Часть 3

Сайдулаев.

Ахмеду Сайдулаеву, прямо скажем, не повезло. «Трудно быть чеченцем». Ахмеду было, наверное, особенно трудно, потому что чеченцем он был только наполовину. И родился он не в Чечне, а в Казахстане.

Его отец Руслан женился на местной, на казашке. Родители, сначала, разумеется, не хотели этого брака. Но когда увидели невесту… Препятствовать не стали. Уж очень была красивая девушка. Совсем отец потерял голову, и добился своего.

Правда, потом, когда безумная страсть утихла, начались трения. По чеченским обычаям баловать ребенка, тем более мальчика, было нельзя. Но это по чеченским. А мама не хотела обращать на это никакого внимания. И ее первенец Ахмед, когда отец этого не видел, получал от матери почти все, что хотел. А уж когда внук оказывался у своих бабушки и дедушки с казахской стороны… Отца это злило.

Он всегда говорил, что его сыну нужны не колыбельные о мишках, цветочках и коровках. Будущему мужчине нужны колыбельные о героях, о мужестве, о верности долгу.

«Ну, о чем ты?» — мягко возражала мать, — «ну какая верность долгу? Он же еще такой маленький».

Отец щурил свои глаза, скрипел зубами, но сдерживался, и только уходил, громко хлопая дверью. Мать вздыхала.

Но больше всего почему-то четырехлетнему Ахмеду запомнился из этого периода детства случай, который произошел с ним в детском саду.

Он сцепился из-за какой-то деревянной палки с русским мальчиком. До этого момента они дружили, но вот игрушка оказалась одна, и поделить ее они не смогли. Ахмеду удалось вырвать палку, и в горячке борьбы, кипящий от злости, он ударил соперника этой самой палкой по голове. Мальчик заревел, и убежал от него.

От удара хотя и осталась царапина, но уже через десять минут русский мальчик перестал плакать, и играл в углу в куклы с девочками.

А вот молодая воспитательница — Жасмин — решила, что Ахмед должен обязательно извиниться. Вообще-то, такие стычки в группе между детьми были часто — мгновенно вспыхивали, и также быстро затухали. И обычно виновник извинялся, после чего инцидент считался исчерпанным, и скоро забывался.

Так что, по мнению воспитательницы, ничего необычного в ее желании не было.

Однако Ахмед извиняться отказался наотрез.

Жасмин это и расстроило, и рассердило, и тут она сделала небольшую ошибку. Она поставила мальчика в угол, и сказала ему, что он не выйдет из этого угла до тех пор, пока не извинится.

Ахмед простоял в углу до самого вечера. Воспитательница была поражена, смущена и, вообще, чувствовала себя не в своей тарелке. Ей уже и самой бы хотелось все это замять, но она полагала, (возможно, что и ложно), что, пойдя упрямому ребенку на уступки, она потеряет перед детьми свой авторитет, и те быстро «сядут ей на голову».

Вечером в детский сад пришел отец, и, разобравшись в ситуации, страшно наорал на Жасмин. Он кричал, что настоящий вайнах никогда не будет извиняться в такой ситуации, что он лучше умрет, чем сделает это, даже если и не прав. Что у него растет сын — наследник его рода, а не какая-то там тряпка. Что она — женщина — ничего не понимает, и что только русские способны доверить воспитание мужчины женщине. И что пусть сами расхлебывают такое воспитание, а его сын будет настоящим горцем.

Жасмин плакала. Очень горько плакала, не стесняясь уже не детей, ни пришедших взрослых. Никто ничего не сказал, но, уходя, держась за руку отца, Ахмед оглянулся. В глазах некоторых взрослых людей, которые смотрели в спину его отцу, он уловил неизвестное ему, но очень не хорошее чувство.

Позже он не раз встречал это чувство в глазах других людей. Это была ненависть.

В конце семидесятых семья вернулась в Чечню. Странно, но на исторической родине Ахмед стал ощущать себя еще более чужим, чем в Казахстане. Поселились они в небольшом городке к юго-западу от Грозного, там, где жила, как выяснилось, многочисленная отцовская родня.

Правда, обрадовались приезду не все. Кое-кто ясно давал понять, что женитьба отца на казашке — это не самое удачное его решение. И хотя мать вела себя тише воды и ниже травы, это нисколько не сказывалось на отношении к ней. Часть раздражения и недовольства перепадала и мальчику.

И все же, были те, кто относился к Ахмеду хорошо. Это был один из двоюродных дедов отца, который вообще уважал казахов, а потому ничего не имел против и жены — казашки. Это были также некоторые из бабушек мальчика и его теток.

На улице же за Ахмедом почти мгновенно закрепилась кличка Казах. Иногда его били.

Когда он пожаловался на это отцу, тот закричал на него, и предупредил, чтобы он давал сдачи, а жаловаться не смел. И если он еще раз посмеет прийти и пожаловаться, то получит наказание еще и от него.

С тех пор мальчик оставалось только терпеть, и, при возможности, давать сдачи. Чем старше он становился, тем меньше было желающих с ним связываться. Частые уличные драки в конце концов перешли из количества в качество. Ахмед не занимался ни одним из боевых искусств, зато он приобрел бесценный опыт реальной схватки. И действовал не в соответствии с правилами или инструкциями, а так, как ему подсказывала ситуация — то есть наиболее просто и максимально эффективно.

Тем не менее, и кличка Казах осталась, и друзей у него особенно не было. Компенсируя одиночество, Ахмед, неожиданно, наверное, даже для самого себя, пристрастился к чтению. Особенно — к исторической литературе. В конце — концов, историей он заболел.

Однажды, отец принес сыну, ничего не объясняя, дореволюционное издание «Истории кавказских войн». Мальчик открыл книгу… Несмотря на дореволюционный русский шрифт, все было хорошо читаемо, и Ахмед залпом прочитал довольно увесистый том. Надо ли объяснять, на чьей стороне были симпатии Ахмеда при чтении этой истории?

Конечно же, он представлял себя храбрым, бесстрашным и хитрым вождем горцев, появляющимся в самых неожиданных местах, наносящим беспощадные удары по врагу, и также стремительно исчезающим в горах.

Он прочитал «Хаджи-Мурата» Толстого, и книга ему не понравилась. Ему показалось, что Толстой изобразил горцев подлыми, вероломными, людьми без чести. «Это не так!» — сказал он сам себе. — «Военная хитрость — да, но подлость? Нет».

В школе Ахмед учился хорошо. Может быть, даже еще и потому, что был он как-то на отшибе от остальных. Отношения с одноклассниками были ровные, приятельские, но вот друзей приобрести Ахмед так и не сумел.

Постепенно, ближе к концу десятого класса, Сайдулаев пришел к твердому выводу, что делать здесь нечего, и нужно уезжать учиться в другой город — вообще, подальше от Чечни.

После некоторого размышления, советов с отцом и матерью, Ахмед решился поступать в педагогический институт в Волгограде. Там у отца жили очень дальние родственники, но для чеченцев и дальняя родня — тоже родня. Потому, как минимум, Ахмед мог рассчитывать на кров и гостеприимство. А дальше — смотря по обстоятельствам.

Мужчина, чеченец, поступающий на истфак пединститута, причем неплохо подготовленный, поступил в институт без проблем. Когда он вернулся домой, поделиться радостью от удачи, отец строго — настрого предупредил его.

— В этом педе масса молодых женщин, причем большинству понятия скромности и чести неведомы. Учти это, и будь осторожен. Не наделай детей раньше времени. И еще — главное. Помни, что жениться ты можешь только на чеченке. Я так сказал. Все.

Честно говоря, Ахмед именно об этом как-то еще и не думал. А после поучений отца задумался.

Впрочем, на первом курсе ему было не до этого. Учиться пришлось много, материала для изучения давали массу, а времени на развлечения особо и не оставалось. Тем более что его сразу сделали комсоргом группы, и комсомольская работа, в том числе и бумажная, отнимала и то небольшое время, которое еще можно было бы потратить на себя.

Год прошел, как будто его и не было, и после первого курса Ахмед Сайдулаев загремел в армию. И отправился на Дальний Восток, в далекий Хабаровский край.

Вот здесь Ахмед по-настоящему ощутил силу и притягательность землячества. Никакой дедовщины с самого первого дня службы он не переживал. Просто вошел одним из винтиков в сложный и большой организм чеченского землячества, и растворился в нем. Вместе они были силой. Вместе дрались — один за всех, и все за одного, вместе выпивали, вместе ходили в самоволки, гоняли всех остальных, наводили свои порядки… Все вместе. Каждый по отдельности был слаб, а вместе они складывались как пазлы — и уже не сломаешь, не согнешь. Получается строгая, красивая картина, где каждому кусочку есть свое почетное место. И не надо особо думать — есть те, кто подумает. И не надо совестью терзаться — раз все решили, что нужно делать именно так, значит, оно и правильно.

— Я — чеченец! — мог гордо заявить о себе Ахмед. И уже лейтенанты предпочтут не связываться. Знают, обидишь одного солдата — чеченца, это не одного его обидишь, это всех чеченцев в части обидишь.

И вот после двух не самых тяжелых лет службы, Ахмед пришел к твердому убеждению, что чеченцы в этом государстве могут добиться всего, чего захотят. Потому что они едины, а в единстве — сила!

И вез Ахмед с собой замечательный дембельский альбом. А больше всего его веселило, что сделали ему этот альбом его же сослуживцы — погодки. Только украинцы. Вместо того чтобы себе такие альбомы делать, они ему все трое делали. Он заставил. Просто сказал им, что надо сделать — никто и не пикнул.

В институт Ахмед вернулся в прекрасном приподнятом настроении, и с радостью убедился, что учиться ему нравится. И, вообще, нравилось — все. И город, и погода, и молоденькие однокурсницы, и даже преподаватели. Впереди была вся жизнь — полная радости, развлечений и удач.

Потом яркость жизни куда-то пропала, затянула рутина… Но, в общем, к этому моменту Ахмед успел втянуться в изучение крайне интересовавшей его темы — истории вайнахов.

