Умаял, Фрол, собака. Сиганул, понимаешь, на улицу. Только далеко ли убежишь ты с подвернутой ногой? Финита ля…
Пошарив в холодильнике, Виктор схрупал подсохший плавленый сырок и, морщась, вернулся к столу. Тетрадь, уже третья, ждала, заложенная ручкой в самой середине.
Итак, глава десятая…
Здесь самое важное, здесь очное противостояние Фрола и бросившегося за ним Елохина. Курки взведены. Кривая Боголюбская улочка скатывается своим концом в окраинный овражек.
Он походил перед столом, похрустывая суставами, щурясь на электрическую лампочку и выстраивая в себе смутный пока контур главы. Потом сел.
Душа закрутилась в звонкую, дрожащую спираль.
"Друг мой! Я вернулся, как блудный сын, к Слову, веру в которое потерял. Потому что оно есть ключ к любой, даже самой завалящей, самой низкой душе. Правильно составленное, правильно организованное, оно отзывается в человеке переменами, учит и ведет его, меняет не только восприятие мира, но и сам мир".
Виктор прижал ладонь к губам, куснул кожу и взялся за ручку. Что ж, держись, Фрол. Я готов. Поехали!
"…мокрая глина разъехалась под ногой, и Фрол, потеряв равновесие, упал. Кирпичная стена. Поленница. Остов разломанной кареты. Гора не стаявшего, обледенелого снега с желтоватыми ямками, проделанными несознательными, не добежавшими до уборной гражданами.
Задворки жизни.
Фрол, оскалившись, перекатился к потемневшим от времени и сырости чурбакам, перевернулся, от злости несколько раз ударил каблуком в землю. Боль в подвернувшейся ноге вспыхнула и, кажется, притихла.
Выстрелы в квартире любовницы Боргозена прекратились. Или, возможно, их просто не стало слышно. Впрочем, плевать. Никого не жалко. Слабаки. Он, Фрол, один все решает, один живет, один власть держит.
Над покосившимся забором через мутную пустоту вспыхнуло ламповым светом окно, и Фрол с трудом удержал руку, чтобы не выстрелить в возникшую там человеческую тень. Нет, вряд ли его видно, он и не шумел почти.
А выдавать свое местоположение мы погодим.
Ногу подергивало, как бы дура не распухла совсем. Сука, так ему и не уйти никуда. Транспорт нужен. Или фельдшер какой, чтоб вправил.
Фрол покрутил головой, ориентируясь. Темнели дома. Просвет неба обгорал красным. Метрах в пятнадцати начинался и нырял вниз ивняк. Это, значит, по правую руку уже Клязьма. Недурно отмахал на культяпке.
Там, откуда он прибежал, в прорехе между домами вдруг стукнуло, влажно чавкнула под сапогом земля, мелькнула, прижимаясь к стене, угловатая фигура.
— Куда? — процедил Фрол и наставил револьвер.
Выстрел грохнул. Фигура шлепнулась, но, живо перебирая ногами, отползла с линии огня. Вторая пуля ушла в дерево, оставив желтый скол.
Фрол так и не понял, попал или не попал.
— Фрол? — услышал он задорный голос.
Вот же сука!
— Никак Семен Петрович собственной персоной? — крикнул Фрол, выцеливая преследователя по голосу.
— Он самый.
— Ух, какая я важная птица! — хохотнул Фрол. — Сам начальник Боголюбского розыска прибежал по мою душу!
— А думаю, дай уважу напоследок!
Неожиданный выстрел заставил Фрола втянуть голову в плечи. Прячась за поленницей, он пополз было к ивняку, но пуля, выбившая снег впереди, дала ему понять, что этот ход просчитан.
— Ты там жив, Фрол? — крикнул Елохин.
— Жив!
Прижимаясь к земле, Фрол кинул полено. Оно стукнуло, покатилось, замерло.
— Гражданин начальник, а может вы меня живьем возьмете?
Рядом, невидимая, раздраженно каркнула ворона, за домами взвился свист, мазнул по верхушкам ивовых веток свет автомобильных фар.
— А зачем мне тебя живым брать? — спросил Елохин. — За тобой убитых — два десятка, а то и больше. Душегуб ты.
— Ой, дура-ак! — рассмеялся Фрол. — Ты подойди, я тебе все скажу.
— Знаю я твои рассказы, — сказал Елохин. — Как пожрать да выпить всласть.
— Так это в человеке самое главное.
— Самое главное в человеке — будущее. А будущее — это то, что мы оставим детям своим и внукам. Думаешь, почему мы побеждаем всю эту белую шушеру вместе с антантой и вот-вот выметем к чертям? Потому что наше будущее — сильнее. Оно общее, справедливое, для всех, а не только для буржуев. Новый, светлый мир.
— Ах, эти большевистские сказки! Человек человеку — волк, Семен Петрович. И важна только твоя сила.
Фрол сузил глаза, разглядев что-то смутно белеющее над бугорком земли, и выстрелил.
— Мажешь, Фрол! — крикнул Елохин. — И Аристотеля не читал.
— А что этот твой Аристотель?
— А Аристотель говорил, что человек — животное социальное. Не может он без других людей, и свою жизнь вольно или невольно связывает с ними. С городом, страной, миром. А такие, как ты, жизнь ни с кем не связывают. Так и дохнут, будто не было. Потому что будущее — не день и не два, и не год, не разудалая твоя волчья жизнь. Оно есть созидание, то, к чему стремятся мысли и дела людей, множества людей, объединенных одной целью, коллективная мечта.
— Врешь ты все! Философ, сука!
Фрол порыскал глазами — нет, с его ногой забор не одолеть, ни канавки, зараза, подходящей, ни дыры какой поблизости. Что тогда, что? Казалось, шаги и тени сбегаются к нему отовсюду. Злорадно покачивался ивняк. Закатный язык рассекал небо.
— Я выхожу, Фрол.
— Давай!
Что-то темное метнулось от угла дома в сторону.
Прежде, чем сообразить, что тень больно уж шустра и невелика в размерах, Фрол выстрелил дважды. На третий раз револьвер сухо щелкнул. Он успел озадаченно подумать, что уловка, в общем-то, стара как мир, когда с противоположного края поленницы в него плеснуло горячим, пронырливым огнем…"
Короткий эпилог Виктор, кажется, писал на автомате.
Болели пальцы, ныла шея, слова расплывались перед глазами, но он закончил, заколотил в бумагу последнюю строчку, как гвоздь в ковчег.
Плыви!
Его сил едва хватило на то, чтоб добраться до кровати, кое-как раздеться и лечь. Все, Фрол, все. Ты — полноценный труп. Без будущего.
Все.
Сон затянул как трясина. Хлюп! — и ни всплеска, ни возгласа. Сколько там было на часах? Два ночи? Три? Ох, не ва-а…
Дом покряхтывал, под половицами возились мыши, обожравшиеся ранних пошлых опусов, устало треснула не целиком прогоревшая головня. Ночь прижималась к окнам. За речкой кто-то ходил с фонарем — то ли искал что-то, то ли просто колобродил по пьяни.
Мир плыл из вчера в сегодня, меняясь и одновременно оставаясь неизменным. Виктор спал, подмяв одеяло и похрапывая.
Утром его не разбудил ни трактор с прицепом, ни продуктовый фургон, с грохотом проехавшие под окнами, ни солнечный свет, выжелтивший комнатку. Наверное, впервые за пять или шесть лет он спал по-детски безмятежно и открыл глаза, когда день уже перевалил за полдень. Несколько минут он, лежа без движения, наблюдал за дымчатым золотистым дрожанием на боковине тумбочки и разглядывал старый, потрескавшийся в мелкую сетку лак. В теле разливались покой и нега, можно было проваляться до вечера, как хотелось, как сладко представлялось, и чтобы ночной колпак грел лысину. И слугу! Какого-нибудь Гришку, чтобы, потянувшись, зычно прокричать: "Гришка! Чаю неси!". И чтобы шепот, шепот по всему дому: "Барин! Барин проснулись!". И беготня!
Виктор фыркнул.
Написал! — прозвенело в голове. Сделал! Он сбросил одеяло. Эх, халат бы барину! Барин имеет жуткое желание сходить по нужде.
Гришка!
Он едва не крикнул это вслух. Потом подумал: а перед кем смущаться? Что, барин крикнуть не может?
Нагретые половицы одарили теплом ступни. Постанывая, Виктор вышел в большую комнату, выловил запавшее между подушками дивана трико.
Желтые солнечные квадраты на полу вызвали ностальгические, детские ощущения. Дымкой вилась пыль. Мерно постукивали часы, отмеряя и деля.
Через квадраты — на веранду, с веранды, обув галоши, — во двор. Эх, дверь-то не закрытая. Это вчера Лидия с Егором уходили…
Но написал же!
Во дворе радостно текло, струилось, расползалось и обильно поблескивало. Ледок еще держался на одной из грядок, но выглядел неизлечимо больным, серым, с вкраплениями черных точек.
Виктор добежал до кабинки, затем, облегченный, приятно пустой, неторопливо пошел обратно, выглядывая новое в привычном весеннем пейзаже — столб ли покосившийся, куст ли позеленевший. Птички чирикают. Хорошо!
