– Ты собираешься в поход? – спросила мадам Иоланда, обводя рукой боевой наряд сына.

Очнувшийся от раздумий Рене повернулся к матери и с улыбкой поклонился.

– Кажется мы собираемся вместе, матушка. Мне сказали, ты примеряешь мантию отца… Это – из-за воспоминаний, или предстоит поход на королевский двор?

– Всё вместе.

Мадам Иоланда подошла к сыну, заботливо поправила сбившийся белый шарф на его плече, который Рене, как и вся здешняя молодая знать, носил в знак траура по Франции, и кивнула ему на стул, сама опускаясь в полукруглое венецианское кресло.

– Ты по какому-то делу?

– Я соскучился…

Герцогиня внимательно посмотрела на сына. «Нужно будет научить его притворяться более умело», – подумала она, нисколько не обманываясь наигранной беззаботностью. Рене явно пришел поговорить о чем-то важном, но не знал как начать, поэтому «соскучился» прозвучало у него неубедительно, и улыбка, призванная подкрепить слова, вышла какая-то косая. «Вероятно, мальчик волнуется из-за своего двойственного семейного положения и не решается заговорить – считает проблему слишком мелкой. А не решать её тоже не может…», – предположила мадам Иоланда.

Как только пришло известие о подписании договора в Труа, свадьбу с Изабель Лотарингской сыграли почти молниеносно, но… только на бумаге. На пышные церемонии не тратили ни средства, ни время, отложив «семейное» празднество до лучших времен. А наступить они должны были скоро: герцог Карл осмелел настолько, что стал открыто выражать свое недовольство англо-бургундскими действиями и вот-вот должен был подать в отставку. Как только это случится, церемонию снова проведут – теперь по всем правилам, и брак будет комсуммирован. Пока же Рене ходил – ни муж, ни холостяк, и с легкой руки де Ре получил у местной молодёжи довольно обидное прозвище…

Вероятно, нанося визит матери, он надеялся хоть как-то ускорить процесс.

«Или мальчик в кого-то влюбился? В его возрасте это вполне могло произойти, – подумала мадам Иоланда, вспомнив, что бывает и такое. – Разрывается между чувством и долгом и хочет получить совет? Или выдвинет какие-нибудь условия…"

Однако, строя одно предположение за другим, герцогиня первой поднимать тему не стала. Пускай Рене учится. В том будущем, которое ему было уготовано, требовалось умение твердо держать разговор самому.

– Ла Файет хвалит тебя, – сказала герцогиня. – Говорит, ты стал хороший воин.

– Вы же знаете, матушка, для меня это не главное.

– Для тебя – может быть. Но я рада. У хорошего воина больше шансов остаться в живых.

– Если Ла Файет и дальше не будет допускать меня до серьёзного дела, я останусь в живых даже не будучи хорошим воином.

Герцогиня рассмеялась.

– Пожалей его, Рене. Если с тобой случится что-то страшное, Ла Файету проще будет погибнуть самому, чем сообщить об этом мне.

Рене озабоченно побарабанил пальцами по колену.

«Ну!», – мысленно подтолкнула его мадам Иоланда.

– Так зачем вы примеряли мантию, матушка?

Герцогиня вздохнула.

– Хочу надеть её на коронацию Шарля.

Теперь пришла очередь рассмеяться Рене. Его всегда восхищало умение матери жить, опережая сегодняшний день и видеть будущее так, словно оно уже свершилось в полном соответствии с её планами. Однажды, шутки ради, он спросил – как ей это удается, а в ответ услышал: «Нужно чаще закрывать глаза, так видно много дальше, чем возле носа».

Но говорить о коронации дофина сейчас было пожалуй слишком дальновидно.

– Ты зря смеешься, – покачала головой мадам Иоланда. – По сведениям, которые я получаю из Парижа, король совсем плох. А Монмут уже полгода топчется под Мо, теряя армию так же, как когда-то под Арфлёром. Но там они дохли от жары и желудочной болезни, а здесь – от холода и простуды… Как видишь, осады английскому королю явно не удаются. Говорят, он тоже болен. И очень подавлен своими неудачами. Откуда нам знать, насколько сильно и одно, и другое?

– Надеюсь, что смертельно, – без улыбки заметил Рене. – Как думаете, матушка, Мо сдадут?

Мадам Иоланда молча кивнула.

– И ничего нельзя сделать?

– Зима измотала их сильнее, чем английскую армию. Вряд ли в живых осталась треть населения…

– Проклятье, – пробормотал Рене, опуская голову.

– Мы не можем двинуть армию к Мо по весеннему бездорожью, – чувствуя в глубине души гордость за это его отчаяние, сказала герцогиня. – Второй Азенкур нас уничтожит. Но, если король Шарль умрет, мы сможем сами короновать дофина и выставить за ним армию, хорошо отдохнувшую за зиму, против поредевшего воинства Монмута, который до Реймса в этом случае, даже не дойдет.

– У Монмута родился сын, матушка. По договору в Труа он станет единым королем Англии и Франции после смерти и нашего короля, и своего отца. Даже если Монмут не дойдет до Реймса, туда довезут его сына!

Рене выпалил это сгоряча, и только потом, опомнившись, осторожно посмотрел на мать. С некоторых пор любое упоминание о договоре в Труа заставляло её брезгливо морщиться, хотя раньше было и того хуже – она просто выходила из себя. Но сегодня герцогиня пропустила это упоминание мимо ушей.

– Да, Монмут расстарался, а новая королева Англии оказалась так же плодовита, как и её мать… Но мы все равно коронуем дофина! И даже с нужным количеством французских пэров! Не хватит тех, которые есть, произведем в это звание преданных нам людей, но, думаю, даже этого не понадобится. Герцогиня Алансонская как-то показывала мне письмо, которое она отправила своему кузену Жану Бретонскому. А недавно показала пришедший наконец ответ. Судя по всему, и Жан, и Артюр уже не так пылко негодуют по поводу убийства герцога Бургундского, и договор в Труа, если еще и признаЮт, то уже с оговорками.

– Они десять раз передумают.

– Конечно. Поэтому нам надо быть готовыми и в решающий момент вовремя узнать, что предложит герцогам английская сторона, чтобы предложить больше. Думаю, высокая должность для одного и выгодный брак для другого смогут изменить точку зрения Бретонцев. А брак твоей младшей сестры с герцогом Жаном позволит еще и значительно обезопасить Анжу, и окажется следующей выгодной партией после вашей свадьбы с Изабеллой Лотарингской…

«Ну вот, – с досадой осеклась мадам Иоланда, – дала все-таки мальчику повод заговорить о том, о чем он сам так и не решился».

Но Рене на свадебный намек не откликнулся. Только пожал плечом и снова забарабанил пальцами по колену. «Значит, что-то другое…», – решила герцогиня, поднимаясь.

– Иди сюда, я кое-что хочу тебе показать…

В глубине кабинета на высоком поставце стояло сооружение, прикрытое куском золототканой парчи. Мадам Иоланда сдвинула драгоценную ткань, освобождая внушительного вида шкатулку, и поманила Рене поближе.

– Смотри.

Под поднятой крышкой оказалась утопленная в пурпурный бархат золотая корона.

– Она, конечно, не та, что в Реймсе, но не менее ценна. Эту корону возложили когда-то на голову малолетнего Роберта, который был старшим братом Гуго Великого и сыном Анны Киевской и Генриха Первого Капета. Та самая корона, надев которую король франков впервые положил руку на евангелие, коим ныне клянутся все французские короли на своих коронациях…

– Откуда она у тебя?!

– Случай, Рене. Тот самый случай, о котором можно сказать: «знамение». Монахи из Мондидье, где корона сохранялась семейством де Крепи, тайно вывезли её, узнав, что их диоцез передают под руку этого бургундского выскочки Кошона. Ценностей там и без того хватает, а корону на тайном совете они решили передать тому, кто более достоин ею владеть. Все-таки Рауль де Крепи был графом Валуа и вполне естественно – наш Шарль является его законным потомком… Я безумно рада, Рене, что новый епископ Бовесский с первых же дней своего правления узнает о подобной недостаче. Надеюсь, виновных он не найдёт. А Шарль получит корону одного из первых Капетингов и, заметь, получит на законных правах!

Мадам Иоланда любовно провела пальцем по краю шкатулки, продолжая рассказывать, как трудно было монахам найти гонцов, которые бы согласились провезти подобную вещь через захваченные территории, но Рене не слушал…

Не отрываясь смотрел он на корону. Почему-то вид этого золотого обода убедил его сильнее всего другого, что коронация Шарля действительно возможна. И как-то сразу стал вдруг легок и возможен тот разговор, с которым он пришел к матери, и который готовил долго и тяжело, не зная чего боится больше – то ли её гнева, то ли обиды…

– Матушка… – пробормотал Рене, перебивая мать, – но, если всё так легко… Я хотел сказать, если всё это уже стало достижимым, может быть, нет нужды призывать Деву из Лотарингии?

Крышка от ларца, в котором лежала корона, со стуком упала на место.

– Что? О чем ты, Рене? – Мадам Иоланда смотрела почти испуганно.

– О Жанне. Её воспитывали, чересчур оберегая ото всего, что сделало бы её слишком обычной… Но она стала слишком необычной, матушка! Простите, я не рассказал вам, но однажды, еще в Лотарингии, я неосторожно намекнул Жанне на её миссию. И она уверовала! Уверовала так, что теперь сама без устали учится управляться с мечом, сутками готова сидеть в седле и стрелять из лука! Она держит это в глубокой тайне, но ни о чем другом уже не мыслит. А ведь это очень страшно – оказаться в бою первый раз! Даже мне, мужчине… Девочке же, да еще такой… чистой… Когда она увидит всю эту кровь и весь ужас, она может отступить, разувериться. Или – что по-моему, ещё страшнее – веря в свою миссию, пойдет до конца и погибнет, проклиная нас!

Рене еще сбивался, но говорить становилось всё легче и легче.

Он глубоко втянул воздух, собираясь признаться в своем самом крамольном поступке. И, не давая мадам Иоланде возможность вставить хоть слово, выпалил, глядя в сторону:

– И еще… Помните, матушка, вы не хотели мне рассказать о девочке, живущей в Домреми? Но я так хотел быть вам полезным, что не мог оставаться в неведении… А потом вы тяжело заболели… То снадобье, которое вернуло вас к жизни… его передал отец Мигель. Он сам приготовил, а я съездил… Не бойтесь! Кроме него и Жанны никто в Шато-д’Иль меня не узнал. Зато я увидел ТУ, другую девочку и поговорил с ней…

– И что? – смогла, наконец, вымолвить пораженная мадам Иоланда.

– Не знаю, матушка. Но всю обратную дорогу я чувствовал себя так, словно получил святое причастие…


ШАГ НАЗАД


К чести Рене надо признать, что в Шато д'Иль он мчался более озабоченный болезнью матери, нежели встречей с какой-то таинственной девочкой. Отец Мигель, заранее предупрежденный письмом, уже собрал по домам местных знахарок все необходимые для снадобья травы и теперь настаивал составляющие его отвары.

Хозяевам поместья Рене был представлен как родственник господина де Бодрикура. Очень, очень дальний и бедный родственник, которого комендант Вокулёра не счел нужным даже сопровождать… И это была единственная ложь, на которую отец Мигель решился, потому что «особое лекарство для больной матери» было действительно нужно.

– Вы изменились, падре, – сказал Рене, слушая торопливые рассказы о местной жизни от монаха, суетившегося возле своих чашек и котелков.

– Вы тоже изменились, мой господин, – не оборачиваясь, заметил Мигель. – Раньше вы были просто мальчик… Нет, пожалуй, очень умный мальчик. А теперь – совсем мужчина. Не знаю только, чего в вас стало больше – воина-отца или политика-матери.

– Раньше вы тоже были просто священник. А теперь не знаю, чего в вас стало больше – служителя Церкви или язычника.

Отец Мигель рассмеялся.

– Все-таки мать… – пробормотал он. – А насчет язычника вы правы. Все эти сказки про фей и драконов, про древние заклинания, которые современная церковь отвергает, про говорящие деревья, основы миросоздания, общие корни… Жизнь в деревне совсем не та, что при дворах. Еретиком я конечно не стал, но вера моя значительно переменилась.

Мигель домесил что-то в последней чашке и устало опустился на табурет.

– Скажем так: я увидел Бога и весь мир, им созданный, значительно объемнее как раз через деревенскую жизнь и все эти сказки.

– Надеюсь, вы не учите этому Жанну?

Отец Мигель вскинул на Рене печальные глаза.

– А кто вам сказал, что мое понимание Бога стало менее почтительным? Я просто шире теперь смотрю на вещи и не нахожу это греховным. Разве желание понять больше чем видишь означает неизбежную ересь? – Он укоризненно покачал головой. – Вам ли это говорить, мой господин, после всего, что вы имели счастье познать в кладовых герцога Карла?

Рене улыбнулся.

– Я ничего не говорил про ересь, а всего лишь спросил про Жанну. Согласитесь, что от неё будут ждать веры традиционной. Иначе её просто не поймут.

– «Имеющий уши, да услышит…», – пробормотал Мигель, поднимаясь. – Традиционная вера потому и традиционная, что её может проповедовать любой, более-менее грамотный… Если хотите, можете Жанну увидеть. Я тут занимаюсь с местными детьми… И с ней. Отдельно, разумеется… Она скоро придет.

– А с той… С другой? С ней я тоже могу увидеться?

Отец Мигель резко выпрямился, и у него совершенно непочтительно вырвалось:

– Зачем?!

– Затем, что и вы, и моя матушка реагируете на упоминания об этой девочке совершенно одинаково. Вас словно змея жалит! Вот я и хочу узнать, что в ней такого, и почему вокруг неё столько таинственного?!