Источников, конечно, было не так уж и много, в основном о том, какую прекрасную жизнь народам Кавказа, в том числе и чеченцам, принес марксизм-ленинизм, но вот о дореволюционном угнетении кавказцев царизмом литературы хватало. Сайдулаев читал, читал и читал, и кое-что научился читать, как говорится, «между строк».

И чем больше он впитывал в себя информации, чем больше размышлял над ней, сопоставлял ее с тем, что слышал ранее от стариков в самой Чечне, тем большее недоумение его охватывало.

«Как?» — задавал он себе вопрос. — «Как могли мои предки подчиниться этой грубой, тупой, и безмозглой силе? От Чингисхана отбились, а здесь сдались? Пошли на поклон?… Ну да ладно, пусть пришлось пойти на это, чтобы сохранить народ. Но зачем подчинялись потом? Как могли воевать за российскую империю? И за Советский Союз многие воевали. А ведь он отплатил нам черной неблагодарностью! Отправил на гибель зимой в казахстанские степи! Но ведь не вымерли мы! Выдержали. Кто, как не чеченцы, мог такое выдержать? Никто».

«Как только у русских начиналась смута, мы всегда стремились к свободе. Потому что дух у народа другой — свободный. Ни как у этих. Они и крепостное право сколько веков терпели. Что о таких хорошего скажешь»?

Мало — помалу, помалкивая, конечно, но Ахмед постепенно разуверился и в советской власти, и в коммунизме.

«Что большевики принесли нам? Освободили от помещиков и капиталистов, как пишут в учебниках? Принесли культуру? Так этих лиц у нас в народе и не было никогда, и феодалов даже не было. Никогда не было. Все были свободны, все равноправны… А культуре это им надо было бы учиться у нас, а не наоборот».

Проживая в общежитии, основными обитателями которого были девушки, Ахмед очень быстро стал их презирать. За распущенность, за неразборчивость, за нескромность. «Только на чеченке нужно жениться!» — вспоминалось отцовское предостережение. «Ты был прав, папа», — думал Ахмед.

Доступностью многих соседок по общежитию он и сам пользовался достаточно активно. Но к каждой новой девице, которую ему удавалось развести на секс, он начинал относиться как к тряпке.

«Как ты будешь в глаза своему мужу смотреть?» — однажды не выдержал он, и спросил у очередной подруги, постель которой покидал под утро. Блаженная улыбка сползла с ее лица, оно стало злым и некрасивым. «Твое какое дело?!» — злобно прошипела подруга. — «Получил удовольствие? Вот и иди себе!.. И вообще, не приходи ко мне больше, раз такой правильный». «Ха-ха», — рассмеялся Ахмед. — «Напугала. Подстилка! Ты мне уже надоела. Я других найду себе».

Потом сама же эта девчонка еще бегала за ним, просила прощения… И ничего, кроме презрения, не вызывала.

Правда, и к идее своего земляка Исы, который поставил себе целью переспать со всеми студентками, обитающими в общаге, Ахмед отнесся отрицательно. Он сказал земляку, что хотя доступных здесь очень много, тем не менее, не все такие. А принуждать кого-то насильно — чревато. Иса возразил ему, что таких крепостей он здесь еще вообще не встречал. Просто на все нужно время и деньги. На кого-то — больше времени, на кого-то — больше денег… Но все, в принципе, решаемо…

Была и еще одна причина, по которой Ахмед стал относиться с презрением к титульной нации СССР. Это — пьянство. Пьянство и оскотинение. Он и вообразить себе не мог, как это — напиться водки так, чтобы ругаться матом при женщинах и детях, поднимать голос и руку на родителей… Потом, слишком часто встречая такое поведение своих русских знакомых, он сделал вполне логичный вывод, что допуская такое отношение по отношению к себе со стороны мужчин, русские женщины, старики и дети лучшего отношения и не заслуживают. А сделав такой вывод — и сам стал относиться к ним соответственно.

Чувство собственного национального превосходства подогревалось тем, что пьяного чеченца действительно увидеть было невозможно.

Главным принципом жизни его народа был страх — «Что скажут люди»? И если люди сочтут, что ты поступил недостойно, ты не только на себя навлечешь беду. Нет! На всю свою семью. На родителей — которые с позором уйдут в могилу, и никто не скажет о них доброго слова. На сестру, которую уже никто не захочет взять замуж, на брата — которому придется отстаивать честь семьи за проступки, которые он сам и не совершал.

Теперь-то Ахмед понимал отца, который запретил своему сыну извиняться за тот глупый случай в детском саду. Чеченец не может извиняться, потому что он не может быть неправым. Если чеченец не прав — значит, он совершил ошибку. И что тогда «скажут люди»?

Русские же могли совершать ошибки, глупости, подлости, предательства постоянно, хоть по сто раз на дню. А потом раскаяться, облобызаться, а то и вовсе — «замять для ясности». А потом — на следующий же день — снова совершать ошибки, глупости, подлости и предательства. И так — по кругу. Причем они не видели в этом ничего серьезного!

Смертельные оскорбления, которые в Чечне могли бы стать предметом кровной войны на долгие поколения вперед, срывались с уст русских быстрее, чем они, видимо, успевали подумать. Но при этом никто из них не предавал этим словам большого, серьезного значения. Так, мелкая вспышка. Вспылили, повздорили, разошлись. А если все это происходило в пьяном угаре, то могли на утро вообще не вспомнить, чего наговорили друг другу вчера. А если кто-то из посторонних свидетелей начинал напоминать каждому, кто именно и что говорил, то отказывались категорически верить в то, что это именно они так сказали.

Вот за эту невыносимую, ненормальную для гордого и правильного человека, легкость бытия, Ахмед русских уже не только презирал, но и почти ненавидел…

Ахмед пожелал Исе удачи, но сам был занят другим. Учеба подходила к концу, и нужно было как-то устраивать свое будущее. Меньше всего Сайдулаеву хотелось возвращаться к себе домой работать учителем. Чтобы избежать этого, в голову приходила только одна хорошая идея — поступить в аспирантуру.

И вот здесь у Ахмеда впервые в его поступательном движении наверх ничего не вышло.

На кафедре истории было три места для поступления аспирантов.

Одно место было железно забронировано за сыном самого ректора — высоким, тощим, нескладным и очкастым субъектом, который, кроме истории и ковыряния в архивах, действительно, больше ничего в этой реальной жизни не смыслил.

Второе место, как стало известно еще заранее, где-то за полгода до точки решения вопроса, было «отдано» племяннице одного из деканов института.

В общем-то, на эти места Ахмед и не претендовал. Ведь оставалась третья, «свободная» вакансия, и кроме кандидатуры Сулейманова, если говорить честно, никого на это место лучше и не было. Институт Ахмед закончил со вторым результатом курса, и если учесть, что первого результата добился именно сын — очкарик ректора, то других соперников у Ахмеда просто не было.

Но вот ведь какая незадача! Был у декана факультета, как говорится, один старый полковой товарищ. А был этот товарищ, надо сказать, настолько близким, что отказать ему декан практически ни в чем не мог. И у товарища возникла небольшая проблема. Прямо скажем, пустяковая. Нужно было дочку, заканчивающую институт, пристроить в аспирантуру. Ну не идти же ей, в самом деле, в школу детей учить! Ну, какой из нее учитель? «Сами подумайте»!

Декан такой просьбой был поставлен, так скажем, в сложное положение. С одной стороны, как отказать такому человеку. Тем более что дочку его он прекрасно знал, можно сказать с младенчества. И, чего греха таить, если бы не он, то, конечно, и в пединститут ей никогда бы поступить не удалось. Не в пример самому другу, дочка у него получилась не ахти — вздорная, взбаломошная, и не очень умная. Хотя добрая. И что же теперь с ней делать? Ну, не пристрелить же ее? Надо и ей где-то на кого-то учиться.

В общем, помог декан другу с поступлением чада, и где-то в душе уже как-то считал, что он сделал все, что мог, и просить у него большего было бы через чур. Однако за пять прошедших лет друг оказал декану еще пару сложно оценимых услуг, и как-то уже и нельзя было сказать, что декан ему ничего не должен.

И декан понимал, что друг, конечно, не преминет напомнить ему об этом.

Вот потому декан и был поставлен в сложное положение.

В общем, конкурс в аспирантуру Ахмед проиграл. Когда он узнал результат, и, главное, узнал, «благодаря» кому и почему все это получилось, его бешенству не было предела. Это была та самая Ленка, которую он назвал «подстилкой», которая потом бегала за ним, и просила прощения! Та самая дрянь! Шлюха!

Она!.. Как она могла обойти его в конкурсе?! У нее же ни знаний, ни ума, ничего! С тройки на четверки, из одной постели в другую!

Ахмед бесился, но что сделать, не знал. Одно время ему казалось, что единственным выходом для избежания позора будет убийство декана. Он уже почти собрался пойти, и зарезать его… Но потом передумал, и решил, что он того не стоит.

«Мы пойдем другим путем!» — повторил он себе слова Ленина. — «Ничего. ОНИ еще обо мне услышат»!

Ахмед вернулся в Чечню, туда, где жили родители, и устроился в школу простым учителем истории — для начала.

Молодой, образованный, предприимчивый — он пришелся в школе как нельзя кстати. И, к чести Ахмеда надо сказать, работал он над созданием своего положительного имиджа просто не покладая рук. И в работе, и по комсомольской линии, и по поручениям районо — везде успевал, все делал добросовестно и аккуратно.

Прошло несколько лет, старый директор школы подошел к возрастному пределу, и через год его должны были с почетом проводить на пенсию.

«Задерживать старого директора никто не собирается», — шепнула Ахмеду его более чем хорошая знакомая по комсомольской работе Оксана. — «У нас в районо считают, что ты — прекрасная замена старику».

Директор школы, когда еще нет и тридцати лет. Ахмед подумал, что это неплохо. Это ступень. На которой он засиживаться тоже не собирается.

Правда, возникла еще одна неожиданная проблема. Родители начали настаивать на женитьбе. Отец безапелляционно заявил, что ему требуются внуки. Однако у Ахмеда была причина, по которой он никак не мог подобрать себе невесту. Он хотел жениться на Оксане.