В доме он приготовил комплект чистого белья, чтобы переодеться после бани. Трусы, майка, спортивные штаны с лампасами. Заправил "Юнис", выбил несколько слов на побуревшем от времени листе — замечательно, не выдохлась лента. Достал с антресолей за печкой пачку бумаги, распечатал, выложил белым кирпичом по одну сторону от машинки, тетради с повестью определил по другую. Полюбовался.
Красота!
В светлой рубашке да почищенном пиджаке, лихо заломив шляпу-пирожок, с разливанным морем грязи позади, Виктор явился в магазин под бледный свет ртутных ламп. Продавщица Танька, женщина грудастая, полная, слегка за тридцать, дремала среди пустой эмалевой белизны, слегка разбавленной вкраплениями сыра и сине-розовых костей супового набора. За спиной ее, на полках, темнели бутылки портвейна.
— Здравствуйте, Татьяна батьковна.
Виктор по-старомодному приподнял шляпу-пирожок. Продавщица обратила на него сонные глаза и зевнула во весь свой большой, ярко накрашенный рот, запоздало прикрыв его пухлыми пальцами.
— И вам здрасте, Виктор Палыч. Какими судьбами?
— За покупками, — Виктор поднял повыше красный, "мальборовский" пакет. — Вот, выбрался в кои-то веки.
Татьяна кивнула, застегнула пуговичку на халате и встала к прилавку, качнув локтем чашу весов. Стрелка на весах дернулась к двум килограммам и шмыгнула обратно к нулю.
— Что-то вы, Виктор Палыч, веселый, аж подозрительно.
— Ну так, пишу, вновь пишу, Танюша!
От избытка чувств он едва не полез обнимать продавщицу вместе с весами. Но ограничился подмигиванием, и что-то этакое, боевое пробарабанил пальцами по дереву. Труба зовет, и прочее, и тому подобное.
— А вы, похоже, единственный, кто хоть делом занят, — с чувством сказала Татьяна, доставая из кармана калькулятор. — Остальные не просыхают.
— Работы нет?
— Ничего нет. Ни работы, ни совести. Все в долгах, как в шелках. Елоху вообще б глаза не видели! Тошно, Виктор Палыч!
Татьяна вдруг всхлипнула и отвернулась, прижимая ладони к лицу.
— Чего хотите-то? — спросила она, стоя вполоборота.
— Не знаю, — растерялся Виктор. — Мне бы, на худой конец, колбасы или сосисок, но я не вижу, что они есть.
— Мясного завоза не было.
— А кефир, сметана…
— Утром разобрали, Виктор Палыч.
— Ну а хлеб?
Татьяна повернулась, утерла щеку, улыбнулась.
— Хлеб есть. Вам какого белого, черного?
Она сдвинула ситцевую занавеску, открывая стеллаж с выложенными в два ряда буханками.
— Давайте две черного.
— В долг?
— Нет, почему? — удивился Виктор. — У меня деньги есть.
Он порылся в карманах и извлек сложенные пополам купюры — две зеленоватые десятитысячные и пятитысячную с прослойкой тысячных между ними.
— Значит, вы мой любимый покупатель.
Татьяна выложила на прилавок хлеб, подвинула к Виктору.
— Так, консервы какие-нибудь… — он закрутил головой, натыкаясь взглядом на трехлитровые банки яблочного сока (этикетки вкривь и вкось), тоскующие на антресолях по всему периметру магазина. — Масло подсолнечное…
— Консервы только рыбные.
— Килька?
— Минтай в томате и морская капуста.
— Капуста разве рыба?
— На безрыбье, скажу вам, Виктор Палыч, и капуста сгодится. Глядишь, скоро и ее не будет. Хотя, чего уж, на любителя. Берете?
Виктор кивнул.
— Две капусты, два минтая. Это сколько?
Татьяна потыкала пальцем в кнопки калькулятора.
— С хлебом — девятнадцать восемьсот.
— Что ж… А масло?
— Во вторник обещали.
— Господи. Ну, хоть макароны.
— Рожки. Этого добра много.
— Килограмма два.
— Тридцать два триста.
Татьяна вышла в подсобку и вернулась с двумя пакетами рожков и консервами. Виктор пересчитал деньги.
— Ну и сахара — килограмм.
— Ох, богатый вы, Виктор Палыч. Тридцать пять двести. Со мной не поделитесь?
Виктор моргнул.
— Танюш, если тебе нужно…
Продавщица, помедлив, рассмеялась.
— Да куда мне… Ни мужика, ни детей. Может, сойдемся? — лукаво посмотрела она на Виктора. — Вы тоже одинокий. Приличный. Еще и писатель. Значит, большую часть времени — тихий. Всю жизнь о таком мечтала.
— Э-э…
Виктор, видимо, здорово изменился в лице, потому что Татьяна, протяжно вздохнув, сказала: "Шучу я, шучу" и вновь пропала в подсобке.
— Танюш, ты со мной наплачешься! — запоздало крикнул он в сиреневый проем с прикнопленным в глубине плакатом-календарем, терзаясь возникшей неловкостью.
— Проехали.
Татьяна, появившись, шлепнула упаковку сахара на рожки.
— Спасибо.
Виктор выложил деньги на чашу весов, служащую одновременно кассовым блюдцем. Татьяна сдала восемьсот рублей засаленными сотками.
— Виктор Палыч, вы в силу профессии много чего понимаете, скажите мне, дурочке: когда оно все кончится?
— Ты про Ельцина? — спросил он, складывая продукты в красное, "мальборовское" нутро.
— Я про все. Виктор Палыч, ведь такая страна была! Я же помню. И все развалили, раздолбали, Чечня эта, задержки, неплатежи…
Виктор качнул головой, то ли соглашаясь, то ли собираясь возразить. Татьяна придержала его руку с морской капустой.
— Подождите! Я что хочу… Нам есть, на что надеяться, Виктор Палыч?
— В смысле?
— Ну, вы же знаток душ… Вы же можете заглянуть в будущее, вы же конструируете поступки, сюжеты… Скажите, так и будет, все хуже и хуже? С нами все так и будет? На что надеяться?
В глазах продавщицы застыло болезненное ожидание ответа.
— Н-не знаю, — сказал Виктор. — Я бы тоже хотел знать.
— Понятно, — совсем тихо произнесла Татьяна.
Лицо ее замкнулось. Взгляд уплыл в пустоту витрины. Виктор промямлил что-то, попрощался и вышел, постоял на бетонном, в одну ступеньку, крыльце, глядя на вдавленные в землю прошлогодние окурки. Ощущение душевного подъема таяло, рассыпалось. Как оскомина, появилось гадливое чувство, засело в груди. Что, Виктор Палыч, где будущее ваше? Или вы по прошлому спец?
Нет, решил он, так не будет. И вернулся в магазин.
— Танюш, — сказал Виктор, — я думаю, скоро все изменится.
Продавщица наставила на него пустые глаза.
— Не надо, Виктор Палыч, — жалобно протянула она.
— Чего не надо? — разозлился он. — Я тебе говорю — изменится. Скоро.
— Когда?
— Лет пять, наверное, нужно.
— Вы точно знаете?
— Ну, я же изменился? Вот. Теперь все, — сказал Виктор, чувствуя странную уверенность. — Теперь покатится. Мне шесть лет понадобилось. Стране, думаю, еще немного надо.
— Вы точно…
Ртутный свет задрожал у Татьяны в глазах. Из-под прижатой ко рту пухлой ладони прорвался всхлип.
— Будущее, Танюш, — мягко сказал Виктор, — оно не где-то, в дымке туманной, оно в головах. В моей голове оно уже сформировалось, камешек брошен, пошли круги.
— Виктор Палыч…
— Не реветь! — топнул ногой Виктор. — Все еще выправится. Я знаю! Мы, дети наши, внуки наши еще дадут жару! Будущее — оно как герой, персонаж из-под пера, каким напишешь, каким сделаешь, таким и будет. Только из сердца надо писать и всем вместе, тогда будущее становится общей целью и общей жизнью.
— Вы думаете, это так просто?
Виктор улыбнулся.
— Многие сложные процессы, Танюш, на самом деле, являются результатом достаточно примитивных решений. Звезды когда-то тоже казались недосягаемыми.
— Так то звезды, — вздохнула продавщица.
— А вы верьте, — сказал Виктор. — В себя верьте, и в меня верьте, и в страну.
— И в Елоху — еще скажите.
— И в него.
— Так какое у него будущее?
Виктор посмотрел на Татьяну, ловя ее взгляд.
— Хорошее, хорошее у него будущее. Вот увидишь.
Пророк хренов, подумалось ему. Сам-то веришь?
— Ладно, — сказала Татьяна, утирая глаза, — вы идите, Виктор Палыч. Я тут еще свое будущее скалькулировать должна.
— Скоро, — пообещал, выходя, Виктор.
Настроение вернулось. А ведь я негодяй, весело подумал он. Фрола убил, девушку со… обнадежил. И хорошо себя чувствую.
