сё было кончено в считанные часы.
Ни численное превосходство гарнизона над атакующими, ни мощная, более ста стволов, артиллерия, в том числе и крупнокалиберная (у русских же не было вовсе осадных пушек), ни обширные укрепления — шесть рядов волчьих ям, высокий земляной вал и ретраншемент, — ни безумная отвага осаждённых не могли сдержать напора суворовских чудо-богатырей. С рассветной ракеты и до последнего выстрела прошло всего четыре часа.
Суворов, едва таскавший ноги от изнурительной болезни, прилёг на солому и продиктовал донесение фельдмаршалу Румянцеву: «Сиятельнейший граф, ура, Прага наша!»
Артиллерийский капитан Ермолов, командовавший при штурме батареей в корпусе Видима Христофоровича Дерфельдена, с волнением ожидал торжественного въезда русских войск в Варшаву.
С начала Польской кампании 1794 года юноша постоянно искал случая отличиться в бранном деле, выказать умение и отвагу. Он был назначен в авангард Дерфельдена, которым командовал брат последнего фаворита Екатерины II граф Валериан Александрович Зубов.
Ермолов был принят весьма благосклонно Зубовым, который в продолжение похода был с ним в самых приятельских отношениях и не раз в лестных выражениях отзывался о нём Дерфельдену. Их сближала молодость (графу Валериану Александровичу исполнилось 23 года, Ермолову — 17), храбрость, жажда воинской славы. Начавшееся приятельство было прервано превратностями войны. При переправе через Буг под огнём польской артиллерии Зубову ядром раздробило ногу ниже колена…
Суворов 23 октября стоял в трёх вёрстах от варшавского предместья Праги. Корпус Дерфельдена составлял правое крыло русских, а шесть орудий Ермолова занимали крайний правый фланг в общем расположении артиллерии.
Перед рассветом 24 октября русские двинулись к ретраншементу. Орудия Ермолова открыли активную пальбу против фланговой батареи, огонь которой был губителен для атакующих. Польские артиллеристы начали поспешно отвозить пушки в город. Главным виновником этого успеха Дерфельден считал Ермолова…
С другого берега Вислы доносился заунывный набатный звон: в ночь после штурма Праги никто из варшавян не сомкнул глаз. Заносчивые в отваге, высокомерные и кичливые в смелости, повстанцы оказались обречены на поражение благодаря высокому воинскому духу и искусству русской армии, что усугублялось ещё бесконечными раздорами в дворянской верхушке, жаждой своеволия и самоуправства, нетерпимостью ко всякому подчинению, неспособностью даже во имя свободы отечества отказаться от шляхетских страстей и страстишек…
Алексей Ермолов, по-юношески угловатый, худой, лежал прямо на земле, вытянувшись во весь свой огромный рост, рядом с шестифунтовой медной пушкой, ещё тёплой после долгой стрельбы. Да и сам капитан, невзирая на октябрьскую свежесть, ощущал жар во всём натрудившемся теле; офицерская куртка нараспашку, на широкой груди наперсный крест с ладанкой, в которой зашит псалом «Живый в помощи Вышняго» — благословение отцовское.
С этим талисманом Ермолов поклялся отцу не расставаться никогда.
Вечер переходил в ночь, в русском лагере гасли костры. Вокруг командира уже подрёмывали молодцы-артиллеристы, которые метким огнём заставили замолчать на варшавском берегу неприятельскую батарею. Лишь только русские ворвались в предместье, Суворов приказал ввести двадцать полевых орудий в Прагу, чтобы сбить артиллерию, выставленную в самой Варшаве. Ермолов стремглав поскакал за своей батареей и начал обстрел. Когда ему удалось подбить одну пушку, все остальные, стоявшие от моста вверх по течению Вислы, сейчас же скрылись в городских улицах.
Овладев Прагою, Суворов начал переговоры с противоположным берегом, и в результате Варшава приняла все предложенные ей условия…
— Алёша! Брат! Жив? — услышал Ермолов знакомый голос и вскочил с земли.
— Саша! — радостно припал он к плотному полковнику в грязном обожжённом мундире и без каски.
Александр Михайлович Каховский, родной брат Ермолова по матери от первого брака, в продолжение всего штурма был неподалёку от него. Командуя в первой колонне Дерфельдена батальоном Фанагорийского полка, он ворвался во вражескую оборону, которую перед тем подавили пушки Ермолова, а потом преследовал противника до последнего окопа.
— Ты был истинным героем, — не выпуская брата из объятий, говорил Каховский, счастливо блестя чёрными цыгановатыми глазами. — Сам Суворов справлялся о тебе у старика Дерфельдена…
— Что граф? Как его сиятельство? — нетерпеливо перебил его Ермолов.
Каховский напросился участвовать в деле, так как командир первого батальона фанагорийцев при рекогносцировке получил ранение. Должность же его была иной — он состоят адъютантом при особе графа Суворова-Рымникского.
Правду сказать, по простодушию, даже детскости его натуры великий полководец позволял находиться около себя людям, в значительной части недалёким, но ловким и хитрым, порою не совсем честным, зато умеющим втереться в доверие. Такие, как Тищенко, Мандрыкин (которого Суворов называл просто Андрыкой), Тихановский, Корицкий, Тимашов, принести своему начальнику немало забот и горя, вынудив его так-то сказать, что честные люди слишком редки, а потому надо привыкать обходиться без них.
Каховский, умница и смельчак, великолепно образованный, весёлый и добрый, был одним из счастливых исключений, оставаясь любимым адъютантом Суворова. Он получил боевого Георгия по представлению полководца за мужество и отвагу, проявленные при осаде Очакова.
— После штурма Праги Александр Васильевич тотчас потребовал к себе польских генералов, пожал им руки и обошёлся с ними очень приветливо, — рассказывал Каховский брату. — Он распорядился пригласить на обед также пленных польских штаб-офицеров… После того лёг на солому отдохнуть, а к ночи ему разбили калмыцкую кибитку…
— Ах! — пылко воскликнул Ермолов. — Мечталось мне в бою увидеть Суворова, заслонить его собой от вражеской пули! Вот счастливая участь воина! Отомстить жестокому и вероломному врагу…
— Алёша, Алёша, — тихо молвил Каховский, — и ты когда-нибудь поймёшь, что поляки защищают себя — с поп дома и семьи, свою свободу.
В роскошных покоях примаса Варшавы — католического епископа — Суворову представили большое число новопоступивших офицеров, которые отличились в недавних сражениях.
Генерал-поручик Вилим Христофорович Дерфельден, добрый старик, напускавший на себя вид строгий и неприступный, выстроил офицеров в одну шеренгу.
Несмотря на страшную стужу, окна во дворце были распахнуты настежь. Рядом с Ермоловым, едва доставая ему до плеча, тихо переговаривались двадцатитрёхлетний ротмистр лейб-гвардии Конного полка князь Дмитрий Голицын 1-й и семнадцатилетний гвардейский поручик князь Иван Шаховской; обоим предстояло славное воинское поприще: первый сделался впоследствии генералом от кавалерии, второй — от инфантерии; оба они отличились в кампании 1812 года. В пражском деле Голицын и Шаховской участвовали волонтёрами.
Суворов задерживался. Юный Шаховской был бледен и шептал соседу:
— Ей-ей, легче было под польскими пулями, чем под взглядом фельдмаршала!
Но вот отворились белые, с золотом, двери, и в залу не вошёл, а вбежал Суворов. Он был в одеянии фельдмаршала российских войск и при всех орденах, его сопровождали Каховский и другие адъютанты. Суворов расцеловался с Дерфельденом, непрерывно шутил, сыпал солёными солдатскими прибаутками. Заметив, что офицеры дрожат в своих топких мундирах, пояснил, указывая на окна:
— Для вымораживания из вас немогузнайства!
Быстро идя вдоль строя, он остановился возле Голицына с Шаховским:
— Не могу не отдать справедливой похвалы и одобрения за участие в минувшей баталии господам волонтёрам! — Затем указал пальцем на Ермолова: — А это что за богатырь?
При этих словах юноша почувствовал, как его бросило в банный жар: кровь прихлынула к вискам, перед глазами поплыли круги. Как сквозь сон, слышал он голос Дерфельдена, обстоятельно, с педантизмом эстляндца объяснявшего:
— Капитан Ермолов, командуя своей батареей, накануне штурма и во время ею весьма с отличным искусством и мужеством действовал.
— Помилуй бог! — одобрительно отозвался Суворов. — Пушки работали славно. Стреляли цельно. Пропадало разве меньше десятого заряда. Открыли путь пехоте и кавалерии. Какой восторг!.. Постой! Уж не он ли заставил варшавян свезти свои орудия?
— Так точно, ваше сиятельство, — столь же педантично, тщательно выговаривая русские слова, доложил Дерфельден. — Вместе с капитанами Христофором Саковичем и Дмитрием Кудрявцевым сбил батарею на варшавском берегу.
Но оп был из отличившихся первым.
— Да это же чудо-богатырь! — вскричал фельдмаршал. — Не позабудь его, батюшка Видим Христофорович, в реляции!
Он отбежал на середину залы и своим низким голосом, таким неожиданным при его малом росте, воскликнул:
— Помните, господа! В войне — наступление, ярость, ужас. Изгнать слово «ретирада»!
В соседней зале для представлявшихся офицеров между тем накрыты уже были праздничные столы.
Рассаживались, соблюдая строжайшую субординацию.
За обедом не дозволялось катать из хлеба шарики, передавать солонку из рук в руки, кусать ногти, иметь на себе чёрный цвет. Сперва подали в каких-то глубоких глиняных чашках прескверные щи, а после ветчину на конопляном масле. Офицеры над щами морщились и воротили носы от перекисшей капусты. Ермолов же хлебал с аппетитом, и не потому только, что неизбалован и привык к любой пище.
С рождения он был почти вовсе лишён чувства обоняния:
не знал запаха ни розы, пи резеды в естественном их виде и мог есть за свежую говядину — тухлую, от которой другие бежали вой из комнаты.
Подавая пример, Суворов ел и беспрестанно похваливал искусство своего повара Мишки.
Ермолов жадно глядел на полководца, стараясь запомнить ею — его лицо, манеры, облик. Маленький, прихрамывающий, с грубой обветренной кожей, припудренными букольками и косичкой, высоко поднятыми бровями и сверкающими умом голубыми глазами. Русский Марс!
Обед был едва не испорчен неосторожностью Каховского.
Забывшись, любимый адъютант принялся грызть ногти.
Суеверный Суворов вскочил с криком:
— Грязь, вонь, прихах, афах! Здоровому — питье и еда, больному — воздух и конский щавель в тёплой воде!
Тотчас явился слуга с рукомойником, полотенцем и лоханкой.
Каховский нашёлся:
— Виноват, ваше сиятельство! Замечтался, когда же вы поведёте нас на французов.
Суворов успокоился и отослал слугу вон. Он давно уже помышлял о встрече с противником, достойным себя, и ещё в Херсоне, перед польским походом, отправил фавориту Екатерины II Платону Зубову план французской кампании.
Прощаясь с молодыми офицерами, Суворов повторил им в назидание любимые заповеди:
— Военные добродетели суть: отважность для солдата, храбрость для офицера, мужество для генерала. Будьте откровенны с друзьями, умерены в нужном и бескорыстны в поведении. Любите истинную славу. Отличайте честолюбие от надменности и гордости. Привыкайте заранее прощать погрешности других и не прощайте никогда себе своих погрешностей. Обучайте ревностно подчинённых и подавайте им пример собою. Пламенейте усердием к службе своему Отечеству! А уж оно вас не забудет и воздаст по заслугам каждому!..
«Артиллерии капитану Ермолову Усердная ваша служба и отличное мужество, оказанное Вами 24 Октября при взятии приступом сильно укреплённого Варшавского предместия, именуемого Прага, где вы, действуя вверенными вам орудиями с особливой исправностью, нанесли неприятелю жестокое поражение, и тем способствовали одержанной победе, учиняют вас достойным военнаго Нашего ордена Святого Великомученика и Победоносца Георгия, на основании установления его. Мы вас кавалером ордена сего четвёртаго класса всемилостивейше пожаловали, и знаки оного при сем доставляя, повелеваем вам возложить на себя и носить по указанию. Удостоверены Мы, впротчем, что вы, получа сие со стороны Нашей одобрение, потщитеся продолжением службы Вашей вящше удостоиться Монаршаго Нашего благоволения.
В С.-Петербурге.
Генваря, 1 дня, 1795 года».
Екатерина
А Церера была стройной и румяной, с величественной осанкой и добрым взглядом, в венке из колосьев, с факелом и рогом изобилия в руках, из которого сыпались цветы, хлеб, яблоки, гроздья винограда и даже целые тельцы, бараны, свиньи. Она казалась бы всемогущей богиней, если бы не трещина, надвое рассёкшая печь вместе с нею и грубо замазанная глиной. Четырёхлетний Алёша навсегда запомнил Цереру, как и скромный родительский домик в Москве, в переулке между Арбатом и Пречистенкой, буланого меринка, дворовых ребятишек, пышные проводы масленицы, малиновый церковный звон, а потом резную указку, расписанную синими фигурками, и первый букварь, по которому его учил грамоте дворовый служащий и тёзка — Алексей…
Отец, вышедший в отставку по болезни в чине майора артиллерии, рассказывал мальчику о роде Ермоловых, о предках, об отчич и дедич, уходивших сонмом своим вглубь истории российской.
Согласно преданию, основателем рода был Араслан-Мурза-Ермола, по крещению названный Иоанном, который в 7010 (1506) году выехал к великому князю Василию Ивановичу из Золотой Орды. «Правнук сего Араслана, — как указывалось в составленном позднее Общем гербовнике дворянских родов Российской империи, — Трофим Иванов сын Ермолов в 7119 (1615) году написан по Москве в Боярской книге. Осип Иванов сын Ермолов от Государя, Царя и Великого Князя Михаила Фёдоровича за Московское осадное сидение пожалован поместьями. Равным образом и многие другие сего рода Ермоловы Российскому Престолу служили дворянские службы стольниками и в иных местах и жалованы были от Государя поместьями».
Правда, мало что осталось от полученных предками поместий отцу, Петру Алексеевичу Ермолову, принуждённому по выходе в отставку в 1777 году тотчас пойти на гражданскую службу. Сто душ крестьян и сельцо Лукьянчиково, Мценского уезда, Орловской губернии, — вот и всё, что составляло родовое богатство Ермоловых. Сам Пётр Алексеевич после службы в Москве был избран дворянским предводителем в Мценске, в 1785 году определён председателем гражданского суда Орловского наместничества, в следующем году произведён в коллежские советники, а затем и в советники статские, что соответствовало по Петровской табели о рангах полковничьему чину. После 1792 года и до конца царствования Екатерины II Пётр Алексеевич исполнял обязанности правителя канцелярии могущественного генерал-прокурора А. Н. Самойлова, дальнего родственника по жене.
Марья Денисовна Ермолова, урождённая Давыдова, в первом браке была за ротмистром Михаилом Ивановичем Каховским, рано умершим, от которого имела, как мы уже знаем, сына Александра. По свидетельству современника, родные братья по матери, Каховский и Ермолов, унаследовали именно от неё «редкие способности, остроту ума и, при случае, язвительную резкость возражений». Марья Денисовна была натурой незаурядной, особенно резко выделявшейся на фоне губернского общества Орла, где она оказалась с мужем после воцарения Павла I и последовавшего немедленного увольнения Петра Алексеевича со службы.
Как вспоминал один из её близких знакомых, она «до глубокой старости была бичом всех гордецов, взяточников, пролазов и дураков всякого рода, занимавших почётные места в провинциальном мире».
В характере Ермолова отчётливо проявились отцовское и материнское начала, придавшие ему с ранних лет особенный облик — гордость, независимость и вместе с тем скромность, серьёзность. Отец, по словам мемуариста, одарил его «серьёзным и деловым складом ума», а мать — «живым остроумием и колкостью языка, качествами, которые доставили ему громкую известность и вместе с тем наделали ему много вреда».
Воспитанный в духе уважения и даже преклонения перед всем русским — языком, обычаями, историей, Ермолов никогда не кичился ни своим дворянским происхождением, ни заслугами предков. Это ему, любившему говорить о себе в третьем лице, принадлежат слова: «Алексей Петрович Ермолов не может иметь обширной родословной и разумеет своё происхождение ничего особенного в себе не заключающим». Но то была прежде всего дань скромности, которой он всегда в высшей степени обладал, воспринимая себя и свой род лишь как крохотную частицу огромного ствола России и её пышной и разветвлённой кроны.
Он хорошо помнил своих предков, свой родовой герб: щит разделён горизонтально на две части, из коих в верхней, в правом голубом поле, изображены три золотые пятиугольные звёзды — одна вверху и две внизу; в левом, красном поле видна из облаков выходящая рука с мечом. В нижней части, в серебряном поле, поставлено на земле дерево, а по сторонам оного — лев и единорог. Щит увенчан обыкновенным дворянским шлемом с дворянскою на нём короною.
Намёт на щите голубого и красного цвета, подложенный золотом. Щит держат с правой стороны единорог и с левой лев. Но Ермолов никогда не преувеличивал цены голубой дворянской крови.
Род Ермоловых был заурядным дворянским родом, истоки которого следует искать не в выходцах из Золотой Орды, даже если они и были (впрочем, когда дальний родственник Ермолова подал в 1785 году челобитную «об учинении о дворянстве предков», в правительствующий сенат пришёл ответ, что «по делам Коллегии Иностранных Дел Московского архива о выезде помянутого Мурзы-Ермолы никакого сведения не имеется»). Русское дворянство, в большинство своём вчерашние смерды и оболы, стремилось отделиться и противопоставить себя «чёрному люду» с помощью иноземных предков, чаще всего выдуманных.
Уже в родословной книге, пополненной при царе Фёдоре Алексеевиче и получившей у историков по переплету название «бархатной», за исключением Рюриковичей, нет ни одного чисто русского рода. Так, Бестужевы выдавали за основателя своей фамилии англичанина Гавриила Беста, якобы въехавшего в Россию в 1403 году. Лермонтовы — шотландца Лермонта. Козодавлевы вели свой род от древнегерманской фамилии Кос фон Дален. Толстые утверждали о своём происхождении от «мужа честна Пидриса», выехавшего «из немец, из Цесарские земли» в 1353 году.
Бунины — от прибывшего «к великому князю Василию Васильевичу из Польши мужа знатного Симеона Бунковского».
Пушкины тоже называли себя потомками немецкого выходца, пока не было доказано их чисто русское происхождение.
Даже Романовы считали себя выходцами из Литвы, а не тверскими боярами, каковыми были на самом деде. А дворяне Дедюлины заявили, что происходят не более не менее как от герцогов де Люинь!
