Сквозь мощные колонны Парфенона виднелось ясное голубое небо. Покрытое розовыми и белыми парусами море сверкало в лучах солнца. Знаменитый остров Саламин замыкал горизонт на западе, а на востоке покрытые оливковыми деревьями склоны Имета, казалось, служили опорой отдаленной вершине Цитерона.
Еще задолго до наступления утра громкий голос глашатая пробудил от сна горожан. Все, кого любопытство или страх заставили покинуть свои постели, увидели над городом красное зарево. По приказанию архонтов был зажжен огромный костер на вершине Ликабитта, и теперь Элевзис, Мегара, Коринф и даже Аргис знали, что Афины победили.
Это был день праздника очищения. В этот день жрецы Афины снимали со статуи богини-покровительницы все украшения, составлявшие приношения благочестивых почитателей. Храмы были закрыты: ленты, протянутые между колоннами, запрещали туда доступ, иерофанты[18], распростертые на плитах перед входом, с головой, посыпанной пылью, молились целый день. Улицы были пустынны. Никого не было под портиками, на священных холмах Ареса и Пникса. Все дела были брошены, все движение остановлено, потому что этот день с незапамятных времен был посвящен традиционному трауру.
Однако, как только с первыми проблесками зари стало погасать пламя костра, все в городе сразу преобразилось. На узких улицах царило веселое оживление и суета. Между длинными стенами устремилось к Пирейской гавани все население Афин. Сверкающие колесницы, с трудом пробивавшиеся сквозь толпу, носилки, с опущенными занавесками, громоздкие повозки селян, которые тащили огромные рыжие волы с широко расставленными рогами, всадники на неоседланных лошадях, пугавшиеся всего этого шума, рабы с бритыми головами, в коротких темного цвета хитонах, иностранцы в чужеземных костюмах, простые женщины без покрывала, причем у некоторых были на голове корзины с плодами или овощами, принесенными на рынок, дети, почти совершенно голые, ловко протискивающиеся через толпу, перекликаясь, крича, падая и тут же быстро вскакивая, — все это купаясь в облаках золотой пыли, поднимавшейся к солнцу, спешило к берегу приветствовать победителей.
Вдруг дети, гонявшиеся друг за другом по гребню стен, закричали: «корабли! корабли!» В одну минуту все, что мало-мальски возвышалось над землей, было покрыто зрителями. В толкотне многие упали; верх одной Повозки рухнул под тяжестью взобравшихся на него; даже некоторые всадники стали на своих лошадей…
Флот победителей провел ночь в Супиуме и теперь был виден в море у Фалерона. Он медленно шел, оставив паруса только на фок-мачтах.
Скоро стали слышны чуть доносившиеся звуки труб и пение моряков. На мачте священной галеры взвился пурпурный флаг, затем, поставив большой парус и опустив все свои сто двадцать весел, она быстро заскользила по воде. Все остальные галеры, последовав ее примеру, пошли за нею в кильватер. Священная галера, сверкавшая под яркими лучами солнца, величественно приближалась к берегу. Послышался голос триерарха, отдававшего приказание: гребцы дружно подняли весла. И вот, при громком пении и криках толпы, ржании пугавшихся лошадей, клекоте чаек, при звуках флейт, труб и кимвалов, на которых играли жрецы Посейдона, при ярком свете солнца, которое бросало свои лучи на все, что только могло отражать их и превращало гавань в огромное серебряное зеркало, — священная галера, величественно скользя по гладкой поверхности моря, достигла входа в Кантарос.
Толпы народа запрудили весь берег и оба мола. Зрители плотной стеной занимали все пространство, начиная от Эльтионейи до мыса Альцимоса, всю набережную Эмпориона, набережную Зеа и Афродизиона. Население прибрежных деревушек, желая получше рассмотреть Конона, бросилось к рыбачьим лодкам. Наиболее ловкие взобрались по мачтам наверх и стояли на реях.
Конон стоял на носу священной галеры. На нем был пурпурный плащ, откинутый назад, на доспехах сверкали золотые змеи страшной Медузы. У его ног лежал щит из полированной стали и шлем с красным султаном. Он стоял, опираясь на копье, с обнаженной головой, на которой тонкий золотой обруч сдерживал темные волосы, и спокойно смотрел на город.
Вслед за священной галерой в гавань вошел весь флот. Палубы триер, так были завалены захваченным у неприятеля оружием: стрелами, мечами, копьями и дротиками, что гребцы с трудом могли действовать веслами, которые были украшены гирляндами из цветущих головок розовых лавров, тонкой листвы бересклета, букетами из маков и васильков. На носу многих судов были выставлены бронзовые тараны, снятые с неприятельских галер, потерпевших поражение в бою. Триеры тащили на буксире захваченные галеры без весел и со сломанными мачтами, еще недавно легко скользившие по морю, а теперь тащившиеся по спокойным волнам с угрюмым видом побежденных. На них сидели пленные, закованные в цепи. Афиняне с любопытством рассматривали гордых спартанцев, пелопонесцев в тяжелой броне, фракийцев в звериных шкурах, персов в ярких одеждах.
Скоро весь флот был уже у набережных обширной гавани; галеры, взятые у неприятеля, отведены в доки для ремонта, гоплиты[19] высажены, доступ в гавань закрыт, а священная галера спускала пурпурный флаг, развевавшийся на мачте.
Стратег, сопровождаемый триерархами и начальниками гоплитов, медленно поднялся по лестнице на набережную, где его ждало пятьдесят пританов[20] во главе с Эпистатом, стоявшим под легким полотняным тентом, который держали над ним на копьях четыре воина. Старик подошел к верхней ступени и сказал громким и ясным голосом, так что весь народ слышал его:
— Приветствую тебя, Конон, в стенах Афин, уже переполненных слухом о твоей победе.
Взяв венок из дубовых листьев, который подал ему один из рабов на серебряном блюде, он поднял его обеими руками вверх. Конон снял шлем, опустился на одно колено и склонил голову.
В толпе, тоже опустившейся на колени, наступила тишина; все затихли в молитве. Эпистат долго стоял с поднятыми руками в позе молящегося жреца. Когда, наконец, губы его перестали шевелиться и он опустил голову, слезы, которых он не мог сдержать, сбежали по его щекам к седой бороде. Сколько раз за время этой злосчастной войны приходилось ему видеть возвращение таких же воинов после одержанных ими побед, пробуждавших надежды, которые в будущем не оправдывались. Он надел венок на голову стратега и сказал:
— Конон, народ афинский провозглашает тебя моими устами Победоносцем… Пусть это имя останется тебе верным в жизни и будет сопровождать тебя и в смерти.
С башен, защищавших гавань, стража протрубила об одержанной победе. Стоявший на коленях народ поднялся. Мощный крик: «Победа! Победа! Победа!» — раздался над морем. Подхваченное вслед затем тысячами голосов имя победителя понеслось к Афинам.
У края большой площади стояла колесница, запряженная парой белых лошадей, гривы которых были окрашены в красный цвет. Молодой раб, не имевший другой одежды, кроме пурпурного пояса вокруг бедер, с трудом сдерживал горячившихся коней. Конон вскочил на колесницу и натянул вожжи. Лошади взвились на дыбы, затем пустились галопом по обсаженной платанами дороге, которая вела к городу.
Жаждавшая видеть его толпа не пропускала, и стратег, выехав из Пирея, повернул направо, проехал несколько стадий по берегу моря и, переправившись по каменному мосту, переброшенному через Кефис у его устья, очутился на минихийской дороге. Там прохожие встречались только изредка.
— Как Леуциппа? — спросил он у стоявшего за спиной раба.
— Леуциппа каждый день ходил на агору узнавать, нет ли каких известий. Два раза его носили на вершину Ликабетта, откуда виден Суниум и море.
— Как вы узнали о победе?
— От гонцов, которых ты прислал, господин. Они прибыли ночью. Они успели всего за четыре часа добраться с мыса до Афин.
— Узнай, как их зовут. Я награжу их. Когда Леуциппа узнал об этом?
— Я разбудил его сегодня утром, как только увидел огонь на горе.
И, видя, что Конон не задает больше вопросов, прибавил:
— Я сказал об этом и Лизистрате, старой кормилице, которая шла за молоком. Она выронила амфору, господин, и бросилась в гинекей… а так как амфора была глиняная, она разбилась, — лукаво сказал раб.
— Ты славный малый, Ксантиас. Ты отрастишь себе волосы, и в следующий раз я возьму тебя с собой в поход.
— О, господин, какой ты добрый, — сказал раб, покраснев от удовольствия. — И у меня будет шлем и меч?
— У тебя будет шлем и меч, и я дам тебе доспехи. А теперь, молчи.
Они приехали в Иллиссус. Лошади, фыркая, перешли через ручей, полный мутной воды, и пошли шагом, чтобы достичь склона дороги, проходившей в этом месте. Конон, сгоравший от нетерпения узнать о том, что его больше всего интересовало, решился, наконец, задать вопрос, который все время вертелся у него на языке.
— А ты видел дочь Леуциппы, Ксантиас? Как она поживает?
— О, господин, — отвечал раб, — почему ты не позволил мне рассказать тебе о ней раньше. Я люблю ее так же, как и тебя, я предан ей так же, как и тебе, потому что она так же добра и милостива, как и ты. Целый месяц она вышивала покрывало Афине. Каждый день она ходила в храм с Лизистратой. И так, как они возвращались, когда уже становилось темно, я выходил к ним навстречу с Кратером, — нашей собакой. Один раз, господин, какой-то пьяный шел за нами. Я взялся за палку, Кратер оскалил зубы, и тот человек ушел, ругаясь. Лизистрата испугалась и убежала, а она не тронулась с места, господин. Она сказала мне, что я храбрый и что она надеется на меня.
— Кратер хорошая собака, — сказал, улыбаясь, Конон. — Я дарю тебе Кратера.
— Он любит меня. Все его боятся; он слушается только меня. В тот день, когда этот человек ушел, она сказала мне: ты хорошо сделал, Ксантиас, что взял с собой собаку. Госпожа, мне было так приказано, — сказал я. Нам обоим приказано охранять тебя. Кто тебе приказал? — спросила она. Он приказал, госпожа. Когда он уезжал, то сказал: ты дашь убить себя и собаку прежде, чем кто-нибудь обидит ее. Она улыбнулась, потом опустила свое покрывало и больше ничего не сказала мне. Но с того дня, когда она приходила утром вышивать под платанами, она приносила с собой хлеб, намазанный медом. Кратер, хоть и собака, но лакомка и очень любит мед.
