Во внешности Д’Аламбера нет ничего особенно замечательного – ни хорошего, ни дурного; обычное выражение его лица – ироническое и насмешливое.
Говорит Д’Аламбер обыкновенно неровно, то чересчур весело, то слишком серьезно, смотря по настроению своей души; часто речь его бывает отрывиста, но никогда она не способна утомить и наскучить. Веселость его иногда переходит в ребячество, и это школьничество представляет поразительный контраст, который чрезвычайно к нему всех располагает, с солидной репутацией, приобретенной им в ученом мире; он нравится, несмотря на то, что нисколько об этом не старается. Он редко спорит, хотя и стоит за свои убеждения; ему нет необходимости насильно заставлять других разделять его мысли. Последнее, впрочем, объясняется еще тем, что он только в области точных наук признает существование абсолютных истин, все же остальное кажется ему относительным и условным; он думает, что обо всем остальном можно говорить все что угодно.
Отличительные свойства его ума – ясность и точность. В области высшей математики он проявил талант и большую легкость в работе, и это очень рано создало ему довольно громкое имя. Ученый труд, при его способностях, оставлял ему много досуга, и он пользовался своим свободным временем, чтобы с успехом заниматься литературой; его слог, сжатый, ясный и точный, большею частью легкий, простой, иногда отличается сухостью, но никогда не обнаруживает дурного вкуса; в нем всегда больше силы, чем теплоты, более истинности, чем воображения, и благородство преобладает над грацией.
До двадцати пяти лет Д’Аламбер жил в полнейшем уединении, исключительно преданный научным занятиям; он поздно вступил в жизнь и никогда не мог с нею вполне освоиться; непонимание стариной освященных обычаев и светского языка составляет его маленькую гордость. Однако его нельзя назвать невежей, потому что он неспособен быть грубым, и если великий ученый не всегда соблюдает приличия, то частью по невниманию, частью же по незнанию их. Комплименты, которыми внезапно осыпают Д’Аламбера, приводят его в замешательство; он часто не знает, как и чем ему отвечать. Самое основное свойство его характера – откровенность и правдивость, иногда резкие, но никогда не отталкивающие.
Нетерпение и гнев быстро и сильно овладевают Д’Аламбером; он не всегда в состоянии с ними справиться, но здесь все дело оканчивается словами; в сущности он человек очень мягкий, уживчивый, более обязательный, чем это кажется; его легко прибрать к рукам, не давая ему этого только понять, потому что любовь к независимости доходит у него до фанатизма; независимость ему дороже всех благ в жизни; один из друзей справедливо называл его рабом своей свободы.
Некоторые считают Д’Аламбера злым, потому что он смеется над глупцами. Если это зло, то во всяком случае единственное, к какому он только способен; он был бы в отчаянии, если бы ему пришлось сделать неприятность даже своему врагу. И это не потому, что великий ученый прощает людям зло и несправедливость или их забывает; он не может иначе мстить человеку, как лишив его своей дружбы.
Без семьи, без связей, с ранних лет предоставленный самому себе, Д’Аламбер с детства привык к суровой, тяжелой, но свободной жизни; природа, к счастью для него, одарила его талантами и не наделила страстями; в науке и в прирожденной веселости он нашел утешение от стеснительных внешних условий, создав себе без всяких сознательных усилий своеобразное и сносное существование. Все это знаменитый математик завоевал благодаря только самому себе и своей природе; поэтому он не имеет понятия о низости, об искусстве пресмыкаться и льстить, чтобы приобрести себе положение; он глубоко презирает громкие, но пустые имена и титулы и не стесняясь говорит об этом печатно. Это создало ему много врагов, стремившихся представить его самым высокомерным человеком на свете, тогда как на самом деле он был только независим и горд.
Никто более его не радуется чужим талантам и успехам; он не терпит лишь одного шарлатанства; последнее выводит его из себя.
Д’Аламбер очень чувствителен к похвалам и к порицаниям, но только в минуту первого впечатления; как скоро оно миновало, размышление мгновенно освобождает душу от впечатлений.
Он держится того правила, что человек ученый, литератор, имеющий в виду передать свое имя потомству, должен писать с большою осмотрительностью, обращать довольно большое внимание на свои поступки и говорить все, что думает. Согласно этому правилу, сам Д’Аламбер говорит много глупостей, но никогда их не делает, а тем более не пишет.
Трудно отыскать человека, который был бы бескорыстнее Д’Аламбера; но у него так мало нужд и желаний, что ему это бескорыстие нельзя и ставить в заслугу; это скорее отсутствие порока, чем добродетель.
Есть немного людей, действительно любимых Д’Аламбером, да и с теми, кого он любит, он довольно сдержан: из всего этого заключают, что он не склонен к истинной дружбе; однако никто живее его не способен разделить радость и горе своих друзей; и то, и другое лишает его сна и покоя, и нет такой жертвы, которой он не мог бы принести своим друзьям.
Душа его, чувствительная от природы, открыта всем нежным чувствам и одинаково подвержена радости и грусти; последнему чувству он отдается даже с некоторым упоением и под влиянием его способен и любит писать самые трогательные вещи.
После всего этого неудивительно, что он в молодости своей был доступен самой живой, нежной и сладостной из всех страстей. Долгое время, однако, вследствие уединения, это чувство таилось в глубине его души, погруженное в глубокий сон; но пробуждение его было ужасно: любовь принесла Д’Аламберу одно только горе, и оно надолго внушило ему равнодушие ко всему на свете: к людям, к жизни, к науке.