Отец Мигель рассеянно переставил с места на место несколько чашек.

– Таинственного? Нет ничего таинственного… Я уже имел честь донести герцогу Карлу, но даже он не придал значения… Хотите, можете увидеть и её.Только я прошу вас, сударь, если не получится понять её сразу, не делайте выводов прежде времени.

Заинтригованный еще больше, Рене еле дождался часа, когда девочки должны были придти в келью монаха. Отец Мигель тихо и как будто обиженно возился в своем сундуке, перекладывая с места на место книги и свитки, а молодой человек, перед которым он разложил какое смог угощение, сидел, предоставленный сам себе, и, лениво пощипывая пирог, рассматривал крошечный участок двора, видимый через окно.

Наконец, послышался дробный стук башмаков, хохот, крики, и в распахнутую дверь влетела растрепанная красная от бега Жанна, почти неузнаваемая в мальчишеской одежде.

– Опять наперегонки, – проворчал Мигель.

Но Жанна, заметив в келье нового человека, замерла и только когда поняла, что перед ней её давний знакомый, заулыбалась радостно и открыто. И не перестала улыбаться даже когда её чуть не сшибла вбежавшая следом Клод.

– Здравствуй, Жанна, – сказал Рене, поднимаясь. – Как ты поживаешь?

– Хорошо, сударь… Рене.

Девочка покраснела, не зная присесть ли ей, как она сделала бы в женском платье, или просто поклониться, как предписывал костюм пажа. И называть ли ей этого повзрослевшего господина по имени как раньше, или надо больше почтения, потому что он стал каким-то важным.

– Я очень хорошо поживаю.

– А продолжаешь ли ты свои занятия?

– Да! Я помню все, чему ты меня научил… научили… вы, господин… И каждый день езжу верхом и стреляю.

Юноша улыбнулся.

– Я по-прежнему Рене, Жанна. Можешь не смущаться… Тебе не скучно здесь, в деревне?

– Нисколько! У меня теперь есть подруга. Она умеет рисовать всё, что видит и даже то, что слышит!

Жанна-Луи, посторонилась и ласково вытолкнула перед собой Жанну-Клод.

Рене, затаив дыхание, перевел взгляд.

Увы! Загадочная девочка ничем особенным не отличалась. Крестьянка как крестьянка, только одета чище и опрятней. Смотрит с интересом… Вот только интерес этот не был похож на обычное откровенно-фамильярное любопытство, с которым рассматривают незнакомцев крестьянские дети. Эта девочка Рене не рассматривала, а как будто сразу заглядывала внутрь его, чем вызывала непривычное и страшно неудобное смущение.

– Как тебя зовут? – не узнавая своей деревянный голос спросил юноша.

– Жанна, – хором ответили девочки.

– Две Жанны?

– Нет, – засмеялась одна, – я здесь Луи Ле Конт, потому что для всех должна представляться мальчиком. А Жанна наоборот – все её зовут Жанной, но мы с отцом Мигелем знаем, что она Клод.

Рене с удивлением оглянулся на Мигеля.

– Её так деревья назвали, – спокойно ответил тот.

Рене удивился еще больше, но, видя, что никто кроме него удивления не выказывает, сделал вид, будто удовлетворен таким объяснением. Однако едва девочки перестали на него смотреть и начали рассаживаться на скамье, тихо подступил к монаху.

– Вы здесь с ума все посходили, что ли? Какие деревья?! Те, что растут за окном? Это они дали ей имя?!!!

Мигель вздохнул.

– Я же просил вас не делать поспешных выводов.

Он вытащил из сундука очень старую и очень толстую книгу, сел на крышку и, перекинув несколько толстых листов, изрядно размятых по краям временем, менторским тоном возвестил:

– Поговорим о святом Мартине Турском и его благословенной жизни… Господин Рене тоже может сесть и послушать.

Пришлось юноше снова опуститься на стул перед окном, который успел ему изрядно надоесть, и придать лицу подобающее благочестивое выражение.

Он прекрасно знал историю святого Мартина. Но в изложении отца Мигеля эта история вдруг получила какое-то иное толкование… Выходило, что не промысел Божий и не истовое ему служение сделали из римского кавалериста благочестивого монаха, а всего лишь следование таким простым человеческим качествам, коими являются доброта, сострадание и открытость каждому, кто нуждался в совете, добром слове или помощи.

Рене прислушивался с нарастающим беспокойством, изредка переводя взгляд на девочек, и насторожился еще больше, когда увидел, что Жанна рассказ монаха все-таки слушала, а загадочная Жанна-Клод сидела, закрыв глаза, и, казалось, не слушала совсем.

«Может, она не в себе, и поэтому может предсказывать? – подумал юноша, припоминая давний рассказ Карла Лотарингского о том, что девочка из Домреми предрекла поражение под Азенкуром – У пророков сумасшествия и падучие сплошь да рядом… Но почему и Мигель, и Жанна принимают её безумие, и повторяют его за ней так, словно это норма? Может, тут колдовство?».

Рене с опаской покосился на девочку с закрытыми глазами.

Поспешных выводов он делать не собирался, но оставлять вопросы неразрешенными не собирался тоже. Поэтому, едва отец Мигель закончил свою нетрадиционную проповедь, а Жанна-Клод открыла глаза, молодой человек сразу обратился именно к ней.

– Хочу спросить тебя, Жанна… Или Клод? Как мне тебя называть?

– Зовите, как хотите, – ответила девочка, не проявляя никаких признаков слабоумия. – Мне оба имени нравятся.

– Тогда, раз уж мы тут все посвященные, пусть будет Клод… Так вот, Клод, мне интересно знать, почему ты слушала, закрыв глаза?

– Так лучше видно.

– Видно? Ты, наверное, хотела сказать – слышно?

– Нет. Когда я что-то слушаю, мне интересней представлять это в картинках. А картинки не слушают, их смотрят. И появляются они только когда глаза закрыты. Тогда всё становится очень понятно, даже то, о чем не говорят. И тогда я смотрю и слушаю. Но, когда картинок нет, значит, говорят что-то неинтересное, непонятное, и можно не слушать, а представлять что-то свое.

Рене сглотнул. Точно – не в себе.

– А сейчас ты слушала?

– Да. Я люблю узнавать про хороших людей.

– Разве ты не знала о святом Мартине раньше?

– Знала. Но только то, что знали все. А сегодня узнала больше.

– Больше? По-моему, падре Мигель рассказал как раз то, что все давно знают…

– Вы так думаете, потому что не закрыли глаза… Падре умеет рассказывать даже то, чего не рассказывает, и картинки получаются, словно живые.

Рене беспомощно посмотрел на Жанну-Луи, потом на отца Мигеля, и почувствовал, что здесь, похоже, не в себе каждый из них. Или он один…

– А про плохих людей ты знать не хочешь? – зачем-то спросил он.

Жанна-Клод отрицательно покачала головой.

– Нет. Про таких никому не надо знать, чтобы не болеть. – И, положив руку на середину живота, добавила: – От плохого вот тут становится очень больно. Пока эту боль чувствуешь, еще есть надежда победить в себе зло. Но если боли нет, значит, пришла пора раскаиваться…

Рене снова оглянулся на Мигеля. Тот смотрел на них с улыбкой, которая появляется у людей, знающих чем все закончится и предвкушающих скорую развязку.

– А у отца Мигеля тебе нравится учиться? – разозлившись на монаха, спросил Рене.

Жанна-Клод слегка замялась, но потом все же кивнула.

– И ты много нового узнаешь?

Девочка помедлила и теперь отрицательно покачала головой.

– Не много. Часто я просто убеждаюсь в том, что мои знания были правильными. Но бывает просто очень интересно из-за картинок…

– Что же, например?

– Например, про Иисуса… Когда про него рассказывает наш священник отец Мине, или падре Фронте, видится всегда одно и то же – наше церковное распятие и крестный ход. А когда рассказывает отец Мигель, я вижу Иисуса, когда ему было столько же лет, сколько и мне сейчас. И такого я люблю его еще больше.

Рене чувствовал, что глупеет прямо на глазах.

– А разве отец Мигель знает, каким был Иисус в твоем возрасте?

Жанна-Клод засмеялась вдруг тихо и нежно, и смех её прозвучал так, будто зазвенел колокольчик.

– Он не знает. Но, когда он рассказывает, я это вижу.

«Колдовство!», – подумал Рене, чувствуя, как заползает в его душу заученный годами целой жизни страх перед ересью. «Колдовство, потому что я не должен это слушать, но хочу… Мне интересно!!!».

– И что же ты видишь? Ты расскажешь об этом или нельзя?

– Можно. Тому, кто хочет послушать, я всегда рассказываю обо всем, что вижу. Но только, если хочет…

– Я хочу. Говори.

– Иисус учился. Так же, как и мы, только другому, и не у себя дома, а в далекой стране, про которую отец Мигель как-то рассказывал. Там он учился у людей… – тут она замялась, вспоминая, – у «жрецов», – и посмотрела на Мигеля, – я правильно назвала?

– Правильно, правильно. Продолжай.

– Ему сказали «ложись и закрой глаза» и помогли выпустить душу из тела, чтобы она стала свободной на какое-то время и училась уже не у людей… Потом душа вернулась, но была другой, более светлой… И на кресте она отлетела точно так же, на время, поэтому Иисус не умер, а заснул…

Рене сверкнул глазами в сторону отца Мигеля. Тайные мистерии! Девочка описывала древний обряд, который уже во времена Иисуса считался и древним, и тайным, не говоря уже о временах прихода христианства! Об этом даже в рукописях Карла Лотарингского говорилось иносказательно, и подлинное толкование могли получать лишь самые посвященные! Монах видно совсем помешался, если рассказал об этом деревенской девочке! Не удивительно теперь, что она такая странная! От её слов за версту несет необдуманной опасной ересью!

Но Мигель встретил гневный взгляд Рене не просто спокойно – он смеялся!

– Пожалуй, только вы, мой господин, в состоянии оценить весь смысл сказанного, – шепнул он.

– Разглашение тайн приората сурово наказываются, падре! Вас предупреждали! – угрожающе-тихо сказал Рене, нисколько не стесняясь присутствием девочек.

– Я не разглашал, сударь. Когда его светлости угодно было почтить меня доверием и передать манускрипт из своей кладовой, он сам просил прочесть его девочке. Но она не стала слушать. На этот счет у Жанны-Клод имеется вполне логичная философия Мне же, говоря по совести, весь смысл документа до конца так и не открылся. А то, что вы сейчас услышали – это результат её собственных знаний и умозаключений.

Рене изумленно уставился на девочку.

– А сама она не могла прочесть? – глупо спросил он.

– Я не умею, – ответила за себя Клод.

– Тогда откуда все эти знания?

Клод внимательно посмотрела на Рене, словно спрашивая себя – поймет ли он? И этот странный, недетский взгляд, не виденный раньше вообще ни у кого, вдруг полностью лишил Рене всякой уверенности во всем, что он знал и чему верил всю свою жизнь. Благоговейный страх перед тем, что сейчас ему откроется нечто, неизмеримо более важное, чем все церковные таинства или древние обряды, нарастал словно высокий оглушающий звук. И Рене едва не закричал: «Не надо! Не отвечай! Я не готов услышать и понять!».

– Всё вокруг наполнено знанием, – сказала Клод. – Вы можете лечь в траву и почувствовать, как дышит под ней земля – как будто огромная и теплая корова, на боку которой ты словно пылинка. Когда мы съедаем ягоды или овощи, проросшие из этой земли, мы можем понять, было ли ей тяжело или радостно, когда всё это вызревало. Можно набрать в руку воды из реки и почувствовать, что это не просто вода, а тоже живая часть мира со своими радостями и огорчениями. А если её выпить, часть реки станет частью тебя самого, а ты – на крошечную долю – частью реки. И потом уже совсем легко понять, что ручеек, пробивающийся сквозь камни, очень страдает, когда его струи разрезаются об острые края, и ему приходится ласково их сглаживать. Или вымывать, если не поддаются. А у камней своя история – они боятся зеленых ростков. Маленький камешек может откатиться, когда росток набирает силу и превращается в дерево или в куст, а большому очень сложно, и он разламывается, разрывается на части, и ему это так же больно, как и нам, когда отрубают руку или ногу… Поймешь всю эту тайную жизнь, и легче понимать жизнь людей. Или наоборот – я еще не разобралась. Но у нас всё очень похоже! Цветы, которым не повезло родиться у дороги, так же бледны и беспомощны, как люди, живущие в разоренных местах. Как любая новая невзгода может окончательно уничтожить этих людей, так и придорожные цветы могут погибнуть под колесами проезжающих телег, и любая лошадь проезжего всадника может остановиться и съесть их. Зато цветы, родившиеся в лесу, красивы и благостны в полном покое, и полны аромата, который слышат пчелы… Когда научишься понимать то, что видишь, совсем не трудно научиться видеть то, чего никогда не знал. И всякие чужие мысли здесь только помешают, потому что – хочешь не хочешь – они подмешаются к твоим, и какие-то обязательно принесут сомнения. А сомнения – всегда разлад. Жить с ним так же тяжело, как пробиваться сквозь острые камни… Я многое вижу, слышу и многое хочу запомнить. Знания приходят сами по себе, достаточно закрыть глаза и представить. Но так же, как не хочу путать свои мысли чужими, я не хочу примешивать и свои мысли к чужим. Поэтому не учусь читать и придумала значки, которые понятны только мне.

Клод протянула Рене свою тетрадку.

– Это всё, что я умею, – улыбнулась она.

В глубокой задумчивости Рене стал переворачивать листки, не столько из желания рассмотреть – он всё равно ничего в этих записях не мог понять – сколько желая осмыслить только что услышанное.

