Я направился к ней из темноты, но она подняла руку, чтобы остановить меня. Теперь она задыхалась, ее дыхание было словно стон, исходящий из ее тела.

Она остановилась в пятне лунного света, и когда посмотрела на меня, то в ее глазах вспыхнула чернота гнева. Но это было чем-то большим, чем гнев. Но что, что это было? Я поднес руку к лицу, но не для того, чтобы смахнуть собственные слезы, а лишь скрыться от ее ужасного пристального взгляда. Но я бы и не смог закрыть глаза, и должен был смотреть на нее. И теперь в ее глазах распознавал то, чего я бы не смог больше отрицать — предательство.

Мое предательство в ее глазах.

Какой-то затянувшийся момент она смотрела на меня со ртом, все еще открытым от удивления, затем, словно в неверии качнула головой и прошла к качающейся в проеме двери. Она потянула на себя дверь и вышла наружу, хлопнув ею за собой, тогда как я беспомощно продолжал стоять в фойе.

Оцепенев, я отступил от лунного луча, желая скрыться в темноте.

Голос Лэрри эхом вылетел из зала:

— Кто-нибудь здесь есть еще?

Я притих, прижался к стене, слыша свое собственное дыхание настолько отчетливо, что побоялся, что он мог бы это услышать. С его приближением шаги становились громче. Он прошел через вспышку лунного света, словно приведение, и я закрыл глаза, не желая его видеть. И шагов больше не было. Видел ли он меня? Мои глаза поспешили открыться. Он стоял в двери, его силуэт теперь был в тени. Он поворачивал ручку двери и негромко насвистывал: «Танцуя в темноте…». Он переступил через порог и мягко закрыл за собой дверь, растворяясь в ночи.

Я стоял, размышляя над тем, что увидел в глазах у Николь.

И что было поразительно, так это то, что колотящееся в груди сердце не производило никакого шума.


---------

Волна жары накрыла Френчтаун. Зной был почти осязаемым. Все искажалось в восходящих потоках раскаленного воздуха. Все двигались словно в замедленном кино. По вечерам, после закрытия фабрик они собирались на лужайках и верандах в ожидании бриза, который бы принес им прохладу. Каждый, кто утром выходил работу, медленно брел по улице с утомленным взглядом, и также выглядел вечером, по дороге обратно домой.

В течение трех дней, я часто приходил на Шестую Стрит, и все время останавливался напротив ее дома. Я смотрел на окна второго этажа, где жила Николь, иногда делая шаг то в одну, то в другую сторону в надежде на то, что она хоть на мгновение появится у окна. Была сильная жара, и на веранду второго этажа не выходил никто. Окна были открыты, чтобы воздух хоть как-то охлаждал квартиру, но туда никто не приходил и оттуда не выходил.

Ее отец в семь утра уходил на фабрику и возвращался сразу после пяти, и я избегал его, удаляясь на это время прочь.

Мальчишка лет восьми, живший в доме напротив нее, все время катался на велосипеде по тротуару и иногда пристально глядел в мою сторону. Наконец, щурясь от солнца, он спросил:

— Почему ты все время здесь стоишь?

— Жду, — пожал я плечами.

— Ты что, бездомный? — спросил он, расчесывая подбородок.

«Да», — хотел сказать я. — «Своего рода бездомный, из тех, кто совершает ужасные поступки, позволяя кому-то причинять боль своей девушке». Даже у себя в сознании я преднамеренно обошел это ужасное слово — то, что на самом деле с ней произошло.

Какое-то время мальчик ждал моего ответа, затем тихо отъехал в сторону, пристально оглядываясь на меня через плечо. Он вошел в дом и больше оттуда не выходил.

* * *

В «Аптеке Лурье» ходили всякие нелепые слухи о внезапном отъезде Лэрри ЛаСейла из Френчтауна сразу же после его приезда. Кто-то сказал, что его отпуск был отменен, а его снаряжение было отозвано и отправлено для подготовки большого наступления в Европе. Так же был разговор о том, что среди ночи к нему примчался посыльный на мотоцикле с телеграммой о его срочной отправке в Англию. Он прилетел по Механик-Стрит прямо к дому, в котором Лэрри ЛаСейл снимал квартиру.

«Да, не было никакой телеграммы», — насмехался мистер Лурье. — «Это был чокнутый Джо Турейн. Он пытался остыть после жаркого дня…»

Ночью я не смог спать. Лежа на кровати, я смотрел в потолок, довольствуясь жарой, которая была настолько жуткой, что казалась исчадьем ада — тем, что я так заслужил.

* * *

Наконец, на четвертый день, я увидел, как она появилась на ступеньках, ведущих на веранду первого этажа.

Она остановилась, когда я вошел во двор.

— Николь, — позвал ее я.

Она увидела меня сверху, сделала шаг назад, затем замерла, словно наблюдала за мной прежде, чем подпустить ближе.

— Николь… — сломался мой голос, но не так, как в те дни, когда меня при виде ее мучила застенчивость, а потому что мое сердце было настолько разбито, что ее имя разрушилось, когда я только попытался его выговорить.

Ее глаза встретились с моими. Она долго молчала, и когда, наконец, заговорила, ее голос был острее ножа:

— Ты там был все время.

Я молчал, мне нечего было найти в свое оправдание, потому что мне и не было никакого оправдания.

— И ты ничего не делал.

Обвинение в ее голосе было еще хуже, чем острота в нем.

— Я знаю, — и не был уверен, сказал ли это я или только подумал.

— Ты знал, что он делал, не так ли?

Мое сердце, так тяжело налилось кровью, что я смог только кивнуть, соглашаясь с ее словами.