Ахмед все прекрасно понимал: и что она русская, и что он точно не будет у нее первым мужчиной, и что требовать от нее соблюдения адатов, наверное, бесполезно. И что ей, для начала, нужно принять ислам.

Все было против его желания. Все! Однако сердце отказывалось понимать все доводы рассудка. Отказывалось, и все.

Ситуация становилась невыносимой. Оксана начала сама настаивать на том, что он должен на ней жениться. В конце — концов, он же видный человек! Не так уж мало людей в курсе их взаимоотношений. И «что скажут люди»!

— Мои родители будут против, — это все, что Ахмед смог сказать ей в свое оправдание.

— Это ты считаешь причиной?! — воскликнула она с обидой и слезами. Ее симпатичное лицо стало злым и некрасивым. — Тебе сколько лет?! Ты до сих пор будешь ходить за руку с родителями?!

Она прекрасно знала, что такие слова говорить чеченцу не следует. Для него это крайне оскорбительно. Но не могла удержаться. В эту минуту, под влиянием эмоций, она как раз таки и хотела оскорбить его как можно сильнее. В ней бушевали обида и злость на его нерешительность.

Ахмед вспыхнул как порох. Но прежде чем он успел открыть рот, чтобы ответить ей что-нибудь страшное, она сама нанесла предупредительный удар.

— Скажи своим родителям, что ты хочешь жениться на мне. Пусть они узнают об этом. Надеюсь, у тебя хватит на это духа?

Весь гнев Ахмеда сдулся, потому что он представил себе заранее этот очень тяжелый для него разговор.

— Хорошо, — ответил он. — Я завтра же поговорю с ними, и не буду откладывать. Если они дадут согласие, ты выйдешь за меня замуж?

Оксана покраснела:

— Не так я представляла себе предложение, которое ты мне сделаешь… Ну да ладно. Не важно. Конечно, я выйду за тебя замуж, если ты меня замуж позовешь!

Оксана ушла, а Ахмед остался думать о том, как ему объяснить все это своим родителям.

Объяснение вышло бурным. Правда, ругался в основном отец, мать его успокаивала, а Ахмед угрюмо настаивал на своем.

В конце — концов, мать привела наиболее весомый, по ее мнению, аргумент.

— Ты же женился на мне! И даже без особого одобрения родителей. Ведь не хотели же они? Не хотели? Помнишь?

Отец взвился:

— То было совсем не так! Ты — мусульманка! Он же на русской жениться хочет! На христианке! Это невозможно! Никак не возможно.

В этот момент Ахмеду показалось, что он нащупал узловую точку проблемы.

— А что, если она примет ислам? Тогда — согласитесь?

На мгновение все замерли. Мать осторожно присела на краешек дивана. Отец взялся рукой за нос, что означало у него высшую степень озадаченности. Напряжение, искрившееся в воздухе, внезапно улеглось.

Всем стало немного легче. Ахмед отдышался.

— Да, — сказал отец. — Если тебе удастся ее убедить сделать это, то я дам свое согласие.

В этот момент Ахмед решил, что все самое сложное осталось позади, и он, как на крыльях, помчался к любимой с этой новостью. Ему и в голову не могло прийти, что Оксана может отказаться от того, что потребовал от него отец.

Он просто ворвался в кабинет к любимой женщине, но там сидело несколько молодых девчонок — школьниц.

— Девочки, освободите-ка пока ненадолго кабинет, хорошо?

Оксана только открыла рот, но ничего сказать не успела. Понятливые чеченские девочки молча и быстро поднялись, и прошмыгнули за спиной мужчины к выходу, аккуратно прикрыв за собой дверь.

— Оксанка! Оксанка! — чувства переполняли Ахмеда.

— Что? Ну, что? Давай, говори скорее.

Оксана в душе была несколько покороблена бесцеремонностью жениха, но догадывалась, что он принес решающие новости, и быстро подавила это чувство.

— Все почти решено, осталась одна малость…

И Ахмед подробно описал весь разговор с родителями, и на чем они сошлись.

По мере того, как Оксана слушала своего жениха, лицо ее вытягивалось, улыбка исчезла с него, и хорошее настроение полностью улетучилось. Ахмед, закончив рассказ, взглянул на любимую женщину, и просто не узнал ее.

— Что снова не так? — обреченно спросил он. — Что снова не так!!?

Оксана пребывала в каком-то ступоре, механически перебирая в руках карандаш. Мысли ее находились в хаосе. Девушка тщетно пыталась найти для них какую-нибудь опору. Нужно было прийти в себя, где-то остановиться, и начать сплетать обрывки мыслей в стройную цепь.

Строго говоря, после слов Ахмеда «тебе нужно только принять ислам», в Оксаниной голове почему-то ярко высветился только один образ — женщины во всем черном и в парандже.

— Налей мне воды, — внезапно попросила Оксана своего жениха. И пока тот вставал, и наливал воду из графина в тонкий стеклянный стакан, клубок мыслей начал распутываться.

Во-первых, комсомольская работа. Принять ислам? Так ведь об этом быстро станет известно, и… И, не попрут ли ее из комсомола?… Да нет, из комсомола, наверное, не попрут, а вот в партию не примут. А может, и примут, но карьеру сделать не дадут… И, вообще, как это все будет выглядеть? Что за дикость?

Во-вторых, как бы то ни было, но она была крещена. Пусть полуподпольно, даже не в церкви, а в каком-то молельном доме, и в раннем детстве… И все же… И все же… Родители будут против. И пусть она уже давно взрослая, и слушать родителей уже не обязана. Но одно дело не слушать, а совсем другое — оскорбить.

А поменять веру, в которую крестили ее родители, это, как ни крути, настоящее оскорбление…

И что за чушь, в конце-то концов?! Они же советские люди! Почему, чтобы выйти замуж за любимого человека, она должна идти на столь серьезный, и, с ее точки зрения, идиотский и откровенно вредный для ее карьерного будущего шаг?

Она уже было открыла рот, чтобы озвучить свои мысли Ахмеду вслух, но тут ей в голову пришло другое, еще более неприятное соображение.

Если родня будущего мужа сразу начинает требовать от нее столь серьезных уступок с ее стороны, то что будет дальше? От нее начнут требовать соблюдения адатов? Оксана достаточно долго проживала в Чечне, чтобы знать, что это такое, и что ей светит в этом случае.

В это мгновение девушка абсолютно твердо для себя решила, что если она сейчас пойдет на поводу у Ахмеда, (пусть даже и очень любимого), то дальше они, (тут она объединила в одно целое жениха и его родителей), будут вытирать об нее ноги. Надо стоять на своем, чего бы это ни стоило. В конце — концов, у нее есть собственная гордость, и она не собирается воспринимать как одолжение разрешение родителей Ахмеда, (между прочим — директора школы!), выйти замуж за их сына.

— Вот что, — твердо сказала она. — Мне это все не нравится.

Видя, что Ахмед переменился в лице, Оксана торопливо начала приводить свои возражения. Упирала она на возможные проблемы в комсомольской работе, на то, что ее карьера накроется…

— Ты не будешь работать, если выйдешь за меня замуж, — сурово ответил Ахмед. — У тебя просто не будет на это времени.

— Почему? — поразилась девушка.

— Потому что у нас будет много детей, и у тебя просто не останется времени для работы. И потом я вполне в силах нас прокормить.

Перспектива оказаться в парандже на кухне, запертой в четырех стенах, видящей только своих детей и родственников мужа, становилась для Оксаны все реальнее. До сих пор они с Ахмедом как-то избегали этих разговоров. Он помалкивал, а ей почему-то такое и в голову не приходило.

— Какие глупости, — продолжал настаивать Ахмед. — Какая карьера, о чем ты? Если ты меня любишь, тебе не трудно выполнить требование моих родителей. Что для тебя такого сложного — принять ислам? Ну, сделай это для меня! И мы потом всегда будем вместе.

Оксана молчала. Говорить о своем втором личном аргументе «против» вслух ей почему-то не хотелось.

Ахмед не унимался, и начинал злиться.

— Если ты атеистка, то какая тебе разница — совершишь обряд, а думать можешь все, что угодно… А потом… А потом, может быть, ты и правда поверишь. Аллах велик!

Оксана неосторожно посмотрела Ахмеду в глаза, и тот внезапно что-то понял:

— Ты?… Ты веришь? Ты не атеистка?

— Ты крещеная, — утвердительно сказал он. — И тебя это останавливает?

В этот момент Оксана внезапно почувствовала, что она, вполне возможно, не так уж и любит Ахмеда. Она, видимо, любила не его, а тот его образ, который сложился у нее в голове. А этот образ был несколько далек от того реального мужчины, который сейчас стоял перед ней, лицо которого покрылось красными пятнами, который скрипел зубами, и в бешенстве ломал себе пальцы.

— Я даю тебе сутки на раздумья, — в конце — концов бросил Ахмед девушке, — потом жду от тебя ответа. И, я надеюсь, ты понимаешь, что уговаривать тебя я не собираюсь.

Он хотел еще что-то видимо сказать, но передумал, только скрипнул зубами, и вышел, так хлопнув дверью, что посыпалась штукатурка. Терпеливо сидевшие в приемной девочки только удивленно вскинули глаза, и тотчас же опустили их обратно.

Эту ночь оба провели без сна, в размышлениях, сомнениях и смятении. Ахмед переживал, как ему казалось, смертельную обиду, и не жалел самых неприятных и злых слов в адрес своей возлюбленной. Он-то считал, что она действительно его любит, а раз любит, то пойти на такой шаг, как переход в его веру, для нее никакого труда не составит. Она же повела себя неожиданно, воспротивилась, а это значит… это значит, что для нее есть вещи более важные, чем он, чем его любовь! А это уже почти равносильно предательству.

Ахмед метался по кровати, собрал в комок простыню, встал с постели, пошел на кухню, выпил воды, но ему совсем не полегчало. Более того, он представил себе, что ему придется объясняться с родителями… Представил себе лицо отца… В этот момент он ненавидел Оксану, и в то же самое время страшно боялся ее потерять. Как говорится, от любви до ненависти один шаг.

Оксана не металась от злости. Основным ее чувством было горькое разочарование и страх.