Всё это могло бы показаться историческим курьёзом, если бы не использовалось недоброжелателями как оскорбительный для отечественной истории материал, призванный подтвердить неспособность русской нации выдвигать из собственных недр великих учёных, писателей, художников, полководцев, государственных деятелей. Из толщи народа, из недр его выделились и поднялись все знаменитые люди России, а со времени Петра Великого, сломившего чванную боярскую иерархию, в «верха» империи ворвались новые силы, резко подул свежий ветер. Недаром в числе первых российских генералиссимусов и «полудержавных властелинов» оказался недавний разносчик пирожков с ливером, с перцем Алексашка Меншиков.
В раззолоченные петербургские дворцы при преемницах Петра, как писал А. Н. Толстой, «приходили ражие парни, с могучим телосложением и чёрными от земли руками, и смело поднимались к трону, чтобы разделить власть, ложе и византийскую роскошь». Вчерашний певчий Алексей Розум на двадцать втором году жизни стал российским фельдмаршалом, а затем и тайным супругом царицы Елизаветы Петровны; внуки простого стрельца Орла, Григорий и Алексей Орловы, были подняты на высшие ступени власти и осыпаны наградами Екатериною II; среди фаворитов оказался и двоюродный дядя Ермолова — Александр Петрович, в короткий срок ставший генерал-поручиком, флигель-адъютантом и действительным камергером.
Среди «случайных людей» (так называли в XVIII веке фаворитов — от слов «случай», «удача»; «Вельможа в случае — тем паче: не как другой, и пил и ел иначе», — сказал Грибоедов в комедии «Горе от ума») было немало красивых глупцов, смазливых ничтожеств, факиров на час, ловкачей и просто авантюристов и проходимцев. Но среди них же мы видим немало и талантливых военачальников, и крупных администраторов, и многосторонне одарённых государственных деятелей, каким, к примеру, остался в истории России преобразователь Тавриды светлейший князь Потёмкин.
Понятно, не родством с временщиком, вельможей «в случае», мог гордиться Ермолов. Его семья переплелась в свойстве сразу с несколькими выдающимися фамилиями, принёсшими честь и истинную славу Отечеству. Родство шло через мать — Марью Денисовну, урождённую Давыдову. Она была родною тёткою знаменитому поэту-партизану Денису Давыдову, который, таким образом, приходился Ермолову двоюродным братом. В свою очередь её тётка, Катерина Николаевна, урождённая Самойлова, была родной племянницей «вице-императора» страны Г. А. Потёмкина и от первого брака за Раевским имела сына Николая, героя войны 1812 года. Этот Раевский женился на внучке (или, как говорили тогда, на внуке) великого Ломоносова, родившей ему двух сыновей — Александра и Николая. Когда одному из них было пятнадцать, а другому одиннадцать лет, генерал Раевский вместе с ними во главе Семёновского полка бросился на французов в сражении у деревни Дашкове, на Салтановской плотине, в двенадцати вёрстах от Могилёва…
Ермоловы, Раевские, Ломоносовы, Потёмкины, Давыдовы творили русскую историю, укрепляя государство в тех его пределах, в которых оно и осталось в наследство отдалённым потомкам…
Стало уже обычаем записывать дворянских недорослей на военную службу чуть ли не с пелёнок. 5 января 1787 года, на десятом году жизни, Алексей Ермолов был зачислен каптенармусом — унтер-офицером в лейб-гвардии Преображенский полк, в сентябре следующего года произведён в сержанты, а вскоре и в офицеры и к 1791 году имел уже чин поручика. Определённый в гвардию, первые годы юноша оставался под родительской кровлей, мечтая пойти по стопам отца-артиллериста. Пётр Алексеевич рассказывал ему о своей службе, о тонкостях огневого дела, так что отвлечённые слова «карронада», «единорог», «гаубица», «мортира», «фейерверкер», «бомбардир», «канонир», «артиллерийская шкала» наполнялись для мальчика живым и глубоким смыслом.
Москва, которую видел юный Ермолов, оставалась средоточием русского служилого дворянства. Екатерина II, немка но рождению, сумела сделаться в душе чисто русской государыней. Она стремилась внушить подданным любовь к своему Отечеству и готовность пожертвовать для него всем достоянием и, если надо, жизнью. Сын своего времени, Пётр Алексеевич Ермолов не уставал повторять первенцу святые для него слова:
— Когда требует государь и Отечество службы, служи, не щадя ничего, ибо наша обязанность только служить!..
Стремясь дать сыну подлинно хорошее образование, он определил его семи лет в университетский благородный пансион, на руки к профессору Ивану Андреевичу Гейму.
Учёный муж полюбил пытливого мальчика, и Алексей привязался к своему наставнику. Много лет спустя, уже будучи генералом, Ермолов не проезжал Москвы без того, чтобы не посетить старика Гейлы, которому был обязан развитием любви как к естественным наукам, так и к изящной словесности и живым и мёртвым языкам. Математике он учился у педагога Kpупеникова, блестяще овладев всеобщего арифметикой и искусством землемерия, пли геометрией.
Москва жила тогда событиями, разворачивающимися на юге России. Гром побед над Оттоманскою Портой — суворовские виктории при Фокшанах и Рымнике, штурм Измаила, успехи Ушакова на море, разгром турок Репниным при Мачине и взятие крепости Анапа Гудовичем — возбуждал в юном Ермолове нетерпеливое стремление как можно скорее попасть на поле брани. Переведясь в 1791 году из гвардии в армию с получением очередного чина, четырнадцатилетний капитан был назначен в 44-й Нижегородский драгунский полк, дислоцировавшийся в Молдавии. Однако к моменту приезда Ермолова в часть война уже закончилась.
Находясь в полку, он практически познакомился с артиллерией, что ещё более укрепило его в давней мечте — пойти по стопам отца-артиллериста.
Отец, видимо, думал иначе, желая, чтобы его сын сделал придворную карьеру. Занимая не особенно видную, по важную должность («у исправления порученных дел генерал-прокурору»), Пётр Алексеевич Ермолов — человек необыкновенно умный и деловой, собственно, и был генерал-прокурором, а граф Самойлов им только назывался. Екатерина II, прекрасно разбиравшаяся в людях, в который раз удивила современников, отыскав себе такого деятеля в малоизвестном до того председателе Орловской гражданской палаты.
Отец добился назначения Алексея Петровича на должность старшего адъютанта при генерал-прокуроре и вызвал сына в Петербург. Началась внешне почётная, но бесцветная и ничего не дававшая для приобретения опыта служба.
Ермолов настойчиво добивался своей цели — стать артиллеристом. Наконец в марте 1793 года он был назначен квартирмейстером во 2-й бомбардирский батальон, чтобы подготовиться к экзаменам, положенным в то время для перевода в артиллерию. С первых же дней жизни в столице юный офицер продолжал упорно совершенствовать своё образование и занимался под руководством известнейшего петербургского математика Лясковского. Великолепно выдержав экзамен, Ермолов в августе 1793 года бы переведён в капитаны артиллерии, с причислением младшим преподавателем (репетитором) к Артиллерийскому инженерному шляхетскому корпусу.
Корпус вёл своё начало от Артиллерийской школы, учреждённой в 1721 году Петром Великим. При Екатерине II школа была переформирована в кадетский корпус, где получили образование многие отличные генералы, и среди них — М.И. Кутузов. Своё пребывание в корпусе Ермолов использовал для самообразования, и прежде всего в области военной истории, артиллерии, фортификации и топографии.
Среди преподавателей шляхетского корпуса был выпускник этого учебного заведения Аракчеев, а также его сослуживец по гатчинской артиллерии Каннибах. Затянутые в узкие зелёные мундиры на прусский манер, носившие неудобную причёску с косой, твердившие зады немецкого военного искусства, гатчинцы служили предметом непрестанных насмешек со стороны кадетов и молодых офицеров. Уже тогда зародились первые семена неприязни в душе самолюбивого и мелочного Аракчеева к острому на язык Ермолову.
Алексей Петрович относился к своей новой роли преподавателя-артиллериста как к полезному, но временному делу. Восстание в Польше и наступление русских войск под командованием Суворова побудило Ермолова немедля перевестись в действующую армию. Так открылась первая страница его боевой биографии, продолжавшейся тридцать пять лет.
Коза Амалфея, вскормившая своим молоком младенца Зевса, однажды, зацепившись за дерево, сломала себе рог.
Его нашла нимфа, обернула листьями, наполнила плодами и подала Зевсу. Тот подарил рог своей сестре — богине плодородия Деметре, которую римляне называли Церера, и обещал ей, что всё, что бы она ни пожелала, прольётся из этого рога.
Церера желала изобилие яств земных входившему в жизнь Алексею Ермолову, но пророчество её не сбылось.
Она обещала алые розы и маки — густо и щедро пролилась кровь: груды яблок оказались горами ядер; гирлянды цветов и ветви с виноградом и персиками превратились в штыки и шпаги, а вместо овец и быков — на бранных полях тела, тела…
Ранней весною 1798 года в русской крепости Кизляр, в низовьях Терека, царило необычайное оживление. С двух сторон — от Астрахани, с Волги, и от крепости святого Николая, с Дона — двигались к Кизляру регулярные войска, собиралась казачья конница.
Река Терек ещё при царе Иване Грозном была «рекою вольною, Тереком Горынычем, что от самого гребня до синя моря до Каспицкого», — как пелось в старинной песне — и служила границей между Россией и Перепей. Это был левый фланг русских владений в Предкавказье. Правый фланг был обозначен рекой Кубанью, по которой проходила граница с Турцией. Кубанское казачество здесь противостояло воинственным абхазцам, черкесам, сванам, шапсугам и множеству более мелких племён, населявших Западный Кавказ.
Однако народности, жившие к востоку от знаменитой вершины Казбек, то есть за Тереком, были ещё воинственнее. Они совершали дерзкие набеги как на юго-запад, в пределы грузинских земель, так и на север, на казачьи поселения, и на восток, где узкая равнинная полоса вдоль Каспия издавна служила торговым путём для России с Персией, а через неё — со среднеазиатскими ханствами, с Афганистаном и далее с Индией. Наиболее значительными из горских владений были Чечня, Ичкерия, ханства Казикумыкское и Кюринское, а также владения Тарковское, Мехтулинское, Даргинское и Аварское, среди которых вкраплениями располагались мелкие самостоятельные общины. Здесь каждый мужчина был БОННОМ, каждый аул — крепостью, а каждая крепость — столицей воинственного государства.
Поводом для появления вблизи персидских владений русских войск явились события, происшедшие далеко от Кизляра, за Кавказским хребтом, в многострадальной Грузии.
Пережившая своё государственное величие, помнящая имена могущественных царей — Давида III Возобновите ля, Дмитрия I, Давида IV, Георгия III, знаменитой царицы Тамар, Грузия была истерзана кровопролитными иноземными нашествиями и внутренними междоусобицами. Государство беспрерывно распадалось на мелкие владения, подвластные то монголам, то персам, то туркам, которые давали царям грузинским только титул вали — назначенного наместника. Некоторые из царей отрекались даже от христианской веры, чтобы отступничеством спасти свои наследия. Но снова собрать воедино все области — Карталинию, Кахетию, Имеретию, Мингрелию и т.д. не мог никто.
Кровавые набеги турок и персов ставили под сомнение вопрос о самом существовании грузин как нации. Поэтому начиная с времён Ивана Грозного местные цари и князья обращались к России за помощью и покровительством. Однако очень долго Россия не имела средств поддержать силою свободолюбивый грузинский народ.
Только Пётр I вспомнил о Кавказе. Когда персы при разграблении торгового города Шемахи убили около трёхсот русских купцов и захватили товаров на четыре миллиона рублей, русский император во главе двадцатидвухтысячного войска самолично двинулся на юг. В июле 1722 года громадная флотилия из 274 судов выступила из Астрахани, направляясь морем к Аграханскому заливу, несколько южнее устья Терека. Сюда же из Царицына спешил отряд регулярной кавалерии, да ещё с Дона и Украины вызвано было по казачьему корпусу. К войскам, Петра I присоединились также конные ополчения кабардинских князей.
В первых числах августа русская армия разбила под Утемишем каракайтагов и без боя вступила в Дербент. Её появление на Северном Кавказе застигло врасплох изнурённую междоусобицами Персию. Уже хан Бакинский обещал добровольно сдать свой город, уже шли переговоры о взаимных действиях русских с войском грузинского царя Вахтанга, как сильнейшая буря разметала русскую флотилию с провиантом, понудила Петра вернуться обратно в Астрахань.
Тем не менее успехи русского оружия заставили персидского шаха осенью 1723 года заключить с Петром I трактат, по которому Россия приобретала Дербент, Баку, а также Гилянскую, Мазендеранскую и Астрабадскую провинции.
Пётр готовился развить достигнутый успех, совершить дальнейшее продвижение русских на юг, но этому помешала его преждевременная кончина. Преемники великого преобразователя России не только не закрепили успехи Петра, но недалёкая императрица Анна Иоанновна даже возвратила персидскому шаху Надиру все приобретения на берегах Каспийского моря.
В последующие десятилетия Грузия оставалась лакомым куском, данницей и пленницей, за которую дрались турки с персами. Невольничьи рынки Анапы, Суджук-Кале, Стамбула и Каира были переполнены грузинскими рабынями, из которых наиболее красивые сотнями отсылались в гаремы правителей Востока. Некогда цветущая страна лежала в развалинах. И только в 1774 году по Кучук-Кайнарджийскому трактату Оттоманская Порта отказалась от всех своих притязаний на Грузию. А в 1783 году грузинский царь Ираклий признал себя со всеми своими наследниками зависимым от России.
Но тяжкие испытания для грузинской земли на этом не кончились.
В Персии в 1786 году, после кровавых междоусобиц, единоличным властелином стал евнух из гарема шаха Керим-хана Зенда — родоначальник новой династии тюроккаджаров Ага-Мухаммед-хан. Именно он сменил усталую династию софиев. Ага-Мухалшед-хан даже среди азиатов отличался необыкновенной жестокостью, страстью к мести и всепожирающим честолюбием. Месть его простиралась так далеко, что он повелел вырыть из земли тела шахов Надира и Керима и вновь зарыть их у входа в свой тегеранский дворец, чтобы иметь утешение ежедневно попирать их прах своими ногами. Жестокости же его не было предела: при взятии одного города он приказал поставить у городских ворот весы и взвесить выколотые у мужчин глаза. Таков был этот шах, который, покорив соперников внутри Персии — одних силою и бесчеловечными поступками, других, впрочем весьма немногих, великодушием, — в 1795 году во главе 60-тысячного войска подступил к границам Грузии.
Напрасно царь Ираклий II молил Россию о помощи.
Главнокомандующему на Кавказской линии графу Гудовичу из Петербурга приходили предписания, чтобы он только «обнадёжил» Ираклия. Сам грузинский царь смог собрать для защиты своей столицы всего пятнадцать тысяч воинов.
Почти все они легли костьми в неравной битве с персами.
11 сентября 1795 года орды Ага-Мухаммеда ворвались в Тифлис. Вероятно, подобных ужасов не переживала даже многострадальная столица Грузии. Победители насиловали женщин, убивали детей и подрезали девушкам на память поджилки под правым коленом. Кура была запружена трупами. Оставив позади себя сожжённый и разграбленный город, Ага-Мухаммед угнал до шестнадцати тысяч грузин в неволю.
Ираклий II, спасшийся в старинном монастыре Ананура, взывал к Гудовичу, но тот, не получая указаний от императрицы, медлил. Наконец просьбы грузинского царя о помощи и ужасы персидского нашествия обратили на себя внимание в Петербурге. В кругу самых ближних Екатерина предложила привести в исполнение грандиозный план покойного уже Потёмкина. План был химерическим и держался в строгом секрете, объявили только о персидском походе и возвращении обратно завоёванного Петром I Приморского Дагестана с городом Дербентом. Начальствование Экспедиционным Каспийским корпусом предложено было Суворову, а когда он отказался — в ожидании более серьёзной войны, — решено было поручить ему действовать за Дунаем.
Командование войсками вверялось графу Валериану Зубову. 24-летний генерал-поручик был гуляка, по обычаю того времени, ветреный, легкомысленный, но обладал бесстрашием и отвагой. Он зарекомендовал себя с лучшей стороны уже при штурме Измаила в декабре 1790 года.
Назначение Зубова глубоко задело главнокомандующего Кавказской линией, одного из самых опытных генералов в русской армии, графа Гудовича. Но, смирив обиду, он принялся формировать необходимые для похода войска.
Были созданы две пехотные и две кавалерийские бригады. Первой пехотной бригадой, состоявшей из двух батальонов кубанских егерей и стольких же батальонов кавказских гренадер, командовал генерал-майор С. А. Булгаков; во главе другой, образованной из сводно-гренадерского батальона, батальона Воронежского полка и двух батальонов из Тифлисских мушкетёрских полков, назначен был генерал-майор А. М. Римский-Корсаков. В состав первой кавалерийской бригады, руководство которой было вверено генерал-майору Л. Л. Беннигсену, вошли драгуны владимирские и нижегородские, а в состав второй — астраханские и таганрогские, ставшие под начало бригадира графа Апраксина.
На линию были стянуты войска с Дона, Тавриды, из Воронежской и Екатеринославской губерний; командиром всех иррегулярных войск был определён герой Измаила генерал-майор М. И. Платов. Кроме того, был сформирован ещё отряд под начальством генерал-майора П. Д. Цицианова.
С моря действовала Каспийская флотилия под водительством контр-адмирала Фёдорова. Не считая её экипажа, полки и бригады, подчинённые Валериану Зубову, насчитывали более двенадцати тысяч человек при двадцати одном орудии полевой артиллерии.
В первой бригаде Сергея Алексеевича Булгакова бомбардирским батальоном командовал капитан Ермолов.
Слева было море, справа — горы.
Войска узкой лентой втягивались в пределы Дагестана.
Передовой отряд под командованием старого героя-казака генерал-майора Савельева уже давно бездействовал перед Дербентом, за стенами которого укрылся Шейх-Али-хан. Зубов запретил предпринимать что-либо до подхода главных сил.
Появление русских заставило Ага-Мухаммеда, занимавшего крепость Гянджу, уйти в Муганскую степь, а затем и в Персию. Хотя многие князья Дагестана уже заявили о своей покорности Екатерине II, все они ожидали только одного — как выкажут себя русские под Дербентом. Малейшая ошибка, принятая за слабость, заставила бы их всех объединиться с оружием в руках против пришельцев.
Сам Валериан Зубов был так мало знаком с условиями войны в этих краях, что принимал изъявления в покорности за чистую монету. Он воображал, что слава его проникла в эти отдалённые места и устрашила всех ханов, султанов, кадиев, уцмиев, шамхалов и даже грозного Ага-Мухаммеда.