Он был умным молодым человеком. И даже если не всё в словах Жанны-Клод им полностью осозналось, общий их смысл раскрылся вполне. И смысл этот дышал какой-то новой мудростью, никогда никем не проповедуемой. Разве что… Да нет! В евангелиях ничего такого не было, и Иисус проповедовал о царствии Божьем, а не о страданиях ручейка или цветка у дороги… Или его не так поняли и потом уже довели чересчур простые, наивные в своей чистоте мысли до понимания более традиционного… более удобного… «Он ими слишком щедро делился, – подумал юноша. – Но что если сама Его казнь стала следствием тех сомнений, которые его слова посеяли в других?.. О Господи, я тоже впадаю в ересь, но мысль уже не остановить! Что если распятие было не страшной платой за наши грехи, а реализованным страхом перед светлым зеркалом, которое явилось людям и отражало каждого, кто пытался встать рядом – будь то хоть апостолы – в их истинном облике, порченом ложными идолами? Тогда мы все прокляты! Даже самые благочестивые! И этой девочке тоже среди нас не выжить!»

Рене медленно вернул тетрадку, стараясь, чтобы никто не заметил, как дрожат его руки. Ему хотелось закрыть глаза и сжать голову, чтобы не лопнула от хлынувших в неё сомнений…

– А ходишь ли ты в церковь, Клод?

– Конечно! Я очень люблю туда ходить! Там так красиво, и люди все становятся тихими, светлыми и много молятся.

– Но молитвы… Их-то ты заучила, а не сама придумала?

– Молитва не мысль. Это слова – общие для всех, чтобы напоминать о нашем единстве. Мыслью их наполняет тот, кто молится, а молится каждый в себе, и этого не слышно… Не думайте обо мне плохо, сударь, я люблю молиться.


Когда девочки ушли, отец Мигель молча посмотрел на Рене.

– Я всё понял, – отрывисто сказал юноша. – Но теперь мне страшно. Мы вмешались в Божий промысел, в Чудо, которое действительно явлено, а имеем ли право на это?..

Он, наконец-то, обхватил голову руками и уткнулся локтями в колени.

– Или моя матушка величайшая провидица, или она не ведает, что творит, и горько пожалеет со временем!

– Она ведает, – печально откликнулся отец Мигель. – И то, что всё вершится в соответствии с пророчествами, сделанными когда-то – и для неё, и для этой страны говорит только в пользу её действий. Девочки подружились. Они знают друг о друге всё – я это вижу. И вижу также то, что они принимают это, как должное. Не сегодня – завтра совершится последнее: они решат объединиться, чтобы вместе свершить предначертанное. Я жду этого и боюсь. Простите моё малодушие и трусость. Но, когда это случится, позвольте написать вам, а не герцогине? Её светлость давно не видела девочек, она к ним так не привязана… Вы понимаете о чем я?

– Да, понимаю.

– Поэтому мне бы хотелось написать именно вам… А вы уже решите, что с этим делать…

Рене тяжело поднялся.

– Пишите, падре. Нам грешно было взваливать на ваши плечи эту ношу, но еще более грешно заставлять нести ответственность. Когда матушка поправится, я сам с ней поговорю, и мы сообщим вам о своем решении.

Мигель опустил голову.

– Вы великодушны, сударь. Но есть еще кое-что, что пугает меня сильнее всего.

– Что же?

– То, что нам предоставлен выбор…


* * *

–… Можете ругать меня за самоуправство, матушка, но я не жалею о том, что съездил и увидел Жанну-Клод, несмотря ни на что! Когда девочки уходили, я спросил её – поправитесь ли вы, и она обещала за вас молиться. Я так обрадовался, словно уже услышал о вашем выздоровлении. И неважно, что вам действительно помогло – снадобье Мигеля, или её молитва – теперь вера моя сильнее, чем когда-либо! Жаль только, одной веры недостаточно для прежней уверенной жизни. Надо, чтобы не было и сомнений, а я ими полон!

Рене говорил уже безо всяких опасений – главное сказано. Но на мать все еще не смотрел. Лишь без конца прикасался к ларцу с золотой короной, вид и присутствие которой подарили ему безумную надежду на то, что можно обойти страшное предназначение, не подвергая риску тела и души девочек.

– На днях я получил письмо от падре Мигеля. Не сердитесь… Я сам попросил падре писать прямо ко мне. Они не просто подружились, матушка! Они уверовали друг в друга и вместе собираются вершить то, что предназначено только для одной! Но, скажите, имеем ли мы право допускать их до кровавой бойни?! Прислушайтесь к себе, матушка, что говорит ваше великодушное сердце? Мне было страшно за ту, которую пришлось обучать военному делу, но другая… Кто из нас осмелится помолиться за её чистую душу?

Рене запнулся и в полном отчаянии махнул рукой.

– Помогите же мне, матушка! Я запутался в этих мыслях! Только вы теперь сможете меня утешить! Но, если и вам это не удастся – клянусь, я пошлю ко всем чертям Ла Файета, герцога Карла, женитьбу и всё, что помешает мне или погибнуть или вырвать победу хоть у самого дьявола, лишь бы это чертово пророчество не свершилось!

– Сын мой, – прошептала мадам Иоланда. – Мой сын…

Она подошла к Рене и, пригнув его голову, прижалась долгим поцелуем к его лбу.

Глаза Рене заволокло слезами облегчения.

– Вы не сердитесь, матушка?

– Сержусь? О, нет! Ты подарил мне великое облегчение, Рене. Такое облегчение, за которое следует отслужить не один молебен… Очень давно слепой пророк в Сарагоссе предсказал мне две реки, как символ выбора на всю жизнь. Сначала я ошибочно трактовала это пророчество, и незачем сейчас рассказывать, как именно. Но когда отец Мигель заставил меня поехать и посмотреть на девочку в Домреми, сомнения вроде твоих не покидали больше ни днем, ни ночью. Две реки – две девочки, одна из которых создана мной, а другая – истинное Божье благословение! Я тоже мучилась вопросом, имею ли право выбирать между ними. Одна могла повести за собой войско по праву королевского рождения и оставаться при этом крестьянкой в глазах всего мира. А другая?.. Кто знает, что за судьбу уготовил ей Господь? И помешаем ли мы, продолжая своё дело, или помешаем, прекратив его? На этот вопрос мог ответить только Всевышний. И даже когда Мигель написал, что девочки подружились, я была рада, но продолжала сомневаться в своем праве выбирать… Теперь ты сказал, что они готовы идти вместе! Значит, выбора больше нет! Господь явил свою волю! И я первая благословлю тебя на любую битву, которая нанесет нашим врагам обескровливающую рану. Но последний удар все равно должна нанести Дева из пророчества! Последний удар перед настоящей коронацией в Реймсе, потому что только если она будет стоять рядом с дофином, его признают не просто королем, завоевавшим корону как турнирный приз, а подлинным помазанником Божьим!

Мадам Иоланда накрыла ларец с короной парчой и, словно запечатывая, прижала её сверху ладонями.

– Истинным помазанником, – пробормотал Рене. – В Шато д’Иль я видел записи, которые делает эта девочка. Они, как Реймское евангелие, которое никто не может прочесть… То самое, на котором клялся первый король, носивший эту корону…

– Вот видишь! Было бы нам всё это явлено, не исполняй мы Божью волю?

– Но которая из двух девочек встанет возле Шарля на коронации?

– Разумеется, та, которая будет воевать, – не задержалась с ответом мадам Иоланда. – Настоящая миссия другой раскроется, возможно, позднее, и уже не нами. Мы должны только оберегать, но никак не управлять ею. Её миссия раскроется не через войну – в этом я уверена. Как и в том, что ОБЕ девочки должны быть возле Шарля. Одна, зримая, как сестра по крови, а другая – по духу высшей власти, невидимая, как святой дух в коронационном елее. И тогда Франция обретет наконец короля, при котором достигнет величайшего процветания. А вы, мои дети, будете спокойно жить и править в своих герцогствах…


ФРАНЦИЯ. ВЕНСЕН

(31 августа 1422 года)


Высокие жесткие подушки сползли, давили под спину и словно ломали её. Хотелось сменить положение, но не было сил. Как не было их и на то, чтобы кого-нибудь попросить. Тонкая полотняная рубашка взмокла от пота, облепила пылающее жаром тело и жгла, словно власяница. Но это было уже все равно, потому что хотелось только сменить положение, чтобы расслабить спину.

«Я что – умираю?.. Вот так, скоро и просто, от обычной простуды, как какой-то простолюдин? Как раб, из последних сил добравшийся до своей постели с пашни, которая составляла весь смысл его существования? И это я?.. Я?! Желавший дожить до седин, чтобы передать потомкам крепкое государство, мной же образованное? Я умираю?!!!

Но зачем тогда было дразнить меня чудом славнейшей победы? Договором о величайшей мечте, до которой оставался всего один шаг? Скорым рождением наследника – этой благодатью продления рода и первым побегом новой династии? Зачем?! Леопарды и лилии сплелись на мантии… Только на мантии они дружны… Но нет, и там продолжают грызть друг друга – вон сколько крови!.. Она сама, словно мантия – течет по плечам. И горячая, горячая, горячая…

Может быть я еретик, и Господь повелел сжечь меня?..

И вот – я горю!

Но пламени нет. Значит, я не еретик – оно меня не коснулось! А горит всё вокруг. Это дома в Мо… Или в Мелене? Нет, это Арфлёр… Или Руан? Я уже не помню, как они выглядели, только стены, стены, стены… и огонь.

Глухие стены, которые надо было пробить.

Как злое сердце, отбивающее…

Что?

Мои последние минуты?!

Нет, я еще жив! Господь всемогущий, ты ведь не пронзишь огненным мечом того, кто готов сдаться в плен? Мой выкуп драгоценнее любого другого – два могучих королевства…

А-а-а, нет! Это я отдать не могу! Это принадлежит моему сыну – Твоему помазаннику… Ты ведь дашь ему жизнь долгую и счастливую, да, Господи? А мне…

Мне тоже нужна жизнь!

Я отнял очень много разных, но разве то были жизни? Мне нужна моя, чтобы закончить…

Я что, опять пылаю? Или это боль в спине, жгущая, как огонь? Хоть бы кто-нибудь… Ведь стоят вон там, в углу… Трое стоят и смотрят. Чего они ждут?

Когда я умру?

Эй, вы… Кто такие? Почему возле меня французские монахи?!

Ах, да… Это те… из Мо… Даже не пытались бежать… Говорят, за них просил каждый, кого мы отправили на казнь. Милосердные утешители осажденных… Вы и меня пришли утешить? А я ни при чем… Мне было все равно… Это Кошон – мой французский советник… «Кошон» кажется «свинья»? Конечно свинья! Французская свинья рылась под дубом и отрыла три трюфеля. А потом сварила их в котле… Нет, не в котле! Там была тюрьма, а в ней очень жарко… Да, жарко, как в моём теле!

Тело – тюрьма для духа…

А если дух в тюрьме значит он тоже не желал сдаваться?

Но кому?

Тому, кто требовал смирения?

Выходит, я всё же, еретик?

Но, черт побери, какая разница?! Я был велик, и тоже мог себе позволить делить на правоверных и еретиков. А хрипели и корчились в муках и те, и другие… Умирают все одинаково.

Даже я…

А разве я умираю?!

Да. Кажется…

Господи! Ни о чем не прошу, только пусть кто-нибудь подойдет и повернет меня!

И этот огонь… Пусть раздвинут хворост! Я хочу узнать, чего ждут эти монахи?

Кажется не смерти?

Они думают, я встану рядом с ними?

Нет? Много чести?… Три трюфеля в котле… И свинья… Она что, подбрасывает хворост?! О, Господи! Дай мне силы сменить положение! Я хочу встать и посмотреть им в глаза!

Я – великий король, который не должен умирать в своей постели, сгорая, как еретик! Я вообще не могу быть «как» – я «есть»! Я бессмертен! Бес… бес смертен… смертен бес… Я – бес! Сам дьявол! И готов восстать, чтобы жить дальше! Пошли вон, монахи! Много чести… Совершить подлость ради победы, знать, что это подлость и знать, что это же знают все остальные, но все же сделать – это тоже требует мужества! У меня одного его хватило против всех вас: милосердствующих и мрущих, по воле равных себе!»

Слабая рука поверх простыни дернулась, сжимая пальцы в кулак. Только два – указательный и средний – остались почти прямыми и медленно разъехались по влажной ткани.

«Аминь, Господи! Вот моя честь – я не трус, и этого довольно».


Герцог Бэдфордский привстал, тревожно вглядываясь в лицо на жестких подушках.

– Милорды…

Все находящиеся в комнате бросили перешептываться и, не сговариваясь, посмотрели на постель.

– Кажется… Всё.

Бэдфорд медленно подошел и склонился над изголовьем. Бесконечно долго он вглядывался в лицо брата, на глазах меняющее свои очертания. Потом, так же медленно, не разгибаясь, закрыл невидящие глаза.

– Король умер, – сказал Бэдфорд. – Да здравствует король Генри Шестой!


ФРАНЦИЯ

(1422 год)


Король Франции Шарль Шестой Безумный умер 21 октября 1422 года. Чуть меньше, чем через два месяца после смерти человека, которого своим больным мозгом, не ведая, что творит, назвал «сыном и наследником».

Умер тихо и почти незаметно, совершенно забытый за той суетой, которая поднялась после смерти Монмута.

Из Лондона, пользуясь тем, что растерянный парламент еще не пришел в себя и охотно выполнял любые отдаваемые твердым голосом приказы, был срочно вывезен малолетний наследник и, невзирая на опасности путешествия через пролив, доставлен в Париж, под опеку герцога Бэдфордского.