— Значит, дочь Леуциппы приходила работать одна на двор?
— Да, господин, но она немного работала, хотя ее пальцы так же искусны, как пальцы Арахнеи. Раз с ней приходила маленькая Миррина. Она хотела сорвать цветок, и ее кукла упала в бассейн. Я был там, я ее вытащил. С этого дня Миррина всегда улыбается мне, а Носсиса велела дать мне постель в маленькой комнате, где я живу вместе с Кратером. Я очень счастлив, господин.
Конон обернулся и дружески похлопал по темному плечу юноши.
Будь всегда при ней, — сказал он, — а когда тебе исполнится двадцать лет, я отпущу тебя на волю.
Скоро колесница переехала по деревянному настилу через широкий ров, который был выкопан между Долгими Стенами и стеной Фалерона, защищая город с этой стороны. Почти тотчас же колеса застучали по плитам и через несколько минут колесница остановилась у лестницы перед домом Леуциппы.
Дом принял праздничный вид. Колонны были задрапированы розовыми и белыми тканями, на ступени каскадами ниспадали цветы; огромная, увеличивавшаяся все более и более толпа, которую слуги с трудом сдерживали, запрудила улицу; любопытные влезали на столбы, взбирались на крыши домов. Иногда шум внезапно стихал, и тогда все подхватывали припев, которым обычно приветствовали триумфаторов: Ио Конон! Ио Конон!
Бронзовые двери в глубине портала были отворены. В них стоял улыбающийся Леуциппа, а за ним, вопреки обычаю, Эринна, под прозрачным покрывалом, протягивая руки своему жениху.
На следующий день, ранним утром они отправились посидеть под тем деревом, которое было свидетелем их первого объяснения.
— Я даже и не подозревал, что это время так удивительно хорошо, — сказал Конон. — Много раз я видел, как начинается день в горах или на море, как солнце окрашивает горизонт. Сейчас я вижу один только этот розовый луч, который трепещет на углу стены и на листьях, которые похоже еще не стряхнули с себя сон… и несмотря на это, мне кажется, что яркий свет ослепляет меня… Иногда я спрашиваю себя, неужели я тот самый человек, который еще вчера командовал грозным войском…
Эринна, приблизив свои уста к его губам, отвечала тихо:
— Да, тот самый. Но не говори больше ничего. Боги могут позавидовать, потому что я слишком счастлива. Дай мне закрыть глаза. Чтобы смотреть на тебя, мне не надо открывать их… — Пурпурная лента, связывавшая ее волосы, упала, и они рассыпались но плечам.
Поднимавшееся солнце, пробиваясь сквозь листву, казалось благословляло молодых людей, касаясь их своими первыми золотыми лучами.
Однажды Лизистрата отправилась вместе с Эринной в храм Афины, где девушки, подруги Эринны, заканчивали шить покрывало. С работой нужно было торопиться, потому что великие панафинеи[21] были уже близко.
Конон приказал запрячь свою колесницу и остановился у подножья пропилеев. Когда, по окончании работы, молодые девушки появились веселой стайкой на ступенях, он подошел к удивленной Эринне и протянул букет роз. Затем, к удивлению смутившихся девушек, он помог ей взойти на сверкающую колесницу и, поддерживая одной рукой, взял в другую вожжи. Лошади было заупрямились и топтались на одном месте, но затем рванули и, управляемые твердой рукой, поскакали галопом. Серебряный орел, с распущенными крыльями, украшавший дышло, стремительно летел впереди быстро мчащейся колесницы. На стратеге был его парадный костюм, волосы были охвачены золотым обручем, пурпурный плащ развевался. Прохожим казалось, что они видят самого Ареса и Афродиту.
Вдруг на дороге показалась группа флейтисток. Они шли перед великолепными носилками, которые несли на плечах либийцы. На них возлежала на шелковых подушках молодая женщина необыкновенной красоты. Ее черные, как Эреб, волосы волнами окружали лицо, выбиваясь из-под серебряной анадемы[22]. На ней была тончайшая туника, вышитая цветами лотоса; бледно-голубой шарф слегка прикрывал ее грудь. На руке висел веер из перьев, таких же легких, как ее улыбка.
Флейтистки, при виде колесницы, разбежались в испуге. Носилки остановились. Облако пыли, поднятое колесницей, покрыло их.
В тот же вечер Эринна, выйдя из гинекея, позвала Ксантиаса.
— Ты возвращался из храма за нами?
— Я отстал от вас, госпожа, потому что колесница ехала очень быстро.
— Встретил ли ты носилки, которые несли черные рабы и впереди которых шли флейтистки?
— Да, госпожа.
— Знаешь ли ты ту женщину, которая лежала в этих носилках?
— Я знаю ее имя, госпожа.
— Как ее зовут?
— Лаиса, — отвечал юноша.
Свадьба была назначена на первые дни месяца Метагитниона, по окончании празднеств великих панафиней, так как освященные временем обычаи требовали, чтобы все молодые девушки, прилежные руки которых трудились над покрывалом для Афины покровительницы, поднесли его богине девушками.
После победы, одержанной афинским флотом, война почти прекратилась. Обескураженные неудачей, побежденные дорийцы один за другим разбрелись по своим селениям. Опустевшие поля снова оживились, развалины восстанавливались, проворные девочки уже гоняли вечерами к берегам Кефиса блеющие стада овец и коз.
Это было самое жаркое время года. Каждое утро красный шар солнца поднимал тяжелые пары, которые стояли над Эвбеей; бледное небо блистало, как стальное зеркало, а вечером солнце исчезало за Эльвзисом в золотисто-пурпурном сиянии, и ни одно облако не затемняло его яркого света, ни одно дуновение ветерка ни на минуту не охлаждало его знойных лучей. Земля трескалась, листья на деревьях опустились, из-под редкой зеленой травы выступили красные бока холмов. Несмотря на это кое-где зеленели тощие, поздно засеянные поля; срубленные пни оливковых деревьев пускали новые побеги, а с поддерживаемых кольями виноградных лоз свисали гроздья.
Для охраны полей и пастбищ Конон расширил окружавшую город сеть военных постов. Он поставил по границе всей Аттики высокие деревянные сторожевые башни. Часовые день и ночь дежурили на этих башнях, а легкие отряды пращников и лучников патрулировали местность, переходя от одной башни к другой. У городских стен обучались новые отряды пельтаотов[23] и гоплитов, а разложенные по гребню гор приготовленные костры должны были вспыхнуть при первом же появлении неприятеля.
Как только спадала немного удушающая жара, колесница стратега останавливалась перед домом Леуциппы. Эринна всходила на колесницу, покрытая густым покрывалом, которое она снимала, как только затворялась дверь.
Люди пожилые с сокрушением находили, что она ведет себя слишком свободно. Некоторые, пользуясь правами старинной дружбы высказывали свое неудовольствие Леуциппе. Снисходительный к дочери старец избегал всякого вмешательства, находя его излишним. Конона забавляли эти кривотолки, внушенные завистью гинекеев. Но Эринна страдала от этого, потому что старая Лизиса собирала все сплетни и во время утреннего туалета докучала Эринне выговорами и упреками: «Дитя мое, — говорила она ей, — бойся грома Зевеса. В селении Муничии одна молодая девушка была убита громом за то, что сняла покрывало перед своим женихом за неделю до свадьбы». — «Ты знала эту молодую девушку? — спрашивала Эринна. — Неужели она была наказана только за то, что совершила такой ничтожный проступок?» — «Разумеется, я знала, впрочем, я знала не ее, а ту женщину, которая говорила с нею так, как я говорю с тобою. Повторяю тебе: бойся мести богов. Они завидуют людям». — «Это правда, — отвечала молодая девушка, — ты права, кормилица. Я буду бояться возбуждать зависть богов и, чтобы не навлечь их гнева, я не буду больше выходить из дому».
Но по вечерам, задолго до назначенного часа, она была готова к выходу и, сидя под платаном, ждала, когда раздастся знакомый стук колес по мостовой…
Однажды они отправились по другой дороге. Колесница катилась под старыми оливами, посаженными еще после мидийских войн и которых не коснулась опустошительная ярость илотов[24].
Густая листва бросала тень на тропинку, на которой росла скудная трава, заглушавшая стук колес. Они переехали через многочисленные полувысохшие рукава Кефиса, протекавшего по песчаной равнине, соединяющей лесистые склоны Парнеса с отрогами Пентелика. Затем через Сфеидал и Деадалию и достигли узкого ущелья. Дорога перешла в тропинку, которая круто взбиралась на выжженные солнцем скалистые склоны. Временами казалось, что колесница чуть ли не висит над пропастью, камни катились из-под ног у лошадей.
Конон остановил колесницу и обернулся к молодой девушке:
— Не лучше ли тебе сойти, Эринна, дорога тут плохая, и потом мухи кусают лошадей. Они могут взбеситься.
— Зачем мне выходить, раз ты останешься?
— Я, разумеется, останусь; надо же править лошадьми.
— Ну, так и я останусь.
— И ты не боишься?
— Боюсь? — удивилась она.
Конон увидел, как сверкнули ее темные глаза.
— Ты спрашиваешь, не боюсь ли я, дочь Леуциппы, галеры которого были в водах далекой Атлантиды! Ты думаешь, что я из тех бледных молодых девушек, которые падают в обморок при виде совы или мыши. Даже если бы у меня и было робкое сердце, неужели я должна была бы показывать свой страх при тебе, человеке, которого ничто не может испугать?
Он наклонился и обнял ее.
— Не сердись, я люблю тебя, моя маленькая бесстрашная женщина.