Д’Аламбер готов повторить слова Тасса: «Я потерял то время, которое прошло у меня без любви». Он не замечал проявлений любви к себе и долгое время не подозревал, что его любят; по простоте своей великий ученый не мог себе представить, как можно любить и делать вид, что не любишь! Его душа нуждалась в чувстве, которое могло бы ее переполнить, а не измучить; ему хотелось нежных, сладких волнений, а не толчков, потрясений и терзаний.
Этот портрет, набросанный мастерскою рукою, есть в то же время грустная повесть души. Д’Аламбер встает перед нами как живой, со всеми своими достоинствами и недостатками. Душа его напоминает музыкальный инструмент со всеми струнами, и притом хорошо натянутыми. Ему одинаково свойственно проявление чувств и самых сильных, и самых нежных.
Когда мы говорили о детстве Д’Аламбера, его юности и первых шагах на поприще жизни, он нам представлялся таким, каким мы видели его здесь, на портрете. Последующие же события его жизни еще более убедят нас в правдивости этого изображения.
Существует ходячее и неверное мнение, будто каждый ученый живет исключительно зарывшись в свои книги, что наука сушит ум и леденит сердце. Но близкое знакомство с жизнью ученых говорит, напротив, о том, что личная жизнь весьма часто играет не только видную роль в жизни ученого, но также врывается в его научную деятельность, изменяет ее содержание, придает ей иной характер. Никакие отвлеченные рассуждения на эту тему не могут так обнаружить несправедливости упомянутого ходячего мнения, как отношение Д’Аламбера к госпоже Леспинас!
Д’Аламбер в отношениях своих с женщинами был в высшей степени нежен и деликатен, но горд; малейшая неудача приводила его в смущение. Во всю свою жизнь он был дружен с тремя женщинами: с госпожой дю Деффан, с госпожой Жоффрен и с госпожой Леспинас. Две первые были на двадцать лет старше своего друга, а последняя на пятнадцать лет его моложе; так как последней бесспорно принадлежало первое место в его сердце, то мы начнем с нее и на ней главным образом остановимся.
Юлия Леспинас, как мы увидим далее, не одними только своими отношениями с Д’Аламбером заслуживает внимания и возбуждает наш интерес. Ее мать, графиня Дальбан, сначала отдала ее на воспитание простому торговцу Клавдию Леспинасу, который дал девочке свое имя и очень о ней заботился. Когда Юлии исполнилось пятнадцать лет, мать взяла ее к себе, но у графини были другие дети, которые ненавидели Юлию и, как могли, отравляли ей жизнь. За несколько часов до своей смерти мать посвятила Юлию во все свои тайны, дала ей шкатулку с ее документами и ключ от конторки, где хранилось ее наследство. Юлия передала ключ брату, чтобы он сам отдал ей наследство матери. Но брат, как видно, не отличался таким благородством; он холодно сказал ей: здесь ничего нет вашего. На следующее же утро, завладев шкатулкой с ее бумагами, он через лакея велел сказать ей, что она может идти, куда ей угодно. Не жалуясь, не протестуя и ничего не требуя, Юлия поспешила оставить дом и приютилась снова в семействе Леспинас. Вскоре она поступила гувернанткой к родственнице своей матери, невестке г-жи дю Деффан; последняя же, приехав погостить к брату, познакомилась с Юлией; молодая девушка была некрасива, с мелкими, неопределенными чертами лица, но чрезвычайно умна; в ней было что-то тонкое, изящное, благородное; она держала себя кротко, но с большим достоинством. Дю Деффан совершенно пленилась Юлией и предложила ей место своей компаньонки. В салоне дю Деффан собирались самые даровитые люди в Париже; в числе постоянных посетителей его был и Д’Аламбер, тогда уже известный автор «Введения к Энциклопедии». В этом салоне, где царило поклонение уму и талантам, остроумная, красноречивая Леспинас скоро сделалась царицей; дю Деффан гордилась ею и выставляла ее достоинства при каждом удобном случае. Успехи вскоре вскружили голову молодой девушке. Салон дю Деффан незаметно превращался в салон Юлии Леспинас, и последняя чувствовала себя полной его хозяйкой. Дю Деффан обычно вставала поздно и никого не принимала до пяти часов. Юлия же Леспинас, напротив, очень рано начинала принимать гостей, пренебрегая обычаями дома. Случалось, что, когда дю Деффан открывала глаза, все посетители успевали уже перебывать в ее доме и, насладившись беседой с Юлией Леспинас, разносили по городу ее остроты. Все это мало-помалу раздражало дю Деффан и наконец вывело ее из себя; она пришла в ярость и как-то раз насмешила и рассердила гостей диким проявлением своего гнева. Несмотря на все это, нельзя не сказать, что на ее стороне была справедливость. Леспинас, почувствовав свою силу, отнеслась к ней безжалостно и высокомерно; она ушла из ее дома, и салон дю Деффан опустел совершенно. Друзья в складчину помогли Леспинас устроиться самостоятельно. Госпожа Жоффрен подарила ей ежегодную пожизненную пенсию в 750 рублей; госпожа де Люксенбург дала приличную обстановку, и так далее; одним словом, она вскоре устроилась так, что могла достойным образом принимать всех своих поклонников. Это окончательно взбесило дю Деффан; ее салон был для нее в жизни решительно всем; теперь образовались два салона, причем посетителям пришлось выбирать между ними, и Д'Аламбер, поссорившись со своим старым другом, перешел во враждебный лагерь Леспинас. С тех пор между Д’Аламбером и Юлией завязалась самая нежная, самая тесная дружба, имевшая большие последствия для Д’Аламбера. Математику, старую возлюбленную ученого, положительно вытеснила новая. Сблизившись