Ослепляющий свет любви немного померк, и тут ей удалось увидеть те черные пятна, которые раньше она просто не замечала. Он вовсе не советский человек, он иноверец! Для него, (ну пусть даже не для него, для его родителей, то есть для ее возможных свекра и свекрови), это важно. Почему она должна делать шаг, который ей не нравится, которому она противится внутренне? Это серьезно. Это очень серьезно! Сделай такой шаг, потом заставят сделать другой… Она не хочет быть обычной чеченской женой! Она, в конце — концов, русская. Ей нужна свобода, пусть даже после замужества. Она вовсе не собирается растворяться в своем муже, становится его тенью, и жить только его жизнью. Любовь — да. Конечно. Но не до такой же степени!

Что за домострой!

Правда, уже через пару часов ей захотелось сдаться. Оксана уже была готова пойти навстречу Ахмеду, сделать то, что он просит, выйти замуж, нарожать много детей, и посвятить всю свою жизнь им и мужу.

Потом она все-таки задремала. А потом ей приснился сон. Как будто бы она проснулась, а на постели у нее сидит какой-то человек. Но совсем не страшный человек, а наоборот — очень — очень добрый. И печальный.

— Здравствуй, Оксана! — сказал человек.

— Здравствуйте, — ответила она, не чувствуя, как ни удивительно, никакого стыда, хотя спала голая под простыней, а простыня с нее сползла. — А почему вы так печальны?

— Ты же хочешь оставить меня, — просто сказал человек. — Чему я должен радоваться?

Он еще немного молча посидел на краю кровати, потом тихо исчез. Просто исчез. Вот сидел — и вот уже нет его.

Потом в комнату вошел покойный крестный — дядя Степан.

— Что же ты сделать хочешь, а, девочка моя? — сурово сказал он. — Подумай хорошенько. Как я в глаза людям смотреть буду?

— Каким людям, дядя Степа? — пробормотала смущенная и испуганная Оксана. — Ты же умер давно!

— А ты думаешь, я один тут живу? — зло сказал крестный. — Нас тут много. И всем нам из-за тебя смотреть в глаза другим людям будет стыдно. Я же за тебя перед Богом поручился!

Он подошел ближе. Таким рассерженным и обиженным девушка никогда своего дядю при жизни не видела.

— Лучше бы тебя в купели утопили, — сказал он страшные слова, и плюнул на пол.

И тоже исчез.

Оксана открыла глаза. Светало. Сердце колотилось как бешенное. В тишине было слышно только мерное тиканье часов. Девушка подтянула на себя простыню, села на кровати, и плотно укуталась в материю.

— Дядя Степан, за что!? — вслух сказала она. — Я еще ничего не сделала.

Она посмотрела на себя в зеркало, криво усмехнулась своему изображению, и сказала вслух:

— Если любит, пусть женится на такой, какая я есть. Если нет — то лучше разбежаться сейчас…

Как ни старалась Оксана смягчить то, что она сказала Ахмеду при встрече на следующий день, как ни ласково смотрела на него, как ни пыталась нежными прикосновениями воздействовать на своего жениха, он воспринял ее отказ с гневом. Сбросил ее руку со своего колена, уклонился от поцелуя, и твердо сказал:

— Я два раза предложения не делаю.

Оксана закусила губу, и ничего не сказала, когда он уходил. Так все и закончилось…

Внешне ничем не выражая свою внутреннюю боль, Ахмед страдал страшно. Он понимал, что ему нужно заняться чем-то таким, что заняло бы его полностью. Но чем? Неужели работой? В последнее время он как-то потерял к ней интерес…

От душевных терзаний Ахмеда спасла политика. Ровно через три дня после всех этих трагических событий в Москве начался «странный» путч 19 августа 1991 года.

Когда Ахмед узнал об этих событиях, он тут же пришел к отцу и заявил:

— Ну, все, советская власть закончилась.

— Что ты говоришь?! — отец обомлел. — Тише, тише… Неизвестно, что теперь коммунисты выкинут.

— Ничего не выкинут, отец, — уверенно сказал сын. — Все, это конец. Они не удержатся, государство развалится, а у нас есть шанс стать свободными.

— Это как? — отец недоуменно развел руками.

— Очень просто. Чечня должна стать независимой. У нас есть все, чтобы жить своим умом и не подчиняться русским. У нас есть земля, у нас есть нефть, у нас есть крепкий, сильный и умный народ. Мы можем прожить сами, и будем жить лучше, чем живем сейчас… Да мы на одних доходах от нефти, если не отдавать их Москве, можем обеспечить каждому чеченцу безбедную жизнь!

— Да как мы отделимся от Москвы? Как они нас отпустят? Что — придешь, и скажешь — мы будем теперь жить сами, отвалите?

— Ну, почти так, — улыбнулся Ахмед, — скоро там, в Москве, будет не до нас. И этим нужно воспользоваться…

Вряд ли Ахмед мог представить пять лет назад, как он будет выглядеть к августу 96-го года. Он так и не женился. И не из-за той неприятной истории с Оксаной, которая, кстати, сразу же после их окончательного разрыва собрала вещи, очень быстро продала свой дом, и исчезла в неизвестном ему направлении, а просто потому, что у него не было на это времени. Именно он практически занялся установлением независимой чеченской власти у себя в районе. Обладая большими организаторскими способностями, ему в достаточно короткий срок удалось стать его и формальным, неформальным главой, сформировать дееспособные органы управления, а самое главное — создать неплохо вооруженный и достаточно дисциплинированный отряд, которым он сам и командовал.

Практическим обучением бойцов и организацией службы занимался его заместитель — бывший воин — «афганец», в Советской Армии дослужившийся до звания майора. Он сразу сумел пресечь наметившуюся было в отряде анархию, лично переговорив с самыми через чур самостоятельными бойцами. Несмотря на то, что люди они были горячие, он сумел найти для них нужные, и, видимо, довольно убедительные слова.

Тем не менее, командиром отряда был Ахмед. Бывший майор никаких личных амбиций, как быстро выяснилось, не испытывал.

— Я тоже хочу независимости, — просто сказал он Ахмеду. — Все мои предки мечтали об этом. Я должен сделать то, что они не смогли, но чего очень хотели.

— Мы обязательно этого добьемся! — искренне ответил ему Ахмед. — Сейчас, или никогда! Другого такого шанса больше может и не быть.

Майор согласно кивнул.

Отряд сражался в Грозном, ушел из города, потеряв половину бойцов, затем пришлось уйти из родного поселка, и почти полтора года провести в горных лесах. За это время Ахмед изменился не только внешне, но и внутренне. Он исхудал, потемнел, поседел, в глазах поселился нездоровый жестокий блеск.

Майор, с которым начиналось формирование отряда, погиб в Грозном. Отец тоже погиб, только не в Грозном, а в лесу — под бомбежкой федеральной авиации.

После смерти отца Ахмед окончательно очерствел. От прежнего директора школы в нем мало что осталось. Если и были у него в сердце какие-то кусочки доброты, то теперь найти их точно было бы невозможно, хоть с лупой ищи.

Однажды ему в руки попался парень, которого заподозрили в контактах с федералами. Прямых доказательств сотрудничества на тот момент не было. Но было много косвенных, и Ахмед посчитал, что этого достаточно.

— Дядя Ахмед, — сказал парень. — Вы же у меня в школе историю преподавали. Разве вы меня не помните?

Сайдулаев долго смотрел ему в лицо, и, действительно, вспомнил. То было в какой нереальной, ненастоящей жизни — история, школа, ученики… Какой-то сон. Ахмед смахнул с лица несуществующую паутину.

— Закопайте его, — ответил он, и сам проследил, чтобы все было сделано, как следует.

Парень до самого конца, не отрываясь, выворачивая голову, смотрел на Ахмеда. Ахмед в ответ смотрел на него, но даже мускул не дрогнул у него на лице.

Он и сейчас верил в свою победу. Вот только на вопрос, а что он будет делать потом, ответа у него не было. Да он и не задумывался над этим. Однажды он залпом прочитал «Унесенных ветров», и теперь иногда повторял сам для себя — «над этой проблемой я подумаю завтра».

Именно Сайдулаев оказался в августе 96-го года напротив того блокпоста, откуда Попов, Логвиненко и их бойцы пошли на прорыв.

Попов.

Когда Юра Попов вынырнул из бредовых видений, он сгоряча подумал, что это снова бред. Но потом почувствовал, что нет — это уже реальность. Болело тело. Когда отсутствовало сознание, боли не было. Теперь же Юра понимал, что ранен, что болен, но самое главное — жив.

Правда, почему находился он непонятно где: стены были земляные, пахло омерзительно, скудный свет едва пробивался откуда-то сверху. На землянку это похоже не было.

— Где я? — спросил он вслух, и сам вздрогнул от звука своего голоса.

Голос был слабый, дрожащий и жалкий. Ответа он не ожидал. Но ему ответили.

— Очнулись, наконец, молодой человек? Вы удивительно здоровы! Я думал, вы уже не выживите.

— Где я? — снова повторил Юра.

Голос с готовностью отозвался:

— Вы в земляной тюрьме. Кажется, если не ошибаюсь, это называется зиндан.

Как Юре не было плохо, но сейчас ему показалось, что черный потолок падает ему на голову:

— Я в плену?

Голос помолчал.

— Вы же в армии служили, и, судя, по внешнему виду, не рядовым? Я так понимаю, что вы действительно попали в плен, так как это база Ахмеда Сайдулаева. А он, осмелюсь заметить, командир боевиков.

Попову стало окончательно плохо. Его начало подташнивать, в животе образовалась слабость, в висках заломило.

— А вы кто? — нашел он в себе силы задать самый логичный в этой ситуации вопрос. — Что вы тут делаете?

— Я взят в рабство, — прозвучал ответ. Ни иронии, ни сарказма, ни даже горечи в этом ответе не было. Это была просто констатация факта. — Я не военный, поэтому в плен меня взять было нельзя. Но так как свободу я потерял, хотя не являюсь преступником, значит, получается, что я — раб.

