кабине рядом с ним и, хотя комбат оставался всегдашним комбатом, безбоязненно смотрела на него, выискивая новые черточки в его лице, которые не умела увидеть раньше. Конечно, он не был красавцем, ее Володя (она еще тогда с внезапной категоричностью именно так и подумала: «Мой Володя»), но у него были приятные черты лица, правильной формы нос, небольшой красивый рот, не растерянный за долгую службу юношеский румянец. Все это она видела и раньше, но только теперь поняла, что всегда любила это лицо, всегда огорчалась, не умея понять, что в нем привлекало ее…
В конце концов Савушкин заметил это разглядывание. Покраснел, нахмурился, крутанул руль не туда, куда надо, и машина вильнула по дороге. Но Людочка уже ничего не боялась. Со смелостью женщины, знавшей, что ее любят, она намочила из фляжки свой носовой платок и стала вытирать пот и пыль с пунцового лица беспомощно моргавшего Савушкина. А он ни о чем не догадался, стыдился своей минутной слабости в лесу…
Вскоре они приехали в медсанбат, а оттуда помчались на склад, и майор вновь ушел от Людочки в мир своих обычных дел и забот. Но он не стал чужим. Людочка это знала. То, что произошло на дороге, на незасеянном поле и в зеленом лесу, — было их общим. Это общее навсегда должно было остаться между ними двоими, оно было вечно, как вечно то место на земле, где находились та дорога, изрытое бомбами поле и нежно шелестевший сочной листвой нарядный лес.
Людочка не ошиблась в своем предчувствии. Она терпеливо ждала — и дождалась. Савушкин принес ей цветы. То, что принес именно ей, не подлежало сомнению. Она сразу поняла это, когда заметила, как нервно подрагивают длинные пальцы майора, сжавшие букетик лесных цветов, как напряженно прыгают желваки на стиснутых скулах. Жар ударил ей в голову, часто-часто забарабанило в висках. За те считанные секунды, что майор стоял возле нее, Людочка не записала ни одного знака из принимаемой немецкой шифровки (за что досталось потом от начальника смены и шифровальщиков), все запрыгало, закрутилось в праздничном хороводе перед глазами.
Савушкин оставил цветы. И ушел. Кто-то куда-то позвал его. Но это не могло ничего изменить для Людочки. Наделав еще массу ошибок, она кое-как приняла злополучную шифровку и изможденно, счастливо уткнулась лицом в ладони.
Уходя со смены, она взяла букетик. Всевидящий остроглазый Котлярчук заметил это, улыбнулся с ехидцей:
— Джульетта принимает дар Ромео!
Никогда в жизни не приходилось ей так напрягать свою волю, как в этот раз, но она все-таки заставила себя сохранить самообладание. Равнодушно удивилась:
— Ах, это опять твои штучки, графолог! — И бросила букетик на стол. — Опять за старое взялся…
— Очень нужно. Я и в лесу не был, — разочарованно хмыкнул Котлярчук. — Это майор тут цветочками насорил.
— Резин Резиныч? — Людочка изобразила любопытство, снова взяла букетик. — Интересно… — Повертела цветы в руке. — Надо показать девчатам. Комбат любит цветочки… Ни за что не поверят!
— Поставьте их в стаканчик и напишите этикетку! — теряя к букету всякий интерес, пробурчал опальный ловелас.
— А что, и поставим!
Смешно, но она засушила те цветы. Пусть это сентиментальное мещанство или что-то другое — глупое и наивное — с точки зрения людей трезво мыслящих, но она поступила именно так. И не видит в том ничего стыдного, унижающего ее. Она была на войне, и ей были чужды мысли сытых моралистов, любящих растечься мыслью по древу в безопасной гостиной, где о бомбах и смерти как-то не думается. Ночью, после отбоя, забралась с головой под одеяло и стала раскладывать подвядшие цветы меж страницами потрепанного томика стихов Есенина. А томик потом спрятала в личных вещах.
Иначе она поступить не могла. Этот букетик был единственным материальным свидетельством того, что существовало между нею и комбатом. И не вина Людочки с Савушкиным, что самое сокровенное, светлое и чистое пришло к ним в пору, когда говорить об этом друг другу не всегда уместно и обязательно. Шла война, и с каждым из них в любой момент могло случиться что угодно. На войне любовь обязана быть терпеливой и мужественной.
Потому Людочка не обижалась на Савушкина, понимала его, в душе переживала и горевала вместе с ним, втайне жалела майора, когда дела шли не так, как того хотелось.