Разъезженные грязи Виктор обошел по кривой дуге, кивнул далекой фигуре, выглядывающей из-за серо-зеленого забора ближе к концу улицы. Ему приветственно махнули рукой. Кто — Бог знает, не важно.
Сомнение на мгновение затормозило его на веранде. Скрипнула доска под ступней: ты уверен в том, что ты делаешь? Ты веришь в то, что наговорил? Высунул нос из медвежьего угла и — опа! — разбирался в политических реалиях, в движениях страны, в желаниях людских масс? Писатель — от слова "пися"!
Заткнись, сказал Виктор голосу. Круги пошли. Будущее уже меняется. Из нынешнего — в иное. Из близкого Фролу — в близкое мне, и не только мне — многим.
Так что — заткнись.
Затопив печь и поставив вдолгую вариться в чугунке рожки, Виктор подсел к "Юнису". Начнем, что ли, потихоньку. Пальцы легли на клавиши. Машинка затарахтела, выбивая на вставленном в каретку белом листе первые буквы.
Названия пока не было. Ну и не страшно. Придумает еще. Например… "Из жизни Боголюбского угро". Или "Конец банды".
Впрочем, глава первая…
После третьей страницы пальцы уже устали. Ход у клавиш оказался непривычно тугим. Виктор и забыл, что печатать на "Юнисе" достаточно трудно для отвыкшего человека. Но ничего, ничего, навыки не пропадают.
Лента попалась хорошая, и литеры, прижимаясь к бумаге, оставляли после себя четкие оттиски. Виктор перелистывал тетрадные листы, заново примеряясь к словам и фразам. Где-то даже удивлялся самому себе. Все ж таки сукин сын. Повествование держало. А если текст держит за грудки самого автора, это что? Это, дорогие мои, годный текст.
Четвертый лист, пя… нет, половина пятого.
Давая отдых пальцам, Виктор проверил, как там, в чугунке, рожки, помешал, посолил, подумал: не с минтаем же их? Минтай, наверное, в подпол надо отправить, долговременным запасом. Непонятно, с чего вдруг он вообще загорелся минтаем? Да и капуста морская… Вот просто любитель капусты, хлебом не корми! Хватательный рефлекс, мать его.
Не откладывая дело в долгий ящик, Виктор спустился с консервами в кессон и поднялся назад со свиным паштетом. Нарезал хлеб. Приготовил маленький кусочек сливочного масла. Рожки дозревали, чугунок поплевывал водой через закопченную губу. Печь рассержено шипела и трещала прогорающими поленьями.
Он выловил рожки поварешкой на длинной ручке, белой горой навалил в миску, кусочек масла, полежав, на дымящейся вершине, желтыми ручейками проплавился куда-то вниз, к подножью. Виктор перемешал. Паштет — тонким слоем на хлеб. Не до жиру, конечно. Но. Приятного аппетита, Виктор Палыч.
Перепечатав затем еще пять страниц, он затопил баню. Пока нагревался бак с водой, перечитал, нашел две ошибки. Ладно. В бане долго хлестал себя старым, обтрепавшимся веником, по плечам, по ногам, потел, дышал жаром. Мыльная вода уходила в щели между досками. Шел обратно — парил.
Всю следующую неделю Виктор не показывался из дому.
Два дня ел рожки с паштетом. На третий день отварил картошки. На четвертый — мастерил бутерброды, вычищая холодильник. На пятый, возможно, постился.
Удивительно, его тоже никто не беспокоил. В окнах мелькали Лидия, Димка Елохин, Лешка Пахомов, но не стучали в дверь, даже к калитке не подходили, шли то к магазину, то по соседям. Дорога подсохла, вокруг расцвело и запахло, окно спальни щекотала ветками сирень.
В первый день после бани Виктор сделал восемнадцать страниц, во второй — двадцать пять, и такой темп держал до последней главы. На подушечках пальцев выскочили профессиональные мозоли. "Юнис" исправно заполнял листы буквами.
Фрол больше не снился и не появлялся ночью вживую.
На сто сорок шестой странице Виктор поставил точку и, пошатываясь, вышел на веранду, по ступенькам спустился в неожиданно солнечный день и сел на лавку. В голове было пусто, приятная усталость гуляла по рукам, сутулила плечи. Он долго смотрел в небо с раздерганными, несерьезными перышками облаков, а потом — на верхушки зеленеющего леса. Подорожник щекотал ступню.
Собственно, что дальше? — думалось ему. Или даже — кто следующий? Повесть для Димки есть, теперь надо что-то новое…
Ну да, глупо, какая-то совсем фантастика бродит в голове, но это знакомое сумасшествие, давно уже решено, с Фрола, что болезнь — тяжелая, поэтому и верить я могу, во что захочу. Если текст с прадедом, пусть фальшивым, как-то встряхнет Елоху, значит, я все делаю правильно. Поэтому следующий…
Виктор прислушался к себе.
Из глубины к векам всплыло имя, проступило неуверенным контуром, померкло и зажглось в полную силу.
Лидия.
Эх, прищурился он на солнце, ладно, я идиот, но что мне мешает написать и для нее? Даже — о ней. В идиотской надежде, что как-то сойдутся, сплетутся, прорастут одно в другое написанное и реальность. Может же быть? Может.
Конечно, мифотворчество, балансирование на тонкой грани между пошлостью лжи и опусканием деталей. Так и памяти человеческой свойственно приукрашивать прошлое и строить замки-реконструкции из напрочь позабытых событий. Здесь я не буду первопроходцем. Да, второй будет Лидия…
Облака в вышине таяли, остатки их сносило в сторону. Виктор подумал, что надо бы Потапычу проставиться, с него началось, с его слов: "Дерьмовую ты книжку написал".
Похолодало.
Виктор еще посидел, остро чувствуя в налетающем ветерке движение времени, затем вернулся в дом, собрал листы повести, накрыл титульным, на котором ручкой написал: "Дмитрий, это повесть о твоем прадеде", и уложил все в грязноватую картонную папку. Дальше оделся, нахлобучил шляпу-пирожок.
Мимо почти полегшего Дружковского сарая, повернув от магазина, знакомым маршрутом он дошел до кирпичных столбиков Елохинского дома, ощущая, как сквозь трепет ситцевых занавесок на него смотрит вся улица.
В сенях была разбросана детская обувь, стояло ведро с грязной водой, свет из узкого окна плыл по стеклянным банкам на полках. Зацепившись ремнем за крючок вешалки висели тяжелые, промасленные ватные штаны, будто съемная нижняя половина тела.
В дверях Виктора едва не сшибли.
Мальчик лет шести, большеголовый, босой, светленький, видимо, в мать, каким-то героическим матросом, поскольку был в тельняшке до колен, кинулся ему в ноги.
— Здравствуйте, а вы к нам?
— К вам, — сказал Виктор, прижимая папку с повестью к груди.
— А вас как зовут?
Малолетний обитатель дома не давал ему пройти дальше, смотря требовательно и строго.
— Виктор Павлович.
— У вас водка есть? — нахмурился мальчик, схватив его за штанину.
— Нет, — сказал Виктор.
— И в карманах нет?
— Нет.
Желая снять всякие подозрения на счет алкогольной контрабанды, Виктор поднял папку над головой и обернулся вокруг себя.
— А вы к папе?
Ответить Виктору помешала девочка лет десяти, выглянувшая из дверного проема, ведущего вглубь дома.
— Петя, кто это?
Девочка была большеглазая, черненькая, коротко и неряшливо остриженная. В руках у нее белел кусок марли.
— Это Виктор Павлович, — представил Виктора Петя.
— А что ему надо? — спросила девочка.
— Кать, он не сказал.
— Извините, Катя, — вмешался Виктор, — но я к Дмитрию, вашему папе.
— Пить?
В голосе девочки прозвучало такое презрение к предполагаемому собутыльнику, что Виктор торопливо затряс головой.
— Нет, я по другому… я с другим…
— Он пьяный, — сказала девочка. — Он спит вообще-то.
— Но мне можно?
Катя посмотрела на Виктора и, видимо, оценив одежду и общий вид, слабо кивнула.
— Мама болеет, — сказала она, — так что вы тихо.
— А где Е… папа ваш? — Виктор понизил голос до шепота.
— Там, — показал пальцем Петя.
Как под конвоем Виктор прошествовал на кухню и нашел Елоху мирно похрапывающим на полу в окружении дров и осколков фарфоровой тарелки. К переносице у Елохи прилипло перышко. Задравшаяся пола пиджака открывала грязную, желтоватую кожу поясницы.
— Вот, — сказал Петя.
— Спасибо.
Виктор вдруг испытал жуткое чувство неловкости от того, что притащился сюда, гений недоделанный, со своей писаниной, а тут живут другими, совсем другими вещами. Тут, возможно, кричат и дерутся, и плачут от бессилия, и экономят из последних сил.
А он, видите ли, написал!
Захотелось выпить. Нет, захотелось повернуться, дойти до дома и тогда уже… Со свистом и до пузырей! Виктор стиснул зубы, выдохнул.
— Дима, Дима, проснись, — наклонившись, потряс он Елохина.
Тот бормотнул и повел плечом.
— Дима!