Прислонившись к перилам, она спросила:

— Почему ты ничего не предпринял, не остановил его, не позвал на помощь? Не сделал хоть что-нибудь?

— Мне жаль, — сказал я, зная, как жалко должны звучать мои слова, обращенные к ней.

Она качнула головой и отвернулась, но я не мог дать ей так просто уйти.

— Ты… — начал я спрашивать, но заколебался, поскольку она повернулась обратно и снова посмотрела мне в глаза. Какое слово я смог бы использовать? «Ты цела?» или «Разорвана ли ты на части?» — С тобой все в порядке? — спросил я, наконец.

— Нет, я не в порядке, — ответила она, и в ее глазах высветился гнев. — Я ранена. Я вся донельзя изранена изнутри.

Мог ли я там стоять и всего лишь молчать, словно все мои грехи были на лицо, и не было за них никакого прощения.

Наконец, я спросил:

— Что же мне делать?

— Бедный Френсис, — сказала она, наконец, но безо всякой жалости в голосе, возможно, с презрением. Ее глаза оглядели меня с ног до головы. Она махнула рукой, прогоняя меня прочь. — Уйди, Френсис, — сказала она. — Всего лишь уйди.

И она не спеша пошла, оттолкнулась от перил, вошла в прихожую. Край ее платья порхнул следом, словно повторив жест ее руки. Дверь закрылась.

Я снова ждал ее появления, ждал длинные, наполненные пустотой минуты.

Где-то хлопнула дверь… потом залаяла собака… проехала машина…

Наконец я ушел.

* * *

Позже, через неделю я пошел в церковь. После ужина и сна во время проповеди Отца Балтазара я дождался, пока швейцар, мистер Будрё закрыл все двери на ночь. Наконец, я вошел в туман старого знакомого запаха расплавленного воска и ладана, и прошел сквозь тьму в подсобные помещения церкви. По лестнице поднялся на эстакаду хора и открыл дверь, ведущую в помещение самого высокого шпиля. Когда-то мне ее показал Отец Балтазар, когда еще я служил мальчиком при алтаре.

Я начал подниматься в темноте по крутым ступеням, по которым ходили только рабочие, когда они ремонтировали шпиль. Стало жарче, а лестница стала уже. Я поднимался наверх и слышал тяжелое биение своего сердца, свое дыхание — хриплое и прерывистое, напоминающее звук разрывающейся ткани.

Я остановился, чтобы собраться с силами и подождать, пока сердце и легкие немного успокоятся, и долго искал на ощупь тяжелую каменную дверь, выводящую на лесенку, ведущую по внешней стороне шпиля. Мои пальцы нащупали ее. Хрипя и задыхаясь, я смотрел на расстелившийся подо мной Френчтаун. Темные фигурки деревянных трехэтажек, затемненные улицы, звезды, висящие так низко, что мне казалось, что могу до какой-нибудь из них дотянуться рукой.

Несмотря на спокойствие летней ночи, порыв ветра застал меня врасплох, охладив пот на моем лбу и лице. Я затаил дыхание, купаясь во внезапном дуновении прохлады. И, вытянув шею, снова взглянул вниз, на бетонный тротуар, опоясавший церковь. Каким долгим должен быть полет до него? Продолжая смотреть вниз, начал читать молитву по-французски: «Vieux Notre Pere…» — так, как учили это делать монахини в «Сент Джуд», и остановился, испугавшись того, что я делал. Я читал молитву перед тем, как совершить самый страшный грех из всех: впасть в отчаяние. И подумал о кладбище Святого Джуда, о жалкой кучке могил в стороне от всех остальных, где были захоронены те, кто покончил жизнь самоубийством и не мог быть похоронен в освященной земле. Я подумал о матери и отце. Как смог бы я опозорить их имена? «Вы слышали, что сын Лефти вытворил вчера вечером? Он прыгнул со шпиля «Сент Джуд» и убился…»

Я не мог так умереть. Солдаты умирали на войне смертью храбрых во всех точках земного шара. Благородная смерть. Смерть героев. И можно ли было так умереть, прыгнув со шпиля?

На следующий день я сел в автобус, который отвез меня на Форт Дельта. В моем кармане лежало свидетельство о рождении, в котором я подделал дату, чтобы стать старше, и призвался в ряды вооруженных сил США.


---------

Я всегда думал, что узнаю Лэрри ЛаСейла, идущего по Третьей Стрит, по его знаменитой походке Фреда Астера и замечательной улыбке кинозвезды. Я собирался незаметно проследовать за ним до его дома, запомнить адрес и позже, вернуться с пистолетом в кармане, хорошо подготовившись к своей миссии.

Вместо этого, я пытаюсь узнать, когда он вернется домой — у кого угодно. Может, у миссис Беландер? И возвращаюсь с еще одного круга по улицам Френчтауна.

Подслушиваю ее разговор с соседкой. Они стоят у черного входа. Миссис Беландер снимает одежду с веревки, протянутой почти до двери черного входа следующего подъезда. Она разговаривает с миссис Агнё, большой тучной женщиной со всегда ярко полыхающими щеками и выпученными глазами. Они говорят по-французски, и я, замирая, прислушиваюсь, почти как шпион. Они не знают, что я понимаю большую часть того, о чем они говорят. И они говорят о погоде, затем о старом мистере Тардлере, который любит ущипнуть «за толстую попку» проходящую мимо женщину.

Я ошеломлен, когда слышу имя Лэрри ЛаСейла, произнесенное миссис Агнё.