Сейчас, проводив взглядом ушедшего комбата, Людочка затаенно вздохнула, подумала с грустной нежностью: «Устал. Не брит. Голоден… Достается ему!» И, медленно вращая верньер радиоприемника, вслушиваясь тренированным слухом в хрипы наушников, стала думать о себе, о Савушкине, о том дне, когда он найдет возможным заговорить с ней о личном.
Пальцы меж тем заученными движениями вращали верньер. Что-то мелькнуло. Чуть-чуть назад. Опять мелькнуло. А ну поточнее!
И вдруг:
«Ти-ти-ти-та… Ти-ти-ти-та… Ти-ти-ти-та…» — Слабо. Еле слышно.
Людочка увеличила громкость до максимальной. Все это автоматически, машинально.
Чуть погромче — опять настройка.
Насторожилась. Посторонние мысли вон.
— Ти-ти-ти-та… КНК-1… КНК-1… КНК-1… Я — ПРТВ… Я — ПРТВ… Как меня слышите?
Пододвинула запасные наушники к Капралову, включила динамик.
В комнате все замерло. Тишина. Радисты окаменели на своих стульях, напряженно вслушиваясь. А из динамика неслось чуть слышно:
— Ти-ти-ти-та… Ти-ти-ти-та… КНК-1… КНК-1… КНК-1… Я — ПРТВ… Я — ПРТВ… Как меня слышите?
Капралов прижмурил желтые глаза, склонил голову набок. И вдруг сами собой расползлись толстые добряцкие губы в восхищенной, будто родственника встретил, улыбке.
— Да, это же наш пропавший медведушко… Он! Молодец, девушка! — И свойски хлопнул здоровенной ручищей по покатому плечу Людочки.
Людочка охнула, весело покривилась и не обиделась.
Бабушкин схватился за телефонную трубку, потом бросил ее и, забыв о кнопке сигнализации, кинулся к двери.
Майор Савушкин отдал по внутреннему телефону все необходимые распоряжения и собрался наконец-таки пойти побриться. В кабинете возле стола топтался верный, преданный Чалов и по-стариковски ворчал:
— Негоже так, товарищ майор. Третьи сутки дома не показываетесь. Непорядок. Я боле еду сюда не понесу. Извольте по-человечески поесть. Да и в порядочек себя привести не мешает. Я баню второй день топлю…
Савушкин и сам знал, что непорядок, что надо идти, но что-то мешало ему вот так просто, как предлагал ординарец, встать и уйти отсюда. Или надежда, или забота, а скорее — и то и другое.
— А курочка ваша целехонька. На морозе. Сходите пообедать. Негоже так, товарищ майор. Работа не волк — в лес не убежит.
— Волк, Матвеич. Волк! — возразил Савушкин. — Может убежать. Особливо в нашем деле…
— А я не согласный! Хоть на губу сажайте, а сюда еду не понесу!
В дверь постучали. Стук частый, не по-обычному громкий.
«По коням! Неужели?»
Сам собой хрустнул, развалился напополам зажатый в пальцах карандаш. Савушкин вскочил на ноги. Все это в одно мгновение.
— Войдите!
Всегда невозмутимый, неторопливый Разумов на этот раз вкатился праздничным колобком. Забыв о субординации, выпалил:
— Есть, Владимир Григорьевич! Вылезли! Нашелся «зоопарк»!
— Ага! — Савушкин вымахнул из-за стола, вслед за капитаном выбежал из кабинета.
— Да что же это такое? — взвыл Чалов, огорченно хлопнув себя по ляжкам. — Товарищ майор… — И пожаловался захлопнутой двери: — Господи, что за служба!
В левом секторе людно, но тихо. Помимо радистов, Савушкина и Разумова у двери топчется младший лейтенант Табарский.
Савушкин будто заснул. Прикрыв глаза, вслушивается в еле слышные: «Я — ПРТВ… Я — ПРТВ…»
— Далеко забрались. Слышимость почти нулевая, — с досадой шепчет у своего приемника Котлярчук.
— Ерунда. — Савушкин «просыпается». — Передатчик работает в экономичном режиме. Переключен на двадцать пять процентов мощности. Умышленно переключен. Они рядом.
Разумов кивает. Капралов многозначительно крякает.
— К делу! — отрывисто произносит Савушкин. — Табарский! Распорядитесь, чтобы линейная служба и коммутатор были начеку. Вызвать на все объекты техников. Мало ли что…
Младший лейтенант исчезает за дверью.
— Ну… — Это уже к Разумову. — Давайте команды, товарищ капитан.
Уходит и Разумов.