с Леспинас, Д’Аламбер хотя и продолжал обогащать науку новыми открытиями, но все же уделял ей с трудом лишь несколько часов в день; остальное же время отдавал более легким занятиям, и притом таким, в которых могла принимать участие Леспинас. Они вместе занимались философией и литературой; трудно было даже определить, где кончался труд Д’Аламбера и начиналось вмешательство Леспинас; во всех рукописях Д’Аламбера, относящихся к этому времени, мы встречаем то почерк Д’Аламбера, то руку Леспинас. Этот совместный мирный труд, казалось, мог наполнить собою жизнь обоих и соединить их навеки неразрывными узами. Все друзья говорили о них: «Вот оно – настоящее, завидное счастье!» Госпожою Леспинас восхищались все знаменитые друзья Д’Аламбера: ученые, писатели, артисты; это видно из их писем. Даже Вольтер хвалил ее письма; к ней удивительно шла роль хозяйки салона; она обладала истинным талантом соединять около себя людей, понимая индивидуальные особенности каждого. Выражалась она всегда очень метко, но в то же время очень изысканно, и с большою страстью увлекалась умными людьми. Когда она слышала о каком-нибудь замечательно умном человеке, то положительно горела желанием его видеть. Ей одно время сильно хотелось познакомиться с натуралистом Бюффоном. Госпожа Жоффрен взяла на себя приятную обязанность ее осчастливить – пригласила Бюффона. Леспинас была на седьмом небе, уселась против него, впилась в него глазами и приготовилась слушать, не проронив ни слова. Она сама завела разговор, похвалив слегка и тонко манеру Бюффона писать – его уменье соединить ясность слога с возвышенностью. «Ах, черт побери, – сказал Бюффон, – когда приходится обрабатывать слог, случается переменить не одну пару манжет», – он прибегнул к вульгарному, уличному сравнению, равносильному нашему попотеть! Этого было достаточно, чтобы Леспинас отвернулась от Бюффона в негодовании и целый вечер не могла опомниться. Это щепетильное, на вид сдержанное и уравновешенное существо в глубине души скрывало, однако, сильные и не всегда благородные страсти, которые били иногда ключом, вырываясь наружу. Наслаждаясь ясным, светлым, но тихим счастьем с Д'Аламбером, она не могла устоять против жгучей страсти к испанцу Мора; последний был сыном испанского посланника; этому красивому и впечатлительному молодому человеку огромное богатство доставляло возможность быть великодушным и окружать себя великолепием. Но богатство, конечно, не играло никакой роли в глазах Леспинас; она томилась только неутолимой жаждой сильных и новых ощущений, и то сердце, которое Д'Аламбер завоевал постепенно и с большим трудом, вдруг без борьбы и сопротивления отдалось молодому испанцу. Она не скрывала своих чувств, и пылкий Мора не мог устоять против такой безграничной страсти. Во время одной десятидневной разлуки он прислал двадцать два письма госпоже Леспинас, и все эти письма прошли через руки Д’Аламбера, не заронив в душе его ни малейшего подозрения. Когда Мора уехал в Испанию, Юлия чуть не сошла с ума; она каждый день писала к нему и лихорадочно ждала от него писем; для того, чтоб получить их тремя часами раньше, она посылала на почту Д’Аламбера и в благодарность за все это относилась к нему почти враждебно. Д’Аламбер страдал вместе с нею и старался ее как-нибудь развлечь; он уговорил ее однажды отправиться с ним на один литературный обед; там они познакомились с Жибером, который тогда возбуждал самые розовые надежды: думали, что из него выйдет второй Боссюэ и так далее. Впоследствии, и даже вскоре, он обманул, однако, все эти ожидания. Мы же упоминаем здесь о нем только потому, что он сразу занял в сердце Леспинас место Мора; на другой же день после первого знакомства с ним она писала Кондорсе: «Я познакомилась с Жибером; он мне очень нравится; его душа отражается во всем, что он говорит; в нем видна какая-то гордая сила и возвышенный ум; он решительно ни на кого не похож». Из писем Кондорсе видно, что он отчасти разделял очарование Леспинас Жибером. С Д’Аламбером она мало и неохотно говорила о Жибере и совсем о нем не писала Мора. Эта внезапная страсть к Жиберу нисколько не уничтожила привязанности Леспинас к Мора, но только изменила ее характер; она чувствовала к последнему страстную жалость; он действительно был очень болен.
Д’Аламбер, как ни желал не замечать всех этих измен, однако их видел, доказательством чего служат многие тонкие и грустные намеки, уцелевшие в его письмах; например, на одном из его портретов, подаренном г-же Леспинас, мы читаем следующую подпись, в которой столько нежной печали:
Et dites, quelquefois en voyant cet image,
De tous ceux, que j'aimai, qui m'aima, comme lui?[1]
Да! Он сам неизменно ее любил, даже тогда, когда она, отдаваясь новым чувствам, относилась к нему не только с равнодушием, но с нескрываемой ненавистью. Но он смотрел на все это, как на болезнь, которая когда-нибудь пройдет же; он долгое время мечтал, что любовь к нему в сердце его возлюбленной только уснула и проснется опять с новой силой; он терпеливо и грустно ожидал этого желанного пробуждения, ухаживая за своим другом, как за больным ребенком. Но нравственное состояние Леспинас становилось с каждым днем все хуже и хуже: любовь и страдание совершенно истощили ее силы; она презирала себя за слабость своего сердца и, гордая от природы, не могла вынести этого презрения к себе; несчастная женщина отравилась и скончалась на руках Д’Аламбера, произнося имя Жибера, который в то время только что женился.