Новый регент Франции сразу показал, что настроен решительно и зло. Любые попытки хотя бы намекнуть на преждевременность и нецелесообразность тех или иных его действий пресекал на корню и быстро затыкал рты, ставя точку в разговоре одним и тем же: «Я выполняю волю брата!». А во всем том, что вершилось помимо этой воли, усматривал зародыш измены и реагировал мгновенно. «Хозяйская рука должна быть крепкой и всегда готовой ударить! – говорил он, верша расправу. – Пускай сразу привыкают, что договор, подписанный в пользу моего племянника, не пустая бумажка. Когда он достигнет совершеннолетия, оба королевства должны стать единым целым! И я добьюсь этого любой ценой!».

Овдовевшую принцессу Катрин, которая всего год носила титул королевы Англии, Бэдфорд тоже вызвал в Париж. Шествуя за гробом – сначала мужа, а через два месяца и отца, бедняжка смотрела вокруг испуганными глазами и покорно принимала быстрые перемены в своей судьбе. Её последней главной ролью на этих политических подмостках стал проезд по улицам французской столицы с крошечным сыном на руках под неусыпным вниманием герцога Бэдфордского. Перед склепом в Сен-Дени, где упокоился безумный отец, Катрин передала сына герцогу и послушно отошла в темный угол Истории.

Всё! Своё дело она сделала.

Заполучив наследника обоих престолов, герцог готов был вернуть принцессу стране и матери, чтобы забыть о ней навсегда.


Вдовствующие королевы встретились без особых сантиментов. Пристрастившаяся к сладкому Изабо очень располнела за последнее время. Белое вдовье покрывало только подчеркивало её отечное лицо, уже начавшее обвисать. Тяжелые складки появились по углам рта и возле носа, мешки под глазами собрались мелкими сборками, словно тонкий полог в алькове её опустевшей кровати…

От прежней красавицы ничего не осталось. Но Изабо уже устала нравиться и покорять. «Что ты так смотришь?», – равнодушно спросила она заплаканную дочь. – Я желала покоя и я его получила. Эти тело и душа страстям больше недоступны. А призракам страстей прежних нет дела до того, на что я становлюсь похожа».

С полным безразличием смотрела Изабо и на то, как герцог Бэдфордский прибирает к рукам страну. Когда ей сообщали о какой-нибудь очередной кровопролитной схватке или о зверствах, чинимых бригантами во время рейдов, она только пожимала плечами и говорила своему заметно поредевшему двору: «Если бы все эти бастарды перестали сопротивляться, ничего бы не было. Не понимаю, зачем они так упорствуют?».

Впрочем, иногда интерес в Изабо просыпался. После сражения при Краване она любезно поздравила сэра Томаса Монтаскьюта, которому предоставилась-таки возможность отомстить за Боже, и потребовала пересказать ей ход сражения со всеми подробностями.

Английский граф охотно поведал о том, как после трехчасового стояния по берегам реки Йонны он велел вынести перед войсками своё знамя и первым кинулся в воду. Как храбро бургундцы осажденного Кравана выбрались через западные ворота и очень вовремя ударили в тыл объединенным франко-шотландским отрядам… Но, уходя из покоев Изабо, Монтаскьют поймал себя на мысли, что королева Франции более всего желала услышать о потерях. И, кажется, осталась очень довольна четырьмя тысячами убитых французов, в числе которых были и представители высшей знати – не менее трехсот известных ей людей.

Что-то смутно похожее на жалость к стране, получавшей оплеухи, как осиротевший после смерти отца ребенок, шевельнулось в душе сэра Монтаскьюта. Но длилось это всего мгновение и тут же улетучилось. 4-ый граф Солсбери, гордо тряхнув головой, хозяйским шагом двинулся дальше по своим делам.


Несколько иначе относился к делам во Франции герцог Бургундский.

С одной стороны, любая победа англичан была и его победой тоже, поскольку и те, и другие войска действовали пока в полной слаженности. Все союзнические договоры с Бургундией новый регент Франции подтвердил и обещанные Филиппу земли Голландии и Зеландии отдал беспрекословно, несмотря на недовольство брата Глостера.

Но с другой – в отличие от своего покойного брата, носившего титул короля, герцог Бэдфордский с невысокого престола регентства озирался вокруг более алчно и действовал более хищно. Делить с ним ответственность за то, что будет наворочано в стране, умный Филипп не хотел и предпочитал лично ни в каких сражениях не участвовать.

К тому же не давал покоя листок, исписанный рукой отца…

Первые победы «дофинистов» не сильно напугали герцога – слишком мелкий повод для появления мифической Девы. Но смерть Монмута вызвала в его душе настоящую панику! А последовавшая затем смерть и Шарля Безумного привела к тому, что весь день накануне похорон и во всё время церемонии бедный Филипп дергался на каждый крик толпы, ожидая что вот-вот поползет по улицам слушок, а то и явится сама эта Дева! А когда явится, представит дофина Шарля законным наследником престола, чему вся эта толпа, не то что не воспротивится, но благоговейно подчинится – потому что слишком велика растерянность! Еще бы! Такой удобный случай! Король-праведник умер, не дожив всего пары месяцев до осуществления своих притязаний, за которые так упорно и кроваво воевал! Умер, можно сказать наказанный Господом, который почти сразу прибрал и короля-безумца, чтобы явить свою волю относительно наследственных дел во Франции…

Но когда ничего не произошло и герцог Бэдфордский без какого-либо Божественного вмешательства смог продолжить дело Монмута, не поступаясь ничем, мысли герцога Бургундского приняли самое благостное направление. Или «дофинисты» еще не готовы и прохлопали удачный момент, или отцу удалось-таки разрушить планы Иоланды Анжуйской, из-за чего она в свое время и слегла, а дурак-дофин, оставшись без поводыря, отомстил отцу убийством.

«Дела в Бургундии требуют моего присутствия», – заявил молодой герцог и отправился активно укреплять здоровье охотой в своих угодьях, игрой в теннис, турнирами и стрельбой из лука, как будто не шла рядом кровопролитная война за французскую корону. Он даже отказался от предложенного Бэдфордом ордена Продвязки, считая, что достаточно поучаствовал в английских делах, отослав ко двору регента Франции давнего соратника отца – Антуана де Вержи.

Сильно израненный на Йоннском мосту в Монтеро де Вержи не погиб и рвался в бой со всем пылом человека, желающего отомстить. Он уже получил должность маршала от Монмута, должность губернатора Бургундии от Филиппа и губернаторство в Шампани и Бри от Бэдфорда. Но зуд шрамов от ран, нанесенных секирами на мосту в Монтеро, не давал покоя. «За все свои губернаторства одну хорошую победу!», – говорил он, отправляясь к осажденному «дофинистами» Кравану. И, если Монтаскьют первым бросился через реку, то де Вержи был первым в рукопашной, завязавшейся на противоположном берегу.

Поговаривали, что он вполне может заменить Карла Лотарингского на посту коннетабля, потому что королева, дескать, давно разочаровалась в своем бывшем протеже, и отношения между ними установились более чем натянутые. Особенно после того злополучного эпизода, когда герцог демонстративно покинул зал, где Изабо отпускала не самые пристойные шутки в адрес маршала Ла Файета, а, выйдя, сказал о королеве такое, что рыцарю о даме даже подумать невозможно…


Постаревший и чувствующий себя больным то ли из-за своего бессмысленного положения, то ли потому, что действительно пришла пора болеть, герцог Лотарингский и сам готовился подать в отставку. В ноябре он открыто встретился с мадам Иоландой, которая приехала на похороны короля Шарля, и имел с ней продолжительную беседу, узнав, наконец, всю подноготную убийства в Монтеро, и прочие новости, которые нельзя было доверить письму.

– Мне очень горько сознавать, что так и не смог быть действительно полезен, – устало говорил Карл. – За мной даже не следят больше… Считаются, пожалуй, только с моим титулом, но не со мной. А теперь еще и годы дают о себе знать. Пришла, наверное, пора передавать все дела вашему Рене… Я знаю, что девочка теперь живет в Шато д'Иль под надежным присмотром, и очень рад этому. Вы ведь слышали, мадам, как стали относиться к мадемуазель Ализон в Нанси? Вряд ли её дом был бы сейчас надежным укрытием. Уж и так боюсь, что после моей смерти ей придется несладко…

– Чего же вы хотите, вы слишком открыто с ней жили, – заметила мадам Иоланда с откровенным неодобрением.

– Вы бы её видели… – вздохнул Карл, поднимая на герцогиню глаза, полные тоски. – Когда-то, глядя на неё, я сам не переставал думать о чистой Деве, несущей спасение… Разве такой уж большой грех, на склоне лет после разгульной, в чем-то глупой, в чем-то жестокой молодости, пожелать настоящего чувства не ради похоти, но ради спасения души, которая любви до сих пор не знала? Ализон обещала мне это спасение… А теперь и её нужно спасать от злобы и зависти…

Герцог грустно поник в своем кресле. Голова словно утонула в меховом воротнике длинного камзола, и мадам Иоланда, окинув взглядом его фигуру, подумала, что Карл, пожалуй, прав – пора её Рене вступать в дело на правах зятя Лотарингского герцога.

– Что слышно при этом… дворе? – спросила она, не столько желая узнать новости, сколько отвлекая Карла от невесёлых мыслей.

– Хорошего мало…

Герцог поднял голову. Но, как будто испытывая непосильную тяжесть высокой шляпы, тут же отклонил её на спинку кресла.

– Бедфорд настроен еще решительней, чем Монмут. Он держит при себе малолетнего наследника, не желая оставлять его ненадежному английскому парламенту, и хочет любыми путями утвердить свое господство здесь, чтобы диктовать условия и Франции, и Англии так же, как это делал Монмут. Бургундию «купили», позволив значительно увеличить её территорию. Но я бы никому не посоветовал обманываться показным миролюбием герцога Филиппа. Я имел удовольствие наблюдать за ним и могу уверенно сказать – он не только сын своего отца, но и внук своего деда. И достойный преемник обоих. Не убей Шарль герцога Карла, я бы всерьез предложил рассмотреть возможность какого-нибудь договора с Филиппом. Но, увы, что сделано, то сделано… К тому же, мадам, вынужден вас огорчить: слухи о том, что Англия намерена затребовать весь Аквитанский фьеф – не пустая угроза. Вам следует серьезно озаботиться сохранением Анжу.

– Знаю, знаю, – вздохнула герцогиня. – Давно жду… И очень хочу кое о чем переговорить с вами, Карл. Мои надежды на герцогов Бретонских, к сожалению, пока не оправдались. Мне удалось расстроить переговоры о союзе с регентом, но сейчас поговаривают, что готовится тройственный договор между Бретанью, Бургундией и Англией о «дружбе и союзе на всю жизнь». Вот так вот… ни больше, ни меньше – «на всю жизнь». И возражений пока ни одна сторона не высказала. Боюсь, договор действительно заключат. Но время у меня было, и кое-что за это время придумалось. Бэдфорд, несомненно, тонкий политик. Однако, если постараться, можно стать еще тоньше… не так ли, друг мой?


* * *

Вскоре после встречи мадам Иоланды с гецогом Карлом, по церковным кругам прошелестел слух, что Рене Анжуйский, несмотря на свои девятнадцать лет, станет новым магистром Сионского приората.

Одни уверяли, что герцог Лотарингский передал зятю свои полномочия из-за расшатавшегося здоровья, другие же настаивали на том, что передача должности при жизни противоречит уставу Приората, но Карл её отдал потому, дескать, что герцогиня Анжуйская «надавила» на него через Авиньон. Там доживал свои дни бывший арагонский ставленник папа Бенедикт Тринадцатый, которого, вопреки решению Констанцского собора, продолжали именовать папой, снисходя к слабому здоровью и явной готовности перейти в мир иной. Бенедикт действительно вскоре умер, И Рене, который на самом деле находился в это время в Авиньоне, якобы успел получить благословение от умирающего. После этого вступил во владение герцогством де Бар, всеми землями Барруа и внезапно, пугая многих, объявил о своей готовности принести вассальную присягу герцогу Бэдфордскому.

– Наша ловкая герцогиня, кажется, поняла, что её дело с Анжу проиграно, и готовит себе спокойную старость в поместьях сына, – усмехнулся Бэдфорд. – Что ж, я не возражаю. Ради Бога.

Он благосклонно принял присягу, еще раз выразил своё одобрение и не преминул добавить, что в Риме тоже остались довольны решением Рене и шлют-де свое благословение. «Еще бы, – подумал юноша, с откровенной прохладой принимая все эти знаки внимания. – Теперь, когда я стал магистром ордена, в Риме благословят любое моё решение, лишь бы оно не отдавало ересью несогласия с ними».

И он знал, о чем говорил. Мартин Пятый, как и его предшественники, воспринимал Приорат как своего рода лояльную оппозицию. Тайны орден, несомненно, хранил крамольные, но ведь хранил же, не распространял! И то, что могущество ордена с падением тамплиеров только возросло, сомнений ни в ком в Риме не вызывало. Так что не считаться с приоратом было бы очень глупо. Особенно теперь, в самом начале единопапства, когда умер последний авиньонский понтифик, и разорванная на части Церковь стала снова срастаться в единое тело с головой, увенчанной в Риме.

– Мы не должны открыто интересоваться делами Ордена, но и пренебрегать хорошими отношениями с его магистром не можем, – говорил его святейшество своим кардиналам. – Принятие вассальной присяги хороший повод. Передайте наше благословение его светлости и отдельное благословение по поводу его бракосочетания с Лотарингской принцессой. В конце концов, святая Церковь всегда стояла за брак и смирение…

Несколько иначе отнеслись к происходящему Филипп Бургундский и Жан Бретонский. В апреле, съехавшись в Амьене, они заключили с Бэдфордом тройственный договор «о дружбе и союзе на всю жизнь», и тоже были бы рады принять вассальную присягу Рене Анжуйского за капитуляцию. Но почему-то не получалось.