Теперь, вот в этот-то момент, когда слышимость отвратительная, должна показать себя вышколенная им, майором Савушкиным, служба радиоперехвата. По команде Разумова сейчас перестроятся на «пойманную» волну радиопеленгаторные станции, начнут шарить в эфире дополнительные радиопосты. Все подготовлено, десятки раз проверено. Просчета быть не может.
Савушкин вслушивается в слабые звуки морзянки и гадает: какой метод связи применят немцы — дуплексный или симплексный? Если будут работать дуплексом, то этот проклятый КНК-1 будет отвечать на другой волне. На какой? Ищи тогда его! Если же симплексом, тогда должен ответить на этой же… В таком случае пеленговать будет проще.
Очевидно, об этом же думают и радисты. Без всякой команды все, кроме Людочки, начинают вращать ручки подстройки. А динамик чуть слышно пищит и пищит…
Напряжение нарастает. Пристроив у горла ларингофон, Савушкин тихо отдает соответствующие команды по всем объектам батальона. Его переключают бесшумно, без звонков.
Вот Людочка напряглась. Быстро оглянулась на комбата. Но майор уже сам слышит иной голос.
— Ти-ти-ти-та… ПРТВ… ПРТВ… Я — КНК-1… Я — КНК-1… Слышу вас отлично.
«Конечно, вам рядышком друг друга слышно отменно…»
— Симплекс! — с облегчением произносит майор.
Людочка кивает и как-то странно улыбается ему глазами. От этой улыбки Савушкину становится хорошо. Он уже не чувствует ни усталости, ни сонливости, ни голода.
— Бывший «гусак», — уверенно резюмирует Капралов.
— Точно, — подтверждает Котлярчук. — Ихний колун работает. Чего они его держат? Слушать противно.
Савушкин готов расцеловать своих слухачей. Огромное, как взрыв, опустошающее облегчение расслабляет его. Теперь остается ждать, когда штаб корпуса начнет отрабатывать связь с другой дивизией. То, что это скоро произойдет, он знает как дважды два. Его лишь несколько смущает то обстоятельство, что немцы работают симплексом. Что это? Пренебрежение к противнику? Нежелание работать на нескольких волнах в надежде, что при симплексной связи меньше шансов их обнаружить? Или что-то другое? Может быть, самоуверенность победителей? Обычная фашистская спесь?
Нет. Не то. Немцы не чувствуют серьезной опасности. Не знают о ней. А если и предчувствуют, то не знают о ее размерах. Корпус переброшен ближе к фронту для исключения случайностей местного значения. Не иначе.
Но как бы там ни было, через некоторое время подаст голос другая дивизионная радиостанция — и тогда дело в шляпе, господа фашисты. Савушкин заранее предчувствует, что дело сделано. Теперь перед штабом фронта краснеть не придется.
С других постов сообщают, что и прочие корпусные части начали отлаживать радиосвязь между собой. Савушкин этому уже не удивляется. Лишь запрещает отвлекать пеленгаторщиков. Сначала надо сделать основное — точно запеленговать главные штабные радиостанции.
Словно стараясь оправдать уверенность майора, штаб корпуса начинает вызывать другую станцию:
— Тй-ти-ти-та… Ти-ти-ти-та… СДР-1… СДР-1… Я — ПРТВ… Как меня слышите?
Через некоторое время СДР-1 откликается, сообщает, что слышимость отличная. Сигналы этой станции громче. «Очевидно, ближе к линии фронта», — отмечает Савушкин.
— Вот и бывший «волк» объявился, — констатирует Бабушкин.
Обмен мнениями:
— По-моему, так. — Это Людочка.
— Старый друг — лучше новых двух, — ухмыляется Капралов, и его некрасивое лицо опять кажется Савушкину чрезвычайно симпатичным.
— Тут не ошибешься. Этого тромбониста с «волка» я и днем, и ночью узнаю. Ничего солист. Не надоел за полгода… — не без уважения говорит Котлярчук и закатывает к потолку красивые плутоватые глаза. — ПРТВ… КНК… СДР… Что за капелла?
Всем ясно, что бывший моряк сейчас что-нибудь выдумает. Не шибко оригинальное, но прочное. На то он и первейший батальонный хохмач, этот неунывающий Котлярчук.
— ПРТВ… КНК… СДР… Ха! Портвейн, коньяк, сидр! В винную лавку превратился наш «зоопарк». Прямо-таки ресторан «Аркадия»… — Котлярчук мечтательно вздыхает и плотоядно чмокает губами. — Эх, где вы, прежние времена? Эх, Одесса-мама!
— Винная лавка? — Капралов чешет могучий затылок. — А что… Для них, фашистов, и это ладно.
— М-да… — Бабушкин делает брезгливую гримасу гурмана. — Не аппетитно. Впрочем… — И машет холеной белой кистью.