— У вас речь культурная, — немного напряг голос Юра. — Вы вот даже матом не ругаетесь. Не всю же жизнь вы тут сидите? Кто вы были раньше?

Разговор был прерван. В яму обрушился поток света. Сверху сняли крышку. Видимо, охранник услышал голоса, и понял, что один из обитателей ямы очнулся.

— Эй, солдат, вставай! — закричал кто-то сверху с явно выраженным кавказским акцентом. — Вставай, а то хуже будет!

Юра попробовал подняться, но не смог. Ноги его совсем не слушались. Он присел, но голова закружилась, и лейтенант опять упал на землю.

— Я не могу, — ответил он. — Меня не держат ноги.

Охранник грязно выругался, но спустился в зиндан сам. Он рывком поднял Попова на ноги, и отпустил. Ноги у лейтенанта подломились, и он опять упал. В глазах у него потемнело, и Юра даже с каким-то облегчением посчитал, что сейчас лишиться сознания, и снова уйдет в блаженное забытье.

Но не тут-то было. Темнота в глазах начала рассеиваться, сознание прояснялось, вернулась боль.

Охранник опять выругался, снова поставил его на ноги, и снова Попов упал. Он получил болезненный удар ногой в бок, но затем охранник удалился.

— Я не думаю, что вас убьют, или будут калечить, — сказали из темного угла. — Они вас даже немного лечили, и, вообще, приглядывали. Мне кажется, что вас готовят для обмена.

Это утверждение вселило в лейтенанта немало бодрости. «Да, для обмена!» — подумал он. — «Почему бы и нет? Может быть, мне даже удастся выскочить из этого кошмара, и остаться живым? Было бы здорово!».

— Но не обольщайтесь, — снова сказали из угла. — Особо вами заниматься не будут. И иногда у них бывает плохое настроение.

Попов сразу понял настоящее значение этих слов. Ничего хорошего в них не было.

— Кто вы такой, в конце — концов? — снова спросил Юра. — И что вы делаете в яме?

— В яме я сижу в наказание, — ответил голос. — Я проштрафился — плохо выполнил свою работу, и мой хозяин не нашел ничего лучшего, чем немного меня проучить. Посидеть на хлебе и воде около собственного дерьма. Обычно такое наказание длится дня три. Потом хозяин успокаивается, и я снова выхожу наверх…

Тут удивительно красивая природа!

Причем тут красоты природы, Юра никак не мог взять в толк. У него начало складываться впечатление, что незнакомец, скрывающийся во тьме, слегка повредился умом.

Однако тот словно читал его мысли.

— Я не сумасшедший, — ответил он на незаданный вопрос, — хотя иногда мне хотелось бы сойти с ума. Просто я стараюсь радоваться хотя бы тому, чему я еще могу радоваться. А что мне остается, если это только скудная еда, вода, и красота местной природы. Все остальное — плохо.

— Вы мне не ответили, — настойчиво произнес Попов. — Кто вы, все-таки?

Незнакомец вздохнул, и, наконец, выполз из тьмы в более светлое место. Был он оборван и худ, лицо обрамляли длинные белые свалявшиеся волосы, к пупку тянулась такая же неухоженная и грязная борода, ногти на ногах и руках были черными, и скорее напоминали когти, но глаза… Глаза светились умом. Такие глаза Попову еще не встречались. Трудно было бы поверить, что такие глаза не могут принадлежать очень умному, и даже, бери выше, очень мудрому человеку.

— Когда-то давно, — сказал странный человек, — я преподавал в университете.

— Заметно, — улыбнулся горячими и растрескавшимися губами Попов. — Это и правда заметно.

Но в этот раз он опять не успел ничего узнать о своем сокамернике. Наверху снова отодвинули крышку, в зиндан спустились два абрека, подхватили Попова за руки и за ноги, и поволокли его наверх…

Сайдулаев.

Настроение у Ахмеда становилось все хуже и хуже. С юности у него бывали вспышки ярости, но такого, как сейчас… Сейчас он мог впасть в ярость от любого пустяка, и натворить таких дел… А потом долго думать, зачем же он все это сделал?

Настроение портилось, как это не покажется кому-то странным, от излишней образованности. Ахмед не читал Библию, но это, ставшее уже общим, выражение — «во многих знаниях есть многия печали» — было ему знакомо.

Вся ужасная правота этой печальной мудрости окончательно стала ему понятна именно сейчас.

Сайдулаев был неплохим историком… Да, весьма неплохим. И, как назло, в последнее время четко, как на экране компьютера, перед глазами мелькали страницы книг о всех победоносных революциях и национально-освободительных войнах. Ахмед накладывал все, что помнил, на сегодняшний день, и ужасался.

Он сидел за столом в чистой просторной комнате один, положив рядом с собой на стул автомат, подперев голову руками, и думал.

Победа была не за горами. Ему точно сообщил хорошо информированный человек, что в кремлевском болоте устали от войны, для них больше нет в этом никакого интереса, и вопрос фактического признания независимости Ичкерии и вывода федеральных войск состоится в скором будущем.

Вот она — Победа! Казалась невероятной всего полтора года назад. Но она одержана, и нужно думать о том, как жить дальше.

А дальше… Теперь начинается самое страшное, что бывает после такой победы — бывшие друзья и союзники начнут делить завоеванную власть. Никто не захочет быть вторым. А особенно среди чеченцев. Здесь вообще не может быть вторых, только первые! Никто не уступит.

Впервые, пожалуй, за всю свою жизнь Ахмед безо всякой гордости подумал об отличительных качествах чеченского народа. Они помогли победить. Но как теперь удержать победу?

Кто станет самым главным в стране? Как его выбрать? Пока у всех чеченцев был один общий враг — Россия, над этим вопросом задумываться было не нужно. Общий враг исчез — и все посмотрят друг на друга уже другими глазами.

Решится ли этот вопрос насилием? Командиры начнут меряться силой, пока, в конце — концов, не останется кто-то один? И сколько же людей придется положить в этой войне? И не придет ли потом сюда опять Россия? Наверняка придет. И тогда не будет единства в Ичкерии. Успеют чеченцы столько обид друг другу нанести, что не простят. И кто-то может к русским переметнутся, лишь бы своим кровникам насолить.

Может быть, провести демократические выборы? (Ахмед сам себе усмехнулся). Ага, точно! Ни один чеченец, (если он настоящий чеченец), не согласиться с тем, что он проиграл выборы. Не признает результатов, скажет — «Подтасовка!» — и все. Здравствуй, первый вариант.

И, похоже, это уже начинается.

На его законное место, в его родном городе уже метит какой-то посторонний! С какой стати? Откуда он взялся. Даже здесь не воевал! Говорят, в России выполнял важное задание. А проще сказать, с коммерсантов деньги тряс. И ведь еще неизвестно, сколько денег на правое дело пошло, а сколько он себе в кармане оставил? И почему он имеет право занять его место?! Место, которое он завоевал себе своей собственной кровью? И кровью его бойцов.

И уже самому Ахмеду было непонятно, что говорит в нем больше — боль за родину, или личная обида?

В дверь аккуратно постучал Муса, и сказал, что пленного офицера приволокли.

— Почему приволокли? — спросил Ахмед.

— Сам стоять на ногах не может.

— Хорошо, тащите. Прислоните к стене в углу.

Бойцы затащили грязного, обросшего, оборванного, дурно пахнущего человека непонятного возраста, и поставили его в угол. Тот еле держался на ногах, но упираясь руками в стену, стоял.

— Как зовут?

Пленный ответил.

— Из какой части, звание?

Пленный отвечал не торопясь, с трудом, но довольно обстоятельно. В общем-то, ничего секретного он и не говорил. Все, что можно было от него узнать, никакой ценности не представляло. Тем более, что и военная обстановка уже давно изменилась.

Но человек этот был нужен Ахмеду в качестве товара. Его можно было продать, или подарить, но самое главное — можно было обменять на кого-нибудь. Впрочем, это как раз было проблематичнее всего. Этого Ахмед не понимал. Федералы как-то не проявляли особой охоты обменивать своих пленных на чеченцев, если это, конечно, не была какая-то особая шишка. «Мелочь» они почему-то представляли собственной судьбе. Ничего, кроме дополнительного презрения к русским, эти обстоятельства у Ахмеда не вызывали.

— Что с ним делать? — спросил Муса по-чеченски. — Отправить на работу?

— Зачем? — недовольно ответил Ахмед. — Там он точно сдохнет, а мне не нужен мертвый русский офицер. Зачем я его тогда лечил? Опустите его пока в зиндан, пусть сидит там, а потом решим, что с ним делать.

Попов.

Его снова спустили в зиндан. Точнее, спустили наполовину, а потом бросили, отчего он очень больно ударился о дно, и даже, ненадолго, потерял сознание.

Оно вернулось, когда его начал трясти сосед по заключению.

— Очнитесь, молодой человек! Как с вами обошлись?

Юра нашел в себе силы улыбнуться:

— Вы знаете, меня даже не били. Странно, правда? Наверное, я им для чего-то нужен?

— Скорее всего, да. Вообще-то, здесь с пленными не церемонятся. Мне пришлось хоронить… Некоторых.

От этих слов у Попова по спине протекла струйка холодного пота. Он представил себе собственную смерть… И решил, что ему страшно хочется жить. Это чувство начинало заглушать все остальное по мере того, как он начал приходить в себя и полностью ощущать собственное тело.

Чтобы заглушить хотя бы на время тот ужас, который вползал ему в сердце, он обратился к тому единственному человеку, который был рядом с ним в эту минуту.

— Так вы, говорите, преподавали. А как же вы оказались здесь? Вас украли, да?

Старик отрицательно покачал головой:

— Нет, не украли. Просто… схватили. Но это произошло уже здесь — в Чечне.

— А как вы тут вообще оказались тогда?

— Ну, это долгая история. Впрочем, времени у нас, кажется, полно. И…

После этого старик замолчал, и надолго. Молчал и Юра. Ему некуда было торопиться. Он спокойно ждал продолжения, понимая, что, рано или поздно, молчание прервется.