Канадский французский быстро соскакивает с их языков. Он напоминает быструю ритмичную музыку. И иногда, рассыпаясь каскадом в воздухе, слова теряются. Я приближаюсь ближе, чтобы поймать каждый слог и не пропустить ничего, но услышанного достаточно для того, чтобы мое сердце погнало по телу кровь, и мне стало жарко. Я слушаю настолько сосредоточенно, что от этого начинает болеть голова. Боль пульсирует у меня над глазами.

Быстрый язык миссис Агнё доносит до меня то, что Лэрри ЛаСейл возвратился во Френчтаун, он медленно ходит, похоже, у него повреждены ноги, он снимает квартиру на втором этаже трехэтажки, принадлежащей кому-то… я не различаю имя, на углу Девятой и Спрус-Стрит.

— На каком углу? — спрашивает госпожа Беландер, я благословлю ее за вопрос — тот, который хочу задать сам.

— Зеленый дом, выкрашенный дешевой краской, купленной по скидке, такую уже не купишь…

Но я уже не слышу продолжения описания по-французски.

Услышанного достаточно.

Лэрри ЛаСейл возвратился во Френчтаун, и я знаю, где его найти.


---------

Пистолет. Он словно опухоль на моем бедре. Я иду по утренним улицам. Ветер дует мне навстречу, и он никогда не утихнет. Апрельское солнце жалит меня в глаза, но ветер тут же забирает его жар, гремя окнами магазинов и пиная мусор по углам и водостокам.

Останавливаюсь на углу Девятой и Спрус-Стрит, и смотрю на окна второго этажа трехэтажного дома, где мог бы быть Лэрри ЛаСейл. Подозревает ли он мое присутствие у своего дома? И знает ли он, что у него есть лишь несколько минут, оставшихся для его жизни?

Я спокоен. Сердце бьется ровно. Что значит еще одна смерть после всего, что я видел на полях и в деревнях Франции? Невинные лица двух молодых немцев всплывают в моей памяти, но Лэрри ЛаСейл ни в чем не невиноват.

Ступеньки, ведущие на второй этаж, сильно изношены. Много лет их не заменяли, и думаю о тех, кому приходится по ним подниматься после тяжелого рабочего дня на заводе или на фабрике. Останавливаюсь у двери квартиры, снимаемой Лэрри ЛаСейлом, опускаю руку в карман и касаюсь ствола, чтобы убедиться в наличии оружия. Долго стучу в дверь. Удары эхом отзываются в тихой прихожей.

Никакого ответа. Я жду. Снова стучу, на сей раз кулаком.

«Входите, дверь не заперта», — наконец, отвечает Лэрри ЛаСейл. Без сомнений это его голос — немного ослабший, но все же еще тот его голос, который приветствовал нас во Врик-Центре.

Внезапно начинаю колебаться и теряю уверенность — его голос пробуждает реальность того, что я должен сделать. Вхожу в квартиру, и в аромат горохового супа, кипящего на черной печи. Из большой зеленой кастрюли поднимается пар.

Он сидит в кресле-качалке перед черной угольной печью, и сощуривает глаза, чтобы рассмотреть, кто же к нему пришел. Он бледен, его глаза погружены в орбиты, словно в кинохронике, когда-то показываемой в «Плимуте», и теперь он кажется хрупким, словно сошедшим со старой, выцветшей и пожелтевшей со временем фотографии. Его глаза хлопают так быстро, словно он снимает рапидом мое перемещение по комнате. Может, моргание глазами это признак того, что он чего-то опасается? Мое сердцебиение усиливается донельзя.

— Френсис, Френсис Кассавант, — объявляю я. Важно, чтобы он сразу узнал, кто я — не хочу впустую тратить время.

— О, Френсис… — в его глазах высвечивается удовольствие. Он еще не знает, зачем я к нему пришел. — Заходи, заходи, — в его голосе звучит все тот же энтузиазм.

Он медленно поднимается из кресла-качалки, придерживая его, чтобы оно не качалось произвольно, и протягивает мне руку. Я подхожу к нему. Мы жмем друг другу руки, и в этот момент могло бы показаться, что мы вот-вот обнимемся, словно старые друзья и товарищи, словно учитель и ученик. Я делаю шаг назад. Его белые руки хватаются за воздух прежде, чем он опустит их и снова сядет в кресло.

— Садись, садись, — говорит он, указывая на стул около окна напротив его кресла. — Сними куртку и кепку… и шарф…

Я не двигаюсь и ничего не снимаю. Я не собираюсь надолго здесь задерживаться, лишь только для того, чтобы выполнить свою миссию.

— Не бойся, показать свое лицо, Френсис. То, что от него осталось, является символом того, насколько храбрым ты был. Серебряная Звезда — ты ее заслужил…

— У вас она тоже есть, — говорю я, стараясь найти ответ, и снова удивляясь тому, как Лэрри ЛаСалл всегда умеет находиться на шаг впереди каждого из нас. Теперь он знает о моем лице и о Серебряной Звезде.

Расслабившись в кресле и вздохнув, он пожимает плечами, словно он внезапно устал.

— Хорошо, что ты пришел… — говорит он, и на его лице выплывает все та же знакомая улыбка кинозвезды. — Это заставляет меня вспомнить старые добрые дни во Врик-Центре. Хорошие были дни, не так ли? Тот чемпионат по настольному теннису. Для тебя, Френсис, это был особый день…

Во мне поселяется глубокая печаль, словно зима вдруг пробирает меня до костей.

— Да, вы сделали это возможным. Вы дали мне победить.

— Ты пропустил пункт, Френсис, но ты заслужил ту победу. Игра тогда была важнее, чем счет. Ты играл как чемпион и заслужил свой приз…

Почему все должно было вывернуться именно так?