Только себе одному он приписывал то обстоятельство, что поход от Кизляра обошёлся без потерь. Однако воинственные кавказцы и не собирались мериться силами с русскими на прикаспийской равнине. Впереди, как раз на пути, высились Табасаранский и Каракайтагский горные хребты.
Всему русскому корпусу нужно было перевалить через них, и только тогда открывалась дорога на Дербент.
Впрочем, не только для Зубова, но и для очень многих офицеров и солдат война в условиях Кавказа была сложной и загадочной. Об этом рассуждал с Ермоловым участник суворовских походов подполковник Бакунин, ехавший в середине колонны на казачьей лошадке.
— Ишь наворотил вседержитель наш! — вздыхал он, разглядывая бесплодные, каменистые, заоблачные горы, встававшие по правую руку, мшистые скалы, окрашенные в бурый, с фиолетовыми оттенками, цвет и подернутые сизоватой дымкой. — Каменья до небес! Тут неприятеля русским штычком, пожалуй, не достанешь…
— Громадина, — отозвался Ермолов. — Европейцы кичатся своими Альпами… Я недавно повидал их. Но Альпы повсюду ниже гор Кавказских.
Ермолов сильно переменился за минувший год: раздался в плечах и выматерел телом. Черты лица обозначились резче, в выражении выступило нечто львиное. Тёмные, слегка вьющиеся волосы гривой ниспадали из-под чёрной форменной треуголки.
— Уже и в Альпах успел побывать! — простодушно восхитился Бакунин. — Чай, и с синекафтанниками встречался? Каковы они, ветреные, безбожные французики?
— Храбрые солдаты, — ответил Ермолов. — Почти все худо одеты, но горды, носят в петлице трёхцветную розетку — знак их республиканского флага. А в бою прорываются через построения неприятеля неудержимо, словно бурный поток, и всему предпочитают, как и русские, штыковую атаку.
— Вот как! — изумился Бакунин. — А я, признаться, после того как французики обезглавили своего законного государя, представлял себе их но иначе как с рогами… — Он помолчал и сказал с оживлением на своём добром рябом лице: — Ах, зелёные пошли! Как славно!
Зелёными, или зелёной кавалерией, прозвали в народе и среди солдат драгун, после того как в 1775 году синие их мундиры, установленные Петром I, были заменены на зелёные.
Обгоняя пехоту, драгуны гуськом потянулись в голову колонны. То, что они составляли в корпусе большинство регулярной кавалерии, было не случайно. Драгуны представляли собой такую конницу, которая в случае надобности могла действовать и в пешем строю. Пехота на конях, формированию которой много способствовал Потёмкин, как раз и нужна была для ведения войны в горах.
Это были драгуны Нижегородского полка, которыми командовал дальний родственник Ермолова — двадцатичетырёхлетний Н. Н. Раевский, уже зарекомендовавший себя в битве с турками при Ларге.
— Верно, впереди лазутчики замаячили, — вставил догадку Ермолов.
Для него истекший, 1795 год оказался на редкость богатым событиями. По окончании военных действий в Польше Алексей Петрович возвратился в январе в Петербург и был зачислен во 2-й бомбардирский батальон. Пользуясь сильной поддержкой графа Самойлова, он получил предложение ехать в Генуэзскую республику.
Северная Италия была тогда театром войны между французами и австрийцами. Ермолов получил рекомендательное письмо от вице-канцлера Безбородко к всесильному главе гофкригсрата Тугуту с просьбой о дозволении участвовать ему в военных действиях на стороне австрийцев. В ожидании ответа из Вены Ермолов объехал всю Италию. Он изучал памятники искусства и древности, собирал коллекцию гравюр и скупал книги, положив начало своей библиотеке, ставшей впоследствии одной из лучших в России.
Получив ожидаемое разрешение, Алексей Петрович поступил волонтёром в армию генерала Девиса. Он участвовал в нескольких сражениях против французов в Приморских Альпах.
Вести из России о готовящемся разрыве с Персией побудили Ермолова, не ожидая конца кампании, вернуться в Петербург. В конце февраля Платон Зубов официальным письмом уведомил своего брата о назначении в его корпус Ермолова, которому велено было состоять при майоре Богданове, имевшем репутацию отличного артиллериста и командовавшем незадолго перед тем конной артиллерией.
По прибытии в войска Ермолов сразу завоевал симпатии солдат, уважение офицеров и пользовался особым расположением графа Валериана Александровича, который помнил его ещё по польской кампании…
Драгуны между тем проскочили вперёд и скрылись в расщелине. Колонна остановилась. К Бакунину с Ермоловым на взмыленном маштаке подскакал адъютант генерала Булгакова:
— Его превосходительство требуют господ офицеров к себе!..
Вынужденное бездействие генерал-майора Савельева под Дербентом ободрило союзников Шейх-Али-хана. Один из них, хамбутай казикумыкский Сурхай-хан, привёл к Дербенту три тысячи отборных джигитов и предложил хану обойти савельевский отряд с тыла, а затем разгромить его.
Только теперь Зубов понял, что должен торопиться изо всех сил. Главнокомандующий послал вперёд нижегородских драгун и приказал корпусу двигаться форсированным маршем.
27 апреля войско подошло к реке Монис, откуда должен был начаться переход через горы.
Путь через Табасаранский и Каракайтагский хребты оказался до крайности тяжёл. Приходилось то подниматься на совершенно отвесные скалы, то опускаться в глубокие ущелья, представлявшие собою подчас настоящие пропасти.
На дне их надо было продвигаться по извилистой и узкой тропке, то и дело прерываемой водостоками и провалами.
Особенно трудно было артиллеристам. Лошади и волы не в состоянии были тащить на себе зарядные ящики и пушки.
Волей-неволей приходилось впрягаться солдатам. В результате за двенадцать часов непрерывного пути пройдено только двадцать девять вёрст. Но как бы то ни было, горы оказались позади, и у реки Урусай-Булак корпус остановился на долгожданный отдых.
А до Дербента было ещё далеко. Зубов решил обложить войсками дагестанскую твердыню и, усилив бригаду Булгакова, кружным путём обойти Дербент с южной стороны.
Вместе с тем Зубов послал к Шейх-Али-хану парламентёров, требуя безусловной сдачи крепости. Однако восемнадцатилетний хан дербентский, находившийся под сильным влиянием своей сестры Переджи-Ханум — Розы Дагестана, без совета которой он решительно ничего не предпринимал, ответил презрительной насмешкой.
…Вечером 30 апреля отряд Булгакова расположился на отдых перед трудным походом через горы. На землю пала южная чёрная ночь. И даже мириады звёзд, более крупных и ярких, чем в России, не могли отнять у мрака ничего, кроме вершин, смутными облаками стоящих в небесной выси.
Ермолов, убедившись, что его бомбардирский батальон подготовлен к изнурительному походу, долго не мог уснуть.
Выйдя за цепь караулов, он жадно вглядывался туда, в юго-западную даль, где завтра должен быть отряд Булгакова.
Волнение от близости огромной, таинственной и незнакомой страны охватило его.
Кавказ — ворота мира… Перекрёсток народов… Чуть не всё человечество проходило тут! От мифических племён и языков, чьё происхождение теряется во тьме предыстории, от библейского ковчега, который будто бы остановил после потопа Ной на горе Арарат, и до новейших народов — этруски, хазары, косоги, яссы-аланы, авары, готы, скифы, сарматы, мидийцы, ассирийцы, татаро-монголы, римляне, арабы, персы, турки… И проходившие, прорубавшие себе путь огнём и мечом, пожарами и кровью, сами оставляли свой след, наслаиваясь и создавая новую прожилку в муаре человеческого мрамора.
Пестрота истории, языков, когда подчас один аул не понимал другой, соседний; пестрота религий — идолопоклонники, христиане, приверженцы Зороастра, мусульмане… Но при всём многообразии, несходстве десятков и даже сотен племён имелось нечто общее для всех них — в час опасности они становились единым войском. Старики и женщины угоняли отары и увозили скарб, мужчины садились на коней, выслеживали и уничтожали врага, а при нужде укрывались в таких теснинах и высотах, куда не добраться было пришельцу.
Что там, впереди? Воинственные, жестокие и гордые обитатели Кавказа — чеченцы, лезгины, аварцы, лаки, акушинцы, каракайдаки, тарковцы и прочие, имя которым — легион. За хребтом — некогда великие, а теперь униженные историей потомки Тамар и потомки Паруйра. А дальше — дряхлеющие, но ещё грозные, наводящие на соседей ужас Оттоманская Порта и Персия, два уставших от добычи хищника, два рабовладельческих гиганта, держащих в покорности, в неволе множество иных народов. Азия…
В этих империях с особенной, изощрённой жестокостью борются за власть: брат на брата, семья на семью, клан на клан. Так, шах Аббас Великий уничтожил всех своих детей, дабы не быть зарезанным по приказу кого-то из них. Здесь процветает торговля людьми, здесь самая ценная дань — красивые девочки и мальчики, отбираемые у родителей персами и турками в услужение и для утоления похоти Здесь рядом с нищетой горцев Дагестана ослепляющее великолепие Стамбула и Тегерана, роскошь, неизвестная Европе, изнеженность и сладострастие, неведомые даже Риму в пору его пышного разложения. И равнодушное азиатское изуверство: человек не стоит ничего; обмануть или даже убить неверного, гяура, — значит приблизиться к раю…
Темнота сгущалась, хотя звёзды в холодном разреженном воздухе радужно вспыхивали и словно приближались к земле. Ермолов смотрел на эти сонмы миров, таинственно и кротко мерцавших над ним, и думал: «Какая из них моя?
И скоро ли срок ей пасть, закатиться за горизонт?..»
Первого мая основные силы графа Зубова начали последний переход к дагестанской твердыне.
Впереди шли гребенские и волжские казаки, зорко присматриваясь к гористым окрестностям. Неприятельских отрядов не было видно. Лишь изредка на отдалённой скале появлялся всадник в рваном бешмете и бедной папахе, но, свято соблюдая горские обычаи, на отличной лошади — лёгком тонконогом аргамаке — и увешанный дорогим оружием.
Он замирал, оглядывая русское воинство, а потом стремительно мчался, чтобы передать весть: идёт Золотая Нога.
После ранения Валериана Зубова на реке Буг и ампутации ноги искусный аглицкий мастер сделал ему протез на пружинах, который был скрыт в сапоге и шароварах.
Наивные жители гор были уверены, что протез у такого великого и важного вельможи может быть только из чистого золота, и потому прозвали Зубова Кызыл-Аяг — Золотая Нога…
На другой день русские были уже в предместье Дербента. Им открылись минареты и крыши города, расположенного на скате горы, уходившей к самому берегу Каспийского моря. Едва только передовые казачьи разъезды подошли к окружающим Дербент горам, как ожили бесчисленные утёсы, скалы, овраги, засвистали и зажужжали пули.
Граф Зубов, раздосадованный неожиданным препятствием, приказал:
— Выбить засаду и разогнать неприятеля!
Казаки спешились, а за ними двинулся рассыпанный в цепи третий батальон егерей Кавказского корпуса. Казаки поползли по земле к утёсам, откуда поднимался густой пороховой дым. Егеря шли за ними в некотором отдалении, отвлекая на себя внимание неприятеля. Когда гребенцы и волжане были уже у подножия утёсов, егеря перешли в открытое наступление.
Дербентцы приготовились было к тому, чтобы встретить их свинцом, как загремело могучее русское «ура!». Это подползшие спешившиеся казаки с шашками наголо рванулись на противника. Натиск был стремителен, «ура!» гремело не смолкая. Джигиты Шейх-Али-хана дрогнули и бежали к Дербенту.
Русские войска подошли к городу и расположились на окружающих его высотах. Валериан Зубов сам произвёл рекогносцировку.
Дербент, называемый по удобству своего местоположения аравийскими писателями Баб-эль-Абуаб — Ворога Ворот, или Главные Ворота, именовался ещё Железной Дверью — ввиду своей укреплённости. Он был обнесён с трёх сторон прочными и высокими стенами, из которых северная и южная имели в длину до трёх вёрст и продолжались к востоку на несколько сажен в море. К юго-западу стены подымались на крутой утёс, возвышавшийся на сто шестьдесят сажен, и соединялись с цитаделью Нарын-Кале, которая как будто висела над городом. В этой цитадели находился Шейх-Али-хан со своей сестрой. Улицы города были кривы и тесны, дома с плоскими крышами построены из ноздреватого камня.
Большую часть стен прикрывала передовая башня, мешавшая не только устройству батарей, но даже сообщению между отдельными частями корпуса. Дербентцы засели в этой башне и встречали русских пушечными и ружейными выстрелами.
Зубов решил начать штурм, не ожидая отряда Булгакова, о движении которого между тем не приходило никаких известий.
— Сколько может быть защитников в передовой башне? — скорее разговаривая с самим собой, чем обращаясь к генерал-майору Римскому-Корсакову, спросил главнокомандующий.
— Точно неизвестно, ваше сиятельство, — отвечал тот.
— Я думаю, их не больше семидесяти человек.
— Очень может быть. Но башня в четыре яруса, и стены её на вид столь прочной кладки…
— Всё это так, — нетерпеливо перебил Зубов Римского-Корсакова, — однако эта башня должна быть не далее как завтра на рассвете взята нами!
— Но у нас в обозе нет лестниц достаточной высоты! — пытался возразить генерал.
— Зато в вашем распоряжении без числа удальцов! — отрезал Зубов, давая понять, что приказ обсуждению не подлежит. — Какой полк, по вашему мнению, наиболее готов к штурму?
— Воронежского пехотного полка батальон, ваше сиятельство, — не раздумывая, сказал Римский-Корсаков.
— Кто командует?
— Полковник Кравцов, ваше сиятельство.
— А, знаю. Храбрый солдат! Усильте его двумя гренадерскими ротами — и завтра с богом…
3 мая, едва появилось солнце, воронежцы под командованием полковника Кравцова двинулись к башне. Почти все солдаты, видя, что идут на верную смерть, переоделись в белые рубахи.
— Отступления быть не может! — сказал им накануне командир.
Довольно быстро они окружили башню со всех сторон.
Но что можно было поделать без лестниц? Прикладами да прихваченными с собой брёвнами солдаты не могли разбить стены из дикого камня. Беспомощно толкались воронежцы, стреляя безо всякой цели вверх, по хорошо защищённому врагу. А дербентцы со всех четырёх ярусов башни сыпали свинцовый град на наступающих…
Но никто из солдат не сделал и шага назад. Кравцов и все офицеры были ранены, а штурмующая колонна продолжала бой, предпочитая верную смерть позору отступления.
Распоряжавшийся штурмом Римский-Корсаков через несколько часов бесполезной бойни прислал приказание немедленно отступить, и воронежцы отошли, захватив всех убитых и раненых. Штурм совсем не удался, и только беспорядочностью стрельбы со стороны дербентцев можно было объяснить сравнительно небольшую убыль, какую понесли наступающие: 25 убитых и 72 раненых.
Результаты неудачи, преувеличенные слухами, не замедлили сказаться. Сразу же заволновался и загудел весь окрестный край. В тылу у русских стали скапливаться отряды дагестанцев, некоторые спускались с гор в надежде на лёгкую добычу.
Старые кавказцы, бывшие при Зубове, объясняли ему, что здесь не Европа и даже не Турция, где можно применять то, что предписывает стратегия. Здесь главный залог успеха — быстрота действий. Они убедили Зубова не откладывать повторного штурма, тем более что к концу этого, несчастливого для русских, дня с гор спустился наконец отряд генерала Булгакова.
Отправленной в обход первой бригаде пришлось преодолеть такие затруднения, о каких никто и не думал. Сам по себе переход был невелик, всего восемьдесят вёрст, но в их числе двадцать пришлось сделать по совершенно непроходимым тропам.
Батарея Ермолова двигалась вслед за егерями подполковника Бакунина. Солдаты молча оглядывали нависшие над безднами утёсы, редкие далёкие и пустые аулы, которые лепились, подобно птичьим гнёздам, по уступам гор, неистово ревущие горные реки, низвергающиеся в пропасти. Грозное и пустынное величие ландшафта захватило и Ермолова.
«Природою учреждённая крепость, — думал он, понукая свою лошадку и испытывая неудобство от непривычного казачьего седла. — Тут мы ещё хлебнём лиха. И воевать здесь надобно по-особенному, не так, как в Италии… Узнать сперва не только самое природу, но и характер, обычаи своенравных здешних обитателей…»
Батарейцы, как и полагалось в артиллерии, на подбор, рослые, под стать своему командиру, были несколько подавлены непривычной обстановкой. Исключение составлял фейерверкер 4-го класса Горский — не в пример остальным маленький, щуплый и шустрый, с длинным и узким, загнутым вверх носом, из-за которого в батальоне его прозвали Патрикеевной.
— А что, братцы, — приговаривал Горский, шагая у передка орудия, — ведь сегодня, никак, первое мая… День святого пророка Иеремея… Иеремея запрягальщика, ярёмника…
Чует моё сердце, придётся нам в ярмо впрягаться в честь Иеремея-батюшки… Поработать заместо лошадей, да, чую, поболе, чем в прежнем переходе…
У селения, брошенного жителями, отряд начал подниматься на главный Табасаранский хребет. Первой преградою на пути явился дремучий лес. Через него вверх, на крутизну, вилась узкая тропинка.
— Что я говорил? Май смаит, — повторял Горский, суетясь у застрявшего зарядного ящика. — В мае и жениться — век маяться, не то что по горам елозить…
— Да нишкни ты, враг! — добродушно крикнул ему огромный бомбардир с толстыми щеками и широкими плечами. — Только в ногах путаешься!
Он подсел под задок повозки, крякнул и выдернул попавшее между корнями колесо. Лошади рванули, зарядный ящик снова пополз вверх.
Подниматься пришлось по крутизнам более чем на три версты. Лес редел, растительность постепенно беднела, и наконец только ярко-зелёные и красноватые мхи да ягели оживляли пустынные скалы. Воздух редел тоже, ускоряя дыхание и сжимая сердце. Подъём был так крут, что орудия и обозные повозки приходилось втаскивать на руках. С рассвета и до полудня на вершины взобрались всего только батальон пехоты и отряд казаков. В довершение ко всему после полудня пошёл проливной, с грозою, дождь, не перестававший лить до следующего утра. Глиняная почва размякла, превратилась в месиво, так что шесть лошадей были не в силах сдвинуть с места двенадцатифунтовое орудие, и в помощь им Бакунин прислал две сотни солдат. Но и они выбились из сил.