Мудрый Бретонец, до сих пор не давший ответа на предложение мадам Иоланды сочетаться браком с её дочерью, наконец-то, призадумался всерьёз. Просто так в Анжуйском доме давно ничего не делалось, и вряд ли Рене стал бы покорно склонять голову перед английским регентом без одобрения, а то и подсказки своей матери. А уж про саму герцогиню и говорить было нечего! Та вершила свои дела в дне завтрашнем и вершила крайне расчётливо. Поэтому предположение Бэдфорда о том, что мадам Иоланда смирилась с неизбежной потерей Анжу, Жан Бретонский пропустил мимо ушей, считая его слишком преждевременным и опасно легкомысленным. Зато, подписывая договор о «дружбе на всю жизнь», уже прикидывал: а не заключить ли, в самом деле, союз с Анжуйской герцогиней, пока она не достала то, что «спрятала в рукаве», и не показала всей Европе, что дружить-то надо было с ней?

Примерно так же, только без дружеских планов, размышлял и герцог Бургундский. Но у него поводов для опасений и раздумий было гораздо больше, и сводились они не к простым расчетам – «где теперь выгодней?», а к мучительным поискам средств, которые не позволят мадам Иоланде разыграть её козыри. Поэтому, едва союз был заключен и подписан, Филипп бросился за советом прямиком к епископу Кошону, благо тот находился под рукой и как член королевского совета, и как духовное лицо в составе делегации, призванной засвидетельствовать подписание договора.


* * *

– Выход есть, ваша светлость, и выход достаточно простой, учитывая, что интересующая мадам герцогиню деревня находится на завоеванной территории.

Кошон отослал секретаря принести какие-то документы из своих епископских покоев и сел напротив герцога Филиппа, нервно барабанившего пальцами по столу.

Падре изрядно раздобрел на новой должности. Теперь мало кто узнал бы в этом величавом епископе прежнего доверенного герцога Бургундского, юрко шныряющего на Констанцском соборе от одного нужного лица к другому. Теперь это был человек, добившийся всего чего хотел и даже больше и продолжающий добиваться уже другого – такого, о чем прежде не смел и помыслить.

Только Бог или дьявол знали, каким тайным путем удалось Кошону стать одним из душеприказчиков покойного короля Шарля и войти в королевский совет вдовствующей королевы и регента. Но корни, видимо, тянулись в отдаленные уже времена осады Мелена, после которой по указанию Монмута именно Кошон хлопотал перед папой об отставке епископа Куртекуиса, так настырно просившего милости для несчастного рыцаря Барбазана. Куртекуис был изгнан из Парижа, где и пробыл-то на должности епископа всего год после смерти предыдущего. А всё епископское имущество – книги и церковные облачения, что остались после изгнания – Кошон попросту присвоил, заявив парижскому капитулу, что ему всё это завещано. И капитул заявление покорно «проглотил», чем дал повод Кошону широко расправить плечи в деле служения новой власти.

Уже не покровительственная, а явно угодническая любовь Парижского университета с одной стороны и благоволение Монмута – с другой, стали теми крыльями, с помощью которых епископ Бовесский воспарил над низменной обыденностью, со всеми её неудобными милосердными понятиями.

Три монаха из Мо почтенному прелату не являлись – ни во сне, ни в бреду. Кошон прекрасно спал, ел, отличался отменным здоровьем и думать забыл о жестоком июньском дне, когда имея полную возможность проявить жалость, все же отправил троих своих соотечественников в «крепкие и надежные тюрьмы», где их – изможденных шестимесячной осадой – ждала неминуемая, мучительная смерть.

– Это унижение заслужено ими вполне, – назидательно разъяснял Кошон клирикам из своего окружения, вкушая сытный обед в трапезной разоренной церкви Сен-Фарон де Мо, где служил аббатом один из осужденных монахов. – Они восстали против законной власти А что есть законная светская власть? Это власть Господа нашего через своего помазанника – над телами, так же, как Он властвует над душами нашими через его святейшество папу. Восставая против короля, эти монахи все равно что восстали против Бога и вполне заслуживали костра. Но я поступил милосердно, позволив убедить себя в том, что они просто заблуждались, и отправил их всего лишь в тюрьму…

Но через два месяца внезапная смерть Монмута едва не лишила епископа одного из «крыльев» – то есть должности советника английского короля. Он совсем уже было собрался растеряться, однако милость герцога Бэдфордского тут же ввела его в королевский совет и оставила советником на службе у регента.

– Будете служить мне так же ревностно, как моему брату – получите архиепископство, – пообещал герцог.

И Кошон служил. Верой и правдой. Получая тысячу золотых экю только за заседания в королевском совете…

На подписание договора между тремя герцогами он явился по долгу службы хотя и испытывал некоторое смущение: кажется, впервые в жизни почтенный прелат не смог отличиться в порученном ему деле. Переговоры с Бретонцем, которые Кошону доверили годом раньше, закончились полным провалом из-за того, что спесивый герцог не пожелал договариваться «через свинью», и до сегодняшнего подписания дело доводили уже другие люди. Ходили слухи, что виной всему герцогиня Анжуйская, которая расстроила переговоры, потому что сама упорно искала сближения с герцогом. И, хотя никаких прямых подтверждений этому не было, Кошон затаил на герцогиню нешуточную обиду. Из за чего теперь вполне разделял мнение Филиппа о том, что принесение вассальной присяги её сыном – очередной ловкий ход готовящейся интриги.

– Если вы думаете, что я забыл о нашем деле, герцог, то вы ошибаетесь. Не хотелось бы говорить огульно и приписывать герцогине Анжуйской дела, которые подвластны только Господу, но факты вопиют… Мы ведь знаем, ваша светлость, каким изощренным умом обладает эта женщина. И я бы нисколько не удивился, если бы нашел доказательства тому, что она – только ей известными дьявольскими кознями – приказала отравить и короля Генри, и короля Шарля, да упокоятся их души в мире… Ради того, чтобы посадить на трон своего зятя, герцогиня готова на всё, и в целом мире не найдется человека, готового это оспорить. К сожалению, осуждением дофина как убийцы вашего отца, в Европе никого уже не убедишь. Как невозможно убедить его светлость – нашего регента – провести расследование смерти брата. Он уверяет, что присутствовал при последних его минутах, и не испытывает никаких сомнений относительно причин этой смерти. Простуда – и всё… Но его величество был очень и очень угнетен последние месяцы. Я хорошо помню этот отсутствующий взгляд и безразличное лицо! Он был зол, но азартен под Меленом, а взятие Мо его даже не обрадовало. Подобные перемены в таком человеке неестественны, так что я бы рассмотрел еще и вопрос о порче. И это не совсем глупо, как может показаться. Герцогиню в колдовстве мы конечно не сможем обвинить, но Деву, которую она собирается всем явить… Тут есть о чем подумать, ваша светлость!

Кошон, с довольным видом откинулся на спинку стула. Но Филипп в ответ только фыркнул.

– Эта Дева черт знает когда может явиться, и мы понятия не имеем, как её появление собираются обставить! Может мы тогда и рта раскрыть не посмеем… Нет, всё надо пресекать сейчас и бесповоротно! Что вы там говорили о деревне на отвоеванной территории? Предлагаете её сжечь, как оказывающую сопротивление?

– Зачем так сложно, ваша светлость? Всё можно сделать намного проще…

Кошон замолчал, потому что вернулся секретарь, посланный за документами.

Бесшумно подойдя к столу с лицом бесстрастным и хмурым, он разложил перед герцогом и епископом карту западной части Франции с областями Шампани, Барруа, Бургундии и Лотарингии, а также несколько старых документов. Затем снова бесшумно удалился.

– Взгляните сюда, герцог.

Кончиком тонкого кинжала, который всегда носил при себе по случаю военного времени, Кошон обвел небольшой участок на карте.

– Это округ крепости Вокулёр, которому принадлежит и деревня Домреми. Это река Мёз, это Туль. А вот – совсем близко, как вы видите – границы Шампани и Барруа. Здесь Лотарингия. Для планов мадам герцогини место идеальное. Я навел кое-какие справки и из этих вот документов узнал, что еще во времена Людовика Святого его ближайший соратник и друг Жан де Жуанвиль даровал городу некоторые права. Своего рода суверинитет… А теперь взгляните на Шампань. Видите? Единственный непокоренный город, который может послужить защитой для Вокулёра – Витри-ан-Пертуа. Город мятежный, потому что его жители упрямо считают наследником престола дофина. Мы могли бы предоставить на рассмотрение регента проект, по которому губернатору Шампани будет вменяться в обязанность покорение Витри и приведение к присяге законному правителю. Таким образом Вокулёр останется в изоляции, будет осажден и, разумеется, сдастся. А следом за ним под нашей властью окажется и весь округ.

Филипп покачал головой.

– Осады дороги. Чтобы осадить такой город, как Витри, потребуется строительство восьми, а то и десяти бастид. Да и Рене Анжуйский может воспротивиться. Он принес вассальную присягу, и Бэдфорд не станет с ним ссориться с таким явным ущербом.

– А вот тут господин герцог де Бар и его матушка мадам герцогиня переиграли сами себя! – радостно воскликнул Кошон. – Крайне удобный до сих пор суверенитет Вокулёра и его расположение почти на границе делают город фактически ничьим, и, следовательно, уязвимым! После падения Витри дорога на Вокулёр будет открыта, крепость окажется автономной во всех смыслах, и герцог Бэдфордский имеет полное право потребовать от неё покорности. То, что двести лет суверенитет Вокулёра неукоснительно соблюдался всеми французскими королями, не указ для короля английского. Да и вы, ваша светлость, можете предъявить на эту территорию свои права – достаточно помочь регенту с осадой и отправить своих людей на интересующую нас территорию.

– И что? – спросил Филипп. – И мы, как царь Ирод, начнем истреблять всех девочек без разбора?

– Зачем же всех? – улыбнулся Кошон. – Вы разве не помните, ваша светлость, в самом начале разговора я сказал, что не забывал о нашем деле. По сведениям, которые мне доставили, некое семейство из Домреми четыре года взяло в аренду поместье Шато д'Иль, как раз в округе крепости… Позвольте, где-то тут был листок с записями… Нет, не нахожу… Но, все равно, я помню и без записей – в семействе есть две девочки. Они сестры. Одной около двенадцати или тринадцати, другой – меньше. Но нас интересует первая, потому что именно её, уже довольно давно, опекает францисканский монах по имени Мигель… Странное имя для французской провинции, не находите?

– И вы полагаете…

– Я уверен, ваша светлость.

Филипп некоторое время, молча, продолжал барабанить пальцами по столу. Потом сердито поджал губы.

– Нет! Чушь какая-то! Герцогиня, несомненно, женщина ловкая, но как она собирается выдать девицу из захолустья за Божью посланницу, я понять не могу!

– В этом-то и весь смысл, – развел руками Кошон. – Мы здесь одни, и можем говорить откровенно, не так ли? Королева… м-м, как бы это сказать помягче?

– Говорите, как есть.

– Я служитель Господа, герцог, и некоторые вещи не могу называть своими именами… Но в противовес нашей не самой нравственной королеве именно чистая Дева-крестьянка может считаться чудом господним.

– Хороши нынче крестьяне, – скривился Филипп. – Взять в аренду поместье в такие-то времена.

– А кто об этом узнает? – без улыбки спросил Кошон. – Она придет из Лотарингских земель, в соответствии с пророчеством, и этого довольно.

Герцог подумал еще немного и, наконец, хлопнул рукой по столу, как будто поставил точку.

– Ладно. Попробовать стоит. Действуйте, Кошон. Но пока только от своего имени и, ради Бога, осторожно!

– Я всегда осторожен, ваша светлость, – улыбнулся Кошон.


БУРЖЕ

(1422 год)


Дофина короновали почти по-домашнему, скромно и без особых торжеств. «Радоваться будем в Реймсе, – сказала мадам Иоланда. – А сейчас мы просто вершим то, что должны». Так же скромно она обставила и свадьбу Шарля с Мари, которая прошла сразу после коронации. «Помни, ты обещал назвать первенца Луи», – шепнула герцогиня, целуя зятя после церемонии. Дочь она тоже поцеловала, но, отстранившись и посмотрев в её лицо, только покачала головой. «Ты еще не королева…».

Громкая победа при Боже уже отошла в прошлое, уступив место новым потерям и новым заботам, разрешить которые могли бы только новые победы. Но август, на который возлагались большие надежды, принес досадные и отчаянно разорительные огорчения. Бойня под Краваном стала тяжелым ударом для армии дофина. И сразу после, как будто мало было одного разгрома, пришло известие о рейде, которым граф Саффолк прошелся по Мэну, захватив богатую добычу. «Мы оставим «Буржского королька» без средств к существованию», – смеялись приближенные графа, используя гулявшее по англо-бургундским войскам презрительное прозвище Шарля.

Дофин от этих бед совсем было сник. Но посланный за английским воинством Жан д'Аркур во главе спешно собранных отрядов разгромил Саффолка в Нормандии при Бруссиньере и перебил половину армии бывшего соратника Монмута.

Победа была безусловной. Однако торжества по этому случаю опять прошли совсем скромно. Средств, действительно, не хватало. Ни на содержание войска и двора, ни на выкуп рыцарей, захваченных в плен при Краване, ни на выплаты ломбардским наемникам… «Не повышать же, в самом деле, налоги на землях, преданных дофину», – говорила мадам Иоланда, открывая собственный кошель. Но проблемы оставались. И выход виделся один: если у «дофинистов» нет денег на ведение войны и взять их негде, то надо добиться, чтобы денег не стало хватать и у противника.