Когда они проехали опасное место благополучно, он пустил лошадей шагом и, наклонившись к ней, сказал:
— Знаешь ли ты, что я давно искал тебя, может быть, даже всегда; и тогда, в тот вечер, когда я в первый раз увидел тебя, я сразу почувствовал, что нашел в тебе ту, о которой мечтал. Я часто сопровождал отца в эти леса, где мы с тобой теперь. Мой отец был опытным и смелым охотником. Как только сообщали из какого-нибудь селения о появлении фессалийского льва, он отправлялся на охоту и брал меня с собой. Мы посвящали в жертву Артемиде белую козу и привязывали ее к вбитому в землю колышку. Отец устраивал засаду шагах в двадцати от этого места и терпеливо ждал целыми часами. Лежа возле него с копьем в руке, с обмотанными тростником ногами и руками, чтобы защититься от когтей зверя, я прислушивался к жалобному блеянию козы и мечтал… Я мечтал, потому что я не был рожден для сражений, это судьба сделала меня воином, и я не проклинаю ее за это… В эти долгие ночи я старался представить себе образ женщины, которую полюблю. И я видел тебя, невинная дева; я видел, как ты спускалась на землю на лунном луче. Белая подруга Селены, ты не сохранила воспоминаний о тех наших встречах, но именно тебя я видел в этих мечтах. Селена подводила тебя ко мне и говорила: это та самая девушка, которая будет твоей женой. Она смеется, но она знает, что свет порождает тень и что жизнь доставляет порой горе, чтобы находить радость еще более прекрасной. Она будет проводить с тобою и дни, и ночи. Ее уста созданы для улыбки, для того, чтобы управлять домом и заставлять быть послушными рабов. Ее руки созданы для ласк, и для того, чтобы держать легкий челнок, пропуская его между натянутыми на станке нитями. Ее грудь создана для поцелуя, и для того, чтобы ее дети пили большими глотками красоту жизни.
И теперь, когда я смотрю на тебя, я вижу, что это ты спускалась ко мне в лучах луны. Та нимфа была ты, моя дорогая возлюбленная!
— Моя мать, — сказала Эринна, — часто говорила мне, что стыдливость это самые надежные доспехи девушек. Иначе, — прибавила она с лукавой улыбкой, — я давно сказала бы тебе, что тоже видела сны, и тот, кто грезился мне, был, как ты. Я хорошо знала твой взгляд еще раньше, чем почувствовала его на себе, я знала твой голос раньше, чем услышала его. И, когда по утрам я приказывала жечь мирру перед жертвенником Афины, в клубах дыма вырисовывались гордые контуры лица, похожего на твое. Поэтому-то я и поверила с первого же дня в твою искренность. Я так счастлива, что мое счастье пугает меня. Лизиса говорит, что бессмертные иногда завидуют счастью людей. Но зачем боги будут завидовать мне, когда у меня нет их красоты и я не стремлюсь приобрести их могущество? Как ты думаешь, неужели Лизиса права и нам в самом деле следует бояться их мести?
— О, Эринна, Прометей напрасно стал бы оживлять мраморные тела богинь, которые наполняют храмы. Ни одна из них не была бы красивее и прелестнее тебя. Почему же ты боишься? Здесь мы под покровительством Артемиды. Она живет в этих лесах, полных безмолвия. Тут она купается под сенью зеленых дубов. Горные ручьи принимают ее в свои объятия и серебряными жемчужинами окатывают ее перламутровое тело. Толпа веселых нимф окружает ее. Одна убирает ее волосы, другая оправляет складки развевающейся одежды. Она берет серебряный лук, сзывает своих быстроногих собак и бежит. За ней следует свита ее наперсниц…
Они проезжали через большую прогалину. Громадные буки переплетали над ними свои ветви, покрытые густой зеленой листвой. Дорога давно уже была ровная, но Конон не натягивал вожжей, и лошади шли шагом. Потом деревья стали не так густы, снова стало припекать; большие деревья сменились мелколесьем, мелколесье кустарником, а дальше тянулась выжженная солнцем равнина, на которой оголенные красные камни казались яркими блестящими пятнами. Колесница подъехала к высокой, четырехугольной башне. Конон взял лежавший у его ног блестящий шлем с султаном из конских волос, вышитую золотом пурпурную хламиду, знак своего достоинства, и, оставив молодую девушку в колеснице, направился к воинам, вышедшим из башни.
Его отсутствие продолжалось довольно долго. Лошади нетерпеливо рыли копытами землю, тучи мошек и оводов носились над ними…
Задумавшаяся Эринна не обратила на это внимания.
Вдруг коршун, сидевший неподалеку, на сухом стволе платана, шумно захлопав крыльями, взлетел. Его громадная тень пронеслась перед лошадьми. Они испугались, бросились в сторону и, обезумев, понеслись вслед за летевшей над ними громадной птицей…
— Конон, Конон! — закричала молодая девушка, но, когда воины, услышав крики, выбежали из башни на дороге осталось только облако пыли, поднятое умчавшейся колесницей…
Неведомое Конону до тех пор чувство страха парализовало его… Ему вспомнились все виденные им убитые в сражениях; одни в неестественных позах, обезображенные, другие лежавшие так, что их можно было бы принять за уснувших, если бы на лице не лежал отпечаток смерти… Эх! Эти упрямые лошади, он хорошо знал их и знал, что они не остановятся…
Воины опередили его. Один из них увидал на земле что-то блестящее, поднял и подал ему… анадема… В ста шагах дальше что-то белое лежало поперек дороги… Пыль уже не поднималась больше… и, когда ветер унес ее остатки, Конон увидел остановившуюся колесницу.
Эринна стояла перед лошадьми. Она спокойно гладила рукой их вздрагивавшие шеи. Лошади тяжело дышали; тонкие, дрожащие ноги казалось, не могли держать их, испуг виден был еще в их серо-зеленых глазах. Молодая девушка успокаивала их; ее обнаженные руки были забрызганы пеной; пена была на волосах, на тунике, на разметавшихся складках голубого шарфа…
— Персефона[25],— проговорили воины, складывая молитвенно руки.
— Эринна! — закричал, задыхаясь Конон.
— Конон, — обернувшись, сказала она, — эго славные лошади; они остановились по моему приказанию.
— Хвала богам! Ты не ранена?
— Ранена? Я не падала с колесницы.
— Персефона не может быть ранена, — проговорили воины.
— Я не Персефона, — возразила Эринна. — Я дочь простых смертных. Разве вы не боитесь гнева богини, сравнивая с нею простую смертную?
Она взяла покрывало и, краснея, набросила его на голову.
Воин, поднявший анадему, нарвал сухой травы, обтер ею потные бока лошадей и поправил упряжь.
— Как тебя зовут? — спросил Конон.
— Деметриус, из Элевзиса, стратег.
— Приходи ко мне завтра в Афины. А вас я благодарю. Молодая девушка, моя невеста, дочь Леуциппы. Вы увидели ее без покрывала не по ее вине; она просит извинить ее и благодарит вас.
— Твоей невесте, Конон, нечего извиняться. И бессмертные, не закрывающие своих лиц, не смогли бы проявить больше мужества…
— Ты хорошо сказал, Деметриус, — ответил Конон. — Прощайте. Да хранят вас боги…
Они направились к Деидамии… Молодые люди шли, держа друг друга за руки. Время от времени Эринна оборачивалась к лошадям, которые брели за ними медленным шагом, пристыженные, с опущенными гривами.
— Ты, конечно, даже и не помнишь, как все произошло? — нарушил молчание Конон.
— Напротив, помню и даже очень хорошо, — отвечала она, устремляя вдаль взгляд своих темных глаз. — От толчка я упала на колени. Вожжи висели на дышле, я нагнулась и взяла их в руки. Потом стала разговаривать с лошадьми. Та лошадь, которую ты называешь Бразидом, мне показалось стала как будто немного спокойнее, и я тихонько позвала ее по имени.
Когда мне показалось, что лошади замедлили шаг, я поднялась и натянула вожжи. Этого было достаточно, лошади остановились…
— Я не сумел бы сделать это лучше тебя. Право, не сумел бы. Как это ты научилась этому?
— Может быть, я научилась этому бессознательно, глядя на тебя. Но не будем больше об этом. Я предчувствую что-то и это что-то страшит меня. Веришь ли ты, что у богов начертана на медных дощечках судьба каждого человека… Мне кажется, что мне предназначено будущее, которое ты не разделишь со мной. Я завидую спокойствию Ренайи, которая, сидя возле своего ребенка, прядет шерсть на веретене. Я хотела бы иметь твою спокойную уверенность. Любишь ли ты меня? Будешь ли любить меня всегда?
Солнце садилось. Его косые лучи золотили траву и темный мох на скалах. Вдали вырисовывались неясные контуры кустарников, на которые ложился уже сумрак наступившего вечера. Крикливые сойки быстро проносились вокруг, размахивая своими голубыми крыльями. Легкий вечерний ветерок пробегал над землей, шелестел камыш у родников. Под тенью гигантского бука, извилистые корни которого приподняли землю, возвышался жертвенник, сооруженный из камней и дерна. Она опустилась возле него на колени и голосом, полным горячей мольбы, произнесла молитву:
— «Ты, у которой лук из чистого серебра, богиня Артемида, сестра Феба, услышь мою мольбу…
— Ты, чья стрела пронзила сердце Титиоса, когда рука бесстыдного кентавра хотела развязать узлы твоего пояса, ты знаешь, что я скоро стану женой. Упроси Эроса, да сохранит он для нас надолго прелесть поцелуя. Упроси Латону украсить наш очаг детьми, достойными наших предков, потому что наш род восходит к Зевсу, сыну Хроноса.
— Пусть, великая богиня, и тот, кого я люблю, также познает твою милость. Защити его от опасностей, которые грозят воинам и морякам.
— Могущественная богиня! Я стою перед тобою на коленях и открываю тебе мое полное любви сердце. Пошли мне долгое наслаждение счастьем возле него; если же он когда-нибудь разлюбит меня, отними у меня жизнь, которая дорога мне только из-за него.
Ты уже оказала свою милость. Это твоя рука остановила коней, увлеченных страхом, это ты сохранила мне жизнь, нить которой готовы уже были перерезать ножницы Атропос. Я пойду завтра в твой храм, как только пропоет первый петух. Я посвящу тебе покрытые пеной удила, которые держали лошади в зубах. Я повешу над душистыми венками гирлянды златоцвета и лотосов. Каждый год мы будем посвящать тебе в жертву молодого оленя, которому я сама буду золотить его тонкие рога.
И если ты услышишь нашу мольбу, мы будем танцевать на празднествах в честь тебя…»
В первые шесть дней празднования мистерий не произошло ничего особенного. Занималась заря седьмого дня, когда действие должно было быть перенесено в Элевзис, расположенный в семидесяти стадиях от Афин на берегу моря.