— Не иначе как Патрикеевну надо позвать… Он подтолкнёт, — хрипло шутил толстый батареец, пытаясь вместе с гренадерами втащить на крутизну большую, старинного литья, бронзовую пушку.
Между тем буря разыгрывалась. За ослепительным блеском молнии следовали непрерывные удары грома, грозно раскатывавшиеся по ущельям бесчисленным эхом. Их заглушал рёв проливного дождя, попеременно сменявшегося то снегом, то градом.
— Право, как в преисподней! — стараясь пересилить шум дождя, крикнул Ермолову Бакунин и обернулся к солдатам: — Наддай, ребята!
Он перекинул через плечо верёвочную постромку и пополз вверх, надсаживаясь так, что на побагровевшем от натуги лице вовсе исчезли рябинки.
— Наддай! — вторил ему Ермолов, подставляя могучее плечо под лафет.
Пушка стронулась.
— Чисто Еруслан Лазаревич! — одобрительно сказал старый гренадер. — С таким командиром и чёрта победишь, не то что горы…
К одиннадцати пополуночи 2 мая весь отряд был уже на вершине хребта. Предстоял спуск, ещё более затруднительный, чем подъём. И думать не приходилось брать с собой обоз. Он замедлил бы переход настолько, что неизвестно, когда бы отряд поспел к Дербенту. А Зубов уже торопил через посыльных. Булгаков решил вставить обоз под охраной двух гренадерских рот в горах, а всем остальным спускаться в долину Девечумигатан налегке.
Этот последний переход продолжался безостановочно с одиннадцати утра до часу ночи. С вершины отряд попал в тесное и глубокое ущелье, по дну которого протекала пенившаяся от дождя река. Ночь застала русских в Девечумигатанской долине, и здесь усталым людям был дан отдых до утра. Но что это был за отдых, что за ночлег! Проливной дождь, было стихший, под вечер пошёл опять с такой силой, что горная река быстро вышла из берегов и в несколько часов наводнила всю окрестность. Солдаты до утра простояли в воде, не смыкая глаз и не имея возможности отдохнуть.
Зато утро наступило тёплое и ясное. Появилось солнце, обливая миллионами искр снеговые вершины; река смирилась и вновь вошла в свои берега. Солдаты могли обогреться и обсушиться. Теперь до Дербента было рукой подать.
Бой за Железную Дверь входил в свою решающую фазу.
Неудача 3 мая сильно поколебала уверенность русских в успехе открытого штурма. Стены Дербента казались несокрушимыми для полевой артиллерии, которая только и имелась в корпусе Зубова.
— Нешто из двенадцатифунтовиков эдакую толщу пробить? — переговаривались батарейцы Ермолова. — Неужели придётся уйти ни с чем?!
Большинство солдат чувствовали, что слава Кавказского корпуса висит на волоске. Уже больше полусотни ядер было выпущено из русских орудий, а на дербентской стене сбит всего лишь один-единственный зубец. Бомбардирование оказалось явно неудачным. Приверженцы Шейх-Али-хана вывели на стены всех своих людей, и было видно, как дербентцы глумились над бесполезностью пальбы по крепости.
Более того, несостоятельным оказался план Зубова обложить Дербент, а следовательно, не имели смысла ни трудный переход через Табасаранский хребет, ни жертвы, понесённые отрядом Булгакова: оставленные им близ урочища Девечумигатан две гренадерские роты были вырезаны казикумцами, а обоз разграблен.
— Кажется, есть только один выход, — сказал Ермолов Бакунину, обозрев с охотниками каспийскую твердыню. — Собрать всю имеющуюся артиллерию воедино и попытаться огнём в одну точку всё-таки пробить брешь…
К этой же мысли склонялись и опытные генералы. По их совету Зубов приказал ставить пушки против стены главного замка — Нарын-Кале. Бомбардирский батальон Ермолова был переправлен на судах в расположение основных сил.
Но прежде чем начать массированный обстрел, необходимо было во что бы то ни стало овладеть передовой башней. Повторный её штурм Зубов назначил на 7 мая, причём в состав атакующих колонн определил те же две гренадерские роты и батальон Воронежского полка.
Топтание на одном месте настолько наскучило солдатам, что весть о новом штурме радостью отозвалась в их сердцах.
— Счастливцы! — завидовали остальные воины воронежцам.
— Теперь-то они маху не дадут — выбьют!
— Как не взять! В прошлый-то раз осрамились, теперь поправить надо.
— Возьмут! Полковник Кравцов головную колонну ведёт…
— Да ведь он при первом штурме ранен!
— Оправился, на ноги встал… Что, не кавказец разве?
— Ему поручика Чекрыжова в товарищи дали.
— С этим возьмут. Орлы!..
Утром 7 мая среди русского лагеря воцарилась мёртвая тишина. Притихли и засевшие в передовой башне дербентцы. И они почувствовали, что решительный момент недалёк. Ровно в восемь пополуночи с той стороны, где стояла палатка Зубова, громыхнул одинокий пушечный выстрел, и сейчас же по всему отряду пронеслось:
— Главнокомандующий!
На довольно высоком кургане, позади батарей, появился граф Валериан Александрович, разодетый в парадную форму, блиставшую золотым шитьём и бриллиантами: унизанный бриллиантами портрет государыни в петлице, бриллиантовый вензель на шляпе, перстень с огромным солитером.
За Зубовым следовала свита: толстый граф Апраксин; казачьи генералы — бородатый слегка кривоногий Савельев и высокий смуглолицый красавец Платов; начальники регулярных войск — Булгаков, Беннигсен, Цицианов. У всех лица были сумрачны, и оживления почти не было заметно.
Затею главнокомандующего — штурмовать защитную башню, не пробив в ней предварительно бреши, — большинство считали нелепой. Ведь новый приступ должен был происходить при тех же условиях, что и первый, то есть без лестниц, и генералы были убеждены, что гренадеры и егеря посылаются Зубовым на верную смерть.
Из расположения шестипушечной батареи Ермолова всё происходившее было видно как на ладони. Вот Римский-Корсаков, получив от командующего разрешение начать штурм, дал шпоры коню и помчался к колоннам, замершим в ожидании приказаний.
— Братцы! Товарищи! — воскликнул генерал, сняв треуголку. — Пришло время послужить матушке-государыне...
Взять эту башню нужно… Непременно… Так не посрамим своей былой славы!
Смутный гул пронёсся по рядам!
— Веди, веди нас! — раздались отдельные голоса. — Умрём все до единого, а не отступим!
Генерал надел шляпу и сказал тише:
— Верю вам, ребята, — и взмахнул перчаткой: — Коли так — вперёд!
Громоподобное «ура!» ответило Римскому-Корсакову.
Тот отъехал в сторону и пустил вперёд штурмующие колонны. Путь воронежцев и егерей лежал как раз мимо холма, где расположился со своей свитой Зубов. Воронежские гренадеры шли, выдерживая равнение, как на параде.
Зубов размахивал треуголкой и, напрягая молодое лицо, кричал:
— Не посрамите, ребята, русской славы!
— Ты увидишь нас! — грянули в ответ гренадеры и кинулись, уже не держа фронта, к башне.
— Эх и встретят их сейчас! — сумрачно бросил толстый батареец и почти искательно спросил: — Господин фейерверкер, а что сегодняшний день обозначает?
Горский, который при приближении огневого дела сразу стал важным и всем своим видом показывал солдатам, что он хоть и небольшой, да командир, строго ответил:
— Седьмое мая — день праведного Иова Многострадального. Иова горошника, росника… Будут кидать свинцовый горох, и распустятся кровавые росы…
В этот момент и из бойниц башни, и со стен Дербента, сплошь унизанных его защитниками, загремели выстрелы.
С батареи было видно, как десятки фигурок закувыркались, сражённые пулями, в то время как остальные, не обращая на это никакого внимания, бежали к окутанной пороховым дымом башне. Эти, казалось, обречённые на смерть солдаты даже не кричали: они берегли своё грозное «ура!» для решительного момента.
Ермолов нетерпеливо переминался с ноги на ногу, вглядываясь в картину далёкого боя. Как ему хотелось сейчас быть там, среди атакующих, или хотя бы помочь им отвлекающим противника пушечным огнём! Но не оставалось ничего другого, как беспомощно взирать на отчаянную попытку товарищей по оружию взять открытым штурмом передовую башню…
Наконец раздалось мощное «ура!» — это гренадеры, не обращая внимания на сыпавшийся град пуль, окружили башню.
— Боже праведный, да что это? — вскрикнул толстый бомбардир.
— Ишь ты! Ловко! Важно! — восхитился фейерверкер.
Поручик Чекрыжов взобрался на плечи гренадера и начал карабкаться по камням, подымаясь на руках всё выше и выше. Миг — и его примеру последовали десятка два солдат. Они втыкали штыки в расщелины между камнями кладки и в несколько секунд очутились на крыше башни, Завязалось горячее дело.
Одни из удальцов работали штыками, другие ломали кровлю, чтобы проникнуть через пролом в средний этаж, В дело шло всё, что попадалось под руку. Вдруг кровля рухнула, увлекая за собой и трупы павших, и продолжавших бой живых. Тела, камни, доски полетели на головы защитников башни, которые растерялись и были переколоты.
Пока гренадеры сражались внутри башни, подоспевшие егеря кинулись на прикрытие: из крепости спешила подмога. В отчаянном бою русские дрались штыками, дербентцы кидались на них со своими кривыми саблями. Бой длился беззвучно, слышались только стоны раненых, хрип умирающих да лязг оружия. Но вот вспыхнуло, как вспыхивает огонь, «ура!», а в ответ раздались отчаянные крики «алла».
Дербентцы не выдержали натиска и отступили к стенам города. Егеря преследовали их под огнём до самого Дербента.
Только вогнав неприятеля в ворота, они отошли к башне.
Полдень ещё не наступил, а оплот Дербента был уже в руках русских. Теперь можно было без помех готовиться к штурму самой крепости.
Огромный шатёр графа Валериана Александровича едва вмещал всех приглашённых.
Глядя вокруг, Ермолов невольно думал о временах светлейшего князя Потёмкина, которые, казалось, снова воскресли. За две тысячи вёрст от Петербурга искусством архитекторов, живописцев, поваров, тафельдекеров, музыкантов, дансоров юный капитан был перенесён, словно в сказке из «Тысячи и одной ночи», в обстановку столичного дворца, Боевые генералы и офицеры, в скромных мундирах, чувствовали себя неуютно, впрочем, как и изъявившие покорность российскому трону дагестанские вожди с газырями на груди и при великолепном оружии. Совсем по-иному вела себя многочисленная свита графа Валериана — гвардейские офицеры, носившие вне службы бархатные кафтаны, атласные камзолы, кружевные жабо и манжеты, во главе с бригадиром графом Апраксиным. Этот человек, назначенный на должность дежурного генерала при главнокомандующем и награждённый четырьмя орденами, не нюхал пороха и проявлял свои способности всего более во время празднеств, кутежей и амуров.
А женщины прекрасным ожерельем окружали Зубова и его свиту. Тут были и петербургские прелестницы, последовавшие на край света за братом любимца Екатерины II; и хорошенькие француженки — актрисы, танцовщицы, певицы; и пугливые девушки, присланные в дар Золотой Ноге султанами, кадиями и шамхалами; и крепкие, краснощёкие казачки. Граф Валериан отличался женолюбием не менее светлейшего князя Потёмкина. Недаром, когда восемнадцатилетний Зубов отправился на Турецкий театр военных действий, царица писала, что в городе все красавицы без него похудели.
Да он и сам был красавцем, превосходившим телесной приятностью брата: лицо необычайной белизны с нежным румянцем, точёные черты, большие светлые глаза. Екатерина II не скрывала своей симпатии к Валериану и в минуты нежности именовала юношу в письмах «резвуша моя», «любезный мальчик», отмечая его пылкий нрав, подвижность и жизнерадостность. Она и позволяла ему почти то же, что и своему избраннику Платону: граф Валериан, играя в фараон, ставил на карту по тридцать тысяч золотом.
Чрезвычайно высоко ценила престарелая императрица, уже растерявшая изрядную долю природной своей проницательности, и человеческие качества Валериана Зубова, большей частью мнимые. Окружавшая графа свита вспоминала, что в письмах на Кавказ, которые Зубов своим ближним зачитывал вслух, Екатерина II называла его «прекрасной и доброй душой», «героем во всей силе слова», «храбрым воином», «вежливым и благородным рыцарем».
Очень пухлый, несмотря на молодость, граф Апраксин, похожий на младенца-переростка, достаточно громко, чтобы слышал Зубов, занятый француженкой-дансоркой, говорил:
— Всемилостивейшая матушка-государыня наша изволила так отозваться о способностях и военных подвигах его сиятельства Валериана Александровича: «Блистательная младость таковая обещает Вам век благополучии и всего доброго, чего только человек желать может…»
Ермолов заметил, как с неудовольствием наморщил своё смуглое красивое лицо Матвей Иванович Платов, как с плохо скрытой неприязнью поглядывает на придворных трутней боевой артиллерист Богданов. Он слышал, что царица серьёзно почитает Зубова чуть ли не лучшим полководцем Европы, забывая генералов Репнина, Гудовича, Каменского. «Как неуместно хвалить военные способности графа Валериана Александровича, если существует сам бог войны — великий Суворов!..» — подумал Ермолов, невольно разделяя общее ощущение воинов-кавказцев.
Очевидно, и Зубов почувствовал неловкость от возникшей невидимой стены между свитой и приглашёнными армейскими начальниками.
— Господа! — крикнул он, отвлекаясь от быстрого и приятного французского разговора. — Прошу всех за столы, причём господ генералов приглашаю за стол ближний… — Он поискал в военной толпе Ермолова и добавил: — Алексей Петрович, ты сядешь со мною…
Первый тост был поднят за её величество государыню-императрицу, «милости которой равномерно простираются на всех её подданных». Ермолов слышал, что Екатерина II оказывала такое благоволение графу Валериану Александровичу, что даже фаворит одно время видел в брате опасного конкурента. Увлечение младшего Зубова прекрасной графиней Потоцкой положило конец их соперничеству.
С тех пор между братьями установились самые добрые отношения, причём в своих письмах Валериан именовал Платона «любимым другом, братом и отцом…».
Понемногу военные, разгорячённые вином, завладели разговором, переводя его на трудности предстоящего взятия Дербента. Корсаков, Беннигсен, Цицианов, Платов говорили о невозможности открытого штурма и настойчиво рекомендовали главнокомандующему употребить все усилия, чтобы пробить в крепостной стене брешь. Зубов рассеянно кивал головой, внимая им вполуха, но затем повернулся к Ермолову и тихо сказал:
— Десятого приступ… И ты, Алексей Петрович, будешь командовать центральной брешь-батареей…
Едва забрезжило утро 10 мая, как все имевшиеся в корпусе Зубова орудия начали обстрел Нарын-Кале. Батареи были расставлены веерообразно, с таким расчётом, чтобы удары ядер приходились по одному и тому же месту в стене замка.
В эти минуты фейерверкер Горский преобразился. Куда подевались его прибауточки и смешочки, суетливость и празднословие! Быстро и чётко командовал он расчётом своего орудия — бронзовой, старинного литья, пушки, — сам подхватывая его за колеса после выстрела и вывинчивая для новой наводки винты.
Ермолов, перебегавший от одного орудия к другому, после каждого залпа выскакивал вперёд и из-под руки глядел на стену Нарын-Кале, в которую с каменными брызгами ударялись ядра.
— Молодец, фейерверкер! — кричал он, видя, как точно в цель летят ядра.
— Рад стараться, ваше благородие! — весело отвечал фейерверкер и с преувеличенной строгостью бросался к прислуге: — Шевелись! Подноси картуз!
До двух часов пополудни гремели не переставая пушки.
Свистя и шипя, резали воздух ядра, но долго, очень долго стены Нарын-Кале по-прежнему стояли невредимыми. Канонада всё усиливалась. Наконец камень не выдержал, и стена рухнула, обнажив брешь, через которую уже легко было проникнуть в замок.
Орудия смолкли, и на солнце сверкнула стальная щетина штыков: был назначен немедленный штурм Нарын-Кале. В то же самое время от Зубова полетел в Петербург гонец. «Через образовавшийся пролом, — доносил граф Валериан Екатерине II, — блеснуло в очи неприятелю победоносное оружие Вашего Императорского Величества, приготовленными к штурмованию замка воинами».
Но вот из-за стен Дербента до слуха русских донеслись громкие крики, потом всё смолкло, и ворота оплота Дагестана широко распахнулись.
На площади показалась процессия. Впереди, в разноцветных халатах и белых чалмах, шли старейшины Дербента. Двое юношей вели под руки едва передвигавшего от дряхлости ноги старца в белоснежной чалме. В некотором отдалении медленно двигались главы дагестанских племён, явившиеся для защиты своей твердыни. Последним следовал верхом Шейх-Али-хан, на шее которого в знак покорности висела его кривая сабля. Дербент сдавался на милость победителя…
Не доходя до русского главнокомандующего десяти шагов, вся процессия остановилась и опустилась на колени.
Лишь дряхлый старец, сопровождаемый юношами поводырями, продолжал приближаться. Тяжело дыша, он поравнялся с Зубовым и тоже встал на колени. Не приподымаясь, старик чуть слышно заговорил о чём-то на своём языке.
Зубов уловил только одно слово, показавшееся ему похожим на русское имя Пётр.
В заключение своей речи старец протянул Зубову серебряные ключи.
— Что он говорит? — спросил граф Валериан переводчика. — Мне послышалось, что он упомянул имя Петра.
— Так точно, ваше сиятельство, — последовал ответ. — Он говорит, что ему уже сто двадцать лет и что семьдесят три года назад он поднёс эти самые ключи от Дербента императору Петру Великому…
— Какая прекраснейшая фраза для донесения моего! — воскликнул Зубов. — Запишите: «Оруженосец Екатерины II те же ключи и от того же старца, что и Пётр Великий, принял 10 мая 1796 года…»
Потом он соскочил с коня, поднял коленопреклонённого старца и обратился к толпе с уверением, что, раз они сдаются добровольно, им страшиться нечего: город разорён не будет и всё их имущество останется нетронутым. А в это время к открытым воротам Дербента с распущенными знамёнами и музыкой подходили кавказские егеря и московские мушкетёры из савельевского отряда.
После падения Дербента генерал Рахманов занял крепость Баку, а Булгаков вошёл в пределы Кубинского ханства. Через две недели посланный Зубовым отряд драгун овладел Шемахой.
Приближалось время, когда Зубов должен был встретиться на поле брани с самим «ужасом Персии», «львом львов» — Ага-Мухаммед-шахом.
«Милостивый государь мой Алексей Петрович!