— Цтынь! — произнес Елохин, меняя позу и еще больше заползая в угол.
Хрустнул под сапогом осколок.
— Я тебе повесть…
Виктор потеряно посмотрел на папку. Ну вот. А чего, спрашивается, ждал? Любви и преклонений? Глупо!
— Виктор Павлович!
Он по-настоящему испугался, когда на него, едва шагнувшего из кухни в комнату, надвинулась белая, страшная фигура.
— Господи!
В полуобмороке он разглядел у фигуры колтун на голове и круги под глазами и распознал Димкину жену, кажется, Свету, Светлану.
— Вы за долгом? — спросила она отрывисто.
Глаза ее горели, под тонкой тканью ночнушки угадывалась небольшая, не стесненная бюстгальтером грудь. На нижней губе — островками — желтела какая-то корка. Девочка Катя выглядывала из-за матери.
Виктор мотнул головой, пытаясь протолкнуть воздух в перехваченное горло.
— Я…
— Виктор Павлович, если вы за долгом, — лихорадочно заговорила Света, — то у нас сейчас нет, но я отдам, часть в следующем месяце, часть дальше, я обязательно отдам, мы все отдадим, мы рассчитаемся, просто эта сволочь… сил никаких нет…
Разразившись рыданиями, она вдруг качнулась ему навстречу, и Виктору пришлось поймать ее в объятья. От женщины несло жаром, как от печки.
— Вы, пожалуйста, не привлекайте милицию… и бандитов тоже… — прорывалось сквозь слезы. — Мы все выплатим!
— Господи, каких бандитов?
Волосы Светы кололи Виктору лицо.
— Которые в теле… телевизоре.
— Вздор! Не собираюсь я никого привлекать!
— Пожалуйста, никого не надо… Мы все выплатим, — Светлана говорила все тише и тише. — Это временные трудности…
Она безвольно повисла на Викторе, обжигая руками шею.
— Куда ее? — спросил Виктор Катю.
— Сюда, — сказала девочка.
Светлана оказалась неожиданно легкой. Худышкой. Виктор приподнял ее, упираясь взглядом в проступающий под ночнушкой сосок. Папка послужила прокладкой между животом и женским боком. Смялось там все, конечно.
Он довольно бодро пересек комнату, хотя, пожалуй, и стар был для таких дел. Тем более, что с очередным шагом в спине предупредительно хрустнуло. Сорок девять лет, ага. Не мальчик.
Катя ждала с компрессом.
Как только Виктор опустил Светлану на кровать, девочка тут же приложила к горячему лбу матери холодный ком марли. Женщина дышала сипло, глазные яблоки перекатывались под веками. Папка, выскользнув, упала на пол.
— Давно она так? — спросил Виктор, поднимая бумаги.
— Со вчера, — ответила Катя.
— А чем лечите?
— Я ей отвар делаю. Из тысячелистника.
Катя накрыла мать одеялом, подоткнула край. У кровати появился Петя и встал рядом с сестрой, растягивая пальцем рукав тельняшки.
— Вот что, — сказал Виктор, — таблетки есть какие-нибудь? Жаропонижающее?
— Мы все на Петьку истратили на прошлой неделе, — сказала Катя. — А в аптеке в долг не дают.
— Хорошо. Катя… — Он дождался, когда девочка поднимет на него глаза. — У меня такое предложение — Петя идет со мной, я даю ему лекарства и… Еды возьмете?
Катя куснула губу.
— Не возьмем.
— Возьмем! — крикнул Петя. — Дядя Виктор Павлович, а у вас хлеб есть?
— Есть, — сказал Виктор.
— Ура!
Мальчика вынесло за дверь и через секунду принесло обратно, но уже с узорчатой холщовой сумкой внушительных размеров.
— Оденься, — сказала ему Катя.
— Что я, сам не понимаю!?
Петя забегал по избе, собирая одежду и напяливая ее на себя. Полотняные штаны, кофта, шерстяные носки.
Убью Елоху, подумал Виктор. Сердце у него зашлось, взгляд уплыл в сторону, он сказал: "Я сейчас" и вывалился из комнатки, шагнул вбок.
— Дима!
На кухне он рванул Елохина за грудки так, что голова того, вильнув, затылком впечаталась в стену, и шлепнул ладонью по небритой щеке.
Елохин сморщился.
— Дима!
— Кыш…
— Я тебя, суку… — Виктор снова встряхнул Елохина.
Это наконец возымело действие — Дима дернул ногами, поднял руку к животу и со стоном раскрыл бессмысленные, мутные глаза. Узнавание проплыло в них легким облачком.
— Вик Палыч!
Елохин икнул и улыбнулся.
— Вот! — Виктор со злостью ткнул в него папкой с загнувшимся, будто ухо, уголком. — Прочитаешь! Это о твоем прадеде, понял?
— Что?
— Это тебе! — крикнул Виктор. — Прочитать!
Дима накрыл папку обеими руками.
— Понял, Вик Палыч… — он закрыл глаза. — Только я потом… щас посплю, и уже со свежей… как штык…
Виктор на мгновение зажмурился.
— Пошли, — сказал он наблюдавшему за беседой Пете.
Сумку мальчик по-взрослому перекинул через плечо.
— А вы далеко живете?
— За магазином.
— Виктор Павлович, — слабым голосом позвала его Светлана, — Виктор Павлович, подойдите.
— Да? — Виктор, пройдя, заглянул в комнатку.
Женщина приподняла голову.
— Мы вам все, все вернем. Только не вызывайте никого.
Губы у нее задрожали.
— Хорошо, — серьезно сказал Виктор. — Вы поправитесь, и мы все решим без посторонних. Согласны?
— Да! Да, — кивнула Светлана. — Меня Дима напугал, что вы злитесь. Вы не злитесь. Я вот, видите… А без посторонних да, лучше.
Ее лицо разгладилось. Катя, сидящая на стульчике в изголовье, снова смочила марлю.
— Катя, ты б сходила к тете Поле на всякий случай, — сказал Виктор. — Все ж таки пусть на пенсии, а фельдшер.
— Она вечером придет, — ответила Катя.
Он коснулся ладонью ее коротких волос.
— Ладно, ты не грусти. Сами-то ели хоть?
— Вы не думайте, — сказала девочка строго, убирая со лба матери непослушные светлые завитки, — нас соседи подкармливают, не оставляют, знают, что папа…
Она засопела, не желая, видимо, говорить плохое об отце.
— Тогда мы пойдем? — улыбнулся Виктор. — Петька, ты готов?
— Да, дядя Виктор Павлович!
— Ну, вперед!
Виктор пропустил мальчика перед собой.
Они вышли. Погода переменилась, с неба, успевшего затянуться грязно-серыми облаками, покрапывало. Виктор не знал, куда убрать руки — они уже привыкли к папке. Зря, наверное, отдал, зря. Ну, если Елоха не прочтет, значит, так тому и быть. Глупая была надежда.
— А вы папин друг? — спросил Петя.
— Знакомый, — сказал Виктор.
Около магазина стоял фургон. Водитель подавал изнутри ящики с портвейном, Татьяна заносила их в подсобку. Рядом, под шиферным козырьком, на лавочке из чурбаков и доски сидели, ожидая окончания разгрузки, Васька Курюмов и Федор, фамилии которого Виктор не помнил, дымили папиросами, светили пропитыми рожами в мир.
— Палыч! — оба подняли в приветствии руки.
— Привет! — хмуро ответил Виктор.
— Палыч, тысчонки не займешь?
— Нету!
— Жаба душит?
Виктор проигнорировал вопрос.
— А дядя Вася, когда напился, спал у нас с открытыми глазами, — шепнул Петька.
В доме Виктор сразу полез по ящикам буфета и комода, собирая упаковки таблеток и сортируя их на ходу. Нашлись аспирин и парацетомол, фуросемид и коринфар от давления, что-то желудочное, таблетки от кашля. Он все сложил в пакет — Полина Алексеевна разберется.
— Держи хлеб.
Виктор извлек из хлебницы целую буханку.
— Ух ты!
Петя сразу вгрызся в горбушку.
Виктор сползал в кессон, достал обе банки минтая и пакет риса, правда, с морской капустой решил не позориться. Порывшись в кухонных шкафчиках, прибавил к собранному упаковку галет и картонную коробку соленой соломки. Расстался и с килограммом рожков. Последним выковырял из морозильной камеры кусок завернутого в тряпицу сала грамм на триста и урезал свою долю на две трети.
— Вот.
Петя, подсев, завел плечо под длинные ручки и как штангист взял вес.
— Донесешь?
Мальчик скособочился и кивнул.
— Не урони.
— Что я, совсем?
— Ладно, беги.
Поддерживая сумку, Виктор проводил Петю до калитки. Светлая макушка мелькнула над соседским штакетником.
Весь остаток дня он провел в странном, оцепенелом ожидании. Хотя спроси его, чего он ждет, Виктор не признался бы. Ему виделся Елоха, переменившийся, трезвый, торжественно и прямо заступающий на веранду и в дом. Папка под мышкой. Глаза — светлые. Виктор Павлович, ваша повесть перевернула мне душу…
Да, да! Ему, как творцу, как адепту Слова, хотелось бы, чтобы его слово было сродни божественному. Чтобы несло свет очищения. Чтобы делало из людей более людей. Как ни глупо это звучит. Чтобы меняло их.
