ГЛАВА 12 КРОШКА

С 1906 года я состоял в должности начальника Варшавского районного охранного отделения, при котором в городской ратуше была и моя личная квартира. В Варшаве молоко нам доставлялось на дом. Утром приходила девочка лет одиннадцати. Светлые кудри, голубые глаза и хорошенькое личико маленькой молочницы привлекали внимание клиентов, которые сочувственно относились к этому ребенку, разносившему свой товар в большом жестяном жбане. Молоко это давно доставлялось из дома, где было несколько коров, а девочка с матерью там служили. Все обитатели ратуши прозвали девочку Крошкой, баловали ее и подкармливали. Она перезнакомилась с детьми и по праздникам часто бывала во дворе ратуши, играя с ними. Особенно она была в дружбе с детьми моего кучера Яна, служившего десять лет в охранном отделении.

Однажды филеры, наблюдавшие за террористкой Роте, заметили, что с ней из дому вышла девочка, которая несла кувшин, по-видимому, молока. Роте вошла в дом на Праге, куда прошла и девочка. Через пять минут она вышла на улицу, но уже без кувшина. «Девочка строгая, — заключил филер, — маленькая, а хитрая, как муха. Мы ее взяли в наблюдение, но было трудно работать, она часто останавливалась, заходила в переулки, возвращалась назад, и так мы с ней промучились часа два. Наконец, она, вероятно, устала и вошла в дом номер 10 по Сенаторской улице, оттуда больше не выходила».

— Да это наша Крошка, — сказал старший филер, — в этом доме она живет у молочницы.

В то же время секретный сотрудник Ласий сказал, что боевики, когда идут на работу, то есть на убийство или грабеж, при себе оружия и бомб не имеют, а их носят дети, от которых они берут оружие лишь в момент действия. Действительно, вскоре это и подтвердилось при некоторых террористических актах. Тот же сотрудник отметил, что у боевиков ведется наблюдение за охранным отделением, и притом так ловко, что о нем будто бы никогда и не догадываются; они знают номера извозчиков, служащих в охране, которые наблюдают за ними, и даже получают иногда из охранки секретные бумаги. Сопоставив результаты наблюдения за Роте и эти сведения, невольно напрашивался вывод о «работе» Крошки, которая может являться опасным орудием в руках революционеров и натворить больших бед. Тотчас же выплыли и мелкие эпизоды, которые хотя своевременно и останавливали на себе внимание, но не сопоставлялись с заподозренной ныне Крошкой. Так, однажды, приехав из служебной командировки рано утром в охранное отделение, я застал там за уборкой помещений жену кучера Яна и ее дочь. Тут же оказалась и Крошка. Я спросил ее, что она тут делает; на это она смело, на чистом русском языке, ответила: «Я уже разнесла молоко и пришла проведать Гандзю» (так звали дочь кучера). Я поинтересовался, где она выучилась так хорошо говорить по-русски, и узнал, что хотя ее отец и был австрийским поляком, но всегда дома говорил по-русски, так как долго служил на пивоваренном заводе в Москве. Три года тому назад он умер, после чего ее мать и поселилась в Варшаве.

Затем припомнилось, что недавно у делопроизводителя отделения пропала департаментская бумага, оставленная им накануне по забывчивости на столе. Тогда мы, не найдя ее, только ломали себе головы, куда она могла затеряться.

Наконец, Крошку часто видели в нашем сарае, где стояли дрожки, с которых наши филеры в некоторых случаях наблюдали за революционерами. Словом, все подтверждало подозрение, что Крошка опасна, однако высказать ей это подозрение значило спугнуть всю организацию. Было решено, не спугивая Крошку, установить за нею и ее матерью наблюдение. Вскоре выяснилось, что ее мать живет с видным членом польской социалистической партии, известным в партии под именем Михаса, причем от поры до времени этот Михас ходил с Крошкой по улицам. После этого было установлено наблюдение и за Михасом и решено мать Крошки выслать из Варшавы в Австрию, подданной которой она состояла; конечно, она обязывалась взять с собой и дочь. Меня заинтересовало, что скажут в свое оправдание мать и ребенок, и я вызвал их к себе в отделение на опрос. Мать Крошки, поблекшая женщина лет тридцати пяти, еще красивая, объяснила, что, в конце концов, она даже довольна переселением из Варшавы во Львов, куда она выедет в указанный ей трехдневный срок. Сначала она отвечала на все вопросы нехотя и осмотрительно, но затем разговорилась. Узнав, что мы располагаем всеми данными о ее ребенке, за которого она могла бы отвечать перед законом, мадам Кусицкая — так ее звали, — заплакав, сказала, что она ничего не могла сделать, чтобы предотвратить моральную порчу ее ребенка, которая происходила на ее глазах, но теперь этого более не будет, так как в здоровой обстановке ее Крошка будет учиться и работать.