— Переварим, — добавляет Людочка.
Савушкину ясно, что новые ярлыки утверждены единогласно и окончательно, и кто бы ни предложил что-то другое — радисты своего мнения не изменят. Сам он тоже не имеет ничего против «винной лавки» — в употреблении удобен, — но, несмотря на то что все ждут его решения, по привычке щупает подбородок, не спешит высказаться. Лишь помолчав, произносит давно готовое:
— Что ж… Быть по сему.
В глазах Людочки снова мелькает улыбка.
«Мы вас поняли, Резин Резиныч. Так?..» Савушкину становится слегка грустно.
В комнату входит Разумов. Наклоняется к комбату, тихо сообщает:
— Готово.
Майор вслед за начальником смены отправляется к планшетистам.
— Четырежды взяты пеленги с разных станций. Вроде бы ошибки нет, — радостно докладывает Табарский, освобождая место у рабочей карты.
Так и есть. Савушкин удовлетворенно потирает руки. Разноцветные линии пеленгов скрестились в трех точках, На зеленых пятнах. В придонских лесах. Все правильно. Там несколько хуторов, большая станица… Майора так и подмывает сказать вслух, что именно так и предполагал, но он молчит, лишь весело щурится сквозь очки на столь милую его сердцу паутину пеленгов.
— Можно докладывать, — с трудом сдерживаясь от желания заулыбаться, говорит Разумов. — Засекли аккуратненько.
Майор по обыкновению недолго молчит, колеблется, затем безапелляционно решает:
— Отставить. Пока не будут запеленгованы прочие корпусные части и взяты контрольные пеленги со штабов, никаких докладов.
— Слушаюсь! — Дисциплинированный Разумов знает, что так надо и что решения своего комбат не изменит.
А вот Табарский этого не знает, потому просяще произносит:
— Может быть, сообщить хоть предварительные данные? Ведь ждут там…
— Отставить! — властно повторяет майор. — Исполнять. — И уходит.
В левом секторе тоже сгорают от нетерпения. Выжидательно глядят на вернувшегося комбата. Получив очередные распоряжения, молча продолжают работу. Но Савушкин отчетливо чувствует недовольство радистов. И для этого ему не надо видеть их лица. Надсадно заскрипевший под грузным Капраловым стул, резкие движения рук Котлярчука, краснота, залившая хлипкую шею Бабушкина — говорят ему больше, нежели любые слова и гримасы. Савушкина и самого сжигает нетерпение, но он сдерживает себя. Таково его железное правило: никогда не докладывать непроверенные данные, давать командованию лишь максимально полную обстановку.
Снова тянутся мучительно тягучие минуты, час, другой… Савушкин терпеливо ждет. Отдает приказ: задержать пересменку радистов и пеленгаторщиков. Новой смене нужно еще «войти» в обстановку в эфире, а это дело непростое да и требует времени. Возможны ошибки.
И наконец снова появляется Разумов. Не может сдержать улыбки:
— В ажуре, товарищ майор!
— Хорошо. — Савушкин встает, стараясь не показать рвущуюся наружу радость, обыденным голосом говорит радистам: — Благодарю вас, товарищи! Теперь можно отдыхать.
И опять путь в планшетную, опять раздумья над рабочей картой, почти сплошь испещренной идеально прямыми линиями пеленгов. Разумов приносит из сейфа новую карту. Савушкин самолично наносит на нее значки, обозначающие местоположение частей вновь объявившегося немецкого корпуса. Наносит неторопливо, подолгу всматриваясь в каждый пучок линий, хотя рядом возбужденно переминается — чуть не пляшет — юный планшетист Табарский и недовольно сопит сдержанный капитан Разумов.
Проверив еще и еще раз разноску условных обозначений, майор наконец выпрямляется.
— Все! — Он улыбается своим веселым мыслям. — Теперь они у нас в кармане.
Разумов и Табарский ответно улыбаются, хотят что-то сказать, но подходящие к случаю слова почему-то не находятся.
— Ну, спасибо. — Савушкин поочередно жмет руку капитану и младшему лейтенанту. — Поработали на славу. Сдавать дежурство — и отдыхать. На завтра освобождаю от вахты всю смену. — И забирает свою карту.
Когда он, высокий и торжественный, выходит за дверь, Разумов и Табарский как-то сами собой вытягиваются по стойке «смирно».
Наступил парадный момент. Комбат идет докладывать о полном успехе.