Отличное Ваше усердие и заслуги, оказанные Вами при осаде крепости Дербента, где Вы командовали батареею, которая действовала с успехом и к чувствительному вреду неприятеля, учиняют Вас достойным ордена св. Равноапостольного Князя Владимира на основании статутов оного.
Вследствие чего, по данной мне от Ея Императорского Величества Высочайшей власти, знаки сего ордена четвёртой степени при сем к Вам препровождая, предлагаю оные на себя возложить и носить в петлице с бантом; о пожаловании же Вам на сей орден Высочайшей грамоты представлено от меня Ея Императорскому Величеству.
Впрочем, я надеюсь, что Вы, получа таковую награду, усугубите рвение Ваше к службе, а тем обяжете меня и впредь ходатайствовать пред престолом Ея Величества о достойном Вам воздаянии. Имею честь быть с почтением Вам,
Милостивого государя моего,
покорный слуга
Граф Валериан Зубов
Августа, 4 дня, 1796 года
Артиллерии г-ну
капитану Ермолову».
— Ваше превосходительство, дозвольте мне участвовать в деле с отрядом подполковника Бакунина?..
Капитан Ермолов потревожил генерал-майора Булгакова в его палатке во время скромной трапезы. Денщик принёс командиру корпуса баранью похлёбку в глиняной чашке и бутылку простого красного вина.
Генерал, сидевший по-турецки, на корточках, предложил Ермолову разделить с ним ужин. Тот отказался, хоть и был голоден: в горах с провиантом было туго, местные жители, покидая свои селения при приближении русских, угоняли с собой скот и сжигали зерно.
Булгаков молча принялся за еду, словно позабыв о Ермолове. Мысли его витали далеко.
Самонадеянный граф Зубов наивно полагал, что занятием городов он овладевает не только краем, но и умом и сердцем горцев, и принимал их изъявления покорности за истинные чувства. Однако его великодушие воспринималось жителями Дагестана, воспитанными на строгом соблюдении воздаяния и мести, как непростительная слабость. Недавно клявшийся в верности русским хан дербентский Шейх-Али, бежав в горы, соединился с хамбутаем казикумыкским Сурхай-ханом. Внезапно выросшие скопища двинулись на Кубу, занятую отрядом Булгакова, и захватили вход в ущелье с аулом Алпан. Ворота на Кубу оказались в руках неприятеля. Отправив на разведку роту кавказских егерей под командой капитана Семенова, Булгаков приказал вслед за ним выступить подполковнику Бакунину с тремя егерскими ротами и казачьей сотней…
Ермолов терпеливо ждал. Булгаков тщательно обглодал каждое рёбрышко, дохлебал шижку, потом корочкой дочиста вытер дно, запил всё добрым глотком вина и лишь затем поднял на капитана умные маленькие глазки.
— Тебе сколько годков-то, Алексей Петрович? — тихо сказал он.
Что-то старческое, даже отцовское услышал Ермолов в его голосе.
— Девятнадцать в мае исполнилось, — не понимая, куда клонит боевой начальник, ответил он.
— Девятнадцать… — задумчиво проговорил Булгаков, поднялся с вытертого ковра и положил руки на широкие, могучие плечи Ермолова: — Не спеши, Алексей Петрович, тебе ещё будет время!..
Следующий день, 28 сентября, прошёл в томительном бездействии; от Бакунина не было никаких вестей. Ермолов, бомбардирский батальон которого был придан Углицкому пехотному полку полковника Стоянова, выступил на соединение с главными силами, стоявшими к югу от Кубы, у города Шемаха.
29 сентября, двигаясь форсированным маршем, русские услышали в горах выстрелы, и полковник Стоянов без промедления повернул к реке Самур, где у аула Алпан должен был находиться отряд Бакунина. Предчувствуя недоброе, солдаты не шли, а бежали. Выстрелы становились всё громче, уже стали слышны крики и стоны, заглушаемые заунывным «алла». Наконец с пологого склона, идущего к реке, Ермолову и его боевым товарищам открылась ужасная картина.
Тысячные толпы горцев окружили таявшую на глазах горстку егерей. Джигиты, подлетая на полном скаку к израненным, истекающим кровью русским, арканами выхватывали то одного, то другого. Казаки, пытавшиеся спастись от позорного плена и мучений, выскакивали навстречу им и гибли от пуль. Ожесточение горцев было так велико, что они даже не заметили, как появился полк Стоянова.
Пока угличане выстраивались для атаки, Ермолов выставил на высоте свою батарею и скомандовал:
— В картечь!
Горский уже сам подтаскивал деревянные коробки со свинцовыми пулями и кусками железа. Не испрашивая указаний у командира, он открыл огонь.
Брызнула густая картечь, поражая горцев в спины, и Ермолов, не мешкая, отдал приказ:
— Шрапнелью!
Картечь могла поразить только ближние ряды неприятеля, шрапнель же осыпала толпу во всю её глубину. Новый залп заставил смешаться горцев. В это время под громовое «ура!» русские со штыками наперевес ринулись в атаку. Неприятель, позабыв, что численностью во много раз превосходит и новых своих противников, ударился в беспорядочное бегство. Панический ужас, охвативший горцев, был столь велик, что они оставили на поле боя всех своих убитых и раненых, а это случалось с ними крайне редко.
Израненные, иссечённые егеря и казаки со слезами встретили своих спасителей. Среди убитых были подполковник Бакунин и капитан Семенов. Виной неудачи было то, что оба храбрых офицера не имели опыта войны на Кавказе.
Руководствуясь суворовским принципом «быстрота и натиск», Бакунин повёл свой отряд незнакомой местностью и не обратил внимания на то, что ущелье перед Алпаном сплошь покрыто густым лесом из чинар. Ночь провели в ущелье, а когда наступило утро, Бакунин увидел, что его отряд окружён со всех сторон горцами. Они стояли тихо, творя утренний намаз; между ними были Шейх-Али-хан, казикумыкский Сурхай-хан, старейшины Алпана, муллы и хаджи.
Русские поняли, что попали в ловушку. Начался отчаянный рукопашный бой — навалившиеся с гор массы неприятеля выдержали первый залп и уже не дали возможности перезарядить ружья. В ближней схватке, грудь в грудь, ружья превратились в бесполезные палки, горцы работали кинжалами. Без стона, без жалоб падали егеря. Если бы не случайно подоспевший полк Стоянова, ни один солдат не ушёл бы из ущелья…
Несчастье, случившееся с отрядом подполковника Бакунина, задержало Каспийский корпус в Шемахе. Однако и оно не могло остановить наступательного порыва русских.
Зубов выслал Римского-Корсакова к крепости Гяндже, которая была занята его отрядом. Главные же силы подошли к слиянию знаменитых рек Аракса и Куры. Кавказская война на этом кончилась и начиналась уже персидская — первая, если не считать малозначительных походов в пограничные области ещё при Петре Великом.
Державин воспел поход Зубова и дикие красоты Кавказа в оде, которую Пушкин позднее назвал превосходной:
О, юный вождь! сверша походы,
Прошёл ты с воинством Кавказ,
Зрел ужасы, красы природы;
Как с рёбр там страшных гор лиясь,
Ревут в мрак бездн сердиты реки;
Как с чел их с грохотом снега
Падут, лежавши целы веки;
Как серны, вниз склонив рога,
Зрят в мгле спокойно под собою
Рожденье молний и громов…
До сих пор, несмотря на некоторые просчёты графа Зубова, война была победоносною. В короткое время оказались покорены и присоединены к России ханства Казикумыкское, Дербентское, Бакинское, Кубинское, Ширванское, Карабахское, Шекинское, Ганжинское и весь берег Каспия от устья Терека до устья Куры. Не встречая сопротивления, русские кавалерийские отряды перешли Куру и вошли в Муганскую степь, а затем появились в Гилянской провинции. Азербайджан был открыт, дорога на Тегеран оставалась незащищённой.
Ага-Мухаммед, занятый внутренними делами, теперь спешно собирал армию для выступления против русских. Ермолов слышал, что в войсках шаха должны принять участие восемьдесят боевых слонов, но особливый интерес вызывала у него походная артиллерия персов: небольшие пушки прикреплялись к огромному седлу на верблюде, которое вмещало также артиллериста; при выстреле верблюд становился на колени. Такая артиллерия, как рассказывали кавказцы, была особенно удобна для действий в горах.
У русских всё было готово для встречи с Ага-Мухаммедшахом. Екатерина II, которую персы, с их склонностью к высокопарности, именовали «солнцешапочной царицею», назначила Валериана Зубова наместником всего Кавказского края, предоставив ему в отношении Персии полную свободу действий. Но всё изменилось, однако, с внезапной кончиной императрицы, последовавшей 6 ноября 1796 года, и вступлением на престол её сына Павла Петровичa. Отвергавший екатерининские порядки, он круто изменил политику государства и первым делом прекратил так удачно начавшийся персидский поход, во главе которого стоял один из ненавистных ему Зубовых.
Командиры полков получили приказание немедленно возвращаться в прежние границы. Главнокомандующим войсками на Кавказе был вновь назначен Гудович. Возвращение русских — возвращение победителей! — больше походило на беспорядочное бегство. Оборванные, голодные, удручённые, отступали русские войска. Горцы нападали на отставших, добивали больных и раненых. На Терской линии возвращавшихся ожидал своенравный Гудович, готовый свести счёты с теми, кого он подозревал в преданности Зубову. А сам граф Валериан, вернувшись в Россию, был отдан под присмотр полиции в Курляндии.
Избегая встречи с Гудовичем в Кизляре, Ермолов, как и многие другие командиры, пробрался степью в Астрахань, а затем в Петербург. Здесь он услышал о том, что произошло после печально окончившегося русского похода.
Весною 1797 года Ага-Мухаммед, собравший 80-тысячную армию, узнал об уходе русских из Закавказья и снова решил покорить Грузию и Азербайджан. Он перешёл уже Араке, достиг Шуши, как одно, по существу, самое ничтожное обстоятельство положило конец его замыслам и самой жизни. Двое невольников шаха, поссорясь между собою, произвели шум и до того разгневали Мухаммеда, что он повелел отрубить им головы. Но так как это случилось вечером, в час, посвящённый молитве, то исполнение казни отложили до утра. Осуждённые, коим между тем повелено было продолжать обыкновенные свои занятия, не ожидали себе пощады. Ночью они прокрались к постели Ага-Мухаммеда и закололи его кинжалами. Смерть свирепого шаха-евнуха лишила персидское войско предводителя, ж оно рассеялось. Грузия была спасена…
В пределы Кавказа Ермолову суждено было вернуться через долгих двадцать лет.
Старый помещичий дом в сельце Смоляничи, Краснинского уезда, Смоленской губернии, жил своей особенной, таинственной и удивительной жизнью.
Сюда наезжали часто офицеры из расквартированных в губернии полков — Петербургского драгунского вместе с их командиром Дехтеревым и шефом полка генерал-майором Баборыкиным, 4-го артиллерийского, Московского гренадерского… Здесь постоянно находилось восемь — десять офицеров, отставленных от службы сумасбродным государем Павлом Петровичем.
В имении была собрана богатейшая библиотека и имелся кабинет, хорошо оснащённый самыми современными для той поры физическими и химическими приборами. Здесь читывали вслух и разбирали сочинения Гельвеция, Руссо, Вольтера, Дидро, а также отечественных вольнодумцев, и в их числе — «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева. Отсюда тянулись нити в Москву, Калугу, Орел, Дорогобуж, в Курляндию — к братьям Валериану и Платону Зубовым и даже в высшие сферы Петербурга — к генерал-прокурорам А. Б. Куракину и П. В. Лопухину, к государственному канцлеру А. А. Безбородко. Здесь, в подвалах, на крайний случай хранился изрядный арсенал оружия и более шести пудов пороху. Здесь нового императора именовали презрительной кличкой Бутов или Курносый. Здесь открыто порицались прусские порядки, введённые Павлом Петровичем, и горячо отстаивалась русская самобытность. Здесь пылко спорили о «царстве разума», о тем, как развеять с помощью разума тьму невежества, сделать ясным всё, что окружает человека, что тревожит его мысль — тайны природы и общественной жизни. Здесь говорили о положении простого народа, об ужасах деспотизма и одобряли меры Французской революции.
Строгая конспирация соблюдалась ядром этого кружка.
Важнейшие письма посылались через подставные адреса и подставных лиц, документы, по их использовании, уничтожались. Шифр именовался «итальянским диалектом».
За фискалами и доносчиками в полках следили сами полковые командиры, грозившие служебными карами «мухам», «клопам», «сверчкам», как называли сторонников гатчинского режима. Участники тайной организации носили условные имена: полковник Пётр Дехтерев — Гладкий; капитан Василий Кряжев — Вырубов или Отрубнов; полковник Иван Бухаров — Бичуринский; полковник Буланин — Мухортов; подполковник Алексей Тутолмин — Росляков; полковник Тучков — Крючков; капитан Стрелевский — Катон; офицер Ломоносов — Тредьяковский и т. д.
Сам хозяин имения Смоляничи — Александр Михайлович Каховский, отставленный от службы после восшествия на престол Павла I, имел прозвище Молчанов. Его брат Алексей Петрович Ермолов, служивший с начала 1797 года в чине майора в 4-м артиллерийском полку, получил в кружке имя Еропкин.
Сын Екатерины II Павел Петрович вступил на престол уже сорока двух лет от роду, пережив много тяжёлых минут в своей жизни и испортив свой характер под влиянием холодных, неискренних и даже враждебных отношений матери. Подозревая в нём претендента на престол, она держала Павла вдали от дел, он был в открытой опале при дворе и не избавлен даже от дерзостей со стороны придворных.
Понятно, как всё это угнетало и раздражало самолюбивого Павла. На государственное управление и на придворную жизнь он смотрел со стороны, как зритель, и подолгу оценивал все факты с ПОЛБОЙ свободой критики. Россия была истощена непрерывными войнами. Хищения и стяжательство достигли в чиновничьем мире степени узаконенного грабежа, офицеры относились к своим солдатам, как к крепостным. Видя всё это, Павел рвался к деятельности, а возможности действовать у него но было никакой.
Рано нарушенное духовное равновесие нового императора не восстановилось и в пору его царствования, напротив, власть, доставшаяся ему поздно, кружила голову сильнее, чем страх перед матерью. Исполненный самых лучших намерений, Павел I стремился к благу государства, но, желая навести порядок при дворе и в администрации и искоренить пагубное старое, он начал насаждать новое с такой суровостью и дилетантизмом, то оно всем казалось горше старого.
Павел освободил политических узников — Радищева, Новикова, Костюшко, прекратил подготовку к войне с Францией, ограничил самоуправление дворян и запретил продавать дворовых и крестьян без земли, с молотка. Однако он с жестокостью, почти патологической, принялся вводить в армии ненавистные прусские порядки, капризно и своенравно низвергал старых талантливых людей и возносил мало подготовленных к государственной деятельности, чуждых России гатчинцев.
Возобновился фаворитизм, едва ли не более уродливый, чем при покойной государыне. Так, один из любимцев Павла — Аракчеев уже 7 ноября 1796 года из подполковников гатчинской артиллерии стал петербургским городским комендантом и генералом; 9 ноября получил сводный гренадерский батальон лейб-гвардии Преображенского полка; 13 ноября — анненскую ленту; 12 декабря — богатейшее имение Грузино; 5 апреля 1797 года стал Александровским кавалером и бароном; 19 апреля сделался генерал-квартирмейстером и начальником всей артиллерии; 10 августа — командиром лейб-гвардии Преображенского полка и т.д.
Если Екатерина II за 36 лет своего царствования и при огромном числе награждённых раздала 800 тысяч крестьян, то Павел только за четыре года успел раздарить более полумиллиона.
Число лиц, пострадавших от своеволия нового императора, росло с каждым днём. Среди них были, как мы уже знаем, и отец Ермолова, который по воцарении Павла I был удалён от генерал-прокурорских дел и предан заключению, и Александр Каховский, и сам великий Суворов, сосланный в апреле 1797 года в глухое сельцо Кончанское.
В далеко идущих планах Каховского Суворов занимал особое место.
Зимой 1797 года Ермолов, произведённый в подполковники, получил назначение на должность командира роты 2-го артиллерийского батальона генерала Эйлера. Прежде чем отправиться к месту расквартирования части — город Несвиж, он заехал к брату в Смоляничи, где ожидался сбор всего «канальского цеха», как именовали себя кружковцы Каховского.
Весело было ему катить в возке сорок пять вёрст от Смоленска до имения, оглядывать заснеженные поля, вспоминать дерзкие стишки и песни, сочинённые братом, карикатуры на Павла и его гатчинских «клопов», рисованные Иваном Бухаровым. Весело было и потом — войти в тепло, воздух, пахнувший трубочным табаком, стеарином, корицей, печкой, услышать приветственные крики разгорячённых пуншем офицеров:
— Ба! Младший брат Еропкин! Кстати, кстати!
Энергичного и остроумного двадцатилетнего подполковника в Смоляничах считали по праву душою общества.
— Совсем покидаешь нашу «галеру»? — поднялся навстречу Ермолову белокурый полковник с чубучком в одной руке и стаканом горячего рома в другой. — Будем крепко без тебя скучать, брат Еропкин!
— Что поделать, брат Гладкий, — в тон ему ответил Ермолов, пожимая друзьям руки и усаживаясь за холостяцким столом с дымящейся пуншевой чашей и нехитрой закуской. — Отсылают меня, горемыку, под начальствование прусской лошади — Эйлера, Бутова друга.
— Сколько можно повторять, — поднял на говоривших чёрные цыгановатые глаза Каховский, — что в России уже небось нет ни одного человека, который был бы гарантирован от мучительств и несправедливостей! Тирания с каждым днём только растёт!..
Полковник Дехтерев в возмущении стукнул об стол, рассыпая огонь из чубучка, на котором был искусно вырезан карикатурный профиль Курносого.
— А мы всё терпим! Хоть и равную ненависть испытываем! — обратился он к сумрачному Каховскому. — На что же у нас ружья? На что пушки? На что солдаты?..