И тогда её светлость снова взялась за перо…


«Милостивый государь мой… Даже обходя молчанием законность договора, подписанного в Труа, и принимая в расчет возможность – но только возможность – его законности, не могу не высказать опасений, которые напрашиваются сами собой.

Одно дело, когда наследный принц Франции ведет войну за свои права с королем Англии, но совсем другое, когда он вынужден защищать страну от захвата её чужеземным регентом. Видя, как и кому герцог Бэдфордский раздает французские земли, захваченные его покойным государем и братом, я не могу не задаться вопросом – все ли его действия продиктованы только защитой интересов малолетнего короля, или герцог готовит почву для узурпаторства? Как бы ни боялась я показаться пристрастной, а все же нельзя предавать забвению тот факт, что отец его светлости – покойный сэр Ричард – тоже получил власть и корону путем насильственного свержения законного короля. И если в Европе желают осудить дофина Франции за бунт и подстрекательство к войне, пускай осуждают также и английский парламент за щедрое финансирование регента, который устраивает свои дела, прикрываясь как щитом интересами малолетнего племянника…».

Письма с подобным содержанием разлетелись по королевским дворам Европы словно стрелы, пущенные по наиболее здравомыслящим мишеням. Шпионы и – в основном – шпионки мадам Иоланды поработали на славу. Ни одно из отправленных ею писем не попало к тому, кто бы их прочитал и безразлично отложил в сторону. Безупречная репутация герцогини Анжуйской как политика не давала сводить содержание её писем к одной только жалкой попытке привлечь на свою сторону сочувствующих. В Европе и так уже с тревогой присматривались к тому, как целенаправленно герцог Бэдфордский подминает под себя Францию и заключает щедро оплаченные договоры со всеми, кто при случае поддержит его в неограниченном влиянии на малолетнего короля, а потом, возможно, поддержит и в притязаниях на его корону.

Министры, канцлеры и кардиналы европейских дворов и даже папского двора в Риме, сообщая своим государям о тревожных симптомах в поведении герцога Бэдфорда, жаловались на то, что их представителей – или, говоря иначе, шпионов – всё чаще стали перекупать, из-за чего достоверные сведения о делах во Франции получать становилось всё труднее. Но все же, находя способы, они получали информацию, которая не могла не настораживать…

При этом никто, разумеется, эти способы не озвучивал.

Что поделать, все эти люди были мужчины с их маленькими мужскими слабостями, которые свойственны даже кардиналам. А юные французские дворянки, уехавшие подальше от кровопролитной войны, были так соблазнительны и так податливы… К тому же располагали роднёй, настолько осведомленной, что оказывались не только приятны в общении, но и очень полезны.

Прелестные же француженки, в свою очередь, тоже помалкивали о том, что вся их «осведомленная родня» находилась в Бурже – возле дофина – и носила имя герцогини Анжуйской…

Тревожный слушок, как волна от подброшенных мадам Иоландой сомнений, недолго петлял по лабиринту из приемных, кабинетов, келий и альковов. Изрядно приправленный и утяжеленный общественным мнением, он достиг, наконец, конечного адресата и английский парламент загудел в нужной тональности.

– Судя по заявлениям милорда Бэдфорда французские мятежные войска терпят одни только поражения, а сам он победоносно движется по Франции! Однако деньги из Англии продолжают уплывать полноводной рекой! Если его светлость не в состоянии обеспечить победоносную армию за счет завоеванных территорий, о каких победах может идти речь?! Герцог, в конце концов, регент, а не король, и мы вправе потребовать отчета…

Разумеется, взбешенный Бэдфорд какие-либо отчеты предоставлять отказался, и финансирование его армии существенно сократилось, что повлекло откровенное разграбление уже завоеванной Нормандии. А это, естественно, вызвало новую волну сопротивления и отвлекло англо-бургундские войска от целенаправленного продвижения по стране к главному защитному укреплению «дофинистов» – Орлеану.


* * *

« Он всегда осторожен… – усмехнулся про себя монах с хмурым бесстрастным лицом, ощупывая в кармане рясы плотно свернутый листок бумаги, весь исписанный рукой Кошона. – Идя по трупам, о чью-нибудь праведную душу да споткнешься… А ты споткнешься сразу о три!».

Уже около часа сидел он в приемной перед покоями герцогини Анжуйской и готов был просидеть хоть целый день, лишь бы его приняли и выслушали.


Летом восемнадцатого года преподобный Гийом Экуй, благодаря протекции своего дяди – настоятеля церкви в Мондидье, был принят на службу к Жану де Летра – канцлеру Франции и епископу Бовесскому. Служба преподобного не слишком обременяла. Доживающий последний год своей жизни епископ был тих и благостен, и главной обязанностью Экуя было чтение Евангелий, которые его святейшество, готовясь предстать перед Всевышним, комментировал с точки зрения человека уже отряхнувшего земной прах со своих ног.

– Любовь к ближнему не может быть всеобъемлющей, – пояснял он со слабой улыбкой. – Не верьте тому, кто говорит будто познал это великое чувство, доступное одному лишь Богу. За свою жизнь я не любил очень многих и даже не пытался их полюбить, потому что к этому себя принудить невозможно. Но, послав нам Иисуса, Господь воззвал к состраданию, которым любовь возмещается. Сострадая – понимаешь, понимая – прощаешь, а прощая – примиряешься. В этом и состоит истинный смысл того смирения, которое мы ошибочно принимаем за слабость… Вы, сын мой, наверное думаете, что я боюсь смерти? Но я примирился даже с ней, потому что понял высокий смысл ухода из жизни. И вы в свое время тоже примиритесь, если, конечно, научитесь воспринимать каждый шаг своей жизни и даже самую смерть как шаги на пути познания Божьего замысла…

О смирении, понимании и милосердии они говорили очень много и очень познавательно для преподобного Экуя. И когда епископ умер, преподобный тихо закрыл глаза на просветленном лице, не искаженном последними муками, и перекрестился без слёз, зная, что отлетевшая душа давно уже покоится в мире.

Целый год после этого вспоминал Экуй свои беседы с Жаном де Летра, готовясь понимать, прощать и сострадать. И даже желал, чтобы Господь послал ему достойное испытание, чтобы проверить прочность своих убеждений. Но действительность оказалась куда сложнее. Новый Бовесский епископ быстро развеял благостные заблуждения о понимании и доказал, что не только полюбить можно не всякого, но и понять…

Впрочем, начиналось всё не так уж и плохо. Смирный вид монаха, который был всего-навсего чтецом при прежнем епископе, обманул Кошона своей покорностью и обещанием преданности, если чтеца повысить, скажем, до писаря, а потом и до секретаря. Повышение произошло стремительно, но произвело эффект, обратный тому, который ожидался. Преподобный Экуй был неглуп. И, получив доступ ко всем делам нового епископа, быстро разобрался, что сострадать тут нечему, понимать – сродни преступлению, а как всё это прощать – вообще неизвестно!

Когда обнаружилась пропажа короны Капетингов из хранилища в Мондидье, наказаны были все, кто подвернулся под руку, и без особых разбирательств.

– Меня совершенно не заботит, кто из них виновен, а кто – нет, – надменно выпятив губу, заявил Кошон преподобному, явившемуся просить за дядю. – Я бы мог простить пропажу своей собственности, но собственность диоцеза есть собственность короля, которому я служу, поэтому наказаны будут все без исключения.

Осужденных церковников, среди которых были и очень старые люди, прогнали по улицам города босыми, с головами, посыпанными пеплом, а потом заставили замаливать свой грех, стоя коленопреклоненными на холодных плитах церкви целые сутки. Когда же сутки прошли, осужденных изгнали из города.

Преподобный Экуй изо всех сил старался понять и простить. Но вместо этого обнаружил в душе зародыш нового неудобного чувства, которое кололо словно острый шип, не мешая только одному – состраданию изгнанным. Это чувство выросло еще больше после изгнания в Женеву слишком милосердного Куртекуиса, потом укоренилось и стало разветвляться после каждого сданного города, разоренного аббатства или монастыря, потому что, занимаясь делами Кошона, преподобный прекрасно знал всю подноготную каждой сдачи и каждого разорения.

Послушно, но уже не смиренно, составлял он списки награбленного и, делаясь все более бесстрастным, хмуро наблюдал за кончиком пера, подчеркивающим то, что следовало перенести в кладовые епископа…

Ненависть!

Имя нового чувства определилось после сдачи Мо, когда на пыльной улице, среди сгоревших домов и трупов людей, умерших от голода, Монмут решал судьбы тех, кто остался жив… Монахов привели последними. И даже те, кому уготовано было повешение, пали на колени, моля о милости для этих троих, меж тем как сами они ни о чем не просили, и не было ничего героического в этих трех человеческих остовах, еле держащихся на ногах… Если бы не взгляд.

Так смотрел когда-то прежний епископ Бовесский, когда говорил о своем понимании смирения. И смертельно уставшее лицо Монмута дрогнуло. Что-то беспомощное промелькнуло в его глазах отголоском последнего крика о милосердии.

«Я благословлю службу тебе, если ты их помилуешь», – подумал преподобный, задерживая дыхание, чтобы не спугнуть готовые сорваться с губ Монмута слова.

Но тут вперед вылез Кошон со своими обычными речами об оскорблении королевского величия, и момент был упущен.

– Делайте с ними то, что считаете нужным, – поморщился Монмут, разворачивая коня.

Суд закончился. А в душе преподобного не осталось ничего, кроме пышно цветущей ненависти.

«Ненавидеть, значит признавать в другом существование наихудших пороков. Признавать это, значит желать отомстить за всё сотворенное зло. А предаваясь отмщению, становишься таким же, ненавидимым… Что ж, я и стану! Милосердие и сострадание защитить себя не могут, но кто-то должен противостоять этому злу!» Экуй в последний раз вспомнил слабый голос монсеньора де Летра, его слова о прощении и понимании, и в последний раз улыбнулся своим давним, наивным убеждениям. Больше он это вспоминать не будет! Он всё решил! И безжалостно растоптал в своей душе то, что могло принести ей мир и спасение.

С тех пор – бесстрастный и хмурый – Экуй ждал только подходящего случая.

О делах Кошона с герцогом Бургундским он знал только в общих чертах, потому что вплотную к этим делам не подпускался никто. Но, когда епископ послал его за картами и документами, отложенными в специальный походный сундучок, Экуй сначала просмотрел их сам, а потом, ни в чем не сомневаясь, свернул и положил в карман всего один листок, исписанный рукой Кошона. Даже если пропажу заметят, всегда можно сказать, что листка этого и не было. И пусть докажут, что он его взял! Берут обычно то, от чего можно получить выгоду, а какая может быть выгода от этого листочка секретарю епископа – члена королевского совета, обласканного всеми правителями, кроме одного, весьма сомнительного, служить которому сейчас совсем не выгодно? Нет, Кошон своего секретаря в краже не заподозрит. Скорее подумает, что листок затерялся во время маленького происшествия по дороге в Амьен, когда его карета завалилась на бок. Тогда много вещей рассыпалось…

А дальше… Дальше оказалось еще проще!

Как только стало известно, что монсеньор епископ собирается хлопотать о сдаче Кротуа и снова собирается в дорогу, Экуй купил у знакомого лекаря снадобье, от которого слег, как будто в горячке. Охая и морщась, он пообещал Кошону догнать его, как только почувствует себя лучше. Но едва весь епископский кортеж скрылся из вида, преподобный поднялся и стал собираться сам. Свою походную суму он набил всяким ненужным тряпьем, чтобы выглядела соблазнительно наполненной, надел заметный зеленый плащ с гербом епископа поверх теплого неприметно-серого и, дождавшись следующего дня, выехал из городских ворот, стараясь казаться совсем больным, и в такое время, когда его могло увидеть как можно больше народу.

Проехав несколько сот лье, Экуй сбросил зеленый плащ, закопал подальше от дороги тряпье из своей сумки, а саму сумку, надорвав и измазав кровью из безжалостно надрезанной руки, бросил рядом с плащом. Притоптал вокруг землю так, как это бывает на месте драки, а потом, взобравшись на коня, поскакал в сторону Бурже, моля Господа о том, чтобы оберег от шатающихся наемников и обнищавших крестьян, чьей жертвой должен был считать его отныне епископ Кошон.

– Сударь… сударь, очнитесь! Кто вы такой, и что вам угодно?

Голос заставил Экуя вздрогнуть. Средних лет дама, явно из числа фрейлин герцогини Анжуйской, смотрела на него вопросительно и сердито. Кажется, он заснул, дожидаясь внимания к свой персоне, и теперь выглядел не понимающим, где и зачем находится.

– Простите… Я слишком долго сюда добирался, – пробормотал Экуй.

Вытащил из-за пазухи драгоценный листок, уже изрядно измятый, и протянул фрейлине.

– Прошу вас, мадам, отдайте это её светлости. Если герцогиня захочет меня после этого принять, я дождусь и всё о себе расскажу. Если нет – ждать мне больше нечего и называть себя незачем.

Он проводил глазами листок, уносимый фрейлиной, и впервые за всё последнее время подумал, что сведения, ради которых он так рисковал, могут здесь никого не заинтересовать. Или понадобятся более подробные разъяснения о делах Кошона с герцогом Бургундским, дать которые он бы не смог даже при полной готовности вспомнить каждое услышанное слово. Преподобный принялся в тысячный раз перебирать в уме всё то, что затвердил по дороге, пока восстанавливал в памяти дела Кошона за последний год, но не успел перечислить и половины, как вернулась фрейлина, которой он передал листок.