Д’Аламбер, как большая часть людей с очень нежными и тонкими чувствами, на вид казался холодным и иногда жестким. Эта внешняя оболочка скрывала от непроницательных глаз сокровища его души. Он отличался большою откровенностью и никогда ничего не скрывал намеренно, но бессознательно защищался посредством наружной холодности, как все очень впечатлительные люди. Когда же умерла Леспинас, весь ученый и литературный мир узнал, что Д’Аламбер, умевший так весело и громко смеяться, умел также искренно плакать. Безграничная его печаль вызывала общее сочувствие; она тронула даже действительно холодное сердце Вольтера, который старался, как мог, его утешить. Но все это не достигало цели – не смягчало душевного горя. Одна только страсть к математике делала жизнь Д’Аламбера сколько-нибудь сносной. Общее уважение и даже поклонение окружающих иногда на миг его развлекали, но не давали настоящего утешения.
Жизнь потеряла для него всякую привлекательность; он желал смерти как избавления от невыносимых душевных страданий. Никто, конечно, не мог их так глубоко понять и так живо описать, как он сам сделал это на страницах, посвященных памяти своего друга. Мы приведем из них следующий отрывок:
«Я обращаюсь к вам, к той, которая не услышит меня больше, к той, которую я так нежно и неизменно любил и которая, думаю, что хоть одно мгновенье любила меня; я ставил вас выше всех и всего на свете; вы могли бы для меня быть решительно всем, если бы вы пожелали…
Я не могу понять, как могло то нежное чувство ко мне, которым я так дорожил, вдруг измениться до такой степени и перейти в отчуждение, в ненависть.
Если вы страдали, отчего не разделили со мной своих страданий?.. Если вы были виноваты передо мной, моя дорогая, отчего было не сказать мне; с какою бы я нежностью простил вам все, если бы все знал».
Для лучшей характеристики личности Леспинас можно обратиться к ее портрету, также удачно набросанному рукой Д’Аламбера. Их связь, сама по себе интересная в психологическом отношении, наводит на многие вопросы, весьма важные в жизни обыкновенных и великих людей.
В данном же случае для нас этот портрет имеет еще другое значение: он знакомит людей, не читавших сочинений Д’Аламбера, с его манерой писать. Всего поразительнее здесь противоположность двух личностей: Д’Аламбер был всегда самим собою, а Леспинас постоянно отличалась некоторою двойственностью.
Вот портрет Леспинас, написанный Д’Аламбером в 1771 году.
Мы приводим его, как привели и характеристику Д’Аламбера, в сокращенном виде.
«Время и привычка, искажающие все на свете, разрушающие наши убеждения и иллюзии, уничтожающие и ослабляющие самую любовь, не коснулись того чувства, которое вот уже семнадцать лет как вы заронили в мою душу; это чувство все укрепляется и усиливается знакомством с вашими привлекательными качествами и достоинствами. В эту минуту, описывая вас, я чувствую их особенно живо.
Я не буду говорить о вашей наружности; это мало интересует меня, старого философа; скажу только, что замечаю, как всех поражают ваше благородство и ваша грация; в ваших чертах так много выражения, столько души, а это лучше всякой мертвой красоты! Я мог бы назвать многих из ваших друзей, которые охотно пошли бы дальше дружбы, если бы вы разрешили им это.
Ваш ум нравится всем; он и должен нравиться, потому что с каждым вы умеете говорить на его собственном языке».
Далее Д’Аламбер говорит г-же Леспинас, что она весьма требовательна в том, что касается манер и хорошего тона.
«Тонкость вкуса у вас находится в тесном соединении с желанием нравиться; вы во всем естественны, но ничуть не просты. Искренняя, осторожная и сдержанная, вы обладаете искусством владеть собой без всяких видимых усилий и скрывать свои чувства, не подавляя их нисколько. Но природа иногда заявляет свои права над вами. В вас чрезвычайно много противоречий: вы бываете нередко в одно и то же время и веселы, и печальны, но большею частью вы насквозь проникнуты горестным чувством отвращения к жизни; оно всегда неразлучно с вами, и если бы в самую счастливую минуту в жизни вам предложили умереть, вы согласились бы на это с радостью.
Вы одарены не только возвышенной, но и весьма чувствительной душой, но чувствительность причиняет вам больше страданий, чем удовольствий; вы убеждены, что без игры страстей нет счастья, но, понимая опасность, вы не решаетесь им отдаться. Избыток чувствительности делает вас весьма сострадательной даже к тем несчастным, которых вы мало знаете.
Ваша преданность друзьям не имеет пределов. Несмотря на это, вы чрезвычайно неровны и сухи, по крайней мере по отношению ко мне, и эта сухость, как хотите, неестественна. В то же время вы любите нравиться всем и каждому, и действительно я не знаю никого, кем бы так поголовно все восхищались, как вами. Но вы, не довольствуясь теми, которыми уже обладаете, стремитесь все к новым завоеваниям; в последнем случае вы, даже вопреки себе, не очень разборчивы. Громкие имена и титулы на вас не действуют; несчастье воспитало в вас благородную гордость. Вы имеете основание с недоверием относиться к благодеяниям. Может быть, благородная гордость заходит у вас слишком далеко, но в этом случае избыток лучше недостатка. Ваша бодрость выше сил ваших; плохое здоровье и всякого рода неприятности испытывают ваше терпение, но не истощают его нисколько».