— В Петербурге, сказывают, — вмешался Ермолов, — гатчинские «клопы» совсем русских заели. Памятный мне по шляхетскому корпусу Каннибах преглупейшие лекции читать во дворце изволит. И что вы думаете? Первейшие особы в государстве, и в том числе фельдмаршал князь Николай Васильевич Репнин, желая угодить Бутову, являются слушать эти нелепицы! А так как голштинец Каннибах в русском языке не силён, то и городит: «Э, когда командуют: „Повзводно направо!“, офицер говорит коротко:
«Во!» Э, когда командуют: «Повзводно налево!», то просто:
«Налево!» Или молча начинает ходить журавлём по комнате, выделывая различные приёмы своей тростью…
— Этот бессмысленный Каннибах, — невесело усмехнулся Каховский, — так подписывает билеты увольняемых в отпуск: «Всемилостивейшего государя моего генерал-майор, св. Анны I степени и анненской шпаги, табакерки с вензелевым изображением его величества, бриллиантами украшенной, и тысячи душ кавалер». Как не вспомнить мученика — его сиятельство графа Суворова: «В слезах — мы немцы…»
— Господа, господа! — дурашливым голосом перебил его Дехтерев. — Прошу всем налить пуншу и немедля выпить за его курносое величество Бутова, который сейчас самолично припожалует…
Офицеры ещё не успели наполнить стаканы, как из соседней комнаты под шутовским конвоем торжественно вошёл маленький и очень курносый человечек в короне из золотой бумаги, в переделанной из простыни мантии, с большой палкой и с фальшивой державой[1] в руках. Это был дворовый Никита Медведовский, или просто Ерофеич, который по наущению Дехтерева появлялся на обедах и вечеринках, в кабаках, среди народа и даже на разводах Московского полка, всюду изображая Павла I.
Ерофеич встал в позу, выпучил пьяные глаза и картаво, подражая императору, закричал:
— Кар-р-раул! Я из вас потёмкинский дух вышибу!
Щука умер-р-рла, да зубы целы!..
Офицеры захохотали и шумно повскакали из-за стола, окружая Ерофеича. В тот же миг по сигналу Дехтерева раздался пушечный залп, и за окнами вспыхнул фейерверк:
после штурма Праги Ермолов прислал в Смоляничи шесть маленьких орудий, захваченных у поляков.
Каховский сделал знак Ермолову и вышел с ним в кабинет. Тут, среди полок с книгами, реторт и физических приборов, сама обстановка настраивала не на смешливый, а на серьёзный лад.
— Что ты так скучен сегодня, Саша? — тихо спросил Ермолов.
— Слишком много шутов развелось на нашей «галере», — так же тихо отвечал Каховский, — а к серьёзному никто не готов. Кажется, мы пропустили свой час…
— Ты говоришь о сопротивлении тирану? — догадался молодой подполковник.
— Да. И слушай. Помню, в Тульчине, как только Курносый сел на трон, наблюдал я, что фельдмаршал наш Александр Васильевич делается день ото дня всё мрачнее.
Когда услышал я от него горькие шутки о засилье немцев, то как-то, оставшись наедине, спросил: «Удивляюсь вам, граф… Как вы, боготворимый войсками, имея такое влияние на умы русских, и соглашаетесь повиноваться Павлу?..»
— И что же его сиятельство? — в сильном волнении спросил Ермолов.
— Суворов подпрыгнул и перекрестил мне рот со словами: «Молчи, молчи!.. Не могу!.. Кровь сограждан!..» — Он принялся ходить взад-вперёд по кабинету, рассуждая, словно бы разговаривал сам с собою: — Если бы Суворов пошёл на Петербург, все войска по дороге к нему конечно же пристали б… Я бы отправился в Полтаву, где стоял дядя наш, Василий Львович Давыдов, со своим легкоконным полком. И если б он не примкнул к Суворову, я сам бы принял полк и повёл его. А на пути, в Киеве и других городах, довольно нашёл бы казённых денег, нужных этому предприятию. А что может сейчас наш «канальский цех»?..
Каховский недоговорил. В кабинет ворвались возбуждённые обильным истреблением пунша офицеры во главе с капитаном Василием Кряжевым, на котором синий форменный мундир сидел неловко, колом. Отпущенный на волю крепостной крестьянин графа Панина, он получил первый офицерский чин в 1791 году и среди членов «канальского цеха» выделялся особливой резкостью суждений, требуя уничтожения царской фамилии.
— Брут, ты спишь, а Рим в оковах! — воскликнул он, цитируя тираноборческую трагедию Вольтера. — Вспомни, брат Молчанов, Цесареву смерть!
— Если б этак и нашего!.. — ответил Каховский.
Майор Московского полка Потёмкин придвинулся к нему со словами:
— Дай мне на сие десять тысяч рублей, и ты увидишь, что станется с Бутовым!
Каховский пал на колени.
— Если ты готов на это, я тебе отдам всё своё имение! — в восторге крикнул он.
— Да будет так! — воскликнул краснощёкий здоровяк майор Мордвинов.
Ермолов глядел на них и повторял про себя одну и ту же поразившую его фразу: «Не могу… Кровь сограждан…»
Мушкетёрские, драгунские полки и 2-й артиллерийский батальон, расквартированные в Несвиже, занимались экзерцициями, готовясь к высочайшему приезду.
Инспектор государя Клингенер, долговязый голштинец со скопческим лицом, в сопровождении генералов и обер-офицеров продвигался вдоль развёрнутых, вытянутых в одну линию батальонов и наводил страх и ужас на армейских начальников. Заслуженные, поседевшие в боях екатерининские генералы представляли свои части и отдавали рапорты недавно ещё никому не известному, не нюхавшему пороха гатчинскому полковнику. В особенности страдал командир драгунского полка, отряжённого в резерв: в его роты не успели доставить новых высоких сапог для всех солдат, и он ожидал жестокого напрягая, а то и расправы. Только что Клингенер учредил разнос командиру артиллерийского батальона князю Цицианову за наличие у него на шляпе не по образцу тесьмы. Цицианов мрачно вышагивал рядом с Ермоловым, который, наблюдая за государевым «клопом», не мог удержать себя от насмешливой улыбки.
Клингенер, презрительно щуря водянистые, бесцветные глаза и покачивая форменной тростью с костяным набалдашником, внимательно оглядывал солдат — их выправку, амуницию.
Одной из первых реформ, последовавших по вступлении на престол императора Павла I, была перемена внешнего вида солдат. Прежнее удобное обмундирование, введённое во времена Екатерины II князем Потёмкиным, состоявшее из короткого кафтана с широким поясом и широких панталон, заткнутых в сапоги, не правилось новому государю и его сподвижникам: по их мнению, солдат в таком костюме имел вид не воинский, а мужицкий. Новая, перенятая у пруссаков экипировка совершенно преобразила русского воина. На него напялили длинный и широкий мундир из толстого сукна, с лежачим воротником и фалдами, и очень узкие панталоны. На ноги натянули чулки с подтяжками, крючками и лакированные чёрные башмаки. Волосы были напудрены, на затылке висела уставной длины коса, туго перевитая проволокой и чёрной лентой, над ушами болталась пара насаленных буклей. На голову нахлобучили низкую, приплюснутую треугольную шляпу.
Правофланговые взводов — унтер-офицеры — получили вместо ружья высокую алебарду. Это нововведение сделало совершенно бесполезными для боя до ста человек в каждом полку. Да и у прочих солдат ружья были приспособлены более для маршировки, чем для стрельбы. Под взглядом страшных, водянистых глаз Клингенера солдаты ещё более сжимали колени, вбирали в себя живот, выпучивали грудь и подавали всю тяжесть корпуса на носки; при этом строго воспрещалось шевелить головой, а предписывалось всегда держать её направо. Взятые от сохи и изнурённые усиленной муштрой, солдаты были совершенно сбиты с толку.
— Какого полка? — чуть тронув тростью грудь русого великана, осведомился Клингенер.
Мушкетёр молчал и, в соответствии с уставом, ел глазами начальство.
— Подлый и неловкий мужик! — повысил голос Клингенер и грязно выругался по-немецки. — Какого ты полка, я тебя спрашиваю!..
Ещё со времени Петра Великого все полки имели названия по имени русских городов и земель. С этими наименованиями войска свыклись в течение многих славных походов, они напоминали солдату блестящие подвиги, совершенные его предками в делах с врагом. Теперь в каждом полку кроме командира был назначен ещё особый шеф в чине генерала, и полки высочайше было поведено именовать по фамилии их шефа. Но так как шефы часто менялись, то менялись и названия полков.
— Не знаю, ваше высокопревосходительство! — гаркнул наконец мушкетёр. — Прежде был Петербургского, а потом какому-то немцу дан полк от государя!
На плацу все онемели. Клингенер, меняясь в лице, принялся что есть силы тыкать солдата тростью в живот и в грудь: уставом запрещалось трогать лицо, потому что от такого прикосновения на нём появлялись синяки, портившие вид строя. Во время пытки мушкетёр стоял недвижимо и, как полагалось по уставу, смотрел весело.
— Командиру полка выговор, командира роты под арест, солдату — шпицрутены!.. — бросил особый инспектор и отправился далее.
Ермолов сделал невольно движение, словно собирался опустить сзади свой кулачище на сморщенный затылок Клингенера с торчащей косицей, но только засопел, сдерживая ярость. О, немцы на русской шее, когда придёт конец вашему засилью!
Между тем Клингенер уже обошёл строй и возвестил:
— Господина главнокомандующего прошу начать манёвры.
Генералы и офицеры тотчас разошлись по своим полкам и батальонам.
На ровном, изумрудном от майской муравы поле длинные тонкие линии войск двигались стройно, равняясь, словно по нитке. Все движения солдат были плавны и медленны: в минуту каждый делал не более семидесяти пяти шагов. Развёрнутые батальоны расходились и сходились, изображая игрушечный бой.
Клингенер, растягивая длинное лицо в улыбке, говорил своему любимцу белокурому генерал-майору Эйлеру по-немецки:
— Смотри-ка! Эти русские свиньи экзерцируют почти так же хорошо, как настоящие прусские солдаты.
— Но свинья всегда останется свиньёй, — в тон ему отвечал пруссак.
Ещё более понравилась инспектору одновременная пальба из ружей и пушек — безвредная, но зато чрезвычайно эффектная, и он обещал командирам поощрения. На возвратном пути только один Ермолов оставался мрачным; прочие офицеры и генералы радовались тому, что всё так благополучно обошлось.
Но особенно счастливым чувствовал себя драгунский полковник: его часть продефилировала мимо страшного Клингенера, который мог видеть кавалеристов только с правой стороны. Поэтому солдатам было приказано обуть в новые сапоги лишь правую ногу, а левую оставить в старых…
Ермолов — Каховскому
«Любезный брат Александр Михайлович. Я из Смоленска в двое суток и несколько часов провёл в Несвиже. Излишне описывать Вам, как здесь скучно, Несвиж для этого довольно Вам знаком. Я около Минска нашёл половину нашего батальона, отправляемого в Смоленск, что и льстило меня скорым возвращением к приятной и покойной жизни; но я ошибся чрезвычайно; артиллерия вся возвращена была в Несвиж нашим шефом, или, лучше сказать, Прусскою Лошадью (на которую надел Государь в проезде орден 2-го класса Анны). Нужно быть дураком, чтоб быть счастливым; кажется, что мы здесь долго весьма пробудем, ибо недостаёт многаго числа лошадей и артиллерию всю починять нужно будет. Я командую здесь шефскою ротою, думаю, с ним недолго будем ходить, я ему ни во что мешаться не даю, иначе с ним невозможно. Государь баталиону приказал быть здесь впредь до повеления, а мне кажется, уж навсегда. Мы беспрестанно здесь учимся, но до сих пор ничего в голову вбить не могли, и словом, каков шеф, таков и баталион; обеими похвастать можно, следовательно, и служить очень лестно. Сделайте одолжение, что у Вас происходило во время приезду Государя, уведомьте, и много ль было счастливых. У нас он был доволен, но жалован один наш скот. Несколько дней назад проехал здесь общий наш знакомый г. капитан Бутов; многие, его любящие, или, лучше сказать, здесь все бежали к нему навстречу, один только я лишён был сего отменного счастия — должность меня отвлекала; но я не раскаиваюсь, хотя он более обыкновенного мил был. Поклонитесь от меня почтеннейшему Вырубову, Каразцову, тож любезному Тредьяковскому, может, и Бутлеру; хотел писать на „итальянском диалекте“, но нет время, спешу, офицер сию минуту отправляется. Однако ж с первым удобным случаем ему и Гладкому писать буду. Мордвинову — также; я воображаю его в Поречье и режущегося с своим шефом, как в скором времени надеюсь резаться с своим; но он ещё меня счастливей — он близко от Смоленска, от вас, которые можете разогнать его скуку, — а я имел счастие попасться между такими людьми, которые только множить её могут. Вспомните обо мне Бачуринскому, Стрелевскому и всем тем, которые меня не совсем забыли. Прощайте.
13 мая
Алексей Ермолов
Проклятый Несвиж, резиденция дураков».
В Несвиже Ермолов находился уже более года.
Всё притерпевается, пообвык и он к новому месту.
И здесь нашлись близкие по духу люди, хотя Ермолов по-прежнему тосковал по Смоленску, по сборищам в самом городе и Смоляничах, то конспиративно-деловым, то праздно-весёлым, по единомышленникам «канальского цеха» Каховского.
В часы тоски и уныния спасали письма брату, которые чаще всего он писал шифром, на «итальянском диалекте», но порою не удерживался и давал пищу желчному уму открыто.
Катилось к закату очередное лето красное, лето 1798 года…
Ермолов, завострив конец гусиного пера, неподвижным взором уставился в тёмное оконце, за которым неясно угадывались синие контуры деревьев, а над ними, на кресте далёкой колоколенки, кротко блестела полночная луна. Наступало 20 июля — день славного пророка Илии. Как это говаривал Горский? «До Илии — тучи по ветру, после Илии — против ветру… Придёт Илия — принесёт гнилья. Илия грозы держит, на огненной колеснице ездит…» Где-то он сейчас, весёлый, неунывающий фейерверкер? Служит ли, не замучен ли порядками, введёнными новым начальником артиллерии Аракчеевым? Ах, сколь легче было в военном Кавказском походе, где из-за каждого камня могла вылететь меткая пуля горца, чем в этой бессмысленной прусской муштре под начальствованием скота Эйлера и под высочайшим наблюдением его гатчинского величества Бутова!..
Конечно, много всякого беспорядка осталось в армии от екатерининского царствования. Взять хотя бы их прежнего батальонного командира Иванова, который был горьким пьяницей. Этот Иванов во время производимых им учений имел обыкновение ставить позади себя денщика, снабжённого флягою с водкой. По команде Иванова «Зелена!» ему подавалась фляга, которую он быстро осушал. После того он обращался к артиллеристам со следующей командой: «Физики, делать всё по-старому, а новое — вздор!»
Рассердившись однажды на жителей города Пинска, где было нанесено оскорбление подчинённым ему батарейцам, Иванов приказал бомбардировать город из двадцати четырёх орудий, но благодаря расторопности офицера Жеребцова снаряды были поспешно заменены холостыми. Пьяный Иванов, не заметивший этого, приказал по истечении некоторого времени прекратить пальбу. Вступив торжественно в Пинск и увидев в окне одного дома полицмейстера Лаудона, он велел выбросить его из окна…
Новый батальонный командир князь Цицианов, брат участника Кавказского похода, был не в пример достойнее.
Да и офицеров вокруг немало превосходных. В Несвиже Ермолов квартировал вместе с доблестным князем Дмитрием Владимировичем Голицыным (с которым штурмовал Прагу), братом его — умным князем Борисом и двоюродным братом князем Егором Алексеевичем. Он подружился здесь с чистым и честным подпоручиком 4-го артиллерийского полка Ограновичем.
Всё бы ладно, если бы не гатчинские порядки!
Подполковник поймал в слюдяной оконнице своё отражение: крупное лицо в пудреном парике и с косицей показалось ему чужим и неприятным. Он вздохнул, запечатал конверт и кликнул молодого денщика Федула, присланного отцом из Орловской вотчины. Малый расторопный — нос луковицей, в глазах наглинка — тотчас встал в дверях.
— Отвезёшь рано поутру Александру Михайловичу Каховскому в Смоленск… Чтобы тот — слышишь! — получил собственноручно…
Федул изобразил на своём курносом смекалистом лице сразу и понимание, и вопрос, и расторопность, скрывавшие его природную лень.
— А как у фатере его благородия не окажется, что тогда?
— Поедешь в Смоляничи. Ступай!..
Хоть и ленив, да предан: другого отец не прислал бы.
А приходилось вести себя до крайности осторожно, так как гроза сгущалась.
В феврале нынешнего, 1798 года был арестован и отправлен под конвоем в Петербург полковник Дехтерев, ещё ранее отставленный от командования драгунским полком.
Ему вменили в вину попытку возмутить офицеров противу государства и государя, а также намерение бежать за границу. Последнее больше всего рассердило Павла, который потребовал преступника к себе. На грозный вопрос императора: «Справедлив ли этот слух?» — острый на язык Дехтерев ответил: «Правда, государь, да долги за границу не пускают». Ответ этот так понравился Павлу, что он велел выдать полковнику значительную сумму денег и купить дорожную коляску…
Никаких улик не обнаружила и грозная тайная экспедиция, один из советников которой — Егор Фукс, будущий начальник канцелярии Суворова и его биограф, всячески потворствовал «канальскому» кружку. Дехтерев был возвращён в Смоленск, под надзор губернатора. Урона при этом «галера» не понесла: новый командир Петербургского драгунского полка полковник Киндяков также исповедовал взгляды «канальского цеха». Верно, петербургские протекторы кружка сделали всё, чтобы полк остался в руках вольнодумцев.
Однако кто-то внимательно следил за каждым шагом Каховского и его «галерников».
Что далее?
Каховский сообщил Ермолову тайным письмом, что Павлом I создана специальная комиссия под началом генерал-лейтенанта фон Линденера для расследования доноса из Дорогобужа, куда был переброшен опасный для императора Петербургский полк. Настоящая фамилия Линденера, как слышал Ермолов, была Липинский, он поляк по национальности, принявший прусское обличье, дабы угодить Павлу. Фон Линденер, будучи инспектором кавалерии, особливо усердствовал при введении старой прусской тактики, о которой Суворов как-то сказал: «Этот же опыт найден в углу развалин древнего замка, на пергаменте, изъеденном мышами. Свидетельствован Линденером и переведён на немо-российский язык…»
Шефом Петербургского полка в Дорогобуже был назначен «Бутов слуга» — генерал-майор Мещёрский. Переменившаяся обстановка требовала от «канальского цеха» ещё большей осмотрительности и осторожности. Меж тем деятельность Киндякова в Дорогобуже становилась всё более откровенной и даже дерзкой. Устраивались собрания, на которых читались запрещённые книги, показывались карикатуры на Павла, разыгрывались комические сценки с участием Ерофеича, восхвалялась Французская республика. На сборища нередко приглашались офицеры, не являвшиеся членами кружка и даже не внушавшие доверия, что в конечном счёте привело к провалу организации. В июле 1798 года Мещёрский донёс императору, что «у полкового командира полковника Киндякова завелось собрание, состоящее по большей части из молодых и легкомысленных офицеров…».