В течение почти двух веков ни разу не было случая, даже во время мидийских войн, чтобы священная процессия не отправлялась в этот знаменитый город, где некогда созрели первые колосья хлеба, посеянного богами для людей. Но с тех пор, как в самом сердце Аттики правителем Лакедемонии Агием была занята Децелия, священная процессия не проходила уже с прежней пышностью во всю ширину дороги. Танцы, игры, церемония благословения хлебных полей не сопровождали уже паломников в пути. Только избранные да жрецы добирались туда морем, и священные гимны в честь Бахуса распевали теперь на кораблях.
Некогда эти празднества привлекали большое число людей: паломники и торговцы съезжались отовсюду, где жили греки: со всей Эллады, из Фессалии, из Египта, с отдаленных берегов Сицилии и Италии, с побережья Ионического моря. Иногда, во время празднеств, в трех гаванях Афин собиралось до полутора тысяч судов, не считая тех, которые бросали якорь в Мегаре, в Коринфе или безымянных заливчиках у берегов Саламина. Торговля, находившаяся в упадке из-за войны, сильно страдали по причине отмены празднеств. Каждый год, когда наступало время празднеств, народ роптал на своих военачальников: «Они не только не могут победить врагов, они не могут даже на своей земле, оградить от опасности народ, желающий воздать почести древним богам». В этих сетованиях слышалась не только тоска по счастливым дням минувших времен. Подрывавшие веру в богов учения философов, несмотря на доступное изложение их Сократом, с трудом проникали в душу народа; афинский народ все еще любил своих богов. Он любил их за их милосердие, за их могущество, за то, что в честь их устраивались такие великолепные торжества.
Конону казалось, что он заслужит милость богов и похвалу людей, если сможет придать церемонии ее обычную торжественность. Переговорив с жрецами, он представил свой проект на одобрение великому иерофанту, а затем архонту Тесмотету, и обнародовал эдикт, явившийся для всех полной неожиданностью.
Народ с восторгом принял известие о восстановлении древних обычаев: в течение этих шести дней ему предоставлялась полная свобода, а стражи пританов выходили из своих казарм только тогда, когда проливалась кровь. Народ овладел улицей; рабы покидали дома своих господ; в городе царила полная разнузданность. В течение этих дней ни один гражданин, принадлежащий к знатной или зажиточной семье, не осмеливался выходить из дому. Но на этот раз в криках ликующего народа слышалось и еще что-то, кроме необузданной жажды веселья. Процессия, которая должна была пройти вновь по суше в Элевзиз свидетельствовала бы о возрождающейся славе Афин, о могуществе покровительствующих им богов. Это служило бы подтверждением важного значения одержанной победы, это служило бы установлению мира, — это были бы дубовые и масличные ветви для украшения статуй героев, признание первенства и удовлетворение чувства гордости — безумное ликование с песнями, плясками при ярком свете солнца.
На востоке, над синевшей на горизонте линией холмов, протянулась длинная багряная полоса всходившего солнца.
Те, что не могли принять участие в процессии, еще с вечера собрались у Священных ворот и провели ночь под открытым небом. Гоплиты задолго до восхода солнца заняли соседние высоты. Отряды всадников уже несколько дней защищали границы с севера.
Древний обычай требовал, чтобы старцы, которых преклонный возраст или недуги лишали возможности совершить утомительное путешествие, присутствовали при отправлении процессии и, простирая руки, благословляли отправляющихся в путь. Утренняя заря застала их собравшимися на Дипилоне распростертыми перед статуей Бахуса. Когда последние ряды священной процессии исчезли за поворотом дороги, они поднялись и медленно направились к Акрополю, где они должны были завершить свою молитву. На всех были белые гиматионы, складки которых, откинутые на плечо, обнажали правую руку. Многие из этих старцев принимали участие в великой войне. Они видели Афины в огне, видели разрушенные памятники, опустошенные дома, видели своих богов, покровителей домашнего очага, попираемых варварами.
Окруженная закованными в доспехи гоплитами, которые шли опустив копья, огромная процессия медленно подвигалась вперед во всем своем великолепии. Впереди шли глашатаи с медными трубами; за ними — длинная вереница жрецов в блестящих шелковых одеждах, которые распевали монотонным голосом гимны в честь богини Деметры, затем гордо ступавшие эфебы, поочередно несущие на носилках, украшенных виноградными ветвями, тяжелую статую Бахуса; и, наконец, толпа молодых девушек во всем белом, окружавших паланкин, в глубине которого покоилась статуя богини, невидимая под своим оранжевым покрывалом. Еще одна группа глашатаев замыкала религиозную процессию, отделяя ее от бесчисленного множества народа: всех тех, которые не могли отправиться в Элевзис накануне. Паломников собралось несколько тысяч, распевая гимны, они шли беспорядочной толпой вперемежку с ослами, лошадьми, носилками, четырехколесными повозками, в которых ехали целые семьи.
На расстоянии стадии за процессией, следовал отборный отряд всадников под предводительством Конона, который внимательно следил за всем происходящим.
После двухдневного перехода показались вершины Коридалля. Храм Афродиты встречал паломников своей белой колоннадой при входе в широкое ущелье, которое тянется до Элевзиса между лесистыми склонами. Равнина, по которой протекал, отливая серебром Кефис, представляла собою волнующееся море поспевающей жатвы: пожелтевшая рожь, усатый низкорослый ячмень, высокие стебли пшеницы со склонившимися метелками обещали щедро вознаградить земледельца за труды. Между колосьями виднелись головки мака и васильки, а по краям, обозначавшим границы хлебных полей, расцветали запоздалые анемоны, чтобы прожить всего лишь один день под палящими лучами солнца. С высоты лилась звонкая песня жаворонка, там и сям взлетали перепела и пугали лошадей.
Когда подошли к храму Аполлона, главный жрец остановился. Окружавшие его младшие жрецы пропели торжественный гимн, начинавшийся словами: «Ио, Ио, Деметра». Все опустились на колени. Глашатаи, повернувшись лицом к солнцу, затрубили в трубы. Затем принесли в жертву белую козу. Жрец обмакнул в свежей крови, обагрявшей жертвенник, зеленую масличную ветвь и, обведя широким жестом круг, окропил священной росой безмолвно дрожавшие колосья.
После этого рабы, взятые в качестве погонщиков, подали повозки и жрецы, девушки, старики, все, кто чувствовал усталость, сели на повозки. Знамена сложили на колесницы, специально для этого приспособленные.
Часов около пяти над кипарисами показались храмы Коры и Деметры.
Рариа представляла собою открытый холм между двумя храмами, с которого было видно убегающую к горизонту гладкую лазурь моря. Деметра останавливалась здесь некогда, принося в складках своей одежды ячмень и рожь. Добрая богиня, находя место удобным, бросила тут в землю принесенные с собою зерна, которые в одну ночь взошли и покрыли своими стеблями выбранную ею плодородную почву.
Теперь не только холм, но и все свободное пространство кругом было покрыто шумной и пестрой толпой. Мегаряне, коринфяне и даже пелопонессцы смешались здесь с жителями соседних селений, явившихся целыми семьями с женами, с детьми, с собаками и рабами. На этих селянах были одежды из материй темных цветов, прочные и грубые. Женщины, уступая непреодолимому желанию украсить себя, прикрывались плоскими зонтиками, сделанными из дубленой, разноцветной кожи, которой торговали в то время еврейские купцы; бедные же довольствовались простой соломенной шляпой. Мужчины были с непокрытой головой и короткими волосами. На груди у них висело нечто вроде сумки, с двойным открытым карманом. Они наполняли эти сумки всем без разбора: кошелек, нож, кремни… Туда же опускали они пирожки с кашей, колбасу и фиги. Бродячие торговцы раскинули всюду полотняные палатки, или просто соорудили подобие шалашей из ветвей. Доска на двух бочках служила прилавком. Они продавали вино в глиняных амфорах и хмельные напитки из перебродившего меда. Иногда от жары выскакивала деревянная пробка из амфоры. Пенистая влага обливала окружающих. Мужчины смеялись, женщины убегали с криком и толпа, расступаясь и двигаясь, спотыкалась о тела отсыпавшихся пьяниц.
У самого храма располагались в основном родственники и друзья участников мистерий. Из храмов доносилось пение. Иногда отворялась боковая дверь и молча выносили кого-нибудь из участников мистерий, потерявшего сознание. Это были почти всегда женщины, изнемогавшие от жары, или же паломники лишившиеся сознания в то время, когда они лежали в состоянии экстаза у подножья алтарей.
С другой стороны храмов, за священной оградой, на площадке, где росло несколько сосен и кипарисов, дававших тень, расположились колесницы и повозки. Лошади и ослы дремали стоя. Волы, лежавшие с поджатыми ногами, молча жевали жвачку. Между ними, растянувшись друг возле друга, спали рабы. Женщины редко осмеливались заглядывать в эту сторону, потому что все одеяние рабов состояло из одной рубашки, которой они прикрывали себе голову. Они лежали на спине, совсем голые, на солнцепеке, равнодушные к укусам мух, которые тучами носились над ними.
В этом году собралось много народу из окрестностей, а чужеземцев было совсем мало: метеки, жившие в Афинах, в Коринфе или в Аргосе, разгуливали в своих ярких одеждах. Больше всего было мидян, которые торговали благовониями и выставляли на складных столиках, защищенных от солнца большими зонтиками, разные помады, притирания, средства для уничтожения волос, одежды всех цветов, желтые покрывала из тонкого виссона, вместе с пирожками из пшеничной муки, посыпанными сахаром.
Самым шумным и самым оживленным местом была широкая улица, которая шла между храмами и соединяла набережные новой гавани с узкими переулками древнего города.
Все это пространство было занято лавками, и громкие голоса продавцов постоянно выкрикивали название, цену и способ употребления разнообразных товаров.