Леспинас доставила сильно любившему ее Д’Аламберу много лишнего горя. Она сделала его своим душеприказчиком, поставила его, так сказать, в необходимость разбираться в ее письмах, в числе которых были доказательства того, что и в те восемь лет, когда он считал себя исключительно любимым ею, она была ему неверна. Если она обманывала его при своей жизни, зачем было не уничтожить этих документов, отнимавших у него последнее светлое воспоминание о прошлом. Из этого можно заключить, что Леспинас или просто не думала о своем друге, или стремилась, так сказать, доконать его совершенно. Далее мы видим, что она завещала Жиберу свои сочинения, которые писала вместе с Д’Аламбером; можно себе представить, как тяжело было Д’Аламберу расстаться с этими рукописями, составлявшими часть его самого. Однако он отдал и эти свои сокровища счастливому сопернику, который совершенно не думал о Леспинас, потому что при жизни ее женился на другой. Д’Аламбер, впрочем, весьма гуманно относился к своим соперникам, отлично понимая, что не они были причиной его личного горя, а его собственные индивидуальные свойства, которые не могли вполне осчастливить его подругу. Леспинас, как известно, никогда не хотела выйти замуж за Д’Аламбера, потому что недостаточно сильно его любила. Вообще, если хорошенько вникнуть в отношения Д’Аламбера и Леспинас, то личная жизнь этого ученого представится какою-то утонченною, изысканною пыткой. Тисандье не причислил Д’Аламбера к мученикам науки, и действительно, наука приносила ему в жизни только счастье, к которому он вообще как нельзя более был предназначен по природе и воспитанию; он находил великое наслаждение в труде, не страдал ненасытным честолюбием, требовал от жизни немногого, обладал хорошим здоровьем, был открытого, веселого нрава, и вот две женщины – Тансен и Леспинас– испортили ему детство и старость и совершенно лишили его семейной жизни. Между двумя этими женщинами было, пожалуй, некоторое сходство, если принять во внимание не внешние проявления, а самую сущность природы. Леспинас не называла общества своего салона зверинцем и не дарила гостям принадлежностей туалета; список людей, которым она отдавала свое сердце, далеко не так длинен, как приведенный в биографии госпожи Тансен. Леспинас была изящнее, утонченнее и во всяком случае человечнее, чем Тансен, но обе они отличались непостоянством, страстной любовью к новизне и разнообразию ощущений. В то же время между ними было существенное различие. Тансен никогда не стремилась себя обуздать, а Леспинас, напротив, употребила весь свой ум и всю свою волю, чтоб победить свою природную страстность, и умерла, проиграв сражение. Может быть, ее раздражительность относительно Д’Аламбера объясняется бессознательной невозможностью простить ему того, что он не мог своей любовью застраховать ее от увлечений другими. Д’Аламбер же, как все говорили, был человек со сложным умом, но с простыми чувствами.
Как ни мало известен нам характер генерала Детуша, отца Д’Аламбера, мы отыскали в нем сходство с характером его сына. И теперь мы находим нечто общее между упреком, сделанным им госпоже Тансен за то, что она бросила его гениального сына, и теми нежными и грустными упреками, которыми Д’Аламбер, точно живыми цветами, осыпал своего мертвого друга!
Отношения Д’Аламбера и дю Деффан были весьма несложны; на пламенную ее любовь и дружбу он самое большее отвечал едва заметным чувством, даже в то время, когда его сердце было совсем свободно; однако он бывал у нее очень часто, оживлял своим остроумием и веселостью ее вечера, нетерпеливо слушал ее советы и поступал большею частью вразрез с ними. Дю Деффан любила его перезрелой любовью пожилой женщины и «мамаши», в которой почти всегда есть нечто сентиментальное, притязательное и повелительное. Такая любовь обыкновенно очень сильна, но стесняет, и ей довольствуются за неимением лучшей. Дю Деффан познакомилась с Д’Аламбером по выходе в свет его знаменитого «Введения к Энциклопедии». Работы Д’Аламбера по математике и динамике еще когда он был совсем молод завоевали ему видное место в среде ученых, но он не был известен публике. Предисловие же к «Энциклопедии» наделало много шума и в мире образованных людей явилось настоящим событием. Общество многочисленных блестящих салонов относилось равнодушно к задачам динамики, но остроумное и бойкое изложение приводило его в восторг. Математический ум Д’Аламбера в соединении с унаследованным от матери литературным талантом придавал его сочинениям какую-то свежую, новую прелесть, а светские люди так любят новизну. Он вошел в моду, и дю Деффан употребила все усилия, чтобы привлечь Д’Аламбера в свой салон. Д’Аламбер, от природы веселый и общительный, с удовольствием заходил к ней по вечерам; ему сначала нравилось бывать там, где его встречали с таким неподдельным восторгом. Он по-прежнему отдавал много времени серьезным трудам, а затем веселился, как резвый школьник; он нравился решительно всем: и Вольтеру, и Монтескье, и госпоже Сталь. Окрыленный успехом, Д'Аламбер расправил свои могучие крылья… Дю Деффан не только восторгалась им, но и заботилась о его участи: она обещала достать ему место во Французской Академии; Д’Аламбер соглашался на это, но к удивлению своей покровительницы ставил условия: он должен иметь возможность ни перед кем не заискивать, не стесняясь выражать свои мнения и убеждения и так далее. Дю Деффан не одного человека пристроила, но никто ей не ставил таких