Он заснул и проснулся.
Мир не перевернулся. Елоха не пришел. Ожидание налилось угрюмой тяжестью, залегло складкой над переносицей. Собственно, чего было ожидать?
Виктор, как и думал, начал писать рассказ о Лидии, подправляя ее жизнь. Она много рассказывала, он помнил. Брянский камвольный, общежитие, брюки-клеш, парень-погодок, волосатый любитель игры на гитаре…
Шло вяло.
Он подогрел чайник на плитке, побродил снаружи между грядок, нет-нет и высматривая, не идет ли кто к нему, прямой и трезвый, ощерился на собственные мысли, принес воды, замочил грязные простыни в тазу в бане. Снова сел за "Юнис".
Жизнь Лидии, тяжелая, не простая, выходила совсем беспросветной. В словах не было искры, все они вели в промозглую, глухую тьму.
Виктор посидел, затем решительно выдрал лист из пасти пишущей машинки, присовокупил к нему уже написанные, смял в ком и сжег в печи.
Заболели колени.
За окном прошли на выпас тощие грязные коровы, пастуха он не приметил. Может, это самонаводящиеся, наученные коровы?
Ничего не хотелось. На душе делалось все тоскливей. Хоть ложись и помирай.
Что ты думал? — шептал голос у Виктора в голове. Что ты напишешь, Димка прочтет, и все изменится? Как ты еще жив в наивности своей? С кем ты тут равняешься, с Богом? Ну не идиот ли ты первостатейный?
Идиот, соглашался Виктор.
Твое будущее — стучать по клавишам, извивался голос. Ну и стучи. Сей что хочешь, хоть вечное, хоть светлое, хоть золотое. Только не лезь своей мало что соображающей тыковкой в вопросы распределения.
Я знаю…
Виктор накрывал лицо ладонями. Борода покалывала кожу. Сквозь пальцы виделось мало что, но оно и ладно. К лучшему.
Где-то в пристройке заманчиво покачивалась веревка.
Ни на второй, ни на третий день Елохи не было. Виктор плохо протопил печь и мерз, заходясь в мстительном ознобе. Почти не ел — пища не лезла в горло, зато отпивался чаем, мрачно путешествуя взглядом по узорам скатерти.
В полдень Пахомовский трактор протащил прицеп с сидящими у бортов мужиками — то ли в район на заработки, то ли на пилораму. Ближе к вечеру обочиной, хохоча, прошли к магазину Танька и две ее подружки.
Пустота в душе засасывала мысли.
Все так, думал Виктор. Надежда и разочарование. Стандартный сюжетный поворот, используемый всеми кому не лень. Впереди — финал?
Лежа вечером в кровати, он слушал, как дом издает звуки, кряхтит и поскрипывает, как вздыхает буфет, как измученно потрескивает дерево полов, и представлял себе медленный процесс гибели какого-то гигантского животного. Монстр еще имеет вполне пристойный внешний вид, но внутри уже вовсю гниют кости и лопаются органы. А полное разложение занимает годы, если не столетия.
Слух все пытался уловить в обыденных ночных звуках осторожный шепот шагов, но убитый на последних страницах Фрол, видимо, был повержен окончательно. Не явился. Хотя сейчас Виктор бы, наверное, безропотно и даже с благодарностью принял пулю из его нагана. Пал в бою с шизофренией.
На следующий день его ждал еще один удар.
Чувствуя себя выпотрошенной рыбиной, Виктор проснулся около одиннадцати. Было пасмурно. Тянуло плечо и пальцы. Тяжело пробулькивал живот. Тело, пережившее эмоциональный подъем, мобилизовавшееся при написании повести, похоже, сдалось и объявило забастовку. С полчаса он кряхтел в туалете, взгромоздившись над "очком" и напрягаясь до истошной, мутящей слабости. Зараза, думал, ведь и не ел ничего! А затем еще какое-то время стоял, не в силах двинуться, у туалетной двери. Перед глазами плыло. Пальцы покусывало, будто после долгого сжимания в кулак. Симптом, хотите — не хотите. Неспроста. Какая ирония — сдохнуть, отдриставшись! Виктор Павлович, вы оригинальны, не можете без коленца.
Или это обещанный Фролом инсульт?
Нет, ладно бы, молоко и огурцы… Но вот чтобы натощак?
Кое-как доковыляв до веранды, Виктор присел на лавку. Подобрал с земли пустую сигаретную пачку, смял, пачкая ладонь. Пальцы сделались влажными. Подумал, что краска на вагонке снизу уже облупилась, и надо вновь красить. Да и железо на крыше хорошо обновить, порыжело все, дожди, похоже, кислотные.
Живот отпускало.
Виктор встал, добрался до не закрытой калитки, щелкнул шпингалетом, цепляя его за трубу забора, сдвинул ветку рябины.
— Виктор Палыч, здравствуй!
Лидия, в синем ватнике на халат, в зеленых резиновых сапогах, тянула по просохшему коляску с молчаливым, укутанным в плед Егором.
— Куда это вы? — спросил Виктор.
— Так по гостям, — Лидия остановила коляску. — К Торгаевым зайду, затем к Сытниковым. Может, и до Нинки Северовой прокатимся.
Егор не пошевелился.
— А что Егор? Спит?
Лидия усмехнулась, заправила под платок выбившуюся рыжую прядь.
— Куда там! После разговора с тобой два дня всего и продержался. Как Гудермес этот по телевизору увидел, так и забыл про новую жизнь.
Виктор почувствовал, что пальцы схватились за прутья калитки — не разжать. Пропал камешек, канул без волн.
Эх, Егорка, Егорка!
— Запил?
— Так Васька с Федькой браги наварили, как же не поделиться с инвалидом! Последние три дня чуть не вусмерть опоили. Вчера уж оглоблей отоварила и того, и другого.
— А я думал…
— Да и не бери в голову, Виктор Павлович! Подошью я его, балбеса, в следующем месяце. Договорилась уже, свезут в Ногинск.
— Ясно.
— А ты пишешь еще?
— Написал, — сказал Виктор.
— Бледный ты что-то. Смотри, не болей. Ладно…
Лидия тронула коляску. Скрипнуло колесо. Егор на сиденье вдруг дернулся, выпростал бороденку из пледа, поймал Виктора в фокус мутных глаз.
— Виктор Палыч!
На помятом лице его отобразилось раскаяние.
— Что ж ты, Егор, — сипло произнес Виктор. — Ты же хотел.
— Я не смог, Виктор Палыч! Не смог! — простонал Егор. — Куда мне? Какая мне новая жизнь? Вы простите меня. Не смог!
Он попробовал сползти с коляски.
— Сиди уж! — прикрикнула на него Лидия.
Она шлепнула его по лбу, по стриженной макушке, и они покатили прочь, мать и сын Соболевы, поплыли несбывшейся, не случившейся переменой, жестокой шуткой по старой колее.
Когда Виктор отлип от калитки и медленно побрел в дом, голос Егора с надрывом все еще звучал над заборами:
— Виктор Палыч! Я, честно, хотел! Только человек слаб! Слаб! Вы поймите. Кто мне ноги вернет, в душу вас всех?!
Сколько он стоял на веранде без движения, у Виктора из памяти выпало. Долго.
Вот и все, думалось ему. Окончательно. Все твои слова, все твои усилия — прах. Отряхни его и иди вешаться.
Ранняя муха билась рядом о стекло.
Виктор смотрел на ее мохнатое тельце, упрямо пробующее на прочность прозрачную преграду, елозящее в воздухе, и медленно пережимал зубами нижнюю губу. Боль была терпимой до самого последнего момента.
Ладно, он, может, тоже муха.
Радио в доме, прорезавшись, пугало возвращением коммунистической партии во главе с Зюгановым, требовало быть ответственным и взволнованным голосом взывало: хватит! скажи окончательное "Нет!" людоедским временам, кровавым палачам и душителям сво…
Виктор выдернул шнур из радиорозетки.
Пусть, думал он, подсаживаясь к "Юнису", буду мухой, размозжу голову, но напишу о Лидии. Потому что должен хотя бы самому себе.
Поехали…
"Лидия была женщиной бестолковой, податливой, безотказной природной мягкости, превратностей судьбы словно и не замечала, крутилась, вертелась, бегство мужа, полысевшего гитарного волосатика, снесла равнодушно, мужики и так ходили рядом стаями, тащи из колоды любого, валета иль короля постарше.
И только после того, как Егор вернулся с войны инвалидом, что-то исступленно-затравленное появилось в ее глазах…"
Нет, решил Виктор, не так.