Немногие любопытные прогуливались по городу. Он был похож на все греческие города — с низкими домами, выбеленными известью, в беспорядке теснившимися вдоль неровно вымощенных улиц. В гавани же, наоборот, число гуляющих все прибывало. Корабли всех размеров и всех видов стояли на якоре или привязанные за кольца к набережным. Одни, с высокой наклоненной мачтой, с палубой только на носу, пришли с Цикладских островов или из Архипелага. Другие, более массивные, с широкими боками, тяжело сидели на воде: эти знали все внутреннее море, с заливов Сидра и Габеса, до заливов Иллирии. Один из них только что прибыл, выйдя накануне из Милоса. Толпа молодых и хорошеньких островитянок сходила с корабля по колеблющейся доске, которая заменяла сходни. У некоторых из них были бледные лица после качки в открытом море. Они спешили сойти на землю и сейчас же устремились в лавки сквозь толпу, все более и более оживлявшуюся и шумную. Так как насыпь была вымощена широкими, хорошо пригнанными плитами, пешеходы поднимали там меньше пыли, а довольно сильный ветер, появившийся к вечеру, освежил душный воздух. Поэтому, тут толпилось больше народу, чем где бы то ни было. Тут были местные жрецы, хвастливо выставлявшие напоказ вышитое у них изображение своего бога. Было тут немало и прибывших из менее знаменитых священных мест, с завистью вычислявших, во сколько золотых талантов превратят их коллеги из Элевзиса народный энтузиазм. Крестьяне в кожаных сандалиях задевали локтями куртизанок. Молодые люди, завитые и надушенные, в туниках, развевавшихся точно у женщин, образовывали группки вокруг философов, которых можно было узнать по их длинным бородам и небрежному костюму. Щеголи из Коринфа громко смеялись, держась за руки и заставляя любоваться своими волочившимися по земле плащами. Высокие носилки качались над головами. В них возлежали знаменитые гетеры, жены богатых купцов или важных сановников. Непочтительная толпа нехотя давала дорогу носильщикам.
Наконец, когда солнце склонялось уже к горизонту, резкий звон колокольчиков заставил всю эту суетящуюся и задыхающуюся от жары толпу поспешить к храмам.
В это время Конон выстроил отряд афинских всадников на Рарии. Все это были молодые люди из самых знатных семей, великолепно экипированные. На них были серебряные шлемы с красными султанами и стальные доспехи. Тяжелый меч с блестящей рукояткой висел у пояса на широкой кожаной перевязи синего цвета. Они сидели на горячих эпирских конях, держа поводья, обшитой железными пластинками перчаткой. Следуя обычаю египетских всадников, стремена были из двойного ремня перекинутого через спину лошади позади загривка. Седлами служили шкуры диких зверей: красных либийских пантер или серебристых волков с гор Фракии.
Конон держался немного впереди. Презиравший египетскую моду, он, действуя одними шенкелями, мастерски управлял горячей лошадью, черной, как Эреб[26], с белой звездочкой на лбу.
Вооруженные деревянными пиками глашатаи, с громкими криками, щедро раздавая направо и налево удары, очищали дорогу. Низшие жрецы выстроились на ступенях храма. Они в такт звонили в колокольчики, которые с незапамятных времен возвещали об окончании мистерий и о выступлении процессии.
Массивные бронзовые двери, за которыми в глубине храма блестели золотыми точками огни восковых свечей, распахнулись настежь; и священная процессия тронулась в путь.
Во главе шли участвовавшие в мистериях дочери чужестранцев, отцы которых имели право гражданства.
Все они были в самых нарядных костюмах своей родной страны. Нумидийки, закрытые по самые глаза, либийки из Киренаики, такие же темнолицые, как эфиопы, но с более тонкими чертами и, в таких же ярких одеждах; каппадокийки с золотыми украшениями на головных уборах; фригийки, у которых красные гиматионы были наброшены на вышитые прозрачные одежды; этрусски, обвешанные великолепной работы украшениями из меди или чеканного олова; смуглые девушки из Тира и Сидона, которым связанные тонкими цепочками ноги позволяли двигаться лишь мелкими шажками. Наконец, среди них народ с любопытством рассматривал девушку необыкновенной красоты. В первый год минувшей олимпиады в Пирей прибыла барка, скользившая по волнам, как морская змея, и высадила на берег целую семью варваров. Они прибыли из неведомой страны, лежавшей далеко за Геркулесовыми Столбами. Эти чужестранцы переняли обычаи и веру эллинов, и дочь их поклонялась эллинским богам. Она не носила покрывала: у нее были светлые волосы, ее белое платье, стянутое в талии шелковым шнурком, было сделано из очень тонкой ткани, такой же прозрачной, как драгоценный камень гиацинт. Спереди, на груди, висел на тонкой цепочке золотой серп.
Все эти молодые девушки шли медленным, мерным шагом. Они спустились по ступеням, останавливаясь на каждой из них, и когда, наконец, собрались все на дороге, которая вела к гавани, запели чистыми голосами торжественные гимны.
Далеко за ними, шли в три ряда восемнадцать глашатаев. Темно-синие одежды их были украшены вышитыми серебром атрибутами богини.
Глашатаи предшествовали следовавшей за ними длинной процессии жрецов богини Деметры. Все эти жрецы, принадлежали к древнему роду Цериксов. Число их бывало различно, но никогда — меньше ста. Длинные бороды, окрашенные в темный цвет, ниспадали на грудь. Все они были одеты в белое. Поверх наброшенного на голову покрывала был возложен венок из маков и васильков. Каждый из них держал в руках сноп спелых колосьев со стеблями одинаковой длины, в середине которого был зажженный факел.
Иероцерикс — старейший из них, шел посредине. У него одного была некрашеная, очень длинная и совсем белая борода. Он величественно опирался на косу с коротким, блестящим лезвием, рукоятка которой из слоновой кости при каждом его шаге громко стучала о плиты.
Он протяжно пел мелодию, слова гимна Ивика:
«Женщины, девушки, дети, день траура кончился. Калатос возвращается с первым лучом, который посылает нам Гесперос».
Все остальные жрецы подхватили припев.
«Калатос возвращается, падите ниц! непосвященные, падите ниц!
Всемирная кормилица, чудная матерь Кора, мы приходили к тебе, всемогущая, с верой прежних дней. Пошли нам жить всю нашу жизнь в согласии и в богатстве.
Калатос возвращается: падите ниц! непосвященные, падите ниц!
Дай созреть хлебам в полях, дай корм нашим стадам, пошли нам урожай плодов, пошли нам урожай фиг, маслин и винограда.
Калатос возвращается: падите ниц, непосвященные, падите ниц!
Великая богиня, будь нашей покровительницей. Прими наши жертвы и прости нам наши грехи. Пусть всюду царит счастливый мир, пусть рука сеятеля будет также и рукой жнеца, собирающего жатву.
Калатос возвращается: падите ниц! непосвященные, падите ниц. Склоните ваши головы, закройте глаза. Падите ниц, непосвященные, падите ниц».
В эту минуту, когда к небесам возносился последний стих гимна, появилась группа девушек, которые несли священный ковчег. Весь народ, повинуясь повелительному жесту жрецов, пал ниц.
Двенадцать с детства посвященных девушек лучших фамилий сгибали свои плечи под тяжестью трижды священного ковчега. На них были длинные бледно-голубые одежды, расшитые золотыми колосьями. Они шли медленным торжественным шагом; под покрывалами шафранного цвета нельзя было различить черты их лица. Ковчег представлял из себя ящик черного дерева, обитый серебром, в котором находились различные святыни, самой почитаемой из которых была маленькая статуэтка из грубой глины, изображающая богиню. Сам Триптолем нашел ее однажды в пыльной земле Рарии. Легенда повествует, что найденная им статуэтка приказала ему соорудить храм на том самом месте, где она упала с неба. Тяжелый ковчег помещался в ивовой корзине, украшенной цветущими полевыми травами и свисавшими по краям длинными белыми шелковыми лентами. Другие девушки поддерживали обеими руками обшитые золотой бахромой концы лент. А вокруг них шли, приплясывая, маленькие девочки, все одеяние которых ограничивалось наброшенной на худенькие плечи шкуркой белой козы. У них были тонкие корзиночки, висевшие на шее на голубых и красных лентах. Эти корзиночки доверху были наполнены распустившимися розами, и девочки в такт танца и пения осыпали душистыми лепестками роз распростертую на земле толпу.
В том месте, где дорога из Афин пересекалась с большой улицей, стояла огромная повозка, запряженная белыми телицами. Молодые девушки поставили на нее калатос, затем взобрались сами. И в то время, когда иероцерикс давал благословение, девочки ощипывали последние розы, зажглись яркие огни смоляных факелов. Присутствовавшие, взялись за руки, образовав вокруг огней оживленный, веселый круг. Воздух наполнил густой дым, сыпались искры; в колеблющемся свете факелов пылали возбужденные лица.
Наконец, факелы стали догорать, а потом и совсем погасли. Множество струек дыма поднималось к небу, где уже появились первые звезды. За большим облаком, окрашенным нежным багрянцем, быстро опускался в море диск солнца.
Конон, наблюдая за выступлением паломников, ждал, пока последние из них примкнут к процессии, чтобы потом двинуться следом за ними со своими всадниками.
Все, проходившие мимо, приветствовали его.
У подошвы холма появились великолепные, высокие носилки, которые несли шестнадцать литийцев, вся одежда которых состояла из куска белой ткани, охватывавшего бедра. Занавески были подняты; в глубине носилок была видна Лаиса, с красными цветами на черных волосах, полулежавшая на подушках из виссона возле Миро, своей подруги. Когда носилки остановились на минуту, чтобы занять свое место в очереди, Лаиса увидела стратега, поклонилась и послала ему очаровательную улыбку.
— Твой венок, Лаиса, — крикнул кто-то, — дай ему свой венок.
Многие остановились и тоже начали кричать:
— Увенчай его, Лаиса. Увенчай его.
Гетера не заставила себя упрашивать, сошла с носилок. Едва она коснулась земли, как сотни рук подхватили ее, и через минуту она была уже возле Конона.
Лаиса сняла с себя венок и грациозно возложила его на молодого, полководца.
— Этого было бы слишком мало, если бы это было все, — сказала она.
Она обняла его и поцеловала в губы.
— Еще, еще! — весело закричала толпа.
Но Конон, натянув повод, поднял на дыбы горячившуюся лошадь.
— Благодарю тебя, Лаиса, — сказал он, улыбаясь. — Твои цветы не так приятны, как твой поцелуй. Но из-за потерянного времени ты вернешься в Афины последней.
— Это ничего не значит, — возразила молодая женщина, — если ты вернешься вместе со мной!
— Нет, — отвечал стратег и повернулся к своим всадникам.
Лаиса жила в очень красивом доме в предместье Койле, славившемся своими прекрасными садами.