условий. Она думала, что и без того не стесняла ничем Д’Аламбера, а требовала от него немногого – только небольшой похвалы своему другу, президенту Академии Эно, автору хронологической истории Франции. Такая похвала в «Энциклопедии» доставила бы большое удовольствие старому другу и место в Академии молодому. В ответ на эту просьбу Д’Аламбер заявил своей покровительнице весьма решительно, что президент не заслуживает такой чести, не обладает талантом, поэтому не только она, но и сам Бог не заставит его хвалить ничтожный труд. В «Энциклопедии», говорил Д’Аламбер, есть место только великим людям и замечательным трудам; он предлагает дю Деффан подумать о том времени, когда их обоих не будет в живых, – что скажет о нем беспристрастное потомство? Но, как видно, покровительница Д’Аламбера жила только настоящим. Д’Аламбер огорчал ее беспрестанно; ее вечера скоро ему наскучили; он стал тяготиться ими и приходил к ней обедать для тихой беседы вдвоем. Между тем дю Деффан очень гордилась им и непременно хотела, чтобы его видели все посетители ее салона. И это еще далеко не всё. В тот момент, когда дело устроилось и решено было принять Д’Аламбера во Французскую Академию, он написал статью, в которой говорил об отношениях ученых и писателей к великим мира сего так, как будто сам совершенно не нуждался в последних. Дю Деффан не могла понять, с какой стати он выбрал именно такой неудобный момент для этой статьи и вообще зачем ее было писать без всякой надобности; в ее глазах это была одна только непростительная глупость; теперь все труды ее пропали напрасно. Она приходила в отчаяние, что дело испорчено, а Д’Аламбер только смеялся. Он был три раза забаллотирован во Французской Академии, как и в Академии наук…
Дю Деффан, любя Д’Аламбера, преувеличивала его чувства к себе; говорят, что при известии о смерти Леспинас она сказала: «Умри эта женщина пятнадцать лет тому назад, я не утратила бы Д’Аламбера». В письмах своих к нему она говорила, что они созданы друг для друга и так далее. Однако эта дружба не играла никакой существенной роли в жизни философа; он как будто ее не признавал: после смерти Леспинас и Жоффрен он считал себя вполне одиноким, вспоминал о своей кормилице, для которой он был дороже ее собственных детей, оплакивал ее смерть, но совершенно не замечал дю Деффан.
Отношения его к Жоффрен отличались большей нежностью, может быть, потому, что дружба последней была менее притязательна; вероятнее же, он не мог простить в душе госпоже дю Деффан оскорблений, нанесенных ею в пылу гнева Леспинас. Личность Жоффрен представляется нам в высшей степени светлою. Она была очень богата и умела оказывать благодеяния, не оскорбляя самолюбия и не позволяя их чувствовать. Давать и прощать было ее потребностью и вместе с тем девизом. Она была добра и в детстве не могла видеть ни одного нищего, чтобы ему чего-нибудь не дать; если у нее были в руках деньги, она отдавала их, если же не было денег, то бросала нищему в окно свои книги, вещи, шляпу, носовой платок. С этой бесконечною добротой она соединяла замечательный ум. С годами трогательная доброта ее все увеличивалась. Д’Аламбер неизменно и нежно любил ее, любовался ее нравственной прелестью и в то же время чувствовал к ней безграничную благодарность за ее чистую, бескорыстную дружбу к себе и к Леспинас. Смерть ее была большой утратой для Д’Аламбера. В отношении к дю Деффан он был значительно сдержаннее. Все его письма к последней отличаются какою-то деловитостью; когда дю Деффан открывает ему свою душу, говорит о своей грусти и так далее, он почтительно и осторожно набрасывает покрывало на ее откровенность. В одном из своих писем он с удовольствием сообщает дю Деффан, что прусский король говорит о ней с большим уважением, с восторгом вспоминает ее остроты. И сам Д’Аламбер, посылая ей свои сочинения, неизменно интересовался знать ее мнение, которое он, по-видимому, ценил. Во всем этом просвечивают те добрые отношения, которые возможно поддерживать одновременно с весьма многими. Писем дю Деффан сравнительно немного, но все они более или менее проникнуты чувством; в ответ на сдержанное, чуть тепленькое письмо Д’Аламбера она пишет, что оно напомнило ей золотое время их дружбы, вызвало нежные чувства и совершенно ее осчастливило. Ничего подобного не встречаем мы в отношениях Жоффрен к Д’Аламберу и к другим ее друзьям. Она их не опекает, ничего им не навязывает, хотя незаметно держит в руках и придает своему салону тот характер, какой желает. Может быть, в своем детстве Жоффрен была увлекающейся девочкой, но впоследствии она, можно сказать, боялась увлечений как огня и, вероятно, сделалась окончательно к ним неспособной, если могла холодно, как говорят, обрывать Дидро, о котором все современники говорили, что обаяние его пламенного красноречия было неотразимо: Дидро говорил замечательно образно, и образы эти были самые причудливые, самые неожиданные; речь его всегда была насквозь проникнута искренним чувством, которое так хорошо передавалось его гармоничным задушевным голосом и оживленным выражением прекрасного лица. И к нему-то чаще, чем к кому-нибудь, относилось известное «хорошо, хорошо, довольно» госпожи Жоффрен. Часто после обедов у Жоффрен ее гости уходили в Тюильри, садились на траву вокруг большого дерева и отводили душу в разговорах, свободных, как ветер, развевавший их волосы, а на другой день опять охотно являлись к «матери всех философов» и подчинялись ее порядкам.