— Ведь ей уже тринадцать лет, — сказала мать, — она лишь выглядит десятилетней. Сначала она наблюдала за охранным отделением, но когда поняла, как к ней там хорошо относятся, то ей стало стыдно. Правду я говорю, моя дочка?

Крошка стояла вся красная, с опущенными глазами и, ничего не ответив, крепко схватила мать за руку и потянула ее из моего кабинета.

Обе ушли, и эпизод с Крошкой совсем изгладился из моей памяти.

С тех пор прошло девять лет. Я состоял начальником Одесского жандармского управления. Война была в полном разгаре. Как-то вечером, когда я находился уже у себя дома, меня вызвал по телефону женский голос:

— Алло! Начальник управления полковник Заварзин?

Получив утвердительный ответ, говорящая сказала:

— Мне необходимо вас немедленно видеть, но не в помещении управления; я говорю с вокзала. Пока что посоветуйте хорошую гостиницу.

— Кто вы? — спросил я.

— Если припомните, то я Крошка из Варшавы.

Я предложил ей приехать ко мне на квартиру, удобную для таких поздних свиданий, и назвал гостиницу «Лондонскую», посоветовав ей там остановиться.

Тотчас же был вызван заведующий филерами Будаков, который должен был впустить Крошку в мою квартиру, и два филера, кои должны были взять в наблюдение Крошку по выходе ее из моего дома после свидания. В ожидании их я ясно представил себе Крошку, ее работу по наблюдению за ними и свидание с ее матерью перед отъездом.

Пришел Будаков, и я ему рассказал все о Крошке, на что он ответил: «Такая шельма может принести с собой если не револьвер, то бомбу. Надо нам смотреть в оба» — и вышел на улицу встречать гостью.

Стук в дверь, и в комнату вошла небольшого роста, стройная, худенькая женщина и, улыбаясь, подала мне руку.

— Вы меня узнали? Ну и прекрасно! Но я уже не прежняя Крошка, а ваш союзник. В прихожей я попросила этого господина, — и она указала на Будакова, — осмотреть мою сумку, чтобы не было подозрений, что я могу быть опасной. Ведь от прошлой Крошки всего можно было ожидать.

Я познакомил ее с Будаковым, после чего она сказала:

— Вы, вероятно, уже распорядились учредить за мной наблюдение; это очень важно, так как сегодня в час ночи я буду иметь свидание в театре «Варьете» в гостинице «Северной» с неизвестным мне человеком. С ним должна меня познакомить выступающая в этом театре женщина-стрелок. Его надо будет взять в наблюдение. Он имеет связь с австрийским Генеральным штабом. Человек очень серьезный, и надо, чтобы он не заметил слежки. Завтра я еду в Петербург к директору Департамента полиции Белецкому, у которого должен быть адрес моего мужа и который меня свяжет с Генеральным штабом; но по дороге возможно, что на вокзале я буду встречаться с интересными для вас лицами, поэтому прошу наблюдать за мной и до Петербурга.

Тон и категоричность указаний свидетельствовали, что дама хорошо знакома с техникой розыска. Будаков простился, чтобы переодеться, и поехал в «Варьете» для наблюдения в зале, а Крошка, снявши шляпу, уселась, как сильно утомленный человек.

— Я устала, проголодалась и совсем издергана за дорогу из Вены в Одессу.

Подали холодный ужин и чай. Она ела как действительно проголодавшаяся, лишь от поры до времени бросая отрывочные фразы:

— Да, господин начальник, вы такую роль сыграли в моей жизни, что даже представить себе не можете, а ваше спокойное обращение при последнем нашем разговоре в Варшаве, когда мы ждали криков и тюрьмы, во мне и в моей бедной покойной матери запечатлелось как проявление гуманности. Вы поняли дело по существу. Мать моя оказалась слабой женщиной. Увлекшись социалистом Михасом, она сделалась буквально его рабой, не разделяя вместе с тем его взглядов и с отвращением относясь к террору. Михас так завладел мною, несмотря на протесты матери, что не только его приказание, но даже желание было для меня законом. Вы ведь, вероятно, знаете, что я таскала для Роте динамит и даже готовые бомбы; присутствовала при убийстве офицеров и городовых, пряча оружие, из которого Михас убивал этих людей, и, наконец, наблюдала за охранным отделением. Оно, по проекту Михаса, должно было быть взорвано, а вы и ваш помощник — убиты. Ужасный кошмар! Но странно: ребенком я не считала все сказанное плохим и страшным. Напротив — меня эта «работа» увлекала, а Михас был тогда в моих глазах героем, окруженным ореолом. Лишь впоследствии я очнулась. Ведь, пройди еще года три, и я, как уже ответственная по закону, была бы на каторге. Я узнала, что вы ликвидировали группу террористов, которые были повешены, во главе с Михасом…

Она замолкла и посмотрела мне в глаза прямым, твердым взглядом, прибавила:

— Говорю вам честно и прошу подать мне руку в знак того, что вы мне верите.