— …но те дни уже далеко. Война закончилась. Все изменилось. Теперь позади не только война, но и остальные трудности, — говорит он. Подняв руки, он рассматривает их, затем все свое тело. Он растирает свои бедра. — Никаких видимых ран, Френсис. Но я изношен. Поначалу это называли синдромом джунглей, но не думаю, что они действительно знают, что это на самом деле…

«Может, это твои грехи не оставляют тебя в покое?»

— А ты, Френсис. Ты придешь в норму? Все заживет? И будешь выглядеть иначе?

— Да, — у меня нет желания углубляться во все подробности или рассказывать ему о докторе Абремсе, потому что так или иначе со мной ничего уже не произойдет.

Тишина укутывает эту комнату, и он меняет положение своего тела в кресле. Я опускаю руку в карман и касаюсь рукоятки пистолета, чтобы напомнить себе о собственной миссии.

— Как ты смог попасть в армию в столь юные годы? — спрашивает он, фокусируя свои глаза на мне так же, как и когда-то, словно мои слова были важнее всего, что он когда-либо слышал.

Я рассказываю ему о подделанной дате рождения:

— В те дни они брали любого желающего.

— Ты же еще ребенок, — качает он головой, в его глазах сияет восторг. — И стал героем…

Я всегда хотел быть героем таким, как Лэрри ЛаСейл или кто-либо еще, но теперь я фальшивлю. И я устал ото лжи, и мне нужно избавиться от фальши.

Я смотрю мимо него в окно на залитую солнцем улицу:

— Я — не герой.

— Конечно, герой. То, что я слышал о тебе и читал в газетах…

— Знайте, почему я ушел на войну?

— Почему каждый уходит на войну, Френсис?

— Я ушел на войну, чтобы умереть, — говорю я тихо, словно на исповеди у Отца Балтазара. — К тому же я сильно испугался самоубийства. В войне, в бою, как мне показалось, умереть легче, и при этом бы не опозорил имен ни отца, ни матери. Я искал возможность умереть, а вместо этого убивал других, и двое из них были детьми, такими же, как и я…

— Ты спас свой патруль, упал на гранату…

— Когда я упал на ту гранату, то не старался никого спасти. Я увидел шанс в одну секунду покончить со всем, но не повезло. Взрыв разнес мне лицо, но я не умер…

— Почему ты хотел умереть, Френсис? — шепчет его голос.

— А Вы не знаете? — меня ошеломляет его вопрос, а затем я понимаю, что той ночью он меня не видел. — Николь… Николь Ренард.

У него отвисает челюсть, и он вздрагивает, словно от неожиданного удара.

— Той ночью я не ушел, — шепчет теперь мой собственный голос. — Я слышал, что вы делали с ней, а позже я ее видел: те ее глаза и то, что в них было…

Качая головой, он говорит:

— И из-за этого ты хотел умереть?

«И я все еще хочу это сделать».

— То, что вы с ней делали, а я ничего не предпринимал. Я только стоял за стенкой, позволяя этому случиться…

— Ой, Френсис. Ты слишком сложен для самого себя. Ты ничего не предпринял, и все время себя в этом должен винить, хотеть собственной смерти. Ты все равно не смог бы остановить меня, Френсис. Ты был всего лишь ребенком…

— И она тоже, — дрожат мои губы.

Из него исходит длинный вздох.

— И не по этой ли причине ты сюда пришел? Сказать мне это?

Я достаю из кармана пистолет.

— Я пришел за этим.

Я целюсь в него, мой палец на спусковом крючке.

Но моя рука дрожит, а из моих пещер начинает хлыстать водопад соплей, и я внезапно прихожу в себя, осознавая, что собираюсь сделать, и зачем на самом деле сюда пришел.

— В ту ночь вы могли бы поиметь кого угодно, — говорю я. Мой голос звучит уже слишком громко, отдаваясь звоном в моих ушах. — Любую из тех красивых леди. Но почему Николь?

— Сладкая юность, Френсис, пылающая огнем…

«Сладкая юность. Он занимался этим и до того? Сколько еще юных особ он успел поиметь?»

Я в ужасе качаю головой.

— У каждого есть грехи, Френсис. Весь ужас в том, что мы любим наши грехи. Мы любим то, что нас злит. Я люблю сладкую юность.

— Это не любовь, — говорю я.

— Любовь бывает разной, Френсис.

— И вы знали, что мы вас любим? Вы были нашим героем, гораздо раньше, еще до войны. Вы сделали нас лучше чем, мы были…

Он вздыхает, его губы дрожат, и голос у него тоже дрожит, когда он спрашивает:

— Обвинив меня в моих грехах, ты сотрешь и все лучшее?

— Это вы спросите у Николь, — говорю я, ища глазами место, куда должна попасть пуля. До сего момента я еще не придумал, куда буду целиться, в переносицу или в грудь — в сердце. И для меня это становится неважно, есть только желание. Желание отомстить за то, что он сделал с Николь и с другими девчонками — теперь, когда я об этом знаю.

Он отмахивается рукой, словно в моей руке нет никакого пистолета.

— Знаешь, почему я сижу в этом кресле, Френсис? И только чуть привстал, когда ты вошел? У меня отнялись ноги, — он делает указательный жест в сторону, где я впервые замечаю прислоненные к столу алюминиевые костыли. — У меня больше не будет танцев, Френсис, и сладкой юности в моих объятьях тоже. У меня нет больше ничего.

— Я представляю, как вы себя чувствуете.

— Не смотри на меня так, — говорит он, уводя глаза в сторону от меня. — Я бы хотел, чтобы ты смотрел на меня так же, как и тогда, во Врик-Центре. Когда я действительно был героем, как ты сам говоришь. Но уже слишком поздно, не так ли?