Где-то за пухлыми облаками стремительно скатывается за невидимую кромку горизонта продрогшее осеннее солнце. Тускнеет недолгий пасмурный день. Но хотя Тагильцеву о всем доложено, Савушкин все еще сидит в своем кабинете и любуется картой с нанесенными на ней значками найденного танкового корпуса. Ничто другое не может сейчас доставить майору большего удовольствия, даже обед, о котором бубнит вновь появившийся у стола обиженный Чалов.
— Знаю, знаю, Матвеич, — по-сыновьи отмахивается от ординарца Савушкин. — Подожди еще полчасика. Приду — все съем. И в баню схожу.
— Ежели хотите знать, то это даже неуважение, — смелее напирает Чалов. — Я хоть и ординарец, а тоже на службе. Меня тоже слушать полагается. Даже если вы начальство. Велика корысть десять раз на дню еду разогревать… И баня тож… Два раза подтапливал. Почитай, почти все командиры перемылись…
Савушкин с веселым доброжелательством глядит на своего обиженного «старикана» и не знает, какими словами объяснить, как приятно ему, комбату, сидеть здесь и радоваться плодам трехсуточной трудной работы…
«Эх, красноармеец Чалов, милый мой старикан, дорогая нянька моя! Если б ты знал, насколько значки на карте мне слаще твоей жаркой бани и сбереженной курицы! Это же победа. Сейчас моя и моих перехватчиков, а завтра… Завтра эти значки в натуре предстанут огромными кладбищами фашистов и их хваленой техники. Эта карта спасет тысячи советских жизней. Значит, не напрасно прожиты эти три дня, значит, не даром я и мои бойцы ели свой солдатский хлеб. Разве не приятно такое?»
Пока Савушкин произносит этот внутренний монолог, Чалов продолжает сердиться:
— Как хотите, товарищ майор, — идет он ва-банк, — без вас я отсюдова не пойду!
«И грянул бой, Полтавский бой!» — смешливо декламирует про себя Савушкин: ему забавна и мила напористость Чалова. — А ведь в самом деле, хватит сидеть. Дело сделано. Сижу тут, как кокетка перед зеркалом, любуюсь собой, своей проницательностью… Это уже тщеславие!»
Зуммерит телефон. Дежурный с контрольно-пропускного пункта испуганно докладывает:
— Товарищ майор! На территорию базы только что проследовали командующий фронтом и полковник Тагильцев.
«Вот те и грянул бой!» — Савушкин хватается за колючий подбородок. Поздно. Зря не послушался Чалова. Но кто мог знать, что нагрянет вдруг столь высокое начальство… К чему бы такой внезапный визит?
— Так как же, товарищ майор?
— Красноармеец Чалов! — В голосе Савушкина уже нет прежнего сыновнего добродушия. — Вы свободны. Можете идти!
Чалову ничего объяснять не требуется. Он по голосу майора безошибочно узнает, когда приходит конец его ординарским привилегиям и он превращается в обыкновенного бойца. Майор никогда не говорит без нужды таким тоном. Сказал, — значит, так надо.
— Есть идти! — Четкий поворот на кривых ногах, три шикарных строевых шага к двери — и Чалова уже нет.
В это же время за окном слышится шум моторов. Савушкин выскакивает из-за стола, прячет в сейф карту, хватает с гвоздя шапку. Опаздывает. Распахивается дверь, входят Николаев и Тагильцев.
— Ладно, обойдемся без доклада, — приветливо отмахивается командующий и крепко жмет Савушкину руку. — Здравствуйте, майор. Ну, хвалитесь своими новостями. Мы ведь к вам прямо с передовой. Все дела бросили…
Савушкину приходится снова снять шапку и возвратиться к сейфу.
— Быстрей, быстрей, майор! — весело торопит генерал. — Невтерпеж. — И шутливо роняет в сторону Тагильцева. — Особенно полковнику. Он ведь на вас и ваших слухачей, можно сказать, жизнь свою поставил. Пан или пропал! Так или не так?
— Как угодно… — Тагильцев не сердится. Его длинное худое лицо приветливее обычного.
И вот карта на столе. Командующий и начальник разведуправления склоняются над ней. Савушкин уже не существует для них. Исчез. Майор остро чувствует это, но не огорчается. Как раз наоборот — с некоторой долей самодовольства наблюдает за генералам и полковником. Те — сама отрешенность. Для них сейчас не существует ничего на свете, кроме нанесенных им, Савушкиным, условных обозначений.
Рука Николаева медленно ползет по карте, он трет кулаком широкий лоб, шумно дышит и недовольно морщится, когда полковник указывает карандашом на те или иные отметки. Карандаш мешает ему. Он думает о своем, известном только ему, командующему фронтом, и давно переволновавшийся, перегоревший Савушкин как-то незаметно для себя снова подается к столу, заражается его отрешенностью. Сейчас, может быть, решается не менее важное. Совсем не исключено, что именно сейчас в мыслях Николаева рождаются контуры будущей контроперации. Вон там, по тем направлениям, где прополз короткий палец генерала, возможно, уже завтра штабные работники нанесут охватывающие противника красные стрелы.