Из всех женщин, устраивавших в то время салоны, Жоффрен бесспорно была самой нравственной. Она не любила своего мужа, но не искала утешения в обыкновенном женском кокетстве и не заводила никаких интриг, так сильно распространенных в то время. У нее были свои правила, которых она неизменно держалась, свои умственные интересы и благородное честолюбие собирать около себя даровитых людей, быть им полезной и чувствовать, что она для них имеет значение.
Для того чтобы внушать уважение, говорила Жоффрен, необходимо иметь представительную внешность, держаться прямо и одеваться просто, но изящно. Особа, обладающая этими преимуществами, застрахована от многих неприятностей; никто не решится говорить о ней дурно, не имея очень веских на то оснований. Из отзывов современников видно, что у Жоффрен дело не расходилось со словами. Дидро говорил: «Я всегда с удовольствием останавливаю свое внимание на манере этой женщины одеваться; в ее вкусе так много простоты и благородства; сегодня, например, на ней темное платье с широкими рукавами, грациозного покроя, воротничок самой ослепительной белизны из чрезвычайно тонкого батиста, и все это так тщательно сшито, так прекрасно на ней сидит». Такою же изысканностью Жоффрен отличалась и в обращении с окружающими, в том числе с посетителями своего салона; она, как мы видим, не позволяла им забываться у себя. Заметив, что спор заходит слишком далеко, она останавливала своих гостей словами: «Хорошо, хорошо, довольно». Всякое резкое слово или крайнее мнение доставляло ей страдание; особенно трудно ей бывало иногда сдерживать пылкого Дидро, который, как известно, увлекаясь разговором, забывался до того, что толкал локтем даже такую собеседницу, как Екатерина II. Однако, в конце концов ей удавалось придать своему салону такой характер, какого она желала. Граф Сегюр описывает ее салон следующим образом: «В этих разговорах, отличавшихся то глубиною, то легкостью, всегда поучительных и приятных, поражало соединение простоты с возвышенностью, грации с умом, критики с терпимостью. В этих беседах нечувствительно можно было научиться истории и политике и досыта наслушаться веселых остроумных анекдотов».
С годами Жоффрен не утратила своей привлекательности; она говорила сама: «Мои лета и мои вкусы идут нога в ногу, как лошади, запряженные парой».
В молодости она была знакома с госпожой Тансен, матерью Д’Аламбера, и заимствовала у нее некоторые обычаи. Так, на Новый год она посылала гостям своим подарки: беднейшим – принадлежности туалета, которые были необходимы для посещений ее же салона; многие получали серебряные вещи, некоторые – деньги; Мармонтелю она давала даровую квартиру; он говорит о ней в своих мемуарах между прочим следующее: «Это был своеобразный характер, который трудно изобразить, потому что он весь состоит из каких-то неопределенных оттенков… Она была добра, но не чересчур чувствительна; делала много добра, но без всякого увлечения; всегда спешила на помощь к несчастным, но не желала пускать их к себе на глаза; отличалась простотою вкуса во всем – и в одежде, и в обстановке, но простота эта была самая изысканная; она держала себя в высшей степени скромно, но в глубине души была очень горда и хорошо знала себе цену». Последнему нетрудно поверить, потому что салон г-жи Жоффрен считался учреждением, имевшим огромное влияние на политику и литературу.
У этой матери многих философов была одна только дочь, совершенно не разделявшая взглядов и убеждений своей родительницы. Жоффрен говорила о своей дочери: «Когда я на нее смотрю, то мне кажется, что я высидела какого-то утенка – так мало в ней моего». Эта дочь ненавидела всех свободомыслящих друзей своей матери, в том числе и Д’Аламбера. В последний год жизни госпожи Жоффрен она воспользовалась слабостью матери и не давала Д’Аламберу возможности ее видеть. Это было большим горем для Д’Аламбера.
Существование салонов, в которых связующим звеном являлась женщина, было тогда чем-то существенно необходимым для всех мыслящих людей во Франции. В 1749 году, после смерти г-жи Тансен, чувствовался большой недостаток в салоне, и все с радостью приветствовали вновь открытый салон Жоффрен. Один из ее постоянных посетителей, Галиани, писал из Италии: «Я устроил здесь уголок Парижа: Глейхен, генерал Кок, секретарь французского посольства, и я обедаем вместе и разыгрываем Париж так, как играют Мольера на ярмарке; но скоро наши пятницы обратятся в чисто неаполитанские, если мы не найдем женщины, которая сделалась бы душою нашего общества и нас, так сказать, жоффренизировала. Трудно определить, в чем именно заключалось последнее, но ясно, что оно необходимо».
Жоффрен была, как мы сказали, несчастна в своей семейной жизни и, не любя мужа, не имевшего никаких умственных интересов, искала в салоне того, чего ей не хватало в семье, – умственного общения с мыслящими людьми. Она постоянно сидела у себя и принимала всех запросто в своем удобно устроенном доме, где не допускалось, однако, никакой роскоши. Комнаты у нее были высокие, просторные, хорошо натопленные, ярко освещенные. Роскошь пугает небогатых людей, стесняет их, а удобства влекут; хороший суп, прекрасно изжаренная курица, хорошо приправленное блюдо зелени – вот и весь ужин ее гостей. Все это, конечно, предназначалось для людей неизбалованных, но таких, которые ценили удобства и не привыкли жить кое-как; такими гостями и были даровитые молодые ученые, будущие знаменитости. Д’Аламбер, может быть, более, чем какой-нибудь другой ученый, нуждался в умственном общении с женщинами; мы видели это из отношений его с Жоффрен, с дю Деффан и с Леспинас.