Я устал от этого разговора, и мне не терпится сделать то, для чего я сюда пришел.

— Вы можете помолиться, — говорю ему так, как много раз все эти годы репетировал про себя эти слова. Я, наконец, решил попасть ему в сердце, так же, как и он когда-то разбил мое сердце и сердце Николь, и сколько сердец еще?

— Подожди! — кричит он, тянется к маленькому столику рядом с его креслом и из коробки из-под сигар достает пистолет, такой же, как и мой, оставшийся у него с войны.

Я вздрагиваю, и мой палец чуть не нажимает на курок, но он кладет пистолет на колени, качая его в руке.

— Ты видишь, Френсис. Я имею свой собственный пистолет. Я все время достаю и смотрю на него. Время от времени я подношу его к виску. И мне даже интересно, что почувствую, если нажму на курок, и что увижу, когда наступит мой конец, — он вздыхает и трясет головой, затем кивает мне: — Опусти свой пистолет, Френсис, моего уже достаточно для того, чтобы поставить точку над «и».

В моих глазах он видит сомнение, и резким движением из своего пистолета извлекает обойму.

— Пустой, — говорит он. — Ты в безопасности, Френсис. Со мной ты всегда был в безопасности. И спрячь подальше свой пистолет. Знаешь ты это или нет, свою миссию ты уже выполнил. Да ты все равно не смог бы хладнокровно меня пристрелить.

Мы долго смотрим друг на друга в упор.

— Пожалуйста, — его голос звучит, словно крик маленького ребенка.

Я опускаю пистолет и снимаю палец с курка. Моя рука дрожит. Я прячу его обратно в карман.

— Уходи, Френсис. Оставь меня здесь. Оставь все — войну, все, что случалось во Врик-Центре, оставь все это позади, вместе со мной.

Внезапно, как только хочу выйти отсюда, начинаю чувствовать отвращение к аромату супа. В этой квартире слишком тепло. Я не хочу больше смотреть ему в глаза.

Моя рука уже на ручке двери, как он произносит мое имя. Я открываю дверь, но останавливаюсь, заставляя себя ждать, при этом, не оборачиваясь на него.

— Позволь сказать тебе одну вещь прежде, чем ты уйдешь, Френсис. Ты бы упал на ту гранату, так или иначе. Все твои инстинкты заставили бы тебя пожертвовать собой ради своих же товарищей.

Он все еще пытается сделать меня лучше, чем я есть на самом деле.

Закрываю дверь, мое лицо начинает полыхать под шарфом и бандажом. Неприветливая прихожая поражает меня, и я дрожу. Кажется, будто со времени своего возвращения во Френчтаун я ничего больше и не делаю, только дрожу.

Его голос повторяется у меня в ушах: «Обвинив меня в моих грехах, ты сотрешь и все лучшее…»

Я спускаюсь по лестнице, эхо моих шагов отлетает от изношенных ступеней.

Наконец, я внизу. Мне кажется, что я спускался целую вечность. Останавливаюсь у двери, ведущей наружу. Звук пистолетного выстрела взламывает воздух. Моя рука уже на ручке двери. Издалека выстрел напоминает удар упавшего на стол теннисного шарика.


---------

Эхо дверного звонка носится по бесконечным коридорам женского монастыря. В ожидании делаю шаг назад и осматриваю выцветший фасад здания из красного кирпича с закрытыми черными ставнями окнами. Летними вечерами, мы тут играли: «…Доллар, Доллар, сколько пальцев? И пинок тебе под зад…» — на этом школьном дворе, пока не опускались сумерки, и монахиня, раскрыв ставни и хлопнув в ладоши, не отправляла нас всех по домам.

Старая дверь открывается, и пожилая монахиня с сухим, обтянутым дряблой кожей лицом подозрительно разглядывает меня. Я, уже привыкший к тому, что моя внешность изначально шокирует людей, стараюсь придать своему голосу мягкость и дружелюбие:

— Могу ли я поговорить с Сестрой Матильдой? Я когда-то у нее учился.

Она рассматривает меня с ног до головы в течение долгого времени, своими бледно-синими глазами и жестом приглашает меня войти. Она заводит меня в маленькую комнату, расположенную справа от фойе. Знакомый запах хозяйственного мыла и квашеной капусты, собственного приготовления висит в воздухе.

Она кивает на один из двух стульев с высокой прямой спинкой около окна, ждет, пока я не сяду, и уходит. Она не говорит ни слова. Ее шаги исчезают. Я усаживаюсь на стуле, и мне кажется, что пришел сюда почем зря. Я пришел сюда, потому что помню, как часто Николь приходила к монашкам в этот женский монастырь и общалась с Сестрой Матильдой, вязала носки и шарфы для военнослужащих вместе с сестрами. Мне было интересно, знает ли Сестра Матильда о том, что случилось с Николь, и куда затем уехала ее семья.

Шорох одежды вместе с топотом тяжелых ботинок объявляет появление Сестры Матильды. Когда входит в комнату, она касается пальцами черных бусинок на длинных четках, свисающих с ее шеи почти до самого пола ниже края длинной черной юбки. Ее кожа также бела, как и накрахмаленный апостольник, окаймляющий ее лицо.

Она с любопытством разглядывает меня, и я снимаю с головы свою бейсбольную кепку.

— Френсис Кассавант, — представляюсь я.

— Конечно, Френсис, — отвечает она, и улыбка зажигается в ее глазах. В классе она улыбалась редко. — Я слышала, что ты с честью отслужил своей стране. Мы тобой гордимся.

Она сидит на крае стула, словно иначе ей сидеть неудобно.