— Хорошо! Чисто сработано! — неожиданно выпрямляется Николаев. — Убедительно. Молодцы перехватчики. С точки зрения противника, самое подходящее место для нового района сосредоточения. Все как полагается. В немецком духе. Тут ошибки нет.
— В этих лесах весной базировались наши резервные соединения. Полевых сооружений более чем достаточно, — напоминает Тагильцев.
— Вот в них-то они и разместились! — усмехается генерал. — Как говорится, без особых капитальных затрат. Дешево и сердито!
— Мне кажется, немцы не представляют масштабов опасности. У них, возможно, появились какие-то подозрения, но в целом… — осторожно замечает Савушкин.
Николаев с живостью поворачивается к майору:
— Почему вы так считаете?
Савушкин коротко рассказывает о симплексной связи, о всем, что передумал, находясь в левом секторе. По мере того как он разъясняет, командующий фронтом глядит на него с возрастающим любопытством и уважением.
— А ведь резонно! — соглашается Тагильцев, когда майор кончает говорить.
— М-да… — неопределенно произносит Николаев. — Поживем — увидим, так или не так… Но наблюдение интересное. И выводы тоже. — И уже требовательно Тагильцеву: — Вы обязаны подтвердить нам сию версию, полковник. Официально и убедительно. Тут просчета быть не может.
— Понимаю. Я информировал вас…
— Нам этого мало. Давайте свежие подтверждения. В любой момент все может измениться.
— Понимаю. — Бледное лицо Тагильцева розовеет, сползаются к переносице реденькие брови — не любит, когда напоминают об очевидных вещах.
— Знаю, что понимаете, — мягче говорит командующий и снова поворачивается к Савушкину: — Ну, и кто у вас отличился в последней операции? — Он кивает на карту.
— Многие.
— Но кто-то играл главную роль?
— Разумеется.
— Я бы хотел с ними познакомиться.
— Они уже сменились с вахты. Отдыхают.
— Жаль.
— Но их можно вызвать. Это не займет много времени.
— Отлично. Подожду. Командуйте, майор.
Савушкин берет телефонную трубку и отдает распоряжение дежурному по штабу батальона.
Радистов приводит капитан Разумов. Командующий терпеливо ждет, пока они выстроятся, вдоль стен небольшого кабинета, с серьезным лицом выслушивает рапорт капитана, потом здоровается. Изумленные всем происходящим, бойцы и командиры отвечают тем не менее дружно и четко.
У Савушкина камень спадает с души. Краснеть перед командующим не придется. Тагильцев ободряюще подмигивает майору.
— Товарищи! Сегодня вы успешно завершили очень важную работу, — торжественным голосом начинает свою краткую речь Николаев. — Ответственное задание командования выполнено с честью. Чтобы сказать, что вы достойно несете службу, я и вызвал вас сюда. — И, став строгим, приложил руку к фуражке. — За отличное выполнение важнейшего задания от имени Военного совета фронта объявляю благодарность!
— Служим Советскому Союзу! — гремит в кабинете.
— Вольно! — Мгновенно преобразившись, став приветливым, генерал широко, простецки улыбается: — А теперь давайте знакомиться. — Он идет вдоль строя, пожимая руки.
— Капитан Разумов, лейтенант Бабушкин, младший лейтенант Табарский, младший сержант Капралов, рядовой Котлярчук, сержант Астраханцева… — представляет Савушкин, и ему становится еще веселее: такие до глупого сконфуженные лица у радиоперехватчиков.
— Так-с, — говорит командующий, обойдя строй. — Был очень рад познакомиться. С добрыми солдатами знакомиться приятно… — Обернувшись к майору: — Но кто-то из них первым обнаружил противника. Или все сразу?
— Нет, не все.
— Кто же первым?
— Сержант Астраханцева.
Командующий поворачивается к девушке, удивленно взлетают вверх брови. Некоторое время молча разглядывает ее, потом оглядывается на майора и совсем не по-военному, добрым отцовским голосом переспрашивает:
— Астраханцева?.. Вот эта девочка?
— Так точно.
Командующий снова глядит на зарумянившуюся, растерявшуюся Людочку и вдруг растроганно произносит:
— Милая ты наша дочка… Солдаточка ты наша… Дай я тебя поцелую! — Подходит к Людочке и трижды звонко целует ее в лоб.