Я исполнил ее просьбу, хотя верил только в ее искренность в данный момент, думая, что особа, пережившая такие метаморфозы, сама не знает, как сложится ее жизненный путь.

— Скажите, Крошка, неужели ваши волосы почернели от времени? Ведь вы были блондинкой, — сказал я.

— А это я выкрасила волосы, чтобы казаться старше. Как я вам сказала, я еду прямо в Петербург, но, узнав, что вы здесь, хотела с вами кое о чем посоветоваться и поговорить. Сначала, если у вас есть время, я расскажу вам о себе. В 1906 году, как вам известно, я выехала из Варшавы во Львов. Здесь мама меня отдала в монастырь для приобретения общего образования и получения профессиональных знаний по кройке и шитью. Тяжелая и строгая школа пройдена там мною. Непрерывный труд, молитвы, одиночество и постоянная покорность требовались неуклонно. Нрав у меня был своевольный, и я за это подвергалась жесточайшим наказаниям: по нескольку часов простаивала на коленях в холодной церкви на каменном полу; оставалась без еды, дежурила по целым ночам у дверей кельи настоятельницы и т. д., и думалось мне тогда: где же милосердие и христианская любовь, когда все, как мне казалось, было вокруг сухо и даже зло. Мама моя умерла, и я, оставшись совершенно одинокой на белом свете, решила терпеть, пока не буду иметь в руках ремесла. За меня некому было платить монастырю, и я не знала, как быть, находя выход только в слезах. Однажды в комнату ко мне вошла настоятельница, худая старуха, всегда неприступная и суровая. Подойдя ко мне, она положила на мою голову руку и заговорила мягким, душевным голосом, которого я у нее и представить себе не могла: «Серафима, не плачь. Люби беспредельно Христа. Страдающий человек близок к Нему, и Он его утешит. Отныне я буду твоей матерью и в мирской жизни. Оставайся с нами, а там перст Божий укажет тебе твой путь».