Он выкрутил лист из машинки и порвал его на две части. Чернуха и порнуха. Как я полюбила да не вышла замуж…
Гадство. И слепому видно, подоводит Егор мать еще месяц-два, ну, три, она и сдастся, сломается, станут с лета куролесить на пару. Это она еще хорохорится, бьется за него на излете сил, да работа худо-бедно держит…
Виктор заправил новый лист. Все будет… было по-другому…
"Жизнь была тяжела, но не беспросветна. Отец, рано умерший, когда она, ревущая по первой своей, безответной школьной любви, уткнулась ему в плечо: "Папа, я жить не хочу!", как-то сказал ей: "Эх, дочка, кому-то жизнь дается легко, но, видимо, у тебя не так". Он огладил вздрагивающий Лидкин затылок и продолжил: "Значит, тебе придется научиться не ломаться при бедах и трудностях, потому что они будут сыпаться на тебя все время. Но в этом есть и свои преимущества. Представь: ураган. Все летит к чертям, все кричат, качаются деревья, листья, сор, ветки, заборы, тряпки — все несется во тьму. Звенит стекло, хлопают двери, истошно лает собака, будку которой ветер волочит по земле. И только ты стоишь прямо. Представь: ты стоишь прямо. Потому что видала и не такое. Потому что не боишься. Потому что знаешь: выдержишь, это тебе по плечу…"
Отец умер перед Лидкиным выпускным.
Она вспомнила о его словах, когда смотрела на него, лежащего в гробу, с ввалившимися щеками, на которых пробивалась рыжеватая щетина, и шептала про себя: "Я стою. Вокруг тьма, а я стою и не ломаюсь…"
К ночи у Виктора было готово семь страниц убористого текста с полуторным интервалом.
Из зеркала на него зыркнул полный мрачной решимости пожилой человек, седеющий, с мясистым лицом. Торжественный и голодный.
Сколько он не ел? День? Два?
Из кессона все-таки пришлось вызволить обратно из темницы банку морской капусты. В кастрюлю на плитке гурьбой завалились рожки. Пока рожки варились, Виктор нарезал хлеб, вскрыл капусту консервным ножом, вывалил в миску ком темно-зеленых, припахивающих йодом водорослей. Не утерпел, наколол вилкой, отправил с куском хлеба в алчущий рот. Показалось, ничего вкуснее не ел. Вот ничего и никогда!
Что ж, думалось, возможно, я ничего не изменю. Пусть я несколько наивен и на старости лет (в сорок девять) потихоньку схожу с ума. Все может быть. Нормальных людей персонажи не бьют, завернув их в одеяло.
Но это не значит, что я должен отказаться от своей веры, потому что это равносильно отказу от самого себя. Хрен вам! Не дождетесь!
Виктор слил воду.
Рожки десантировались на капусту, вилка, перемешивая, погнала их в бой. И если вы думаете, что получилась какая-то ерунда и гастрономическое убожество, то вы, пожалуй, не голодали и разговаривать с вами не о чем.
Миска опустела в течение каких-то пяти минут. Виктор мгновенно осоловел, хватило его лишь на то, чтобы скинуть грязную посуду в раковину и глотнуть сырой воды из ведра. Забравшись в кровать, он подумал, что однообразие человеческой жизни с лихвой искупается разнообразием снов, и уснул.
Если что и снилось ему, то поздним утром ничего этого в голове его не осталось. Возможно, бдила секретная межреальностная служба, жалея бедный писательский разум.
Встав, Виктор сразу подсел к "Юнису" и, прерываясь лишь на то, чтобы перекусить остатками вчерашней трапезы да сходить в туалет, набил еще пятнадцать страниц.
Рассказ все же получился тяжелым, но, как ни странно, очень светлым. Перечитывая, Виктор и сам невольно прямил спину, словно вместе с написанной Лидией стоял против урагана событий в стране, семье, мире.
Даже инвалидность Егора не заставила ее отчаяться, главное, что жив. Жив! Только огорчало, что у сына нет ее характера. Но ничего, не сразу…
"Глина летела из-под резинового, рубчиком, обода, пальцы перекинутой через подлокотник Егоровой руки плыли над землей, стриженный затылок сына чуть покачивался, а она толкала и толкала коляску, выдыхая:
— Я выдержу. Мы выдержим. Вместе".
Следующим утром, подкараулив Лидию у поворота на автобусную остановку, Виктор сунул ей в руки свернутые в рулон страницы.
— Вот.
— Что это? — спросила Лидия.
— Рассказ написал. Тебе.
— Мне? Ты, Виктор Палыч, видать, женщин по-другому обхаживать не умеешь. С конфет надо заходить. С комплиментов.
Виктор покраснел.
— Это не то. Это о тебе.
— Неужели письмо любовное?
Виктор смутился еще больше. Не желание б разъяснить, пожалуй, драпанул бы от Лидии огородами, как зеленый мальчишка.
— Ты просто прочти, да? Там и определишь, любовное или нет.
Лидия прошелестела страницами. Буквы, части слов поскакали, наползая, слипаясь друг в друга.
— Много накатал, — произнесла она уважительно.
Далеко, в просвете между деревьями, блеснули стекла приближающегося автобуса.
— Ну, ладно, — сказал Виктор, запахиваясь во второпях одетую кофту, — это так, если у тебя будет время.
— Небось всей деревне пишешь?
— Не всей. Ладно…
Он, прощаясь, махнул рукой и, не оглядываясь, пошел к дому.
— Не болей, Виктор Палыч!
Напутствие ударило в спину.
Виктор запнулся, повел плечами, будто оценивая критичность попадания слов в организм, и зашаркал снова, сбрасывая галошами в канаву куски подсохшей глины. Куда тут болеть? Зачем? Он просто сделал свое дело.
Вокруг вдруг установилась странная тишина — ни тявканья, ни шелеста, ни петушиного крика, ни фырканья автобусного двигателя. Затянутое облаками сумрачное небо треснуло на горизонте иным цветом. Ветер беззвучно прокатился по верхушкам деревьев и, дохнув в лицо, оставил на коже щек влажную пленку.
Виктор оглянулся. Над головой его прогрохотало, первые капли упали в землю, одна, самая меткая, тюкнула по носу.
— Зараза!
Виктор натянул кофту на макушку и нелепым существом с подтянутыми к ушам плечами засеменил к дому по быстро раскисающей глине. Едва он добрался до веранды, хлынуло так, словно деревня незаметно переместилась в южные тропические широты. Мгновенно образовались и запузырились лужи, мокро заблестели столбы и лавка, лес, кусты и конец улицы скрылись в шелестящей серой пелене.
Какое-то время Виктор сидел на ступеньках при раскрытой двери и смотрел, как оплывает мир, как тяжело качаются ветки ивы и бузины через дорогу, как полнится таз под жестяным, клокочущим горлом водостока. Ему было и легко, и в то же время горько от того, что он обманывался на счет своего писательского дара, своего кажущегося умения менять реальность посредством слов. Струйкой протекала в сердце горечь на Елоху. И было жалко, что несовершенство всюду и везде — в людях, глине, "Юнисе", надеждах, синеющей сквозь дождь стене магазина и вообще в жизни.
Виктор вздохнул.
Впрочем, есть и другая сторона — он пишет. И будет писать впредь. У него есть о чем. Вот о том же несовершенстве и мечтах по не сбывшемуся.
Да и о ком тоже есть.
В доме он полежал на диване, потом выпил чаю с хлебом за неимением ничего лучшего. Оставшаяся капустная зелень вызвала в нем небывалое отвращение, и он едва не выбросил ее в помойное ведро, но в последний момент придержал руку.
Дождь шипел, постукивал по подоконникам, потоки воды струились по стеклам, и Виктора захватило ощущение оторванности и одиночества.
Электричество, мигнув, потухло.
Он растопил печь. Мысли в голове бродили неоформленные, непонятные, заторможенные. Какие-то гибриды доктора Моро. Глухо ворочалась в груди досада, что не случилось, могло бы, но не случилось, в сухом остатке — шизофрения, миропараллельность, Боголюбск, дождь.
Утром почудилось, что кто-то хлопнул его по щеке.
Виктор вздрогнул. Холодок прокатился по спине, укусил в поясницу, словно шилом кольнул под лопатку. Протекла к осторожно разлепившимся векам, распахнулась перед глазами сизая утренняя муть.
Никого. Никто не нависает, не дышит, не сидит в ногах с револьвером.
Виктор потер щеку, повернулся в стоне кроватных пружин набок, к окну, к тумбочке и дверному проему.
Дождь еще постукивал по стеклу, но уже вяло, издыхая, хотя, наверное, без устали молотил всю ночь. Не потопли ли мы? Виктор приподнялся на локте, высматривая бушующий поток, несущийся мимо дома, но увидел лишь лужу, заполнившую многострадальные колеи.
Взгляд его упал на клочок бумаги на тумбочке.
Это что? Протянув руку, он схватил неровно оторванную, вдвое сложенную половину листа.
"Завтра утром", — значилось там.
Кривые буквы были написаны карандашом. Темнел отпечаток ребра ладони. Виктор усмехнулся такому вещественному следу.
Фрол.
Значит, не удалось убить его в тексте. Вернее, как раз в повести удалось, а здесь нет. Что же он все-таки за существо, совершенно не ясно.
М-да, получается, последний день…
Виктор спустил ноги и, держа бумажку в руке, вышел в большую комнату. Было тихо, но как-то торжественно-тихо, и редкие "бум-бум" капель отсчитывали какие-то свои периоды времени. В душе взял первые ноты похоронный оркестр.