— И, вполне возможно, вы вообще можете быть последним культурным человеком, которому я могу рассказать свою историю. Что-то типа исповеди…

В зиндане отчетливо пахло человеческим дерьмом. Испражняться приходилось прямо здесь рядом с собой. И в таком месте прозвучало слово «исповедь»?! Впрочем, Попов уже давно потерял возможность чему бы то ни было удивляться. Он только понимающе кивнул головой, и от этого движения опять слегка потемнело в глазах.

— Собственно говоря, меня раньше никто и не слушал. Моими собеседниками оказывались люди… как бы это сказать помягче… определенного типа ума… Грубо говоря, среди бомжей интеллектуалы попадаются не часто. Мне, например, не попались ни разу. Так что вы для меня, в определенной степени, находка.

— Только не смейтесь, — сказал он. — Я преподавал научный коммунизм.

Он замолчал. Видимо, ожидал от Попова какой-нибудь реакции. Юра пробормотал:

— Да ничего особенного. Бывает.

Честно говоря, все больше осознавая весь ужас своего положения, он слабо воспринимал душевные терзания собеседника. Ему, грубо говоря, было совсем не до этого.

— Да, бывает, — продолжал тот, и тон его, очевидно, автоматически, все больше и больше приобретал лекторскую интонацию. — Бывало, точнее говоря. Я преподавал научный коммунизм, и, самое главное, я верил в то, что преподавал. У меня была такая семья, что ничего удивительного, лживого и фальшивого я в этом не видел… Теперь звучит, конечно, смешно. Как можно научно обосновать миф, надежду, утопию? Я сейчас абсолютно точно вижу это — абсолютную утопию. Потому что человек слаб и греховен. Ну, единицы могут возвыситься. А так… А так большинство сначала думает о своей шкуре, а потом уже о других. Это абсолютно естественно, но об это коммунизм и разбился.

— Вы понимаете, о чем я говорю? — спохватился старик, обратившись к лейтенанту.

— Понимаю, — кивнул Юра. — Все ясно, по крайней мере. Но я научный коммунизм не изучал. Так что даже не знаю, что вам ответить, а уж тем более — возразить.

— А вот, молодой человек и не возражайте. Просто примите к сведению… Так вот, когда над коммунизмом стали смеяться все кому не лень, а мои студенты чуть ли не в лицо… Да что я сейчас вас обманываю! Прямо в лицо стали мне говорить, что я несу чепуху, я содрогнулся. И я стал сам сомневаться. И начал думать… Много думать. Но в голове была пустота.

Попов не перебивал его. Юру почему-то начала сотрясать дрожь. Он чувствовал жар. Но в душе стало немного легче — жар туманил голову, не давал сосредоточиться мыслям. Чувство ужаса и безысходности от этого несколько притуплялось. Юре захотелось спросить собеседника, как увязывается научный коммунизм с пребыванием в зиндане, но даже лишний раз открывать рот и производить какие-то звуки не хотелось.

— Я, наверное, слишком сильно задумался, потому что с работы я уволился. Я понял, что мне больше нечего делать в университете, и ушел. Но что мне делать дальше — я не знал. Я всю свою жизнь потратил на научный коммунизм… Строго говоря, я надломился душевно. Потерял стержень своей жизни. И как-то за всеми этими переживаниями упустил из виду семью.

— Да — да! — продолжил старик после небольшой серии грубого кашля. — Самая нормальная советская семья! Жена, дочь и сын. Может быть, я должен был меньше заниматься студентами, а больше внимания уделять им? Да, наверное, так оно и есть… Я сам виноват в том, что произошло… Времена настали такие, что достать себе нормальной еды и одежды без блата было невозможно. Я не работал, и вообще ничего не зарабатывал, и связей нужных в торговле не имел. Но когда я осознал это, заболела моя жена — Лидия. И заболела серьезно. У нее что-то случилось с желудочно-кишечным трактом. Что-то очень серьезное. Я не медик, я даже не запомнил названия этой болезни. Я только помню, что она очень мучилась от боли, а я даже ничем не мог ей помочь. В больнице мне сказали, что я должен достать такие-то и такие-то лекарства… А я не смог! Я не достал! Я не знал, как это сделать!

В голосе старика появилась боль, и Юра ощутил, как тот, заново переживая то, что рассказывает, глотает слезы.

«Этого еще не хватало», — вяло подумал Попов. — «Тут и так тошно, а еще этот… Только его рыданий мне не хватало!».

— И вот после этого я впал в ступор. Я целыми днями сидел в своей комнате и рассматривал фотографии. Просто рассматривал фотографии. А дети что-то давали мне есть. Я не спрашивал, откуда они берут деньги. Хотя должен был. Потом я внезапно очнулся. Но вернулся совсем не в тот мир, из которого временно ушел.

Союза уже не было. Все изменилось до неузнаваемости. Ценники в магазинах! Я пропустил так много времени, что не мог поверить, какие стали у нас ценники! Это был шок. И какие товары появились в магазинах. Эти так называемые «комиссионки». Никогда бы не подумал, что комиссионные магазины могут стать главными. Бред! Настоящий бред! Но — правда. И вот тогда у меня возник вопрос: а откуда берут деньги мои дети? Причем, как я понял, они могут позволить себе многое. Это меня насторожило. И я, хотя мне почему-то не хотелось этого делать, пересилил себя и задал им этот вопрос.

Разговор прервался. Сверху кто-то что-то прокричал. Послышался гогот, шаги, и снова стихло. Старик опасливо посмотрел наверх, и резко приглушил голос, снизив его почти до шепота.

— Я спросил их, откуда они берут деньги. И они оба… Поймите, оба! И сын, и дочь ответили мне, чтобы я не лез в их дела. Спасибо, что они вообще еще меня кормят. Сын был наиболее жесток. Он бросил мне упрек, что я ничего не сделал, чтобы спасти их мать! Что это я виноват в ее преждевременной смерти! Что я ничтожество! И что теперь они будут делать то, что считают нужным. И уже делают. Он сказал мне много жестокого и обидного. Но я обратил внимание на главное! Ведь никто из них так и не ответил мне, чем же они все-таки занимаются. Так продолжалось полгода. Они кормили меня, но со мной почти не общались. Я молчал, и не задавал лишних вопросов.

Старик замолчал, и молчал довольно громко. Где-то далеко послышалась короткая очередь.

— Что это может быть? — спросил Юра с внезапно вспыхнувшей надеждой.

— Такое здесь часто бывает, — пожав плечами, пробормотал бывший преподаватель. — Здесь же военный лагерь.

Как Юра не прислушивался, более ничего не было слышно.

— Продолжайте, — сказал он обессилено. — Что было дальше?

— Дальше?… Да, дальше. Дальше была зима. И этой зимой ко мне пришла милиция. С обыском. Что они искали, я так и не понял. Но мне рассказали, чем занимались мои дети. Я узнал то, чего мне не хотелось бы узнавать.

Старик вздохнул. Слова давались ему тяжело:

— Мой сын торговал своей собственной сестрой. Дорого брал. Они оба получили неплохое гуманитарное образование. Они знали языки. Поэтому Аня, как они все говорили, «работала» по иностранцам. Она была красивой — моя девочка. Она пользовалась спросом, а мой сын договаривался с бандитами, чтобы им позволяли «работать». И они неплохо зарабатывали. А я… А я жил на их деньги. А потом их взяли. И я остался совсем один. Вот тут я понял, как может быть страшно жить в собственной квартире. Здесь начали бродить привидения. Или, скорее всего, я просто начал сходить с ума. Куда мне было пойти? Я нашел только одно место, где можно было находиться спокойно. Это церковь. Я начал ходить церковь! Какая ирония судьбы! Я всю жизнь преподавал научный коммунизм, а потом стал ходить в церковь! И мне показалось там хорошо. И я стал верить!

Бывший преподаватель странно засмеялся.

— Как говорил один из соратников фюрера, самый лучший нацист получается из бывшего коммуниста. Ведь только они умеют по-настоящему верить.

— Кто-то из них же сказал, что католик не сможет никогда стать настоящим нацистом — ведь у него уже есть один фюрер, — сказал Юра.

Он где-то слышал что-то подобное, и не удержался, вставил свои «пять копеек» в чужой монолог.

Старик слегка запнулся:

— Вы совсем не так просты, как показалось мне вначале? Откуда такие познания?

— Я же еще и книги читал, — с легким раздражением ответил Юра. — Не только по полигонам бегал.

Собеседник немного помолчал, потом возобновил монолог с прерванного места. Хотя замечание он учел.

— Вы правы. Мы, бывшие коммунисты, умеем верить. Я, например, в коммунизм верил. Потом он исчез — испарился как дым. И в церкви я нашел ответы на те вопросы, на которые научный коммунизм мне их не давал.

— Ну, например?

Внезапно Попов ощутил, что глаза старика блеснули. До этого они были тусклые, вялые… «Отупевшие» были глаза. Но внезапно они вспыхнули таким огнем, что это было заметно даже в полумраке зиндана.

— Например? Например, я понял, что только вера в Бога делает человека по-настоящему свободным и лишает смерть того ужаса, который она несет для атеиста.

— Это как? — С этого момента лейтенант слушал очень внимательно, не пропуская ни слова. Тема была для него настолько острой, что почти каждое слово, произнесенное бывшим преподавателем, словно впивалось в мозг.

— Ну, вот, представьте. Вы рождаетесь, живете, учитесь, работаете, стремитесь к чему-то… А потом — смерть! И все — абсолютная пустота. Причем бесконечная. Бесконечное небытие. Разум человеческий не в состоянии вообразить две вещи — бесконечность и вечность. Весь опыт нашего разума восстает против этого. Ну, сами представьте — вы умерли, и вас больше не будет нигде и никогда. Вечно.

Юра представил. Он даже очень хорошо представил. И липкий пот страха снова потек по спине. Потому что сейчас, как он чувствовал, лично для него обсуждается не некий абстрактный отдаленный проект, а самая что ни на есть насущная «повестка дня».

— Это как сон. Как вечный сон. Уснул — и в темноту.

— Когда вы засыпаете, то точно знаете, или, на крайний случай, надеетесь, что проснетесь. А вот если бы вы абсолютно точно знали, что засыпаете навечно? Как бы вы себя тогда чувствовали?