В глухом Несвиже Ермолов, естественно, не знал многого и даже не мог догадываться о происходящем…
Чтобы спасти положение, покровительствовавшие кружку влиятельные лица в Петербурге добились назначения шефом полка своего человека — генерал-майора Белухи.
Белуха приехал в Дорогобуж несколькими днями ранее Линденера и попытался предупредить окончательное разоблачение киндяковского кружка. Однако усердствовавшие «клопы» и «мухи», слишком много знавшие о кружке, дали Линденеру богатый материал об офицерах полка и «галере» Каховского. Началась волна арестов — были взяты Киндяков, Стерлингов, Хованский, Сухотин, Репнинский, Балк, Валяев, Огонь-Догановский и отдано распоряжение о розыске и аресте Каховского, Дехтерева, Бухарова и Потёмкина.
Как против офицеров драгунского полка, так и против «галерников» Линденер в качестве главного обвинения выдвинул подготовку покушения на императора Павла.
Что ещё любил повторять фейерверкер Горский? «На Илию зверь и гад бродят на воле…»
28 ноября 1798 года по приказу находившегося в Калуге Линденера Ермолов был арестован.
В царствование Павла Петровича аресты и ссылки представляли собой явление обычное. Однако по отношению к Ермолову были приняты особенные меры предосторожности. В «Ордере по секрету» подпоручику Ограновичу наказывалось быть готовым «к строжайшему присмотру Ермолова… потому что оный арест по именному повелению его императорского величества и по весьма важным обстоятельствам». В тот же день Огранович получил от генерала Эйлера ордер с приказом содержать арестованного «под крепким караулом как важного и секретного арестанта… и с соблюдением всей строгости».
Ермолов был заперт в своей квартире, причём все окна, обращённые на улицу, были наглухо забиты и к дверям приставлен караул. Оставалось отворенным лишь одно окно, к стороне двора, и под ним стоял часовой. Червлёная заря уже пала на край выстуженного неба, а Ермолов всё глядел в окно, не видя ни этой зари, ни мотавшегося за рамой солдатского трёхгранного штыка: глядел в себя.
Юношески пылкий и прямодушный, он горько переживал разгром тайного общества и уже давно ожидал ареста, ловя с запозданием поступавшие в Несвиж слухи. Ещё в августе 1798 года последовал высочайше утверждённый приговор, по которому Каховский, майор Потёмкин и капитан Бухаров были лишены чинов и дворянства и заключены в крепости: Каховский — в Динамюндскую, Потёмкин — в Шлиссельбургскую и Бухаров — в Кексгольмскую. Несколько человек было отправлено в ссылку: полковник Киндяков — в Алекминск, подполковник Стерлингов — в Киренск Иркутской губернии, Дехтерев — в Томск, майор Балк — в Ишим Тобольской губернии, полковник Хованский — в Белоруссию, полковник Сухотин — в Тульскую губернию, подполковник Репнинский — в Калужскую, капитан Валяев — в Саратовскую…
Всё затихло, но Ермолов в Несвиже не верил этой зловещей тишине. И вправду, к осени слухи снова возобновились. В последних числах августа в Смоляничах, где был произведён повальный обыск, Линденер обнаружил спрятанные письма участников кружка к Каховскому. Они пролили новый свет на деятельность организации. Линденер торжествовал. Захваченные бумаги позволяли ему расширить репрессии. Теперь в руках у временщика имелось много дополнительных доказательств преступности «галерников», и в их числе письма Ермолова Каховскому…
Федул в кухоньке лупил шелуху с варёной картошки, а Ермолов в мундире наопашку ожидал за столом завтрака, когда в комнате появился дежурный офицер, а с ним — фельдъегерь и подпоручик Огранович. Огранович, устремив глаза в пол, проговорил, запинаясь:
— Воля нашего государя-императора, Алексей Петрович, чтобы вас арестовать.
— Где бумаги преступника? — с пригнусью спросил щуплый фельдъегерь.
Ермолов вскочил с места, против своей воли замахнулся кулачищем:
— Ах ты, «клоп»! Я ещё не преступник!
Фельдъегерь отпрыгнул и закричал из-за спины Ограновича:
— Ваше сержение ничего не доказывает! Ишь ты какие смутки тут наделал! Дождётесь так-то сибирки!..
Дежурный офицер шагнул к Ермолову, но тот уже опустил руки: сердце уходилось, и он остыл.
— Будьте благоразумны, Алексей Петрович, — попросил Огранович.
— Ничего, убрыкается — тише будет! — снова осмелел фельдъегерь.
«Я увлёкся гневом…» — укорил себя Ермолов и сел на табуретку. Свои бумаги он держал в простом посуднике и теперь молча глядел, как посланец Линденера поднимает всё вверх дном в его бедной горнице…
Он очнулся от воспоминаний глубокой ночью. Выглянула ущербная луна, постояла средь неба и скрылась за бегущими холодными облаками. Что происходило в его доброй и открытой душе? Какая буря мыслей терзала его?..
Но вот он склонил голову на брус внизу окна и незаметно для себя уснул.
Низкое солнце ударило ему в глаза. Петух всхохлатил голову и с криком побежал через двор. За петухом появился спугнувший его Федул.
— Батюшки-светы! — завопил он. — Барин-то мой, никак, через трубу печную убежал!..
Солдат послушливо бросился в сторону. Федул тотчас мелькнул у окна, бросив записку. Ермолов разгладил мятую бумагу:
«Будьте осторожны с Линденером. У него презренное свойство не щадить никого.
Друг по «канальскому цеху».
Почти тотчас же явился Огранович с приказанием отвезти Ермолова на суд в Калугу к Линденеру.
Сряды были недолги. Невзирая на жестокие морозы, преступника везли в открытом возке, причём на облучке сидели двое солдат с обнажёнными саблями.
Ермолов не ожидал себе лёгкой участи. Вина его заключалась не в одной принадлежности к «галере». Он был повязав родственными узами с руководителями — Каховским и Зыбиным, жена последнего приходилась Ермолову родной тёткой. А кроме того, у императора подполковник находился на дурном счету из-за плохого отношения Павла к его отцу — Петру Алексеевичу. Родственники же Каховского были близки к ненавистному для царя Потёмкину…
Приезд Ермолова под конвоем в Калугу возбудил в городе всеобщее любопытство. Между тем Линденер, будучи нездоров, приказал привести Ермолова к себе в спальню.
Главный «клоп» Павла Петровича, маленький, веснушчатый и очень рыжий человечек в кружевной батистовой рубашке, возлежал под пунсовым одеялом на огромной пышной постели. Две миловидные девушки в крахмальных наколках посылались за лекарствами, бульоном, горячим пузырём, поганым горшком, очиненными гусиными перьями, носовыми платками, малиновым вареньем, горчицей для прикладывания к пяткам. Линденера застудили декабрьские Варварины морозы. Трещит Варуха, береги нос да ухо!
— Государь-император всемилостивейше изволил давать тебе высочайшее прощение, — ломая язык, сказал Линденер Ермолову.
В тот самый день, 28 ноября, когда подполковник был арестован в Несвиже, последовало повеление Павла о полном прекращении дорогобужского дела.
— Я благодарен его величеству, — отвечал Алексей Петрович, — но, право, никакой вины за собой не вижу…
— Ах эта нетерпеливая молодость! Я ведь и сам был молодым, — отечески покачал головой в теплом колпаке Линденер, высовывая из-под одеяла худую синюю ногу, на которую девушка ловко надела шерстяной носок с сухой горчицей. — Но ведь ты собирал у себя молодых офицеров?
Признайся!
— Что ж, ваше высокопревосходительство, — возразил Ермолов, — в этом преступления нет. У холостяка и гости все холостёжь…
Предупреждённый о коварстве Линденера, он решил отрицать свою вину и на все вопросы о тайных замыслах Каховского отвечать, что ни о чём не имеет понятия.
Не скрывая своего разочарования, Линденер сказал:
— Хотя видно, что ты многого не знаешь, советую тебе отслужить перед отъездом молебен о здравии благодетеля твоего — нашего славного государя…
Ласково прощаясь с подполковником, он сообщил ему, что все арестованные бумаги будут возвращены смоленским комендантом.
— Между этими бумагами, — добавил Линденер, — недостаёт журнала и нескольких чертежей, составленных тобою, Алексей Петрович, во время пребывания твоего в австрийской армии в Италии и в Альпийских горах… Знай же, что их изволит теперь рассматривать лично его величество государь-император…
В смятении Ермолов покинул покои временщика. Приняв во внимание советы многих, утверждавших, что если им не будет отслужен молебен, то он неминуемо подвергнется новым преследованиям, Ермолов против своей воли исполнил приказание Линденера.
Прошло немногим более двух недель, как, воротясь в свою роту, он был вызван к шефу батальона Эйлеру. Ермолову приказали отправиться в Петербург с фельдъегерем, нарочно за ним присланным. Было объявлено, что государь желает его видеть.
Ермолову дали два дня на приготовления к новой дороге. Он братски простился с Голицыным и Ограновичем, радуясь блеснувшей ему фортуне. В двадцать один год от роду, при пылком воображении, удостоенный прощения государя, Ермолов отдался во власть простодушных мечтаний. Перед его глазами было быстрое возвышение людей неизвестных, среди которых многие показали своё ничтожество…
«Не иначе как государь, рассмотрев мои планы и журнал, вызывает меня для того, чтобы не только подтвердить дарованное прощение, но и облагодетельствовать повышением, дабы воздать мне за безупречную воинскую службу, рвение и усердие в любимом артиллерийском деле», — мечталось в пути молодому подполковнику.
Мечты и надежды подтверждались. В дороге фельдъегерь оказывал ему всяческое внимание. Приехав в Царское Село, Ермолов и его спутник спокойно обедали и оставались здесь до наступления темноты. Подполковник всё ещё полагал, что государь намерен дать ему новое Назначение.
И только когда ему было объявлено, что в Петербург он прибудет лишь ночью, дабы не быть никем узнанным, Ермолов начал понимать, что в действительности его ожидает.
Коварный Линденер, донося Павлу I о приведении в исполнение его воли, изъявил, однако, сожаление, что его величество помиловал шайку разбойников, заслуживающих лишь строжайшего наказания. Одновременно, 7 декабря, когда он освободил Ермолова из-под ареста, Линденер донёс генерал-прокурору Лопухину, что после 24 ноября открылись «новые важнейшие обстоятельства» по делу офицерского кружка. А на запрос о подробностях ответил, что Ермолов «действительно принадлежит к шайке Каховского, Дехтерева и других». Вот отчего вёл себя так предупредительно и даже угодливо фельдъегерь: в Петербурге опасались бегства опасного преступника…
Повозка остановилась сперва у дома Лопухина на Гагаринской пристани. Затем фельдъегерь получил приказание отвезти арестованного к начальнику тайной экспедиции, находившейся на Английской набережной. После подробного допроса, во время которого Ермолов по-прежнему отрицал свою вину и какую-либо причастность к кружку, он был препровождён в Петропавловскую крепость, где его заперли в самый зловещий каземат, находившийся под водою, в Алексеевском равелине.
О многом, очень многом пришлось передумать Ермолову за эти томительные недели и месяцы одиночного заключения.
Конечно, в равелине не было кровавых ужасов средневековой инквизиции. Однако и удобств было мало. Шесть шагов в поперечнике; печка, издающая сильный смрад во время топки; стены, мыльно блестящие от плесени и инея…
Даже крысы не могли проникнуть в этот каменный мешок, над которым нависла толща невской воды. Комната неугасно освещалась одним сальным огарком в жестяной трубке, треск которого вследствие большой сырости только и нарушал безмолвие тюремной преисподней. Немыми истуканами безотлучно находились при опасном арестанте двое часовых. Охранение здоровья заключалось здесь в постоянной заботливости не обременять желудок заключённого излишним количеством пищи.
Ермолов теперь не имел даже имени и назывался «преступник номер девять».
Ужас забвения уступал место жалости и состраданию к ближним. Оп часто вспоминал своих родителей, и особливо несчастную матушку Марью Денисовну, оба сына которой были теперь заживо замурованы в камень. Возвращался мыслью к разговорам с братом Александром, размышлял о слышанных от Каховского словах незабвенного Суворова.
Думал о друзьях и боевых соратниках — покойном подполковнике Бакунине, братьях Голицыных, Ограновиче, фейерверкере Горском…
Иногда, забывшись, он обращался с каким-либо вопросом к более добродушному из часовых, но слышал в ответ:
— Не извольте разговаривать! Нам отвечать строго запрещено. Неравно услышит мой товарищ и тотчас же всё передаст начальству…
Так прошли три долгие недели, по истечении которых, в семь пополуночи, Ермолов внезапно был отвезён на Гагаринскую пристань к Лопухину, у которого застал несколько незнакомых лиц в голубых анненских лентах.
Генерал-прокурор приказал провести его в свою канцелярию, которой во времена графа Самойлова заведовал отец Ермолова.
Пройдя анфиладой тёмных комнат, узник вступил в ярко освещённый кабинет и с удивлением увидел там бывшего своего начальника, при котором некогда состоял старшим адъютантом, и друга отца — благороднейшего и великодушного Макарова. Тот был ещё более удивлён неожиданной встрече:
— Как? Ты снова под арестом? Но ведь его величество изволил помиловать тебя!
Оказалось, что близкий генерал-прокурору Лопухину Макаров, зная о дарованном Ермолову прощении, слышал только потом об отправке по повелению государя дежурного фельдъегеря к нему, но причина этому оставалась тайной.
Дружески поговорив с Ермоловым, он посоветовал ему тут же изложить на бумаге свои объяснения на высочайшее имя. Прошение, начинавшееся словами: «Чем мог я заслужить гнев моего государя?» и вылившееся из-под пера, диктуемого чувством собственного достоинства, жестокостью преследований и заточения в каземате, получилось горячим и даже дерзким. Макаров качал головой и вымарывал слова и строки, могущие ещё более разгневать впечатлительного и неуравновешенного императора.
Переписав прошение набело, Ермолов воротился в каземат.
Снова потянулись томительные дни, не отличимые от ночи, и томительные ночи, не отличимые от дня. Различный бой барабана при утренней и вечерней заре только а служил исчислением времени. И лишь иногда поверка производилась в коридоре, который скупо освещался дневным светом и солнцем, незнакомым в преисподней.
Ермолов мерил тесную камеру, стараясь ступать помельче, и про себя рассуждал: «Какая печальная судьба!
На двадцать втором году жизни быть арестованным и содержаться под караулом, словно разбойник. Быть исключённым из списков как умерший и заточенным в Петропавловскую крепость, где упрятаны мёртвые цари и живые царёвы преступники…»
А ведь какой простор, какие возможности показать себя в деле открывались перед ним в царствование государыни Екатерины Алексеевны! Капитан артиллерии в четырнадцать лет и подполковник в двадцать, Ермолов видел перед собой блестящее будущее. Его волновал другой артиллерийский офицер, в двадцать четыре года заслуживший генеральские эполеты за штурм Тулона, захваченного роялистскими мятежниками.
Образ Бонапарта, который в волшебно короткий срок разгромил в Италии австрийские войска в 1796 — 1797 годах, поразил воображение Ермолова. Быстрота движений, стремительность войск и особое искусство противопоставлять их неприятелю по меньшей мере в равном, а часто и в превосходном числе, массированный огонь артиллерии — это и было причиной сказочного ряда неслыханных стратегических и тактических достижений. Здесь, под невской водой, среди смрада и сырости, Ермолов мысленно разбирал известные ему по газетным реляциям сражения, выигранные Бонапартом в Италии — под Монтенотте, у Миллезимо, Дего, Мондови, а затем битвы у Лоди, Кастильоне, Аркольское сражение, бой у Риволи, вплоть до мира в Пассариано близ деревни Кампоформио, при подписании которого 17 октября 1797 года Бонапарт вёл себя так же дерзко, как и под огнём врага.
Когда австрийский представитель граф Кобенцель в ответ на требования французской стороны заявил, что его император скорее убежит из своей столицы, чем согласится на мир, по которому судьба Италии фактически оказывалась в руках Французской республики, Бонапарт встал и схватил с круглого столика поднос с маленьким чайным фарфоровым прибором, особенно любимым Кобенцелем, как подарок государыни Екатерины II. «Хорошо, — сказал Бонапарт, — перемирие, следовательно, прекращается и объявляется война! Но попомните, что до конца осени я разобью вашу монархию так же, как разбиваю этот фарфор!»
Он с размаху бросил поднос с фарфором о пол. Осколки покрыли паркет. Бонапарт поклонился собранию и вышел. Несколько секунд спустя уполномоченные Вены узнали, что, садясь в карету, Бонапарт отправил к эрцгерцогу австрийскому Карлу офицера с предупреждением, что переговоры прерваны и военные действия начнутся через двадцать четыре часа. Граф Кобенцель в испуге послал маркиза Галло с заявлением, что он принимает ультиматум Франции…
Ермолов хорошо знал о том, что против Французской республики и её союзников готовится новая коалиция, куда вошли Австрия, Англия, Россия и Неаполитанское королевство, он мечтал на поле брани помериться силами с грозным и отважным противником. Быть может, Павел Петрович, прочтя его письмо, сменит гнев на милость? Но вот уже три месяца прошло с момента встречи с добрейшим Макаровым, а ничего не изменилось в судьбе несчастного узника, возможно, и позабытого в камере номер девять Алексеевского равелина.
Наконец, когда Ермолов потерял уже всякую надежду на перемену в своей судьбе, ему велено было одеться потеплее и готовиться к дальней дороге. Правду сказать, из убийственной камеры он с радостью отправился бы и в Сибирь. Арестанту вернули отобранное платье, бельё, тщательно выстиранное, и принадлежавшие ему сто восемьдесят рублей денег.
В фельдъегере Алексей Петрович узнал турка, окрещённого и облагодетельствованного дядею его отца. Курьер этот хранил молчание, а из его подорожной место ссылки нельзя было узнать. Но когда фельдъегерь понял, что повезёт родственника своего благодетеля, то рассказал Ермолову всё, что знал. Ему было приказано передать арестанта костромскому губернатору Николаю Ивановичу Кочетову для дальнейшей отсылки на вечное поселение в леса Макарьева на реке Унже.
Выйдя из каземата, Ермолов обломком мела начертал над входом: «Свободен от постоя».
Как улыбку судьбы, как первое радостное предзнаменование воспринял Алексей Петрович то, что сын костромского губернатора оказался его сотоварищем по московскому университетскому пансиону. Кочетов, тронутый просьбой сына, написал в Петербург о том, что для лучшего наблюдения за присланным государственным преступником он предпочёл его оставить в Костроме. Это распоряжение было одобрено императором.