Все улыбаются, а у окончательно потерявшейся Людочки лицо становится таким пунцовым, что Савушкину кажется — вот-вот сквозь ее щеки брызнет яркая молодая кровь. Она смотрит на улыбающегося вместе со всеми комбата, будто ждет, что он немедленно бросится к ней на помощь, — столько в ее взгляде чего-то нового, скрывать которое она сейчас не может. И Савушкин наконец-таки замечает это новое. Перестает улыбаться, вздрагивает от внезапного предчувствия…
— Всех отличившихся представить к награде! — вновь становясь деловым и серьезным, отдает распоряжение Николаев. — Наградные листы представить лично мне.
— Слушаюсь! — щелкает каблуками Савушкин, хотя плохо понимает, о чем говорит генерал — в голове гул от неожиданно захлестнувшего волнения.
— Ну, а теперь отдыхать! — говорит Николаев радистам. — Проводите меня до машины. — Обернувшись к Савушкину: — Мы поехали. До свидания, майор.
Савушкин бессознательно пожимает руку командующему, как-то необычайно лукаво поглядевшему на него полковнику Тагильцеву и остается один.
Ушли. Поблагодарили всех, кроме него, комбата. Но он не чувствует обиды. Майор давно привык, что офицерам-связистам чаще перепадают синяки и шишки, нежели поощрения. Уж так устроено и в жизни вообще, и в армии в частности, что о связистах вспоминают лишь тогда, когда выходит из строя связь или случается еще что-то подобное. Не найдись этот проклятый корпус — было б ему, Савушкину, на орехи…
Впрочем, майору сейчас не до обид. Не поблагодарили — не надо. Не ради похвал служит майор. Сейчас его занимает другое. Людочка. Взбудораженный, взволнованный, он начинает метаться по кабинету, и ожидающий, беззащитный Людочкин взгляд преследует его.
Конечно же! Таких дураков, как он, можно считать по пальцам. Надо же быть таким слепцом! Разумеется, она все поняла еще тогда при бомбежке, в лесу… А он: «Сержант Астраханцева!» — и все. Будто других слов не существует.
Перед мысленным взором Савушкина замелькали все случайные и не случайные встречи с Людочкой… Только неужели все это правда? Неужели так и есть? Не выдумал ли он? Тогда зачем она всякий раз, когда он заходил в казарму к девушкам-радисткам, выходила вслед за ним? Выходила, словно ждала, что он вернется, подойдет к ней…
А взгляд… Лишь сегодня, всего несколько минут назад, Савушкин внезапно понял — за всю его взрослую жизнь ни одна женщина не смотрела на него такими глазами…
От сумбурных праздничных дум майора оторвал техник-интендант 1 ранга Шустер. Похудевший, осунувшийся, обросший многодневной рыжей щетиной, помпотех шумно ввалился в кабинет комбата и весело гаркнул:
— Разрешите доложить! Техник-интендант первого ранга Шустер вместе с вверенным экипажем автомашины из командировки вернулся!
«Не было ни гроша — да вдруг алтын!»
— Здравствуй, Шустер! — кинулся к помпотеху Савушкин. Он и в самом деле обрадовался появлению помощника. Ко всем прочим сегодняшним удачам прибавилась еще одна. Привалило майору Савушкину за один день столько радостей, что хватило б на десять таких же майоров.
— Привез. Все привез, товарищ майор. Даже с перевыполнением! — опередив его вопрос, ощерился в улыбке Шустер. — Почти под самый Воронеж забрался, а достал. Теперь мы живем!
Возбужденному Савушкину очень захотелось облапить помпотеха, тряхнуть хорошенько или, по крайней мере, трахнуть по плечу, но он от такого давно отвык и потому лишь улыбнулся:
— Значит, привез?
Пока Шустер рассказывал, как он оформлял документы, пробирался на Воронежский фронт, где почти у самой передовой оказались невывезенные материальные склады, как ночами «выручал» ящики с запасными радиочастями, Савушкин продолжал мучиться этим желанием. В самом деле — столько приятного за один день! Теперь батальон обеспечен, полностью подготовлен к предстоящему наступлению. Сгинула вон еще одна забота.
— Так где же твое добро?
— Уже на складе. Разгрузили. Я потому и зашел, — спохватился Шустер. Ему была отлично известна лютая жадность майора к каждой лишней запчасти, и он полностью разделял ее. Фронт — не торговый ряд. Не случись под руками какого-нибудь пустяка — кровавыми слезами обернется.
— Идем смотреть.