После мидийских войн торжествующие Афины за несколько лет вновь воздвигли свои разрушенные стены. Вместо домов, сооруженных варварами, строились новые, более обширные и более элегантные здания. Старые дороги были выправлены, слишком крутые склоны выровнены, перекрестки расширены. Два предместья, Керамика на севере и Койле на юге, расширенны. Что-то вроде сада было разбито в центре Койле. Большие деревья редко попадались в черте города. Поэтому риторы и софисты, окруженные толпой служителей и учеников, Любили рассаживаться на каменных скамьях, устроенных архонтом Гиероклесом в тени этих деревьев. Вода, проведенная из ближайшего источника, наполняла небольшой пруд, вытекая из него в сторону Иллиссиса. Кувшинки покрывали его темную воду своими неподвижными листьями, а ветер пел свои песни в легкой листве камышей.
Дом Лаисы, с двумя построенными одна над другой террасами, выходил фасадом в этот тенистый уголок. Лаиса была самая знаменитая гетера в Афинах. Приехав из Коринфа несколько лет тому назад, она, несмотря на свою молодость, смело подхватила скипетр «царицы» изящества и хорошего вкуса, выпавший из рук Аспазии. Философы, артисты, поэты, ее обычные гости, заходили к ней для продолжения своих бесед на излюбленные темы. Она лучше других доказала, что женщина создана не только для исполнения домашних обязанностей или грубых наслаждений: первое предоставлялось примерным женам, а второе — куртизанкам. Ум, находчивость, способность говорить обо всем, искусство вести беседу, пленительная внешность, поклонение искусству, — все это соединялось в Лаисе в равной степени. Ее таланты, ее красота, ее изящество обеспечивали ей богатство и давали возможность окружать себя толпой восторженных поклонников. О ней говорили всюду и везде; ее имя повторялось в лавках парфюмеров, ее малейшие поступки комментировались под сводами театров, в публичных собраниях, в судах, даже в сенате. Красота тогда была религией, воплощенным и видимым прообразом вечного божества. В увенчанной цветами гетере языческая толпа приветствовала царицу красоты. Чужестранцы называли ее: Афродита. Афиняне снисходительно улыбались, потому что Лаиса была брюнеткой, как восточная Астарта. Прогуливаться мимо ее дома сделалось для многих ежедневной потребностью. Площадь Койле была маленькой академией, более аристократичной и менее людной, чем настоящая. Гетера, как добрая богиня, не отказывалась от скромного поклонения своих обожателей. Когда в конце дня она появлялась на убранной цветами террасе, все жаждавшее видеть ее общество было уже там.
Она жила в настоящем дворце, который заставила построить себе Эфранора. Ступени из синего мрамора вели к широкому портику, архитрав которого поддерживал рельефные украшения из мрамора. По ступеням были расставлены маленькие Эросы, которые, улыбаясь, натягивали свои луки. Она любила цветы: колокольчики ниспадали с террас, увитых плющом, и в бронзовых вазах, стоявших на изящных треножниках, разноцветные гвоздики подставляли солнцу свои цветки.
В тот день одетая в длинный белый пеплос, из-под которого выглядывали только обнаженные руки, обвитые золотыми змеями, Лаиса полулежала среди шкур пантер на высокой кровати и рассеянно играла с ручной горлицей, которая ворковала, ласкаясь к ней. Клеон и Ликург, старые разбогатевшие метеки, сидя возле нее на низких табуретах, болтали всякий вздор.
— О, — говорил Клеон, — я построил бы храм Афродите, если бы…
— Если бы что? — спросила Лаиса.
— Если бы ты согласилась подарить мне такой же поцелуй, каким одарила вчера вечером.
— Я никогда не целовала тебя.
— Увы! не меня, а того молодого стратега, которому ты отдала свой венок. Фи, Лаиса, моряк, от которого пахнет солью!..
— Глупец. Если б не он, ты сегодня был бы гребцом на дорийских галерах… Смотри, старый безумец, вот точно такой же поцелуй…
Она звучно поцеловала гладкий череп Клеона.
— А теперь пусть войдет твой архитектор.
Вошедший Анаксинор, одетый в простой плащ из грубой шерсти, поклонился гетере.
— Приветствую тебя, — сказал он подчеркнуто торжественным голосом, — всегда прекрасная дочь Тимандры. Твои обожатели, если я не ошибаюсь, спорят. Почему они не изучают философию?
— Мы не спорим, — с досадой произнес Клеон, — но мне кажется, что твоя мудрость очень плохо одета.
— Мудрость — любимое дитя бедности. Бедность — это такая приятная вещь, которую легко сохранять без сторожа и которой презрение придает силу.
— Да сохранят тебе ее боги!
— Я помогаю их всемогуществу. Я выиграл сегодня в кости, и поэтому могу предложить тебе кое-что.
— Что же? — спросил Клеон.
— Новый том моих сентенций. Рукопись будет стоить тебе пять талантов. Это совсем даром. Ты скажешь, что сам написал их, и тебе поверят. Если же тебе почему-нибудь не поверят, в утешение тебе останется…
Клеон, нахмурив брови, украдкой взглянул на Лаису.
— Я не совсем понимаю, — сказал он.
— Ты вовсе ничего не понимаешь. Тебе осталось бы утешение: ты узнал бы за небольшую плату, — пять талантов для тебя ничего не значат, — как философия учит умных людей извлекать пользу из глупцов.
Между тем рабы расставили в зале столы с фруктами, пирожками, вином. Стали собираться обычные посетители. Скоро тут были все, кого считали в Афинах богатым или знаменитым. Ритор Терамен, человек лет пятидесяти, ходивший всегда с непокрытой головой. Ксенократ из Халкедонии, старавшийся заставить позабыть о своем иноземном происхождении преувеличенным подражанием афинской моде. Баккилид, поэт, родившийся в Александрии и задержанный в Афинах в качестве заложника за какую-то провинность своих сограждан, давно позабытую. Коребос, Ксеноклес — архитекторы Пропилей и Эректиона. Ктезилад, Поликтет, Навкид — скульпторы, изваявшие для многих священных мест свои чудные статуи. Парразиос, Цейксис, Аполлодор, чьи грандиозные, соперничавшие друг с другом фрески украшали дом Лаисы. Множество поэтов, философов, историков, ученых: Кратес, Гелланикос, Эвполис, Изократ, Антифон, астроном Метон, врач Эвтикль, все те, которым политика или война создавала временную или продолжительную славу.
Женщин было немного, но все они были красивы: Праксилия из Сикиона, изящная Миро, певшая чудным голосом стихи любви, которые она сочиняла сама и которым Миртис, ее подруга, аккомпанировала на арфе. Телексилия, изгнанная из своего отечества и всюду обращавшая на себя внимание своей удивительной мечтательной красотой. Были и другие, одетые с пышностью, которую они принимали за изящество.
Хозяйка дома ходила по залу, среди гостей, оживляя разговор, если ей казалось что он обрывался.
Сквозь легкую занавесь видна была залитая солнцем терраса, время от времени Лаиса выходила на нее и с видимым беспокойством смотрела на улицу.
— Кого она ждет? — спросил Корибос ритора Изократа. — Миро что-то долго не начинает петь, а я только и пришел за тем, чтобы послушать ее.
— А вот и тот, кого она ждала, — отвечал Изократ.
Высокая фигура Конона появилась между колоннами. Присутствие такого многочисленного собрания, видимо, смутило его, но сопровождавшая его женщина взяла его за руку и повела в зал.
— Это Эвника ведет его, — тихо сказал Изократ. — Решительно, этот молодой человек создан для того, чтобы заменить сбежавшего красавца Алкивиада.
— Что за Эвника? — спросил Корибос, мало знакомый с обитателями этого дома.
— Эвника — молочная сестра Лаисы. Ее суровый авторитет управляет здесь всем…
В этот момент все замолчали, потому что Лаиса, держа за руку молодого стратега, вышла на середину зала и представила его своим гостям. Когда шум, вызванный прибытием стратега, стал стихать, послышался голос Эвтикла, который сказал:
— Не говори мне больше о богах!
Не замечая, что его слова раздаются среди наступившей тишины, упрямый врач продолжал:
— Какое мне дело до богов и до того, в чем заключается вера в них, заставляющая поклоняться им заблуждающийся народ. Разве ты не понимаешь, до какой степени твой Олимп мешает моему стремлению вперед. Я удаляю покровы заблуждений, я стараюсь расширить наши слабые знания, чтобы увидать, по крайней мере, хоть какие-нибудь следы истины, а ты пугаешь меня, точно ребенка, каким-то громом Зевса…
— Хорошо сказано, Эвтикл, — воскликнул Анаксинор. — Но, пока ты здесь споришь, Асклепиос уморит всех твоих больных.
Лаиса смотрела сквозь свои длинные ресницы на сидевшего возле нее Конона.
— Как ты хорошо сделал, что пришел, — прошептала она. — Я начинала тревожиться и говорила себе: «он презирает меня», и уже была готова заплакать.
— Лаиса, — сказал Конон, — ты обманула мое доверие. Ты обещала мне, что будешь говорить со мной о счастье того, кто мне дорог…
— Я хотела говорить с тобой только о своем счастье.
— И я попадаю на празднество в полном разгаре. Это настоящее предательство.
— Прости мне это, я так счастлива!
— Я прощаю тебя, Лаиса. Но теперь, после того как я исполнил твое желание, мне нужно уходить. Важные дела принуждают меня идти немедленно.
— Подожди. Миро будет петь. Она будет петь для тебя.
Рабы наполнили чаши, зал погрузился в полумрак, и все смолкли, потому что Миртис начала играть на арфе. Это был почти еще неизвестный инструмент, недавно привезенный из Египта. Арфа Миртис изображала дракона, загнутый хвост которого поддерживал струны.
Миро встала возле нее и запела:
«Он счастливый соперник богов, тот, кто, стоя со мной лицом к лицу и глядя мне в глаза, слушает ласковый шепот моего голоса.
Он улыбается, моя грудь вздымается, сердце перестает биться. Силы покидают меня. Я смотрю на него. Уста мои дрожат и немеют.
Язык прилипает к небу. Вдруг пламя охватывает мое взволнованное сердце. Глаза заволакиваются. Я слышу вокруг себя смутный гул.
Холодный пот обливает мои члены и каплями выступает у меня на челе. Я конвульсивно содрогаюсь, возбужденная. Жизнь покидает меня, лицо мое бледнеет, силы падают, я теряю сознание.
Привет тебе, прекрасная звезда, привет тебе, блестящая Селена, посылающая свои лучи на мое ложе и приводящая меня в безмолвии ночи в объятия обожаемого, часы удовольствия слишком кратки».