Ой, глупости!
Убьет он! Как он убьет? Как может убить ничто? Еще предупреждает… Дуэлянт хренов! Они сошлись, огонь и пламя…
Завтра утром.
Может, это он сам и писал, давно, будучи в подпитии, то ли обещал себе завязать на следующий день, то ли напоминал о чем-то важном. Впрочем… Виктор повертел послание. Бумага была из свежей пачки, и вариант с собственноручной записью отпадал.
Он вздохнул.
Куда бежать? В милицию? Помогите, мне угрожают? Вот, смотрите, написали: "Завтра утром". Прошу приставить охрану к моей постели.
И мотоциклеты! Как у Булгакова!
Белая футболка, трико, шерстяные носки — есть, в чем встретить убийцу. Виктор умылся, затем сходил к колодцу, набрал воды. Поставил наполненный чайник на плитку. Долго решал, топить или не топить печь. В свете открывшегося обстоятельства. Бросил монетку. Вышло — топить. Хотя, конечно, перефразируя, перед смертью — не натопишься.
Сучковатые поленья искололи руки.
Виктор сгрузил их к печному боку, а когда выпрямился, едва не перекрестил незаметно выросшую в двери фигуру.
— Напугал, черт!
Елоха улыбнулся.
— Здравствуйте, Виктор Павлович.
Он был трезв. Трезв!
В брюках со стрелками, в чистой желтой рубашке с длинным рукавом, в потертой куртке. В одной руке у него находился полиэтиленовый пакет, другой он держал за длинное горлышко бутылку мутного портвейна.
— Вот.
Елохин приютил портвейн на столе и тут же отступил обратно к порогу.
— Что это? — спросил Виктор.
— Это вам. Я — все.
— Что — все?
Елоха снова улыбнулся, а в глазах мелькнула виноватость.
— Не пью.
Записка, Фрол, близость смерти отодвинулись вдруг на второй, третий, десятый план, Виктор почувствовал слабость в ногах и, нащупав стул, сел.
Траурный оркестр в груди, проворно сменив репертуар, грянул плясовую. Вот дурные музыканты!
— Димка, ты серьезно?
Елоха пожал плечами.
— Можете вылить, можете выпить. А я не хочу, у меня еще… мне работать, и дети…
Он судорожно выдохнул, сорокалетний мужик, жмущийся у двери, будто проштрафившийся ученик в кабинете директора.
— Ну-ка, сядь, — сказал ему Виктор.
Елоха послушно забрался за стол. Пакет с деревянным звуком стукнул о ножку, и, вспомнив о нем, Дима вытянул его к груди.
— Ты чего это на "вы" ко мне?
Елохин поднял на Виктора глаза.
— Не знаю. Само.
— Ты прочитал?
Дима, сглотнув, кивнул.
— Да. Три раза.
— И как?
Елохина затрясло.
— Виктор Палыч! Я не знал, что у меня прадед такой! Что он за деда, за отца, за меня в том числе… Перед глазами стоял, верите? Всю душу мне взглядом вынул! Меня тогда перекрутило всего, как через мясорубку. Федор с опохмелом пришел — не могу! — голос Елохи завибрировал высоким тоном. — Не могу! Не то! Не для того живу! Выгнал его…
Пальцами свободной от пакета руки он потер уголки глаз, упреждая слезы. Виктору захотелось его обнять, но он не двинулся с места.
— У Светки потом прощения просил, у Катьки с Петькой… — сказал Елоха глухо. — Такой сволочью себя чувствую, такой тварью… — он перевел дух. — Я пообещал им и себе, что все, все и навсегда. У нас теперь другое будущее.
— Я рад, Дима, — сказал Виктор.
Елоха шмыгнул носом.
— В общем, портвейн — это заначка была, на черный день. Но, видите, не пригодилась. Завтра поеду в город — устроюсь или автослесарем, или куда-нибудь шофером. Да хоть кем. Там и долги начну отдавать. Не устроюсь, значит, в другое место устроюсь.
— Я, Дим, могу и подождать.
— Ну, да, это было бы хорошо. Только, знаете, Виктор Палыч, не понимаю, откуда вы про него столько узнали?
— Про кого?
— Про прадеда моего.
— Ну, э-э… в старых архивах, — нашелся Виктор. — В Ногинском музее милиции. У историков знакомых.
— Я сразу так и подумал, — сказал Елоха. — Я же после того, как прочитал, целый день на чердаке вещи разбирал. Отцовские, дедовские. Думал, грешным делом, Виктор Палыч, что сочинили вы, сомневался, простите. Потом нашел.
Он раскрыл пакет и, сдвинув пишущую машинку, выложил на стол рассохшуюся деревянную шкатулку с мозаичным узором из плашек на крышке.
— Знаешь, Дим, — осторожно начал Виктор, — текст не обязательно должен совпадать…
— Вы откройте, — сказал Елоха.
В глазах его было столько странного, потаенного торжества, столько скрытых радости, гордости, предвкушения, что Виктор безотчетно потянул шкатулку к себе.
Стукнула крышка.
— Видите? — прошептал, подвинувшись ближе, Дима.
Внутри шкатулки, придавив собой выцветшие листы, заполненные неразборчивыми фиолетовыми каракулями, лежал револьвер. Черно-серый, с облезшим кое-где воронением и следами ржавчины на винтах, курке и раме.
— Это чей? — так же шепотом спросил Виктор.
— Прадеда. Наградной.
— Можно?
Елохин кивнул.
Виктор поднял "наган" к глазам, взявшись двумя пальцами за ствол и одним за рукоять, как какой-нибудь эксперт-криминалист в кино.
От револьвера пахло маслом и металлом. На барабане светлела косая царапина.
— На рукоятке с другой стороны, — подсказал Елоха.
Виктор развернул "наган".
Потертую накладку, кажется, ореховую, как лента украшала косая жестяная полоска с гравировкой. Мелкие буковки, проступая сквозь пятнышки ржи, выстраивались в три аккуратных ряда. "Начальнику Боголюбского розыска Елохину С.П. от Трепалова А.М."
Виктор зажмурился.
— Погоди, — сказал он, — Трепалов же был начальником Московского угро.
— Значит, он и наградил прадеда.
— А почему розыск Боголюбский?
— А какой еще? — сощурился на гравировку Елоха.
— Богородский. Ногинск до революции Богородском был.
— Но у вас же — Боголюбск, Виктор Палыч.
— У меня…
Виктор замолчал.
Может, действительно, Боголюбск? Все-таки пистолет, вещественное доказательство. Вот она, табличка — "Начальнику Боголюбского…" Или гравировщик сознательно испортил надпись? Да нет, как же…
Здесь вообще не это главное! — неожиданно понял он. Я же писал наобум! Я же выдумал и Фрола, и Семена Петровича!
Боголюбск, Богородск, ткацкие фабрики — это все антураж, для фактуры, для правдоподобия. Известный же прием — смешивать ложь с долей правды ради некой документальности, пусть и мнимой.
А теперь от одного — записка, от другого — револьвер.
— Ну, я пойду, — сказал Елоха.
Он поднялся.
— Что? — спросил Виктор, с трудом выплывая из размышлений.
— Спасибо вам, Виктор Палыч!
Дима шагнул к двери.
— Погоди! — всполошился Виктор. — А пистолет?
— Это подарок.
— Мне? Зачем мне? Это же раритет, память, семейная реликвия, в конце концов!
Елохин улыбнулся.
— Прадед так сказал.
Дверь скрипнула, стукнула, пропуская Елоху в сени, на веранду. Он мелькнул в окне, отщелкивая шпингалет на калитке, и пропал, закрытый краем оконной рамы.
Прадед сказал…
Вон оно как все переплелось. Тут уже и не шизофренией пахнет. Тут что-то иное. Виктор попробовал прокрутить барабан "нагана", но тот тяжело, со щелчком, сдвинулся лишь на одну камору. А что я сижу? — подумал он. Что я сижу? До утра куча времени, я могу еще успеть, у меня есть, кому помочь.
Он перебрался за "Юнис".
День превратился вечер, затем ночь черным лицом прижалась к окну, вернувшееся электричество желтым колпаком света накрыло стол.
Виктор бил по клавишам, оттискивая литеры, превращая буквы в слова, а слова — в предложения. Чай, хлеб и морская капуста подпитывали его. Он был жутко благодарен самому себе, что не выкинул банку в ведро. Благоразумно и дальновидно, Виктор Павлович. Перед смертью вы вообще являете одни чудеса.
Машинка стрекотала, выдавая листы — один, три, шесть.
Где-то в четыре утра Виктор понял, что выдохся, пальцы свело, буквы попрыгали с бумаги черт-те куда, соберешь — двоятся, отвернешь голову — скачут по скатерти.
Нет, все…
Прихватив зачем-то револьвер (попугать?), Виктор перебрался в малую комнатку, лег, не раздеваясь, на кровать и удивился, до чего спокойно все воспринимает. А его, между прочим, убивать сейчас будут.
Или не верится?
— Тук-тук.