— Мы все еще продолжаем каждый день и каждую ночь молиться обо всех наших солдатах.

Она спрашивает о моих ранах, и я рассказываю ей об этом так можно меньше. Она говорит, что будет читать специальные молитвы о моем исцелении. Наконец, в ее глазах появляется вопрос.

— Николь Ренард, — говорю я. — Мне нужно знать, где она, и чем она занимается. Ее семья оставила город, когда я был далеко. Вы знаете, Сестра, куда они уехали?

— Николь… да! — кивает она. — Вы были друзьями, n'est-ce pas? [не так ли?]

Я киваю в ответ, и мой интерес усиливается.

— О, Николь! — восклицает она, сжимая ладони и затем разжимая их. — Какая хорошая девушка. Славная, скрытная девушка. Но у нас у всех бывают тайны — а, Френсис?

Я пожимаю плечами, не осмеливаясь что-либо ответить. Мысль ударяет меня.

— Она решила стать монахиней? — спрашиваю я. Вероятность того разбивала все мои надежды на то, что снова смогу ее увидеть.

— Да, она уехала, но не для того, чтобы стать монахиней, — говорит Сестра Матильда. — Жизнь не проста, Френсис, и о ней ты не узнаешь от Бога.

Я рад тому, что мое лицо скрыто шарфом и бандажом, и она не может увидеть мое облегчение. И я спрашиваю:

— Вы знаете, где она, Сестра?

Она перебирает бусинки свесившихся четок и начинает пропускать их через пальцы.

— Вся ее семья вернулась в Албани. Не думаю, что у мистера Ренарда все было так благополучно в его работе на фабрике, и он вернулся назад…

— Николь также была рада вернуться назад? — спрашиваю я, и понимаю, что давлю. — Как вы думаете, будет хорошо, если я навещу ее?

Она вздыхает, пожимая плечами. Бусинки на ее четках все разом щелкают, и ее пальцы сильно их сжимают.

— Я не знаю, Френсис. Она не выглядела счастливой, когда пришла попрощаться. Была ли она расстроена тем, что уезжает из Френчтауна, или было что-нибудь еще? Может, вы поссорились, что часто бывает у молодых людей?

Теперь все повернулось так, чтобы я облегченно вздохнул. Если она задает такие вопросы, тогда она, конечно же, не знает о том, что случилось с ней той ночью во Врик-Центре.

— Возможно, будет неплохо, если ее посетит друг из Френчтауна. Конечно же, тяжело для такой молодой особы, как Николь, уезжать столь далеко от друзей…

— У вас есть ее адрес, Сестра?

— Несколько недель тому назад я получила от нее письмо. Она теперь учится в выпускном классе школы Святой Энн, при Академии Сестер Святого Духа. У меня есть ее адрес, он наверху в моем бюро.

Несколько минут спустя мы стоим у главной двери. Наши пальцы переплетаются, и мы жмем друг другу руки. Я еще ни разу прежде не касался монашеской плоти. Она отпускает мою руку, и касается пальцами бандажа на моем лице.

— Я надеюсь, что твое лицо скоро заживет, Френсис.

— Доктор, с которым я разговаривал еще в армии, собирается помочь мне. Он — специалист. Скоро я буду выглядеть, как «огурчик».

Меня интересует, страшный ли это грех, лгать монахине.

Спустя момент, я прощаюсь с Сестрой Матильдой и выхожу из женского монастыря с адресом Николь Ренард в кармане.


---------

В первое мгновение, войдя внутрь с яркого дневного света, не узнаю ее, я просто не в состоянии увидеть Николь Ренард в девушке, только что вошедшей в помещение, без длинных черных волос, лежащих на ее плечах. Теперь она коротко пострижена и причесана прямым пробором. Плоские пучки, спускающиеся с высоких висков, ложатся на ее уши, еще сильнее подчеркивая выступающие скулы. Я смотрю на нее, словно изучаю статуэтку в каком-нибудь музее, пытаясь в ее глазах найти тот озорной многообещающий проблеск, но почему-то нахожу в них только вопрос.

— Френсис, — объявляю я, так же как и Лэрри ЛаСейлу, а затем Сестре Матильде. — Френсис Кассавант…

На ней зеленый жакет, он расстегнут, под ним белая блузка и зеленая клетчатая юбка — униформа этой школы. Несколько раньше, когда я только вошел на территорию академии, то увидел, что так же одеты и другие учащиеся.

Когда она приближается ко мне, ее лицо кажется мне недосягаемым, и я себя спрашиваю: не ошибка ли мой визит сюда? Может, сначала нужно было написать ей? Вместо этого, я купил билет на поезд из Монумента до Ворчестера, и затем до Албани, где я взял такси до Академии Святой Энн. Я убедил монахиню в приемной административного корпуса в том, что я не представляю никакой опасности, и в том, что просто ранен на войне, и всего лишь старый школьный друг Николь Ренард из Монумента. И она, наконец, проводила меня в окружение старинной мебели, картин с изображениями святых на панелированных стенах и старинных часов, стрелки которых застряли на шесть тридцать.

— Я не могла себе вообразить, кто ко мне пришел, — наконец заговорила Николь, проходя мимо меня к стеклянной двери, и глядя через которую на теннисный корт и зеленое поле позади него. Кажется, было бы глупо подумать, что мы обнимемся или просто пожмем друг другу руки. — Ты проделал длинный путь.

— Так же, как и ты.