Последние аккорды замерли. Ликург захлопал в ладоши и воскликнул:
— Миро, твои стихи великолепны. Они так же прекрасны, как и ты. Я влюблен в твои стихи. Я покупаю их и тебя вместе с ними.
Философ Кратес подошел к молодым женщинам:
— Вы удивительно дополняете одна другую, — сказал он. — Музыка Миртис поддерживает изящный голос Миро, как колонна поддерживает храм.
— Не хвали Миро за ее талант, — вмешался поэт Антифон, — стихи, которые ты слышал, не самые изящные, а самые страстные. Чувствуешь ли ты, как дрожит их ритм, как он колеблется? Они упали бы, если бы Миртис не поддержала их на струнах своей арфы.
— А ты сам разве ничего не прочитаешь нам, Антифон? — спросила Миртис, тронутая похвалой молодого человека.
— Увы, после вас это немыслимо. В следующий раз мы начнем с меня. Но Баккилид сочинил элегию, которой еще никто не слышал. Мы должны быть первыми слушателями…
— Приготовься, Баккилид, — сказала Лаиса своим повелительным тоном.
— С удовольствием, — отозвался тот, — но предупреждаю вас, что она немного длинна.
— Ну, — воскликнул Ликург, — тогда прочти нам начало и конец.
— Фивянин, — крикнула Лаиса, — позови двух рабов и прикажи вывести этого грубияна.
Испуганный Ликург втянул голову в плечи и замолчал. Все подвинулись ближе к поэту. Баккилид, опираясь на спинку сидения, тихим голосом стал читать сочиненную им элегию.
После того, как дрожавший от волнения голос молодого поэта произнес последнюю фразу, все долго еще оставались безмолвными. Анаксинор, под влиянием охватившего его волнения, которое и не пытался скрыть, воскликнул:
— Что делает здесь этот молодой человек? Почему продолжает оставаться у нас пленником тот, кто умеет с такой искренностью передать нам сожаление о своем печальном отечестве? Я недавно был в Египте и, глядя на эти берега, которые палит знойное солнце, я благодарил богов за то, что они дали мне родиться под солнцем Аттики. Но у каждого человека живет в сердце любовь к родной земле. И, раз Баккилид с сожалением вспоминает о громадном сфинксе, сидящем в песках у подножья пирамид, почему мы не позволяем ему вернуться на родину? Молодой человек, неужели до сих пор никто не говорил о тебе в народном собрании?
— Я сам говорил о себе, — отвечал Баккилид. — Но мой акцент нашли смешным и…
— Завтра ты пойдешь со мною. Если я увижу, что народ будет колебаться, я прочту твои стихи. Если ты будешь читать их сам, возможно насмешка какого-нибудь дурака помешает тебе дочитать их до конца.
— Благодарю тебя, Анаксинор. Твое суровое учение и твои манеры заставляли меня удаляться от твоего портика. Но теперь я еще раз убеждаюсь, что не надо судить о людях по наружности. У тебя отзывчивое сердце под грубым плащом.
— Мое сердце вовсе не отзывчиво, — резко возразил Анаксинор. — Быть справедливым не значит быть чувствительным. Чувствительное сердце у Клеона и Ликурга. Их музыка трогает также как быков, наполнявших конюшни Авгия, трогал голос Геркулеса. Лаиса, — крикнул он, — разве ты не видишь, что твои поклонники спят. В этом мало лестного для добродетели твоих прелестей или для прелести твоих добродетелей… как тебе больше нравится.
Но Лаиса не слышала его. Сидя на шкурах пантер, рыжеватый мех которых подчеркивал белизну ее рук, она слушала Конона, который вполголоса рассказывал о своей последней битве. Миро, сидя возле стратега, тоже слушала его рассказ. Ее туника была расстегнута, плечо обнажено, прозрачная вышивка легкой рубашки чуть прикрывала розовую грудь. За спиной Конона, склонясь к нему, сидела Тезилла. Одна только Миртис, сложив руки на коленях, мечтала возле своей безмолвной арфы.
Гул голосов наполнял большую комнату. Рабы снова принесли угощение. Один из них, прежде чем наполнять чаши, быстро наклонял горлышко амфор. Обыкновенно сам хозяин дома приносил в жертву домашним богам каплю чистейшего масла, плававшего на поверхности вина. Но здесь обычаи не особенно чтили: простой раб, разносивший хлеб и вино в обвитых цветами кувшинах, заменял виночерпия.
Миро взяла за руку Конона и, притянув к себе, говорила ему шепотом на ухо нечто, по всей вероятности, приятное и веселое, потому что молодой человек слушал ее, улыбаясь.
— Завяжи тунику, Миро, — сказала Лаиса, пытаясь прекратить бесившее ее нахальство подруги. — А то у тебя видны складки на теле.
— Если у меня и появились складки, то только что, — возразила Миро язвительно, — потому что еще вчера я позировала для бюста Афродиты. Не правда ли, Миртис, я была вчера у Лисимаха.
— Это правда, — подтвердила Миртис. — Мы были там вместе. Лисимах лепил только ее плечи, а лицо он лепил с меня.
— Потому что он нашел, что твоя прическа лучше подходила к типу статуи.
— Что же эта за статуя? — спросил Конон.
— О, — ответила Лаиса, — там есть все, что хочешь. Толстая Теано позировала для ног. Это будет богиня красоты.
Миро собиралась возразить, но в эту минуту Поликлес и Гелланикос подошли к начинавшим ссориться молодым женщинам:
— Лаиса, — сказал первый, — мы пришли узнать твое мнение. Гелланикос со вчерашнего дня без ума от одного юноши…
— Это один эфеб.
— Что же вам нужно от меня? — спросила Лаиса.
— Скажи, что такое, по твоему, любовь? И почему именно нужна любовь?
— Не знаю.
— У тебя не хватает опытности, бедняжка, — тихо сказала Миро.
Лаиса бросила на нее уничтожающий взгляд.
— Миро сумеет лучше объяснить чем я, — сказала она, поднимаясь. — Она по крайней мере, знает как старые грехи заставляют совершенно новые. У меня нет времени болтать с вами об этом…
Легкая, грациозная она, с минуту поправляла свои волосы, разгладила складки туники и, готовясь выйти, сказала, обернувшись:
— Да, спросите об этом Миро. Она занимается этим вопросом целые ночи, чтобы потом говорить об этом целые дни…
— Я написала об этом стихи, — сказала Миро. — Если хочешь, будем состязаться вместе…
— О! стихи… Анаксагор пишет их, когда бывает пьян.
И Лаиса вышла, опустив за собой тяжелую бахрому драпировки.
— Хотите знать мнение Анакреона? — спросила Миро молодых людей, оставшихся возле нее.
— Мы предпочитаем узнать твое мнение, Миро, мнение гетеры.
— Ваш вопрос, — отвечала она после минутного размышления, — ваш вопрос стар, как мир, и каждый решает его, как ему нравится. Геркулес долго оплакивал смерть Гиласа, исчезнувшего во время преследования им Никлеа и Маллиса в светлых водах фонтана. Но затем он позабыл Гиласа и стал работать на прялке у ног темноволосой Омфалы. Мы все дети Геркулеса с таким же непостоянным сердцем, как и у него. Мы легкие листья, носимые ветром, которые летят, куда влечет их желание, к красоте! Высшая красота та, которая пробуждает и украшает нас, не налагая цепей. Наши губы вечные клятвы; но мы забываем их в ту же минуту, потому что для нас любовь только страсть. И эта страсть, рожденная от взгляда, возбужденная улыбкой, умирает после первого же поцелуя. Это минутное и всесильное дитя жизни только слегка касается нашей души.
В то время, как Миро говорила это, Дионисий подошел к Конону и что-то сказал ему. Конон со скучающим видом последовал за ним.
— Миро, — сказал Баккилид, — как такие верные и в то же время такие ложные понятия могут сходить с твоих прелестных губ? Как ты можешь сравнивать любовь людей со скотскими и бессознательными влечениями животных? Как ты, вдохновенная поэтесса, можешь забывать о своей чудной поэзии?
— Баккилид, твои друзья спрашивали мнение гетеры. Гетера им и отвечала. Но, если ты хочешь знать, что думает женщина, то и женщина может ответить. Я завидую тем девушкам, которые выходят замуж чистыми, непорочными. Они получают первый поцелуй от своего мужа. Они с радостью приветствуют материнство и со счастливой улыбкой на устах убаюкивают ребенка, засыпающего у них на руках. Их целомудрие надолго сохраняет им красоту. Они живут, наслаждаясь всеми радостями семейной жизни, не испытывая тех мук зависти, с которой смотрят на них те, которые отдают свою любовь за деньги. Я немного прожила на свете, но мне кажется, что в дни моей юности солнце светило как будто ярче, воздух был прозрачнее, море красивее, земля чище. По всей вероятности, потому, что тогда и я была другая. Я любила багрянец заката, сияние утра и свежий источник, который струился в моей родной долине под ивами, среди цветов, украшавших зеленый травяной ковер. Я еще не видела Афродиты, плывущей на своей морской раковине, окруженной тритонами. Я не знала, что и я красива. Однажды один чужестранец появился в нашей долине, я поверила его лживым словам… и стала гетерой Миро… Те, которые любят меня немного, называют меня поэтессой. Это правда, я пишу стихи. Сожаление о прошлом, иллюзия настоящего. Иногда хрупкий цветок надежды…
— Все, что ты сказала, Миро, очень красиво, — проговорил Баккилид. Чтобы доказать мою благодарность, позволь поцеловать тебя.
— Цена за мой поцелуй талант серебром.
— Это слишком много для моего кошелька.
— Тогда сделай, как Анаксинор — пей: чаши полны…
Рабы зажгли восковые свечи, вставленные в прикрепленные к стене бронзовые подсвечники и треугольные лампы, висевшие с потолка; поставили на столы вино, мед и пирожки. Затем они расставили полукругом сидения и предложили их гостям. Вошли флейтистки с венками на головах и расположились в глубине зала. Следом за ними появились танцовщицы, грациозные фигуры которых вырисовывались под длинными и прозрачными туниками. Начались танцы под звуки мелодичной, тихой музыки…
Дионисий открыл дверь, не постучавшись, и, пропустив вперед Конона, скромно удалился.
Воздух был насыщен ароматами. Маленький красный свет горел в курильнице, где тлели угольки благовоний из Армении. Темные материи тяжелыми складками покрывали стены. Мозаичный пол был покрыт разноцветным ковром, вытканным на берегах Ефрата.