Я тогда поняла, что Христос для человека, как Его любят монахини этого монастыря, как велико их отречение от жизни и как они смотрят на свое и людское страдание. В этот момент мне многое стало понятно, и точно теплотой согрела меня вера, которая до того момента так далека была от меня… Прошло шесть лет монастырской жизни, я прошла положенный стаж. Захлопнулись за мной ворота обители, в которой осталась частичка меня и которая живет и вечно жить будет во мне… однако я оказалась буквально на улице, но все же не свихнулась, получив место бонны при детях небогатой семьи галичан. С племянником хозяйки у меня начался роман сильный, но чистый, и мы вскоре повенчались. Муж признался мне, что работает в русском разыскном деле, говоря, что только Россия может помочь объединиться всему славянству. Беспредельно любя мужа, я пошла ему навстречу и начала помогать, чем могла, в его работе. Но вот началась война. Муж был призван на действительную службу, послан на фронт и оказался в плену у русских. Опять я одна, в горе, с маленькими средствами и с ребенком на руках. Тоска по мужу была так велика, что я начала стремиться пробраться во что бы то ни стало в Россию. Лелея надежду получить в Россию командировку от Генерального штаба, я решила поступить в австрийскую разведку, сдав ребенка своей свекрови. Я все средства использовала, чтобы проникнуть в среду офицеров Генерального штаба: ходила с разными прошениями по штабам; наводила справки о муже; посещала лекции; предлагала услуги по шитью семьям военных и т. д. Наконец, в одной из этих семей я встретила офицера Генерального штаба и, начав с ним кокетничать, по-видимому, заинтересовала его собой. Мы встречались и беседовали. Я прикинулась беспредельно преданной Австрии, упомянула, что знаю Россию, русский язык и Варшаву и т. д., словом, представилась ловкой женщиной. Вы знаете, господин полковник, что я умею лицемерить, а монастырь был моей высшей школой. Словом, клюнуло, и офицер однажды сказал мне, не пожелаю ли я служить в разведке. Сначала я отнекивалась, ссылаясь на свою неподготовленность, но он настаивал только на принципиальном согласии, которое я и дала. Я поступила в разведку. Меня испытывали внезапными вопросами; подбрасывали секретные бумаги; оставляли меня одну в комнате, в которой на столе были разложены секретные планы, и в это время наблюдали в скважину замка, не излишне ли я любопытна. Наблюдали за мной на улице; проверяли знание передаваемых мне для изучения инструкций и насколько я их усвоила, — тут были и психология, и тактика, и идея родины и т. д. Так продолжалось более двух месяцев, когда меня вызвал офицер германской службы, один из главных руководителей, являвшийся и связью с Берлином. Он долго говорил со мной по-немецки и по-русски и в заключение сказал, что по-русски я говорю лучше, чем по-немецки, и спросил, знакома ли я с уходом за больными. Я ответила, что в монастыре я это дело изучила вполне. Он подумал и сказал: «Я вас назначаю старшей сестрой милосердия в госпиталь, где находятся тяжело раненные русские пленные. Меня только смущает, что вы с белокурыми волосами слишком моложавы, и потому выкрасьте их в черный цвет». Мне было жаль: ведь муж так любил мои светлые кудри, но я не возражала и исполнила его указание. Я должна была разбираться в бредовых разговорах больных пленных. Тут были указания на расположение их полков, фамилии начальников, отрывки приказов и т. п., но я четко взвешивала, чтобы сообщать только то, что не повредило бы русским. Так я проработала три месяца, когда меня вызвал капитан и сказал, что на меня возлагаются большие надежды по исполнению важных поручений: «Вы будете теперь русской из сибирского города Тюмени, Анной Яковлевной Лобовой. Вот вам и ее паспорт. Документ хороший, так как Лобова здесь вышла замуж и теперь в Россию возвращаться не полагает. Заменив ее, вы будете в числе других русских переданы в обмен на наших задержанных в России. Необходимо проявлять в работе наблюдательность и сосредоточенность, а патриотизм вам многое еще подскажет. Посмотрите, как мы любим нашу родину и как работаем для нее», — заключил капитан. Действительно, немцы любят сильно и возвышенно свою родину, и эта их любовь делает их работниками без устали. Сон и отдых зачастую не превышает у них двух часов в сутки. Только подъемом моральных сил можно объяснить, что они так неутомимы и трудоспособны. По заданию я должна доехать до Владивостока, давая сведения секретным корреспондентам для направления их по принадлежности. Сеть этих осведомителей я и помогу выяснить русским. Затем, по тому же заданию, я должна буду тайно перейти границу в Харбине и пробраться в Шанхай к немецкому консулу… Но я больше не возвращусь в Австрию и при первой возможности проберусь с мужем в Северную Америку, куда доставит мать нашего сына. В Одессе из властей, кроме вас, я никого видеть не буду, здесь много германских разведчиков, почему я опасаюсь вызвать у них подозрение и спровоцировать наблюдение за собой… Кстати, на днях германские броненосцы «Гебен» и «Бреслау» будут бомбить порты Черного моря…[3]

Крошка ушла и на прощание, пожелав мне всего доброго, прибавила:

— Как случайно мы с вами встретились! Если кому-нибудь это рассказать, то это показалось бы невероятным!

Ночью ко мне пришел Будаков для доклада. Он был несколько навеселе от выпитой бутылки вина во время наблюдений в «Северной» за Крошкой. По его словам, она появилась в зале после полуночи, разодетая, красивая и веселая, подошла к актрисе Альпийскому Стрелку и села за ее столик. Вскоре к ним подошел толстяк и тоже уселся[4]. Посмеялись и ушли в отдельный кабинет. Через час они вышли из кафешантана, филеры пошли наблюдать за толстяком, а Будаков — за Крошкой.

На другой день Крошка уехала из Одессы, и больше я ее никогда не видел. Слышал, что в Петрограде она была у директора Департамента полиции, но как протекла ее дальнейшая разведывательная работа и жизнь, я не знаю.

Теперь, в беженстве, как-то вечером, после тяжелой работы на заводе Ситроена, я встретился со своими земляками в бистро. Вспоминая прошлое, я рассказал своим собеседникам о Крошке. На это один из присутствующих, проигравший недавно все, что имел, в рулетку, сказал:

— Не будет ли ваша Крошка дамой, которую в Монте-Карло называли Австриячкой? Она тоже хорошо говорила по-русски и обращала на себя внимание своей ангельской красотой и недоступностью. Тратила она и проигрывала громадные деньги богатого американца, с которым и уехала в Бразилию…

— Быть может, и она — с разбогатевшим мужем или влюбленным в нее другом!


Загрузка...