– Её светлость желает вас видеть.

Экуй поднялся, чувствуя себя, как гребец на судне без парусов, чьи движения определяются звуком барабана. Сейчас барабаном было его сердце.

– Герцогиня примет меня лично? Одна?

– Не заставляйте себя ждать, сударь. Её светлость свободным временем не располагает…

В комнате, куда привели преподобного, были соблюдены все меры предосторожности. Мадам Иоланда стояла возле приоткрытого окна, а от неизвестного посетителя её отделял широкий стол и стоящий перед столом важного вида рыцарь, чей настороженный взгляд не вызывал сомнений – свое дело телохранителя рыцарь знает очень хорошо. Но Экуй все равно мысленно усмехнулся.

На службе у Кошона он имел удовольствие общаться с итальянским наемником, которого специально вызывали для «деликатных поручений». Чувствуя превосходство над смиренным монахом, этот ломбардец щедро делился секретами своей профессии и с откровенным удовольствием давал советы «на всякий случай», который всегда может произойти в это непростое время.

Поэтому-то, оценив принятые против себя меры предосторожности, преподобный невольно прикинул, что, будь он наемным убийцей, ему не составило бы труда усыпить бдительность рыцаря тихим разговором о деле, ради которого он пришел, потом нанести внезапный, рассчитанный удар кинжалом в шею, а потом, пока герцогиня, отрезанная от выхода столом, будет звать через окно подмогу, убить и её…

Но Экуй не был убийцей. Он был человеком, доставившим сведения, в нужности которых всего минуту назад, сомневался. Теперь же, увидев, что принимают его при такой малой охране, быстро сообразил – его сведения не просто важны! Они еще и настолько секретны, что герцогиня – даже рискуя оказаться лицом к лицу с убийцей – удалила из комнаты всех лишних, включая свою охрану, и оставила только этого рыцаря, который видимо в курсе всех дел…

– Ваше имя, сударь, звание и имя господина, которому вы служите, – отрывисто, словно отдавая приказы, произнес рыцарь.

Монах низко поклонился.

– Преподобный Гийом Экуй из Бове. Мой отец служил оруженосцем у мессира де Шартье. Погиб при Азенкуре. Как младший сын я принял сан и поступил на службу к епископу Бовесскому. При монсеньоре де Летра состоял чтецом, при нынешнем епископе – секретарь. Эти записи я выкрал из его бумаг.

На последних словах Экуй протянул руку, указывая на измятый листок в руках герцогини, и заметил, как напрягся при этом его движении рыцарь и как откровенно и твердо взялся за рукоять своего меча.

– Я хочу знать, для чего вы это выкрали? И как пробрались в Бурже, учитывая то, кому служите? – подала голос герцогиня. – Сюда не все наши друзья попадают так запросто.

– И я попал не запросто, ваша светлость, – хмуро ответил Экуй. – Но видимо Господу не были угодны дела монсеньора епископа, и в дороге Он послал мне попутчиков, которые сочли меня другом, достойным доверия и помогли попасть даже сюда.

– Кто они?! – спросил рыцарь.

– Они преданные вам люди, мессир.

– А знали эти преданные люди о том, что вы – секретарь, крадущий бумаги у своего господина? – спросила мадам Иоланда. – Согласитесь, после такого мне почтить вас доверием трудно.

Монах поклонился еще ниже.

– Воля ваша, мадам. Но я ненавижу епископа Кошона, господином своим его больше не считаю, и готов поклясться на Библии, на святом распятии… да хоть перед самим Господом нашим, что ненависть свою не назову даже грехом, потому что выносил её, сострадая тем, кто был Кошоном погублен.

– Речь достойная, – мадам Иоланда отошла от окна и бросила измятый листок на стол. – Теперь так же достойно объясните, почему вы выкрали для нас именно это?

– Я не мог взять документы – Кошон за ними очень следит. Но здесь, на этом листке, он переписал для герцога Бургундского все города и области, которые их почему-то интересуют. Для последней встречи с герцогом мне было велено подготовить карты восточных областей, и особенно подробно – все укрепления округа крепости Вокулёр, которая на этом листке подчеркнута, как и Витри-ан-Петруа.

– Вы знаете для чего это?

– Знаю… Не всё правда, но достаточно для того, чтобы понять: захват этих областей может каким-то особым образом навредить вашей светлости или его высочеству дофину…

Как мог подробно, Экуй рассказал о подслушанных планах епископа и герцога Филиппа, признавшись, что далеко не все слышал отчетливо, потому что говорившие часто понижали голос до шепота. Но о готовящемся нападении на Витри и нарушении суверенитета Вокулёра слышно было достаточно хорошо. К тому же о том, что это не просто обычный захват крепости, а настоящий заговор говорили и донесения епископских шпионов, засланных в Барруа и Шампань, которые Экуй принимал по долгу службы и, разумеется, читал.

– Нам вредит захват любого города, – заметила мадам Иоланда, когда Экуй закончил. – Почему вы решили, что особенно важным является именно захват Вокулёра?

Преподобный замялся. Чтобы ответить, надо было рассказать о том, что он слышал еще про какую-то девочку – то ли дочь, то ли воспитанницу некоего Арка, который – вот уж странность – сумел купить с аукциона целое поместье! И о том, что, говоря о ней, епископ и герцог поминали царя Ирода и королеву. Слышал об этом Экуй очень смутно, не понимая до конца связи одного с другим. Однако догадался, что именно здесь скрыта главная тайна, и кое-что додумал сам. Додумал и ужаснулся! Предположения его были столь невероятными, что пожалуй незачем было говорить об этом герцогине. Если он прав, то тайна эта связана с незаконным рождением и, возможно, с еще одной претенденткой на престол. Знать её даже для людей более высокого положения – прямой путь на плаху или под нож наемного убийцы. А он кажется прав… Листок, исписанный Кошоном, явно герцогиню разволновал.

Что ж, коли так, она и сама знает, в чем там дело. А его, Экуя, задача – только предупредить и помешать планам Кошона, не выставляя напоказ свою догадливость…

– Вокулер – крепость, двести лет имеющая определенные права и фактически никому не принадлежащая… То есть, при случае, оспаривать эту землю могут и губернатор Шампани, и ваш сын, мадам… Может быть, всё дело в этом?

– Мой сын принес вассальную присягу регенту, чьи интересы представляет губернатор Шампани. Захват его территорий – это его дело, ничем нас не задевающее…

Не поднимая на герцогиню глаз, чтобы не выдать себя, Экуй неловко повел плечами.

– Я не слышал больше того, о чем уже рассказал вашей светлости. Епископ говорит об этом только с герцогом Филиппом, а донесения шпионов, которые попадают мне в руки, слишком разрознены, чтобы понять весь замысел… Порой они доносят даже о жизни самых обычных семейств…

– Каких, например?

– Мне запомнился только господин Арк, переехавший из деревни Домреми в поместье Шато д'Иль, – Экуй сглотнул, соображая, не слишком ли много сказал и поспешно добавил: – Но это всё, что я о нем знаю…

– А что думаете? Вы же думали о чём-то, когда подслушивали и крали этот листок.

– Только одно, – теперь преподобный поднял глаза и открыто посмотрел на герцогиню, – готовится новое злодейство, которое следует предотвратить, потому что готовят его слишком тайно и очень тщательно. И дело это напрямую связано с интересами герцога Бургундского, которого я тоже ненавижу, потому что именно он посадил Кошона епископом в Бове!

Мадам Иоланда в ответ промолчала.

Со странным выражением на лице она смотрела на Экуя и слушала, ничем не выдавая ни своего интереса, ни его отсутствия. Только иногда её правая бровь еле заметно вздрагивала, как будто герцогиня из последних сил сдерживалась, желая обменяться взглядами с рыцарем, но не делала этого, чтобы не выдавать своих эмоций постороннему

– Почему мы должны верить вам? – спросил рыцарь, тоже не спускавший глаз с лица преподобного.

– Мой отец погиб при Азенкуре, – ответил Экуй после паузы.

– Это не мешало вам достаточно долго служить Кошону.

– Чтобы предать, нужно быть уверенным, что предаешь того, кто этого заслуживает. Только любовь вспыхивает в одночасье, ненависти нужно время.

– И как вы мыслите теперь свою дальнейшую жизнь? – холодно спросила мадам Иоланда.

Экуй пожал плечами.

– Если ваша светлость не сочтет меня достойным доверия, я могу вернуться к Кошону и понести любую заслуженную кару. Только не думаю, что до ваших ушей дойдет слух о секретаре Бовесского епископа, тихо удушенном в подвале какой-нибудь тюрьмы, и сомнения как были, так и останутся… . Вы можете заключить меня под стражу здесь и посмотреть, как будут развиваться события, а потом решить вопрос о доверии… Я не знаю, мадам. Моя дальнейшая жизнь теперь ваша. Распоряжайтесь ею, как сочтете нужным. Вряд ли я смогу сделать больше того, что уже сделал, но если желание быть полезным чего-то стоит – оно тоже ваше.

Экуй замолчал, ожидая приговора. Но мадам Иоланда продолжала рассматривать его, ничего не говоря. Звуки, которые прежде были не слышны – звуки жизни за стенами этой комнаты – постепенно заполнили пространство между тремя людьми, застывшими друг против друга. Сердитый женский голос выкликал какого-то Гийома, называя его «паршивцем» и «бездельником», и преподобный со странной тоской подумал, что так же могла бы кричать ему и его Судьба за то, что предал её когда-то. То ли в тот отчаянный момент, когда решил ненавидеть, то ли среди малодушных размышлений – служить или не служить новому епископу? То ли еще раньше, когда, желая идти воевать вместе с отцом и братом, послушался уговоров матери и дал слово посвятить себя только церкви и стать милосердным и покорным…

– Эй, кто-нибудь! Позовите стражу! – громко крикнул рыцарь, повинуясь легкому кивку герцогини.

Экуй глубоко вдохнул и расправил плечи. Что ж, к этому он был готов…

– Могу я задать всего один вопрос, мадам?

– Можете.

– Кротуа сдали? В пути я никаких новостей не слышал.

– Не сдали и не сдадут. Тут у вашего епископа ничего не вышло.

Преподобный осенил себя крестным знамением и благодарно поклонился.

– Храни вас Бог, ваша светлость.

– Вы еще успеете об этом помолиться, – сказала герцогиня, перестав изучать лицо Экуя. – Я велю повесить распятие в комнате, куда вас отведут. Это конечно не тюрьма, но какое-то время следить за вами будут. А я пока подумаю, что мне делать с вашей жизнью.


Едва двое стражников увели преподобного, Танги Дю Шастель круто развернулся к мадам Иоланде и, навалившись обеими руками на стол, заговорил взволнованно и тихо, так что шепот его получился с присвистом:

– Нам надо немедленно послать кого-нибудь в Витри укреплять оборону! А сам я, если позволите, поеду в Вокулёр набирать ополчение!

– Не спешите, мой друг, – медленно, словно уравновешивая порывистость рыцаря, покачала головой мадам Иоланда.

Она села за стол, сдавила пальцами виски и еще раз пробежала глазами по ровным, писаным с педантичной аккуратностью, строкам на листке.

Неужели герцог Бургунский – тот, прежний – настолько доверял Кошону, что посвятил его в тонкости этого дела?! Не хотелось в это верить, но – вот оно подтверждение прямо перед глазами! Подтверждение на первый взгляд очень опасное! Но только на первый… А если хорошо подумать? Господь столько раз являл свою милость и благоволение… Кто знает, может быть и то, что вершится сейчас – тоже Его воля?! Может быть – это знак, и Вокулёр должен оказаться в смертельной опасности, как и все обитатели его окрестностей?

– Надо хорошенько подумать, Танги… Витри, конечно же, следует укрепить. Я полагаю просить об этом нашего доблестного Ла Ира. Но… Не знаю, мне кажется, лишние жертвы тут не нужны, и город придется сдать, подержавшись в осаде только для виду…

– То есть, пропустить Бэдфорда и Бургундца к Вокулёру?!

– Да. Но саму крепость укрепить так, чтобы любая атака на неё захлебнулась.

– А если осада?!

Герцогиня сухо улыбнулась.

– Разумеется, осада будет. Но, повторяю, мне нужно всё хорошо обдумать, Танги. Появление этого монаха – явный знак от Господа, желающего напомнить, что нам следует взвешивать и продумывать все подробности не столько самих событий, сколько их последствий. А еще не забывать: враги далеко не глупы. Убийство Жана Бургундского не избавило нас от слишком сведущих недругов. Даже став призраком, он не хочет сдаваться… Но этот монах, кажется, служит другим призракам. Скажи, Танги, что ты о нем думаешь? По-твоему, он честен с нами?

Дю Шастель поджал губы.

– По мне – любой предатель бесчестен.

– А по-моему, он умнее, чем хочет казаться. И это очень опасно, если он враг, но может очень пригодится, если он друг… Приставь своих людей охранять его. Чуть позже я постараюсь выяснить, что преподобный Экуй нам не рассказал и почему. А потом приму решение. Но одно уже несомненно… – герцогиня постучала пальцем по листку: – Своими планами Кошон, сам того не ведая, натолкнул меня на мысль… Очень опасную мысль, Танги! Но, если всё получится, мы увидим нашу Деву во всей её силе и славе быстрее, чем собирались…


ИЛЬ-БОШАР – ИВРИ

(1421-1424 годы)


От замка Иль-Бошар до Бурже путь не самый длинный. Но не проехав его и до половины, сгорающий от любовной горячки Ла Тремуй вдруг почувствовал, что здесь, вдали от несравненной красоты и чар мадам Катрин, мозг его словно остудили холодной водой.