— Ужасно чувствовал бы, — признался Юра. — Но что делать-то? Все мы смертны.

— Вот именно. Все. Для чего тогда жить? В чем смысл жизни? Для чего строить планы на будущее, если воспользоваться ими вы даже не сможете? К чему стремиться, если все равно абсолютно все пойдет прахом?

— Ну, так в детях, внуках человек сохраняется, — вспомнил Попов аргумент из курса философии, которую ему успели преподать ранее.

— Ага, оно самое, — неожиданно грубо хмыкнул собеседник. — Старый добрый аргумент, выработанный из-за абсолютного бессилия перед проблемой. Полная чушь!.. Сколько длится жизнь человеческая? Ну, так, в среднем?

— Где-то лет семьдесят.

— Вот! Ну, плюс дети. Они будут помнить вас еще лет двадцать — тридцать после вашей смерти. Пока сами не умрут. Хорошо — еще внуки. Если немного повезет, то еще и правнуки. То, что вас будут помнить праправнуки — шансов на это практически ноль. Итого, при самом лучшем раскладе — это будет лет семьдесят или восемьдесят. Потом все. Если вы не совершите лично нечто такое, что вас будут помнить в веках, то после этого срока о вас на земле не останется даже памяти. Да и не все ли равно — останется она или нет? Вам-то это будет уже неизвестно. Никогда… Да и к примеру, если у вас просто нет детей? Тогда как? Оставить добрую память о себе у людей? Есть еще такое предложение… Но для этого нужно очень и очень постараться. Такое все равно единицам удается… Да и нужно копнуть глубже. Все, на чем базируются выводы нашего учебника философии для вузов, опираются на человеческую память. И при этом все прекрасно понимают, что и человечество обречено на смерть! Причем на всеобщую смерть! Разве это не смешно?

— Да, — кивнул Юра, отчего в голове у него снова зазвенело, и перед глазами проплыло темное облако. — Я знаю: взорвется Солнце, сожмется Вселенная, и прочие катаклизмы, не оставляющие ни малейшего шанса.

— Ну, вот. Вы же образованный молодой человек. Все знаете. Так для чего же тогда жить атеисту? Просто для того чтобы жить? Раз все равно все пойдет прахом?

— Так ведь живут же люди! И умирать вовсе не желают.

— Да, живут. Сражаются за телесные удовольствия. Строят рай на земле — хотя бы на короткий срок. Лично для себя. Еще немного для своих детей. И немного для внуков. А потом — хоть потоп.

— Ладно, ладно. Вы меня убедили. Что взамен?

— А взамен — только вера. Не может быть такого, чтобы разум человеческий возник сам по себе, и умер сам по себе. Это было бы удивительно жестоко. А мир должен находиться в гармонии.

— В чем здесь гармония?

— Гармония в том, что если есть бессмертие, то каждый наш поступок останется с нами навечно. Поэтому над каждым своим шагом нужно думать, сверяться с совестью, и делать добрые дела. Не тащить же с собой в вечность зло? Только тогда обретает смысл доброта, которая в обычной жизни практичным людям только вредит. Вы же знаете, что добрые и незлобливые всегда уступают во всем злым и расчетливым?

— Да, знаю. Ну и где же он тогда, Бог? Почему он не защищает добрых? Почему попускает злу?

Старик хмыкнул.

— Этот аргумент не нов. Еще говорят, что «Бог больше мучает тех, кого любит». И это правда.

— Правда? Тогда почему…

— Потому что только страданием может очиститься душа. Тот, кто сам не страдал, не может быть добрым. Ему не понять чужую боль… Впрочем, это не главное. Страдания закаляют душу как холодная вода — булат.

Вот я сам. Кем я был, если бы моя жизнь не разрушилась? Так и сдох бы тупым самодовольным ублюдком. Теперь я понял, как нужно было жить. Не для себя нужно было жить — для других. Но поздновато я это понял. И дорого за это заплатил.

Старик погрузился в себя. Однако не переставал говорить. С кем он говорит, было не очень понятно, так как обращаться к Юре он перестал. Но лейтенант продолжал внимательно слушать. Бред это был или нет? Исповедь в пустоту?

— Господь велик, и милосерден. Он не оставляет нас, хотя мы не можем понять его замысла, и зачастую напрасно возводим хулу на свою судьбу. Господь никому не дает испытания больше того, чем он может вынести. Потому церковь и презирает самоубийц — как дезертиров с поля боя жизни. Нужно выполнять свой долг до конца, и тогда Господь вознаградит тебя. Не в этой жизни — что эта жизнь? По меркам Вселенной это даже не искра, это какая-то доля искры, невооруженным глазом невидимая. В другой жизни выдержавших испытание ждет награда. Что это будет — мы не знаем. Никто не возвращался оттуда. Но что будет что-то — это точно. Разум не может кануть бессмысленно в вечность. Раз возникнув, он должен существовать всегда. Всегда! Нельзя не верить в это! Нельзя! Иначе ужас без края и конца, бессмысленность и смерть, которая побеждает все. И ни любовь, ни верность, ни доброта, ни милосердие не значат тогда ничего. Ничего! Человек звучит гордо?! Гнусно звучит человек! Гнусно! Только дух звучит гордо. Кто о духе в себе печется, тому тело безразлично. Это инструмент, бренная оболочка. Все равно она пропадет — так или иначе, рано или поздно. Дух не стареет. Душа в глазах видна. Молодой, старый — глаза не меняются. Бессмертная душа не стареет…

«Кажется, заговариваться начал. Повторяется», — подумал Попов. Но впервые вспомнил, что на нем должна быть цепочка с крестиком. Он поднял руку, пощупал. Да, крестик был на месте.

Внезапно старик очнулся.

— Я когда-то читал у Климова, что если первым христианам во время гонений Нерона предлагали отречься от Христа публично, и иначе грозили смертью на арене, то никто не соглашался, а с песнями псалмов шагали на смерть. Но если им предлагали отречься от Христа, иначе просто убьют прямо здесь в подвале, то большинство отрекалось. Но я Климову не верю. Истинно верующему все равно где умирать. Он отчет Всевышнему будет давать, а не людям здесь на земле…

И все, на этом бывший преподаватель замолчал так, что Попов испугался — может, старик умер? Он отчаянно вслушивался, и когда уловил тихое дыхание, успокоился. Оставаться в зиндане одному ему уж точно не хотелось…

С этого момента прошло много времени. Сколько точно, Юра сказать не мог. Счет дням он потерял уже давно. Однако в яме по утрам становилось все холоднее и холоднее.

Раны у лейтенанта заживали плохо. Его не лечили, но и не били, правда. Кормили плохо — какой-то жидкой бурдой и черным хлебом, но еду давали по два раза в день, и регулярно. Старика никто не забирал наверх. Можно было бы подумать, что о нем забыли, но это было не так. Пищу спускали и ему.

Почему так произошло, они оба не задумывались. Просто страшились, что все измениться. Старику не хотелось снова отправляться на тяжелую подневольную работу, а Юра боялся остаться в этой яме совсем один.

Каждый день бывший преподаватель научного коммунизма рассказывал Попову основы христианства.

Конечно, Юра и так кое-что слышал, не в вакууме же жил, но такую стройную систему изложения никогда не слышал. Да и где? Зачем раньше ему было бы это нужно?

Теперь же это было почти единственной темой разговоров. Попов попытался было спросить у старика, (как оказалось, его зовут Николай Петрович), как все же тот попал в Чечню в рабство, но тот дал понять, что не хочет больше разговоров на эту тему. Единственное, что он пояснил, так это то, что отправился путешествовать по святым местам, забрел на Кавказ, где какие-то добрые люди однажды затащили его, путешествующего пешком по горной дороге, в машину, и привезли сначала в одну яму, потом в другую, а потом он очутился здесь.

Все. Больше никаких комментариев. Так что говорили в основном о Священном Писании. По мере того, как Юра выздоравливал, он пытался спорить, задавать каверзные вопросы. Однако Николая Петровича это не злило. Наоборот, он стремился объяснить любую проблему. С чем-то иногда даже соглашался, но так переиначивал, что прав становился все-таки он, а не наивный Юра.

Однажды, (Юра не знал, что в этот день Ахмеда не было на базе), боевики вытащили его на поверхность. Паре «авторитетных» бойцов не нравилось, что «гяур» проживает здесь «как на курорте».

Сильно его не били. Били так, чтобы не нанести серьезных травм, но было очень больно. И все-таки, видимо, после ранения с организмом лейтенанта случилось что-то такое, отчего он стал совсем не устойчивым. После очередного удара Попов мгновенно потерял сознание…

Очнулся он от потока воды. Его, без особой осторожности, отливали из ведра. Тело ныло со страшной силой. Увидев, что он очнулся, мучители подтащили его к деревянной колоде, положили на нее ладонь, и взяли топор.

Все, что в этот момент переживал Юра, это острое чувство горечи, что он не смог подорваться на собственной гранате, как когда-то намеревался. Он безучастно смотрел на то, что делают боевики. Один из них взял топор, размахнулся, и топор со страшной силой вонзился в дерево рядом с большим пальцем.

Юра молчал, сцепив зубы. В это мгновение ему хотелось просто умереть.

Горцы остались недовольны. Они, видимо, ожидали чего-то другого. Собравшиеся вокруг них мальчишки засвистели, заговорили что-то по-чеченски, показывая на Попова пальцами. Один из них подскочил к лейтенанту со стороны головы, и ударил его ногой в лицо. Юра снова провалился во мрак…

Очнулся он много позже, снова в зиндане. Лицо горело, Попов ощупал его, но никаких переломов не обнаружил. «Я жив», — подумал он вяло. — «Может, зря это? Может, лучше бы я уже умер»?

— Николай Петрович! — позвал он. Голос показался ему слишком тихим, и он постарался прибавить звук.

— Николай Петрович! — позвал он еще раз, громче.

Никто не отозвался. Через некоторое время Попов понял, что он остался в яме один. Это было уже совершенно отвратительно. Не плакавший до этого почти ни разу, лейтенант прослезился. Слезы текли, стесняться было некого, и Попов даже не пытался их вытереть. Что-то ему подсказывало, что больше этого старика он не увидит никогда в жизни…

Сайдулаев.