Д’Аламбер говорил о себе, что он любит очень немногих, но друзей у него, как видно, было довольно много. Впрочем, первое нисколько не противоречит второму, если хорошенько всмотреться в характер Д’Аламбера. Разнообразные склонности Д’Аламбера заставляли его симпатизировать многим, а нравственная требовательность порождала известную долю брезгливости и мешала жить с людьми, которые ему нравились, душа в душу. Такова, например, была дружба его с Вольтером. ДlАламбер высоко ценил Вольтера, и многие качества последнего были ему симпатичны, но безнравственность Вольтера приводила его в ужас; он цепенел, когда, например, до него доходили слухи о разных проделках знаменитого философа.
В одном из писем своих к дю Деффан ДlАламбер говорит о Вольтере: «Все, что вы слышали о Вольтере дурного, – сущая правда; он окончательно вывел из себя прусского короля своими низкими поступками относительно несчастного Мопертюи; король сказал ему: я не выгоняю вас вон из своего государства только лишь потому, что я сам вас сюда пригласил, и не отнимаю у вас пенсии, потому что она была мною назначена, но я запрещаю вам показываться ко мне на глаза. Вольтер теперь самый несчастный человек на свете». В этом отрывке, по нашему мнению, хорошо выражается отношение Д’Аламбера к низостям Вольтера; он как будто не находит слов для выражения негодования (всё будет недостаточно сильно) и называет его только несчастным.
Д’Аламбер, бесспорно, не принадлежал к числу людей, у которых влечение к науке заглушает все остальные чувства; он находил время и охоту оказывать внимание всякому человеческому горю. Раз как-то к нему пришел молодой человек, несчастно влюбленный. Д’Аламбер в то время занимал маленькую комнату в доме своей кормилицы; увидя растерянное выражение лица молодого человека, Д/Аламбер, усадив его, стремительно отворил двойную дверь своей комнаты и крикнул кормилице: «Мадам Руссо, если кто придет, скажите, что я не могу принять»; затем подошел к молодому человеку, обнял его и спросил с нежным участием: «Расскажите, что с вами?» И все это, по словам молодого человека, было делом одного мгновенья. Философ советовал влюбленному как можно реже оставаться одному, просил заходить к нему, когда тому станет слишком грустно, и обещал его развлекать.
Сострадание и отзывчивость к чужому горю были в высшей степени свойственны Д’Аламберу, но это ему не мешало весьма часто чувствовать глубокое недовольство людьми; в одном из своих писем к госпоже дю Деффан он говорит: «Прусский король помирился с Вольтером, и Мопертюи снова в немилости. Боже мой, как безумны все люди, начиная с самых мудрых из них». Д’Аламбер считал всякую безнравственность умоисступлением – безумием.
Кормилица Д’Аламбера, простая и добродушная госпожа Руссо, хорошо знала душу своего воспитанника; она считала его добряком, но вместе с тем большим чудаком и часто ему говаривала, смеясь: «Нет, уж, видно, вы всю свою жизнь проживете философом». Д’Аламбер попросил ее как-то раз объяснить ему, что именно разумеет она под словом «философ». И госпожа Руссо чистосердечно ему ответила: «Философ – это такой странный человек, который лишает себя при жизни всего, работает как вол с утра до вечера, и все для того только, чтобы о нем говорили после его смерти». Так понимала госпожа Руссо стремления своего гениального воспитанника. Посмотрим, был ли Д’Аламбер действительно таким философом. Госпожа Руссо, конечно, не могла понять, что Д’Аламбер находил наслаждение в своем труде; она видела, что труд этот не давал ему никаких земных благ, и ей оставалось только думать, что он надеялся на славу после смерти.
И все это госпожа Руссо говорила Д’Аламберу в то время, когда он пользовался уже огромной славой. Из этого видно, до какой степени Д’Аламбер был прост со всеми, если даже женщина, заменявшая ему мать, не подозревала, какой великий человек живет с ней под одною крышей. Она, по всей вероятности, очень часто с грустью смотрела на своего «философа», думая, не напрасно ли он так трудится, будут ли еще говорить о нем после его смерти? Такое отношение кормилицы очень забавляло Д’Аламбера; он так часто и так искренно смеялся, когда она наивно высказывала ему нечто подобное.
Он не расставался со своей кормилицей до тех пор, пока врачи не настояли на том, чтобы он переменил квартиру. Но и переехав, он часто заходил к ней и по-прежнему принимал участие во всех ее горестях и радостях. Д’Аламбер глубоко ценил в своей кормилице также и то, что он сам был для нее дороже всего на свете.
Потребность в этой исключительной привязанности постоянно жила в его сердце. Потеряв госпожу Леспинас, он не держался уже за эту привязанность, но был неутешен до самой своей смерти. Он не скрывал своего горя, говоря: «Сама природа послала человеку для облегчения страданий возможность проявлять их слезами и стонами; зачем же отказываться от этого последнего блага? Не будем удерживать ни слез, ни жалоб». Душевное горе Д’Аламбера было так велико, что он спокойно встретил смерть и бодро переносил физические страдания; он умер 29 октября 1783 года от очень мучительной болезни.
Мы видели Д’Аламбера в простых человеческих отношениях с простыми смертными; рассмотрим теперь его отношения к людям власти.