Фрол заглянул в проем будто напрямую из последней главы. Грязное, обсыпанное трухой лицо, драная медвежья шуба. В глазах — пустота с огоньком злорадства. Хромая, он добрался до кровати.
— Ну, что, бумагомарака, готов?
— Чуть-чуть не успел, — сказал Виктор. — Одного человека еще хотел спасти.
— Я отсрочек не даю, — резко сказал Фрол. — Вон ты как меня… — Кривясь, он стукнул вывернутой ногой в пол. — Так что давай… молись или что там?
— Скажи, — спросил Виктор, — Боголюбск или Богородск?
Фрол усмехнулся.
— Боголюбск, гражданин писатель.
— Странно.
— Зубы не заговаривай. Тебя здесь или у машинки твоей? Господа писатели вроде как символизм любят. Сдох на рабочем месте, а?
Фрол хохотнул.
— Светлеет, — сказал Виктор, приподнимаясь.
— Ничего, успеем.
В руке у Фрола появился револьвер.
В этот момент Виктор заметил в щели между рамой и подоконником, кое-где заткнутой серой ватой, полоску латуни.
Патрон!
Тот самый, видимо, появившийся с первого Фролова визита. В голове его мгновенно сложились последние слова Елохи, "наган" с наградной табличкой и эта застрявшая в щели, обжатая гильзой пуля.
Возможно ли?
— Лучше у машинки, — сказал Виктор.
— Тогда прошу!
Фрол отступил, открывая ему проход.
— Сейчас.
Виктор спустил ноги, развернулся, опираясь на тумбочку, повел плечами, делая вид, что любуется серой предрассветной мглою за стеклом.
— Давайте-давайте, господин писатель. Без фокусов. Или я вас здесь положу, не доберетесь до своего инструмента.
Фрол захромал по большой комнате, скрипя полами. Прежде, чем он снова заглянул в малую, Виктор успел выковырять патрон и спрятать револьвер под мешковатой кофтой.
— Ну!
Виктор вышел, будто от холода пряча руки.
Фрол оказался рядом. От него пахло псиной и веяло промозглым холодом. С шубы звонко капало на пол.
— Может, хочешь уйти красиво? С пожаром? Я тебе устрою. Инсульт, смерть, головня из печи. Память на несколько лет!
Виктор посмотрел на серые, изогнувшиеся в ожидании губы.
— Нет.
Пустота в глазах Фрола мигнула.
— Ну, как хочешь. Было бы предложено, господин писатель. А то вздумал он людям жизнь менять! За все платить надобно! Где-то, получается, собственным будущим. Той же жизнью, которая одна-единственная.
Виктор подсел к "Юнису". Пальцы его, невидимые под столом, ощупали "наган" Елохина, нашли пустую камору, с легким шелестом отправили в нее патрон.
— О, портвейн! — обрадовался Фрол, обнаружив бутылку рядом с пишущей машинкой. — Не хочешь портвешку напоследок?
— Не пью.
— А зря, — Фрол скрутил колпачок с горлышка. — Там выпить не дадут. Я вот, сука, весь на жажду изошел.
Он опрокинул бутылку, прихватив горлышко губами. В разрезе мохнатого воротника заходил серый кадык.
Виктор воспользовался секундами и подкрутил барабан револьвера, настраивая патрон против ствола. Выстрелит ли? — мелькнула мысль.
— Ну-ка, ты что там? — нахмурившись, опустил бутылку непрошеный гость.
Виктор выставил руку с пистолетом.
— Вот же су… — бледнея, выдохнул Фрол.
Грохот выстрела смял слово.
Кисть толкнуло отдачей. Пуля, посверкивая, словно в замедленной съемке одолела метр расстояния и вошла бандиту в грудь.
Фрол согнулся.
— Убил, — прохрипел он. — Сука какая. По настоящему убил.
Он согнулся еще больше, подгибая ноги, скрипнул каблуком, затем вдруг рывком выпрямился и раскинул руки. Маленькое тело его распухло, выперло из-под шубы и беззвучно лопнуло, рассыпав по полу жирный, темно-серый пепел. Шуба скатилась по горе пепла вниз, съежилась, пыхнула дымком и пропала.
Вот так я, отстраненно подумалось Виктору. Ни грамма рефлексии. Взял и выстрелил. Ни страха до, ни раскаяния после. Джеймс Бонд, блин.
Он расцепил пальцы.
"Наган" упал на стол. Что-то в нем звякнуло, секунда, другая — и револьвер брызнул деталями, трубками, винтами и скобами, отломился курок, выпал, скатился вниз барабан, отлетела, царапнув щеку, пружина.
За "наганом" распалась и шкатулка, взметнулись опилками плашки и шпеньки, скукожилась и обернулась пылью лежащая на дне бумага.
Лишь красно-белый "Юнис" все еще высился незыблемо.
Виктор потер лицо. Рассвет прилип к занавескам, пополз вверх по дереву, облизывая красным, сахаристым языком краску, сучки, щели, спинку дивана.
Какое-то время Виктор сидел, безучастно смотря на пепел и детали револьвера, затем, вздохнув, пошел за веником и ведром.
Это в фильмах, когда злодей побежден, все обнимаются, радуются, и идут титры. А прибирать за тем же злодеем?
Часа два Виктор устало возился с летучими останками Фрола, подметал и выносил на грядки, отмывал полы и скатерть. Жизнь все еще продолжается, думалось ему. Что дальше? Была почему-то уверенность, что теперь все изменится окончательно. В лучшую сторону. Не сразу, конечно, нет, не сразу. Сразу — это не к нему, он не волшебник…
Но если посчитать: он, Димка Елохин, Танька, Пахомыч, Лидия — людей на общее будущее уже набирается, а там и остальные подтянутся.
Только все же Боголюбск или Богородск?
Виктор задремал, и разбудило его долгое звяканье железа по железу с улицы. На часах было десять сорок. В окно он увидел Егора Соболева на коляске, выбивающего дух из верхнего, неуклюже сваренного уголка калитки.
— Ну что ты стучишь, Егор?
Виктор спустился с веранды, прошлепал босыми ногами к забору.
— Откройте, Виктор Палыч, — попросил Егор. — Разговор есть.
Светлые глаза смотрели ясно.
— О чем же?
Виктор дернул шпингалет, и Егор, натужно краснея лицом, вывернул коляску во двор по мокрым доскам. Он остановился у лавки, скособоченный парень с редкой бородкой в мятых штанах-хаки и тельняшке.
— Вы, говорят, рассказы пишете? — сказал он, рассматривая свои перетянутые скотчем культи.
Виктор сел.
— Кто говорит?
— Мамка говорит. Она ваш рассказ прочитала… — Егор сглотнул. — Ну и… Она, в общем, светится сейчас. Но я хочу вам сказать…
Он потискал подлокотники, потом завозился, забрасывая на плечи сползший вниз, за спину, бушлат.
— Я тебя слушаю, Егор.
— Я хочу вам сказать — не пишите про меня ничего, — угрюмо сказал Егор.
Виктор улыбнулся.
— Рад бы, Егорка, но я уже…
— Зачем? — страшно вскрикнул мальчишка. — Виктор Палыч, зачем!?
— Но как же… — опешил Виктор.
Егора подкинуло, будто пружиной. Он вцепился в горло Виктору, повалив того на мокрую землю, и оказался наверху.
Руки у него были сильные, тренированные. Легкие Виктора тут же запылали огнем. Он захрипел, задергался, пытаясь столкнуть инвалида с себя, но преуспел в этом мало.
— Не надо писать обо мне, — плачущим голосом заговорил Егор, сжимая горло Виктора. — Что вы знаете о моем прошлом? Как вы его сможете изменить? Там ад! Там кровь и мертвецы! Один за одним, один за одним. Я не хочу! Понимаете? Виктор Палыч, я не хочу окунаться в смерть снова! Я там уже был! И ноги! Разве вы вернете мне ноги?
— Дурак, — кое-как протолкнул воздух наружу Виктор.
— Что? — Егор на мгновение ослабил хватку.
— Дурак, — повторил Виктор, — я пишу о твоем будущем.
— Что?
Лицо Егора, искаженное, с мокрыми щеками, с каплями слез, застрявшими в бородке, сделалось растеряно-беспомощным.
Виктор сбил ослабшие пальцы и закашлялся.
— Дурак, — сквозь кашель произнес он.
Егор отвалился, упал рядом.
— Виктор Палыч, разве у меня может быть будущее?
— Может, — сказал Виктор, пихнув парня плечом. — Надо только думать о нем и верить в него. Будущее, оно для всех. Оно состоит из желаний и надежд всех людей. Что ж ты лишаешь его своей надежды?
— И я смогу ходить?
— Если захочешь, то обязательно! На руках, на голове, на протезах. Только выбери, только живи этим будущим.
Они помолчали.
— Извините за горло, — сказал Егор.
— А, ну да, не ты первый, — сказал Виктор.
Егор фыркнул и вдруг расхохотался. Виктор глянул искоса и захохотал тоже.
В синем-синем небе, оставляя за собой белый инверсионный след, летел самолет.
© Copyright Кокоулин А. А. (#mailto: leviy@inbox.ru)