В углу возле двери стоял между двумя колоннами домашний жертвенник. На нем медленно сгорали палочки фимиама, курившегося перед чудной белой статуэткой, вышедшей из мастерской Гиппарха. Это была Афродита, выходящая из волн. Богиня грациозным жестом выжимала свои длинные еще влажные волосы.
Напротив помещалось большое полированное зеркало. Две восковых свечи, отражаясь в зеркале, освещали его.
В темной части комнаты стояла кровать, к которой вели три ступеньки из розового мрамора. Она была покрыта дорогими мехами, привезенными из страны снегов. Каждое угро рабыня тщательно расчесывала Когда вошел Конон, Лаиса стояла, наклонясь возле кровати, так, чтобы свет падал на волосы и освещал надетые на ней драгоценности, сверкавшие разноцветными огнями.
— Сядь возле меня. Я хочу поговорить с тобою, — сказала она.
— Как ты красива, Лаиса!
Она села на кровать, и свет от свечей осветил ее всю.
На ней была полупрозрачная туника. Белизна обнаженных ног резче выделялась на покрывале малинового цвета. Густая копна волос осеняла лицо, глаза блестели, как черный жемчуг.
— Не правда ли, я красива? — сказала она, закидывая руки за голову. Я сегодня так красива только для тебя одного… потому что со вчерашнего дня гордая Лаиса влюблена… я позвала тебя сюда, я нарочно нарядилась так, чтобы опьянить тебя своей красотой.
— Твоя красота превосходит красоту всех других женщин. Но…
— Но что? — спросила удивленная гетера. — Чего ты раздумываешь?
— Я не раздумываю, — грубо ответил Конон, — я отказываюсь…
— Ты отказываешься, — воскликнула Лаиса, вскакивая с постели. — Я знаю, почему ты отказываешься. Мне говорили: тебя хотят женить. Я понимаю, что забота о продолжении рода заставляет тебя жениться, но ты и сам отлично знаешь, что тебе скоро надоедят неумелые ласки жены. Все это один только глупый предрассудок. Когда материнство обезобразит твою невесту, ты поступишь так же, как и другие. Ты предоставишь ей распоряжаться рабами и управлять домом. Она будет хозяйничать в погребах с вином и в амбарах с мукой; а ты будешь искать в другом месте возлюбленную с более соблазнительными губами. Немного раньше, немного позже! Такова жизнь… Уже наступает ночь, короткие часы ускользают… Забудь о своей женитьбе. Не бойся, тебя, как и других, обвенчают, наверное, в следующее же новолуние… Красива ли, по крайней мере, твоя невеста? Как ее зовут? Кто-то говорил мне ее имя, но я забыла.
— Лаиса, — сказал Конон с твердостью, — я простой смертный, выросший на предрассудках, как ты это сейчас только сказала. Имени моей невесты незачем здесь произносить. Я не за тем пришел, чтобы говорить о ней в доме гетеры…
— Так зачем же ты тогда пришел? Зачем ты сидишь возле меня? Зачем ты оскорбляешь меня, называя гетерой? Гетера управляла Аттикой. И, если бы я захотела, я могла сделать то же самое, что и она. Гетера! Да, я гетера. Посмотри на меня. Я смертная, но я тоже богиня. Я — Афина, рожденная из головы Зевса, Афродита, вышедшая из морской пены. Я все! Я — женщина, которая думает и которая любит, я — книга любви, я — арфа страсти, я — прекрасная дочь Хроноса. Вот почему толпы мужчин пресмыкаются у моих ног. Уходи! Ступай к своей невесте, неловкой, как девушка, глупой, как рабыня! Кто бы она ни была, я ее ненавижу, я ее ненавижу, и ты можешь сказать ей это!
Она снова легла, закинув руки за голову и, видно было, как поднималась под туникой ее грудь.
— Прощай, Лаиса, — сказал Конон после короткого молчания. — Твое дурное расположение духа в конце не заставит меня забыть любезный прием вначале. Когда я захочу говорить об умной и красивой женщине, я вспомню о тебе.
— Прости меня, — прошептала она, вдруг поднимаясь и обвивая руками молодого человека. — Я оскорбила тебя, я безумная, я ревнивая. Полюби меня. Если ты бросишь меня теперь, мне останется только умереть.
— Нет, Лаиса, нет, не надо умирать. Что сказали бы Алкивиад, Диомед и все молодые и старые эвпатриды? Что было бы с Афинами без живой богини? — сказал он, улыбаясь.
— Не уходи… В первый раз моя красота, — увы! — изменила мне. Кто же защищает тебя так? Я почти нагая пред тобой, а ты продолжаешь смотреть на меня, как мраморное изваяние или как старик.
— Я ни то и ни другое, — с досадой возразил Конон. — Меня защищает тот бог, которого ты всегда призываешь и неутомимой жрицей которого тебя называют.
Лаиса опустила голову. Со своими длинными полузакрытыми ресницами, на которых блестели слезы, с опущенными руками, она была привлекательнее, чем за минуту до того, когда смотрела на Конона негодующими глазами.
Она прошептала так тихо, что едва можно было ее расслышать:
— Неутомимая жрица! зачем ты говоришь так со мною? Если бы ты знал, как мне это тяжело и мучительно. Эрос карает меня. Прощая, Конон, ты можешь смеяться надо мной с своими друзьями и рассказать, что видел, как плачет Лаиса.
— Не отчаивайся так, Лаиса, — улыбаясь сказал Конон: — твои слезы высохнут, и твоя красивая улыбка снова расцветет на твоих насмешливых губах. Завтра же ты позабудешь обо мне. Позови своих рабов и прикажи отворить дверь. Меня ждут.
— Тебя ждут? Кто тебя ждет? Твоя невеста, твоя возлюбленная?
— Замолчи! — гневно воскликнул он, поднимая руку.
— Афродита! пошли мне смерть от его руки! — Лаиса опустилась на колени и, сложив руки, дрожа и трясясь от судорожных рыданий, подняла к небу полные слез глаза.
— Довольно, позови своих рабов.
— Я гетера, — сказала она тихо. — Из дома гетеры не уходят не очистившись! Рабы отведут тебя в ванну. Вода очистит тебя. Ты придешь сюда затем на одну минуту. Что значит одна минута для человека, для которого еще не наступил его час! Я хочу только услышать «прости» из твоих уст.
Конон взглянул на клепсидры. Они показывали одиннадцатый час дня. Он решил исполнить ее просьбу.
— Хорошо, — сказал он, — зови твоих рабов…
— Сюда господин, — говорили рабы. Это были два высоких либийца. Слегка прикрытые полосатой материей, обернутой вокруг бедер, они держали в руке бронзовую светильню, которые носили на цепочках и которые были тогда во всеобщем употреблении.
Рабы привели Конона в просторную комнату, вымощенную кирпичами, стены которой, закругленные по углам, были покрыты разноцветной мозаикой. Среди комнаты стояла на возвышении ванна из белого мрамора с розовыми прожилками. В углу старуха разжигала дрова под медным котлом.
Когда Конон вышел из ванны, ему казалось, что новая кровь бежит по жилам. Его движения были уверенными, ловкими.
Рабы проводили его в комнату Лаисы. Он приподнял портьеру и вошел.
— Лаиса, — сказал он, — я пришел проститься с тобой. Благодарю. Ванна была хороша.
Гетера поднялась и в один легкий прыжок оказалась у ног молодого человека.
— Я люблю тебя, возьми меня… унеси…
Он попытался высвободиться и тихонько оттолкнул молодую женщину.
Лаиса отскочила назад и пристально смотря на него расстегнула золотые застежки, которые поддерживали ее вышитую тунику. Тонкая ткань скользнула и упала к ногам гетеры.
Лаиса стояла, уверенная в своей красоте и улыбалась…
— Так угодно богам, которые создали тебя такой красивой, — пробормотал он, сжимая ее в объятиях…
На следующий же день в городе все стало известно. Три дня стратег не появлялся на упражнениях на стадионе. Не видели его и в коллегии эфебов. Рабы на все вопросы отвечали одно и то же: «Мы не знаем, где наш господин». Наконец, когда в народном собрании объявили, что дорийцы снова вооружаются и кто-то спросил: «Где же стратег?» — «Ищите его у Лаисы», — отвечал Анаксинор.
Леуциппа, присутствовавший при этом, получив подтверждение тому, что уже подозревал, грустный вернулся домой.
— Дитя мое, — сказал он Эринне, — человек, которому ты доверила свое юное сердце, скрывал душу лжеца под маской честности и мудреца. Богам угодно было, чтобы ты узнала об этом. Принесем им за это благодарственную жертву. Время смягчает страдание; оно утешит и нас. Плачь, бедное дитя, плачь, — сказал Леуциппа, обнимая девушку. — Забвение придет.
— Нет, отец, забвение не придет: ни забвение, ни прощение… Я слишком горда, чтобы простить, слишком оскорблена, чтобы забыть. Отец, бессмертные, не пожелавшие, чтобы я стала супругой, предназначили мне другую участь. Я посвящу свой пояс Афине. Носсиса уже согласилась. Позволь мне и ты пойти припасть к стопам иерофанта.
— Иди, дитя мое, иди к тишине, матери забвения. Я даю свое согласие. Если через три месяца сердце твое не изменится, я благословлю тебя произнести торжественный обет.
Когда великий иерофант, извещенный, что к нему пришла с просьбой какая-то девушка, вышел из пронаоса, он увидел Эринну, стоявшую на коленях на ступенях храма. На ее золотистых волосах было накинуто покрывало.
— Я пришла просить места у очага богини. Вот разрешение моего отца.
— Встань, дочь моя, — сказал жрец. — Ты будешь ждать в молитве, пока установленный порядок вещей не приведет тебя к алтарю. Любовь бессмертных утешит тебя. Здесь жизнь твоя будет спокойна; но, не скрою, она будет тяжела. Посмотри. — Жрец широким жестом обвел горизонт.
На востоке сияли облитые лучами заходящего солнца храмы Афин: на западе длинной лентой тянулась священная дорога в Элевзис; на севере — высились одни над другими холмы; на юге — море бурлило у желтых песчаных берегов.
— Вот земля, — сказал иерофант. Он обернулся к бронзовым дверям Парфеона. — Вот небо. Иди, дочь моя, иди молить богиню, чтобы та была благочестива, чтобы ты была снисходительна, чтобы ты под лаской ее улыбки научилась божественному делу прощения.