Ермолов поселился в доме губернского прокурора.
А вскоре его соседом стал и другой ссыльный — знаменитый уже казачий генерал Платов.
— А, кавказец! И ты здесь? — добродушно захохотал при встрече смуглолицый сорокасемилетний генерал. — За что это тебя угораздило?
Платов за многочисленные боевые подвиги был уже украшен знаками св. Анны 1-й степени, Владимира 2-й степени, Георгия 3-го класса. Побывав во множестве смертельных переделок, он воспринимал ссылку свою в Кострому как отправку на отдых.
— Не могу даже и уразуметь, Матвей Иванович, за что, — отвечал осторожно Ермолов, уже наученный горьким опытом в губительной откровенности.
— Ну а со мной, брат, такая вот история приключилась, — стал рассказывать Платов своему товарищу по несчастью. — Государь наш разгневался как-то на генерал-майора Трегубова, князя Алексея Ивановича Горчакова да на меня и приказал посадить всех нас на главную дворцовую гауптвахту. Сидим это мы там уже около трёх месяцев, дуемся в фараон и скучаем. И вот тебе вещий сон: чудится мне ночью, будто я закинул в Дон невод и вытащил тяжёлый груз. Гляжу, что за чудо — а там моя сабля. От сырости вся ржою покрыта… И не выходит этот сон у меня из головы. Не проходит и двух дней, как является генерал-адъютант Ратьков…
— Любимец императора? — не удержался Ермолов.
— Именно. Будучи бедным штаб-офицером, он случайно узнал о кончине блаженной и приснопамятной государыни нашей Екатерины Алексеевны и тотчас поскакал с известием о том в Гатчину. И хоть встретил Павла Петровича на половине дороги, поспешил поздравить с восшествием на престол. Наградами его усердия была анненская лента, звание генерал-адъютанта и тысяча душ…
«О, гатчинский сверчок, Бутов подлипало», — подумал Ермолов, а Платову только сказал:
— Вряд ли человек, столь быстрый в придворном усердии, может оказаться благородным!
— Угадал про подлеца! — воскликнул Платов, прибавив крепкое народное словцо. — Так вот, этот Ратьков возвратил мне по повелению императора мою саблю. Я, вспомнив свой сон, вынул её из ножен, обтёр о мундир свой со словами: «Она ещё не заржавела, теперь она меня оправдает…» Презренный Ратьков увидел в этом — что ты думаешь? — намерение моё бунтовать казаков против правительства, о чём и донёс государю. И вот я здесь!..
Они часто гуляли вместе — два великана, молодой и подстарок, — по славному городу Костроме, переходили по льду на правый берег Волги, где на холме некогда стоял укреплённый Городище, разрушенный полчищами Батыя, любовались Успенским собором XIII века и величественным собором Богоявленского монастыря, хаживали не раз в знаменитый Ипатьевский монастырь.
Святое для каждого россиянина место, усыпальница Ивана Сусанина, Ипатьевский монастырь, было в полуверсте от города, на другой стороне реки Костромы, впадающей в Волгу. Ещё издали видны были его каменные зубчатые стены и башни, из которых самая высокая, названная по цвету крыши Зелёной, служила прекрасным местом для обзора города и его окрестностей.
Заговорившись, Ермолов с Платовым простояли однажды тут до самого вечера. Небо вызвездило, февральский воздух был сух и чист. Казачий генерал изумлял Ермолова своими практическими сведениями в астрономии. Не зная греческих наименований, которые превосходно помнил Алексей Петрович, Платов указывал ему на различные звёзды небосклона, приговаривая при этом:
— Вон Сердце Льва, вон Семизвездие… Вот эта звезда находится над поворотом Волги к югу… А вот та — над Кавказом, куда мы с тобой завтра бы бежали отсель, ежели бы не было у меня так много детей… Эта же, которая стоит правее Коромысла, находится над тем местом, откуда я ещё мальчишкою гонял свиней на ярмарку…
Когда они возвращались, возле терема Романовых, в котором укрывался государь Михаил Фёдорович в годину польского нашествия, Платов остановился и вдруг предложил:
— Алексей Петрович, люб ты мне! Всем вышел: и умом, и статью, и храбростью. Слушай, женись-ка на любой из четырёх моих дочерей. Женишься — назначу тебя командиром Атаманского казачьего полка!..
Поражённый, Ермолов только и мог ответить:
— Как же ты, Матвей Иванович, предлагаешь мне жениться, даже не испросив на это мнения дочерей своих?.. Адиатур эт альтера парс — надобно выслушать и другую сторону.
Ермолов всё больше и больше увлекался латынью. Прибывший с ним в Кострому денщик будил его с петухами, и Алексей Петрович отправлялся к знатоку древнего языка, соборному протоиерею и ключарю Груздеву. Скоро он уже свободно читал в подлиннике римских авторов — Юлия Цезаря, Тита Ливия, любимейшего своего писателя Тацита, многотомные его сочинения «Истории» и «Анналы». В рассуждениях Тацита, у которого в истории не было правых и неправых, черпал Ермолов стоическую покорность судьбе.
Однако неуёмная энергия и жажда деятельности, тоска по любимому делу точили и грызли Ермолова день и ночь.
Мало с кем можно было и поделиться: многие его друзья были арестованы и находились в ссылке, а некоторые отреклись от него. Лишь немногие — и среди них верный Огранович — продолжали с Алексеем Петровичем небезопасную переписку. От Ограновича Ермолов узнал о поспешном вызове Павлом I Суворова из далёкого Кончанского и назначении его главнокомандующим союзной армией в Италии против французов.
Как переживал, как страдал опальный подполковник из-за невозможности участвовать в кампании? И изливал наболевшее на душе Платову, к которому всё более привязывался:
— Только в одном судьба возбуждает мои сетования!
Батальон артиллерийский, которому я принадлежал, находится ныне в Италии, в армии, предводимой славным Суворовым! Товарищи мои участвуют в подвигах русских войск!
Многим Суворов открыл быструю карьеру. Неужто бы укрылись от него моя добрая воля, кипящая, пламенная решительность, не знающая опасностей!..
— Эх, милый! — ответил тогда казачий генерал. — Мне скоро пятьдесят, я сив и изранен. И то ещё думаю, что моё главное не позади, а впереди. Твоё же и вовсе… Не торопись, успеется…
«Чьи слова повторил Матвей Иванович? — подумалось Ермолову. — Ах, да то же самое сказал некогда мне генерал Булгаков, когда просился я к Бакунину, в его несчастное дело!..»
Да, покоряйся судьбе! Как это говорится у незабвенного Вергилия?
Мчитесь, благие века! — сказали своим веретёнам С твёрдою волей судеб извечно согласные Парки…
Здесь, в Костроме, они с Платовым жадно набрасывались на газеты, получаемые губернатором Кочетовым и прокурором Новиковым, где освещался ход Итальянской кампании, ставшей триумфом Суворова и его чудо-богатырей. Падение крепости Брешиа, победа над армией Шерера и Моро при Адде, трёхдневный бой на берегах Тидоне и Треббии, завершившийся разгромом армии Макдональда, покорение сильнейшей в Северной Италии крепости Мантуи, наконец, успех при Нови — в сражении с войском Жубера, — великий русский полководец в сказочно короткий срок лишил французов всех завоеваний, какие были достигнуты под водительством Бонапарта. Вместе со всей Россией Ермолов восхищался славными викториями Суворова.
Между тем столь скрашивавший его пребывание в ссылке Матвей Иванович Платов по высочайшему повелению был вызван в Петербург. Ему объявили о прощении и желании Павла Петровича видеть его назавтра в Зимнем дворце. Но так как было это поздно вечером, то Платова отвезли на ночь в Петропавловскую крепость, где он оказался в одной камере с давним недругом своим, казачьим генералом и графом Фёдором Петровичем Денисовым. Поутру, за неимением собственного мундира, Платов надел для приёма у государя мундир соседа.
Император был весьма милостив к Платову, получившему повеление немедля следовать во главе казачьего войска через Оренбург в Индию.
О Ермолове же, как и о его опальных друзьях по кружку в Смоляничах, не вспоминал никто. Впрочем, нет, в далёкой Италии фельдмаршал Суворов пытался смягчить участь своего любимца Каховского. Пользуясь расположением императора, он просил через фаворита Павла — генерал-адъютанта Растопчина исходатайствовать прощение бывшему своему соратнику. Тот отвечал, что, по мнению государя, «простить Каховского ещё рано»…
Постепенно Алексей Петрович начал свыкаться со своим положением. Поведение его не вызывало никаких подозрений. Губернатор в своих ежемесячных донесениях сообщал о том, что поднадзорный ведёт себя тихо и скромно. Ермолов до тех пор не только не был набожным, но и позволял себе в «канальском цехе» вольнодумные рассуждения в духе Вольтера и Гельвеция. Теперь же он каждое воскресенье являлся в церковь, после чего добродушный Кочетов писал в Петербург о том, что «преступник кается»…
После отъезда Платова Ермолов перебрался в скромную квартиру мещан-бобылей, на высоком берегу Волги. Здесь он мог усерднее отдаться любимой латыни, здесь подружился с пригожей костромитянкой. В зимнее время Ермолов возил на салазках для своей старушки хозяйки, которая любила его, как сына, воду в ушате или кадке с реки. Иногда присаживался на салазки мальчуган, внучек хозяйки.
Весело мчал он салазки вверх по обледенелой горе, встречаемый старичком мещанином, благоговейно скидывающим перед ним шапку, и хозяйкой, приветствующей его у ворот дома. А пригожая молодайка, с полными вёдрами на коромысле, шла к своему крыльцу, посылая офицеру приветствие рукой.
Губернские балы и вечера были в тягость Алексею Петровичу. Что ожидало его там? Жеманные барышни, вздыхающие о женихах, чиновники, стремящиеся поскорее напиться, и их жёны, живущие сплетнями да пересудами. Поэтому, когда в один из погожих летних дней губернский прокурор пригласил опального офицера к себе на обед, Ермолов осторожно ответил:
— Не знаю, трафится ли мне быть у вас…
— Алексей Петрович, голубчик, — уговаривал его тучный прокурор, — мы все ожидаем знаменитого монаха Авеля, который отбывает в Петербург…
— Какой-нибудь пустосвят? — насмешливо сказал Ермолов.
— Прорицатель и ясновидец! Предсказал день и час кончины государыни нашей Екатерины Алексеевны, за что и поплатился ссылкой. А теперь хоть и неохотно пускается в разгласку, но говорит слова вещие и собирается припасть к стопам самого государя-императора с новыми предсказаниями…
«Кто знает, может быть, этот Авель всего лишь приманка прокурора для четырёх его дочек на выданье, таких же безобразных, как и их батюшка?..» — подумал Алексей Петрович, но в назначенный час пришёл.
Над столом раздавалось чокание рюмок. Местный пиит читал несуразную оду, воспевая кротость императора Павла. Прокурор положил себе на тарелку третьего молочного поросёнка. «Ухватистый, однако, у него живот!» — восхитился Ермолов, скучавший в ожидании ясновидца.
Наконец гости были приглашены в гостиную, где уже находился монах.
Худой, с выпученными глазами и крючковатым носом Авель был в чёрной скуфейке и обычной долгополой рясе.
«Пучеглаз, точно сирин ночной», — усмехнулся Ермолов, но, встретив его взгляд, невольно вздрогнул. Круглые глаза Авеля были без ресниц, и чёрная зеница вовсе не имела радужной перепонки. Две страшные прорешки в упор глядели на Алексея Петровича и, казалось, прожигали насквозь. «Тьфу, чертовщина какая!..» — пробовал Ермолов успокоить себя, но взора от страшного монаха отвести сразу не мог.
Он удивился тому, что прочие гости и сам хозяин без всякого трепета относились к Авелю и вполуха слушали, что он своим тихим низким голосом обещал России:
— Вижу: тьма бысть по всей земле и облака огнезарны… Тринадцати лет не пройдёт, как великое бедствие опустошит поля и обратит домы в прах…
Монах прорицал, а толпа вокруг него редела, распадалась. Чиновники вернулись к столам, дамы ушли за прокуроршей, а её супруг, переваливаясь супоросой свиньёй, засеменил к зелёному сукну, за штос.
— Откуда у вас эта вера в то, что вы можете видеть будущее? — уже без насмешки в голосе спросил Ермолов у монаха.
Авель вперил в него снова свой тяжёлый и неподвижный взгляд и после долгой паузы тихо сказал:
— И у тебя есть это редчайшее свойство. Ты тоже способен угадать чужую судьбу. Только не знаешь этого про самого себя.
Ермолов вдруг и впрямь вспомнил несколько странных случаев. Нет, он не предугадывал судеб. Но сколько раз предчувствие не подводило его!..
Перед уходом монах сказал:
— И вот тебе на прощание две загадки: лето тебя напугает, а весна ослобонит. И ещё одно запомни: берегись бед, пока их нет…
Через несколько дней поутру Алексей Петрович отправился в дальнюю прогулку.
Невелика Кострома, вот уже и застава. Сперва Ермолов шёл пыльной дорогой, вдоль которой росли лишь подорожник да ярушка пастушья. Начался ельник, стало прохладнее, запахло прелью, грибной сыростью. Затем пошёл весёлый, прошитый солнышком смешанный лес. Ермолов продрался через кусты волчьего лыка и оказался на большой лужайке. Здесь было белым-бело. «Видно, лебеди пролетели, садились тут, — догадался он. — Сколько же пуху! Как снег лёг…»
Алексей Петрович шёл, чувствуя приятную расслабленность. Он припоминал травы, знакомые по детству на Орловщине, повторял полузабытые названия: «Вон земляной ладан, вон бабьи зубы, или укивец, вот баранья трава, или частуха, а вот гроб-трава, или барвинец…» В конце лужайки стеной вставал синий лес. «Кажется, я нашёл тенистое место», — подумалось ему, уже приуставшему от долгой ходьбы.
Под ногами хрупали жёлтые, зелёные, бордовые, красные, вишнёвые, лиловые сыроеги. Ермолов углубился в чащу, словно в тёмную комнату вошёл. Тут было глухое, росистое место, заросшее паслёном, или волчьими ягодами.
В самой низине, под прошлогодними листьями, белел человечий остов. Привыкший видеть смерть, Алексей Петрович вдруг ощутил охватившую его тревогу. «Неужто я становлюсь суевером?» — спросил он себя и поднялся по скату, меж поредевших деревьев. Вновь засветило солнце.
Ермолов сел на трухлявый пень, рассеянно глядя, как по сапогам побежали мелкие истемна-красные мураши. Стояла тишина, только где-то неподалёку стучал дятел. Алексей Петрович думал о несчастной своей судьбе, ратных делах, своих товарищах, сражающихся в Италии. «Армия мне и мать, и жена, и невеста. Я не святоша и не ханжа. И у меня есть зазноба. Да ведь юн всяк бывал и в грехе живал…» Но другая сила навсегда полонила его. «Кто отведал хмельного напитка воинской славы, — повторял себе Алексей Петрович, — тому уже и любовный напиток кажется пресным…»
Он услышал урчание и поднял голову. Огромный медведь стоял, как человек, вглядываясь в непрошеного гостя маленькими умными глазками. Ермолов сидел недвижно и только подумал: «Аи да монах! Одна загадка разгадана».
Медведь был старый, с сивизной и плешинами, острая морда его — вся в пересадинах и рубцах. «Знать, уже встречался с лихими людьми», — пронеслось в голове Ермолова, Оставаясь на месте, он в упор смотрел прямо в глаза зверя, и тот не выдержал, отвернул морду, поурчал-поурчал да и поворотил в чащу…
Дома Ермолова ожидала новость. «Не сбывается ли вторая загадка Авеля?» — радостно подумал он, разрывая конверт от старого приятеля, правителя дел инспектора артиллерии майора Казадаева. Казадаев приходился свояком бывшему брадобрею Павла графу Кугайсову, приобретшему при дворе сильную власть. Он умолял Алексея Петровича немедля написать жалобное письмо на имя фаворита, обещая, что сам изберёт благоприятную минуту доложить о том и может наперёд поздравить узника со свободой.
Подполковник ещё раз перечитал письмо. «Нет, — горько усмехнулся он, — уж лучше я до скончания дней своих останусь в этой губернской дыре без дела, без пользы, без волнений — разве что ещё раз встречу медведя-балахрыста, — но никогда не пойду на низость и угодничество!» Ермолов даже не ответил приятелю на письмо и тем обрёк себя на заточение, могущее быть весьма продолжительным.
Судьба его, как и нескольких тысяч прочих арестованных и сосланных Павлом, решилась в ночь на 12 марта 1801 года, когда полсотни заговорщиков ворвались в резиденцию императора — Михайловский замок. В их числе были все три брата Зубовы, один из которых — зять Суворова, Николай, — ударил Павла тяжёлой золотой табакеркой в висок, после чего его задушили офицерским шарфом.
На трон взошёл старший сын императора Александр, уже на другой день даровавший свободу всем узникам, в том числе Ермолову и Каховскому.
Можно сказать, что из Костромы Ермолов вернулся другим человеком. Нет, как и прежде, он был добр, великодушен, отечески заботлив и справедлив к солдату, пылок и безмерно храбр в бою. Однако арест, заточение в Алексеевском равелине и ссылка наложили сильный отпечаток на самое его личность и всю дальнейшую жизнь. Несчастье научило его быть крайне осторожным и скрытным, беречься бед, пока их нет. Отныне в его характере появились новые черты: подозрительность, мнительность, неоткровенность в намерениях и даже лукавство.
Так как причиной гонений послужили письма Каховскому, найденные в Смоляничах, Алексей Петрович до самой смерти нерушимо соблюдал правило: не хранить никаких важных бумаг. По почте посылал он лишь самые безобидные письма, а более ответственную переписку вёл только через особо доверенных людей. И лишь самым близким — отцу или Денису Давыдову — доверял Ермолов уничтожение своих писем, напоминая им об этом; от прочих же требовал возвращать их и сжигал сам, причём вёл точный учёт отправленной корреспонденции.
Много лет спустя, находясь в отставке, Алексей Петрович сказал навещавшему его А. С. Фигнеру, племяннику знаменитого партизана в Отечественной войне 1812 года:
«Если бы Павел не засадил меня в крепость, то я, может быть, давно уже не существовал бы и в настоящую минуту не беседовал с тобою. С моею бурною, кипучею натурой вряд ли мне удалось бы совладать с собой, если бы в ранней молодости мне не был дан жестокий урок. Во время моего заключения, когда я слышал над своей головою плескавшиеся невские волны, я научился размышлять».
Ермолов прямо намекал здесь на то, что не пройди он карательных мер Павла, то не удержался бы от открытого участия в революционных событиях декабря 1825 года…