Разнообразные мысли, так и путавшиеся вокруг вожделенной постели, где ждала его покорная возлюбленная, сбились постепенно в одну мысль – четкую и, наконец-то, разумную. И в голове сам собой обозначился вопрос: «А зачем так ненадежно и так глупо?».

Первоначальный план, с которым этот ловкий когда-то царедворец отправился в Бурже, действительно, был примитивен, опасен и провально туп. Являться к дофину, который словно нашкодивший щенок снова лизал руки герцогине Анжуйской, было чревато отлучением от двора. И лучше уж добровольно отсидеться в Сюлли, чем приезжать вот так, с «пустыми руками», не имея предложить ничего дельного, кроме глупых поздравлений по случаю победы, которая уже бог весть когда была! Нет, возвращаться надо так, чтобы снова вернуть свое положение и снова стать полезным и влиятельным.

Пустив коня медленно брести по дороге, Ла Тремуй призвал на помощь воображение и попытался представить себе, как могло выглядеть устранение де Жиака, явись он – недавний не столько советник, сколько подстрекатель – ко двору дофина в том любовном угаре, в котором выехал из замка мадам Катрин. Представил и рассмеялся. Всесильный министр, оказывающий Шарлю такую необходимую финансовую поддержку, был пока неприкасаем. И даже если Ла Тремуй сумел бы наскрести по карманам какое-никакое вознаграждение для наемника из числа очень сведущих в тайных убийствах ломбардцев, тот не стал бы рубить кормящую его длань, а скорей бы сдал самого Ла Тремуя и получил бы сумму вдвое больше предложенной.

Нет, убирать де Жиака следовало руками того, кто сможет стать более влиятельным при этом дворе. А кто сейчас более всего интересует дофина и его так называемую «матушку»? Конечно же, герцоги Бретонские. Вот отсюда и надо начинать!

Ла Тремуй мрачно усмехнулся. Вожделенные мечты, похоже, требовали отсрочки. И хотя воспоминание о поцелуе мадам Катрин все еще сводило мучительной судорогой и душу, и тело, он благоразумно решил не губить себя, не имея абсолютной уверенности в том, что получит желаемое. А желаемое вдруг стало видеться куда объемнее, чем простое обладание супругой де Жиака.

«Герцог Бретонский когда-то был добр ко мне, – размышлял Ла Тремуй. – Если его отношение не переменилось, я могу не просто обрести любовницу, но и верну свое прежнее влияние на дофина даже под боком мадам герцогини. А потом… О, Боже! Моя супруга слишком болезненна и слишком страдает от своих недугов. Было бы жестоко продлевать её мучения на этой земле. И если я верну и упрочу свое положение при дворе дофина, можно договориться с каким-нибудь некапризным лекарем и успеть сделаться вдовцом прежде, чем овдовеет мадам де Жиак. Уверен, она не откажется сменить одного министра на другого!».

Глаза Ла Тремуя радостно сверкнули. Получить сразу всё! Возлюбленную в качестве жены, её состояние и место её мужа возле возможного короля Франции! И получить ничем не рискуя!

О, ради этого стоило потерпеть и не ехать пока в Бурже, где – неизвестно еще, что ждет!

Руки сами собой твердо взялись за поводья. Решено. Он вернется пока в Сюлли, разузнает о здоровье супруги, заодно поухаживает за ней, как и писал дофину. А потом, после того как всё хорошо продумает, поедет к герцогу Бретонскому!

Но не к Жану, а к Артюру, с которым есть о чем потолковать!


Однако прошло более двух лет, прежде чем к этим далеко идущим планам удалось приступить. Стремительное возвращение Монмута после Боже, осады, жестокие расправы во время рейдов и смерть обоих королей… Куда тут высунешься?!

Ла Тремуй без устали слал письма мадам Катрин, умоляя её подождать, не гневаться и войти в его положение: в конце концов, события в стране ему не подвластны. Но в ответ получал только сухие отписки, а потом перестал получать даже их.

Однако не отчаялся.

Опытным глазом озираясь вокруг, он уже видел, как и откуда извлечь выгоду, и благословлял свое осмотрительное решение, которое позволило тихо пересидеть время всеобщей растерянности возле больной жены.

Да и сама болезнь драгоценной супруги словно по заказу прогрессировала стремительно и неумолимо. Мадам Жанна совсем перестала вставать с постели, а её лекарь безнадежно качал головой и бессильно разводил руками, говоря, что «осталось недолго».

«Я не покину вас, моя дорогая!», – шептал Ла Тремуй, навещая умирающую. Он пылко сжимал и целовал безучастные ко всему руки жены, словно благодарил за такой своевременный уход и даже испытывал вполне искреннюю жалость, глядя на худое бледное лицо, покрытое болезненной испариной. Он горько и так же искренно плакал, когда мадам Жанна, наконец, умерла…

Но едва прошел слух о коронации дофина, как всякая скорбь исчезла, выметенная соображениями о том, что удобный момент -наконец-то настал. Пыла подбавило и письмо от мадам Катрин, в котором она четко давала понять, что ждать дольше не намерена. Поэтому уже через несколько дней Ла Тремуй сидел в аскетично убранных покоях младшего герцога Бретонского в Иври и за любезной светской беседой пытался выяснить всё о царящих здесь политических настроениях.

К великому удовольствию, почва для вызревания имевшихся у Ла Тремуя планов оказалась самая благоприятная. Артюр де Ришемон явно колебался, получая сообщения о военных победах Жана д'Аркура в Нормандии и письма от сестры – герцогини Алансонской – которая расписывала эти победы в превосходной степени, особо стараясь ещё и потому, что там получал настоящее боевое крещение её сын. Кроме того, Монмута, обещавшего когда-то герцогу командование английскими войсками и право именоваться графом Ричмондским, уже не было в живых, а регент обещания брата выполнять явно не собирался.

Ла Тремую не понадобилось много времени, чтобы вытянуть из Ришемона эту информацию и отложить её в памяти с пометкой «выгодно». Плюс ко всему, он получил возможность узнать и о других событиях в стране не просто как о голых фактах – чем довольствовался, живя в провинции – а со всеми тонкостями, подтекстами, нюансами и мнениями об этих событиях как со стороны английской, так и бургундской. И что самое важное, разумеется – со стороны самих герцогов Бретонских.

– Я прекрасно понимаю желание Анжуйской герцогини короновать своего зятя как можно скорее, – говорил Артюр де Ришемон. – И не считал бы для себя возможным шутить о «Буржском корольке», как это делает герцог Филипп, уже хотя бы потому, что герцог Бэдфордский терпит одно поражение за другим. По крайней мере в Нормандии… Я бы даже задумался о заключении союза с дофином, если бы не опасался оказаться в королевском совете рядом с людьми случайными и малопочтенными.

– Да! Да, ваша светлость! – горячо подхватывал Ла Тремуй. – Я бы и сам давно вернулся ко двору его выс… его величества, если бы не боялся снова оказаться в тени какой-нибудь интриги или преступления.

– Вы имеете в виду убийство моего отца? – холодно спросила присутствующая при разговоре супруга Ришемона, мадам Марго

– Увы, герцогиня, – голова Ла Тремуя скорбно поникла. – Я был на том мосту. Всё видел… И до конца своих дней буду сожалеть, что стоял на стороне убийц.

Брови мадам Марго сердито съехались к переносице.

Эта женщина, которую Судьба словно мячик кидала то вверх, то вниз, убитого отца не любила.

Пользуясь своим положением опекуна королевских детей, он когда-то заставил её – совсем еще юную – выйти замуж за дофина Луи, несмотря на горячую любовь к другу будущего мужа – молодому герцогу Бретонскому.

– Станешь королевой – будешь поступать, как твоя свекровь! – кричал Жан Бургундский на дочь. – А мне нужно с королевским домом родство более близкое, чем то, что есть сейчас!

Но королевой Марго так и не стала. Зато успела в полной мере вкусить все неприятности, которые дарит нежеланный брак с нелюбимым. Она открыто страдала после трагедии Азенкура, когда пришло известие о пленении герцога Артюра, но после смерти Луи даже не стала делать вид, что огорчена. Только, вернувшись назад в Бургундию, спросила изгнанного еще раньше отца, не желает ли он теперь породниться с холостым английским королем, чтобы она имела возможность вызволить из плена того, кого любит? Но отец, обозленный на весь белый свет усилением власти Арманьяка, отвесил ей пощечину и велел сидеть тихо, пока не подыщется новый выгодный кандидат.

– Не любишь признавать свои ошибки? – спросила тогда Марго, вытирая кровь с губы. – А ведь союз с герцогом Бретонским был бы сейчас очень выгоден, не правда ли? Но я благодарна тебе хотя бы за то, что у меня больше нет того мужа, который был.

Новой оплеухи она дожидаться не стала и, действительно, сидела тихо в своём поместье, целиком отдаваясь восторженному ожиданию возлюбленного, по примеру героини рыцарской баллады, которую ей бесконечно читали её фрейлины.

Постепенно и возлюбленный, и сама любовь к нему идеализировались настолько, что стали походить на бирюзовые с позолотой картинки из книги – идеальные и приукрашенные до слащавости. А потому, когда мессир Артюр, живой и осязаемый, из плоти и крови, наконец, предстал перед ней, мадам Марго откровенно растерялась. С явным изумлением смотрела она на огрубевшее, с тяжелыми складками лицо, помеченное глубокими шрамами от ножа английского лучника, на руки, еще покрытые струпьями от недавно перенесенной болезни, и на тоску – совсем не героическую – в этих давно не юношеских глазах.

Прежней любви в своем сердце она не нашла. Но на брак согласилась. С одной стороны потому, что других претендентов на её руку так и не появилось, а с другой – из чисто бургундского упрямства, желая утвердить свою волю перед отцом даже после его убийства.

А тут еще и приехавший вместе с Артюром герцог Жан очень толково разъяснил мадам Марго, что убийством этим станут теперь манипулировать все заинтересованные лица, и будет лучше, если они – герцоги Бретонские – окажутся рядом в качестве родни и третейского судьи, отделяющего «зерна от плевел».

– Европа повозмущается и остынет, – повторял он без устали. – Но здесь вас, как дочь, требующую справедливого возмездия, начнут перетягивать на свою сторону племянник, королева, английский король и – рано или поздно, как бы абсурдно это ни прозвучало – сами «дофинисты». В такой ситуации без твердой опоры растеряется любой, не говоря уже о слабой женщине. А мой брат готов встать между вами и целым миром, чтобы защитить, помочь разобраться и не очутиться, в конце концов, с теми, с кем не надо!

Такая постановка вопроса мадам Марго окончательно убедила. Брак был быстро заключен и, в отличие от предыдущего, оказался при ближайшем рассмотрении даже приятен. Правда, за всеми военными сражениями, осадами и последовавшими одна за другой королевскими смертями, об убийстве герцога Бургундского почти забыли. И в глубине души мадам Марго была рада, что забыли…

Но тут приехал Ла Тремуй, который словно голос Рока с любезной улыбкой возвестил: «Отсрочка закончена, мадам, и пора выбирать – против кого и во имя чьих интересов вам надлежит потребовать возмездия».


– Так вы говорите, что видели, как убивали моего возлюбленного отца? – снова вернулась к теме мадам Марго, после того как супруг и его гость вдоволь наговорились о законности коронации дофина

– О, мадам…

Ла Тремуй покачал головой и картинно прикрыл ладонью глаза, демонстрируя невозможность спокойно вспоминать о совершенном злодействе.

– Я не только видел… До рокового моста я ехал бок о бок с убийцей и был жестоко обманут его лживыми уверениями в том, что все обиды прощены.

Мадам Марго с удивлением подняла брови.

– Вот как? – произнесла она презрительно. – Выходит, дофин не доверял даже своему ближайшему окружению?

– О, что вы, мадам, что вы!!! – испуганно замахал руками Ла Тремуй. – Я имел в виду вовсе не дофина!

Выпучив глаза, он всем телом подался вперед к герцогской чете, как будто готовился сообщить им о какой-то страшной тайне.

– Дофин – несчастный юноша, воспитанный женщиной слишком властной, чтобы позволять кому-то иметь мнение, отличное от её собственного! Это просто сказалось – вот и всё! В то время его высочество был подавлен и сильно расстроен её болезнью, он не мог сопротивляться бесконечным нашептываниям и подстреканиям со стороны тех малопочтенных людей, о которых вы, ваша светлость, как раз и говорили. Будь герцогиня рядом, она бы, конечно, не допустила… Она бы придумала что-то более изощренное, но не такое кровавое, и уж конечно, не опустилась бы до убийства! Однако, повторяю, её болезнь, а, более всего, её воспитание сделали свое дело. Растерянный юноша просто склонил свой слух к тому, кто был особенно настойчив.

– Кто же это? Мне говорили о дю Шастеле, – сказал герцог.

Ла Тремуй откинулся на спинку стула и с хорошо разыгранным удивлением перевел взгляд с герцога на герцогиню, потом обратно.

– Господи, неужели пока я был в Сюлли некому было указать на истинного виновника?! Мне кажется, господин де Жиак достаточно громко кричал о нанесенном ему оскорблении и так потрясал своими рогами, что тень от них металась по всей Франции!

Мадам Марго презрительно фыркнула.

– Мой отец не один год состоял в открытой связи с Катрин де Жиак, и её супруг имел много возможностей послать вызов!

– Герцог Жан его бы не принял, дорогая, – покосился на жену де Ришемон. – Кто такой был этот де Жиак, пока не стал министром при дворе дофина? Королева Изабо отлучила его от двора еще в восемнадцатом году за слишком активную поддержку графа Арманьякского.

Загрузка...