Она хмурится и в ее глазах рисуется беспокойство:

— Так это ты, Френсис? Твое лицо…

— Да, ничего, — говорю я, показывая на бандаж и шарф. — Не так страшно, как это смотрится. Кожа заживает. И еще доктор, который заботился обо мне за границей, собирается прооперировать мое лицо. Он занимается косметической хирургией. Он скоро вернется со службы, — я все еще вру, но на этот раз уже не монахине.

— Я слышала о твоей Серебряной Звезде. Ты упал на гранату и спас жизнь всем остальным. Помнишь Мэри ЛаКруа? Она иногда пишет мне, присылает мне разные новости из Френчтауна.

— А как ты, Николь? Чем занимаешься? — мне не хочется говорить об этой гранате.

— Замечательно, — говорит она, но мягкость исчезает с ее лица, и в голосе появляется резкость. — Здесь замечательные девчонки. Монахини — они, конечно, и здесь монахини, но, по крайней мере, не прибегают к дисциплинарным наказаниям. Так что у меня все замечательно.

«Твои слова звучат не слишком уж «замечательно»».

— Я жалею только об одном, — продолжает она. — О том, что причинила тебе в тот день.

— Мне? В какой день?

— В тот день на веранде я не должна была тебе всего этого говорить. Ты не был виноват в том, что произошло. Я поняла это позже, а затем ходила к твоему дяде Луи, но он сказал, что ты завербовался.

Мы замолкаем, она возвращается к окну и куда-то смотрит, словно там происходит что-то очень интересное. Я становлюсь рядом с ней, и мы наблюдаем за двумя девушками в белых блузках и шортах, играющими в теннис. Мяч падает на землю, но не производит такого звука, какой бывает при падении на пол шарика для пинг-понга… или выстрела.

— Он умер, ты знаешь? — легко произносить это слово, потому что я не смотрю на нее.

— Знаю.

— Он был…

— Не говори этого, Френсис. Я знаю, кем он был. Какое-то время он все делал так, что я чувствовала себя особенной, и мы все так себя чувствовали. Он заставлял меня думать, что я — балерина. Теперь начинаю понимать, кто же я… кто же я на самом деле…

— И кто же ты, Николь?

— Я сказала, что только начинаю это понимать, — и ей словно не терпится задать этот вопрос: — А как ты, Френсис? Как ты? Что ты теперь собираешься делать, когда вернешься назад?

Я подготовил ответ еще по дороге в поезде:

— Пойду в школу. Затем в колледж. Государственная программа по поддержке ветеранов оплатит мою учебу, — в моих ушах эти слова звучат плоско и фальшиво.

— Ты будешь писать? Я всегда думала, что ты будешь писателем.

— Не знаю, — что в отличие от предыдущего ответа действительно является правдой.

Снова тишина между нами, нарушаемая лишь свистом теннисных ракеток, ударами мяча и отдаленным смехом девчонок где-то в коридоре.

— Зачем ты сегодня приехал? — вдруг спрашивает она.

Вопрос меня удивляет. Разве она не знает, что я найду ее рано или поздно?

— Я хотел снова тебя увидеть, и сказать, что мне также жаль, о том, что тогда случалось. Увидеть, если…

— …если я в порядке? Увидеть, осталась ли я в живых? — та же ожесточенная резкость снова проявляется в ее голосе.

«Увидеть, что если вдруг ты все еще моя, то это может изменить мое решение о дальнейшей судьбе пистолета, спрятанного у меня в рюкзаке».

— Хорошо, я в порядке, — раскрыв ладони, она поднимает вверх руки. — То, что ты видишь, то, что тебе было нужно, — и храбрая улыбка на ее губах.

На этот раз я с нею не робок.

— Я так не думаю, Николь.

— Не думаешь что?

— Я не думаю, что с тобой все в порядке.

Она долго смотрит на меня, также как и остановившиеся часы на стене.

— Ты кому-нибудь говорила об этом, Николь? Когда-либо говорила?

И мне кажется, что этот вопрос поражает ее.

— Кому я должна была это рассказать? Отцу, матери? Это убило бы их, разрушило бы навсегда. Или, быть может, мой отец убил бы его, и это было бы еще хуже. Полиция? Он был героем, пришедшим с большой войны. Он не бил меня. Никаких видимых ран. Так что я никому ничего не говорила. Все, что сказала родителям, так это то, что я больше не хотела жить во Френчтауне. Отец, так или иначе, был готов вернуться сюда. Это — его родной город. И мы приехали. Они ничего и не спрашивали. Я думаю, что они побоялись бы что-либо спросить.

Она не приближается, словно ей нужно держаться от меня подальше.

— Ладно, — говорит она. — Если я не совсем в порядке, то я… — ее лицо напрягается в поиске правильного слова. — Я приспосабливаюсь, стараюсь извлечь лучшее из всего, что произошло за это время. Когда Мэри ЛаКруа начала мне писать, то почтовый штемпель Монумента вверг меня в дрожь. Я разорвала ее первое письмо. Но она продолжала писать. Теперь я читаю все ее письма и даже отвечаю на них, — она вздыхает, словно внезапно теряет дыхание. — Уже почти три года, Френсис, и иногда я могу подумать о Френчтауне, не содрогнувшись. И затем… — ее голос колеблется, и глаза опускаются. — И затем я ухожу в себя.

Она качает головой.

— В первую минуту, когда ты назвал свое имя, я почти запаниковала. И мне стало жаль. Потому что ты был частью лучших времен, Френсис. Всегда такой застенчивый, у меня не получалось помочь тебе, даже если я дразнила тебя. Те утренние киносеансы. Наши длинные беседы по дороге домой, — с этими воспоминаниями ее голос становится нежным.