Ахмед был горячим сторонником независимости Чечни, за которую он долго сражался с оружием в руках. Однако независимое государство и религиозное государство были для него совсем разными вещами.

Превращения своей родины в некий халифат он вовсе не желал, и, более того, (о чем он старался не распространяться), считал это очень вредным.

По его мнению, настал тот самый момент, когда должна была строиться независимая, полностью самостоятельная Республика Ичкерия. Под настоящим суверенитетом, он, как хорошо образованный человек, понимал выбор правительства, международное признание границ, вступление в ООН, и прочие приятные вещи, свойственные сугубо независимым государствам.

Все это подразумевало мирное строительство власти, и, как ни крути, установление нормальных, бесконфликтных отношений с соседями. Даже с той же Россией. Точнее, как раз с Россией в первую очередь.

Но то, что начало происходить в реальности, сильно от этого мирного плана отличалось. Ахмеду уже даже не казалось, он явно чувствовал, что это именно так и есть — страну пытались превратить в плацдарм для экспансии. Люди, которые вообще не являлись чеченцами, и которые, нельзя не признать, немало помогли чеченским отрядам в минувшей войне, откровенно пытались повернуть развитие страны в сторону новой войны. Чечня интересовала их лишь постольку, поскольку ее можно было использовать в качестве плацдарма для дальнейшего наступления. Интересы самих чеченцев, как ясно теперь понимал Сайдулаев, во внимание не принимались вообще.

Все это напоминало историку Ахмеду первые годы установления советской власти в России: русский народ как дрова для Мировой Революции. Теперь в качестве таких «дров» для борьбы за новый мировой порядок кое-кто собирался использовать чеченцев.

Что больше всего бесило Ахмеда, так это то, что местные жители так легко велись на хитроумные посулы арабов.

Немного лести, много обещаний, упор на религию — и вот уже у арабов становилось в Чечне много верных последователей и союзников.

«Они рано или поздно бросят нас на Россию, и один Аллах знает, чем это все закончится!», — думал Сайдулаев со злостью. Честно говоря, ему до чертиков надоело воевать. Как бы то ни было, но ведь он много лет был директором школы. И пусть это было давно, и почти, как говорится, неправда… Но это, тем не менее, сказывалось.

Однако оставлять его в покое никто не собирался. Точнее, оставили бы, конечно, если бы он добровольно сложил с себя все властные полномочия, и удалился, не мешая руководить другим. Но этого он не хотел.

А раз так, то к нему зачастили ваххабитские «комиссары», как он сам про себя называл их.

Они чувствовали в нем внутренний протест, и сами очень быстро начинали испытывать к нему неприязнь. Ахмед предчувствовал, что это добром не кончится, но даже не думал сдаваться. Еще чего! Ведь он же чеченец!

… День для Чечни был необыкновенно холодный. В гости к Ахмеду приехал очередной «комиссар». Встретил Сайдулаев его весьма гостеприимно. В просторной, но хорошо натопленной комнате они остались вдвоем. Постепенно, очень постепенно, но разговор зашел так далеко, что обе стороны, в запале спора, решились уж если не открыть, то хотя бы приоткрыть, свои карты.

«Комиссар» призывал признать, что Чечня, как самостоятельное государство, из себя ничего не представляет. Что настоящей целью для любого правоверного мусульманина может быть только идея всемирного Халифата. Все мусульмане мира должны жить в едином государстве, и никаких различий между ними быть не должно. Перед Аллахом все равны.

А пока интересы, скажем, Чечни, ничем не должны отличаться от интересов, например, Саудовской Аравии. У них одна вера, одни задачи, одна цель. И потому Чечня должна стать форпостом для наступления истинной веры на Север.

Ахмед упорствовал. Он не отрицал, что истинная вера — это ислам. Однако у мусульман разных стран вполне могут быть разные интересы. И у независимой Чечни они все-таки немного другие, чем у той же Саудовской Аравии. Чеченцам нужно отдохнуть от войны, укрепить свое суверенное государство, и тогда уже думать об отдаленном будущем.

Разговор неизбежно соскальзывал к крайне опасной теме. Ахмед никак, разумеется, не мог проговориться, что при всем уважении к религии он не может поставить ее на первое место. В нынешней Чечне, как он хорошо понимал, такое признание может выйти ему боком. Рано или поздно.

Арабский «комиссар», в совершенстве говоривший по чеченски, видимо, не находил зацепок, чтобы прямо обвинить его в этом. Но было видно, что эту зацепку он упорно ищет.

На несколько минут оба замолчали. Потом араб с нажимом сказал:

— Уважаемый Ахмед! Если бы не истинная вера наших и ваших бойцов, мы не смогли бы одолеть русских. Они были лучше вооружены и многочисленнее. Но у них не было главного — веры! А без веры все это чепуха. Не стоит ничего! И твердый в вере и духом боец с одним автоматом сильнее десятка вооруженных до зубов, но не верящих ни во что людей. Они просто побегут, если на них сильнее нажать. Страх смерти может победить только тот, кто верит. У нас вера есть, у русских — не было и нет.

Ахмед промолчал.

«Комиссар» задумался, и неожиданно спросил:

— У тебя есть пленные?

Сайдулаев слегка удивился такой перемене в разговоре, потом обрадовался, решив, что скользкая для него тема, наконец-то, закрыта, (хотя бы на этот раз), но вскоре убедился в своей ошибке. Этот ваххабит оказался гораздо настойчивее в своей проповеди, чем все предыдущие.

— Приведи мне какого-нибудь русского. Лучше всего — военного.

Ахмед не понимал, что тот задумал, но ничего невыполнимого в данной просьбе не увидел. На данный момент у него был только один пленный, (так получилось), и вариантов для выбора, в общем-то, и не было.

Сайдулаев позвал Магомета, сказал ему. Тот кивнул головой, и вышел.

Пока пленного лейтенанта не привели, и Ахмед, и «комиссар» провели время в молчании. Араб перебирал четки, а Сайдулаев игрался пальцами с автоматным патроном, случайно оказавшимся на столе.

Русского втолкнули. Он достаточно крепко стоял на ногах, хотя иногда его пошатывало. Волосами лейтенант оброс как дикий зверь, одежда у него была грязная, какая-то лоснящаяся, и насквозь пропитанная вонью. Несло от него ужасно, и Ахмед поморщился. Он уже пожалел, что, не подумав, приказал привести его в комнату. Теперь, как боялся Сайдулаев, все здесь пропитается смрадом, и будет еще долго пахнуть нечистотами.

Ахмед искоса бросил взгляд на араба. Это был очень недоброжелательный взгляд. «Всегда и во всем от них одни неприятности», — мелькнуло у Сайдулаева в голове. — «Чего он его потребовал? Ну, пусть удивит меня».

Он махнул рукой, и охрана вышла.

— Это было необязательно, — поморщился «комиссар».

Он встал, подошел к пленному, внимательно посмотрел на него. Затем он попросил подойти Ахмеда.

— Я не владею русским языком, — сказал араб. — Поэтому мне потребуется твоя помощь. Хорошо?

Сайдулаев кивнул.

— Спроси у него, есть ли у него при себе крестик?

Ахмед усмехнулся, и спросил. Усмешка не ускользнула от глаз «комиссара», и, кажется, чувствительно задела его.

Пленный кивнул головой.

— Пусть покажет.

Ахмед перевел требование. Попов полез грязными потрескавшимися пальцами куда-то за воротник, и вытянул простой медный крестик, болтавшийся на тонкой веревке.

— Дай сюда! — приказал араб.

Пленный понял его без перевода, но отдавать не торопился. Он стоял, упершись взглядом в пол, и молчал.

— Дай сюда! — повторил Ахмед.

Попов не шевельнулся. Тогда Сайдулаев поднял руку, и сорвал с него эту веревку с крестиком. Он зашвырнул ее куда-то в угол.

— Ты веришь? — спросил араб. Ахмед переводил. Причем переводил он с еще более устрашающими интонациями, чем задавал вопрос сам «комиссар».

— Да, — глухо ответил пленный, все так же не поднимая головы.

— Сейчас ты отречешься от Христа, и примешь ислам, — наполовину утвердительно сказал араб. — Иначе ты умрешь прямо здесь и сейчас. Ты меня понял?

Пленный впервые поднял голову.

— Нет, — сказал он. — Я не отрекусь и не приму.

— Что?! — поразился ответу Ахмед. Он размахнулся, и ударил пленного в лицо изо всех сил. Тот отлетел в угол, и закричал от боли.

Сайдулаев подбежал к нему, и несколько раз сильно ударил ногами. Потом отошел, отдышался, вернулся, рывком поставил Попова на ноги, и сказал ему уже от себя лично:

— Отрекайся, ублюдок, или я тебя прямо сейчас кончу!

По лицу пленного текли слезы. Он не пытался вытереть их, и не стеснялся плакать.

— Нет, — сказал он. — Я не отрекусь.

Ахмед повернулся, и с ехидной усмешкой посмотрел на «комиссара».

— Он отказывается.

Араб вытащил кинжал, который находился у него на поясе, и сам подошел к Попову. Араб размахнулся, и вроде бы уже ударил, но в последний момент, неуловимым движением, направил оружие над головой у лейтенанта.

Попов с ненавистью посмотрел на него, но снова сказал:

— Нет.

Потом глаза его уставились в пустоту. Было видно, что он что-то проговаривает про себя.

«Неужели молиться?» — поразился Сайдулаев.

В этот момент он почувствовал большое удовольствие от того, что грязный и вонючий русский ухитрился посадить в лужу наглого и самоуверенного ваххабитского «комиссара». И это удовлетворение явственно отразилось у него на лице.

Араб посмотрел на Ахмеда, обо всем догадался, все понял, и вспылил. Он тоже не любил проигрывать, и, тем более, быть смешным. «Комиссар» размахнулся, и на этот раз не стал менять направления удара. Великолепная дамасская сталь прошла сквозь тощую шею как нож сквозь масло. Голова отлетела в угол, а тело немного постояло, и упало вперед.

Загрузка...