Пока шли к техническому складу, Савушкин думал о том, что надо не забыть поблагодарить помпотеха. На складе он придирчиво просмотрел накладные, потом со скаредной тщательностью завзятого скопидома рылся в ящиках с радиодеталями, обрадованно крякая и нескромно прищелкивая языком, чем несказанно удивил и Шустера, и кладовщика. Он знал цену этим сокровищам. Попадая в богатое складское царство, Савушкин всегда испытывал благоговейное чувство, какого не испытывает, наверное, завзятая модница, очутившись перед неограниченным выбором в ювелирном магазине. Он мог рыться в этих сокровищах столь долго, сколько позволяло время.
Долго рылся он и в этот раз, а Шустер с кладовщиком наблюдали за ним и переглядывались — было в комбате сегодня нечто необычное. Наконец Савушкин почувствовал, что у него затекли ноги, и с сожалением отошел от ящиков. Вспомнил, что надо поблагодарить разворотливого помпотеха. Но как это сделать, не знал. Обыкновенные слова казались Савушкину сегодня очень неподходящими. Он несколько минут морщил лоб, пока его не осенила удачная идея.
— Слушай, зайдем-ка ко мне.
Чалов встретил их чуть ли не с оркестром. Засуетился, забегал, зазвенел посудой. На столе быстрехонько появились знакомый Савушкину поднос, миски, фляжка, замороженная курица.
— Раздевайся, Шустер. Будь как дома! — с подъемом произнес Савушкин. — Давай отметим праздник!
— Так он же давно прошел, — сказал помпотех.
— Да? — неумело изобразил удивление Савушкин. — Хм… Три дня… Но это ничего не значит. Как это говорится на Руси: кто празднику рад, тот накануне пьян?
— Так говорят.
— Ну, а мы по другой пословице: кто празднику рад, тот и после него пьян. Сойдет?
— Сойдет, — согласился Шустер.
Они чокнулись, выпили разведенного спирта, зажевали холодной курицей.
— Еще? — спросил майор.
— Нет. Я больше не хочу, — отказался Шустер.
— Я тоже не хочу, — признался Савушкин, легко примиряясь с мыслью, что празднество не состоится, и тут только заметил, какой заморенный вид у помпотеха. Разомлевший в тепле Шустер качался от усталости, набрякшие веки упрямо наползали на покрасневшие от бессонницы глаза.
— Э… Да ты того… А ну-ка, давай спать.
— Да. Пойду, товарищ майор, — тотчас согласился помпотех и, с трудом передвигая отяжелевшие ноги, пошел к двери.
Вновь оставшись один, Савушкин посмотрелся в маленькое настенное зеркало и усмехнулся. Вид у него был не на много лучше, нежели у Шустера.
Из-за перегородки вынырнул Чалов. Он опять почувствовал себя привилегированным ординарцем, в какой-то степени шефом над своим командиром.
— В баньку полагается, товарищ майор! — наставительно сказал он, протягивая Савушкину сверток с чистым бельем. — В здоровом теле здоровый дух.
— Это точно, — улыбнулся Савушкин, подумав вдруг, как изумился бы Чалов, случись ему узнать, что его командир влюбился, как зеленый мальчишка.
— Пойдете?! — усомнился красноармеец.
— Пойду, Матвеич! — бодро подтвердил Савушкин.
На дворе опять царствовала темень. Выйдя из землянки, Савушкин глубоко вздохнул. Поняв, что за последние трое суток почти не видел дневного света, улыбнулся сам себе. Не беда. Зато эти сутки прожиты с толком. Как и в памятный праздничный день, небо было затянуто невидимыми тучами, но ветра не было. Не плевалась высь мокрым снегом и дождем. Из повеселевшего заснеженного леса тянуло свежим морозцем. После нескольких глубоких вздохов от этого морозного дистиллированного воздуха у засидевшегося в помещении Савушкина приятно закружилась голова.
«На лыжах бы сейчас! — блаженно подумал он. — Вместе!..» Он прислушался к незасыпающей темноте леса. Где-то поскрипывало, побрякивало, а где-то далеко ухало, громыхало. Очевидно, затеяли дуэль крупные артиллерийские калибры. Из жилых землянок-казарм доносились отзвуки усталой вечерней жизни. Там, в этой жизни, Людочка… Что-то ей и ему самому принесет завтрашний день? На войне может быть всякое. Сегодня благодарность командующего, а завтра…
Савушкин спохватился. Так и не поблагодарил Шустера. Сначала не сумел. Потом забыл. Родилось желание пойти в командирское общежитие и сделать это сейчас. Родилось желание — и погасло. «Спит человек. Намаялся», — сочувственно подумал Савушкин и успокоился — не ради благодарностей жили и страдали теперь люди. Шла война, и каждый вершил свое солдатское дело.