И мы говорим о тех днях, и она признается, что на самом деле ей не нравился тот ковбой из сериала, который крутили каждую неделю, но она притворялась — для меня. Я говорю ей, что меня сильно беспокоило, что моя ладонь была всегда влажной, когда мы брались за руки, и она говорит, что ее ладонь также была влажной. Она говорит, что Мэри ЛаКруа собиралась стать монахиней, которая должна бы оживить какой-нибудь женский монастырь. Она рассказывает мне о порядках в Святой Энн, о том, что хочет стать преподавателем, может быть, английского языка. Она расспрашивает меня о войне, и я рассказываю ей, например, о том, как во Франции солнечный свет отличается от того, что в Америке.

Слова кончаются, и снова тишина ложится между нами, подчеркивая звуки игры в теннис: свист ракеток и удары мяча.

Наконец, она поворачивается ко мне.

— Бедное твое лицо, — говорит она, двигаясь так, словно она касается белого шарфа, но я отступаю.

— Я не хочу, чтобы ты таким меня видела, — говорю ей я. — Когда доктор прооперирует меня, я пришлю тебе фотографию.

— Обещаешь?

— Обещаю, — отвечаю я, хотя знаю, что никогда не сдержу это обещание, и она, вероятно, не ждет этого от меня.

Она смотрит на меня с привязанностью. Но привязанность — это не любовь. Я давно уже знаю, что в нашем разговоре между словами будут оставаться пустые места, как и пропасть между нами, и я уже давным-давно ее потерял.

— Мне пора уходить, — говорю я. Это мой ей подарок.

Она кивает и спешно смотрит на часы.

— Звонок зазвенит в любую минуту. Мы здесь живем по звонку.

Она приближается ко мне, и на сей раз она не тянется к моему лицу, а берет меня за руку.

— Все такая же влажная, — говорит она, в ее голосе нежность. — Мой милый Френсис. Мой чемпион по настольному теннису. Мой герой Серебряной Звезды…

«Герой», — слово повисает в воздухе.

— Я больше не знаю, что такое герой, — и думаю о Лэрри ЛаСейле и о его Серебряной Звезде… и о своей, как о результате собственной трусости.

— Напиши об этом, Френсис. Возможно, ты сможешь найти на это ответ.

— Ты думаешь, я смогу?

— Конечно, сможешь, — след нетерпения в ее голосе. Такую Николь Ренард я знал во Врик-Центре только перед соревнованием по настольному теннису, когда она убеждала меня в том, что я смогу победить.

Она отходит.

— Смотри, я должна идти, — она внезапно оживляется и начинает спешить.

— Я смогу когда-нибудь приехать? — спрашиваю я, ненавидя себя за этот вопрос, потому что я знаю ответ, такой же неизбежный, как ответ на арифметическую задачу, написанную Сестрой Матильдой на классной доске.

- О, Френсис, — ее слова утяжелены печалью, и в ее глазах я вижу ответ.

Она приближается и прижимает свои губы к влажному шарфу, закрывающему мои губы. Ожидаю вспышку боли, но чувствую лишь давление ее губ, и закрываю глаза, цепляясь за момент, желая, чтобы это продолжалось вечно.

— Всего хорошего тебе, Френсис. Пусть любое твое желание сделает тебя счастливым.

Звонок, он на мгновение замораживает нас вместе, и когда я открываю глаза, то ее уже нет, комната пуста, ее шаги доносятся из вестибюля, пока не остается только тишина.


---------

На железнодорожной станции, сидя на жесткой скамье, я наблюдаю за движением людей, только что приехавших и скоро уезжающих, спешащих куда-то под вечер, с чемоданами и портфелями в руках. Я наблюдаю за девушкой с усыпанным веснушками лицом, она борется со своим ранцем, который неудобно висит у нее за спиной, за двумя моряками, которые сидят на мраморном полу и играют в карты.

Мастер-сержант марширует через зал ожидания, словно вместе с невидимым взводом, на нем свежая униформа, а на груди множество лент. Молодой парень наблюдает за ним, он небрит, на нем старая, порванная и запачканная военная куртка. Он следует за сержантом, прикрыв глаза, затем он садится у стены и мечтательно улыбается. Но улыбка превращается в гримасу, и мне интересно, о чем он думает и о чем вспоминает?

Вспоминаю, что я сказал Николь о том, что не знаю, кто на самом деле является героем, и думаю о своем старом взводе: о Сонни Орланди, Спаксе Рейли и Блинки Чамберсе, Эдди Ричардсе с его диарей, об Эрвине Эйзенберге, Генри Джонсоне, в него попала шрапнель, и о тех, кто погиб: о Джеке Смите, о Билли О'Брайене, и о других. Я вспоминаю Энрико, минус его ноги и руку, об Артуре Ривьере, пьяном и о чем-то сожалеющем той ночью в переулке. «Мы только там были…» — испуганные дети, не рожденные для того, чтобы бороться и убивать. Все, кто там был и кто остался, не сбежал, кто честно воевал, и никогда не говорил об этом, и даже не получил Серебряную Звезду, но всё равно мы герои — настоящие герои.

Быть может, если я вдруг начну писать, на что так надеется Николь, то я должен буду написать о них.

Наверное, я должен купить пишущую машинку и начать.

Наверное, я должен попробовать найти номер телефона доктора Абремса в Канзас-Сити.

Наверное, я должен отыскать Энрико в тех больницах, о которых он мне рассказал.

Все это мне нужно сделать.

Думаю о Николь.

Думаю о пистолете в рюкзаке, лежащем у меня в ногах.

Поднимаю рюкзак и перекидываю его через плечо. Он удобно располагается у меня на спине, и я пересекаю зал ожидания, направляясь на выход к поезду, который увезет меня обратно во Френчтаун.

Загрузка...